• Начало новой эпохи
  • Самосуд над мальчиком
  • Неподсудный чекист
  • Отказ снять погоны
  • Дебош в Большом театре
  • Распространение стихотворения
  • ДЕКРЕТ ЛЕНИНА К БОГУ
  • Умышленный выстрел в икону
  • Закрытие газеты «Русские ведомости»
  • Агитация против празднования 1 Мая
  • Контрреволюционный мятеж
  • Игнорирование Советской власти
  • Комиссар против комиссариата
  • Шпионаж в пользу англичан
  • Злоупотребление властью
  • Охотники за самогонкой
  • Брусенский монастырь
  • Публичное распитие вина
  • Секретный сотрудник охранки
  • Нанесение ударов плетью
  • Должностное преступление
  • Но ведь девочка…
  • На основании устных директив
  • ЧАСТЬ ВТОРАЯ

    РЕВТРИБУНАЛ ПОСТАНОВИЛ…

    Верховный революционный трибунал при ВЦИКе, образованный 29 мая 1918 года, (многие губернские ревтрибуналы были образованы раньше), рассматривал «особо важные контрреволюционные дела», как, например, мятеж левых эсеров или деятельность организации «Тактический центр». Его приговоры, согласно декрету от 11 июня 1918 года, «обжалованию и кассации не подлежат». Но еще до утверждения этого главного государственного судилища во всех губернских и во многих уездных городах были созданы местные ревтрибуналы, разбиравшие не столь громкие дела.

    В российских государственных архивах хранится множество документов городских и губернских ревтрибуналов за 1918–1920-е годы. Доносы, протоколы допросов, изъятая переписка, заявления, постановления… И за каждым из десятков тысяч этих следственных дел — судьбы людей, живших в России в первое десятилетие после Октябрьской революции. Среди них есть довольно крупные судебные процессы, как, например, по обвинению знаменитой эсерки Марии Спиридоновой в контрреволюционной агитации, членов Церковного Собора 1917–1918 годов А. Самарина и Н. Кузнецова в создании «Совета объединенных приходов», группы бандитов в связи с убийством писателя С. Семенова. Но бо́льшая часть следственных материалов и стенограмм судебных разбирательств — это типичные дела, сотнями ежемесячно проходившие через ревтрибуналы. Подследственные, затем зачастую становившиеся подсудимыми и осужденными, чаще всего — городские и сельские обыватели, волею случая зачисленные в преступники. Они попадали в тюрьмы за злое слово о советской власти (особенно, если это касалось личности Ленина), за защиту от поругания своей приходской церкви или близлежащего монастыря, за укрывательство бывших офицеров, нежелание служить в Красной Армии. Их проступки перед новой властью обозначались одним и тем же словосочетанием: контрреволюционная деятельность.

    Встречаются, конечно, в фондах ревтрибуналов и другие дела: спекуляция мясом или валютой, взяточничество, незаконное получение продуктов, призыв к забастовке, должностные преступления…

    В приговорах почти нет расстрелов. Заседали местные ревтрибуналы, кроме особых случаев, без привлечения в зал судебного разбирательства толп революционно настроенных красноармейцев; проходили они буднично, незаметно. Но в каждом из этих судебных разбирательств — дыхание эпохи, быт России, вступившей в новую смутную пору.

    Начало новой эпохи

    Отец Иоанн вошел в Москву через Калужскую Заставу. В последний раз он посетил Первопрестольную четыре года назад, еще при живой матушке-супружнице, когда ничто не предвещало кровавой бойни с германцем. Батюшка обивал пороги консистории, выпрашивая иконописца и денег подновить обветшалый иконостас. Москва тогда утомила его: суета, грязь, бестолковые разговоры о падении нравов, деспотии епископов, умножении ересей. Но отрада — московские православные святыни укрепляли душу религиозным умилением, верой, что, как ни гнети дерево, оно все вверх растет.

    Когда пробил час великих испытаний и Россия вступила в беспримерную по числу жертв войну, когда после каждой литургии совершались молебны о даровании победы русскому оружию, когда в село стали возвращаться увечные и больные, — отца Иоанна неудержимо вновь потянуло в Москву. Он мечтал поклониться кремлевским соборам, увидеть чистый свет, исходящий одг чудотворной Казанской иконы Пресвятой Богородицы, отстоять службу в любимой с детских лет церкви Неопалимой Купины в Зубове. Но матушка Анна тяжело болела, да и в церкви его некем было заменить.

    — Вот когда удосужился, прости, Господи, — горестно вздохнул отец Иоанн, крестясь на маковки Донского монастыря.

    Ныне батюшку мучил страшный вопрос: а крепка ли его вера? Ни полвека назад, когда учился в духовной семинарии, ни в какой из дней долгой пастырской службы этого вопроса не существовало. Первый удар был нанесен восемь месяцев назад, когда в Страстную пятницу государь император — Божий помазанник! — добровольно отрекся от престола за себя и за сына. Отец Иоанн был смущен: можно ли поминать за службой отрекшегося? Не подложный ли, как уверяли крестьяне, напечатали в газетах манифест? Отец дьякон посоветовал, по примеру соседнего села, возглашать «многие ле́та благоверному Временному правительству».

    — Не греши, отец дьякон, — не согласился батюшка. — Эдак, Сатана придет к власти — и ему «многие ле́та»?

    — Народное правительство воцарилось, сказывают. В городах повсеместное ликование.

    — А мы все же повременим.

    И продолжал поминать государя императора, как поминали самодержцев и век, и два назад.

    Тогда, в марте 1917-го, отец Иоанн впервые испугался, что лишился благочестия. Его не отпускала мысль, что, если так легко государь оставил данный ему Богом престол, не воссядет ли на российский трон Антихрист?..

    Летом-то все и началось. Однажды после молебна крестьяне не разошлись по работам, а устроили сход, злобно кричали о земле, поминая соседнее село. Наконец гуртом повалили к помещику, выгнали его со двора, а все добро — не только скот и зерно, но и книги, стулья, окна, двери — растащили по своим домам. Одинокие старухи серчали, что по слабосилию не могут тоже пограбить. И началось: вырубали казенный лес, дрались с соседями из-за спорных земель.

    А потом повалили дезертиры. Шли они назад в родной дом, как каторжники: в рванье, грязные, без денег и даже без краюхи хлеба. Принимали беглых с фронта в семьях с опаской — помнили, как лихо за такие дела раньше наказывали. Никто не был рад «победителям».

    — Что, воин, — поддевали старики, — видать, здорово тебе всыпал немец, что ты без порток домой завалился?

    — Не скажи, сват, он еще герой — дырявые сапоги не растерял дорогой.

    — Так это ж не свои: уворовал, когда драпал. А может, немец наградил, когда наш герой задом к нему оборотился.

    — Нет, немец за службу шапку бы хорошую дал. А сапоги палачу полагаются.

    Но шли дни, дезертиров прибавилось до дюжины, и они осмелели, стали навроде урядника в селе. Верховодил «победителями» Яшка-бобыль, мобилизованный полгода назад, когда отец Иоанн прогнал его за нерадивость и пьянство из псаломщиков. Теперь Яшка ходил гордо, в пиджаке поверх черной рубахи, с красной тряпкой в петлице, и повсюду — в своей курной избенке, куда по вечерам набивалась молодежь, в трактире, где толковали степенные мужики, на лавочке промеж баб — повсюду поучал односельчан.

    — Господа граждане и товарищи! — звенел его молодой голос. — Работать теперь будем самую малость, зато всего будет вдоволь!

    Крестьяне не верили: с чего это вдруг разбогатеем?

    — Эксплуататоров не будет, — пояснял Яшка, — все, что сработал, твое!

    Мудреных слов не понимали.

    — Вилы берите — и в бок! И вся недолга!

    Удивлялись: на кого же поднимать вилы?

    — На всю власть: на царей, помещиков и попов. Да здравствует Учредительное собрание!

    Мало, кто серьезно воспринимал слова Яшки-бобыля. Но слушали — повсюду творилось неладное, и хотелось знать: надолго ли? Странным казалось многое. Чужого добра пограбили да сожгли — не счесть, а волость молчит, стражников не присылает. Царя, сказывают, в тюрьму упекли вместе с детишками. Видать, власть-то старая проворовалась, а то и вовсе германцу продалась, а новая еще не вошла в силу… Но детишки-то тут при чем?

    Яшка, уверившись в себе, как «в трудящемся, скинувшем оковы царизма», решил, что настала пора строить на селе новую жизнь. Особенно он мечтал поквитаться с отцом Иоанном, из-за которого пришлось «вшей в окопе кормить». Поразмыслив, Яшка решил нанести первый удар по религии, «опиуму народа», как не однажды слышал от ораторов, которых слушал, маясь скукой в тыловом батальоне. Сговорившись с такими же, как он, революционерами и смотавшись за инструкциями в волостной штаб социал-демократов, где у него верховодил дружок, он решил «дать последний и решительный бой попу».

    После воскресной литургии революционеры с красным флагом встретили выходивший из церкви народ, и Яшка, молодцевато взбежав на паперть, произнес речь:

    — Граждане и товарищи! У нас на фронте уже давно ликование, нет ни одного приверженца рухнувшего кровавого самодержавия. Мы не чаяли добраться до родных мест и увидеть здесь победу угнетенного народа над мировым капиталом. И что же? Вы, как и прежде, послушно терпите, как ваш насквозь буржуазный поп поет молебны бывшему царю Николашке. Пока мы гнили в окопах, надеясь, что у вас со старой властью навсегда покончено, здесь каждый день распевались капиталистические псалмы в защиту жадного кровопийцы народа. Пока мы проливали свою солдатскую кровушку в бессмысленной войне, вы здесь решили восстановить власть князей и баронов. Не выйдет! Граждане и товарищи! Сбросим груз с нашей трудовой шеи, освободимся от матерого церковника! Мы в батальоне, только когда взяли офицеров на штыки, почувствовали воздух свободы. Не попы дадут вам землю, а мы — враги капиталистов и помещиков…

    Яшка пребывал в пьянящем восторге от красоты и цветистости своей речи. Возбудившись сверх всякой меры, он готов был тотчас собственными руками передушить всех «акул самодержавия». Никогда еще ему не было так хорошо. Он сжал ложе винтовки стоявшего рядом с ним революционера:

    — Эх, как мне хочется сейчас убрать навсегда вашего попа… Но здесь не фронт, и много чести пачкать об него руки… Слово предоставляется товарищу Кубарю!

    Ораторское место на паперти занял чахоточный полутруп некрестьянского сословия, притащившийся накануне с Яшкой из волости. Всех удивил голос доходяги — звонкий, страстный, решительный.

    — Зачем, товарищи, кровавые слуги капитализма забивают вам головы сказками о небесном рае?.. Чтобы вы работали на них в земном аду! Не верьте попам! Все в мире — материя, все гибнет. Помрет человек или скотина — в чернозем превратятся…

    — Это ты врешь, — перебили пришлого. — Сгниет плоть, а душа — она бестелесна.

    — Ты здесь, дед Артем, контрреволюцию не разводи! — взбеленился Яшка. — Может, ты еще скажешь: все попы — ангелы? Может, среди них обжор и пьяниц нет?

    — Как не быть, тоже ведь люди. Так ведь мы на исповедь не к человеку ходим, а к сану, что Богом даден.

    — Не Богом, а другим попом — епископом.

    — Все одно. Значит, тому — Богом.

    — Хватит, дед! Твоя агитация старорежимная. — Яшка нутром почувствовал, что провокационная работа деда Артема дает свои буржуазные плоды, и поспешил пресечь ее, истошно прокричав: — А поп у нас контра — и его к стенке надо! Прошу не мешать революционному собранию! Сейчас товарищ Кубарь зачитает резолюцию.

    — Яшка, а ты нам покажи свою резолюцию, — засмеялась молодуха. — Она у тебя тоже из волости или кого из нас выбрал?

    — Он теперь только с городскими вожжается, — заверещала другая. — У них все по-другому, не то, что у нас.

    — Образованный, — восхищенно подивился Яшкин сосед.

    Но тотчас, оглянувшись по сторонам, он спохватился и яростно сплюнул, чтобы не подумали, что дураку потакает.

    Вперед опять выдвинулся пришлый полутруп, но теперь с бумажкой в руке. Все попритихли, издавна уразумев, что в бумажках чаще всего приписаны указы начальства.

    — «Признавая, что наравне с уничтожением рабства экономического, — начал сплетать воедино ученые слова товарищ Кубарь, — подлежит освободиться и от рабства духовного, мы, крестьяне села Кочки, на общем собрании трудящихся заявляем, что время веры в попа, Бога и черта прошло и настало время веры в себя и свои силы, которые нужны для борьбы с внутренними врагами. Поэтому мы единогласно постановили выселить попа Ивана Будагова из причтового дома, который решили обратить в школу для просвещения масс учением Маркса и Ленина. Церковь же, как очаг мракобесия и монархизма, мы решили переоборудовать под музей Свободы, Равенства и Братства. Да здравствуют большевики из партии социал-демократов!» Ура!

    Несколько революционеров раскатились было «уракнуть» вслед за пришлым, но осеклись — толпа недружелюбно смотрела на оратора и его окружение. Народ в недоумении пытался понять: злые шутки с ними шутит пришлый доходяга или всерьез говорит?

    — Вот и порешили, — первым нашелся Яшка. — Значит так, гражданин Будагов, молись не молись, а к завтрему выметайся из реквизированного дома. Бедняцкая молодежь теперь там будет получать пролетарские знания и петь вместо псалмов революционные песни.

    Отец Иоанн не понимал происходящего, не понимали и крестьяне. И вдруг среди злой тишины заголосила Яшкина тетка, до сего дня гордившаяся начальственными городскими замашками племянника:

    — Люди! Да что же вы их, нехристей, слушаете!.. Да ты, Яшка, — паразит! — что сам нажил, чтобы батюшку из дома гнать? Кто тебе, дураку, такую волю дал?

    — Ты что же, Яшка, хулиганишь, — поддержали старуху. — Да еще больного человека на нас науськиваешь. Думаешь, на тебя управы не найдем? Церковь, она Божья… Ее твоя Резолюция, что ли, строила?

    — А кому теперь жалованье урядника пойдет? Мужики, его уже, небось, Яшка прикарманил.

    — Гони их! Бей их! На Божию Матерь руку подняли!

    Толпа угрожающе надвигалась, и кучка революционеров подобру-поздорову убралась с глаз долой.

    Подойти к отцу Иоанну никто не решался, все чувствовали свою вину перед ним, что так долго слушали богохульные речи. Крестьяне, не поднимая угнетенного взора, стали расходиться.

    Пошел домой и отец Иоанн. В родном жилище все показалось чужим, мертвым. Если бы не прибрал Господь Аннушку, ей бы попечалился. Спросил бы у нее: как же человек может дойти до того, чтобы озлобиться на Бога? Как может желать счастья для всех обездоленных, а забыть о своей душе?

    Отец Иоанн зажег лампадку, опустился на колени перед ликом Спасителя и стал размышлять о своей скорби: «Почему я не могу смиренно принять кару, да какую кару — злословие, и ропщу? Почему душа моя не радуется, как завещал Господь наш Иисус Христос в девятой заповеди блаженства: "Блажени есте, егда поносят вам, и ижденут, и рекут всяк зол глагол на вы лжуще, Мене ради. Радуйтеся и веселитеся, яко мзда ваша многа на небесех"?.. Но разве я один? Разве мне некому попечалиться? Воистину, грешен я, мало во мне веры».

    Отец Иоанн долго молился, испрашивая прощение и себе, и государю императору, и Яшке-бобылю. Наутро он препоручил церковные дела отцу дьякону и по осенней распутице побрел за сто верст в Москву.

    * * *

    «И когда приблизился Иисус к городу, то, смотря на него, заплакал о нем».

    Плакать хотелось и отцу Иоанну. Осиротелая, словно вымершая, встретила его Первопрестольная. Многие дома и даже церкви были изранены ружейными пулями и артиллерийскими снарядами. И чем ближе подходил батюшка к святому Кремлю, тем больше видел разрушений.

    Минуло меньше недели, как в городе закончилась братоубийственная война между рабочими и юнкерами, прозванная революцией, и воцарилась новая власть. Из окон старинного барского особняка, на воротах которого трепалось красное полотнище со словами: «Смерть капиталу», неслись пьяная брань и революционная песня:

    …А деспот пирует в роскошном дворце,
    Тревогу вином заливая.

    На крыше другого особняка потели двое солдат — сбивали герб Российской державы. Отец Иоанн остановился, удивившись ненужному разрушению. Наконец двуглавый орел поддался натиску штыков и рухнул вниз. Один из солдат снял военную фуражку, перекрестился и, увидев священника, рассмеялся:

    — Что, отец?.. Жалеешь?.. Не жалей — нынче мировая революция!

    Второй солдат тоже глянул вниз, выматерился и, надсаживая глотку нервной злобой, прохрипел товарищу:

    — Чего ты с ним болтаешь — это же контра! Ему лишь бы наш хлебушек лопать! — И вниз: — Чего, старик, уставился?! А ну, проходи, буржуй недорезанный!

    Отец Иоанн сокрушенно покачал головой и зашагал дальше. Среднего роста, сутулый, в вылинявшей нанковой рясе, он устало брел к Кремлю, сжимая в большой крестьянской ладони дорожный посох. По разбитым окнам и выломанным дверям магазинов было ясно, что они разграблены. Некоторые улицы перегораживали окопы и частью уже разобранные баррикады. Обгорелые дома, оборванные провода, очереди хмурых обывателей с затравленным взглядом у хлебных ларьков.

    Мимо прокатил грузовик, ощерившийся винтовками. Из кузова заметили священника, весело закричали, хмельные от быстрой езды и свободы:

    — Эй, рясник, держи руки вверх!

    — Поп, молися за рабочую власть!

    — Васька, возьми его на мушку!

    «И дам им отроков в начальники, и дети будут господствовать над ними. И в народе один будет угнетаем другим, и каждый ближним своим; юноша будет нагло превозноситься над старцем, а простолюдин над вельможею».

    Где же он, быстрый на исполнение приказа и верный присяге солдат? Куда делись смирение и любовь, к которым каждодневно призывают с амвонов всех российских церквей? Да разве можно вот так, в один день, отторгнуть от себя то, что сияло тысячу лет? Неужто можно уверовать, что все, что было до нас, — мрак и нечистота? Неужто в одночасье можно возненавидеть часть своего народа? Сменить веру в Бога на веру в свою ненависть к самодержцу?.. Или ненависть жила в нас всегда, только мы, по слепоте своей, не замечали ее?

    Отца Иоанна нестерпимо потянуло в церковь. Он зашел во встретившийся по пути храм и долго, истово молился.

    * * *

    Бурые кремлевские стены, казалось, кровоточили от обилия свежих выбоин, причиненных снарядами и пулями. Возле закрытых железных ворот Троицкой башни стояли часовые.

    — Сынки, как же мне пройти? — удивился отец Иоанн, никогда прежде не видавший Кремля на запоре.

    — А у тебя, батя, пропуск есть?

    — Мне бы в Успенский, Владимирской Божией Матери помолиться.

    — Если ни пропуска, ни пакета — не пропустим, батя.

    — Зачем же в святыню не пустите?

    — С политикой у тебя, батя, худо. Теперь святыня — наша солдатская власть. На нее и молись.

    — Или к господам захотел? — ощерился самый молодой. — Мы, когда твою святыню брали, немало их пулями накормили.

    — Не шуткуй, — одернули его. — А ты, батя, иди кругом вдоль стены. Может, где и пропустят.

    — Серчает, что его Кремль мы взяли, — услышал отец Иоанн смешки вдогонку.

    «Пойдите вокруг Сиона и обойдите его; пересчитайте башни его. Обратите сердце ваше к укреплениям его, чтобы пересказать грядущему роду».

    Беклемишевская башня стояла обезглавленная, другие зияли свежими ранами. На Красной площади — грязь, запахи, как на конюшне, множество солдат и матросов с ружьями. Тут же толчется разношерстный московский люд, митингуя или слушая, что говорят другие.

    * * *

    — Вы взяли власть, — требует дама в шляпке, — вы теперь нас и защищайте!

    — Нет у нас войск ваши квартиры охранять, — иронически улыбается в ответ командир в кожаной тужурке.

    — А раз нет, зачем тогда власть брали?..

    * * *

    — Граждане, я вас прежде обманывал! Теперь заверяю вас: никакого Бога нет! — митингует, забравшись на грузовик, дьякон с красной тряпицей на шее. — Я никогда не верил в литургию! Но надо же было как-то кормиться…

    — Если ты нас прежде обманывал, — хитро улыбается мужичонка, — кто ж тебе нынче поверит?

    * * *

    — Ну и долго мы продержимся? — ведут мирную беседу у костра в центре Красной площади вооруженные рабочие.

    — Ленин говорит: навсегда утвердились.

    — Чего ты Лениным тычешь, сам-то что думаешь?

    — А зачем мне умничать?

    — А я думаю, ничего у нас не выйдет.

    — Это отчего же?

    — Ну, рассуди: какой из меня или из тебя правитель? Нас и слушать-то никто не станет. Царь почему всех держал в узде? Ему, вишь ты, министры подсказывали. Недаром же они над учеными книгами штаны протерли. А мы, вишь ты, всех министров поганой метлой…

    — А мне товарищ Ленин подскажет.

    * * *

    — Нет, товарища Ленина на всех не хватит.

    — Эх, до чего нынче кутерьма дошла, — жалится один купчишка другому, — ничего не пойму.

    — Понять труднехонько, — соглашается собеседник, — все вверх дном поставили. Зато, если угадать, в какую сторону повернется, миллионщиком можно стать. Нынче самое время для наживы.

    — Это коли угадаешь. А если промашка? Всего капиталу лишишься.

    — И живота можно, не токмо капиталу.

    — То-то и оно. Лучше выждать.

    — Жди-пожди, а другие обскачут. Золотишко-то скупают вовсю. И хлебушек дорожает.

    * * *

    — Зря надеются запугать нас царские рясники! — митингует солдатик, по виду из студентов. — Советская власть ни в Бога, ни в черта, ни в загробную жизнь не верит!..

    — Мил человек, ты не зарекайся, — вступает в спор с оратором пожилой мастеровой. — Я вот смолоду тоже ни во что, кроме денег, не верил. А жизнь пообломала, теперь чуть светает — в церковь бегу.

    — Это тебя царская жизнь обломала, — снисходительно улыбается солдатик. — Не бойся, наступает всеобщее счастье, и только буржуазия будет корячиться и бегать в церковь.

    — Что ж это за зверь такой: всеобщее счастье?

    — Это победа всемирной революции, когда не будет ни эллина, ни иудея — один рабочий класс.

    — Да что ты, нехристь, про евреев талдычишь, ты по-людски ответь.

    * * *

    Отец Иоанн ужаснулся обилию суетных грешных речей, звеневших со всех сторон здесь, рядом с великими христианскими святынями.

    «Народ мой! вожди твои вводят тебя в заблуждение и путь стезей твоих испортили».

    Батюшка стал протискиваться поближе к Кремлевской стене, на которой моталось длинное красное полотнище с надписью: «Жертвам, провозвестникам Всемирной Социальной Революции». Под полотнищем зияли огромные свежевырытые ямы.

    — Зачем? — вслух удивился отец Иоанн, заглянув в глубину растревоженной земли.

    — Хоронить будут, кого буржуазия поубивала, — пояснил молодой, задорно улыбающийся рабочий.

    — Здесь?.. Не на кладбище? — оторопел отец Иоанн.

    — Теперь, товарищ, все по-новому будет. Сегодня, как от пасхальной свечи, от душ павших затеплится яркий огонь мирового Евангелия — социализма… Вишь, наше районное знамя впереди полощется. А за ним революционный комитет в полном составе. Вот это похороны! И умереть не жалко.

    Отец Иоанн увидел колонну, вползавшую на Красную площадь через Воскресенские ворота. Впереди, оседлав кобылу, шествие возглавлял рабочий с красной лентой через грудь. Но что это? На плечах рабочих и солдат гробы… красного цвета.

    — И правильно, — стал объяснять все тот же словоохотливый молодой рабочий. — Они же на войне погибли, а военная планета Марс красным огоньком по ночам блестит.

    — Но вы же православный! — укорил собеседника отец Иоанн.

    — Был — да сплыл. Я теперь ни во что, кроме социализма, не верю.

    Уже вся рогожская колонна втянулась в площадь и дружно запела, подойдя к ямам под Кремлевской стеной:

    Слезами залит мир безбрежный,
    Вся наша жизнь — тяжелый труд.
    Но час настанет неизбежный,
    Неумолимо грозный суд.

    — Товарищи! — ликовал кто-то из толпы. — Первый раз после похорон товарища Баумана пролетарии Москвы хоронят своих боевых друзей без гнусавого поповского пения! Отдадим последний долг жертвам мирового капитала!

    Последним долгом оказалась популярная в среде социал-демократов песня:

    Мы жертвою пали в борьбе роковой
    Любви беззаветной народу…

    Гробы по дюжине опускали в каждую братскую могилу и перед тем, как завалить землей, над каждой произносили речь. В этот сумрачный день с легким морозцем говорили об одном — о святой ненависти. Отцу Иоанну подобное словосочетание было так же непонятно, как и красный пролетарский покров или рабоче-крестьянские идеалы.

    Но воистину страшновато стало, когда подошла колонна Бутырского района. Над площадью поплыли черные гробы, которые несли одетые в черные рубахи анархисты. Один из них, встав у края черной пропасти, куда погрузили усопших, произнес прощальную речь, и от нее повеяло смертью не меньше, чем от черного знамени, древко которого он сжимал в своем кулачище.

    — В этой могиле долго и славно будут тлеть трудовые кости наших братьев. Их мозг проточат черви, много-много червей, впивавшихся еще вчера в царские трупы, закопанные неподалеку. Но и червям, и этим стенам прах павших за дело мировой революции бойцов роднее и ближе царского. Ибо не цари копали здесь землю, не бояре клали кирпич на кирпич, а предки тех, кого мы сейчас хороним. Наши товарищи скоро превратятся в прах, сгниют их бренные останки и станут надежным фундаментом отвоеванного у буржуев Кремля. Отныне и вовеки здесь будет всенародный двор, пантеон лучших из лучших, кладбище для тех, кого еще убьет в беспощадной борьбе кровожадная рука издыхающего капитала. Вы видите наше торжество, нашу славу. Это старый мир угнетения и насилия получил смертельный удар. И мы обещаем вам, мертвые товарищи, что не успеют еще черви обглодать мясо с ваших костей, как наша карающая рука уничтожит всех опричников старого режима. Смерть палачам!

    — Смерть! Смерть! Ура! — стреляя из ружей, заголосили чернорубашечники. — Да здравствует товарищ Шмидель! Поручить товарищу Шмиделю организовать боевую дружину!

    Старушка, забредшая на похороны из любопытства, перекрестилась и плаксиво запричитала:

    — Грех-то какой. Людей, как скотину, хоронят.

    — Они, бабка, не признают религию, — пояснил стоявший рядом солдат. — У них заместо нее опиум.

    — Тогда бы и закапывали возле боен, — озлилась старушка. — А то: справа — Иверская, слева — Василий Блаженный, впереди — Спасская, позади — Казанская. Выходит, в церковной ограде хоронят, а не по-христиански.

    — Ничего, гражданка, — «успокоил» старушку юноша с револьвером на боку, — скоро и до ваших храмов доберемся. Повсюду одни пролетарские звезды будут сиять.

    — Что-то пока, милок, одни могилки вокруг.

    — А ты приходи сюда лет через пять и увидишь, что такое счастье.

    — Приду, как не прийти, если только до той поры живой не закопаете.

    — Такую мелкобуржуазную контру не грех и закопать.

    — Не грех, не грех, для вас греха вовсе нет.

    Юноша взялся за револьвер, решив арестовать контру, но старушке на этот раз посчастливилось — закидали землей очередную яму и грянул «Интернационал»:

    Вставай, проклятьем заклейменный,
    Весь мир голодных и рабов!

    Юноша подхватил гимн международного пролетариата, а старушка поспешно засеменила прочь. Наткнувшись на отца Иоанна, она подошла под благословение и полюбопытствовала:

    — Батюшка, а верно, что Антихрист уже здесь? Ведь по Писанию Антихрист сядет в храме, как Бог.

    — Нет, они малы для Антихриста. Тот чудеса творить будет, а они не могут — сами смерть принимают.

    — Так если они не с Антихристом заодно, а по дурости только, ты бы отслужил над ними панихидку.

    — Прогонят, матушка.

    — А ты, батюшка, ночью приходи — и потихонечку. Ночью здесь поспокойнее… Кто не без греха, может, и простит им Господь.

    — Простит, матушка. Сегодня же, как стемнеет, и приду.

    * * *

    Ночью, когда народ разошелся, отец Иоанн пробрался на Красную площадь, к Кремлевской стене и, озираясь, словно тать, тихонько запел отходную по жертвам трагедии, постигшей Отечество:

    — Упокой, Боже, рабов Твоих, и учини их в рай, идеже лицы святых, Господи, и праведницы сияют, яко светила; усопших рабов Твоих упокой, презирая их вся согрешения…

    Отец Иоанн переходил от одной братской могилки к другой и вновь пел. На четвертой его прервали появившиеся из темноты караульные с ружьями:

    — Ты что здесь делаешь, товарищ?

    — Отпеваю детей несчастных, молюсь за усопших и погребенных в сем святом месте.

    — Так ты, значит, пролетарский поп, раз над большевиками молишься?

    — Нет, сын мой, я ваших перемен не разумею.

    — Но раз молишься, значит, одобряешь?

    — Я молюсь об их душах, молюсь об умерших, а не об их делах в земной юдоли.

    — Значит, не одобряешь. А разве о врагах молиться можно? По-нашему, врагов убивать надо. На то она и жизнь!

    — Христос молился о распинавших Его: «Отче, прости им, не ведают бо, что творят».

    — Но мы-то, поп, ведаем. Мы, поп, скоро выстроим всемирное счастье для угнетенных.

    — Уповаю, что многие из вас, обольщенные своими вождями, не ведают, что творят. Ибо замыслы построить всемирное счастье без Бога подобны замыслам вавилонян: «Построим себе город и башню, высотою до небес, и сделаем себе имя». Но Господь не допустил этого и рассеял вавилонян по всей земле.

    — Ты здесь, поп, контрреволюцию не разводи. Ты сюда притащился небось проклясть наших товарищей. Молельщик нашелся! Революция за них помолится. Давай уноси ноги, пока отходную по тебе не пришлось читать.

    Отец Иоанн перекрестил последний раз могилы, перекрестил караульных, шепча: «Господи, прости им, не ведают бо, что творят», и пошел прочь. Опять нестерпимо потянуло в церковь — помолиться за всех умерших и всех живущих на земле. А потом? А потом побыстрее вернуться в свое село. Батюшка ощутил в себе великую крепкую веру и понял свое предназначение: всю оставшуюся земную жизнь и там, куда по грехам пошлет его Господь после кончины, молиться за тех, кто не ведает, что творит.

    «Молитву пролию ко Господу и Тому возвещу печали моя».

    * * *

    — Повезло тебе, батюшка, — уезжаешь! — горько вздохнул извозчик, отвезший отца Иоанна к вокзалу. — И я бы подался хоть куда, лишь бы подальше от этой свободы!..

    Наступала эпоха революционных трибуналов…

    Самосуд над мальчиком

    По Рязанской улице Басманной части Москвы 5 января 1918 года в три часа дня солдат вел под ружьем испуганного мальчишку лет пятнадцати. Эту странную пару повстречал милиционер Аркадий Миллер и, удивленный грозным эскортом ребенка, спросил:

    — Чего пацан-то натворил?

    — Мои вещи на вокзале скрал.

    — Не крал я ничего, — захлюпал носом мальчишка.

    — «Не крал я ничего», — передразнил солдат, разразясь площадной бранью. — Мне на тебя показали.

    — Пошли в комиссариат, там разберемся, — предложил милиционер.

    — Не нужны мне ваши комиссариаты, я и сам с поганцем разберусь.

    — По закону надо разобраться, — настаивал представитель порядка.

    — Не нужны мне ваши законы — нынче свобода!

    Солдат стукнул по мостовой ружьем, как бы давая понять, что в ружье и заключена эта свобода.

    Вокруг спорящих собралась небольшая толпа. Самые осатанелые кричали из-за спин насупленных и молчаливых:

    — Житья от воров не стало!

    — Чего его водить, убить туточки, а то и нас пограбит когда-нибудь.

    — И милиционера бей, он с жуликом заодно. Гляди, как своего защищает.

    Озлобленный голодом и стужей народ все теснее обступал мальчишку. Миллер, почувствовав опасность для себя, убрался прочь. Мальчишку тотчас забили до смерти и бросили труп во дворе дома № 4. Здесь его и нашли прибывшие с Миллером из комиссариата милиционеры.

    Дело о самосуде толпы над мальчиком пролежало в следственной комиссии ревтрибунала девять месяцев без всякого движения и наконец было прекращено «за невозможностью разыскать обвиняемых».

    По документам ЦГАМО, фонд 4613, опись 1, дело 204

    Неподсудный чекист

    2 марта 1918 года на переднюю площадку московского трамвая № 24 вскочили двое пьяных. Кондуктор Граховский заявил, что положено садиться в трамвай через заднюю площадку, и потребовал, чтобы нарушители порядка на следующей остановке вышли. Но те отказались не только выйти, но и заплатить за проезд. Началась перебранка, трамвай замер посередине Волхонки. Пассажиры устали от ожидания, и поднялся ропот, в адрес упорствующих нарушителей порядка посыпались угрозы. Кондуктор тоже пригрозил, что расправится с безбилетниками по-своему, если они не слезут добром. Тогда один из них выхватил револьвер из-за пазухи и направил его на Граховского. Тот соскочил с трамвая и стал звать на помощь. Появилась милиция и, направив винтовки на вооруженных револьвером нарушителей порядка, предложила им сдаться. Один тут же дал деру, а другого, с револьвером в руке, задержали озлобленные пассажиры, и он, под крики и толчки возбужденной толпы, был арестован. По дороге в комиссариат арестованный грозился перестрелять всех вокруг, для чего и выхватил уже другой револьвер, но милиционеры тотчас обезоружили пьяного дебошира и оттеснили его от толпы, готовой растерзать на месте любителя огнестрельной потехи.

    Каково же было удивление в комиссариате милиции, когда оказалось, что задержанный не бандит с большой дороги и даже не дезертир из Красной Армии, а комисcap Всероссийской чрезвычайной комиссии Георгий Лазаргашвили. И хоть толпа продолжала требовать расправы над бомбистом, ему вернули оружие и отпустили, арестовав взамен кондуктора Граховского.

    Не прошло и недели после инцидента в трамвае № 24, как комиссар по гражданским делам Москвы Рогов получил резолюцию председателя ВЧК, в которой было заявлено, что, на основе показаний «обвинителя Лазаргашвили, комиссия усмотрела возмутительный факт избиения милиционерами вышеозначенного комиссара, которому они были позваны на помощь, дабы задержать трамвайного служащего Граховского, вмешавшегося в разговор и пытавшегося нанести побои тов. Лазаргашвили… Всероссийская чрезвычайная комиссия не только горячо протестует против подобного зверского инстинкта милиционеров, напомнивших своими действиями городовых, но и решительно требует, с целью предупреждения подобного рода происшествий, немедленно арестовать участников избиения комиссара Лазаргашвили и подвергнуть их самому суровому наказанию, с отстранением от службы. В отношении же Граховского, призывавшего толпу к самосуду над комиссаром Лазаргашвили, предъявившему свой мандат с фотографической карточкой, принять следующие меры: немедленно арестовать и передать военно-революционному суду за подстрекательство к убийству».

    Но, как видно, на первом году Советской власти кое-кто еще пытался оспаривать мнения всесильных чекистов, и следственная комиссия при Московском революционном трибунале, опросив свидетелей происшествия, постановила: «Дело Граховского производством прекратить за отсутствием состава преступления». Но и этим ревтрибунал не ограничился! В ВЧК было послано официальное письмо с просьбой сообщить, «в каком положении находится дело о комиссаре Чрезвычайной комиссии Лазаргашвили, в связи с инцидентом, имевшим место в вагоне трамвая 2 марта сего года». Ответа из ВЧК, конечно, не дождались.

    По документам ЦГАМО, фонд 4613, опись 1, дело 616

    Отказ снять погоны

    В 16 лет, 2 августа 1914 года, Валентин Шереметьев, сын банковского служащего, отправился добровольцем на войну. За три года боев прошел путь от солдата до старшего унтер-офицера Первого штурмового батальона смерти. Защищая Отечество, был несколько раз ранен, контужен и в начале 1918 года отправлен с фронта в Москву на лечение. Его поместили в городской госпиталь № 1765, где, кроме прочих недугов, у него обнаружили туберкулез, нервные и сердечные припадки.

    Красноармейцы из одной с ним больничной палаты, большинство из которых или дезертировали с фронта, или вовсе не нюхали пороха, однажды подступили к Шереметьеву:

    — Ты почему в погонах? Не видишь: мы все посрывали.

    — В нашей части не было такого приказа. Я в них под огонь ходил.

    — Есть приказ Совета народных комиссаров снять знаки различия. Хватит, покомандовали генералы, теперь мы всему голова. Или народной власти не признаешь?

    — Всякая власть от Бога, народной власти не бывает.

    — Да ты, оказывается, контрреволюционер. Ленин с Крыленко издали декрет: погоны цари выдумали, чтобы нас под себя подмять. Тебе что, и Ленин не указ? Может, ты за бывшего генерала Корнилова?

    — Когда пошел в ударный батальон, дал клятву генералу Корнилову, что буду исполнять только его приказы. Когда был здоров, оставался верен присяге. Но теперь я в госпитале и никаких политических и военных приказов по болезни исполнять не могу.

    — Братушки! Да он же нами гнушается! — забился в злобе красноармеец Совков и бросился с кулаками на Шереметьева.

    Братушки помогли ему сорвать с покалеченного в боях унтер-офицера погоны.

    Заслышав шум, в палату вошла медсестра. Ее слушались — могла наябедничать по начальству, и тогда прощай дармовые харчи и мягкая койка — и быстро успокоились.

    — Больной Шереметьев, пойдемте принимать лекарства, — решила увести из палаты готового забиться в нервическом припадке унтер-офицера благоразумная барышня.

    — Я с тобой еще поговорю, — бросил на прощание Совкову Шереметьев.

    «Он нам еще угрожает!» — возмутились «победители», и тотчас устроили собрание, на котором порешили требовать от лечащего персонала убрать из госпиталя нераскаявшегося «корниловца». Заодно сочинили народным комиссарам безыскусное письмо, в котором сообщили о монархических настроениях Шереметьева и выразили надежду, что с ним расправятся «со всей строгостью революционного времени».

    Несколько дней спустя, 20 февраля / 5 марта 1918 года, Шереметьев был арестован и под конвоем препровожден в госпиталь № 1153 нервнобольных воинов. Оттуда-то его и доставили 13/26 апреля 1918 года в суд Московского революционного трибунала. Шереметьеву предъявили обвинение в том, что «он не признает наших Народных Комиссаров и поэтому, несмотря на приказ тов. Ленина, не снял погоны». Второй пункт обвинения: «Вел агитацию в пользу Корнилова».

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Вам угодно дать сейчас какие-нибудь объяснения по этому поводу?

    ШЕРЕМЕТЬЕВ. Я обвиняюсь в агитации. Агитации я не вел. Я был солдатом, сражался, имел винтовку в руках. Есть ли это агитация или нет? Я считаю себя виновным в том, что для меня Россия, великая матушка Россия, дороже, чем социалистическое отечество, чем завоевания революции и свобода. Затем я признаю себя виновным в том, что я в рядах сознательной Красной Армии отказываюсь сражаться, потому что они сражаются только против своих братьев…

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Я прошу говорить по существу представленного вам обвинения. Вы и здесь занимаетесь агитацией.

    ШЕРЕМЕТЬЕВ. Я больше сказать ничего не имею.

    Перешли к допросу свидетелей. Красноармеец Тараньков подтвердил, что подсудимый «говорил, что не признает Советской власти». Другой же красноармеец, из госпиталя № 1765, Косов, заявил, что никогда не слышал от обвиняемого антисоветских речей. Медсестры Петропавловская и Сараева в один голос заверили трибунал, что ничего предосудительного больной Шереметьев не высказывал.

    Большинство свидетельских показаний не удовлетворили обвинителя Карапетьянца. Пришлось ему самому вступать в бой с контрой и выуживать у обвиняемого необходимые для вынесения сурового приговора сведения.

    КАРАПЕТЬЯНЦ. Я бы хотел задать два вопроса.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Вы, подсудимый, имеете право не отвечать на эти вопросы.

    КАРАПЕТЬЯНЦ. Скажите, вы говорили, что Советской власти не признаете?

    ШЕРЕМЕТЬЕВ. Да, говорил.

    КАРАПЕТЬЯНЦ. Вы говорили, что подчиняетесь только распоряжениям Корнилова?

    ШЕРЕМЕТЬЕВ. Я говорил только, что подчиняюсь распоряжениям тех, кто любит Россию, в том числе и Корнилова.

    Обвинителю больше ничего и не надо было услышать. Он воспрянул духом — обвинение теперь покатится как по маслу. Хорошо иметь дело с мальчишками, нашпигованными старорежимными предрассудками: воинская честь, любовь к родине, верность присяге. Их уже за одно это можно ставить к стенке и расстреливать.

    КАРАПЕТЬЯНЦ. Товарищи судьи, вам всем хорошо известно, что основная задача трибунала — бороться с контрреволюцией. И вот за все время существования трибунала сегодня в первый раз мы сталкиваемся с определенным контрреволюционером, что он и сам не отрицает. Для нас неважно, установлена ли угроза, мог ли он кого-нибудь убить, для меня это значения не имеет. Для меня ясно, что он Советской власти не признает и подчиняется только распоряжениям Корнилова. Свою контрреволюционность он подтвердил своим вызывающим поведением здесь, на суде. Говорить много не приходится. Вы, как судьи, имея в виду основную задачу революционного трибунала — борьбу с контрреволюцией, я думаю, соответствующим образом будете реагировать против подобных преступников.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Ваше последнее слово, подсудимый.

    ШЕРЕМЕТЬЕВ. Я подтверждаю все, что говорил раньше. Я готов ко всему. Пусть меня приговорят к расстрелу, пусть посадят в тюрьму, но я Россию любил, люблю и готов умереть за нее.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Суд удаляется на совещание.

    После перерыва.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Объявляется приговор: «Именем Российской Федеративной Социалистической Советской Республики Московский революционный трибунал, заслушав в заседании от 13 апреля дело по обвинению Шереметьева в неповиновении распоряжениям Советской власти и контрреволюционной агитации, постановил признать Шереметьева виновным в том, что он во время пребывания своего в феврале месяце в госпитале отказался исполнять распоряжение Советской власти о снятии погон, и в том, что он вел в лазарете контрреволюционную агитацию, причем говорил, что не признает власти комиссаров и подчиняется только распоряжениям Корнилова, которому он присягал. И за это приговорить его к общественным работам сроком на семнадцать лет, с содержанием его впредь, до организации общественных работ, в тюрьме».

    Не стало человека. Но вечно живут офицерская честь и народная песня о тех, кто остался верен ей:

    Закатилася зорька за лес, словно канула,
    Понадвинулся неба холодный сапфир.
    Может быть, и просил брат пощады у Каина,
    Только нам не менять офицерский мундир.

    По документам ЦГАМО, фонд 4612, опись 1

    Дебош в Большом театре

    Слово «хамовозы», которое бросают прохожие в сторону бесшумно плывущих бронированных (и даже небронированных) шикарных автомобилей, появилось не вчера-сегодня, а в начале 1918 года. Тогда оборванные и голодные москвичи роняли его вслед реквизированным авто, снующим между комиссарским Кремлем и фешенебельными гостиницами, занятыми новой властью под личные нужды.

    Революция объявила равенство всех людей. И тут же, не выдержав даже крохотной паузы, часть руководителей рабоче-крестьянской России начала прибирать к своим рукам богатство свергнутых эксплуататоров. Комиссары поселялись в дворянских и купеческих особняках, заводили горничных и поваров, устраивали у себя салоны и бордели.

    Народ подмечал пресловутое «равенство», ведь Москва слухами полна и глаз у нее зоркий. Кто посмелее, посмеивался над новыми хозяевами жизни прилюдно, кто поосторожнее — в кругу родных и друзей. Но терпели псевдонародную власть, ведь плетью обуха не перешибешь. Продолжали жить, как могли, и покорно терпели вчерашних голодранцев в новеньких кожаных тужурках, лишь изредка срываясь на общественный инцидент.

    На спектакль в Большой театр 6 марта 1918 года прибыли трое военных — члены президиума Московского Совета рабочих, солдатских и крестьянских депутатов. Они расположились в Царской ложе, щелкали семечками, балагурили о революционных делах, изредка поглядывая на сцену, где шло представление. Один из членов при этом не выпускал из рук револьвера, демонстрируя богобоязненной московской публике свою боевую мощь.

    Но, видно, «царственные особы» не на шутку рассердили своей манерой поведения московский люд, и в антракте второго действия в Царскую ложу с первого и второго ярусов посыпались гнилые яблоки, недоеденные бутерброды и всякая иная, попавшаяся под руку мелочь. Из партера кричали: «Долой! Запоганили Царскую ложу!» Из бельэтажа: «Вон! Изменники! Предатели!» Публика свистела и аплодировала, зло разглядывая своих оторопевших повелителей.

    Шум прекратился лишь с поднятием занавеса. Члены президиума Московского Совета, а это были Артишевский, Рудзинский и Брыков, приказали караульным солдатам перекрыть все выходы и в следующем антракте занялись мщением за свой конфуз — арестами наиболее подозрительных. Попались три девицы, трое солдат без удостоверений личности и двое служащих. Их отправили в тюрьму и, промариновав две недели, приступили к допросам.

    Арестованные как один уверяли следователя Приворотского о своем удивлении некорректным поведением публики в театре, божились, что сами весь антракт просидели тихо, даже пытались приостановить буйство; просили поверить, что они не видят ничего предосудительного в том, что члены президиума расположились в Царской ложе.

    «Протесты зрителей по этому поводу нахожу неясными», — заявил обвиняемый Валентин Обухов. «Театр вообще не место для политических демонстраций», — доказывал свою непричастность к дебошу обвиняемый Иван Свищев. «Демонстрации по отношению сидевших в Царской ложе не сочувствую», — попросил занести в протокол обвиняемый Иван Скосырев.

    За недоказательством дело прекратили. Ведь если судить, так всю публику. Да что публику — всю Москву. Но арестованных выпустили лишь после уплаты трех тысяч рублей каждым. В столь немалую сумму была оценена поруганная честь новоявленных обладателей Царской ложи. Для сравнения заметим, что новые рабочие сапоги в то время на Сухаревке стоили сто пятьдесят рублей, а мешок картошки — восемьдесят рублей.

    А может быть, стоило устроить показательный суд, посадив на скамью подсудимых подлинных зачинщиков беспорядка — членов президиума? Ведь пропуск в Царскую ложу не освобождает ни царя, ни псаря от общих правил поведения в театре. Глядишь, получился бы показательный урок для нескольких поколений будущих вождей.

    По документам ЦГАМО, фонд 4613, опись 1, дело 282

    Распространение стихотворения

    Двадцатилетний мастеровой Антон Конкин 22 февраля 1918 года возле своего дома в конторе сапожников дал прочитать знакомым отпечатанное на пишущей машинке стихотворение-листовку:

    ДЕКРЕТ ЛЕНИНА К БОГУ

    Товарищ Бог, тебя не знаю,
    Я с небом дела не имел,
    Открыта мне дорога к раю,
    Хотя бы ты и не хотел.
    Я — Ленин, комиссар народный,
    Народа русского глава,
    Минутки нет от дел свободной,
    О небе вспомнил я едва.
    Я на земле уж все устроил,
    Декретов целый ряд издал,
    Штыком буржуев успокоил,
    В святыни ядрами стрелял.
    Я уничтожил суд буржуйный,
    Народу землю передал
    И сокрушил, как ветер буйный,
    Весь буржуазный ритуал.
    Чины долой, названье «мода»
    Прошло, не надо орденов,
    Да здравствуют сыны народа,
    Какие ходят без штанов.
    Долой приличия вериги,
    Крахмальные воротнички,
    Отныне только немец в Риге
    Пускай сморкается в платки.
    Республиканцу неприлично
    Буржуйским действовать платком.
    Свободный нос он свой отлично
    Очистить может и перстом.
    Пришел конец интеллигентам,
    Успехов в жизни больше нет
    И инженерам, и студентам…
    Прощай, пленительный балет.
    Пришла на смену жизнь иная,
    Я никого не обманул
    И, разрушая и дерзая,
    Лишь все вверх дном перевернул.
    Солдат командует войсками,
    Обезоружен генерал,
    Буржуи стали бедняками
    И обезврежен капитал.
    Больницей правит старший дворник,
    Директор банка — мародер,
    И на печать надел намордник
    Народный цензор — полотер.
    Долой врачей и акушерок,
    В них ну́ жды больше уже нет.
    Эс-деки, также и эс-эры
    Без них повылезут на свет.
    Я упразднить намерен банки —
    Затеи сытых богачей.
    Пусть дома держат деньги в банке
    Из-под варенья иль сельдей.
    Всеобщий мир мной предназначен,
    Уже не за горами он,
    И главковерхом мной назначен
    Крыленко — вражеский шпион.
    Как видишь, на земле повсюду
    Совершены мной чудеса,
    И было бы теперь не худо
    Приняться мне за небеса.
    С тобой, как с равным говорю,
    Ты шар земной создал когда-то,
    А я жизнь новую творю
    И натравил на брата брата.
    Ты без лица, зато в трех лицах,
    А я всегда с одним лицом,
    Но депутатом в двух столицах
    Огромным выбран большинством.
    Декретом сим повелеваю:
    Всех ангелов пораспустить,
    Буржуев всех изгнать из рая
    И в ад на угли посадить.
    Лишить чинов всех херувимов
    И серафимов — крыльев их лишить,
    И крылья те из стран незримых
    На землю мне препроводить.
    Святых всех мигом упразднить
    И новых не иметь в дальнейшем,
    Луну и звезды подчинить
    Моим веленьям премилейшим.
    Намереньям луны светить кадетам
    Или Корнилову дорогу освещать —
    Отдать приказ другим планетам
    Лучам луны путь заграждать.
    Социализм как цитадель
    В России пышно расцветет,
    И скоро верный мне Викжель[10]
    К нему дорогу проведет.
    И с комиссаром я шпика
    Или охранника лихого
    Пошлю на небо, а пока
    Декрет мой разобрать толково.
    Прочесть на небе всенародно,
    Послать указы в рай и ад.
    Ура! Да здравствует свободный
    Небесный пролетариат!
    С начала мира и доныне
    Всегда ты был небесный царь
    И думал далее в гордыне
    Именоваться, как и встарь.
    Но не забудь, войны пожар
    Уж стер с лица земли тиранов,
    И ты лишь неба комиссар,
    Не будь я Ленин, иль Ульянов.

    Большинство сапожников усмехались, покачивая головами: гляди-ка, верно сказано, да еще и складно. Видать, образованная голова сочиняла. Лишь Юрасов, прочитав стихотворение, остался пасмурным и резко спросил Конкина:

    — Откуда листок?

    — Да так, дружок дал.

    — А фамилия дружка?

    — А тебе на что? Листок-то отдай.

    Юрасов пасквиль на товарища Ленина не отдал, а отнес в фабрично-заводской комитет, у членов которого стихотворение вызвало прилив праведного гнева. Тут же единогласно постановили: «Антона Конкина сопроводить в центральный штаб Красной Армии».

    На допросе у следователя Конкин упорствовал: листок нашел на улице, когда шел в Художественный театр, ни к какой партии не принадлежу, политикой не интересуюсь.

    Но не Конкин первым, не Конкин последним попался со стихотворными посланиями председателю Совета народных комиссаров. Поднаторевший в подобных разбирательствах следователь 9 апреля 1918 года вынес решение: «Дело № 583 передать к слушанию на публичном заседании Следственной комиссии».

    И все же судебный процесс в Московском ревтрибунале, куда было передано дело Конкина, не состоялся. Почему? Если бы дело было прекращено «за недоказанностью преступления», составили бы соответствующую справку. Правительство к этому времени уже переехало из Петрограда в Москву и ужесточило борьбу в Первопрестольной с «антисоветской пропагандой». Арестованные все чаще и чаще попадали не в зал открытого суда, а в застенки ВЧК. Наверное, так было и в этот раз.

    По документам ЦГАМО, фонд 4613, опись 1, дело 803

    Умышленный выстрел в икону

    24 марта 1918 года в доме № 11 по Царицынской улице Москвы, где размещалась вторая рота Усть-Двинского латышского полка, прогремел выстрел. Это стрелок Александр Карлович Шалтьяр после обеда, взяв с кровати полуротного командира Эймана заряженный револьвер, вышел в коридор, насмешливо показал стоявшим неподалеку солдатам на висевшую на стене икону и со словами: «Такого чертенка здесь не нужно» — прицельно выстрелил.

    Многие латышские стрелки, несмотря на уже начавшуюся борьбу Советской власти с христианством, возмутились подобной кощунственной расправой своего сослуживца с Божьим ликом. На следующий же день после инцидента собралась следственная комиссия Первой латышской стрелковой бригады, которая постановила, что так как «с религиозной точки зрения поступок производит крайне удручающее впечатление на других товарищей и так как икона представляет художественное произведение, передать означенное дело на рассмотрение революционного трибунала г. Москвы».

    Обвиняемый Шалтьяр, почуяв неладное, скрылся. Трибунал запросил Московскую уголовную милицию произвести розыск. Ответа из милиции не поступило. Следствие пришлось прекратить.

    По документам ЦГАМО, фонд 4613, опись 1, дело 654

    Закрытие газеты «Русские ведомости»

    В 1918 году в России закрыли почти все газеты и журналы, оставив читателям словоблудие печатных органов, контролируемых ВЧК и ЦК РКП (б). Оказалось, что лозунг «свобода слова» был нужен большевикам, лишь когда они были гонимыми. Теперь же, встав во главе государства и вкусив сладость власти, они перещеголяли самых ретивых цензоров самодержавия, безжалостно расправляясь с любым инакомыслием.

    Каждый раз, чтобы навечно закрыть газету, новая власть устраивала судебный спектакль, приговор которого был предрешен заранее в недрах ВЧК. Так случилось и со старейшей либеральной газетой «Русские ведомости».

    26 марта 1918 года товарищ председателя ВЧК В. А. Александрович проинструктировал комиссара по делам печати В. Н. Подбельского: «Всероссийская Чрезвычайная Комиссия по борьбе с контрреволюцией и спекуляцией предлагает вам немедленно закрыть газету "Русские ведомости" за помещенную 24-го марта с. г. в № 44 названной газеты статью под заглавием "С дороги" Б. Савинкова, клевещущую на товарища Ленина и тов. Натансона, выдавая их за предателей народа, и гнусно обвиняющую большевиков в служении немцам.

    Приложение: статья Савинкова».

    Подбельский тотчас, как получил рекомендацию ВЧК, попросил ревтрибунал «возбудить против редактора вышеозначенной газеты судебное следствие», а заодно приостановить ее выход.

    Что же написал в «Русских ведомостях» Борис Савинков о государстве, которое занялось ее любимым делом — террором?

    С ДОРОГИ

    «Что они с моей Россией сделали?» — так сказала мне одна девушка с простым и добрым русским лицом и заплакала.

    Это слово запомнилось мне. И теперь, оставив Москву — пустыню мерзости, позора и запустения, — я повторяю его и твержу его про себя здесь, в теплушке, под стук дребезжащих колес и под ругань «товарищей»-красногвардейцев. Моя Россия. Да, моя, и ваша, и каждого из нас, русских. Уразумеем ли мы это или по-прежнему будем ходить во тьме, не имея сил ни для ненависти, ни для любви, ни для бесстрастия.

    Мы негодуем на декреты большевиков, возмущаемся бесстыдно-похабным миром, чувствуем себя и униженными, и опозоренными, и во власти любого «товарища» Стучки и все-таки ничего не можем, не можем, ибо не смеем. Мятежный дух отлетел от нас. Нашей ненависти хватает лишь на шептание по уголкам, нашей любви хватает лишь на словесное «сочувствие» Дону, и наше бесстрастие выражается единственно в том, что мы давно махнули на все рукой: моя хата с краю, слава богу, что расстреляли соседа, а не меня…

    Москва… как много в этом звуке
    Для сердца русского слилось!
    Как много в нем отозвалось!
    Вот, окружен своей дубравой,
    Петровский замок. Мрачно он
    Недавнею гордится славой.
    Напрасно ждал Наполеон,
    Последним счастьем упоенный,
    Москвы коленопреклоненной
    С ключами старого Кремля:
    Нет, не пошла Москва моя
    К нему с повинной головою…

    Моя Москва — моя Россия. Пушкин понимал, что значит это короткое слово. Он понимал всю глубину его неземного значения. И он был счастлив каким-то недосягаемым счастьем. Он мог с удовлетворением сказать, что в годину бедствий и всенародного горя его поколение, поколение его старших братьев, ощущая Россию как свою, умело отстоять ее целость и сберечь ее честь, ее унаследованную от предков славу. Москва не преклонила колени и не унизилась до признания победителем чужеземца. Так было. Но так ли это теперь? Не забудем, что Ленин, Натансон и компания приехали в Россию через Берлин, т. е. что немецкие власти оказали им содействие при возвращении на родину. Даром ничего не делается, и за услугу Ленин, Натансон и компания, конечно, заплатили услугой. Сперва «Солдатская правда», потом обнажение фронта, потом Брест-Литовск и, наконец, невероятный Карахановский мир. Что они сделали с моей Россией? Ведь надо было быть фанатиком или подкупленным человеком, чтобы серьезно утверждать, что «международный пролетариат нас поддержит». И, конечно, только безумец или преступник мог на этой «поддержке» строить свои политические расчеты. А когда Ленин, Натансон и компания сделали свое дело и разрушили без остатка былую свою мощь, немцы подняли закованный в броню кулак. Ленин тотчас же смирился, ибо он чужд «революционным фразам». Зато остальные, разные Мстиславские и Кацы, завопили об обороне отечества, не просто отечества моей России, а какого-то нового, социалистического, выдуманного или вычитанного из книг.

    Но кто же поверит, что люди, разрушавшие армию и заявлявшие громко, что «родина — предрассудок», хотят защищать Россию?

    Защитить ее они, конечно, не в силах, но я не верю даже в искренность их желания. И съезд Советов своей резолюцией признал, что Ленин бесспорно прав и что нам, русским людям, надлежит примириться с потерей Финляндии, Эстляндии, Лифляндии, Курляндии, Белоруссии, Литвы, Украины и части Кавказа, и что нам, русским людям, надлежит примириться, что Россия, как государство, больше не существует, а существуют отдельные города и деревни, экономически зависимые от чужеземца и низведенные политически до значения Польши после ее раздела. Не сбылась ли мечта Вильгельма II? Не заслужили ли господа народные комиссары немецкий железный крест?

    Большевики служили и служат немцам. Не одни только большевики. Разве «селянский министр» Чернов не служил Вильгельму II, когда в течение двух с половиной лет издавал свою пораженческую газету «Мысль», где доказывал, что Россия должна быть разбита? Теперь Чернов — оборонец. Он мечет молнии против большевиков. Но нам-то, эмигрантам, жившим с ним бок о бок в Париже, известен его настоящий лик. А Мартов, протестующий против «похабного мира»? Не его ли газета «Голос» конкурировала с черновской «Мыслью»? А другие циммервальдисты, большие и малые социалисты-революционеры и социал-демократы? Что они сделали с моей Россией?.. И какую веру нужно сохранить в своем сердце, чтобы, пройдя через предательство, измену, малодушие, легкомыслие, празднословие, оплевывание родины, непонимание свободы, через Либера, Дана, Керенского, Чернова и Гоца, все-таки сказать: «Да, верую в демократию, да, верую в грядущий социализм!»

    Вот левые. Каковы же правые? Для кого же тайна теперь, что Россия покрыта сетью немецких сообществ и что наши «реставраторы» — покорные слуги Николая II — идут рука об руку с неприятелем. Для кого же тайна теперь, что есть множество русских, которые спят и видят во сне, что немцы уже вошли в Петроград и что на Невском проспекте уже стоит блюститель порядка — немецкий шуцман. Хоть с чертом вместе, лишь бы против большевиков… Что они делают с моей Россией?.. Да, конечно, большевики — национальное бедствие, да, Мартов — национальное бедствие, да, конечно, Чернов — национальное бедствие. И конечно, и большевики, и Чернов, и Мартов не должны избегнуть того закона, согласно которому «по делам вашим воздастся вам».

    Но Россия должна быть спасена не с помощью чужеземцев, не силой немецких штыков, а нами, и только нами самими. Только мы, русские, — хозяева земли Русской. И пусть не говорят, что мы слабы, что без Вильгельма II нам не устроить своего государства. Не для того три года подряд проливалась русская кровь, чтобы в решительную минуту забыть об этих потоках крови и, следуя большевистской программе, «протянуть противнику руку». И если всякое соглашательство с большевиками и есть измена отечеству, то измена отечеству есть и всякое соглашение с немцами. Об этом надлежит помнить. Надлежит помнить, что русский народ погибнуть не может и что рано или поздно русские люди уразумеют наконец, что значит моя Россия и что измена никогда и никому не простится. И ошибочно думать, что ныне можно вернуться к Николаю II. Тем, которые мечтают о реставрации, следует не забыть, что Николай II означает новые «великие потрясения». Когда же кончатся российские «потрясения»? Когда же моя Россия будет свободной и сильной?

    В вагоне красноармейцы, и стук безрессорных колес, чад, и семечки, и косноязычие. Позади — опозоренная Москва, опозоренная Россия, впереди… Но я не хочу, я не смею думать о том, что ожидает нас впереди. Я знаю одно, то, что я усвоив в юные годы: «В борьбе обретешь ты право свое». Надо бороться, бороться с немцами и бороться с большевиками.

    (Б. Савинков)

    Из статьи видно, что Савинков выступил против Брест-Литовского мира, против расчленения России на части, распродажи ее территории чужеземцам. Это противоречило политике большевиков «на данном этапе», к тому же они были оскорблены призывом знаменитого террориста-конспиратора бороться против них. За неимением под рукой Савинкова, гнев «правосудия» 4 апреля 1918 года обрушился на редактора «Русских ведомостей» Петра Валентиновича Егорова.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Обвиняемый Егоров, что вы можете сказать по этому делу?

    ЕГОРОВ. Член следственной комиссии предложил мне вопрос относительно нашего отношения к статье Савинкова: разделяем ли мы все, что здесь написано? Дело в том, что Савинков — это фигура в достаточной степени яркая. Савинков — известный революционер, организатор целого ряда террористических актов, человек, несколько раз жертвовавший своей жизнью, чтобы низвергнуть старый режим. Ныне такой человек, как Савинков, представляет огромный интерес для широких кругов, и представляет интерес не только для его политических единомышленников, но и для его политических противников. В силу этого мы и представляли, что всякая статья, трактующая об известном политическом моменте, имеет большое политическое значение, она должна быть помещена в целях всестороннего освещения того или другого вопроса. Савинков, в силу сложившихся обстоятельств, в силу того, что он вышел из партии, не может помещать свои статьи в своих партийных органах, и мы предоставили ему возможность поместить свою статью в нашей беспартийной газете. Мы считали возможным помещать его статьи даже тогда, когда не разделяли его мнений. Мы требовали выполнения только двух условий. Это прежде всего, чтобы статья не противоречила тем основным принципам, которые защищают «Русские ведомости» в течение пятидесяти лет, и чтобы она не нарушала требований цензурных данного момента. Что касается требований цензурных, то, по нашему убеждению, статья эта цензурных условий не нарушает совершенно. Нам Советской властью поставлены два условия: чтобы мы, во-первых, не призывали к борьбе с Советской властью и не распространяли ложных сведений об органах этой власти, которые вызывали бы враждебное отношение к этой власти. В этой статье совершенно не говорится о борьбе с Советской властью, здесь не критикуются действия этой власти, здесь ведется борьба с политическими партиями на широком фронте, на левом фланге большевики и на правом фланге те, которые мечтают о реставрации. Это будет совершенно ясно, если будут взяты не отдельные места статьи, а все…

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Скажите, гражданин Егоров, как вы понимаете фразу: «Даром ничего не дается»?

    ЕГОРОВ. Это риторическая фраза, которая очень часто употребляется. Здесь сопоставляется, что за право проезда через Германию можно заплатить миром, который подписали мы с Германией. И тут говорить о предумышленности было неизбежно. Мы были поставлены в такие условия, и большевистская власть была поставлена в такие условия, что она должна была принять этот мир. Это, конечно, не есть обмен заранее предусмотренными услугами, это величины совершенно неизмеримые.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Так что вы полагаете, что это просто риторическая фраза?

    ЕГОРОВ. Да.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Но в статье имеется другое место: «Ведь надо быть фанатиком или подкупленным человеком…» и т. д. Что это значит?

    ЕГОРОВ. Кто читает «Русские ведомости», тот знает наш взгляд на гражданина Ленина, знает, что мы его считаем фанатиком своих идей, и, конечно, говорить, что мы на столбцах нашей газеты подозреваем его в подкупе, совершенно не приходится.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Известно ли вам, что при правительстве Керенского было возбуждено против товарища Ленина следствие по обвинению в продажности германским империалистам?

    ЕГОРОВ. Да, известно.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Когда здесь Савинков говорит о продажности, не думаете ли вы, что гражданин Савинков разумеет как раз не риторическую фразу, а обвинение, предъявленное правительством Керенского товарищу Ленину и другим?

    ЕГОРОВ. Я не знаю, что имел в виду Савинков, когда писал эту статью, мы не нашли в ней таких указаний.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Вы не поняли, может быть?

    ЕГОРОВ. Я думаю, что это и не так было.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Что вы подразумеваете под борьбой с немцами? Что вы имели в виду: военную организацию против немцев или еще что-нибудь?

    ЕГОРОВ. Конечно, должна быть военная организация.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Теперь скажите дальше. Если сопоставляются две вещи одновременно — бороться с немцами и бороться с большевиками — не ясно ли из этого сопоставления, что здесь по отношению к большевикам предполагается то же самое, ибо две вещи одинаково противопоставляются — бороться с немцами и бороться с большевиками?

    ЕГОРОВ. Это наше внутреннее дело, наш внутренний процесс — борьба с большевиками. А мы всегда стояли за разрешение наших внутренних болезней безболезненными путями, без всяких актов насилия. Мы всегда были против насилия. Так что наша позиция всегда в этом вопросе ясна, и кто бы что бы ни говорил, но мы никогда не призываем к насилию.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Значит, вы поняли статью Савинкова, что это борьба внутренняя, идейная борьба?

    ЕГОРОВ. Да.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Хорошо. Но как вы объясните это место: «Нашей ненависти хватает лишь на шептание по углам, нашего ума хватает лишь на словесное сочувствие Дону»? Здесь как будто выражаются определенные тенденции?

    ЕГОРОВ. Эти слова выражают недовольство русской интеллигенцией, которая малоактивна, она выражает только словесное сочувствие Дону, надеется только на какую-то внешнюю силу. Он выражает тут отрицательное отношение к той психологии русского обывателя, который надеется на что-то другое, на что-то внешнее, то на штыки немецкие, то на штыки казацкие.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Но я должен еще указать на следующее. В начале статьи имеется еще одно место: «Не можем либо не смеем». Так что здесь говорится о какой-то смелости, которую нужно проявить?

    ЕГОРОВ. Я думаю, что смелость нужна и для того, чтобы вести идейную борьбу.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Хорошо. Товарищи судьи, имеете вопросы гражданину Егорову?

    ЧЛЕН ТРИБУНАЛА. Вы говорите, что при приеме статей вы требовали, чтобы они не противоречили основным принципам газеты?

    ЕГОРОВ. Да.

    ЧЛЕН ТРИБУНАЛА. Вы считали и статью Савинкова не противоречащей основным принципам газеты?

    ЕГОРОВ. Да, считал.

    Вперед вышел сумрачный, низкорослый Крыленко, еще полгода назад разъезжавший по фронту в солдатской гимнастерке с нескладно прицепленной к низко опущенному ремню длинной шашкой. «Кто это?» — удивлялись фронтовики. И слышали в ответ: «Верховный главнокомандующий». — «Дожили, — глядя на клоуна, поставленного над генералами, горевали фронтовики, — теперь-то немец задаст нам перцу». Но недолго верховодил Крыленко, уж слишком рьяно взялся новоявленный полководец за уничтожение русских генералов и офицеров, отдавая предпочтение тем, кто сидел в окопах по другую сторону линии фронта. Пришлось его революционный задор испробовать в тылу. Он был переброшен в ведомство юстиции, где ему поручали возглавлять атаки на внутренних врагов — неугодных большевикам российских обывателей. Вот и сейчас он был во всеоружии — с запасом хорошо отточенных революционных фраз:

    «Враги увеличивались с каждым днем. Для Советской власти это является доказательством того, что ее путь правильный».

    «Всюду мы видим оскаленные зубы наших врагов».

    «Революционный трибунал — это не есть суд, в котором должны быть возрождены юридические тонкости, юридические доказательства, юридические хитросплетения».

    «Здесь происходит творчество нового права и новых этических норм».

    «Я полагаю, что с этой газетой должно быть раз и навсегда покончено».

    «Я полагаю, что революционный трибунал поступит с редактором "Русских ведомостей", как с контрреволюционером».

    Верные солдаты революции — члены трибунала, — посовещавшись для виду, ревностно исполнили наказ доблестного генерала советской юстиции. Газета «Русские ведомости» была закрыта навсегда, а ее редактор, «ввиду преклонного возраста», был награжден тюремным одиночным заключением сроком на три месяца.

    По документам ЦГАМО, фонд 4613, опись 1, дело 487

    Агитация против празднования 1 Мая

    Первое мая как праздник рабочих начали отмечать с 1889 года, когда в столетнюю годовщину Французской революции съезд Второго Интернационала принял резолюцию: «Назначается великая международная манифестация в раз навсегда установленное число, чтобы разом во всех странах и во всех городах в один условленный день трудящиеся предъявили общественным властям требования ограничения законом рабочего дня до восьми часов, а также выполнение всех других постановлений международного конгресса в Париже».

    В одних странах Первомай переносили на ближайшее воскресенье, в других праздновали после обеда или по окончании работ. И вовсе заглох он с началом Первой мировой войны, когда пролетарии всех стран стали патриотами своего Отечества. Всех, кроме России. «Только вожди русских рабочих тов. Ленин, Зиновьев и др. остались верны революционным заветам Интернационала», — бахвалились большевистские газеты, призывая народ в лихую годину к первомайским забастовкам.

    А после победы Октября майские торжества, наряду с днями памяти Карла Либкнехта и Розы Люксембург, приездом Ленина в революционный Петроград и прочими «красными датами», решили превратить в нечто грандиозное.

    Началась подготовка к 1 Мая 1918 года. В голодных городах устанавливали прожектора для подсветки зданий, пиротехники готовили фейерверки, повсюду вывешивали красные флаги и лозунги. Особенно постарались в Москве, закутав чуть ли не весь Кремль, ставший цитаделью Совета народных комиссаров, в красную материю.

    В этот день обещали устроить чудо интернационализма. Но богомольные москвичи называли его «иудиной пасхой», так как Первомай совпадал с Великой средой Страстной седмицы. По городу распространяли листовки с проповедью настоятеля храма Воскресения Христова в Сокольничьей слободе отца Иоанна Кедрова:

    Отче наш… и не введи нас во искушение.

    Ев. от Луки, 11, 4

    Христиане! 1 мая по новому стилю нас зовут на гражданский праздник, будут украшения, будет музыка для нашего прельщения. Отчего бы и не попраздновать, — может быть, кто скажет?! Нет, христиане, мы не можем идти на торжество, так как этот день: Великая Среда. Вспомните, что это дни Страстной недели, когда христиане переживают страдания нашего Спасителя и Господа — дни скорби, дни усиленных молитвы и поста, дни, когда исстари строгою жизнию, удаленной от всяких развлечений и удовольствий, подготовляют себя к достойной встрече Светлого дня Христова Воскресения!

    Вспомните Великую Среду. Что было в этот день в жизни нашего Спасителя! В этот день Иуда, прельстившийся деньгами, изменил Христу, предав Его на страдания и смерть. Участие христиан в гулянье в эти Великие дни будет изменой Христу, нашей вере, нашей Церкви, нашим русским отеческим преданиям, которые зовут нас чтить и в строгой жизни проводить Страстную неделю!

    Братья и сестры! Если мы хотя и немного, но имеем веры в Христа, нашего Спасителя и Господа, то мы не имеем никакого права идти на это поистине языческое торжество!

    Будет и так много на нас греха! И так не знаешь, где найти отрады и покоя. Неужели еще мало нам ужасов современной жизни, неужели мы хотим сознательно идти против Христа и основ Святой веры в Него и окончательно уничтожить устои нашего измученного, опозоренного и разделенного Отечества, которое верою родилось, выросло, окрепло и стало могучим! Веру оставили, восстали на Церковь и Отечество и гибнем в мучениях за эти тяжкие грехи! Что теперь стало с нашей когда-то Святой Русью?! Куда девался русский человек — христианин и патриот, для которого Отечество было всегда предметом его любви и святых подвигов?!

    Русский православный человек! Если ты не хочешь быть рабом других народов, для которых Россия, наше Отечество, лакомый кусок, а мы все — рабочая сила, на нас они будут пахать землю и возить навоз, — опомнись, пойми, что ты русский и никакие другие народы не дадут тебе защиты и спасения, все они преследуют только свои цели. Никто, только ты сам можешь спасти себя от мучений и Отечество от позора. Спасти не насилием, разорением и кровью своих отцов, братьев и сестер в междоусобной войне… А спасти себя верою в Христа, который еще есть в тебе. Нас разделили на партии, чтобы во вражде и разделении мы сами себя опозорили и уничтожили; дошли мы до великих ужасов, кто может поручиться за жизнь на завтрашний день!

    Человеческая жизнь, этот неоцененный дар Божий, обесценена… Истерзать, зарезать, убить, насмеяться над прахом убитого — это стало повседневным явлением! Но как бы тяжка ни была наша жизнь, нам, христианам, не нужно падать духом, у нас еще есть всемогущая сила, которая всех нас может объединить, возродить и сохранить нам наше родное место, наше Отечество. Сила эта, как сказали мы, есть вера наша во Христа, вера, победившая мир (I Иоанн, 5,4). Вера во Святую Церковь, которую хоть и гонят, но «врата ада не одолеют ея» (Мф. 16, 15). Вера тогда ценна в глазах Господа, когда мы ее исполняем. Вера наша зовет нас на Страстной неделе удаляться от удовольствий и развлечений. Неужели христианин позволит себе в неделю страданий его Спасителя и Господа пировать и веселиться?! Чтобы не быть изменниками своей веры, уйдемте от удовольствий и будемте со Христом! Все наши условия жизни нам говорят: не веселиться нужно, а должно молиться и плакать, в покаянии очищать себя от грехов, спасать не только себя, но и других, заблудившихся, поддавшихся искушениям и через то погибающих.

    Бодрствуйте, будьте внимательны к исполнению заветов Христа — Спасителя нашего и молитесь, чтобы не впасть во искушение (Мк. 13, 33). Аминь.

    На Красной площади в первый советский Первомай, когда «российский пролетариат требовал для своих заграничных товарищей того же, чего достиг сам», народу было не густо. Шли с пением «Интернационала» колонны красноармейцев и партийцев. И вдруг красное полотнище, заслонявшее икону Николая Чудотворца на Никольских воротах, порвалось — и, как и раньше, засиял старинный образ чтимого всею Русью святого.

    В последующие дни красноармейцам пришлось отгонять от Никольских ворот народ, поверивший в чудо и пришедший помолиться иконе своего заступника.

    А 9 мая по старому стилю, в день праздника святителя Николая Чудотворца, по требованию народа, был совершен крестный ход из всех московских церквей к Никольским воротам.

    С раннего утра идут московские обыватели к Красной площади с торжественным пасхальным пением: «Да воскреснет Бог и да расточатся врази Его». Развеваются белые флаги, сияют на солнце иконы и кресты. Перед крестным ходом многие его участники причащались и готовились к смерти.

    У Никольских ворот не прекращается церковная служба. Чрезвычайная комиссия Феликса Дзержинского в расклеенных по всей столице объявлениях обещала «стереть с лица земли» всех тех, кто будет выступать «с речами и действиями против Советской власти». Но нет речей — пение кающихся, нет оружия — митры и панагии. И отряды красноармейцев и чекистов, укрывшиеся в соседних с Красной площадью переулках, не решились на этот раз расправиться с верующей Россией. Сам Ленин смотрел с Кремлевской стены, в окружении китайских часовых, на запруженную площадь и поинтересовался, сколько собралось народу. По приблизительному подсчету самих большевиков — около четырехсот тысяч.

    «Единственный раз я видел патриарха Тихона в Москве, в мае 1918 года на Красной площади у Исторического музея, — вспоминал писатель Борис Зайцев. — Было тепло, почти жарко. Мы только что в огромном крестном ходе обошли Москву. От храма Спасителя было видно, как отряды под хоругвями переходили через Москву-реку: со всех концов шли новые и новые толпы, сливались золотой рекой с иконами, крестами, двигались по родным и так намученным сейчас местам. Мы не могли войти в Кремль. Но все наши "полки" собрались на Красной площади, и тут, в сотнях хоругвей и икон, риз, облачений, митр, крестов и панагий, воочию была видна древняя слава Москвы — церковная ее слава».

    Властители были удручены своим бескровным поражением, растеряны: уже наступила пора считать подобные религиозные праздники за контрреволюционные выступления или стоит немного повременить?

    Для начала решили произвести обыск на квартире протоиерея Кедрова. Но никакой антисоветчины, кроме уже известного по листовкам текста, не нашли. Но все же вручили отцу Иоанну повестку о явке в следственную комиссию для допроса. Узнав о повестке, прихожане храма Воскресения Христова собрались на общее собрание, где и порешили обратиться в Московский ревтрибунал с просьбой отдать им батюшку на поруки «ввиду глубокого уважения христиан к отцу Кедрову за святое исполнение им его пастырских обязанностей во славу Христа и Его святой Церкви». Две тысячи духовных детей протоиерея Кедрова, подписавшихся под заявлением (многие указали и свой домашний адрес), заверили следственную комиссию, что «ему мы обязаны самой постройкой нашего храма, он кормил крестьян во время голодовок [1]906-[1]907 и [1]911-[1]912 годов» и предупредили карательные советские органы, что в случае ареста батюшки «могут последовать волнения».

    И ревтрибунал дрогнул, пришлось следователю Бадмасу допрашивать отца Иоанна на дому:

    — Зачем вы упомянули о 1 Мая как о Великой среде?

    — Если бы Первомайское торжество было не на Страстной неделе, то и выступления моего не было бы.

    — А с какой стати революционный праздник назвали «языческим торжеством»?

    — Все праздники, смысл которых в гуляньях, песнях и плясках, — языческие.

    Следователь продолжал упорствовать, что отец Иоанн «хотел контрреволюции». Батюшка долго разъяснял воинственному атеисту, что значит для православного человека Страстная неделя и как из века в век ее проводили в покаянии и посте. Следователь все добросовестно записал и передал протокол допроса в ревтрибунал. Но там, по-видимому, нашлись люди, для которых Страстная неделя не была пустым звуком, и они, найдя «следственный материал достаточно полным», судебное разбирательство по делу священника Кедрова «за отсутствием состава преступления» прекратили.

    Борьба с религией только начиналась, и зачастую властителям приходилось уступать православному народу.

    По документам ЦГАМО, фонд 4613, опись 1, дело 352

    Контрреволюционный мятеж

    После кончины преподобного Сергия Радонежского братия Троицкой обители избрали игуменом его ученика Савву. Шесть лет он был настоятелем в знаменитом монастыре, а потом, ища безмолвия и тихой молитвы, сложил с себя игуменство.

    Но в 1398 году звенигородский князь Юрий Дмитриевич, крестник преподобного Сергия и духовный сын Саввы, умолил последнего поселиться возле Звенигорода, в основанном князем новом монастыре на холме Сторожи. Здесь и окончил свои дни старец игумен, здесь же был похоронен, и от его гроба пошли исцеления. 19 января 1655 года были торжественно обретены святые мощи преподобного Саввы Сторожевского.

    Саввино-Сторожевский монастырь полюбился русским царям и боярам, которые делали в него большие вклады. Монастырская ризница считалась одной из богатейших сокровищниц православной церкви. Особенно гордились монахи колоколом, отлитым из бронзы с добавлением медных копеек, изъятых из обращения после Медного бунта в Москве. Гордились колоколом с изумительным звоном все звенигородцы и увековечили его, поместив в центр герба своего города.

    Звенигородский уезд жил тихой провинциальной жизнью вплоть до Октябрьской революции. Но в мае 1918 года советские газеты запестрели сообщениями о попытке «контрреволюционного мятежа» в Саввино-Сторожевском монастыре. Улицы в городе и селах, а позже окрестные колхозы стали называть именем «героически погибшего мученика революции» комиссара Макарова. Краеведческая литература советской эпохи потчевала доверчивых туристов рассказами о подавлении революционными войсками в Звенигороде монархического восстания.

    Что же произошло на самом деле в красивейшем подмосковном уезде, прозванном «русской Швейцарией»?

    Месяц спустя после опубликования декрета о свободе совести, в конце февраля 1918 года, Ягуньинским волостным Советом были отобраны у Саввино-Сторожевского монастыря Акиновская роща, мельница, конный и скотный дворы, гостиница. Приезжали под видом «археологической комиссии» революционные гости из Москвы, шныряли по всему монастырю, вынюхивали, чем здесь можно поживиться.

    В окрестных селах судачили:

    — Сегодня приехали посмотреть, завтра к себе все увезут.

    — Им бы лишь грабить да гадить.

    — Комиссарского начальства развелось — пропасть, и всяк на себя одеяло тянет.

    По монастырю расхаживали теперь не только монахи и богомольцы, но и «ягуньинский волостной комиссар монастырской гостиницы» Константин Макаров. Как игумен с крестом, Макаров не расставался с револьвером, помахивал им при встрече с монахами и при обыске их келий.

    А народ окрестных сел и деревень голодал. На сходках требовали возврата реквизированного зимой хлеба, ругали новую власть. К горьким рассказам о крестьянской жизни прислушивались богомольцы, стекавшиеся в монастырь со всей России, и гадали: когда же наступит обещанное большевиками счастливое житье? Когда все перемрут?

    Счастливым житьем в Звенигородском уезде, по наблюдениям земляков, наслаждался только комиссар Макаров. Он реквизировал припрятанную монахами на случай голода провизию, пугал богомольцев своим воинственным видом и показным атеизмом, грозился то опечатать монастырскую ризницу, то посшибать колокола. Наконец 26 марта он решил, что пора от слов переходить к делу, ведь в декрете сказано, что все церковное нынче стало народным, а он и есть народ, как объяснили ему вышестоящие народные комиссары. Макаров явился со своим секретарем и милиционерами к игумену Макарию и потребовал немедленно сдать ему все монастырское имущество.

    — Без разрешения церковного начальства не могу, — отказал отец Макарий. — Я лишь наместник настоятеля монастыря и должен известить о вашем понуждении своего епископа.

    — Семь дней даю сроку, — предупредил Макаров, поигрывая револьвером.

    Но даже по советским законам имущество монастыря должно было принадлежать народу, а не комиссару Макарову. Игумен послал отца Лаврентия в Ягуньино и Саввину слободу рассказать крестьянам о случившемся.

    Крестьяне собрались на сходку. Со словом к своей пастве обратился священник Василий Державин.

    — Мы должны взять монастырское имущество в руки прихожан, как допускается советским декретом, — предложил он, — и не допускать к нему безбожников.

    Народ горячился:

    — Руки бы поотрубать комиссарам, чтобы не зарились на чужое.

    — Если будут грабить, надо звонить в набат.

    — Айда сейчас к монастырю крестным ходом.

    От слов до дела иной раз долгий-предолгий путь. Вперед вышел председатель Ягуньинского волостного Совета Алексей Астафьев.

    — Не допущу! — повелительно осадил он народ. — Крестные ходы разрешаются Советской властью только по заранее утвержденному расписанию.

    Пошумели еще немного и, хотя отец Василий на коленях умолял тотчас идти в монастырь защищать святыни, решили разойтись по домам, не желая спорить с законом, да и церковное имущество пока еще оставалось на своем исконном месте.

    Макаров, узнав о сходке, заявился с милиционерами-телохранителями на дом к священнику Державину и произвел у него обыск. Из контрреволюционного нашлось только постановление «Союза трех селений» о желании религиозного воспитания детей, несмотря на советский запрет продолжать в школе преподавания Закона Божия. Постановление комиссар прихватил с собой, прихватил и продиктованную отцу Василию подписку о неучастии в каких-либо политических акциях.

    Спокойствие мирного Звенигородского уезда не нарушили ни обыск у приходского священника, ни новый приказ Макарова всем, проживающим в монастырской гостинице, немедленно очистить ее, ни его настойчивая агитация среди монахов не подчиняться распоряжениям игумена. И все же глухой ропот нарастал. Особенно после того, как мальчишка-комиссар Макаров без согласия односельчан заменил председателя волостного Совета и двух писарей.

    В самом монастыре обстановка тоже накалялась. Особенно после того, как в древнюю обитель понаехало множество комиссаров из Звенигорода. Побродив по монастырскому двору и заглянув во все щели, они постановили присвоить Советской власти, то бишь себе, здание духовного училища, а также довольствие ста четырех его учеников — шесть мешков муки и пуд сахара. Отца Макария, который попробовал роптать, уездные комиссары строго предупредили, что, «если он хочет жить в мире с Советской властью, пусть заботится о делах небесных и оставит в покое устроение жизни земной». Под конец реквизиции они ограбили квартиры учителей духовного училища, а Макаров, узнав, что у преподавателей нашли муку про запас, вдобавок засадил их в тюрьму «за сокрытие запасов продовольствия».

    В тот же день вечером два ягуньинских крестьянина встретили отца ретивого комиссара (кстати, владельца чайной) с мешочком.

    — Что несешь?

    — Муку.

    — С монастыря?

    — Нет, моя.

    — Врешь, тебе небось сынок уже и коров с монастыря приводит.

    Обозленные мужики отвели Комиссарова родителя в Ягуньинский волостной Совет и потребовали составить протокол о краже.

    Судя по утру следующего дня, 15 мая, день должен был быть солнечным и тихим.

    В семь часов утра в Ягуньино застучали в окна, собирая народ на сходку. Разговор пошел об ограблении монахов, сытой жизни комиссаров, разорении крестьянского хозяйства. Порешили всем миром идти в монастырь «сменять Макарова». По пути попали на сходку в Саввиной слободе, где крестьяне собрались распределять семенной картофель.

    — Отец Макарова, — обратился к слободчанам ягуньинский староста Шумов, — вчера попался с мукой, уворованной из монастыря. Вы, саввинские, живете рядом с обителью, а не знаете, что ее грабят.

    Составили резолюцию о смещении Макарова, и оба села двинулись к монастырю.

    Макаров тем временем с членами президиума Звенигородского Совета и милиционерами составлял опись хозяйства духовного училища, которое должно было отойти к нему. Затем произвел обыск на квартире смотрителя училища Халанского. Тут-то и подошла толпа. Комиссар, привыкший, что ему повинуются беспрекословно, вышел к народу, привычно поигрывая револьвером. Но на этот раз мужики и бабы не сробели.

    — Обезоружить его! — закричали в несколько голосов.

    В мгновение молодцеватого вояку окружили и отняли у него опасную комиссарскую игрушку. Тут-то он и понял, что ему несдобровать, если не умерит гонор, и трусливо стал уверять земляков, что готов сдать должность. Выборные мужики повели Макарова в его гостиничный номер сдавать дела.

    А народ все прибывал. Прибежали из Шихова, Посада, других окрестных сел. Набралось полторы тысячи озлобленных крестьян. Почувствовав свою силу и робость власти, они распалились.

    — Дармоеды, сукины дети, понавешали в святом месте вывесок.

    С гостиницы содрали вывеску районного Совета.

    — Все они тут лопали наше добро.

    Поймали секретаря Макарова Соколова, нашли у него ключи и, открыв помещение Совета, разгромили его.

    — Не пускайте комиссаров к телефону!.. Смотри, вон один побежал к лесу.

    Догнали. Стали бить.

    — Давай выводи Макарова!

    Из гостиницы вышел один из выборных крестьян, Василий Дешевый.

    — Граждане, вы же пришли не убивать, а лишить полномочий Макарова. Он сейчас передает бумаги и печать.

    — В зад себе печать засунь. Бей его — он за комиссаров!

    Толпа оттолкнула Дешевого и хлынула в гостиницу. Кто-то ударил в набат, будоража мятежный крестьянский дух.

    Макарова выволокли на монастырский двор — забили до смерти. Под руку попались комиссарский секретарь Соколов и милиционер Ротнов. Забили насмерть обоих. Уже звонили колокола всех окрестных сел. Бросились в Звенигород — громить советские учреждения. По дороге обрывали телефонные и телеграфные провода, растаскивали на колья изгороди, развели мост через Москву-реку.

    Все советское городское начальство, прослышав про бунт, загодя попряталось у родственников и знакомых.

    Разбушевавшиеся крестьяне первым делом разгромили воинское присутствие и Дом Красной Армии, набрав там до полутора сотен винтовок. С оружием и колами разбежались по всему городу. Палили в воздух непрестанно, но, слава богу, никого не подстрелили. Из казармы разбежавшихся милиционеров растащили по домам три подушки, три самовара, восемь полушубков, девятнадцать кроватей, шкаф для нотных книг и наставление по уходу за лошадьми. Отловили несколько «членов президиума» и под охраной отволокли их в уездную тюрьму. Били в набат со всех городских церквей. Потом, малость успокоившись, разбрелись по домам родственников и друзей, по чайным и трактирам, где похвалялись своей победой над комиссарами.

    А в монастыре, возле ворот, столпившись вокруг вынесенной из церкви высокочтимой иконы, иеромонах Ефрем с братией служили молебен, призывая крестьян к смирению.

    К вечеру прибыл к Звенигороду отряд красноармейцев из Павловой слободы. Но в город войти побоялись — оттуда слышалась беспорядочная стрельба. Решили лишь выставить на дорогах дозоры. Вскоре подошли еще два отряда с пулеметами из Аксиньевской волости. Тогда-то и отважились на штурм. Ворвались в город с пулеметным треском. Но увидели вокруг не ощерившегося штыками врага, а безлюдное провинциальное захолустье. Мятежники, напившись чаю и водки, потайными тропками разбрелись по своим селам или спокойно похрапывали в домах своих городских родственников. Никто из них не помышлял, что вырвавшаяся наружу их скоротечная лютая злоба завтра будет окрещена «звенигородским контрреволюционным мятежом», что предстоят многочисленные аресты, допросы, доносы и, наконец, громкий судебный процесс.

    На скамью подсудимых попадали по оговору скандального соседа, даже по ошибке, ибо людей с одинаковыми фамилиями, которые назывались на допросах и в доносах, в селах было предостаточно. Судьи не удосужились обратить внимание даже на настойчивые заявления адвокатов о необходимости «обследовать некоторые действия покойного Макарова». Его нельзя было поминать недобрым словом, потому что газеты наперебой писали о нем, как о герое революции, павшем смертью храбрых на боевом посту.

    Московский революционный трибунал постановил, что события 15 мая 1918 года в Саввино-Сторожевском монастыре «не были случайным бунтом на почве голода, а хорошо организованное выступление с целью низвержения рабоче-крестьянской власти в Звенигороде». Двух крестьян, игумена Макария, который в день восстания был в Москве, и священника Василия Державина, даже не выходившего 15 мая из своего дома в Саввиной слободе, трибунал приговорил «подвергнуть бессрочному тюремному заключению с тягчайшими принудительными работами, с лишением права на свидание с родными». Еще восьмерых крестьян — к тюремному заключению на десять лет. Еще пятерых и иеромонаха Феофана — на три года. Семерых, «принимавших слабое участие в восстании», оштрафовали на пятнадцать тысяч рублей «с круговой порукой».

    И все же громкого процесса, как обещала пресса, не получилось. Да разве мыслимо отыскать задним числом среди нескольких тысяч крестьян тех, кто забил насмерть трех советских служащих? Оно бы и искать не пришлось, сразу бы выдумали виновных, будь среди мятежной толпы хоть плохонькие, но все же помещики, царские офицеры, капиталисты. А тут — одна голь перекатная. Вот и пришлось наказывать не за убийство, а за «возбуждение грубых инстинктов толпы», «участие в раздаче оружия», «агитацию пойти в монастырь», «противодействие распоряжениям Советской власти в деле перехода имущества монастырской гостиницы в распоряжение Ягуньинского Совета».

    Но память о крестьянском бунте все же была увековечена. В путеводителях по Звенигороду в течение десятилетий печатали развесистую клюкву. «Мирное развитие революции нарушило выступление реакционного духовенства и кулачества. 15 мая 1918 года произошла попытка контрреволюционного мятежа в Саввино-Сторожевском монастыре. Однако массы не поддержали мятежников, и попытка восстания была ликвидирована к вечеру 15-го же мая».

    Вся наша история советского периода была пропущена через чистилище революционного романтизма. Но не занесет ли нас теперь в иную крайность и не станут ли теперь ягуньинские мужики и бабы бескомпромиссными борцами за Веру, Царя и Отечество?

    По документам ЦГАМО, фонд 2612, опись 1, дела 12–14

    Игнорирование Советской власти

    Во время планового обыска 10 мая 1918 года в городе Калязине у врача Андрея Павловича Никитского вместе с другим имуществом изъяли три письма сына Николая, проживавшего в Москве. Член Калязинской уездной следственной комиссии Соколов, вооружась красным карандашом, занялся поиском крамолы в родственной переписке. По опыту Соколов знал, что интеллигенты не могут удержаться, чтобы не ругнуть власть по любому ничтожному случаю. Это у них в крови еще с царских времен. Но если критику прогнившего самодержавия можно отнести к немногочисленным заслугам ученых мужей, то высказанное ими недовольство советскими порядками иначе, как преступным деянием, не назовешь.

    Первое письмо было датировано 16 ноября 1917 года. Несомненная удача! Несколькими днями раньше большевики обстреляли из артиллерийских орудий Московский Кремль, торжественно воздвигли на Красной площади пантеон для погибших за дело революции товарищей, расстреляли остававшихся верными Временному правительству молоденьких юнкеров и студентов. Разве могут эти события понравиться интеллигенту? Конечно, нет! Николай Никитский наверняка не удержался и побранил в письме к отцу социал-демократов.

    Красный карандаш заскользил по строчкам. К сожалению, в них не нашлось ни слова, ни намека на революционные события в Москве. Хотя замалчивание победоносного шествия Красного Октября — тоже преступление. Но вот, наконец, опытный глаз следователя выхватил из скучного письма две контрреволюционные фразы и удостоил их быть подчеркнутыми красным революционным цветом.

    «Сейчас в Москве относительно спокойно, но поручиться за завтрашний день нельзя. Дело с продовольствием висит буквально на волоске».

    «Завтра может начаться забастовка как протест против насилий большевиков».

    Второе письмо — от 3/16 февраля 1918 года. Уже в проставленной дате чувствуется желание напакостить Советской власти — пошел третий день, как вся страна живет по новому календарю, а он и старорежимную циферку проставляет. Мол, для безопасности пишу новый стиль, а и старый не забываю, надеюсь, что все повернется вспять. Несомненно, двуличен докторский отпрыск! Жаль, письмо, хоть и длинное, но зацепиться не за что, чтобы обвинить этого писаку в агитации против Советской власти. Хоть в корзину бросай!.. Но что это?.. Зацепочка все же появилась, не сумел до конца свой буржуазный душок скрыть. Советует отцу припрятать, что поценнее. Это наше-то, награбленное у народа и к нему обязано вернуться?!

    Красный карандаш следователя ринулся в бой, словно лентой алой крови отмечая строчки, пропитанные буржуазным духом:

    «Я нахожу, что при создавшемся положении настоятельно необходимо спрятать возможно надежнее, например, в подвале кладовой, бо́льшую часть процентных бумаг и наиболее ценное из серебра. Часть денег и вещей лучше оставить, дабы иметь возможность, если уж понадобится, выбросить это на съедение товарищам, лишь бы отстали».

    Довольный, что дело сдвинулось с мертвой точки, Соколов откинулся на спинку конфискованного барского стула, маленько передохнул от контрреволюционной переписки и принялся за третье, последнее письмо. Дата на нем проставлена: 10/23 апреля 1918 года. То есть писалось вскоре после Брест-Литовского мира с Германией. Следователь, в предвкушении новой порции контрреволюции, стал потирать руки: молодой писака наверняка обмолвился о своем недовольстве большевиками, которые отдали немцам остзейские провинции и еще какие-то свои территории. Даже эсеры, преданный делу революции народ, и те не удержались, им, видите ли, жалко стало русской земли, и они обозвали товарища Ленина немецким шпионом. Никакой политической дальнозоркости не проявляют, не в силах понять, что буквально со дня на день грянет мировая революция и весь мир будет наш. И этот, наверное, с их голоса поет…

    Так и есть: «Граф Мирбах — хозяин Москвы, так его называют московские немцы в кавычках и без оных».

    Немногим более часа понадобилось следователю Соколову, чтобы написать рапорт и закончить его кратким выводом, выдержанным в привычных революционных тонах: «Так как прилагаемые письма компрометируют власть Советов, то данная комиссия и предлагает отстранить от должности Николая Андреевича Никитского, как служащего в советском учреждении и не стоящего на платформе Советской власти».

    Но в Московском революционном трибунале, ознакомившись с рапортом Соколова и антисоветскими цидулками Никитского, решили, что калязинский следователь излишне мягкосердечен. Ведь на что посягнул в письме к отцу этот молодой сочинитель? На народное серебро! И к чему он стремится, упомянув про надвигающийся голод? К всеобщей панике! Ведь на кого он намекает словами «немцы в кавычках»? На товарищей Ленина и Троцкого! Нет чтобы в письмах к старорежимному отцу убеждать его поверить в правоту пролетарского дела — ему интереснее насмехаться над рабоче-крестьянской властью. Посему, чтобы в следующий раз знал, о чем надо писать родителю непролетарского происхождения, постановили «за игнорирование Советской власти подвергнуть Никитского Н. А. тюремному заключению на три года».

    Частная переписка в обществе «свободы, равенства и братства» перестала быть личным семейным делом. За неосторожное слово, доверенное родному человеку, можно было оказаться перед грозными лицами стражей революции, которым было наплевать и на свободу, и на равенство, и на братство.

    По документам ЦГАМО, фонд 4613, опись 1, дело 228

    Комиссар против комиссариата

    Комиссар Главного морского хозяйственного управления Дмитрий Александрович Виноградов, удивленный непомерно большими окладами членов коллегии Морского комиссариата на фоне всеобщего голода, запросил управляющего делами Совнаркома: утверждено ли это денежное довольствие, и если да, то каким постановлением?

    Ответа он не получил, но зато получил выговор от товарища Альтфатера за обращение без спроса в Совнарком. Тогда комиссар Виноградов, искренне веривший в большевистский лозунг «Свобода, равенство, братство», заявил на очередном заседании возмущенным его поступком членам коллегии комиссариата, что разоблачит их через печать.

    В ежедневной газете «Анархия» 23 мая 1918 года появилась его статья.

    ВЫПОЛНЕНИЕ СОЦИАЛЬНЫХ РЕФОРМ

    Заставила меня взять в руки перо и набросать эти строки та несправедливость, которая творится в Комиссариате по морским делам. Состоя комиссаром финансовой счетной части Комиссариата, я вижу всю ту несправедливость коллегии Морского комиссариата и замечаю пристрастие членов коллегии к шелесту кредиток выше всяких идей народовластия и социальных реформ. Я пишу, основываясь не на слухах, а на данных, имеющихся у меня, и ниже привожу копию протокола.

    Протокол заседания верховной морской коллегии от 27 февраля 1918 года, № 21

    Слушали: Доклад 2-го помощника морского министра об установлении содержания членам коллегии Морского комиссариата применительно к 32-му разряду расписания окладов содержания служащим в морском ведомстве.

    Постановили: Утвердить с введением в силу 1 февраля 1918 года старого стиля.

    Подписали: Вахрамеев, Сакс, Раскольников.


    Со вниманием прочитав сей протокол, каждый из читателей увидит всю безалаберщину, творящуюся в социальном строительстве Российской Советской республики. Его удивит то, что помощник министра адмирал Максимов является докладчиком тем членам коллегии, которые увеличивают себе содержание. Интересно знать, что думали те три ослиные головы, когда слушали доклад бывшего адмирала об увеличении им содержания до 1117 руб. 33 коп., а в настоящее время 15 000 руб. в месяц? Да, они слушали и ухмылялись и, потирая руки, про себя говорили, что, дескать, «мы, получая провизию по портовой цене, поживем в роскоши, получив такое огромное жалованье, а Феденька с Ванечкой [Федор Федорович Раскольников (1892–1939) и Иван Иванович Вахрамеев (1885–1965)] купят своим Мусенькам по хорошей брошке».

    Это пресловутое постановление будет историческим документом будущих времен, и я уверен, что ни один из старожилов не запомнит таких постановлений царских сановников, и не было и не будет таких случаев ни в одной монархической стране, ибо это только возможно для ставленников Ленина и Троцкого.

    Я, как представитель матросских масс и народный контроль, протестовал по поводу несправедливого действия коллегии и апеллировал в управление делами Совнаркома, за что получил выговор от членов коллегии.

    Далее. Член коллегии Вахрамеев поставил свою супругу Наденьку секретарем при коллегии и притом положил небывалый оклад содержания. И вышло очень хорошо: жить вместе, служить вместе и деньги класть вместе (а их в получку 2127 руб. 33 коп.). И хорошо за народные гроши бесплатно занимать два номера в гостинице «Красный флот». Пример Вахрамеева заразил и других чиновников Морского комиссариата, и много жен служат в Морском комиссариате, которые могли бы существовать на средства мужей, и на их места могли бы поступить гибнущие от голода люди.

    (Комиссар Д. Виноградов)

    Наивный Виноградов не понимал, что канули в Лету царские чиновники, но наступила эпоха так называемых народных чиновников, готовых ради своего благосостояния выпить последнюю кровь из народа. За свое непонимание и поплатился. Через день после выхода газеты с его статьей, он, до этого проживавший бесплатно в гостинице «Красный флот», получил счет с требованием уплатить деньги за проживание в казенной квартире за последние тридцать пять суток. Зав. хозяйством гостиницы Лапин заявил, что таково постановление коллегии комиссариата, членов которой он раскритиковал. А к вечеру того же дня по ордеру, подписанному Заксом, ВЧК арестовала «бывшего комиссара Виноградова», заодно тщательно обыскав его квартиру: нет ли еще какой крамолы о народных комиссарах?

    Отдел по борьбе с должностными преступлениями ВЧК начал вести следствие по делу большевика Виноградова, которого в дни Октябрьской революции матросы линейного корабля «Республика» командировали в Петроград заседать в Военно-морском революционном комитете, но который меньше полугода сумел продержаться на должности чиновника советской эпохи.

    Революционное прошлое обвиняемого «в спекуляции и саботаже» бывшего кронштадтского матроса спасло его от тюрьмы. Трибунал постановил «дело производством прекратить за отсутствием состава преступления». Но революционную Москву, в которую уже переехало из Петрограда большевистское правительство, вольготно разместившееся в лучших особняках города, не в меру щепетильному бывшему комиссару пришлось покинуть. Оставшийся свой век Виноградов тихо коротал на родине, в деревне Редькино Емельяновской волости Старицкого уезда Тверской губернии.

    По документам ЦГАМО, фонд 4613, опись 1, дело 326.

    Шпионаж в пользу англичан

    Викентий Петрович Петров, еще в июле 1914 года в возрасте 20 лет призванный на военную службу, не отсиживался в тылу, отчего и дослужился через два года до офицерского чина и возглавил пулеметную команду. Воззрения бывшего типографского наборщика были весьма революционны, и Октябрьскую революцию он принял с восторгом. Однако нелепая сумятица 1918 года, когда все друг друга грабили и фронтовые дезертиры становились красными командирами, пришлась боевому офицеру не по нраву, и он решил хотя бы временно перебраться на спокойное житье в Швейцарию, где его брат учился в Политехническом институте.

    Ехать решил через Мурманск. Советские власти ему в передвижении по России не препятствовали, зато английские, обосновавшиеся в Мурманске, закрыли для всех русских беженцев дорогу как за границу, так и назад в Советскую Россию. Кроме того, они пригрозили кормить в городе только тех, кто вступит в Британо-Славянский легион. Делать нечего, Петров пошел наниматься на службу к иноземцу. Его, как опытного вояку, назначили начальником контрразведки легиона.

    Но душа не лежала к службе «на капиталистов». Викентий Петрович искренне любил пролетарские лозунги и, как только представился случай, сбежал к большевикам в Архангельск. И не с пустыми руками, а прихватив с собой план наступления англичан на Архангельск и списки архангельских провокаторов. Сойдя с парусного судна, Петров тотчас явился к военному комиссару города Макарову и передал ему бесценные документы. Затем всю ночь напролет просидел за докладом о методах работы английской контрразведки.

    Но ни данные о месте высадки английского десанта, ни доклад о работе в Архангельске английских шпионов не заинтересовали губернских комиссаров. Они, должно быть, решили сражаться с врагом исключительно с помощью революционного пыла и презирали теорию и практику военного искусства, как старорежимную глупость. Зато в деле подозрительности они не знали себе равных, отчего и приставили к Петрову несколько соглядатаев, приняв его за английского шпиона. Но ни в Архангельске, ни позже в Москве объект по фамилии Петров ничего предосудительного не совершил.

    И все же нет дыма без огня — решили недоверчивые московские чекисты, переняв эстафету от архангельских коллег. На всякий случай они упекли своего соотечественника, снабдившего Россию неоценимой военной информацией, в Таганскую тюрьму с коротенькой сопроводиловкой: «Подозревается в шпионаже».

    В течение месяца следственная комиссия выясняла, что можно добавить к этим двум словам конкретного. Но так ни до чего и не докопалась. Пришлось выпускать Петрова на волю. Он не стал писать во всевозможные советские инстанции письма с требованием наказать виновных в его аресте и игнорировании важной для обороны страны информации. Он просто-напросто зарекся отныне помогать пролетарскому отечеству.

    По документам ЦГАМО, фонд 4613, опись 1, дело 341.

    Злоупотребление властью

    Летучий отряд комиссара Журбы весной 1918 года не на шутку взялся за укрепление власти в Вятской губернии. Вятских обывателей пороли, сажали в тюрьмы, расстреливали без замысловатых канцелярских проволочек, лишь поверив Журбе на слово, что так надо для окончательной победы над мировой буржуазией. Упоенный неподконтрольной властью комиссар любил наскрести карандашом на клочке бумаги требование об уплате контрибуции в триста или пятьсот, или тысячу рублей — как душа подскажет — и тотчас послать доблестных своих матросов с сочиненным приказом к тому или иному мужичонку. Он был уверен в успехе — его революционные орлы весь крестьянский дом переворошат и что-нибудь ценное обязательно добудут. Ну а если ограбленный мужичок потом решится протестовать — себе же хуже сделает. У Журбы с контрой — а нынче всякий недовольный чем-либо попадает под эту категорию — разговор короткий и расправа быстрая. И нечего пугать его Вятским областным комитетом РКП(б), на любой вопрос у Журбы один ответ: «Никому отчета давать не обязан, кроме товарища Ленина». А так как товарищ Ленин был вдалеке от Вятки и отчетов от провинциальных комиссаров не требовал, Журбе, наряду с именем вождя мирового пролетариата, пришлось по вкусу и другое слово: «Расстрелять!»

    К примеру, он приказал расстрелять двух солдат, потребовавших паровоза для санитарного поезда с ранеными и избивших отказавшего им в этом комиссара Закта. Летучий отряд расстрелял также двадцать два ни в чем неповинных заложника, среди них трех священников, в отместку за убийство кем-то председателя Соли-Галического исполкома.

    Любил Журба ввалиться в тюрьму с десятком матросов и допрашивать арестантов. Ему было все равно, кого допрашивать, лишь бы удовлетворить жгучее желание выбить у жертвы признание своей виновности. Расчетливый комиссар, конечно, делал и послабления для некоторых жертв, если они предлагали деньги. Иногда Журба, пресыщенный собственноручным избиением арестанта, вызывал следующего и приказывал ему продолжать исполнение ремесла палача. В другой раз, ради пущего развлечения, он стравливал в драке двух арестантов и, внимательно наблюдая за ними, требовал наносить удары под ребра и не молчком, а с присказками, вроде: «Не воруй, мать твою!..»

    Наразвлекавшись вволю, он ставил финальную точку в своем посещении тюрьмы: приказывал привести двух-трех подследственных и, дабы сохранить в обывателях страх от одного упоминания его имени, объявлял им, что они завтра будут расстреляны. А слово свое Журба держал твердо.

    Жестокость комиссара Летучего отряда немного коробила местное провинциальное начальство. Но оно утешало себя тем, что Журба всецело предан делу революции и трудится на нее и днем, и ночью, занимаясь самой что ни на есть грязной работой, от которой любой уважающий себя человек отказывается. Но постепенно стали просачиваться факты, что комиссар не столь уж бескорыстен. Например, через Волжско-Камский банк он потребовал перечислить на свое имя в Петроград деньги по предъявленным им от разных лиц чекам на сумму в 34 тысячи 500 рублей. Обнаружилось и множество других злоупотреблений властью в превратившемся в банду грабителей Летучем отряде, и Вятский областной комитет РКП(б) стал даже подумывать, что наступила пора разоружить разбушевавшихся не на шутку бойцов. Журбе донесли о его пошатнувшемся авторитете кристально-чистого революционера и о том, что на него завели дело в следственной комиссии ревтрибунала. На помощь бандиту по каким-то, не зафиксированным в архивных документах причинам пришел котельнический военный комиссар Химото. За его подписью в ревтрибунал была отправлена следующая бумага: «Выдано военному комиссару 1-го Советского летучего отряда сводных балтийских войск Леониду Журбе и сотрудникам отряда в количестве 50 человек, стоящих в Котельниче, Вятской губернии с 6-го декабря 1917 г. и по 14-е апреля (нов. ст.) с. г., в том, что комиссар Журба и вверенный ему отряд действовали вполне революционно, честно и добросовестно исполняя возможные инструкции как местных Советских, так и других органов, работали в тесном контакте с Советской красной армией, что подписями с приложением военно-комиссарской печати удостоверяется».

    Ревтрибунал, от которого не только вятские обыватели, но даже местные большевики ждали ареста комиссара, был удовлетворен присланной котельническим комиссаром бумажкой и следствие по делу Журбы прекратил.

    Убийца, истязатель мирных жителей и взяточник продолжал свои бесчинства, а тюрьмы заполняли по требованию ревтрибуналов за совсем другие провинности.

    Дантист Яков Захарович Лебедев был арестован 7 сентября 1918 года по обвинению в «игнорировании интересов беднейшего населения в деле обслуживания его, как зубного врача, в непризнании Советской власти и хранении револьверных патронов».

    Председатель технической школы Замоскворецкого трамвайного парка Иван Егорович Шишков был арестован 22 ноября 1918 года по доносу сослуживца за агитацию созыва Учредительного собрания.

    Безработный Петр Павлович Пименов был арестован 6 сентября 1918 года, когда пришел регистрироваться, как бывший офицер, «за самовольный выезд из Москвы» (он опоздал на регистрацию, так как уезжал в подмосковную деревню за хлебом).

    Учительница музыки Мария Михайловна Малинкова была арестована 7 июня 1918 года в гостинице «Мадрид», где продавала брошюры епископа Нестора «Расстрел Московского Кремля».

    Бывший присяжный поверенный Сергей Михайлович Коссобудский был арестован 7 сентября 1919 года зато, что его фамилия оказалась в списках по выбору в Учредительное собрание от партии кадетов. В том же месяце по подобному обвинению арестовали более сотни москвичей.

    Зато люди, подобные бандиту Журбе, не только оставались на свободе, но и были наделены неписаными полномочиями грабить, пытать, убивать. Оттого народ стал называть ВЧК и губернские ЧКуже не «чрезвычайками», а «чересчурками». Даже удивительно, что люди продолжали шутить.

    Но революционеры, в том числе комиссар Журба и придворный поэт новой власти Демьян Бедный (чья настоящая фамилия гораздо более соответствовала его деятельности — Придворов), не понимали юмора, они везде вынюхивали и уничтожали крамолу — кто пулей в лоб, кто пыткой, а кто пером.

    Уж на что я шутник, но и мне не до шуток:
    Жутко в Питере. Воздух в нем кажется жуток.
    Напряженность глухая на каждом шагу:
    Всем нутром своим чувствуешь близость к врагу.

    По документам ЦГАМО, фонд 4613, опись 1, дело 56.

    Охотники за самогонкой

    Елена Алексеевна Кусковская, жительница подмосковного города Клин, вернулась домой 16 марта 1919 года из Москвы, где купила на Сухаревской площади 20 фунтов сахару по 75 рублей за фунт. Тотчас к ней в избу наведались с обыском заведующий уголовным розыском Клинского уезда Дмитрий Игнатьевич Крыленков и милиционер Василий Яковлевич Белоусов. Разжились представители власти у одинокой бабы самогонным аппаратом, мешочком сахару и двумя новенькими кусками подметки.

    Распалившись от вида даровой добычи, славные бойцы революции в тот же день посетили Дарью Пантелеевну Куркину. Крыленков, как кошка валерьянку, издалека чуял горячительные напитки и первым делом полез на печку.

    — Это еще что?! — радостно воскликнул он, обнаружив ведро с мутной жидкостью.

    — Бражка, господин начальник.

    — Не господин, а гражданин. Ты старорежимные выражения брось. Самогоноварением занимаешься? Под суд захотела?

    — Простите, гражданин начальник, — заплакала одинокая старая женщина. — Не подумайте чего плохого, я на картошку и хлеб меняю, чтобы с голода не помереть.

    — То-то и оно, что спекулируешь. Придется составить акт и арестовать тебя.

    Старушка сокрушенно всплеснула руками и молча опустилась на скамью.

    Тем временем Крыленков с Белоусовым обыскали ее избу и прибрали к рукам 10 фунтов сахару, охотничье ружье, принадлежавшее ныне отсутствовавшему жильцу Никитину, и абажур с электрической лампочкой. Самогонный аппарат и бражку не тронули.

    — Через два дня пришлю человека, к его приходу из своей бражки выгони спирту для нашей больницы, — распорядился Крыленков.

    Старушка понимала, что огненная влага пойдет прямиком в горло сотрудников уголовного розыска, но все равно обрадованно закивала головой — не поведут в тюрьму.

    Напоследок трудового дня Крыленков заглянул к Марии Петровне Козловой. Он вообще предпочитал обыскивать одиноких женщин, чтобы не нарваться на мужской кулак. Хозяйки дома не оказалось, дверь открыл мальчишка — ее сын. Так как малолетний испуганный сопляк не являлся помехой, начальник уголовного розыска конфисковал у вдовы 15 фунтов сахару-рафинаду, 17 фунтов сахару-песку, три бутылки подсолнечно-го масла, 4, 5 куска мыла, три селедки, связку ключей, медный поднос, пачку стеариновых свечей, охотничью двустволку и шесть бутылок самогону. Бражку, как обычно, оставил на месте, приказав мальчику «раствор не трогать и матери наказать тоже — он нужен для медицинских целей».

    На следующий день к Козловой зашел милиционер Белоусов со своим самогонным аппаратом, (он знал, что у хозяйки этот агрегат сломан) и под его строгим надзором вдова выгнала ему из своей бражки самогона.

    Хорошо жилось и пилось членам уездного уголовного розыска. Но по городу Клину поползли разговоры о самочинстве Крыленкова и его подручных. Козлова даже потребовала через суд вернуть ей награбленное. Как бы в насмешку вдова получила назад три селедки, один кусок мыла и бутылку подсолнечного масла. В отместку за жалобы и проявление недовольства его революционными действиями Крыленков передал в народный суд Клинского уезда следственное дело на трех обворованных им вдов, обвинив их в «спекуляции монопольными продуктами».

    В суде настороженно отнеслись к присланным бумагам и не поверили краснорожему Крыленкову, что самогонка немедленно уничтожалась в его присутствии «при помощи вылития в ватер». Народный суд нашел, что «никаких вещественных доказательств, кроме трех аппаратов и электрической лампочки, в суд милиция не представила», что протоколы допросов, проводимых Крыленковым и его милиционерами, противоречат его же обвинительному заключению… Короче, в Московский губернский революционный трибунал было отправлено мотивированное постановление в отношении действий клинской уездной милиции.

    Ревтрибунал согласился, что клинские милиционеры присваивали себе имущество бедных вдов, но «ввиду маловажности преступления и объявленной ВЦИК от 5 ноября 1919 года амнистии дело против Белоусова, Цветкова и Крыленкова следствием прекратить».

    Надо думать, амнистированные на радостях ограбили еще двух-трех баб и широко отпраздновали гуманное решение ревтрибунала.

    По документам ЦГАМО, фонд 4612, опись 1, дело 580.

    Брусенский монастырь

    В Коломне, как и в тысячах других городов и весях России, в 1919 году решили устроить концентрационный лагерь для подозреваемых во враждебном отношении к новому режиму. Единственным пригодным зданием, где можно было держать на запоре несколько сот людей, посчитали мужской монастырь. Но куда девать уездное управление милиции, уже успевшее захватить под свои нужды эту старинную обитель? Конечно, в Брусенский женский монастырь, ибо начальника уездной милиции давно тревожило, что двести тамошних монашек живут, по его словам, «очень хорошо: темная одураченная масса народа носила им всего».

    В женский монастырь 18 июня 1919 года явилась жилищная комиссия, члены которой описали все имущество, после чего поднялись в келью к игуменье Ювеналии и предложили настоятельнице обители немедленно очистить помещение. И тут монахиня Ефанория ударила в набат. Сбежались горожане — около тысячи человек. Ругали новую власть, грозили расправиться с жилищной комиссией. Но вскоре прибыли вооруженные милиционеры во главе с начальником городской милиции Тимофеевым и разогнали толпу.

    Приступили к поиску зачинщика беспорядка. Но вот беда, ни одна из сестер обители не желала указать на монашку, что зазвонила в колокол, как ни допытывались у них стражи порядка. Тогда решили арестовать игуменью. Сестры, окружив милиционеров, умоляли их не увозить их настоятельницу, даже оказали сопротивление — укусили рядового Конькова за палец. Кто конкретно укусил, среди гама и сумятицы установить не удалось, поэтому арестовали пятерых подозреваемых — Антонину, Дивору, Евгению, Фаину, Нимфодору — и отвезли их вместе с игуменьей в Троицкий мужской монастырь, который уже успели переоборудовать под тюрьму. К вечеру в тюрьме появился еще один восставший — монахиня Ефанория, сама пришедшая сообщить следователям, что в набат ударила она. Арестовали и ее.

    Начались допросы. Все обвиняемые — и те, кто содержался под стражей, и те, кто оставался на свободе, — говорили примерно одно и то же: звон слышали, кто приказал звонить, не знаем. Лишь шестидесятипятилетняя Дивора немного разнообразила допросы, проворчав: «Игуменья старая, а вместо нее правит ее родственница Ангелина — истеричная особа, которая только и умеет кричать».

    Из коломенской тюрьмы арестованных монашек отправили в московскую. Здесь следователь Эргард обвинил их в «попытке поднять восстание» и передал дело на суд Московского губернского ревтрибунала. Ревтрибунал постановил: дело семидесятидвухлетней игуменьи Ювеналии «выделить и направить к доследованию», а монахиню Ефанорию «заключить под стражу сроком на пять лет, но, принимая во внимание ее низкий культурный уровень, заключение применить условно». Монахине Нимфодоре дали три года. Остальным — «принимая во внимание их неграмотность и ту забитую жизнь в глухих стенах монастыря, куда ни одна искра общественной жизни не могла проникать благодаря высоких каменных скал, всем вышепоименованным обвиняемым вынести общественное порицание».

    Так было подавлено восстание в Брусенском женском монастыре.

    По документам ЦГАМО, фонд 4612, опись 1, дело 301.

    Публичное распитие вина

    В столовой подмосковного города Дмитрова 24 июля 1919 года в отдельном кабинете обедали заведующий уездным продотделом А. М. Кисилев и заведующий городской свечной лавкой М. Г. Пономарев. В соседний кабинет зашло в это время перекусить более высокое должностное лицо — секретарь исполкома товарищ Евдокимов, который и услышал за перегородкой громкие голоса. Он решил ознакомиться с означенным шумом, для чего и отложил временно трапезу. Каково же было его возмущение, когда за перегородкой он обнаружил двух знакомцев, которых недолюбливал. Праведный гнев секретаря исполкома вызвали не наличие в отдельном кабинете двух советских ответственных работников, а наличие у них под столом уже на две трети опорожненной бутылки церковного вина. Товарищ Евдокимов был дока по части сыска и не преминул сунуть нос и в подозрительный стакан, красовавшийся на столе в равном удалении от обоих обедавших… Из него пахло точь-в-точь так же, как и из бутылки!

    Так и не начав трапезы, товарищ Евдокимов помчался с конфискованными бутылкой и стаканом прямиком в уездную уголовно-следственную комиссию. Здесь он сдал вещественные доказательства должностного преступления и поведал о проведенном расследовании. Уже через день о возмутительном нарушении сухого закона он докладывал на очередном заседании исполкома, члены которого почти единогласно постановили начать следствие по вскрывшемуся факту.

    В России шла братоубийственная Гражданская война, диктовавшая жуткие нравы: расстрелы на месте, без суда, без показаний свидетелей и допросов подозреваемых. И в эти же дни рассылались десятки повесток, заседали дмитровские и московские следственные комиссии, было запротоколировано пятнадцать допросов об одном и том же — пахнущем вином стакане.

    Наконец следствие пришло к выводу, что к стакану приложился еще один нарушитель сухого закона, успевший покинуть столовую до появления в ней товарища Евдокимова, — заведующий подотделом торговли продотдела Д. К Ковалкин.

    Следствие набирало обороты. Терпеливые барышни перепечатывали ворохи заключений, выписок, постановлений. Потом подшивали обретшие плоть слова в папки, нумеровали листы, украшая особо важные из них печатями.

    Делопроизводство кипело вплоть до 6 декабря 1919 года, когда, наконец, собрались члены ревтрибунала для вынесения приговора. Вникнув в суть дела, они развернули дискуссию, по окончании которой признали всех троих подсудимых виновными «в публичном распитии вина в Советской столовой». Кисилева и Ковалкина, кроме того, как представителей власти, дополнительно обвинили «в дискредитации Советской власти». Наконец, когда все факты рассмотрели со всех возможных сторон и запротоколировали общее мнение по поводу происшествия с пахнущим стаканом, члены ревтрибунала постановили: «На основании амнистии от 5 декабря 1919 года дело № 546 прекратить».

    Если бы с таким же усердием в Советской России разбирали дела голодных мужиков и баб, пойманных на рынках с кульками муки и соли, может быть, смогли бы сохранить жизни тысяч наших соотечественников, расстрелянных за спекуляцию без суда и следствия.

    По документам ЦГАМО, фонд 4612, опись 1, дело 445.

    Секретный сотрудник охранки

    В одну из ночей 1919 года на лекции о Сибири в Политехническом музее в гражданине Низове Павел Жуков и Евдокий Евдокимов признали своего бывшего сотоварища по группе максималистов-боевиков Владимира Васильевича Иммермана. Он в свое время организовал в Чите четкую работу террористической группы — добывал револьверы и бомбы, умел взять выкуп с богатых людей.

    Наубивали тогда, в 1908 году, максималисты буржуев вдосталь и к тому же напечатали множество прокламаций, призывая российских обывателей последовать их примеру.

    Но вот беда: главный организатор читинских мокрых дел, подобно своему знаменитому коллеге Азефу, работал одновременно в охранке, и в один прекрасный день все местные террористы, за исключением Иммермана, оказались за решеткой. Сам же провокатор бесследно исчез, опасаясь расплаты за предательство.

    И вот, спустя десять лет, он наконец был пойман и препровожден в тюрьму. Свидетель Евдокимов на допросе показал:

    — После того как организовавшаяся группа сформировалась, ею была выпущена к населению прокламация декларативного характера, где говорилось о непримиримой вооруженной борьбе путем террора, как политического, так и экономического, с существующим политическим и хозяйственным строем за социализм, за социалистическую революцию. Средств у организации не было. Оружия и вообще инвентаря тоже. Естественно, что в первую очередь встал вопрос о денежных средствах. Был поставлен вопрос о подписке и сборе членских взносов, но результат оказался ничтожный, и перед организацией встал вопрос об экспроприации. Но так как на экспроприацию оружия в достаточной мере не было, то гражданином Иммерманом было предложено, как он называл, «ялтинским способом» добыть денег.

    Способ этот заключался в следующем: посылалось кому-нибудь из представителей буржуазии письмо с требованием уплатить столько-то и к такому-то сроку, после чего ожидали, и если получившее лицо уплаты не производило, его пристреливали. Было послано письмо купцу Самсоновичу, имевшему миллионное состояние, уплатить две тысячи рублей. Цифра определялась нуждами организации. Самсонович имел фирмы в Чите, Харбине и Владивостоке. Получив письмо, он перестал жить в Чите и находился все время в разъездах. Организация же, не имея средств преследовать, вынуждена была его ожидать.

    В это время были посланы несколько писем другим лицам, суммы приблизительно такие же. Одновременно была заведена кузница, где жили и работали товарищи, и оранжерея, в которой один из наших товарищей развел цветоводство, а остальные жили как рабочие. Средства, поступавшие от оранжереи и кузницы, почти целиком расходовались на нужды товарищей. Обзавелись небольшой типографией, отлив в мастерских нелегально шрифт. В типографии издали четыре листовки. Готовились поставить лабораторию. Наконец одному из товарищей удалось выследить Самсоновича и подстрелить, одновременно были брошены бомбы в дома двух других купцов. Уже сидя в тюрьме, я слышал, что они совещались и решили выдать требуемые деньги революционерам, так как охранка не могла оградить их интересов. Но Рудов, начальник охранного отделения, сумел получить их деньги вместо революционеров, и у меня теперь, через десять лет, создается впечатление, что мы работали или нам позволяли «шириться» с благословения охранки.

    Когда начала налаживаться более-менее подготовительная работа, то есть нами были отлиты оболочки для бомб в железнодорожных мастерских, раздобылись револьверами, купцов терроризировали, и они были готовы раскошелиться, в это время по мановению невидимой руки начался систематический разгром. И не только нашей организации, но и социал-революционеров, социал-демократов и федерации. У социал-революционеров была арестована хорошо оборудованная типография, где печаталась газета «Революционное слово» или «Воля» — не помню точно, и сели все активные работники Центра дочиста. У социал-демократов тоже были выбраны лица, как оказалось впоследствии, хорошо знакомые Иммерману. Федералисты, по крайней мере, все вожаки федерации, были лучшие приятели гражданина Иммермана…

    Другие свидетели дополнили картину, сообщив, что еще до ареста удивлялись постоянному обилию денег у Иммермана, его любви к дорогим одеждам. «Откуда?» — спрашивали нищие собратья по борьбе с капиталом. «Даю хорошие уроки, завел для конспирации», — был ответ.

    Многих арестованных насторожили на первых же допросах хвастливые слова жандармского ротмистра, что у него дела устроены не хуже, чем в Петербурге, есть даже свой Азеф, «так что пора вам, молодые люди, переходить ко мне на службу».

    В тюрьме для размышлений времени хватало, максималисты легко вычислили провокатора и приговорили его заочно к смертной казни. Но осужденный ими Иммерман скрылся из Читы и при содействии начальника Читинского охранного отделения Рудова под фамилией Щедрович был принят конторщиком с окладом в тридцать рублей в Пинские железнодорожные мастерские. Сведения, которые он в последующие годы поставлял в охранку, характеризовались как малоценные.

    И вот пришла расплата. В заседании Московского революционного трибунала 1 октября 1919 года началось слушание дела № 536 Владимира Васильевича Иммермана.

    Вина подсудимого была подтверждена не только свидетельскими показаниями, но и полученными архивными документами бывшего департамента полиции, где Иммерман значился в картотеке секретных сотрудников и где черным по белому было записано, что он «успел оказать значительные услуги по делу розыска. В начале 1909 года он должен был скрыться из города Читы, вследствие выяснения его деятельности революционной средой, поставившей лишить его жизни».

    В начале процесса подсудимый отрицал свою вину.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Чем вы объясните, что вас не арестовали?

    ИММЕРМАН. Вообще практиковалась такая система, что видных революционных работников не арестовывали, а доводили до того, что сами товарищи их уничтожали, и вот я явился тем козлом отпущения, которого терзали со всех сторон.

    Но против фактов не попрешь, и пришлось помаленьку признаваться.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Все-таки, какого характера сведения вы давали охранному отделению?

    ИММЕРМАН. Конечно, спрашивали меня обо всем, но я старался говорить то, что мне приходило в голову, и никогда не думал о том, чтобы предавать товарищей. Я был как затравленный зверь, я метался из стороны в сторону и не знал, что предпринять. Последующие десять лет моей жизни говорят за меня: два моих сына воспитаны в духе революции и в настоящее время находятся на фронте.

    Чувствуя себя загнанным в угол, провокатор пытался воздействовать на судей сентиментальными пассажами.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Как будто на свете другого места не было, кроме этой проклятой охранки. Вы, революционер, как должны были себя характеризовать?

    ИММЕРМАН. У меня были семья и дети, так что условия жизни были невыносимые.

    Во время процесса подсудимый без устали украшал свою речь революционной терминологией, пытаясь доказать свою приверженность идеям социализма и коммунизма. В последнем слове он попробовал разжалобить пролетарские сердца судей трескучими фразами о революции.

    ИММЕРМАН. Когда наступила Великая Октябрьская революция, когда мне представилась возможность уехать из Советской России, я этого не сделал, посвятив себя воспитанию сыновей, чтобы вместе с ними торжествовать окончательную победу пролетариата. Если вы взгляните на мою прошлую паршивую жизнь, то увидите, что никакой корысти в ней не было, просто одно малодушие и стремление спасти свое несчастное семейство. Если бы вы взглянули в мою душу, то вы убедились бы, что я имею право жить в Советской России. Поэтому я прошу суд, во имя полной и окончательной победы рабочего класса над миром эксплуататоров, во имя уничтожения буржуазного строя, дать мне возможность умереть с сыновьями на почетном посту, защищая великие завоевания Октябрьской революции, так как я ни в коем случае не могу быть врагом Советской России, а буду всеми силами стремиться, чтобы принести ей только пользу. Мне пришлось однажды выступать в защиту товарища Ленина во время митинга. Когда стали говорить, что товарищ Ленин немецкий шпион, я, не раздумывая, вышел на трибуну перед тысячной толпой и объяснил ей, какой наш великий вождь. Это могут подтвердить все рабочие. Если бы я не был предан делу революции, я бы не поступил так. И вот во имя окончательного торжества рабочего класса над буржуазией, я прошу дать мне возможность вновь встать в его ряды и бороться до окончательной победы Советской власти над ее врагами.

    Но ревтрибунал не внял заверениям провокатора и приговорил его к высшей мере наказания — расстрелу.

    Месяц спустя, по амнистии ко второй годовщине советского Октября, расстрел заменили пятнадцатью годами заключения, к третьей годовщине — пятью и, даже не дожидаясь наступления четвертой, вовсе отпустили провокатора.

    Иммерман преспокойно поселился в Москве, работал конторщиком на железной дороге и настойчиво бомбардировал Московский губернский суд заявлениями о снятии с него поражения в правах.

    Воистину, неисповедимы пути советского суда. Тысячи и тысячи людей расстреливали по ничтожным поводам, а секретного сотрудника охранки, из-за которого десятки революционеров оказались в тюремном каземате, ожидала милость. Может быть, благодаря умело составленным прошениям, обильно сдобренным верноподданническими словосочетаниями: «полицейские застенки», «столыпинская система провокации», «всепобедное красное знамя Октября», «величайший вождь мировой революции»?..

    По документам ЦГАМО, фонд 4613, опись 1, дело 1417.

    Нанесение ударов плетью

    Комендант чрезвычайного штаба по борьбе с дезертирством товарищ Филиппов и сопровождавший его политком того же штаба товарищ Евдокимов 5 октября 1919 года правили коней в сторону Стрелецкой слободы Буйгородской волости Волоколамского уезда для проверки указа от 30 сентября 1919 года, запрещающего после девяти часов вечера появляться на улице.

    Красные командиры беседовали о трудностях революционного времени. Скончался верный соратник Ленина товарищ Свердлов. Поляки захватили Минск, и бои идут уже на подступах к Борисову и Бобруйску. Финны вторглись в советские земли на севере, румыны до сих пор в Бессарабии, Деникин поджимает с юга. Несознательные обыватели с нетерпением ждут Колчака, советские учреждения сплошь оккупированы мелкобуржуазным грамотным классом, участились бунты из-за голода.

    А самый главный враг — дезертиры. Призывники в Красную Армию бегут в леса, скапливаются в банды и терроризируют председателей сельских Советов, проводящих мобилизацию. Пора с этим кончать! Пора в беспощадном костре революции сжечь всю сволочь, стерегущую по ночам на лесных дорогах преданных пролетарскому делу командиров…

    Проезжая в одиннадцатом часу вечера по Туряевой слободе, красные командиры услышали девичий смех и насторожились. Насторожились не из-за увлечения женским полом, это чувство было ими похоронено до победы мировой революции, а из-за нарушения указа — девицы, судя по всему, веселились на улице, игнорируя приказ вечерами сидеть по домам. Филиппов и Евдокимов повернули коней в сторону звонкого смеха.

    Молодые девки, завидев верховых красноармейцев, повскакивали с лавки и упорхнули в ближайшую избу. Но это событие не остановило товарища Евдокимова, он спрыгнул с савраски и ринулся вслед за девками. Но враг всей компанией ретировался через зады в огороды и растворился в темноте. На занятом политкомом плацдарме удалось обнаружить лишь дочку хозяина дома Серафиму Морозову. Товарищ Евдокимов приказал ей следовать за ним и, когда нарушительница советского указа отказалась покидать родную избу, был вынужден применить к ней физическую силу. Девка нещадно сопротивлялась, но куда ж ей, бабе, да еще полуголодной, против подкармливаемого спецпайками красного командира. Он протащил ее через сени на крыльцо, но тут Морозова уперлась пуще прежнего. Это неповиновение представителю власти вконец озлобило Евдокимова, и он стал охаживать Морозову, словно лошадь, плетью. Потом избитую и уже покорную девку отвезли в ближайший монастырь, переоборудованный под штаб по борьбе с дезертирами, где она и просидела взаперти пять дней, притом первые три без пищи.

    Когда наконец Серафиму Морозову выпустили, она прямиком направилась в народный суд четвертого участка Волоколамского уезда с письменным заявлением, в котором требовала наказать ретивого борца с дезертирами за нанесение ей побоев.

    Народный суд рассмотрел заявление потерпевшей и постановил, что так как товарищ Евдокимов лупил плетью Морозову во время исполнения им служебных обязанностей, это дело должно рассматриваться только в революционном трибунале. Ревтрибунал, в свою очередь, постановил следствие прекратить, применив к красному командиру Евдокимову амнистию.

    А из уездов шли тревожные телеграммы и пакеты, причиной которых очень часто становились поступки комиссаров и вертящейся вокруг них челяди, сходные с тем, о котором рассказано выше:

    «Командиры после занятий разъезжают домой верхом и в экипажах, в то время как в дивизионе нет лошадей для привоза продуктов. Большинство дивизиона настроено против Советской власти».

    «Ведется наблюдение за группой, которая подозревается в организации группы "Союза русского народа". Фабрики почти все не работают. Часть стала из-за недостатка сырья и топлива, а часть остановилась для поездки рабочих за хлебом. Совнархоз работает неудовлетворительно. Рабочий контроль почти бездействует. Отношение железнодорожников к Сов. власти пассивное».

    «Общее настроение скверное. Почти во всех учреждениях наблюдается засилие лиц, настроенных против Советской власти. Среди ответственных работников замечаются случаи проявления демагогии».

    «В волисполкомах царят спячка и разгильдяйство. Мягкая барская мебель заражает ленью».

    По документам ЦГАМО, фонд 4612, опись 1, дело 599.

    Должностное преступление

    В России к 1917 году существовало четыре лавры и около тысячи двухсот штатных и заштатных монастырей, пустынь, киновий, скитов, общин. Они владели миллионом десятин земли, имели свои мельницы, кузницы, тележные и колесные мастерские, кирпичные, смолокуренные и гончарные заводы, скотные дворы и стада молочных коров. Монахи занимались рыболовством и овощеводством, разводили пасеки и фруктовые сады, не брезговали портняжным и сапожным ремеслом, изготовляли церковную утварь и печатали церковные книги. Всероссийская выставка монастырских работ, открывшаяся в 1904 году в Петербурге, поразила своим разнообразием и подлинным мастерством не только русских обывателей, но и заморских ценителей искусства.

    Все это с неизъяснимой ненавистью было порушено в первые же годы Советской власти, когда была организована кампания по уничтожению монастырей, церковных ценностей и мощей православных святых.

    Не обошел стороной злой рок и главную обитель земли Русской — Троице-Сергиеву лавру. Над ней нависла угроза закрытия, а над хранящимися в ней мощами преподобного Сергия Радонежского — кощунственного осквернения и уничтожения.

    Русская православная церковь, ослабленная множеством судебных процессов над духовенством и верующими мирянами, нередко заканчивавшихся казнями, испытывавшая ничем не прикрытую ненависть воинствующего атеизма большевиков, ослабленная числом, но не духом, в лице патриарха Тихона пыталась спасти лавру и почивающие в ней останки преподобного Сергия. Святейший Тихон 27 февраля 1920 года обратился с письмом к председателю Совета народных комиссаров В. И. Ульянову:

    «До моего сведения дошли тревожные вести еще об одном готовящемся оскорблении религиозного чувства верующего русского народа — предполагаемом в ближайшие дни изъятии и вывозе из Сергиева священных останков преподобного Сергия.

    Вслед за вскрытием останков других угодников Божиих, святых и потому всеми чтимых носителей религиозного духа народа, было совершено вскрытие и священных останков преподобного Сергия в марте прошлого года. А по заявлению печати, это было предпринято с желанием и ожиданием, что достаточно будет короткого времени (трех дней) для разрушения и сокрушения в народе благоговейного отношения и обращения к преподобному Сергию.

    Действительность показала с первых же дней до настоящего времени, что нанесенное оскорбление религиозному чувству еще усилило порыв веры в преподобного Сергия, как и в других угодников Божиих, вскрытых по велению властей, но зато страдающую религиозную душу еще более растравило обидой от посягания на право народной веры в святых угодников.

    Прежние обращения и заявления мои по делам Сергиевской лавры и вскрытия мощей встречали в центре указания на то, что предпринятое совершается по желанию местной власти. А обращение верующего народа к местной власти встречает указание на то, что инициатива исходит из центра…

    Для чего готовится новое оскорбление веры народа в преподобного Сергия вывозом его священных останков после того, как вскрытием имелось в виду обнаружить отсутствие останков и религиозный обман, а после того, как останки оказались тем, что и почитает православный человек за мощи, т. е. останками святого по жизни и предстательству за народ по смерти человека?..»

    Письмо архипастыря десятков миллионов православных россиян, как и неоднократные его просьбы о личной встрече, архиреволюционер оставил без ответа. Но смиренный патриарх не отступился и 10 мая 1920 года через управляющего делами Совнаркома В. Д. Бонч-Бруевича вновь обращается к Ленину:

    «…От имени всего верующего народа я для выяснения дела о Троице-Сергиевой лавре заявляю, что лавра представляет из себя не только сооружения, созданные на средства верующего народа и пригодные, как всякие сооружения, для хозяйственных и культурных потребностей страны, и не только ряд важных в археологическом и историческом отношении памятников, но и Святыню, т. е. место подвигов великого по жизни и по предстательству за народ после смерти святого человека — место, куда народ часто пешком ходил изливать свои скорби и радости в молитве в продолжение более пяти веков. Религиозный народ ждет от своих властей, что верующим навсегда будет представлена полная возможность свободно почитать останки преподобного Сергия на месте его блаженного упокоения и своих многовековых религиозных подвигов и упований.

    Видеть запечатанным собор со священными останками и не иметь доступа для молитвы к тому месту, которое некогда служило для православных людей опорой в борьбе с поляками, является тяжким оскорблением православной веры. Для чего это после неоднократных, и даже в последние дни, заявлений власти о свободе веры народа и о свободе удовлетворения его религиозных нужд? Для чего это, когда не только Польша, но и Латинство в открытой борьбе и войне пользуется ослаблением русского и православного народа и добивается даже среди него преобладающего влияния над Православием?

    Вот почему я убедительно прошу Вас, г. Председатель, возвратить верующим свободу почитания священных останков преподобного Сергия, лавра которого есть прежде всего место религиозной жизни — Святыня Православия».

    И на это прошение, как и на письма тысяч верующих, умолявших не осквернять прах великого угодника земли Русской, архиреволюционер не ответил. Зато ответил Малый Совнарком, постановив на своем очередном заседании 27 августа 1920 года: «Жалобу гр. Беллавина (патриарха Тихона) от 10 мая оставить без последствий… Закончить ликвидацию мощей Сергия Радонежского».

    Эта бездушная злая отписка и была послана патриарху. Но в том же постановлении было дополнение, с которым имели право ознакомиться лишь избранные безбожники: «Секретно. Предложить тов. Крыленко расследовать действия помощника управляющего делами рабоче-крестьянской инспекции П. Н. Мольвера в производстве им расследования по жалобе гр. Беллавина (патриарха Тихона), передав ему доклад Мольвера и заключение по нему 8-го отдела комиссариата юстиции. (Принято единогласно при согласии докладчика.)».

    Что же за поступок совершил советский служащий Мольвер, что удостоился секретного расследования, да еще не рядовым следователем ГПУ, а главным специалистом по судебным спектаклям над православным духовенством Крыленкой?..

    Многочисленные просьбы верующих не препятствовать им в поклонении святым мощам преподобного Сергия раздражали атеистическое сознание членов Совета народных комиссаров. Нужно было найти грамотного человека, который бы толково изложил, что мощей преподобного нет и в помине, а есть лишь обман темных рабочих и крестьянских масс; что ничего святого Троице-Сергиева лавра не представляет — обычное помещение, которое можно использовать для советских нужд — под склад, тюрьму или жилой массив; что, наконец, никакого наплыва паломников в Сергиевом Посаде не замечено. Наоборот, народ требует быстрее покончить с таким нелепым и уродливым анахронизмом, как лавра, и заселить ее преданными делу революции коммунарами. Но основе доклада, который напишет подобранный специалист, решено было также провести убедительную газетную кампанию против черносотенного воинства, то бишь монашества.

    Для столь важной и деликатной цели выбрали юриста, занимавшего в советской бюрократической иерархии пост средней руки, — Павла Николаевича Мольвера.

    Павел Николаевич был исполнительным служащим, а голодное время заставляло его браться за любую работу, которую мог осилить. Он дотошно изучил как материалы наркомата юстиции, так и патриаршей канцелярии о перипетиях борьбы вокруг Троице-Сергиевой лавры. Съездил в Сергиев Посад, осмотрел гробницу преподобного. Изучил акты вскрытия его мощей. Побеседовал как с паломниками, так и с представителями власти Сергиева Посада. Собрав весь необходимый материал, Павел Николаевич написал длинный доклад, который закончил удивительными даже для самого себя словами: «Жалоба Патриарха Московского и Всероссийского должна быть признана подлежащею удовлетворению».

    — Вот этого тебе и не надо было делать, — прочитав весь доклад, покачал, наверное, головой начальник Мольвера.

    — Не могу иначе, — развел, наверное, руками полуголодный интеллигент.

    — Ты хоть подумал, что тебя за эту писанину с работы погонят? Совсем оголодаешь, — предупредил, наверное, начальник.

    — Я понимаю, — горько вздохнул, наверное, Мольвер.

    Но вряд ли он предполагал, что за честно и добросовестно выполненное поручение к нему на квартиру в первых числах сентября 1920 году заявятся красноармейцы с ордером на обыск и арестуют хозяина. И даже в дурном сне ему не могло привидиться случившееся несколькими месяцами позже, когда главный советский эксперт по атеизму и юриспруденции, бывший полуграмотный прапорщик Крыленко обвинил его, Мольвера, в том, что он написал свой доклад по уговору с патриархом Тихоном:

    «Состоя на службе Советской власти и занимая ответственный пост помощника управляющего отделом Летучих рабочих ревизий и центрального Бюро жалоб рабоче-крестьянской инспекции и сочувствуя в то же время контрреволюционно настроенным правящим церковным кругам, получив от своего непосредственного начальства срочное поручение по обследованию по жалобе патриарха Тихона — он, Мольвер, в прямое нарушение своего служебного долга вошел в соглашение с указанными церковными кругами об совместных с ними действиях в целях достижения желательных для последних результатов по их жалобе».

    Возмущенный поступком Мольвера ревтрибунал объявил привезенному из Таганской тюрьмы преступнику, что за пособничество останкам Сергия Радонежского и за другие подобные же прегрешения он приговорен к десяти годам концентрационного лагеря.

    В лавре вскоре поселились электротехническая академия, курсы-школа, институт народного образования. Храмы, в которых запретили богослужения, превратили в музей. В Свято-Троицкой церкви открыто лежали святые мощи преподобного Сергия, а рядом в шапках курили и хихикали новые насельники главной российской обители — учащаяся молодежь. И здесь же, преклонив колени у поруганной святыни, безмолвно молились отшагавшие ради этого мига сотни верст российские богомольцы — хранители предвечных заветов.

    Бог поругаем не бывает. Претерпели лютые гонения тысячи и тысячи верующих, претерпел и Павел Николаевич Мольвер. Но своим мученическим подвигом они доказали, что не угас в народе светильник веры, не могут воинствующие атеисты вытравить окончательно многовековую духовную основу русского общества.

    И вновь теперь над гробницей радонежского игумена зажжена лампада, и вновь, как и в прошлые столетия, поют люди:

    Мощи Твои, яко сосуд благодати полный,
    Преизливающийся на всех, к ним притекающих.

    По документам архива ФСБ РФ, следственное дело патриарха Тихона.

    Но ведь девочка…

    На суд над петроградским митрополитом Вениамином и его паствой, задуманный с целью расстрелять побольше православного народа за сопротивление изъятию из храмов весной 1922 года христианских святынь, вызвали очередного обвиняемого Маркина. Допрашивал его председатель народного суда Смирнов, а защищал адвокат Равич.

    СМИРНОВ. Вы были 21 апреля около церкви?

    МАРКИН. Нет, я пошел по делам, получил по доверенности деньги. Около ворот красноармеец арестовал девочку. Я по-товарищески попросил отпустить, а он арестовал меня, а ее отпустил.

    Председатель ревтрибунала уже с первых слов обвиняемого понял суть незаконного деяния этого мелкобуржуазного типа: противодействие в аресте контрреволюционного элемента, в роли которого выступала малолетняя преступница, задержанная красноармейцем. А что она преступница не вызывало сомнения, так как в момент изъятия церковных ценностей находилась неподалеку от храма и, скорее всего, выражала свое неудовольствие происходящей выемкой так называемых святынь православия. Приговор мелкобуржуазному типу уже созрел в голове председателя революционного суда, и он был уверен, что никакие адвокатские каверзы защитника не изменят его.

    РАВИЧ. Вы где служили?

    МАРКИН. В Вологде, в ЧК.

    РАВИЧ. Кем?

    МАРКИН. Начальником отряда.

    РАВИЧ. Боролись на фронте?

    МАРКИН. Да.

    РАВИЧ. Вы сами по религиозному убеждению человек верующий?

    МАРКИН. Нет, совершенно неверующий.

    РАВИЧ. С вами вместе сколько человек привели в милицию?

    МАРКИН. Десять человек

    РАВИЧ. Из них выпустили кого-нибудь?

    МАРКИН. Да, председателя завкома.

    РАВИЧ. Значит, один из тех, кто был арестован, был председателем завкома, который проводил у себя на заводе резолюцию за изъятие? Его тоже арестовали?

    МАРКИН. Да.

    РАВИЧ. Сколько времени вы сидели?

    МАРКИН. Два месяца.

    РАВИЧ. Толпа была, и беспорядки и насилия над комиссарами были, вы не знаете?

    МАРКИН. Я не видел никаких беспорядков.

    Слушая диалог обвиняемого с защитником, председатель ревтрибунала понял, что следователь, выпустивший на показательный открытый суд этого простосердечного чекиста, — дурак. Ведь в зале полно чекистов, они могут поверить словам своего коллеги и возмутятся строгим приговором. Одно дело — подвести к расстрелу бывшего помещика или, на худой конец, юнкера. Но совсем другое — приговорить к высшей мере наказания начальника боевого отряда рабочих и крестьян. Теперь придется выкручиваться, чтобы не провалить весь судебный процесс.

    СМИРНОВ. Законно вы поступили, начальник отряда? Боролись с бандитами, четыре года прослужили в Красной Армии. Вы знаете, что такое красноармеец? Как нужно бороться, как защищать Советскую власть и поступать в том случае, если красноармеец должен арестовать преступницу?

    МАРКИН. Я не стал бы препятствовать и не стал бы с ним бороться, но ведь девочка…

    РАВИЧ. Вы были арестованы где? С той стороны улицы, где церковь?

    МАРКИН. Около своего дома.

    СМИРНОВ. Теперь я вас спрашиваю: законно вас арестовали?

    МАРКИН. Законно, конечно.

    СМИРНОВ. А вы улыбаетесь… Я должен обратить внимание трибунала, что обвиняемый считает свой арест законным.

    Маркина пришлось освободить, засчитав ему за наказание уже отсиженный в тюрьме срок. Зато ревтрибунал отыгрался на тех обвиняемых, у кого не было славного чекистского прошлого, приговорив десятерых к расстрелу и еще около полусотни соотечественников к разным срокам лишения свободы.

    По документам архива ФСБ РФ, следственное дело митрополита Вениамина (Казанского).

    На основании устных директив

    В 1877 году петербургский градоначальник генерал-адъютант Ф. Ф. Трепов приказал высечь политического заключенного Боголюбова. Полгода спустя за унижение своего революционного товарища отомстила Вера Засулич, смертельно ранив Трепова. Суд присяжных вынес убийце оправдательный приговор.

    Полвека спустя, в 1922 году, председатель Совета народных комиссаров Ленин приказал высечь Русскую православную церковь и расстрелять как можно больше «реакционного духовенства». Присяжных уже не существовало, Государственное политическое управление (ГПУ) и другие карательные советские органы, к которым принадлежал и революционный суд, работали на основании устных директив из Кремля (преемники народных комиссаров — члены Политбюро и другие ответственные работники ЦК КПСС — широко использовали эту систему «устных директив», чтобы не нести в дальнейшем никакой ответственности за свои приказы).

    Вмиг по всей стране началось провокационное изъятие из храмов церковных ценностей, что привело к расстрелу тысяч священнослужителей и мирян. Людей умерщвляли не тайком под покровом ночи, по личной инициативе какого-нибудь полусумасшедшего начальника отряда ГПУ, а в ходе открытого судебного разбирательства на основании советских законов. Правда, использовалась старинная русская пословица: «Закон, что дышло: куда повернешь, туда и вышло».

    Подготовка к полному уничтожению православия в СССР началась еще в 1921 году, когда во время обрушившегося на страну голода начался усиленный сбор фискальных материалов на духовенство. В декабре 1921 года петроградское ГПУ распространило среди своих доносителей «общую схему информации» и потребовало «в каждом информационном докладе указывать вкратце, ясно, отчетливо и конкретно следующее»:

    1. Местность, название и адрес (деревни, учреждения и квартиры).

    2. Количественный и качественный состав собравшихся (детей, женщин, мужчин, их возраст, военные, штатские, рабочие, крестьяне, интеллигенция и т. д.).

    3. Перечислить выступающих. Записать, по возможности, их фамилии, наружные внешние признаки, начиная сверху вниз, т. е. рост, голову, лицо и т. д. Указать ораторские способности выступающих и их влияние на массу. Выяснить, постоянный или местный, или приезжий оратор. В последнем случае указать, откуда прибыл.

    4. Краткое содержание речей. Обязательно дословно подчеркивать места, касающиеся современной жизни, в частности, Советской власти и коммунистической партии, национальный шовинизм и еврейский вопрос.

    5. Указать результаты речей на массу и чем последние выражаются (возбуждение, выкрики, критика и т. д.).

    6. Дата составления доклада (число, месяц, год).

    7. Подпись (псевдоним).

    Чекисты даже предложили своим доносителям пример для подражания:

    1. Благовещенский собор.

    2. 80 человек, из них 12 интеллигентных, одна сестра милосердия, 1 священник, 4 детей до 13-летнего возраста, 4 кулака, 3 военных, 1 моряк, остальные обыватели и 1 буржуй. Адрес: Красная ул., д. 23, кв. 5. Перехлесткин.

    3. Отец Николай Комаринский, настоятель собора, постоянно здесь. Рост средний, рыжеватый, довольно солидный, с длинной бородой. Хороший оратор, на массу действует своими восклицаниями и усердными молитвами.

    4. Речь о покаянии, где прежде всего взял клятву с молящихся в верности, что среди них нет предателей. Речь шла о том, что мы должны очиститься и быть, как вода, чистыми, прозрачными. И такой должна быть вся наша жизнь. Громко восклицает: что мы сделали с нашей жизнью, настроили фабрик и заводов, и этим омерзили и загрязнили весь наш виноградник; мы все здесь собравшиеся — оборванные и голодные. Чем были вызваны слезы женщин.

    5. В результате, просит никому не говорить о ночной беседе, о таинстве причащения. Что только будут знать Христос и те, кто был на молитве. Дали слово молчать, расцеловались со священником и ушли в 4 часа ночи.

    6. 9 декабря с. г.

    7. Новиков.

    Упомянутый в общей схеме доносительства для примера протоиерей Комаринский был арестован на основе агентурных сведений, как и многие другие священнослужители и миряне, 28 марта 1922 года во время петроградской «операции по служителям культов», проведенной спустя девять дней после ленинских директив.

    Начались бесконечные допросы с целью организации открытых судебных процессов и последующих расстрелов духовенства. Председатель СНК лично настаивал, чтобы указания о необходимости расстрелов в приговорах давались высшими чиновниками судебным властям только в устной форме.

    На помощь следователям пришли советские газеты, извергавшие горы хулы на православие и его клир. Не дремала и рожденная в недрах ГПУ организация «Живая Церковь», с помощью доносов и подлогов добивавшаяся привилегий для своего «прогрессивного духовенства».

    Процесс над петроградскими священнослужителями и мирянами проходил с 10 июня по 5 июля в здании Дворянского собрания, на углу Михайловской и Итальянской улиц. Наконец, после столь долгого псевдосудебного разбирательства революционный трибунал объявил подсказанный ему высшей властью приговор: десятерых — к расстрелу, еще сорок девять человек — к различным срокам тюремного заключения. Верховный трибунал при ВЦИКе, как бы демонстрируя свой гуманизм, шестерым, приговоренным к смертной казни, смягчил приговор. Четверо — митрополит Петроградский и Гдовский Вениамин, архимандрит Сергий, профессора И. М. Ковшаров и Ю. П. Новицкий — в ночь с 12 на 13 августа 1922 года были расстреляны, а их имущество конфисковано в уплату судебных издержек. Не правда ли, занятно, — уплатить за то, что тебя приговорили к расстрелу?!

    За что их убили? Убили, соблюдая все приличия: открытый процесс с судьями, обвинителями, защитниками. С виду, как будто в любой цивилизованной стране. Но обратимся к стенограммам допросов, сохранившимся до наших дней, и попытаемся уяснить вину перед Советской властью одного из четырех страдальцев за веру — архимандрита Сергия.

    Архимандрит Сергий, в миру Василий Павлович Шеин, родился в 1866 году в деревне Колпна Новосельского уезда Тульской губернии. Его государственная служба началась еще в юношеском возрасте. Он был помощником обер-секретаря в Правительствующем сенате, потом помощником статс-секретаря Государственного совета. Февральскую революцию встретил в чине действительного статского советника, члена Государственной думы. С 15 августа 1917 года Шеин — участник Всероссийского церковного собора.

    Когда для служителей Церкви настали лихие времена, Шеин решил всего себя отдать на служение Богу и 30 августа/12 сентября 1920 года, в день памяти благоверного князя Александра Невского, был пострижен в монашество, став вскоре после этого настоятелем церкви Троицкого подворья в Петрограде. Не прошло и года монашеской жизни, как отец Сергий был арестован и ему предъявили стандартное обвинение, что, будучи товарищем председателя Правления приходских советов, — «черносотенной контрреволюционной организации» — он в числе других решил «не допускать изъятия ценностей Советской властью, но самостоятельно от лица Церкви снестись с заграницей и продать ценности самим».

    Даже во время допроса председатель ревтрибунала и обвинители не вспоминали об этом абсурдном обвинении и, за неимением фактов, которые помогут поставить монаха к стенке, вынуждены были добывать их во время своего судебного спектакля. Как-никак, люди вокруг!

    Революционные судьи смекнули, что лучше всего доказать участие обвиняемых в сговоре, в создании некоей организации, которая поставила своей целью свержение советской власти. В крупных городах легче всего было признать таковой Правление приходских советов, где решались вопросы о сборе пожертвований, охране храмов и через которые велись переговоры с советской властью о нуждах и чаяниях православных христиан. Степень участия в этой антисоветской организации и постарались выяснить у Шеина.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Обвиняемый Шеин. Скажите, обвиняемый Шеин, вы членом правления состояли?

    ШЕИН. С последних выборов.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Когда?

    ШЕИН. В конце декабря или начале января.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Какие обязанности в правлении вы исполняли?

    ШЕИН. Был товарищем председателя. Но когда меня об этом известили, я, конечно, поблагодарил за честь то лицо, которое меня известило, и тут же предупредил, что никакого участия в правлении принять не могу, потому что собрания бывают по понедельникам, а в этот день в церкви торжественное богослужение. Я бывал на собраниях фактически очень редко, урывками и, в конце концов, должен был подать заявление, что, за невозможностью для меня принимать участие в делах правления, я прошу себя товарищем председателя больше не считать.

    До «активного участия в антисоветской организации» подобное заявление подсудимого недотягивало, что, впрочем, председателя ревтрибунала не удручило. Он был уверен, что подловит отца Сергия во время беседы о контрреволюционном письме митрополита Вениамина в Петроградскую комиссию помощи голодающим, в котором владыка указал на три условия для участия духовенства в передачи властям церковных ценностей:

    1. Все другие средства и способы помощи голодающим исчерпаны.

    2. Пожертвованные ценности действительно пойдут на помощь голодающим.

    3. На пожертвование означенных ценностей будет дано разрешение Святейшего Патриарха.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Вы считаете, что первое письмо могло внести успокоение среди населения?

    ШЕИН. Несомненно.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Могло ли это письмо, распространенное среди населения, внести успокоение?

    ШЕИН. Я нахожу, что письмо должно было внести успокоение, но думаю, что письмо не предназначалось для населения. Поэтому я не могу подходить к нему с этой точки зрения.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Я не спрашиваю, для какой цели оно предназначалось. Считаете ли вы, что оно, будучи распространенным, могло внести успокоение в умы населения?

    ШЕИН. В широкие массы населения я его не пустил бы.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. По каким причинам вы его не пустили бы?

    ШЕИН. Обыкновенный обыватель, верующий, получил бы это письмо, и у него могла бы создаться принципиальная точка зрения на изъятие церковных ценностей.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Какая? Как бы он отнесся к изъятию?

    ШЕИН. На этот вопрос как можно отвечать?! Я думаю, что я человек, имеющий свой взгляд. Как могу я представить себе, как другой отнесется? Я отказываюсь отвечать.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Для вас, которому много приходилось бывать среди верующих, должно быть известно, как эта мысль об изъятии церковных ценностей, изложенная в письме митрополита, преломлялась в их сознании.

    ШЕИН. Я у себя в храме письма не оглашал, и потому, как эта мысль преломлялась и что из этого произошло бы, ответить не могу. Я могу отвечать в области фактов, а не в области предположений.

    Председатель задумался. Фактов явно не хватало, чтобы законно пустить пулю в лоб архимандриту. А ВЦИК требует обставить расстрелы по закону, по революционной справедливости. Вот и возись теперь. Что ж, может быть, нужный компромат притечет сам собой, при обсуждении второго письма митрополита в Петроградский губисполком, в котором неугомонный владыка настаивает на предоставлении Церкви права самостоятельной организации помощи голодающим.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Второе письмо митрополита. Где с ним ознакомились?

    ШЕИН. Здесь.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. А до этого времени?

    ШЕИН. Я его не знал.

    Опять осечка. Председатель ревтрибунала чувствовал, что тонет, а этот контрреволюционный архимандрит не желает протянуть руку помощи — оговорить себя. Неужто придется помиловать? Но ведь за это по головке не погладят, лишат сытного комиссарского пайка и придется, как другим, голодать…

    Выручил общественный обвинитель Крастин. Он, как стервятник, выжидал добычу и, почуяв ее, пикировал на обвиняемого. Сейчас он понял, что надо расспросить монаха о его взаимоотношениях с патриархом. Если у него были контакты с врагом № 1 Советской власти, то значит, он сам — враг № 2!

    КРАСТИН. В каких вы отношениях с патриархом Тихоном?

    ШЕИН. Теперь ни в каких, а состоял как духовное лицо.

    КРАСТИН, Вы были в Петрограде в качестве представителя патриарха Тихона?

    ШЕИН. Я был настоятелем церкви Троицкого подворья, но никаких представительств не знаю.

    КРАСТИН. А подворье было подчинено митрополиту или патриарху?

    ШЕИН. Здесь надо различать два вопроса. Подворье подчинено патриарху непосредственно, а поскольку в подворье находится приход, постольку я подчинен по приходским делам митрополиту.

    КРАСТИН. Значит, вы посредственно или непосредственно были подчинены патриарху Тихону?

    ШЕИН. И патриарху. Подворье составляет часть Троице-Сергиевой лавры, которую уподобляют Собору.

    Крастин понял, что этот монах может окончательно сбить его с толку и выставить на посмешище за неосведомленность происходящего в церковной жизни. Необходимо немедленно произвести революционный выстрел — точный, громкий, наповал. Агенты докладывали, что Шеин зачитывал первое письмо митрополита Вениамина в своем приходе. А ведь в письме поставлены условия, без выполнения которых Церковь отказывается принимать участие в изъятии своих ценностей. А раз есть условия, значит, — это бунт, неподчинение декрету Советской власти.

    КРАСТИН. Вы у себя в приходе не оглашали послание митрополита?

    ШЕИН. В храме не оглашал.

    КРАСТИН. А в приходе?

    ШЕИН. Я прошу конкретизировать вопрос. Что такое приход? Я просто прочел, огласил, ознакомил с ним на заседании приходского совета.

    В бой уже рвался другой общественный обвинитель — Драницын. Ему не терпелось доказать, что именно он, а не кто другой, лучший исполнитель устных приказов начальства, именно он — самое бдительное око революционного судопроизводства. А для этого надо лишь выудить у подсудимого зацепочку, чтобы обвинить его в распространении письма митрополита с тайным умыслом оказать этим поступком сопротивление изъятию церковных ценностей.

    ДРАНИЦЫН. Только что вы сказали: «Я огласил в своем приходском совете». Что значит «огласил»?

    ШЕИН. Огласил — прочитал. Не вдумываясь, поверхностно прочитал.

    ДРАНИЦЫН. Вы, всесторонне образованный человек, как могли так отнестись к этому документу?

    ШЕИН. Да-да, потому что есть разница изучить документ или огласить.

    ДРАНИЦЫН. Вы огласили по приказанию?

    ШЕИН. Ничего подобного. Я огласил его в приходском собрании. Как раз я докладывал приходскому совету такой вопрос и все, что у меня было в руках, огласил.

    ДРАНИЦЫН. Почему огласили?

    ШЕИН. Как я мог скрыть документ, который у меня есть? Я со своим приходским советом в прятки не играю.

    Допрос затягивался. Ни на себя, ни на других Шеин не давал компрометирующего материала. А белая колонная зала бывшего Дворянского собрания была переполнена присланными по наряду рабочими и красноармейцами. Все они ждали подтверждения передовых газетных статей, в которых утверждалось, что духовенство — это «насильники, именем Христа благословляющие людоедство», «контрреволюционеры с изуверскими предрассудками», «негодяи в черных ризах, прикрывающие свою волчью шкуру религией». Драницын понимал, что надо их не просто расстреливать, надо убедительно доказывать, что Советская власть карает по справедливости, по закону. Может быть, подсудимый споткнется на национальном вопросе? Ведь все церковники — отпетые черносотенцы.

    ДРАНИЦЫН. Вы по убеждению поступили в монахи?

    ШЕИН. Я считаю такой вопрос для себя оскорбительным. Монашество — дело моей совести.

    ДРАНИЦЫН. Вы имеете право не отвечать.

    ШЕИН. Я знаю, что имею право.

    ДРАНИЦЫН. Вы были членом партии националистов. А принимаете ли вы текст: «Несть еллины и иудеи»?

    ШЕИН. О, весьма, весьма.

    ДРАНИЦЫН. Вы в церкви призываете к миру своих прихожан?

    ШЕИН. Сколько могу, всегда призываю.

    ДРАНИЦЫН. Больше вопросов не имею.

    «Каков архимандрит, ведет себя так, будто не он, а мы должны быть расстреляны, — возмутился Смирнов, третий обвинитель. — Откуда у него это достоинство? Сразу чувствуется — дворянская кровь. Вот такие больше всего и вредны для построения нового общества, потому что они темному народу нравятся, и те с них пример берут. А брать пример надо только с товарища Ленина».

    Обуреваемый жаждой революционного террора, третий обвинитель ринулся в бой.

    СМИРНОВ. В бытность вашу в Государственной думе вы принадлежали к партии националистов. Вы порвали сейчас связь с этой партией?

    ШЕИН. Со времени роспуска Государственной думы, естественно порвал. Даже раньше. Я мою политическую деятельность окончил в начале февраля, потому что тяжело заболел, два месяца болел.

    СМИРНОВ. Вы идейно проповедовали взгляды националистов?

    ШЕИН. Раз примкнул к известной партии — значит, разделял ее взгляды.

    СМИРНОВ. Чем объясните, что перестали разделять?

    ШЕИН. Я не говорю: перестал. Я говорил, что прекратил свою политическую деятельность.

    СМИРНОВ. Вы теперь продолжаете разделять эти взгляды?

    ШЕИН. Теперь обстоятельства настолько изменились…

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Покороче, Шеин.

    ШЕИН. Я говорю, как хочу. Ныне применять политические взгляды совершенно невозможно.

    В бой вновь рвался Крастин. Ему было обидно, что другой, а не он, вырвал у подсудимого признание, что он — националист. Ведь это уже почти готовое обвинение: почему он примкнул к монархистам, когда в той же Думе существовала прогрессивная фракция — социал-демократов? Необходимо нанести монаху мощный удар. Ведь он наверняка терпеть не может советское духовенство из «Живой Церкви» — с чекистами сотрудничают, доносы на патриарха через газеты распространяют, петроградское духовенство, что сейчас сидит на скамье подсудимых, обвинили в контрреволюционности. Вот мы его и ущучим за нетерпимость к инакомыслящим. Нравственное, так сказать, превосходство заимеем, чтобы больше не смел задирать нос этот бывший дворянин.

    КРАСТИН. Вы знакомы с расколом теперешней Церкви?

    ШЕИН. Очень мало.

    КРАСТИН. Но слышали, интересовались им?

    ШЕИН. Так, не особенно.

    КРАСТИН. Разницу в направлении так называемой «Живой Церкви», которая обвиняет старую Церковь в контрреволюции, понимаете?

    ШЕИН. Живую Церковь я знаю только одну, ту, о которой сказано: «Церковь Бога живаго — столп и утверждение истины».

    КРАСТИН. Нет, я об этом не спрашиваю, здесь не проповедь. Я спрашиваю о реальном явлении жизни, я спрашиваю о реальной фракции Церкви, которая называется «Живой Церковью» и которую представляют Введенский, Боярский, Красницкий. Про это направление.

    ШЕИН. Я с ним мало знаком.

    КРАСТИН. Вы в Церковь пришли идейно. Вас должны бы, как человека с высшим образованием, сенатора…

    ШЕИН. Я никогда не был сенатором.

    КРАСТИН…члена Государственной думы, интересовать эти вопросы более глубоко.

    ШЕИН. Церковь так богата разносторонней духовной жизнью, что можно найти в ней интерес и удовлетворение и вне вопросов церковно-общественной жизни. В Церкви есть огромная мистическая сила.

    Крастин начал выходить из себя от злости. И было из-за чего: подсудимый не раскаивается, не дает возможностей суду уличить себя в совершенных преступлениях, не сваливает вину на других. Терпения больше не было разговаривать с ним — хоть оскорбить напоследок.

    КРАСТИН. Чем вы объясните такое повальное вхождение и надевание ряс со стороны сенаторов, профессоров, студентов, инженеров, бывших адвокатов и так далее? Между прочим, это касается и вас.

    ШЕИН. Это касается меня лично. Я скажу: это дело моей совести. Я в храме с детства служил, постоянно около Церкви вращался, с ней сроднился. Поэтому для меня это естественно.

    Более никаких «обвинений» архимандриту Сергию предъявлено не было. Бесновались, украшая свои речи пышными революционными фразами, обвинители. Старались доказать кошмарный идиотизм обвинений защитники. Все зря — участь подсудимых была предрешена. Ревтрибунал — это вам не суд присяжных в царской России, который в свое время Ленин и его соратники клеймили позором за жестокость. Ревтрибунал не судил, а исполнял приказ вышестоящих советских учреждений. Так, только на основании вышеизложенного допроса, отца Сергия обвинили в том, что он входил в «активную группу, действовавшую под видом легальной организации правления приходов Православной Русской Церкви, принимал активное участие в совещаниях и собраниях означенной группы, в коих обсуждали и разрабатывали вопросы противодействия Советской власти в проведении декрета об изъятии церковных ценностей с целью возбуждения народных масс».

    После вынесения приговора в своем последнем слове отец Сергий сказал, что он — монах, то есть человек, отрекшийся от собственной воли, всего себя посвятивший Богу и лишь слабая физическая нить связывает его с мирской жизнью. «Неужели же трибунал думает, что разрыв и этой последней нити может быть для меня страшен? Делайте свое дело. Я жалею вас и молюсь о вас».

    Когда в ночь с 12 на 13 августа большевики «делали свое дело», архимандрит Сергий, стоя перед направленными на него винтовками, молился: «Прости им, Боже, не ведают бо, что творят».

    По документам архива ФСБ РФ, следственное дело митрополита Вениамина (Казанского)


    Примечания:



    ЧАСТЬ ВТОРАЯ

    РЕВТРИБУНАЛ ПОСТАНОВИЛ…

    >

    Верховный революционный трибунал при ВЦИКе, образованный 29 мая 1918 года, (многие губернские ревтрибуналы были образованы раньше), рассматривал «особо важные контрреволюционные дела», как, например, мятеж левых эсеров или деятельность организации «Тактический центр». Его приговоры, согласно декрету от 11 июня 1918 года, «обжалованию и кассации не подлежат». Но еще до утверждения этого главного государственного судилища во всех губернских и во многих уездных городах были созданы местные ревтрибуналы, разбиравшие не столь громкие дела.

    В российских государственных архивах хранится множество документов городских и губернских ревтрибуналов за 1918–1920-е годы. Доносы, протоколы допросов, изъятая переписка, заявления, постановления… И за каждым из десятков тысяч этих следственных дел — судьбы людей, живших в России в первое десятилетие после Октябрьской революции. Среди них есть довольно крупные судебные процессы, как, например, по обвинению знаменитой эсерки Марии Спиридоновой в контрреволюционной агитации, членов Церковного Собора 1917–1918 годов А. Самарина и Н. Кузнецова в создании «Совета объединенных приходов», группы бандитов в связи с убийством писателя С. Семенова. Но бо́льшая часть следственных материалов и стенограмм судебных разбирательств — это типичные дела, сотнями ежемесячно проходившие через ревтрибуналы. Подследственные, затем зачастую становившиеся подсудимыми и осужденными, чаще всего — городские и сельские обыватели, волею случая зачисленные в преступники. Они попадали в тюрьмы за злое слово о советской власти (особенно, если это касалось личности Ленина), за защиту от поругания своей приходской церкви или близлежащего монастыря, за укрывательство бывших офицеров, нежелание служить в Красной Армии. Их проступки перед новой властью обозначались одним и тем же словосочетанием: контрреволюционная деятельность.

    Встречаются, конечно, в фондах ревтрибуналов и другие дела: спекуляция мясом или валютой, взяточничество, незаконное получение продуктов, призыв к забастовке, должностные преступления…

    В приговорах почти нет расстрелов. Заседали местные ревтрибуналы, кроме особых случаев, без привлечения в зал судебного разбирательства толп революционно настроенных красноармейцев; проходили они буднично, незаметно. Но в каждом из этих судебных разбирательств — дыхание эпохи, быт России, вступившей в новую смутную пору.

    >

    Начало новой эпохи

    Отец Иоанн вошел в Москву через Калужскую Заставу. В последний раз он посетил Первопрестольную четыре года назад, еще при живой матушке-супружнице, когда ничто не предвещало кровавой бойни с германцем. Батюшка обивал пороги консистории, выпрашивая иконописца и денег подновить обветшалый иконостас. Москва тогда утомила его: суета, грязь, бестолковые разговоры о падении нравов, деспотии епископов, умножении ересей. Но отрада — московские православные святыни укрепляли душу религиозным умилением, верой, что, как ни гнети дерево, оно все вверх растет.

    Когда пробил час великих испытаний и Россия вступила в беспримерную по числу жертв войну, когда после каждой литургии совершались молебны о даровании победы русскому оружию, когда в село стали возвращаться увечные и больные, — отца Иоанна неудержимо вновь потянуло в Москву. Он мечтал поклониться кремлевским соборам, увидеть чистый свет, исходящий одг чудотворной Казанской иконы Пресвятой Богородицы, отстоять службу в любимой с детских лет церкви Неопалимой Купины в Зубове. Но матушка Анна тяжело болела, да и в церкви его некем было заменить.

    — Вот когда удосужился, прости, Господи, — горестно вздохнул отец Иоанн, крестясь на маковки Донского монастыря.

    Ныне батюшку мучил страшный вопрос: а крепка ли его вера? Ни полвека назад, когда учился в духовной семинарии, ни в какой из дней долгой пастырской службы этого вопроса не существовало. Первый удар был нанесен восемь месяцев назад, когда в Страстную пятницу государь император — Божий помазанник! — добровольно отрекся от престола за себя и за сына. Отец Иоанн был смущен: можно ли поминать за службой отрекшегося? Не подложный ли, как уверяли крестьяне, напечатали в газетах манифест? Отец дьякон посоветовал, по примеру соседнего села, возглашать «многие ле́та благоверному Временному правительству».

    — Не греши, отец дьякон, — не согласился батюшка. — Эдак, Сатана придет к власти — и ему «многие ле́та»?

    — Народное правительство воцарилось, сказывают. В городах повсеместное ликование.

    — А мы все же повременим.

    И продолжал поминать государя императора, как поминали самодержцев и век, и два назад.

    Тогда, в марте 1917-го, отец Иоанн впервые испугался, что лишился благочестия. Его не отпускала мысль, что, если так легко государь оставил данный ему Богом престол, не воссядет ли на российский трон Антихрист?..

    Летом-то все и началось. Однажды после молебна крестьяне не разошлись по работам, а устроили сход, злобно кричали о земле, поминая соседнее село. Наконец гуртом повалили к помещику, выгнали его со двора, а все добро — не только скот и зерно, но и книги, стулья, окна, двери — растащили по своим домам. Одинокие старухи серчали, что по слабосилию не могут тоже пограбить. И началось: вырубали казенный лес, дрались с соседями из-за спорных земель.

    А потом повалили дезертиры. Шли они назад в родной дом, как каторжники: в рванье, грязные, без денег и даже без краюхи хлеба. Принимали беглых с фронта в семьях с опаской — помнили, как лихо за такие дела раньше наказывали. Никто не был рад «победителям».

    — Что, воин, — поддевали старики, — видать, здорово тебе всыпал немец, что ты без порток домой завалился?

    — Не скажи, сват, он еще герой — дырявые сапоги не растерял дорогой.

    — Так это ж не свои: уворовал, когда драпал. А может, немец наградил, когда наш герой задом к нему оборотился.

    — Нет, немец за службу шапку бы хорошую дал. А сапоги палачу полагаются.

    Но шли дни, дезертиров прибавилось до дюжины, и они осмелели, стали навроде урядника в селе. Верховодил «победителями» Яшка-бобыль, мобилизованный полгода назад, когда отец Иоанн прогнал его за нерадивость и пьянство из псаломщиков. Теперь Яшка ходил гордо, в пиджаке поверх черной рубахи, с красной тряпкой в петлице, и повсюду — в своей курной избенке, куда по вечерам набивалась молодежь, в трактире, где толковали степенные мужики, на лавочке промеж баб — повсюду поучал односельчан.

    — Господа граждане и товарищи! — звенел его молодой голос. — Работать теперь будем самую малость, зато всего будет вдоволь!

    Крестьяне не верили: с чего это вдруг разбогатеем?

    — Эксплуататоров не будет, — пояснял Яшка, — все, что сработал, твое!

    Мудреных слов не понимали.

    — Вилы берите — и в бок! И вся недолга!

    Удивлялись: на кого же поднимать вилы?

    — На всю власть: на царей, помещиков и попов. Да здравствует Учредительное собрание!

    Мало, кто серьезно воспринимал слова Яшки-бобыля. Но слушали — повсюду творилось неладное, и хотелось знать: надолго ли? Странным казалось многое. Чужого добра пограбили да сожгли — не счесть, а волость молчит, стражников не присылает. Царя, сказывают, в тюрьму упекли вместе с детишками. Видать, власть-то старая проворовалась, а то и вовсе германцу продалась, а новая еще не вошла в силу… Но детишки-то тут при чем?

    Яшка, уверившись в себе, как «в трудящемся, скинувшем оковы царизма», решил, что настала пора строить на селе новую жизнь. Особенно он мечтал поквитаться с отцом Иоанном, из-за которого пришлось «вшей в окопе кормить». Поразмыслив, Яшка решил нанести первый удар по религии, «опиуму народа», как не однажды слышал от ораторов, которых слушал, маясь скукой в тыловом батальоне. Сговорившись с такими же, как он, революционерами и смотавшись за инструкциями в волостной штаб социал-демократов, где у него верховодил дружок, он решил «дать последний и решительный бой попу».

    После воскресной литургии революционеры с красным флагом встретили выходивший из церкви народ, и Яшка, молодцевато взбежав на паперть, произнес речь:

    — Граждане и товарищи! У нас на фронте уже давно ликование, нет ни одного приверженца рухнувшего кровавого самодержавия. Мы не чаяли добраться до родных мест и увидеть здесь победу угнетенного народа над мировым капиталом. И что же? Вы, как и прежде, послушно терпите, как ваш насквозь буржуазный поп поет молебны бывшему царю Николашке. Пока мы гнили в окопах, надеясь, что у вас со старой властью навсегда покончено, здесь каждый день распевались капиталистические псалмы в защиту жадного кровопийцы народа. Пока мы проливали свою солдатскую кровушку в бессмысленной войне, вы здесь решили восстановить власть князей и баронов. Не выйдет! Граждане и товарищи! Сбросим груз с нашей трудовой шеи, освободимся от матерого церковника! Мы в батальоне, только когда взяли офицеров на штыки, почувствовали воздух свободы. Не попы дадут вам землю, а мы — враги капиталистов и помещиков…

    Яшка пребывал в пьянящем восторге от красоты и цветистости своей речи. Возбудившись сверх всякой меры, он готов был тотчас собственными руками передушить всех «акул самодержавия». Никогда еще ему не было так хорошо. Он сжал ложе винтовки стоявшего рядом с ним революционера:

    — Эх, как мне хочется сейчас убрать навсегда вашего попа… Но здесь не фронт, и много чести пачкать об него руки… Слово предоставляется товарищу Кубарю!

    Ораторское место на паперти занял чахоточный полутруп некрестьянского сословия, притащившийся накануне с Яшкой из волости. Всех удивил голос доходяги — звонкий, страстный, решительный.

    — Зачем, товарищи, кровавые слуги капитализма забивают вам головы сказками о небесном рае?.. Чтобы вы работали на них в земном аду! Не верьте попам! Все в мире — материя, все гибнет. Помрет человек или скотина — в чернозем превратятся…

    — Это ты врешь, — перебили пришлого. — Сгниет плоть, а душа — она бестелесна.

    — Ты здесь, дед Артем, контрреволюцию не разводи! — взбеленился Яшка. — Может, ты еще скажешь: все попы — ангелы? Может, среди них обжор и пьяниц нет?

    — Как не быть, тоже ведь люди. Так ведь мы на исповедь не к человеку ходим, а к сану, что Богом даден.

    — Не Богом, а другим попом — епископом.

    — Все одно. Значит, тому — Богом.

    — Хватит, дед! Твоя агитация старорежимная. — Яшка нутром почувствовал, что провокационная работа деда Артема дает свои буржуазные плоды, и поспешил пресечь ее, истошно прокричав: — А поп у нас контра — и его к стенке надо! Прошу не мешать революционному собранию! Сейчас товарищ Кубарь зачитает резолюцию.

    — Яшка, а ты нам покажи свою резолюцию, — засмеялась молодуха. — Она у тебя тоже из волости или кого из нас выбрал?

    — Он теперь только с городскими вожжается, — заверещала другая. — У них все по-другому, не то, что у нас.

    — Образованный, — восхищенно подивился Яшкин сосед.

    Но тотчас, оглянувшись по сторонам, он спохватился и яростно сплюнул, чтобы не подумали, что дураку потакает.

    Вперед опять выдвинулся пришлый полутруп, но теперь с бумажкой в руке. Все попритихли, издавна уразумев, что в бумажках чаще всего приписаны указы начальства.

    — «Признавая, что наравне с уничтожением рабства экономического, — начал сплетать воедино ученые слова товарищ Кубарь, — подлежит освободиться и от рабства духовного, мы, крестьяне села Кочки, на общем собрании трудящихся заявляем, что время веры в попа, Бога и черта прошло и настало время веры в себя и свои силы, которые нужны для борьбы с внутренними врагами. Поэтому мы единогласно постановили выселить попа Ивана Будагова из причтового дома, который решили обратить в школу для просвещения масс учением Маркса и Ленина. Церковь же, как очаг мракобесия и монархизма, мы решили переоборудовать под музей Свободы, Равенства и Братства. Да здравствуют большевики из партии социал-демократов!» Ура!

    Несколько революционеров раскатились было «уракнуть» вслед за пришлым, но осеклись — толпа недружелюбно смотрела на оратора и его окружение. Народ в недоумении пытался понять: злые шутки с ними шутит пришлый доходяга или всерьез говорит?

    — Вот и порешили, — первым нашелся Яшка. — Значит так, гражданин Будагов, молись не молись, а к завтрему выметайся из реквизированного дома. Бедняцкая молодежь теперь там будет получать пролетарские знания и петь вместо псалмов революционные песни.

    Отец Иоанн не понимал происходящего, не понимали и крестьяне. И вдруг среди злой тишины заголосила Яшкина тетка, до сего дня гордившаяся начальственными городскими замашками племянника:

    — Люди! Да что же вы их, нехристей, слушаете!.. Да ты, Яшка, — паразит! — что сам нажил, чтобы батюшку из дома гнать? Кто тебе, дураку, такую волю дал?

    — Ты что же, Яшка, хулиганишь, — поддержали старуху. — Да еще больного человека на нас науськиваешь. Думаешь, на тебя управы не найдем? Церковь, она Божья… Ее твоя Резолюция, что ли, строила?

    — А кому теперь жалованье урядника пойдет? Мужики, его уже, небось, Яшка прикарманил.

    — Гони их! Бей их! На Божию Матерь руку подняли!

    Толпа угрожающе надвигалась, и кучка революционеров подобру-поздорову убралась с глаз долой.

    Подойти к отцу Иоанну никто не решался, все чувствовали свою вину перед ним, что так долго слушали богохульные речи. Крестьяне, не поднимая угнетенного взора, стали расходиться.

    Пошел домой и отец Иоанн. В родном жилище все показалось чужим, мертвым. Если бы не прибрал Господь Аннушку, ей бы попечалился. Спросил бы у нее: как же человек может дойти до того, чтобы озлобиться на Бога? Как может желать счастья для всех обездоленных, а забыть о своей душе?

    Отец Иоанн зажег лампадку, опустился на колени перед ликом Спасителя и стал размышлять о своей скорби: «Почему я не могу смиренно принять кару, да какую кару — злословие, и ропщу? Почему душа моя не радуется, как завещал Господь наш Иисус Христос в девятой заповеди блаженства: "Блажени есте, егда поносят вам, и ижденут, и рекут всяк зол глагол на вы лжуще, Мене ради. Радуйтеся и веселитеся, яко мзда ваша многа на небесех"?.. Но разве я один? Разве мне некому попечалиться? Воистину, грешен я, мало во мне веры».

    Отец Иоанн долго молился, испрашивая прощение и себе, и государю императору, и Яшке-бобылю. Наутро он препоручил церковные дела отцу дьякону и по осенней распутице побрел за сто верст в Москву.

    * * *

    «И когда приблизился Иисус к городу, то, смотря на него, заплакал о нем».

    Плакать хотелось и отцу Иоанну. Осиротелая, словно вымершая, встретила его Первопрестольная. Многие дома и даже церкви были изранены ружейными пулями и артиллерийскими снарядами. И чем ближе подходил батюшка к святому Кремлю, тем больше видел разрушений.

    Минуло меньше недели, как в городе закончилась братоубийственная война между рабочими и юнкерами, прозванная революцией, и воцарилась новая власть. Из окон старинного барского особняка, на воротах которого трепалось красное полотнище со словами: «Смерть капиталу», неслись пьяная брань и революционная песня:

    …А деспот пирует в роскошном дворце,
    Тревогу вином заливая.

    На крыше другого особняка потели двое солдат — сбивали герб Российской державы. Отец Иоанн остановился, удивившись ненужному разрушению. Наконец двуглавый орел поддался натиску штыков и рухнул вниз. Один из солдат снял военную фуражку, перекрестился и, увидев священника, рассмеялся:

    — Что, отец?.. Жалеешь?.. Не жалей — нынче мировая революция!

    Второй солдат тоже глянул вниз, выматерился и, надсаживая глотку нервной злобой, прохрипел товарищу:

    — Чего ты с ним болтаешь — это же контра! Ему лишь бы наш хлебушек лопать! — И вниз: — Чего, старик, уставился?! А ну, проходи, буржуй недорезанный!

    Отец Иоанн сокрушенно покачал головой и зашагал дальше. Среднего роста, сутулый, в вылинявшей нанковой рясе, он устало брел к Кремлю, сжимая в большой крестьянской ладони дорожный посох. По разбитым окнам и выломанным дверям магазинов было ясно, что они разграблены. Некоторые улицы перегораживали окопы и частью уже разобранные баррикады. Обгорелые дома, оборванные провода, очереди хмурых обывателей с затравленным взглядом у хлебных ларьков.

    Мимо прокатил грузовик, ощерившийся винтовками. Из кузова заметили священника, весело закричали, хмельные от быстрой езды и свободы:

    — Эй, рясник, держи руки вверх!

    — Поп, молися за рабочую власть!

    — Васька, возьми его на мушку!

    «И дам им отроков в начальники, и дети будут господствовать над ними. И в народе один будет угнетаем другим, и каждый ближним своим; юноша будет нагло превозноситься над старцем, а простолюдин над вельможею».

    Где же он, быстрый на исполнение приказа и верный присяге солдат? Куда делись смирение и любовь, к которым каждодневно призывают с амвонов всех российских церквей? Да разве можно вот так, в один день, отторгнуть от себя то, что сияло тысячу лет? Неужто можно уверовать, что все, что было до нас, — мрак и нечистота? Неужто в одночасье можно возненавидеть часть своего народа? Сменить веру в Бога на веру в свою ненависть к самодержцу?.. Или ненависть жила в нас всегда, только мы, по слепоте своей, не замечали ее?

    Отца Иоанна нестерпимо потянуло в церковь. Он зашел во встретившийся по пути храм и долго, истово молился.

    * * *

    Бурые кремлевские стены, казалось, кровоточили от обилия свежих выбоин, причиненных снарядами и пулями. Возле закрытых железных ворот Троицкой башни стояли часовые.

    — Сынки, как же мне пройти? — удивился отец Иоанн, никогда прежде не видавший Кремля на запоре.

    — А у тебя, батя, пропуск есть?

    — Мне бы в Успенский, Владимирской Божией Матери помолиться.

    — Если ни пропуска, ни пакета — не пропустим, батя.

    — Зачем же в святыню не пустите?

    — С политикой у тебя, батя, худо. Теперь святыня — наша солдатская власть. На нее и молись.

    — Или к господам захотел? — ощерился самый молодой. — Мы, когда твою святыню брали, немало их пулями накормили.

    — Не шуткуй, — одернули его. — А ты, батя, иди кругом вдоль стены. Может, где и пропустят.

    — Серчает, что его Кремль мы взяли, — услышал отец Иоанн смешки вдогонку.

    «Пойдите вокруг Сиона и обойдите его; пересчитайте башни его. Обратите сердце ваше к укреплениям его, чтобы пересказать грядущему роду».

    Беклемишевская башня стояла обезглавленная, другие зияли свежими ранами. На Красной площади — грязь, запахи, как на конюшне, множество солдат и матросов с ружьями. Тут же толчется разношерстный московский люд, митингуя или слушая, что говорят другие.

    * * *

    — Вы взяли власть, — требует дама в шляпке, — вы теперь нас и защищайте!

    — Нет у нас войск ваши квартиры охранять, — иронически улыбается в ответ командир в кожаной тужурке.

    — А раз нет, зачем тогда власть брали?..

    * * *

    — Граждане, я вас прежде обманывал! Теперь заверяю вас: никакого Бога нет! — митингует, забравшись на грузовик, дьякон с красной тряпицей на шее. — Я никогда не верил в литургию! Но надо же было как-то кормиться…

    — Если ты нас прежде обманывал, — хитро улыбается мужичонка, — кто ж тебе нынче поверит?

    * * *

    — Ну и долго мы продержимся? — ведут мирную беседу у костра в центре Красной площади вооруженные рабочие.

    — Ленин говорит: навсегда утвердились.

    — Чего ты Лениным тычешь, сам-то что думаешь?

    — А зачем мне умничать?

    — А я думаю, ничего у нас не выйдет.

    — Это отчего же?

    — Ну, рассуди: какой из меня или из тебя правитель? Нас и слушать-то никто не станет. Царь почему всех держал в узде? Ему, вишь ты, министры подсказывали. Недаром же они над учеными книгами штаны протерли. А мы, вишь ты, всех министров поганой метлой…

    — А мне товарищ Ленин подскажет.

    * * *

    — Нет, товарища Ленина на всех не хватит.

    — Эх, до чего нынче кутерьма дошла, — жалится один купчишка другому, — ничего не пойму.

    — Понять труднехонько, — соглашается собеседник, — все вверх дном поставили. Зато, если угадать, в какую сторону повернется, миллионщиком можно стать. Нынче самое время для наживы.

    — Это коли угадаешь. А если промашка? Всего капиталу лишишься.

    — И живота можно, не токмо капиталу.

    — То-то и оно. Лучше выждать.

    — Жди-пожди, а другие обскачут. Золотишко-то скупают вовсю. И хлебушек дорожает.

    * * *

    — Зря надеются запугать нас царские рясники! — митингует солдатик, по виду из студентов. — Советская власть ни в Бога, ни в черта, ни в загробную жизнь не верит!..

    — Мил человек, ты не зарекайся, — вступает в спор с оратором пожилой мастеровой. — Я вот смолоду тоже ни во что, кроме денег, не верил. А жизнь пообломала, теперь чуть светает — в церковь бегу.

    — Это тебя царская жизнь обломала, — снисходительно улыбается солдатик. — Не бойся, наступает всеобщее счастье, и только буржуазия будет корячиться и бегать в церковь.

    — Что ж это за зверь такой: всеобщее счастье?

    — Это победа всемирной революции, когда не будет ни эллина, ни иудея — один рабочий класс.

    — Да что ты, нехристь, про евреев талдычишь, ты по-людски ответь.

    * * *

    Отец Иоанн ужаснулся обилию суетных грешных речей, звеневших со всех сторон здесь, рядом с великими христианскими святынями.

    «Народ мой! вожди твои вводят тебя в заблуждение и путь стезей твоих испортили».

    Батюшка стал протискиваться поближе к Кремлевской стене, на которой моталось длинное красное полотнище с надписью: «Жертвам, провозвестникам Всемирной Социальной Революции». Под полотнищем зияли огромные свежевырытые ямы.

    — Зачем? — вслух удивился отец Иоанн, заглянув в глубину растревоженной земли.

    — Хоронить будут, кого буржуазия поубивала, — пояснил молодой, задорно улыбающийся рабочий.

    — Здесь?.. Не на кладбище? — оторопел отец Иоанн.

    — Теперь, товарищ, все по-новому будет. Сегодня, как от пасхальной свечи, от душ павших затеплится яркий огонь мирового Евангелия — социализма… Вишь, наше районное знамя впереди полощется. А за ним революционный комитет в полном составе. Вот это похороны! И умереть не жалко.

    Отец Иоанн увидел колонну, вползавшую на Красную площадь через Воскресенские ворота. Впереди, оседлав кобылу, шествие возглавлял рабочий с красной лентой через грудь. Но что это? На плечах рабочих и солдат гробы… красного цвета.

    — И правильно, — стал объяснять все тот же словоохотливый молодой рабочий. — Они же на войне погибли, а военная планета Марс красным огоньком по ночам блестит.

    — Но вы же православный! — укорил собеседника отец Иоанн.

    — Был — да сплыл. Я теперь ни во что, кроме социализма, не верю.

    Уже вся рогожская колонна втянулась в площадь и дружно запела, подойдя к ямам под Кремлевской стеной:

    Слезами залит мир безбрежный,
    Вся наша жизнь — тяжелый труд.
    Но час настанет неизбежный,
    Неумолимо грозный суд.

    — Товарищи! — ликовал кто-то из толпы. — Первый раз после похорон товарища Баумана пролетарии Москвы хоронят своих боевых друзей без гнусавого поповского пения! Отдадим последний долг жертвам мирового капитала!

    Последним долгом оказалась популярная в среде социал-демократов песня:

    Мы жертвою пали в борьбе роковой
    Любви беззаветной народу…

    Гробы по дюжине опускали в каждую братскую могилу и перед тем, как завалить землей, над каждой произносили речь. В этот сумрачный день с легким морозцем говорили об одном — о святой ненависти. Отцу Иоанну подобное словосочетание было так же непонятно, как и красный пролетарский покров или рабоче-крестьянские идеалы.

    Но воистину страшновато стало, когда подошла колонна Бутырского района. Над площадью поплыли черные гробы, которые несли одетые в черные рубахи анархисты. Один из них, встав у края черной пропасти, куда погрузили усопших, произнес прощальную речь, и от нее повеяло смертью не меньше, чем от черного знамени, древко которого он сжимал в своем кулачище.

    — В этой могиле долго и славно будут тлеть трудовые кости наших братьев. Их мозг проточат черви, много-много червей, впивавшихся еще вчера в царские трупы, закопанные неподалеку. Но и червям, и этим стенам прах павших за дело мировой революции бойцов роднее и ближе царского. Ибо не цари копали здесь землю, не бояре клали кирпич на кирпич, а предки тех, кого мы сейчас хороним. Наши товарищи скоро превратятся в прах, сгниют их бренные останки и станут надежным фундаментом отвоеванного у буржуев Кремля. Отныне и вовеки здесь будет всенародный двор, пантеон лучших из лучших, кладбище для тех, кого еще убьет в беспощадной борьбе кровожадная рука издыхающего капитала. Вы видите наше торжество, нашу славу. Это старый мир угнетения и насилия получил смертельный удар. И мы обещаем вам, мертвые товарищи, что не успеют еще черви обглодать мясо с ваших костей, как наша карающая рука уничтожит всех опричников старого режима. Смерть палачам!

    — Смерть! Смерть! Ура! — стреляя из ружей, заголосили чернорубашечники. — Да здравствует товарищ Шмидель! Поручить товарищу Шмиделю организовать боевую дружину!

    Старушка, забредшая на похороны из любопытства, перекрестилась и плаксиво запричитала:

    — Грех-то какой. Людей, как скотину, хоронят.

    — Они, бабка, не признают религию, — пояснил стоявший рядом солдат. — У них заместо нее опиум.

    — Тогда бы и закапывали возле боен, — озлилась старушка. — А то: справа — Иверская, слева — Василий Блаженный, впереди — Спасская, позади — Казанская. Выходит, в церковной ограде хоронят, а не по-христиански.

    — Ничего, гражданка, — «успокоил» старушку юноша с револьвером на боку, — скоро и до ваших храмов доберемся. Повсюду одни пролетарские звезды будут сиять.

    — Что-то пока, милок, одни могилки вокруг.

    — А ты приходи сюда лет через пять и увидишь, что такое счастье.

    — Приду, как не прийти, если только до той поры живой не закопаете.

    — Такую мелкобуржуазную контру не грех и закопать.

    — Не грех, не грех, для вас греха вовсе нет.

    Юноша взялся за револьвер, решив арестовать контру, но старушке на этот раз посчастливилось — закидали землей очередную яму и грянул «Интернационал»:

    Вставай, проклятьем заклейменный,
    Весь мир голодных и рабов!

    Юноша подхватил гимн международного пролетариата, а старушка поспешно засеменила прочь. Наткнувшись на отца Иоанна, она подошла под благословение и полюбопытствовала:

    — Батюшка, а верно, что Антихрист уже здесь? Ведь по Писанию Антихрист сядет в храме, как Бог.

    — Нет, они малы для Антихриста. Тот чудеса творить будет, а они не могут — сами смерть принимают.

    — Так если они не с Антихристом заодно, а по дурости только, ты бы отслужил над ними панихидку.

    — Прогонят, матушка.

    — А ты, батюшка, ночью приходи — и потихонечку. Ночью здесь поспокойнее… Кто не без греха, может, и простит им Господь.

    — Простит, матушка. Сегодня же, как стемнеет, и приду.

    * * *

    Ночью, когда народ разошелся, отец Иоанн пробрался на Красную площадь, к Кремлевской стене и, озираясь, словно тать, тихонько запел отходную по жертвам трагедии, постигшей Отечество:

    — Упокой, Боже, рабов Твоих, и учини их в рай, идеже лицы святых, Господи, и праведницы сияют, яко светила; усопших рабов Твоих упокой, презирая их вся согрешения…

    Отец Иоанн переходил от одной братской могилки к другой и вновь пел. На четвертой его прервали появившиеся из темноты караульные с ружьями:

    — Ты что здесь делаешь, товарищ?

    — Отпеваю детей несчастных, молюсь за усопших и погребенных в сем святом месте.

    — Так ты, значит, пролетарский поп, раз над большевиками молишься?

    — Нет, сын мой, я ваших перемен не разумею.

    — Но раз молишься, значит, одобряешь?

    — Я молюсь об их душах, молюсь об умерших, а не об их делах в земной юдоли.

    — Значит, не одобряешь. А разве о врагах молиться можно? По-нашему, врагов убивать надо. На то она и жизнь!

    — Христос молился о распинавших Его: «Отче, прости им, не ведают бо, что творят».

    — Но мы-то, поп, ведаем. Мы, поп, скоро выстроим всемирное счастье для угнетенных.

    — Уповаю, что многие из вас, обольщенные своими вождями, не ведают, что творят. Ибо замыслы построить всемирное счастье без Бога подобны замыслам вавилонян: «Построим себе город и башню, высотою до небес, и сделаем себе имя». Но Господь не допустил этого и рассеял вавилонян по всей земле.

    — Ты здесь, поп, контрреволюцию не разводи. Ты сюда притащился небось проклясть наших товарищей. Молельщик нашелся! Революция за них помолится. Давай уноси ноги, пока отходную по тебе не пришлось читать.

    Отец Иоанн перекрестил последний раз могилы, перекрестил караульных, шепча: «Господи, прости им, не ведают бо, что творят», и пошел прочь. Опять нестерпимо потянуло в церковь — помолиться за всех умерших и всех живущих на земле. А потом? А потом побыстрее вернуться в свое село. Батюшка ощутил в себе великую крепкую веру и понял свое предназначение: всю оставшуюся земную жизнь и там, куда по грехам пошлет его Господь после кончины, молиться за тех, кто не ведает, что творит.

    «Молитву пролию ко Господу и Тому возвещу печали моя».

    * * *

    — Повезло тебе, батюшка, — уезжаешь! — горько вздохнул извозчик, отвезший отца Иоанна к вокзалу. — И я бы подался хоть куда, лишь бы подальше от этой свободы!..

    Наступала эпоха революционных трибуналов…

    >

    Самосуд над мальчиком

    По Рязанской улице Басманной части Москвы 5 января 1918 года в три часа дня солдат вел под ружьем испуганного мальчишку лет пятнадцати. Эту странную пару повстречал милиционер Аркадий Миллер и, удивленный грозным эскортом ребенка, спросил:

    — Чего пацан-то натворил?

    — Мои вещи на вокзале скрал.

    — Не крал я ничего, — захлюпал носом мальчишка.

    — «Не крал я ничего», — передразнил солдат, разразясь площадной бранью. — Мне на тебя показали.

    — Пошли в комиссариат, там разберемся, — предложил милиционер.

    — Не нужны мне ваши комиссариаты, я и сам с поганцем разберусь.

    — По закону надо разобраться, — настаивал представитель порядка.

    — Не нужны мне ваши законы — нынче свобода!

    Солдат стукнул по мостовой ружьем, как бы давая понять, что в ружье и заключена эта свобода.

    Вокруг спорящих собралась небольшая толпа. Самые осатанелые кричали из-за спин насупленных и молчаливых:

    — Житья от воров не стало!

    — Чего его водить, убить туточки, а то и нас пограбит когда-нибудь.

    — И милиционера бей, он с жуликом заодно. Гляди, как своего защищает.

    Озлобленный голодом и стужей народ все теснее обступал мальчишку. Миллер, почувствовав опасность для себя, убрался прочь. Мальчишку тотчас забили до смерти и бросили труп во дворе дома № 4. Здесь его и нашли прибывшие с Миллером из комиссариата милиционеры.

    Дело о самосуде толпы над мальчиком пролежало в следственной комиссии ревтрибунала девять месяцев без всякого движения и наконец было прекращено «за невозможностью разыскать обвиняемых».

    По документам ЦГАМО, фонд 4613, опись 1, дело 204

    >

    Неподсудный чекист

    2 марта 1918 года на переднюю площадку московского трамвая № 24 вскочили двое пьяных. Кондуктор Граховский заявил, что положено садиться в трамвай через заднюю площадку, и потребовал, чтобы нарушители порядка на следующей остановке вышли. Но те отказались не только выйти, но и заплатить за проезд. Началась перебранка, трамвай замер посередине Волхонки. Пассажиры устали от ожидания, и поднялся ропот, в адрес упорствующих нарушителей порядка посыпались угрозы. Кондуктор тоже пригрозил, что расправится с безбилетниками по-своему, если они не слезут добром. Тогда один из них выхватил револьвер из-за пазухи и направил его на Граховского. Тот соскочил с трамвая и стал звать на помощь. Появилась милиция и, направив винтовки на вооруженных револьвером нарушителей порядка, предложила им сдаться. Один тут же дал деру, а другого, с револьвером в руке, задержали озлобленные пассажиры, и он, под крики и толчки возбужденной толпы, был арестован. По дороге в комиссариат арестованный грозился перестрелять всех вокруг, для чего и выхватил уже другой револьвер, но милиционеры тотчас обезоружили пьяного дебошира и оттеснили его от толпы, готовой растерзать на месте любителя огнестрельной потехи.

    Каково же было удивление в комиссариате милиции, когда оказалось, что задержанный не бандит с большой дороги и даже не дезертир из Красной Армии, а комисcap Всероссийской чрезвычайной комиссии Георгий Лазаргашвили. И хоть толпа продолжала требовать расправы над бомбистом, ему вернули оружие и отпустили, арестовав взамен кондуктора Граховского.

    Не прошло и недели после инцидента в трамвае № 24, как комиссар по гражданским делам Москвы Рогов получил резолюцию председателя ВЧК, в которой было заявлено, что, на основе показаний «обвинителя Лазаргашвили, комиссия усмотрела возмутительный факт избиения милиционерами вышеозначенного комиссара, которому они были позваны на помощь, дабы задержать трамвайного служащего Граховского, вмешавшегося в разговор и пытавшегося нанести побои тов. Лазаргашвили… Всероссийская чрезвычайная комиссия не только горячо протестует против подобного зверского инстинкта милиционеров, напомнивших своими действиями городовых, но и решительно требует, с целью предупреждения подобного рода происшествий, немедленно арестовать участников избиения комиссара Лазаргашвили и подвергнуть их самому суровому наказанию, с отстранением от службы. В отношении же Граховского, призывавшего толпу к самосуду над комиссаром Лазаргашвили, предъявившему свой мандат с фотографической карточкой, принять следующие меры: немедленно арестовать и передать военно-революционному суду за подстрекательство к убийству».

    Но, как видно, на первом году Советской власти кое-кто еще пытался оспаривать мнения всесильных чекистов, и следственная комиссия при Московском революционном трибунале, опросив свидетелей происшествия, постановила: «Дело Граховского производством прекратить за отсутствием состава преступления». Но и этим ревтрибунал не ограничился! В ВЧК было послано официальное письмо с просьбой сообщить, «в каком положении находится дело о комиссаре Чрезвычайной комиссии Лазаргашвили, в связи с инцидентом, имевшим место в вагоне трамвая 2 марта сего года». Ответа из ВЧК, конечно, не дождались.

    По документам ЦГАМО, фонд 4613, опись 1, дело 616

    >

    Отказ снять погоны

    В 16 лет, 2 августа 1914 года, Валентин Шереметьев, сын банковского служащего, отправился добровольцем на войну. За три года боев прошел путь от солдата до старшего унтер-офицера Первого штурмового батальона смерти. Защищая Отечество, был несколько раз ранен, контужен и в начале 1918 года отправлен с фронта в Москву на лечение. Его поместили в городской госпиталь № 1765, где, кроме прочих недугов, у него обнаружили туберкулез, нервные и сердечные припадки.

    Красноармейцы из одной с ним больничной палаты, большинство из которых или дезертировали с фронта, или вовсе не нюхали пороха, однажды подступили к Шереметьеву:

    — Ты почему в погонах? Не видишь: мы все посрывали.

    — В нашей части не было такого приказа. Я в них под огонь ходил.

    — Есть приказ Совета народных комиссаров снять знаки различия. Хватит, покомандовали генералы, теперь мы всему голова. Или народной власти не признаешь?

    — Всякая власть от Бога, народной власти не бывает.

    — Да ты, оказывается, контрреволюционер. Ленин с Крыленко издали декрет: погоны цари выдумали, чтобы нас под себя подмять. Тебе что, и Ленин не указ? Может, ты за бывшего генерала Корнилова?

    — Когда пошел в ударный батальон, дал клятву генералу Корнилову, что буду исполнять только его приказы. Когда был здоров, оставался верен присяге. Но теперь я в госпитале и никаких политических и военных приказов по болезни исполнять не могу.

    — Братушки! Да он же нами гнушается! — забился в злобе красноармеец Совков и бросился с кулаками на Шереметьева.

    Братушки помогли ему сорвать с покалеченного в боях унтер-офицера погоны.

    Заслышав шум, в палату вошла медсестра. Ее слушались — могла наябедничать по начальству, и тогда прощай дармовые харчи и мягкая койка — и быстро успокоились.

    — Больной Шереметьев, пойдемте принимать лекарства, — решила увести из палаты готового забиться в нервическом припадке унтер-офицера благоразумная барышня.

    — Я с тобой еще поговорю, — бросил на прощание Совкову Шереметьев.

    «Он нам еще угрожает!» — возмутились «победители», и тотчас устроили собрание, на котором порешили требовать от лечащего персонала убрать из госпиталя нераскаявшегося «корниловца». Заодно сочинили народным комиссарам безыскусное письмо, в котором сообщили о монархических настроениях Шереметьева и выразили надежду, что с ним расправятся «со всей строгостью революционного времени».

    Несколько дней спустя, 20 февраля / 5 марта 1918 года, Шереметьев был арестован и под конвоем препровожден в госпиталь № 1153 нервнобольных воинов. Оттуда-то его и доставили 13/26 апреля 1918 года в суд Московского революционного трибунала. Шереметьеву предъявили обвинение в том, что «он не признает наших Народных Комиссаров и поэтому, несмотря на приказ тов. Ленина, не снял погоны». Второй пункт обвинения: «Вел агитацию в пользу Корнилова».

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Вам угодно дать сейчас какие-нибудь объяснения по этому поводу?

    ШЕРЕМЕТЬЕВ. Я обвиняюсь в агитации. Агитации я не вел. Я был солдатом, сражался, имел винтовку в руках. Есть ли это агитация или нет? Я считаю себя виновным в том, что для меня Россия, великая матушка Россия, дороже, чем социалистическое отечество, чем завоевания революции и свобода. Затем я признаю себя виновным в том, что я в рядах сознательной Красной Армии отказываюсь сражаться, потому что они сражаются только против своих братьев…

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Я прошу говорить по существу представленного вам обвинения. Вы и здесь занимаетесь агитацией.

    ШЕРЕМЕТЬЕВ. Я больше сказать ничего не имею.

    Перешли к допросу свидетелей. Красноармеец Тараньков подтвердил, что подсудимый «говорил, что не признает Советской власти». Другой же красноармеец, из госпиталя № 1765, Косов, заявил, что никогда не слышал от обвиняемого антисоветских речей. Медсестры Петропавловская и Сараева в один голос заверили трибунал, что ничего предосудительного больной Шереметьев не высказывал.

    Большинство свидетельских показаний не удовлетворили обвинителя Карапетьянца. Пришлось ему самому вступать в бой с контрой и выуживать у обвиняемого необходимые для вынесения сурового приговора сведения.

    КАРАПЕТЬЯНЦ. Я бы хотел задать два вопроса.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Вы, подсудимый, имеете право не отвечать на эти вопросы.

    КАРАПЕТЬЯНЦ. Скажите, вы говорили, что Советской власти не признаете?

    ШЕРЕМЕТЬЕВ. Да, говорил.

    КАРАПЕТЬЯНЦ. Вы говорили, что подчиняетесь только распоряжениям Корнилова?

    ШЕРЕМЕТЬЕВ. Я говорил только, что подчиняюсь распоряжениям тех, кто любит Россию, в том числе и Корнилова.

    Обвинителю больше ничего и не надо было услышать. Он воспрянул духом — обвинение теперь покатится как по маслу. Хорошо иметь дело с мальчишками, нашпигованными старорежимными предрассудками: воинская честь, любовь к родине, верность присяге. Их уже за одно это можно ставить к стенке и расстреливать.

    КАРАПЕТЬЯНЦ. Товарищи судьи, вам всем хорошо известно, что основная задача трибунала — бороться с контрреволюцией. И вот за все время существования трибунала сегодня в первый раз мы сталкиваемся с определенным контрреволюционером, что он и сам не отрицает. Для нас неважно, установлена ли угроза, мог ли он кого-нибудь убить, для меня это значения не имеет. Для меня ясно, что он Советской власти не признает и подчиняется только распоряжениям Корнилова. Свою контрреволюционность он подтвердил своим вызывающим поведением здесь, на суде. Говорить много не приходится. Вы, как судьи, имея в виду основную задачу революционного трибунала — борьбу с контрреволюцией, я думаю, соответствующим образом будете реагировать против подобных преступников.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Ваше последнее слово, подсудимый.

    ШЕРЕМЕТЬЕВ. Я подтверждаю все, что говорил раньше. Я готов ко всему. Пусть меня приговорят к расстрелу, пусть посадят в тюрьму, но я Россию любил, люблю и готов умереть за нее.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Суд удаляется на совещание.

    После перерыва.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Объявляется приговор: «Именем Российской Федеративной Социалистической Советской Республики Московский революционный трибунал, заслушав в заседании от 13 апреля дело по обвинению Шереметьева в неповиновении распоряжениям Советской власти и контрреволюционной агитации, постановил признать Шереметьева виновным в том, что он во время пребывания своего в феврале месяце в госпитале отказался исполнять распоряжение Советской власти о снятии погон, и в том, что он вел в лазарете контрреволюционную агитацию, причем говорил, что не признает власти комиссаров и подчиняется только распоряжениям Корнилова, которому он присягал. И за это приговорить его к общественным работам сроком на семнадцать лет, с содержанием его впредь, до организации общественных работ, в тюрьме».

    Не стало человека. Но вечно живут офицерская честь и народная песня о тех, кто остался верен ей:

    Закатилася зорька за лес, словно канула,
    Понадвинулся неба холодный сапфир.
    Может быть, и просил брат пощады у Каина,
    Только нам не менять офицерский мундир.

    По документам ЦГАМО, фонд 4612, опись 1

    >

    Дебош в Большом театре

    Слово «хамовозы», которое бросают прохожие в сторону бесшумно плывущих бронированных (и даже небронированных) шикарных автомобилей, появилось не вчера-сегодня, а в начале 1918 года. Тогда оборванные и голодные москвичи роняли его вслед реквизированным авто, снующим между комиссарским Кремлем и фешенебельными гостиницами, занятыми новой властью под личные нужды.

    Революция объявила равенство всех людей. И тут же, не выдержав даже крохотной паузы, часть руководителей рабоче-крестьянской России начала прибирать к своим рукам богатство свергнутых эксплуататоров. Комиссары поселялись в дворянских и купеческих особняках, заводили горничных и поваров, устраивали у себя салоны и бордели.

    Народ подмечал пресловутое «равенство», ведь Москва слухами полна и глаз у нее зоркий. Кто посмелее, посмеивался над новыми хозяевами жизни прилюдно, кто поосторожнее — в кругу родных и друзей. Но терпели псевдонародную власть, ведь плетью обуха не перешибешь. Продолжали жить, как могли, и покорно терпели вчерашних голодранцев в новеньких кожаных тужурках, лишь изредка срываясь на общественный инцидент.

    На спектакль в Большой театр 6 марта 1918 года прибыли трое военных — члены президиума Московского Совета рабочих, солдатских и крестьянских депутатов. Они расположились в Царской ложе, щелкали семечками, балагурили о революционных делах, изредка поглядывая на сцену, где шло представление. Один из членов при этом не выпускал из рук револьвера, демонстрируя богобоязненной московской публике свою боевую мощь.

    Но, видно, «царственные особы» не на шутку рассердили своей манерой поведения московский люд, и в антракте второго действия в Царскую ложу с первого и второго ярусов посыпались гнилые яблоки, недоеденные бутерброды и всякая иная, попавшаяся под руку мелочь. Из партера кричали: «Долой! Запоганили Царскую ложу!» Из бельэтажа: «Вон! Изменники! Предатели!» Публика свистела и аплодировала, зло разглядывая своих оторопевших повелителей.

    Шум прекратился лишь с поднятием занавеса. Члены президиума Московского Совета, а это были Артишевский, Рудзинский и Брыков, приказали караульным солдатам перекрыть все выходы и в следующем антракте занялись мщением за свой конфуз — арестами наиболее подозрительных. Попались три девицы, трое солдат без удостоверений личности и двое служащих. Их отправили в тюрьму и, промариновав две недели, приступили к допросам.

    Арестованные как один уверяли следователя Приворотского о своем удивлении некорректным поведением публики в театре, божились, что сами весь антракт просидели тихо, даже пытались приостановить буйство; просили поверить, что они не видят ничего предосудительного в том, что члены президиума расположились в Царской ложе.

    «Протесты зрителей по этому поводу нахожу неясными», — заявил обвиняемый Валентин Обухов. «Театр вообще не место для политических демонстраций», — доказывал свою непричастность к дебошу обвиняемый Иван Свищев. «Демонстрации по отношению сидевших в Царской ложе не сочувствую», — попросил занести в протокол обвиняемый Иван Скосырев.

    За недоказательством дело прекратили. Ведь если судить, так всю публику. Да что публику — всю Москву. Но арестованных выпустили лишь после уплаты трех тысяч рублей каждым. В столь немалую сумму была оценена поруганная честь новоявленных обладателей Царской ложи. Для сравнения заметим, что новые рабочие сапоги в то время на Сухаревке стоили сто пятьдесят рублей, а мешок картошки — восемьдесят рублей.

    А может быть, стоило устроить показательный суд, посадив на скамью подсудимых подлинных зачинщиков беспорядка — членов президиума? Ведь пропуск в Царскую ложу не освобождает ни царя, ни псаря от общих правил поведения в театре. Глядишь, получился бы показательный урок для нескольких поколений будущих вождей.

    По документам ЦГАМО, фонд 4613, опись 1, дело 282

    >

    Распространение стихотворения

    Двадцатилетний мастеровой Антон Конкин 22 февраля 1918 года возле своего дома в конторе сапожников дал прочитать знакомым отпечатанное на пишущей машинке стихотворение-листовку:

    ДЕКРЕТ ЛЕНИНА К БОГУ

    Товарищ Бог, тебя не знаю,
    Я с небом дела не имел,
    Открыта мне дорога к раю,
    Хотя бы ты и не хотел.
    Я — Ленин, комиссар народный,
    Народа русского глава,
    Минутки нет от дел свободной,
    О небе вспомнил я едва.
    Я на земле уж все устроил,
    Декретов целый ряд издал,
    Штыком буржуев успокоил,
    В святыни ядрами стрелял.
    Я уничтожил суд буржуйный,
    Народу землю передал
    И сокрушил, как ветер буйный,
    Весь буржуазный ритуал.
    Чины долой, названье «мода»
    Прошло, не надо орденов,
    Да здравствуют сыны народа,
    Какие ходят без штанов.
    Долой приличия вериги,
    Крахмальные воротнички,
    Отныне только немец в Риге
    Пускай сморкается в платки.
    Республиканцу неприлично
    Буржуйским действовать платком.
    Свободный нос он свой отлично
    Очистить может и перстом.
    Пришел конец интеллигентам,
    Успехов в жизни больше нет
    И инженерам, и студентам…
    Прощай, пленительный балет.
    Пришла на смену жизнь иная,
    Я никого не обманул
    И, разрушая и дерзая,
    Лишь все вверх дном перевернул.
    Солдат командует войсками,
    Обезоружен генерал,
    Буржуи стали бедняками
    И обезврежен капитал.
    Больницей правит старший дворник,
    Директор банка — мародер,
    И на печать надел намордник
    Народный цензор — полотер.
    Долой врачей и акушерок,
    В них ну́ жды больше уже нет.
    Эс-деки, также и эс-эры
    Без них повылезут на свет.
    Я упразднить намерен банки —
    Затеи сытых богачей.
    Пусть дома держат деньги в банке
    Из-под варенья иль сельдей.
    Всеобщий мир мной предназначен,
    Уже не за горами он,
    И главковерхом мной назначен
    Крыленко — вражеский шпион.
    Как видишь, на земле повсюду
    Совершены мной чудеса,
    И было бы теперь не худо
    Приняться мне за небеса.
    С тобой, как с равным говорю,
    Ты шар земной создал когда-то,
    А я жизнь новую творю
    И натравил на брата брата.
    Ты без лица, зато в трех лицах,
    А я всегда с одним лицом,
    Но депутатом в двух столицах
    Огромным выбран большинством.
    Декретом сим повелеваю:
    Всех ангелов пораспустить,
    Буржуев всех изгнать из рая
    И в ад на угли посадить.
    Лишить чинов всех херувимов
    И серафимов — крыльев их лишить,
    И крылья те из стран незримых
    На землю мне препроводить.
    Святых всех мигом упразднить
    И новых не иметь в дальнейшем,
    Луну и звезды подчинить
    Моим веленьям премилейшим.
    Намереньям луны светить кадетам
    Или Корнилову дорогу освещать —
    Отдать приказ другим планетам
    Лучам луны путь заграждать.
    Социализм как цитадель
    В России пышно расцветет,
    И скоро верный мне Викжель[10]
    К нему дорогу проведет.
    И с комиссаром я шпика
    Или охранника лихого
    Пошлю на небо, а пока
    Декрет мой разобрать толково.
    Прочесть на небе всенародно,
    Послать указы в рай и ад.
    Ура! Да здравствует свободный
    Небесный пролетариат!
    С начала мира и доныне
    Всегда ты был небесный царь
    И думал далее в гордыне
    Именоваться, как и встарь.
    Но не забудь, войны пожар
    Уж стер с лица земли тиранов,
    И ты лишь неба комиссар,
    Не будь я Ленин, иль Ульянов.

    Большинство сапожников усмехались, покачивая головами: гляди-ка, верно сказано, да еще и складно. Видать, образованная голова сочиняла. Лишь Юрасов, прочитав стихотворение, остался пасмурным и резко спросил Конкина:

    — Откуда листок?

    — Да так, дружок дал.

    — А фамилия дружка?

    — А тебе на что? Листок-то отдай.

    Юрасов пасквиль на товарища Ленина не отдал, а отнес в фабрично-заводской комитет, у членов которого стихотворение вызвало прилив праведного гнева. Тут же единогласно постановили: «Антона Конкина сопроводить в центральный штаб Красной Армии».

    На допросе у следователя Конкин упорствовал: листок нашел на улице, когда шел в Художественный театр, ни к какой партии не принадлежу, политикой не интересуюсь.

    Но не Конкин первым, не Конкин последним попался со стихотворными посланиями председателю Совета народных комиссаров. Поднаторевший в подобных разбирательствах следователь 9 апреля 1918 года вынес решение: «Дело № 583 передать к слушанию на публичном заседании Следственной комиссии».

    И все же судебный процесс в Московском ревтрибунале, куда было передано дело Конкина, не состоялся. Почему? Если бы дело было прекращено «за недоказанностью преступления», составили бы соответствующую справку. Правительство к этому времени уже переехало из Петрограда в Москву и ужесточило борьбу в Первопрестольной с «антисоветской пропагандой». Арестованные все чаще и чаще попадали не в зал открытого суда, а в застенки ВЧК. Наверное, так было и в этот раз.

    По документам ЦГАМО, фонд 4613, опись 1, дело 803

    >

    Умышленный выстрел в икону

    24 марта 1918 года в доме № 11 по Царицынской улице Москвы, где размещалась вторая рота Усть-Двинского латышского полка, прогремел выстрел. Это стрелок Александр Карлович Шалтьяр после обеда, взяв с кровати полуротного командира Эймана заряженный револьвер, вышел в коридор, насмешливо показал стоявшим неподалеку солдатам на висевшую на стене икону и со словами: «Такого чертенка здесь не нужно» — прицельно выстрелил.

    Многие латышские стрелки, несмотря на уже начавшуюся борьбу Советской власти с христианством, возмутились подобной кощунственной расправой своего сослуживца с Божьим ликом. На следующий же день после инцидента собралась следственная комиссия Первой латышской стрелковой бригады, которая постановила, что так как «с религиозной точки зрения поступок производит крайне удручающее впечатление на других товарищей и так как икона представляет художественное произведение, передать означенное дело на рассмотрение революционного трибунала г. Москвы».

    Обвиняемый Шалтьяр, почуяв неладное, скрылся. Трибунал запросил Московскую уголовную милицию произвести розыск. Ответа из милиции не поступило. Следствие пришлось прекратить.

    По документам ЦГАМО, фонд 4613, опись 1, дело 654

    >

    Закрытие газеты «Русские ведомости»

    В 1918 году в России закрыли почти все газеты и журналы, оставив читателям словоблудие печатных органов, контролируемых ВЧК и ЦК РКП (б). Оказалось, что лозунг «свобода слова» был нужен большевикам, лишь когда они были гонимыми. Теперь же, встав во главе государства и вкусив сладость власти, они перещеголяли самых ретивых цензоров самодержавия, безжалостно расправляясь с любым инакомыслием.

    Каждый раз, чтобы навечно закрыть газету, новая власть устраивала судебный спектакль, приговор которого был предрешен заранее в недрах ВЧК. Так случилось и со старейшей либеральной газетой «Русские ведомости».

    26 марта 1918 года товарищ председателя ВЧК В. А. Александрович проинструктировал комиссара по делам печати В. Н. Подбельского: «Всероссийская Чрезвычайная Комиссия по борьбе с контрреволюцией и спекуляцией предлагает вам немедленно закрыть газету "Русские ведомости" за помещенную 24-го марта с. г. в № 44 названной газеты статью под заглавием "С дороги" Б. Савинкова, клевещущую на товарища Ленина и тов. Натансона, выдавая их за предателей народа, и гнусно обвиняющую большевиков в служении немцам.

    Приложение: статья Савинкова».

    Подбельский тотчас, как получил рекомендацию ВЧК, попросил ревтрибунал «возбудить против редактора вышеозначенной газеты судебное следствие», а заодно приостановить ее выход.

    Что же написал в «Русских ведомостях» Борис Савинков о государстве, которое занялось ее любимым делом — террором?

    С ДОРОГИ

    «Что они с моей Россией сделали?» — так сказала мне одна девушка с простым и добрым русским лицом и заплакала.

    Это слово запомнилось мне. И теперь, оставив Москву — пустыню мерзости, позора и запустения, — я повторяю его и твержу его про себя здесь, в теплушке, под стук дребезжащих колес и под ругань «товарищей»-красногвардейцев. Моя Россия. Да, моя, и ваша, и каждого из нас, русских. Уразумеем ли мы это или по-прежнему будем ходить во тьме, не имея сил ни для ненависти, ни для любви, ни для бесстрастия.

    Мы негодуем на декреты большевиков, возмущаемся бесстыдно-похабным миром, чувствуем себя и униженными, и опозоренными, и во власти любого «товарища» Стучки и все-таки ничего не можем, не можем, ибо не смеем. Мятежный дух отлетел от нас. Нашей ненависти хватает лишь на шептание по уголкам, нашей любви хватает лишь на словесное «сочувствие» Дону, и наше бесстрастие выражается единственно в том, что мы давно махнули на все рукой: моя хата с краю, слава богу, что расстреляли соседа, а не меня…

    Москва… как много в этом звуке
    Для сердца русского слилось!
    Как много в нем отозвалось!
    Вот, окружен своей дубравой,
    Петровский замок. Мрачно он
    Недавнею гордится славой.
    Напрасно ждал Наполеон,
    Последним счастьем упоенный,
    Москвы коленопреклоненной
    С ключами старого Кремля:
    Нет, не пошла Москва моя
    К нему с повинной головою…

    Моя Москва — моя Россия. Пушкин понимал, что значит это короткое слово. Он понимал всю глубину его неземного значения. И он был счастлив каким-то недосягаемым счастьем. Он мог с удовлетворением сказать, что в годину бедствий и всенародного горя его поколение, поколение его старших братьев, ощущая Россию как свою, умело отстоять ее целость и сберечь ее честь, ее унаследованную от предков славу. Москва не преклонила колени и не унизилась до признания победителем чужеземца. Так было. Но так ли это теперь? Не забудем, что Ленин, Натансон и компания приехали в Россию через Берлин, т. е. что немецкие власти оказали им содействие при возвращении на родину. Даром ничего не делается, и за услугу Ленин, Натансон и компания, конечно, заплатили услугой. Сперва «Солдатская правда», потом обнажение фронта, потом Брест-Литовск и, наконец, невероятный Карахановский мир. Что они сделали с моей Россией? Ведь надо было быть фанатиком или подкупленным человеком, чтобы серьезно утверждать, что «международный пролетариат нас поддержит». И, конечно, только безумец или преступник мог на этой «поддержке» строить свои политические расчеты. А когда Ленин, Натансон и компания сделали свое дело и разрушили без остатка былую свою мощь, немцы подняли закованный в броню кулак. Ленин тотчас же смирился, ибо он чужд «революционным фразам». Зато остальные, разные Мстиславские и Кацы, завопили об обороне отечества, не просто отечества моей России, а какого-то нового, социалистического, выдуманного или вычитанного из книг.

    Но кто же поверит, что люди, разрушавшие армию и заявлявшие громко, что «родина — предрассудок», хотят защищать Россию?

    Защитить ее они, конечно, не в силах, но я не верю даже в искренность их желания. И съезд Советов своей резолюцией признал, что Ленин бесспорно прав и что нам, русским людям, надлежит примириться с потерей Финляндии, Эстляндии, Лифляндии, Курляндии, Белоруссии, Литвы, Украины и части Кавказа, и что нам, русским людям, надлежит примириться, что Россия, как государство, больше не существует, а существуют отдельные города и деревни, экономически зависимые от чужеземца и низведенные политически до значения Польши после ее раздела. Не сбылась ли мечта Вильгельма II? Не заслужили ли господа народные комиссары немецкий железный крест?

    Большевики служили и служат немцам. Не одни только большевики. Разве «селянский министр» Чернов не служил Вильгельму II, когда в течение двух с половиной лет издавал свою пораженческую газету «Мысль», где доказывал, что Россия должна быть разбита? Теперь Чернов — оборонец. Он мечет молнии против большевиков. Но нам-то, эмигрантам, жившим с ним бок о бок в Париже, известен его настоящий лик. А Мартов, протестующий против «похабного мира»? Не его ли газета «Голос» конкурировала с черновской «Мыслью»? А другие циммервальдисты, большие и малые социалисты-революционеры и социал-демократы? Что они сделали с моей Россией?.. И какую веру нужно сохранить в своем сердце, чтобы, пройдя через предательство, измену, малодушие, легкомыслие, празднословие, оплевывание родины, непонимание свободы, через Либера, Дана, Керенского, Чернова и Гоца, все-таки сказать: «Да, верую в демократию, да, верую в грядущий социализм!»

    Вот левые. Каковы же правые? Для кого же тайна теперь, что Россия покрыта сетью немецких сообществ и что наши «реставраторы» — покорные слуги Николая II — идут рука об руку с неприятелем. Для кого же тайна теперь, что есть множество русских, которые спят и видят во сне, что немцы уже вошли в Петроград и что на Невском проспекте уже стоит блюститель порядка — немецкий шуцман. Хоть с чертом вместе, лишь бы против большевиков… Что они делают с моей Россией?.. Да, конечно, большевики — национальное бедствие, да, Мартов — национальное бедствие, да, конечно, Чернов — национальное бедствие. И конечно, и большевики, и Чернов, и Мартов не должны избегнуть того закона, согласно которому «по делам вашим воздастся вам».

    Но Россия должна быть спасена не с помощью чужеземцев, не силой немецких штыков, а нами, и только нами самими. Только мы, русские, — хозяева земли Русской. И пусть не говорят, что мы слабы, что без Вильгельма II нам не устроить своего государства. Не для того три года подряд проливалась русская кровь, чтобы в решительную минуту забыть об этих потоках крови и, следуя большевистской программе, «протянуть противнику руку». И если всякое соглашательство с большевиками и есть измена отечеству, то измена отечеству есть и всякое соглашение с немцами. Об этом надлежит помнить. Надлежит помнить, что русский народ погибнуть не может и что рано или поздно русские люди уразумеют наконец, что значит моя Россия и что измена никогда и никому не простится. И ошибочно думать, что ныне можно вернуться к Николаю II. Тем, которые мечтают о реставрации, следует не забыть, что Николай II означает новые «великие потрясения». Когда же кончатся российские «потрясения»? Когда же моя Россия будет свободной и сильной?

    В вагоне красноармейцы, и стук безрессорных колес, чад, и семечки, и косноязычие. Позади — опозоренная Москва, опозоренная Россия, впереди… Но я не хочу, я не смею думать о том, что ожидает нас впереди. Я знаю одно, то, что я усвоив в юные годы: «В борьбе обретешь ты право свое». Надо бороться, бороться с немцами и бороться с большевиками.

    (Б. Савинков)

    Из статьи видно, что Савинков выступил против Брест-Литовского мира, против расчленения России на части, распродажи ее территории чужеземцам. Это противоречило политике большевиков «на данном этапе», к тому же они были оскорблены призывом знаменитого террориста-конспиратора бороться против них. За неимением под рукой Савинкова, гнев «правосудия» 4 апреля 1918 года обрушился на редактора «Русских ведомостей» Петра Валентиновича Егорова.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Обвиняемый Егоров, что вы можете сказать по этому делу?

    ЕГОРОВ. Член следственной комиссии предложил мне вопрос относительно нашего отношения к статье Савинкова: разделяем ли мы все, что здесь написано? Дело в том, что Савинков — это фигура в достаточной степени яркая. Савинков — известный революционер, организатор целого ряда террористических актов, человек, несколько раз жертвовавший своей жизнью, чтобы низвергнуть старый режим. Ныне такой человек, как Савинков, представляет огромный интерес для широких кругов, и представляет интерес не только для его политических единомышленников, но и для его политических противников. В силу этого мы и представляли, что всякая статья, трактующая об известном политическом моменте, имеет большое политическое значение, она должна быть помещена в целях всестороннего освещения того или другого вопроса. Савинков, в силу сложившихся обстоятельств, в силу того, что он вышел из партии, не может помещать свои статьи в своих партийных органах, и мы предоставили ему возможность поместить свою статью в нашей беспартийной газете. Мы считали возможным помещать его статьи даже тогда, когда не разделяли его мнений. Мы требовали выполнения только двух условий. Это прежде всего, чтобы статья не противоречила тем основным принципам, которые защищают «Русские ведомости» в течение пятидесяти лет, и чтобы она не нарушала требований цензурных данного момента. Что касается требований цензурных, то, по нашему убеждению, статья эта цензурных условий не нарушает совершенно. Нам Советской властью поставлены два условия: чтобы мы, во-первых, не призывали к борьбе с Советской властью и не распространяли ложных сведений об органах этой власти, которые вызывали бы враждебное отношение к этой власти. В этой статье совершенно не говорится о борьбе с Советской властью, здесь не критикуются действия этой власти, здесь ведется борьба с политическими партиями на широком фронте, на левом фланге большевики и на правом фланге те, которые мечтают о реставрации. Это будет совершенно ясно, если будут взяты не отдельные места статьи, а все…

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Скажите, гражданин Егоров, как вы понимаете фразу: «Даром ничего не дается»?

    ЕГОРОВ. Это риторическая фраза, которая очень часто употребляется. Здесь сопоставляется, что за право проезда через Германию можно заплатить миром, который подписали мы с Германией. И тут говорить о предумышленности было неизбежно. Мы были поставлены в такие условия, и большевистская власть была поставлена в такие условия, что она должна была принять этот мир. Это, конечно, не есть обмен заранее предусмотренными услугами, это величины совершенно неизмеримые.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Так что вы полагаете, что это просто риторическая фраза?

    ЕГОРОВ. Да.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Но в статье имеется другое место: «Ведь надо быть фанатиком или подкупленным человеком…» и т. д. Что это значит?

    ЕГОРОВ. Кто читает «Русские ведомости», тот знает наш взгляд на гражданина Ленина, знает, что мы его считаем фанатиком своих идей, и, конечно, говорить, что мы на столбцах нашей газеты подозреваем его в подкупе, совершенно не приходится.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Известно ли вам, что при правительстве Керенского было возбуждено против товарища Ленина следствие по обвинению в продажности германским империалистам?

    ЕГОРОВ. Да, известно.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Когда здесь Савинков говорит о продажности, не думаете ли вы, что гражданин Савинков разумеет как раз не риторическую фразу, а обвинение, предъявленное правительством Керенского товарищу Ленину и другим?

    ЕГОРОВ. Я не знаю, что имел в виду Савинков, когда писал эту статью, мы не нашли в ней таких указаний.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Вы не поняли, может быть?

    ЕГОРОВ. Я думаю, что это и не так было.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Что вы подразумеваете под борьбой с немцами? Что вы имели в виду: военную организацию против немцев или еще что-нибудь?

    ЕГОРОВ. Конечно, должна быть военная организация.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Теперь скажите дальше. Если сопоставляются две вещи одновременно — бороться с немцами и бороться с большевиками — не ясно ли из этого сопоставления, что здесь по отношению к большевикам предполагается то же самое, ибо две вещи одинаково противопоставляются — бороться с немцами и бороться с большевиками?

    ЕГОРОВ. Это наше внутреннее дело, наш внутренний процесс — борьба с большевиками. А мы всегда стояли за разрешение наших внутренних болезней безболезненными путями, без всяких актов насилия. Мы всегда были против насилия. Так что наша позиция всегда в этом вопросе ясна, и кто бы что бы ни говорил, но мы никогда не призываем к насилию.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Значит, вы поняли статью Савинкова, что это борьба внутренняя, идейная борьба?

    ЕГОРОВ. Да.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Хорошо. Но как вы объясните это место: «Нашей ненависти хватает лишь на шептание по углам, нашего ума хватает лишь на словесное сочувствие Дону»? Здесь как будто выражаются определенные тенденции?

    ЕГОРОВ. Эти слова выражают недовольство русской интеллигенцией, которая малоактивна, она выражает только словесное сочувствие Дону, надеется только на какую-то внешнюю силу. Он выражает тут отрицательное отношение к той психологии русского обывателя, который надеется на что-то другое, на что-то внешнее, то на штыки немецкие, то на штыки казацкие.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Но я должен еще указать на следующее. В начале статьи имеется еще одно место: «Не можем либо не смеем». Так что здесь говорится о какой-то смелости, которую нужно проявить?

    ЕГОРОВ. Я думаю, что смелость нужна и для того, чтобы вести идейную борьбу.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Хорошо. Товарищи судьи, имеете вопросы гражданину Егорову?

    ЧЛЕН ТРИБУНАЛА. Вы говорите, что при приеме статей вы требовали, чтобы они не противоречили основным принципам газеты?

    ЕГОРОВ. Да.

    ЧЛЕН ТРИБУНАЛА. Вы считали и статью Савинкова не противоречащей основным принципам газеты?

    ЕГОРОВ. Да, считал.

    Вперед вышел сумрачный, низкорослый Крыленко, еще полгода назад разъезжавший по фронту в солдатской гимнастерке с нескладно прицепленной к низко опущенному ремню длинной шашкой. «Кто это?» — удивлялись фронтовики. И слышали в ответ: «Верховный главнокомандующий». — «Дожили, — глядя на клоуна, поставленного над генералами, горевали фронтовики, — теперь-то немец задаст нам перцу». Но недолго верховодил Крыленко, уж слишком рьяно взялся новоявленный полководец за уничтожение русских генералов и офицеров, отдавая предпочтение тем, кто сидел в окопах по другую сторону линии фронта. Пришлось его революционный задор испробовать в тылу. Он был переброшен в ведомство юстиции, где ему поручали возглавлять атаки на внутренних врагов — неугодных большевикам российских обывателей. Вот и сейчас он был во всеоружии — с запасом хорошо отточенных революционных фраз:

    «Враги увеличивались с каждым днем. Для Советской власти это является доказательством того, что ее путь правильный».

    «Всюду мы видим оскаленные зубы наших врагов».

    «Революционный трибунал — это не есть суд, в котором должны быть возрождены юридические тонкости, юридические доказательства, юридические хитросплетения».

    «Здесь происходит творчество нового права и новых этических норм».

    «Я полагаю, что с этой газетой должно быть раз и навсегда покончено».

    «Я полагаю, что революционный трибунал поступит с редактором "Русских ведомостей", как с контрреволюционером».

    Верные солдаты революции — члены трибунала, — посовещавшись для виду, ревностно исполнили наказ доблестного генерала советской юстиции. Газета «Русские ведомости» была закрыта навсегда, а ее редактор, «ввиду преклонного возраста», был награжден тюремным одиночным заключением сроком на три месяца.

    По документам ЦГАМО, фонд 4613, опись 1, дело 487

    >

    Агитация против празднования 1 Мая

    Первое мая как праздник рабочих начали отмечать с 1889 года, когда в столетнюю годовщину Французской революции съезд Второго Интернационала принял резолюцию: «Назначается великая международная манифестация в раз навсегда установленное число, чтобы разом во всех странах и во всех городах в один условленный день трудящиеся предъявили общественным властям требования ограничения законом рабочего дня до восьми часов, а также выполнение всех других постановлений международного конгресса в Париже».

    В одних странах Первомай переносили на ближайшее воскресенье, в других праздновали после обеда или по окончании работ. И вовсе заглох он с началом Первой мировой войны, когда пролетарии всех стран стали патриотами своего Отечества. Всех, кроме России. «Только вожди русских рабочих тов. Ленин, Зиновьев и др. остались верны революционным заветам Интернационала», — бахвалились большевистские газеты, призывая народ в лихую годину к первомайским забастовкам.

    А после победы Октября майские торжества, наряду с днями памяти Карла Либкнехта и Розы Люксембург, приездом Ленина в революционный Петроград и прочими «красными датами», решили превратить в нечто грандиозное.

    Началась подготовка к 1 Мая 1918 года. В голодных городах устанавливали прожектора для подсветки зданий, пиротехники готовили фейерверки, повсюду вывешивали красные флаги и лозунги. Особенно постарались в Москве, закутав чуть ли не весь Кремль, ставший цитаделью Совета народных комиссаров, в красную материю.

    В этот день обещали устроить чудо интернационализма. Но богомольные москвичи называли его «иудиной пасхой», так как Первомай совпадал с Великой средой Страстной седмицы. По городу распространяли листовки с проповедью настоятеля храма Воскресения Христова в Сокольничьей слободе отца Иоанна Кедрова:

    Отче наш… и не введи нас во искушение.

    Ев. от Луки, 11, 4

    Христиане! 1 мая по новому стилю нас зовут на гражданский праздник, будут украшения, будет музыка для нашего прельщения. Отчего бы и не попраздновать, — может быть, кто скажет?! Нет, христиане, мы не можем идти на торжество, так как этот день: Великая Среда. Вспомните, что это дни Страстной недели, когда христиане переживают страдания нашего Спасителя и Господа — дни скорби, дни усиленных молитвы и поста, дни, когда исстари строгою жизнию, удаленной от всяких развлечений и удовольствий, подготовляют себя к достойной встрече Светлого дня Христова Воскресения!

    Вспомните Великую Среду. Что было в этот день в жизни нашего Спасителя! В этот день Иуда, прельстившийся деньгами, изменил Христу, предав Его на страдания и смерть. Участие христиан в гулянье в эти Великие дни будет изменой Христу, нашей вере, нашей Церкви, нашим русским отеческим преданиям, которые зовут нас чтить и в строгой жизни проводить Страстную неделю!

    Братья и сестры! Если мы хотя и немного, но имеем веры в Христа, нашего Спасителя и Господа, то мы не имеем никакого права идти на это поистине языческое торжество!

    Будет и так много на нас греха! И так не знаешь, где найти отрады и покоя. Неужели еще мало нам ужасов современной жизни, неужели мы хотим сознательно идти против Христа и основ Святой веры в Него и окончательно уничтожить устои нашего измученного, опозоренного и разделенного Отечества, которое верою родилось, выросло, окрепло и стало могучим! Веру оставили, восстали на Церковь и Отечество и гибнем в мучениях за эти тяжкие грехи! Что теперь стало с нашей когда-то Святой Русью?! Куда девался русский человек — христианин и патриот, для которого Отечество было всегда предметом его любви и святых подвигов?!

    Русский православный человек! Если ты не хочешь быть рабом других народов, для которых Россия, наше Отечество, лакомый кусок, а мы все — рабочая сила, на нас они будут пахать землю и возить навоз, — опомнись, пойми, что ты русский и никакие другие народы не дадут тебе защиты и спасения, все они преследуют только свои цели. Никто, только ты сам можешь спасти себя от мучений и Отечество от позора. Спасти не насилием, разорением и кровью своих отцов, братьев и сестер в междоусобной войне… А спасти себя верою в Христа, который еще есть в тебе. Нас разделили на партии, чтобы во вражде и разделении мы сами себя опозорили и уничтожили; дошли мы до великих ужасов, кто может поручиться за жизнь на завтрашний день!

    Человеческая жизнь, этот неоцененный дар Божий, обесценена… Истерзать, зарезать, убить, насмеяться над прахом убитого — это стало повседневным явлением! Но как бы тяжка ни была наша жизнь, нам, христианам, не нужно падать духом, у нас еще есть всемогущая сила, которая всех нас может объединить, возродить и сохранить нам наше родное место, наше Отечество. Сила эта, как сказали мы, есть вера наша во Христа, вера, победившая мир (I Иоанн, 5,4). Вера во Святую Церковь, которую хоть и гонят, но «врата ада не одолеют ея» (Мф. 16, 15). Вера тогда ценна в глазах Господа, когда мы ее исполняем. Вера наша зовет нас на Страстной неделе удаляться от удовольствий и развлечений. Неужели христианин позволит себе в неделю страданий его Спасителя и Господа пировать и веселиться?! Чтобы не быть изменниками своей веры, уйдемте от удовольствий и будемте со Христом! Все наши условия жизни нам говорят: не веселиться нужно, а должно молиться и плакать, в покаянии очищать себя от грехов, спасать не только себя, но и других, заблудившихся, поддавшихся искушениям и через то погибающих.

    Бодрствуйте, будьте внимательны к исполнению заветов Христа — Спасителя нашего и молитесь, чтобы не впасть во искушение (Мк. 13, 33). Аминь.

    На Красной площади в первый советский Первомай, когда «российский пролетариат требовал для своих заграничных товарищей того же, чего достиг сам», народу было не густо. Шли с пением «Интернационала» колонны красноармейцев и партийцев. И вдруг красное полотнище, заслонявшее икону Николая Чудотворца на Никольских воротах, порвалось — и, как и раньше, засиял старинный образ чтимого всею Русью святого.

    В последующие дни красноармейцам пришлось отгонять от Никольских ворот народ, поверивший в чудо и пришедший помолиться иконе своего заступника.

    А 9 мая по старому стилю, в день праздника святителя Николая Чудотворца, по требованию народа, был совершен крестный ход из всех московских церквей к Никольским воротам.

    С раннего утра идут московские обыватели к Красной площади с торжественным пасхальным пением: «Да воскреснет Бог и да расточатся врази Его». Развеваются белые флаги, сияют на солнце иконы и кресты. Перед крестным ходом многие его участники причащались и готовились к смерти.

    У Никольских ворот не прекращается церковная служба. Чрезвычайная комиссия Феликса Дзержинского в расклеенных по всей столице объявлениях обещала «стереть с лица земли» всех тех, кто будет выступать «с речами и действиями против Советской власти». Но нет речей — пение кающихся, нет оружия — митры и панагии. И отряды красноармейцев и чекистов, укрывшиеся в соседних с Красной площадью переулках, не решились на этот раз расправиться с верующей Россией. Сам Ленин смотрел с Кремлевской стены, в окружении китайских часовых, на запруженную площадь и поинтересовался, сколько собралось народу. По приблизительному подсчету самих большевиков — около четырехсот тысяч.

    «Единственный раз я видел патриарха Тихона в Москве, в мае 1918 года на Красной площади у Исторического музея, — вспоминал писатель Борис Зайцев. — Было тепло, почти жарко. Мы только что в огромном крестном ходе обошли Москву. От храма Спасителя было видно, как отряды под хоругвями переходили через Москву-реку: со всех концов шли новые и новые толпы, сливались золотой рекой с иконами, крестами, двигались по родным и так намученным сейчас местам. Мы не могли войти в Кремль. Но все наши "полки" собрались на Красной площади, и тут, в сотнях хоругвей и икон, риз, облачений, митр, крестов и панагий, воочию была видна древняя слава Москвы — церковная ее слава».

    Властители были удручены своим бескровным поражением, растеряны: уже наступила пора считать подобные религиозные праздники за контрреволюционные выступления или стоит немного повременить?

    Для начала решили произвести обыск на квартире протоиерея Кедрова. Но никакой антисоветчины, кроме уже известного по листовкам текста, не нашли. Но все же вручили отцу Иоанну повестку о явке в следственную комиссию для допроса. Узнав о повестке, прихожане храма Воскресения Христова собрались на общее собрание, где и порешили обратиться в Московский ревтрибунал с просьбой отдать им батюшку на поруки «ввиду глубокого уважения христиан к отцу Кедрову за святое исполнение им его пастырских обязанностей во славу Христа и Его святой Церкви». Две тысячи духовных детей протоиерея Кедрова, подписавшихся под заявлением (многие указали и свой домашний адрес), заверили следственную комиссию, что «ему мы обязаны самой постройкой нашего храма, он кормил крестьян во время голодовок [1]906-[1]907 и [1]911-[1]912 годов» и предупредили карательные советские органы, что в случае ареста батюшки «могут последовать волнения».

    И ревтрибунал дрогнул, пришлось следователю Бадмасу допрашивать отца Иоанна на дому:

    — Зачем вы упомянули о 1 Мая как о Великой среде?

    — Если бы Первомайское торжество было не на Страстной неделе, то и выступления моего не было бы.

    — А с какой стати революционный праздник назвали «языческим торжеством»?

    — Все праздники, смысл которых в гуляньях, песнях и плясках, — языческие.

    Следователь продолжал упорствовать, что отец Иоанн «хотел контрреволюции». Батюшка долго разъяснял воинственному атеисту, что значит для православного человека Страстная неделя и как из века в век ее проводили в покаянии и посте. Следователь все добросовестно записал и передал протокол допроса в ревтрибунал. Но там, по-видимому, нашлись люди, для которых Страстная неделя не была пустым звуком, и они, найдя «следственный материал достаточно полным», судебное разбирательство по делу священника Кедрова «за отсутствием состава преступления» прекратили.

    Борьба с религией только начиналась, и зачастую властителям приходилось уступать православному народу.

    По документам ЦГАМО, фонд 4613, опись 1, дело 352

    >

    Контрреволюционный мятеж

    После кончины преподобного Сергия Радонежского братия Троицкой обители избрали игуменом его ученика Савву. Шесть лет он был настоятелем в знаменитом монастыре, а потом, ища безмолвия и тихой молитвы, сложил с себя игуменство.

    Но в 1398 году звенигородский князь Юрий Дмитриевич, крестник преподобного Сергия и духовный сын Саввы, умолил последнего поселиться возле Звенигорода, в основанном князем новом монастыре на холме Сторожи. Здесь и окончил свои дни старец игумен, здесь же был похоронен, и от его гроба пошли исцеления. 19 января 1655 года были торжественно обретены святые мощи преподобного Саввы Сторожевского.

    Саввино-Сторожевский монастырь полюбился русским царям и боярам, которые делали в него большие вклады. Монастырская ризница считалась одной из богатейших сокровищниц православной церкви. Особенно гордились монахи колоколом, отлитым из бронзы с добавлением медных копеек, изъятых из обращения после Медного бунта в Москве. Гордились колоколом с изумительным звоном все звенигородцы и увековечили его, поместив в центр герба своего города.

    Звенигородский уезд жил тихой провинциальной жизнью вплоть до Октябрьской революции. Но в мае 1918 года советские газеты запестрели сообщениями о попытке «контрреволюционного мятежа» в Саввино-Сторожевском монастыре. Улицы в городе и селах, а позже окрестные колхозы стали называть именем «героически погибшего мученика революции» комиссара Макарова. Краеведческая литература советской эпохи потчевала доверчивых туристов рассказами о подавлении революционными войсками в Звенигороде монархического восстания.

    Что же произошло на самом деле в красивейшем подмосковном уезде, прозванном «русской Швейцарией»?

    Месяц спустя после опубликования декрета о свободе совести, в конце февраля 1918 года, Ягуньинским волостным Советом были отобраны у Саввино-Сторожевского монастыря Акиновская роща, мельница, конный и скотный дворы, гостиница. Приезжали под видом «археологической комиссии» революционные гости из Москвы, шныряли по всему монастырю, вынюхивали, чем здесь можно поживиться.

    В окрестных селах судачили:

    — Сегодня приехали посмотреть, завтра к себе все увезут.

    — Им бы лишь грабить да гадить.

    — Комиссарского начальства развелось — пропасть, и всяк на себя одеяло тянет.

    По монастырю расхаживали теперь не только монахи и богомольцы, но и «ягуньинский волостной комиссар монастырской гостиницы» Константин Макаров. Как игумен с крестом, Макаров не расставался с револьвером, помахивал им при встрече с монахами и при обыске их келий.

    А народ окрестных сел и деревень голодал. На сходках требовали возврата реквизированного зимой хлеба, ругали новую власть. К горьким рассказам о крестьянской жизни прислушивались богомольцы, стекавшиеся в монастырь со всей России, и гадали: когда же наступит обещанное большевиками счастливое житье? Когда все перемрут?

    Счастливым житьем в Звенигородском уезде, по наблюдениям земляков, наслаждался только комиссар Макаров. Он реквизировал припрятанную монахами на случай голода провизию, пугал богомольцев своим воинственным видом и показным атеизмом, грозился то опечатать монастырскую ризницу, то посшибать колокола. Наконец 26 марта он решил, что пора от слов переходить к делу, ведь в декрете сказано, что все церковное нынче стало народным, а он и есть народ, как объяснили ему вышестоящие народные комиссары. Макаров явился со своим секретарем и милиционерами к игумену Макарию и потребовал немедленно сдать ему все монастырское имущество.

    — Без разрешения церковного начальства не могу, — отказал отец Макарий. — Я лишь наместник настоятеля монастыря и должен известить о вашем понуждении своего епископа.

    — Семь дней даю сроку, — предупредил Макаров, поигрывая револьвером.

    Но даже по советским законам имущество монастыря должно было принадлежать народу, а не комиссару Макарову. Игумен послал отца Лаврентия в Ягуньино и Саввину слободу рассказать крестьянам о случившемся.

    Крестьяне собрались на сходку. Со словом к своей пастве обратился священник Василий Державин.

    — Мы должны взять монастырское имущество в руки прихожан, как допускается советским декретом, — предложил он, — и не допускать к нему безбожников.

    Народ горячился:

    — Руки бы поотрубать комиссарам, чтобы не зарились на чужое.

    — Если будут грабить, надо звонить в набат.

    — Айда сейчас к монастырю крестным ходом.

    От слов до дела иной раз долгий-предолгий путь. Вперед вышел председатель Ягуньинского волостного Совета Алексей Астафьев.

    — Не допущу! — повелительно осадил он народ. — Крестные ходы разрешаются Советской властью только по заранее утвержденному расписанию.

    Пошумели еще немного и, хотя отец Василий на коленях умолял тотчас идти в монастырь защищать святыни, решили разойтись по домам, не желая спорить с законом, да и церковное имущество пока еще оставалось на своем исконном месте.

    Макаров, узнав о сходке, заявился с милиционерами-телохранителями на дом к священнику Державину и произвел у него обыск. Из контрреволюционного нашлось только постановление «Союза трех селений» о желании религиозного воспитания детей, несмотря на советский запрет продолжать в школе преподавания Закона Божия. Постановление комиссар прихватил с собой, прихватил и продиктованную отцу Василию подписку о неучастии в каких-либо политических акциях.

    Спокойствие мирного Звенигородского уезда не нарушили ни обыск у приходского священника, ни новый приказ Макарова всем, проживающим в монастырской гостинице, немедленно очистить ее, ни его настойчивая агитация среди монахов не подчиняться распоряжениям игумена. И все же глухой ропот нарастал. Особенно после того, как мальчишка-комиссар Макаров без согласия односельчан заменил председателя волостного Совета и двух писарей.

    В самом монастыре обстановка тоже накалялась. Особенно после того, как в древнюю обитель понаехало множество комиссаров из Звенигорода. Побродив по монастырскому двору и заглянув во все щели, они постановили присвоить Советской власти, то бишь себе, здание духовного училища, а также довольствие ста четырех его учеников — шесть мешков муки и пуд сахара. Отца Макария, который попробовал роптать, уездные комиссары строго предупредили, что, «если он хочет жить в мире с Советской властью, пусть заботится о делах небесных и оставит в покое устроение жизни земной». Под конец реквизиции они ограбили квартиры учителей духовного училища, а Макаров, узнав, что у преподавателей нашли муку про запас, вдобавок засадил их в тюрьму «за сокрытие запасов продовольствия».

    В тот же день вечером два ягуньинских крестьянина встретили отца ретивого комиссара (кстати, владельца чайной) с мешочком.

    — Что несешь?

    — Муку.

    — С монастыря?

    — Нет, моя.

    — Врешь, тебе небось сынок уже и коров с монастыря приводит.

    Обозленные мужики отвели Комиссарова родителя в Ягуньинский волостной Совет и потребовали составить протокол о краже.

    Судя по утру следующего дня, 15 мая, день должен был быть солнечным и тихим.

    В семь часов утра в Ягуньино застучали в окна, собирая народ на сходку. Разговор пошел об ограблении монахов, сытой жизни комиссаров, разорении крестьянского хозяйства. Порешили всем миром идти в монастырь «сменять Макарова». По пути попали на сходку в Саввиной слободе, где крестьяне собрались распределять семенной картофель.

    — Отец Макарова, — обратился к слободчанам ягуньинский староста Шумов, — вчера попался с мукой, уворованной из монастыря. Вы, саввинские, живете рядом с обителью, а не знаете, что ее грабят.

    Составили резолюцию о смещении Макарова, и оба села двинулись к монастырю.

    Макаров тем временем с членами президиума Звенигородского Совета и милиционерами составлял опись хозяйства духовного училища, которое должно было отойти к нему. Затем произвел обыск на квартире смотрителя училища Халанского. Тут-то и подошла толпа. Комиссар, привыкший, что ему повинуются беспрекословно, вышел к народу, привычно поигрывая револьвером. Но на этот раз мужики и бабы не сробели.

    — Обезоружить его! — закричали в несколько голосов.

    В мгновение молодцеватого вояку окружили и отняли у него опасную комиссарскую игрушку. Тут-то он и понял, что ему несдобровать, если не умерит гонор, и трусливо стал уверять земляков, что готов сдать должность. Выборные мужики повели Макарова в его гостиничный номер сдавать дела.

    А народ все прибывал. Прибежали из Шихова, Посада, других окрестных сел. Набралось полторы тысячи озлобленных крестьян. Почувствовав свою силу и робость власти, они распалились.

    — Дармоеды, сукины дети, понавешали в святом месте вывесок.

    С гостиницы содрали вывеску районного Совета.

    — Все они тут лопали наше добро.

    Поймали секретаря Макарова Соколова, нашли у него ключи и, открыв помещение Совета, разгромили его.

    — Не пускайте комиссаров к телефону!.. Смотри, вон один побежал к лесу.

    Догнали. Стали бить.

    — Давай выводи Макарова!

    Из гостиницы вышел один из выборных крестьян, Василий Дешевый.

    — Граждане, вы же пришли не убивать, а лишить полномочий Макарова. Он сейчас передает бумаги и печать.

    — В зад себе печать засунь. Бей его — он за комиссаров!

    Толпа оттолкнула Дешевого и хлынула в гостиницу. Кто-то ударил в набат, будоража мятежный крестьянский дух.

    Макарова выволокли на монастырский двор — забили до смерти. Под руку попались комиссарский секретарь Соколов и милиционер Ротнов. Забили насмерть обоих. Уже звонили колокола всех окрестных сел. Бросились в Звенигород — громить советские учреждения. По дороге обрывали телефонные и телеграфные провода, растаскивали на колья изгороди, развели мост через Москву-реку.

    Все советское городское начальство, прослышав про бунт, загодя попряталось у родственников и знакомых.

    Разбушевавшиеся крестьяне первым делом разгромили воинское присутствие и Дом Красной Армии, набрав там до полутора сотен винтовок. С оружием и колами разбежались по всему городу. Палили в воздух непрестанно, но, слава богу, никого не подстрелили. Из казармы разбежавшихся милиционеров растащили по домам три подушки, три самовара, восемь полушубков, девятнадцать кроватей, шкаф для нотных книг и наставление по уходу за лошадьми. Отловили несколько «членов президиума» и под охраной отволокли их в уездную тюрьму. Били в набат со всех городских церквей. Потом, малость успокоившись, разбрелись по домам родственников и друзей, по чайным и трактирам, где похвалялись своей победой над комиссарами.

    А в монастыре, возле ворот, столпившись вокруг вынесенной из церкви высокочтимой иконы, иеромонах Ефрем с братией служили молебен, призывая крестьян к смирению.

    К вечеру прибыл к Звенигороду отряд красноармейцев из Павловой слободы. Но в город войти побоялись — оттуда слышалась беспорядочная стрельба. Решили лишь выставить на дорогах дозоры. Вскоре подошли еще два отряда с пулеметами из Аксиньевской волости. Тогда-то и отважились на штурм. Ворвались в город с пулеметным треском. Но увидели вокруг не ощерившегося штыками врага, а безлюдное провинциальное захолустье. Мятежники, напившись чаю и водки, потайными тропками разбрелись по своим селам или спокойно похрапывали в домах своих городских родственников. Никто из них не помышлял, что вырвавшаяся наружу их скоротечная лютая злоба завтра будет окрещена «звенигородским контрреволюционным мятежом», что предстоят многочисленные аресты, допросы, доносы и, наконец, громкий судебный процесс.

    На скамью подсудимых попадали по оговору скандального соседа, даже по ошибке, ибо людей с одинаковыми фамилиями, которые назывались на допросах и в доносах, в селах было предостаточно. Судьи не удосужились обратить внимание даже на настойчивые заявления адвокатов о необходимости «обследовать некоторые действия покойного Макарова». Его нельзя было поминать недобрым словом, потому что газеты наперебой писали о нем, как о герое революции, павшем смертью храбрых на боевом посту.

    Московский революционный трибунал постановил, что события 15 мая 1918 года в Саввино-Сторожевском монастыре «не были случайным бунтом на почве голода, а хорошо организованное выступление с целью низвержения рабоче-крестьянской власти в Звенигороде». Двух крестьян, игумена Макария, который в день восстания был в Москве, и священника Василия Державина, даже не выходившего 15 мая из своего дома в Саввиной слободе, трибунал приговорил «подвергнуть бессрочному тюремному заключению с тягчайшими принудительными работами, с лишением права на свидание с родными». Еще восьмерых крестьян — к тюремному заключению на десять лет. Еще пятерых и иеромонаха Феофана — на три года. Семерых, «принимавших слабое участие в восстании», оштрафовали на пятнадцать тысяч рублей «с круговой порукой».

    И все же громкого процесса, как обещала пресса, не получилось. Да разве мыслимо отыскать задним числом среди нескольких тысяч крестьян тех, кто забил насмерть трех советских служащих? Оно бы и искать не пришлось, сразу бы выдумали виновных, будь среди мятежной толпы хоть плохонькие, но все же помещики, царские офицеры, капиталисты. А тут — одна голь перекатная. Вот и пришлось наказывать не за убийство, а за «возбуждение грубых инстинктов толпы», «участие в раздаче оружия», «агитацию пойти в монастырь», «противодействие распоряжениям Советской власти в деле перехода имущества монастырской гостиницы в распоряжение Ягуньинского Совета».

    Но память о крестьянском бунте все же была увековечена. В путеводителях по Звенигороду в течение десятилетий печатали развесистую клюкву. «Мирное развитие революции нарушило выступление реакционного духовенства и кулачества. 15 мая 1918 года произошла попытка контрреволюционного мятежа в Саввино-Сторожевском монастыре. Однако массы не поддержали мятежников, и попытка восстания была ликвидирована к вечеру 15-го же мая».

    Вся наша история советского периода была пропущена через чистилище революционного романтизма. Но не занесет ли нас теперь в иную крайность и не станут ли теперь ягуньинские мужики и бабы бескомпромиссными борцами за Веру, Царя и Отечество?

    По документам ЦГАМО, фонд 2612, опись 1, дела 12–14

    >

    Игнорирование Советской власти

    Во время планового обыска 10 мая 1918 года в городе Калязине у врача Андрея Павловича Никитского вместе с другим имуществом изъяли три письма сына Николая, проживавшего в Москве. Член Калязинской уездной следственной комиссии Соколов, вооружась красным карандашом, занялся поиском крамолы в родственной переписке. По опыту Соколов знал, что интеллигенты не могут удержаться, чтобы не ругнуть власть по любому ничтожному случаю. Это у них в крови еще с царских времен. Но если критику прогнившего самодержавия можно отнести к немногочисленным заслугам ученых мужей, то высказанное ими недовольство советскими порядками иначе, как преступным деянием, не назовешь.

    Первое письмо было датировано 16 ноября 1917 года. Несомненная удача! Несколькими днями раньше большевики обстреляли из артиллерийских орудий Московский Кремль, торжественно воздвигли на Красной площади пантеон для погибших за дело революции товарищей, расстреляли остававшихся верными Временному правительству молоденьких юнкеров и студентов. Разве могут эти события понравиться интеллигенту? Конечно, нет! Николай Никитский наверняка не удержался и побранил в письме к отцу социал-демократов.

    Красный карандаш заскользил по строчкам. К сожалению, в них не нашлось ни слова, ни намека на революционные события в Москве. Хотя замалчивание победоносного шествия Красного Октября — тоже преступление. Но вот, наконец, опытный глаз следователя выхватил из скучного письма две контрреволюционные фразы и удостоил их быть подчеркнутыми красным революционным цветом.

    «Сейчас в Москве относительно спокойно, но поручиться за завтрашний день нельзя. Дело с продовольствием висит буквально на волоске».

    «Завтра может начаться забастовка как протест против насилий большевиков».

    Второе письмо — от 3/16 февраля 1918 года. Уже в проставленной дате чувствуется желание напакостить Советской власти — пошел третий день, как вся страна живет по новому календарю, а он и старорежимную циферку проставляет. Мол, для безопасности пишу новый стиль, а и старый не забываю, надеюсь, что все повернется вспять. Несомненно, двуличен докторский отпрыск! Жаль, письмо, хоть и длинное, но зацепиться не за что, чтобы обвинить этого писаку в агитации против Советской власти. Хоть в корзину бросай!.. Но что это?.. Зацепочка все же появилась, не сумел до конца свой буржуазный душок скрыть. Советует отцу припрятать, что поценнее. Это наше-то, награбленное у народа и к нему обязано вернуться?!

    Красный карандаш следователя ринулся в бой, словно лентой алой крови отмечая строчки, пропитанные буржуазным духом:

    «Я нахожу, что при создавшемся положении настоятельно необходимо спрятать возможно надежнее, например, в подвале кладовой, бо́льшую часть процентных бумаг и наиболее ценное из серебра. Часть денег и вещей лучше оставить, дабы иметь возможность, если уж понадобится, выбросить это на съедение товарищам, лишь бы отстали».

    Довольный, что дело сдвинулось с мертвой точки, Соколов откинулся на спинку конфискованного барского стула, маленько передохнул от контрреволюционной переписки и принялся за третье, последнее письмо. Дата на нем проставлена: 10/23 апреля 1918 года. То есть писалось вскоре после Брест-Литовского мира с Германией. Следователь, в предвкушении новой порции контрреволюции, стал потирать руки: молодой писака наверняка обмолвился о своем недовольстве большевиками, которые отдали немцам остзейские провинции и еще какие-то свои территории. Даже эсеры, преданный делу революции народ, и те не удержались, им, видите ли, жалко стало русской земли, и они обозвали товарища Ленина немецким шпионом. Никакой политической дальнозоркости не проявляют, не в силах понять, что буквально со дня на день грянет мировая революция и весь мир будет наш. И этот, наверное, с их голоса поет…

    Так и есть: «Граф Мирбах — хозяин Москвы, так его называют московские немцы в кавычках и без оных».

    Немногим более часа понадобилось следователю Соколову, чтобы написать рапорт и закончить его кратким выводом, выдержанным в привычных революционных тонах: «Так как прилагаемые письма компрометируют власть Советов, то данная комиссия и предлагает отстранить от должности Николая Андреевича Никитского, как служащего в советском учреждении и не стоящего на платформе Советской власти».

    Но в Московском революционном трибунале, ознакомившись с рапортом Соколова и антисоветскими цидулками Никитского, решили, что калязинский следователь излишне мягкосердечен. Ведь на что посягнул в письме к отцу этот молодой сочинитель? На народное серебро! И к чему он стремится, упомянув про надвигающийся голод? К всеобщей панике! Ведь на кого он намекает словами «немцы в кавычках»? На товарищей Ленина и Троцкого! Нет чтобы в письмах к старорежимному отцу убеждать его поверить в правоту пролетарского дела — ему интереснее насмехаться над рабоче-крестьянской властью. Посему, чтобы в следующий раз знал, о чем надо писать родителю непролетарского происхождения, постановили «за игнорирование Советской власти подвергнуть Никитского Н. А. тюремному заключению на три года».

    Частная переписка в обществе «свободы, равенства и братства» перестала быть личным семейным делом. За неосторожное слово, доверенное родному человеку, можно было оказаться перед грозными лицами стражей революции, которым было наплевать и на свободу, и на равенство, и на братство.

    По документам ЦГАМО, фонд 4613, опись 1, дело 228

    >

    Комиссар против комиссариата

    Комиссар Главного морского хозяйственного управления Дмитрий Александрович Виноградов, удивленный непомерно большими окладами членов коллегии Морского комиссариата на фоне всеобщего голода, запросил управляющего делами Совнаркома: утверждено ли это денежное довольствие, и если да, то каким постановлением?

    Ответа он не получил, но зато получил выговор от товарища Альтфатера за обращение без спроса в Совнарком. Тогда комиссар Виноградов, искренне веривший в большевистский лозунг «Свобода, равенство, братство», заявил на очередном заседании возмущенным его поступком членам коллегии комиссариата, что разоблачит их через печать.

    В ежедневной газете «Анархия» 23 мая 1918 года появилась его статья.

    ВЫПОЛНЕНИЕ СОЦИАЛЬНЫХ РЕФОРМ

    Заставила меня взять в руки перо и набросать эти строки та несправедливость, которая творится в Комиссариате по морским делам. Состоя комиссаром финансовой счетной части Комиссариата, я вижу всю ту несправедливость коллегии Морского комиссариата и замечаю пристрастие членов коллегии к шелесту кредиток выше всяких идей народовластия и социальных реформ. Я пишу, основываясь не на слухах, а на данных, имеющихся у меня, и ниже привожу копию протокола.

    Протокол заседания верховной морской коллегии от 27 февраля 1918 года, № 21

    Слушали: Доклад 2-го помощника морского министра об установлении содержания членам коллегии Морского комиссариата применительно к 32-му разряду расписания окладов содержания служащим в морском ведомстве.

    Постановили: Утвердить с введением в силу 1 февраля 1918 года старого стиля.

    Подписали: Вахрамеев, Сакс, Раскольников.


    Со вниманием прочитав сей протокол, каждый из читателей увидит всю безалаберщину, творящуюся в социальном строительстве Российской Советской республики. Его удивит то, что помощник министра адмирал Максимов является докладчиком тем членам коллегии, которые увеличивают себе содержание. Интересно знать, что думали те три ослиные головы, когда слушали доклад бывшего адмирала об увеличении им содержания до 1117 руб. 33 коп., а в настоящее время 15 000 руб. в месяц? Да, они слушали и ухмылялись и, потирая руки, про себя говорили, что, дескать, «мы, получая провизию по портовой цене, поживем в роскоши, получив такое огромное жалованье, а Феденька с Ванечкой [Федор Федорович Раскольников (1892–1939) и Иван Иванович Вахрамеев (1885–1965)] купят своим Мусенькам по хорошей брошке».

    Это пресловутое постановление будет историческим документом будущих времен, и я уверен, что ни один из старожилов не запомнит таких постановлений царских сановников, и не было и не будет таких случаев ни в одной монархической стране, ибо это только возможно для ставленников Ленина и Троцкого.

    Я, как представитель матросских масс и народный контроль, протестовал по поводу несправедливого действия коллегии и апеллировал в управление делами Совнаркома, за что получил выговор от членов коллегии.

    Далее. Член коллегии Вахрамеев поставил свою супругу Наденьку секретарем при коллегии и притом положил небывалый оклад содержания. И вышло очень хорошо: жить вместе, служить вместе и деньги класть вместе (а их в получку 2127 руб. 33 коп.). И хорошо за народные гроши бесплатно занимать два номера в гостинице «Красный флот». Пример Вахрамеева заразил и других чиновников Морского комиссариата, и много жен служат в Морском комиссариате, которые могли бы существовать на средства мужей, и на их места могли бы поступить гибнущие от голода люди.

    (Комиссар Д. Виноградов)

    Наивный Виноградов не понимал, что канули в Лету царские чиновники, но наступила эпоха так называемых народных чиновников, готовых ради своего благосостояния выпить последнюю кровь из народа. За свое непонимание и поплатился. Через день после выхода газеты с его статьей, он, до этого проживавший бесплатно в гостинице «Красный флот», получил счет с требованием уплатить деньги за проживание в казенной квартире за последние тридцать пять суток. Зав. хозяйством гостиницы Лапин заявил, что таково постановление коллегии комиссариата, членов которой он раскритиковал. А к вечеру того же дня по ордеру, подписанному Заксом, ВЧК арестовала «бывшего комиссара Виноградова», заодно тщательно обыскав его квартиру: нет ли еще какой крамолы о народных комиссарах?

    Отдел по борьбе с должностными преступлениями ВЧК начал вести следствие по делу большевика Виноградова, которого в дни Октябрьской революции матросы линейного корабля «Республика» командировали в Петроград заседать в Военно-морском революционном комитете, но который меньше полугода сумел продержаться на должности чиновника советской эпохи.

    Революционное прошлое обвиняемого «в спекуляции и саботаже» бывшего кронштадтского матроса спасло его от тюрьмы. Трибунал постановил «дело производством прекратить за отсутствием состава преступления». Но революционную Москву, в которую уже переехало из Петрограда большевистское правительство, вольготно разместившееся в лучших особняках города, не в меру щепетильному бывшему комиссару пришлось покинуть. Оставшийся свой век Виноградов тихо коротал на родине, в деревне Редькино Емельяновской волости Старицкого уезда Тверской губернии.

    По документам ЦГАМО, фонд 4613, опись 1, дело 326.

    >

    Шпионаж в пользу англичан

    Викентий Петрович Петров, еще в июле 1914 года в возрасте 20 лет призванный на военную службу, не отсиживался в тылу, отчего и дослужился через два года до офицерского чина и возглавил пулеметную команду. Воззрения бывшего типографского наборщика были весьма революционны, и Октябрьскую революцию он принял с восторгом. Однако нелепая сумятица 1918 года, когда все друг друга грабили и фронтовые дезертиры становились красными командирами, пришлась боевому офицеру не по нраву, и он решил хотя бы временно перебраться на спокойное житье в Швейцарию, где его брат учился в Политехническом институте.

    Ехать решил через Мурманск. Советские власти ему в передвижении по России не препятствовали, зато английские, обосновавшиеся в Мурманске, закрыли для всех русских беженцев дорогу как за границу, так и назад в Советскую Россию. Кроме того, они пригрозили кормить в городе только тех, кто вступит в Британо-Славянский легион. Делать нечего, Петров пошел наниматься на службу к иноземцу. Его, как опытного вояку, назначили начальником контрразведки легиона.

    Но душа не лежала к службе «на капиталистов». Викентий Петрович искренне любил пролетарские лозунги и, как только представился случай, сбежал к большевикам в Архангельск. И не с пустыми руками, а прихватив с собой план наступления англичан на Архангельск и списки архангельских провокаторов. Сойдя с парусного судна, Петров тотчас явился к военному комиссару города Макарову и передал ему бесценные документы. Затем всю ночь напролет просидел за докладом о методах работы английской контрразведки.

    Но ни данные о месте высадки английского десанта, ни доклад о работе в Архангельске английских шпионов не заинтересовали губернских комиссаров. Они, должно быть, решили сражаться с врагом исключительно с помощью революционного пыла и презирали теорию и практику военного искусства, как старорежимную глупость. Зато в деле подозрительности они не знали себе равных, отчего и приставили к Петрову несколько соглядатаев, приняв его за английского шпиона. Но ни в Архангельске, ни позже в Москве объект по фамилии Петров ничего предосудительного не совершил.

    И все же нет дыма без огня — решили недоверчивые московские чекисты, переняв эстафету от архангельских коллег. На всякий случай они упекли своего соотечественника, снабдившего Россию неоценимой военной информацией, в Таганскую тюрьму с коротенькой сопроводиловкой: «Подозревается в шпионаже».

    В течение месяца следственная комиссия выясняла, что можно добавить к этим двум словам конкретного. Но так ни до чего и не докопалась. Пришлось выпускать Петрова на волю. Он не стал писать во всевозможные советские инстанции письма с требованием наказать виновных в его аресте и игнорировании важной для обороны страны информации. Он просто-напросто зарекся отныне помогать пролетарскому отечеству.

    По документам ЦГАМО, фонд 4613, опись 1, дело 341.

    >

    Злоупотребление властью

    Летучий отряд комиссара Журбы весной 1918 года не на шутку взялся за укрепление власти в Вятской губернии. Вятских обывателей пороли, сажали в тюрьмы, расстреливали без замысловатых канцелярских проволочек, лишь поверив Журбе на слово, что так надо для окончательной победы над мировой буржуазией. Упоенный неподконтрольной властью комиссар любил наскрести карандашом на клочке бумаги требование об уплате контрибуции в триста или пятьсот, или тысячу рублей — как душа подскажет — и тотчас послать доблестных своих матросов с сочиненным приказом к тому или иному мужичонку. Он был уверен в успехе — его революционные орлы весь крестьянский дом переворошат и что-нибудь ценное обязательно добудут. Ну а если ограбленный мужичок потом решится протестовать — себе же хуже сделает. У Журбы с контрой — а нынче всякий недовольный чем-либо попадает под эту категорию — разговор короткий и расправа быстрая. И нечего пугать его Вятским областным комитетом РКП(б), на любой вопрос у Журбы один ответ: «Никому отчета давать не обязан, кроме товарища Ленина». А так как товарищ Ленин был вдалеке от Вятки и отчетов от провинциальных комиссаров не требовал, Журбе, наряду с именем вождя мирового пролетариата, пришлось по вкусу и другое слово: «Расстрелять!»

    К примеру, он приказал расстрелять двух солдат, потребовавших паровоза для санитарного поезда с ранеными и избивших отказавшего им в этом комиссара Закта. Летучий отряд расстрелял также двадцать два ни в чем неповинных заложника, среди них трех священников, в отместку за убийство кем-то председателя Соли-Галического исполкома.

    Любил Журба ввалиться в тюрьму с десятком матросов и допрашивать арестантов. Ему было все равно, кого допрашивать, лишь бы удовлетворить жгучее желание выбить у жертвы признание своей виновности. Расчетливый комиссар, конечно, делал и послабления для некоторых жертв, если они предлагали деньги. Иногда Журба, пресыщенный собственноручным избиением арестанта, вызывал следующего и приказывал ему продолжать исполнение ремесла палача. В другой раз, ради пущего развлечения, он стравливал в драке двух арестантов и, внимательно наблюдая за ними, требовал наносить удары под ребра и не молчком, а с присказками, вроде: «Не воруй, мать твою!..»

    Наразвлекавшись вволю, он ставил финальную точку в своем посещении тюрьмы: приказывал привести двух-трех подследственных и, дабы сохранить в обывателях страх от одного упоминания его имени, объявлял им, что они завтра будут расстреляны. А слово свое Журба держал твердо.

    Жестокость комиссара Летучего отряда немного коробила местное провинциальное начальство. Но оно утешало себя тем, что Журба всецело предан делу революции и трудится на нее и днем, и ночью, занимаясь самой что ни на есть грязной работой, от которой любой уважающий себя человек отказывается. Но постепенно стали просачиваться факты, что комиссар не столь уж бескорыстен. Например, через Волжско-Камский банк он потребовал перечислить на свое имя в Петроград деньги по предъявленным им от разных лиц чекам на сумму в 34 тысячи 500 рублей. Обнаружилось и множество других злоупотреблений властью в превратившемся в банду грабителей Летучем отряде, и Вятский областной комитет РКП(б) стал даже подумывать, что наступила пора разоружить разбушевавшихся не на шутку бойцов. Журбе донесли о его пошатнувшемся авторитете кристально-чистого революционера и о том, что на него завели дело в следственной комиссии ревтрибунала. На помощь бандиту по каким-то, не зафиксированным в архивных документах причинам пришел котельнический военный комиссар Химото. За его подписью в ревтрибунал была отправлена следующая бумага: «Выдано военному комиссару 1-го Советского летучего отряда сводных балтийских войск Леониду Журбе и сотрудникам отряда в количестве 50 человек, стоящих в Котельниче, Вятской губернии с 6-го декабря 1917 г. и по 14-е апреля (нов. ст.) с. г., в том, что комиссар Журба и вверенный ему отряд действовали вполне революционно, честно и добросовестно исполняя возможные инструкции как местных Советских, так и других органов, работали в тесном контакте с Советской красной армией, что подписями с приложением военно-комиссарской печати удостоверяется».

    Ревтрибунал, от которого не только вятские обыватели, но даже местные большевики ждали ареста комиссара, был удовлетворен присланной котельническим комиссаром бумажкой и следствие по делу Журбы прекратил.

    Убийца, истязатель мирных жителей и взяточник продолжал свои бесчинства, а тюрьмы заполняли по требованию ревтрибуналов за совсем другие провинности.

    Дантист Яков Захарович Лебедев был арестован 7 сентября 1918 года по обвинению в «игнорировании интересов беднейшего населения в деле обслуживания его, как зубного врача, в непризнании Советской власти и хранении револьверных патронов».

    Председатель технической школы Замоскворецкого трамвайного парка Иван Егорович Шишков был арестован 22 ноября 1918 года по доносу сослуживца за агитацию созыва Учредительного собрания.

    Безработный Петр Павлович Пименов был арестован 6 сентября 1918 года, когда пришел регистрироваться, как бывший офицер, «за самовольный выезд из Москвы» (он опоздал на регистрацию, так как уезжал в подмосковную деревню за хлебом).

    Учительница музыки Мария Михайловна Малинкова была арестована 7 июня 1918 года в гостинице «Мадрид», где продавала брошюры епископа Нестора «Расстрел Московского Кремля».

    Бывший присяжный поверенный Сергей Михайлович Коссобудский был арестован 7 сентября 1919 года зато, что его фамилия оказалась в списках по выбору в Учредительное собрание от партии кадетов. В том же месяце по подобному обвинению арестовали более сотни москвичей.

    Зато люди, подобные бандиту Журбе, не только оставались на свободе, но и были наделены неписаными полномочиями грабить, пытать, убивать. Оттого народ стал называть ВЧК и губернские ЧКуже не «чрезвычайками», а «чересчурками». Даже удивительно, что люди продолжали шутить.

    Но революционеры, в том числе комиссар Журба и придворный поэт новой власти Демьян Бедный (чья настоящая фамилия гораздо более соответствовала его деятельности — Придворов), не понимали юмора, они везде вынюхивали и уничтожали крамолу — кто пулей в лоб, кто пыткой, а кто пером.

    Уж на что я шутник, но и мне не до шуток:
    Жутко в Питере. Воздух в нем кажется жуток.
    Напряженность глухая на каждом шагу:
    Всем нутром своим чувствуешь близость к врагу.

    По документам ЦГАМО, фонд 4613, опись 1, дело 56.

    >

    Охотники за самогонкой

    Елена Алексеевна Кусковская, жительница подмосковного города Клин, вернулась домой 16 марта 1919 года из Москвы, где купила на Сухаревской площади 20 фунтов сахару по 75 рублей за фунт. Тотчас к ней в избу наведались с обыском заведующий уголовным розыском Клинского уезда Дмитрий Игнатьевич Крыленков и милиционер Василий Яковлевич Белоусов. Разжились представители власти у одинокой бабы самогонным аппаратом, мешочком сахару и двумя новенькими кусками подметки.

    Распалившись от вида даровой добычи, славные бойцы революции в тот же день посетили Дарью Пантелеевну Куркину. Крыленков, как кошка валерьянку, издалека чуял горячительные напитки и первым делом полез на печку.

    — Это еще что?! — радостно воскликнул он, обнаружив ведро с мутной жидкостью.

    — Бражка, господин начальник.

    — Не господин, а гражданин. Ты старорежимные выражения брось. Самогоноварением занимаешься? Под суд захотела?

    — Простите, гражданин начальник, — заплакала одинокая старая женщина. — Не подумайте чего плохого, я на картошку и хлеб меняю, чтобы с голода не помереть.

    — То-то и оно, что спекулируешь. Придется составить акт и арестовать тебя.

    Старушка сокрушенно всплеснула руками и молча опустилась на скамью.

    Тем временем Крыленков с Белоусовым обыскали ее избу и прибрали к рукам 10 фунтов сахару, охотничье ружье, принадлежавшее ныне отсутствовавшему жильцу Никитину, и абажур с электрической лампочкой. Самогонный аппарат и бражку не тронули.

    — Через два дня пришлю человека, к его приходу из своей бражки выгони спирту для нашей больницы, — распорядился Крыленков.

    Старушка понимала, что огненная влага пойдет прямиком в горло сотрудников уголовного розыска, но все равно обрадованно закивала головой — не поведут в тюрьму.

    Напоследок трудового дня Крыленков заглянул к Марии Петровне Козловой. Он вообще предпочитал обыскивать одиноких женщин, чтобы не нарваться на мужской кулак. Хозяйки дома не оказалось, дверь открыл мальчишка — ее сын. Так как малолетний испуганный сопляк не являлся помехой, начальник уголовного розыска конфисковал у вдовы 15 фунтов сахару-рафинаду, 17 фунтов сахару-песку, три бутылки подсолнечно-го масла, 4, 5 куска мыла, три селедки, связку ключей, медный поднос, пачку стеариновых свечей, охотничью двустволку и шесть бутылок самогону. Бражку, как обычно, оставил на месте, приказав мальчику «раствор не трогать и матери наказать тоже — он нужен для медицинских целей».

    На следующий день к Козловой зашел милиционер Белоусов со своим самогонным аппаратом, (он знал, что у хозяйки этот агрегат сломан) и под его строгим надзором вдова выгнала ему из своей бражки самогона.

    Хорошо жилось и пилось членам уездного уголовного розыска. Но по городу Клину поползли разговоры о самочинстве Крыленкова и его подручных. Козлова даже потребовала через суд вернуть ей награбленное. Как бы в насмешку вдова получила назад три селедки, один кусок мыла и бутылку подсолнечного масла. В отместку за жалобы и проявление недовольства его революционными действиями Крыленков передал в народный суд Клинского уезда следственное дело на трех обворованных им вдов, обвинив их в «спекуляции монопольными продуктами».

    В суде настороженно отнеслись к присланным бумагам и не поверили краснорожему Крыленкову, что самогонка немедленно уничтожалась в его присутствии «при помощи вылития в ватер». Народный суд нашел, что «никаких вещественных доказательств, кроме трех аппаратов и электрической лампочки, в суд милиция не представила», что протоколы допросов, проводимых Крыленковым и его милиционерами, противоречат его же обвинительному заключению… Короче, в Московский губернский революционный трибунал было отправлено мотивированное постановление в отношении действий клинской уездной милиции.

    Ревтрибунал согласился, что клинские милиционеры присваивали себе имущество бедных вдов, но «ввиду маловажности преступления и объявленной ВЦИК от 5 ноября 1919 года амнистии дело против Белоусова, Цветкова и Крыленкова следствием прекратить».

    Надо думать, амнистированные на радостях ограбили еще двух-трех баб и широко отпраздновали гуманное решение ревтрибунала.

    По документам ЦГАМО, фонд 4612, опись 1, дело 580.

    >

    Брусенский монастырь

    В Коломне, как и в тысячах других городов и весях России, в 1919 году решили устроить концентрационный лагерь для подозреваемых во враждебном отношении к новому режиму. Единственным пригодным зданием, где можно было держать на запоре несколько сот людей, посчитали мужской монастырь. Но куда девать уездное управление милиции, уже успевшее захватить под свои нужды эту старинную обитель? Конечно, в Брусенский женский монастырь, ибо начальника уездной милиции давно тревожило, что двести тамошних монашек живут, по его словам, «очень хорошо: темная одураченная масса народа носила им всего».

    В женский монастырь 18 июня 1919 года явилась жилищная комиссия, члены которой описали все имущество, после чего поднялись в келью к игуменье Ювеналии и предложили настоятельнице обители немедленно очистить помещение. И тут монахиня Ефанория ударила в набат. Сбежались горожане — около тысячи человек. Ругали новую власть, грозили расправиться с жилищной комиссией. Но вскоре прибыли вооруженные милиционеры во главе с начальником городской милиции Тимофеевым и разогнали толпу.

    Приступили к поиску зачинщика беспорядка. Но вот беда, ни одна из сестер обители не желала указать на монашку, что зазвонила в колокол, как ни допытывались у них стражи порядка. Тогда решили арестовать игуменью. Сестры, окружив милиционеров, умоляли их не увозить их настоятельницу, даже оказали сопротивление — укусили рядового Конькова за палец. Кто конкретно укусил, среди гама и сумятицы установить не удалось, поэтому арестовали пятерых подозреваемых — Антонину, Дивору, Евгению, Фаину, Нимфодору — и отвезли их вместе с игуменьей в Троицкий мужской монастырь, который уже успели переоборудовать под тюрьму. К вечеру в тюрьме появился еще один восставший — монахиня Ефанория, сама пришедшая сообщить следователям, что в набат ударила она. Арестовали и ее.

    Начались допросы. Все обвиняемые — и те, кто содержался под стражей, и те, кто оставался на свободе, — говорили примерно одно и то же: звон слышали, кто приказал звонить, не знаем. Лишь шестидесятипятилетняя Дивора немного разнообразила допросы, проворчав: «Игуменья старая, а вместо нее правит ее родственница Ангелина — истеричная особа, которая только и умеет кричать».

    Из коломенской тюрьмы арестованных монашек отправили в московскую. Здесь следователь Эргард обвинил их в «попытке поднять восстание» и передал дело на суд Московского губернского ревтрибунала. Ревтрибунал постановил: дело семидесятидвухлетней игуменьи Ювеналии «выделить и направить к доследованию», а монахиню Ефанорию «заключить под стражу сроком на пять лет, но, принимая во внимание ее низкий культурный уровень, заключение применить условно». Монахине Нимфодоре дали три года. Остальным — «принимая во внимание их неграмотность и ту забитую жизнь в глухих стенах монастыря, куда ни одна искра общественной жизни не могла проникать благодаря высоких каменных скал, всем вышепоименованным обвиняемым вынести общественное порицание».

    Так было подавлено восстание в Брусенском женском монастыре.

    По документам ЦГАМО, фонд 4612, опись 1, дело 301.

    >

    Публичное распитие вина

    В столовой подмосковного города Дмитрова 24 июля 1919 года в отдельном кабинете обедали заведующий уездным продотделом А. М. Кисилев и заведующий городской свечной лавкой М. Г. Пономарев. В соседний кабинет зашло в это время перекусить более высокое должностное лицо — секретарь исполкома товарищ Евдокимов, который и услышал за перегородкой громкие голоса. Он решил ознакомиться с означенным шумом, для чего и отложил временно трапезу. Каково же было его возмущение, когда за перегородкой он обнаружил двух знакомцев, которых недолюбливал. Праведный гнев секретаря исполкома вызвали не наличие в отдельном кабинете двух советских ответственных работников, а наличие у них под столом уже на две трети опорожненной бутылки церковного вина. Товарищ Евдокимов был дока по части сыска и не преминул сунуть нос и в подозрительный стакан, красовавшийся на столе в равном удалении от обоих обедавших… Из него пахло точь-в-точь так же, как и из бутылки!

    Так и не начав трапезы, товарищ Евдокимов помчался с конфискованными бутылкой и стаканом прямиком в уездную уголовно-следственную комиссию. Здесь он сдал вещественные доказательства должностного преступления и поведал о проведенном расследовании. Уже через день о возмутительном нарушении сухого закона он докладывал на очередном заседании исполкома, члены которого почти единогласно постановили начать следствие по вскрывшемуся факту.

    В России шла братоубийственная Гражданская война, диктовавшая жуткие нравы: расстрелы на месте, без суда, без показаний свидетелей и допросов подозреваемых. И в эти же дни рассылались десятки повесток, заседали дмитровские и московские следственные комиссии, было запротоколировано пятнадцать допросов об одном и том же — пахнущем вином стакане.

    Наконец следствие пришло к выводу, что к стакану приложился еще один нарушитель сухого закона, успевший покинуть столовую до появления в ней товарища Евдокимова, — заведующий подотделом торговли продотдела Д. К Ковалкин.

    Следствие набирало обороты. Терпеливые барышни перепечатывали ворохи заключений, выписок, постановлений. Потом подшивали обретшие плоть слова в папки, нумеровали листы, украшая особо важные из них печатями.

    Делопроизводство кипело вплоть до 6 декабря 1919 года, когда, наконец, собрались члены ревтрибунала для вынесения приговора. Вникнув в суть дела, они развернули дискуссию, по окончании которой признали всех троих подсудимых виновными «в публичном распитии вина в Советской столовой». Кисилева и Ковалкина, кроме того, как представителей власти, дополнительно обвинили «в дискредитации Советской власти». Наконец, когда все факты рассмотрели со всех возможных сторон и запротоколировали общее мнение по поводу происшествия с пахнущим стаканом, члены ревтрибунала постановили: «На основании амнистии от 5 декабря 1919 года дело № 546 прекратить».

    Если бы с таким же усердием в Советской России разбирали дела голодных мужиков и баб, пойманных на рынках с кульками муки и соли, может быть, смогли бы сохранить жизни тысяч наших соотечественников, расстрелянных за спекуляцию без суда и следствия.

    По документам ЦГАМО, фонд 4612, опись 1, дело 445.

    >

    Секретный сотрудник охранки

    В одну из ночей 1919 года на лекции о Сибири в Политехническом музее в гражданине Низове Павел Жуков и Евдокий Евдокимов признали своего бывшего сотоварища по группе максималистов-боевиков Владимира Васильевича Иммермана. Он в свое время организовал в Чите четкую работу террористической группы — добывал револьверы и бомбы, умел взять выкуп с богатых людей.

    Наубивали тогда, в 1908 году, максималисты буржуев вдосталь и к тому же напечатали множество прокламаций, призывая российских обывателей последовать их примеру.

    Но вот беда: главный организатор читинских мокрых дел, подобно своему знаменитому коллеге Азефу, работал одновременно в охранке, и в один прекрасный день все местные террористы, за исключением Иммермана, оказались за решеткой. Сам же провокатор бесследно исчез, опасаясь расплаты за предательство.

    И вот, спустя десять лет, он наконец был пойман и препровожден в тюрьму. Свидетель Евдокимов на допросе показал:

    — После того как организовавшаяся группа сформировалась, ею была выпущена к населению прокламация декларативного характера, где говорилось о непримиримой вооруженной борьбе путем террора, как политического, так и экономического, с существующим политическим и хозяйственным строем за социализм, за социалистическую революцию. Средств у организации не было. Оружия и вообще инвентаря тоже. Естественно, что в первую очередь встал вопрос о денежных средствах. Был поставлен вопрос о подписке и сборе членских взносов, но результат оказался ничтожный, и перед организацией встал вопрос об экспроприации. Но так как на экспроприацию оружия в достаточной мере не было, то гражданином Иммерманом было предложено, как он называл, «ялтинским способом» добыть денег.

    Способ этот заключался в следующем: посылалось кому-нибудь из представителей буржуазии письмо с требованием уплатить столько-то и к такому-то сроку, после чего ожидали, и если получившее лицо уплаты не производило, его пристреливали. Было послано письмо купцу Самсоновичу, имевшему миллионное состояние, уплатить две тысячи рублей. Цифра определялась нуждами организации. Самсонович имел фирмы в Чите, Харбине и Владивостоке. Получив письмо, он перестал жить в Чите и находился все время в разъездах. Организация же, не имея средств преследовать, вынуждена была его ожидать.

    В это время были посланы несколько писем другим лицам, суммы приблизительно такие же. Одновременно была заведена кузница, где жили и работали товарищи, и оранжерея, в которой один из наших товарищей развел цветоводство, а остальные жили как рабочие. Средства, поступавшие от оранжереи и кузницы, почти целиком расходовались на нужды товарищей. Обзавелись небольшой типографией, отлив в мастерских нелегально шрифт. В типографии издали четыре листовки. Готовились поставить лабораторию. Наконец одному из товарищей удалось выследить Самсоновича и подстрелить, одновременно были брошены бомбы в дома двух других купцов. Уже сидя в тюрьме, я слышал, что они совещались и решили выдать требуемые деньги революционерам, так как охранка не могла оградить их интересов. Но Рудов, начальник охранного отделения, сумел получить их деньги вместо революционеров, и у меня теперь, через десять лет, создается впечатление, что мы работали или нам позволяли «шириться» с благословения охранки.

    Когда начала налаживаться более-менее подготовительная работа, то есть нами были отлиты оболочки для бомб в железнодорожных мастерских, раздобылись револьверами, купцов терроризировали, и они были готовы раскошелиться, в это время по мановению невидимой руки начался систематический разгром. И не только нашей организации, но и социал-революционеров, социал-демократов и федерации. У социал-революционеров была арестована хорошо оборудованная типография, где печаталась газета «Революционное слово» или «Воля» — не помню точно, и сели все активные работники Центра дочиста. У социал-демократов тоже были выбраны лица, как оказалось впоследствии, хорошо знакомые Иммерману. Федералисты, по крайней мере, все вожаки федерации, были лучшие приятели гражданина Иммермана…

    Другие свидетели дополнили картину, сообщив, что еще до ареста удивлялись постоянному обилию денег у Иммермана, его любви к дорогим одеждам. «Откуда?» — спрашивали нищие собратья по борьбе с капиталом. «Даю хорошие уроки, завел для конспирации», — был ответ.

    Многих арестованных насторожили на первых же допросах хвастливые слова жандармского ротмистра, что у него дела устроены не хуже, чем в Петербурге, есть даже свой Азеф, «так что пора вам, молодые люди, переходить ко мне на службу».

    В тюрьме для размышлений времени хватало, максималисты легко вычислили провокатора и приговорили его заочно к смертной казни. Но осужденный ими Иммерман скрылся из Читы и при содействии начальника Читинского охранного отделения Рудова под фамилией Щедрович был принят конторщиком с окладом в тридцать рублей в Пинские железнодорожные мастерские. Сведения, которые он в последующие годы поставлял в охранку, характеризовались как малоценные.

    И вот пришла расплата. В заседании Московского революционного трибунала 1 октября 1919 года началось слушание дела № 536 Владимира Васильевича Иммермана.

    Вина подсудимого была подтверждена не только свидетельскими показаниями, но и полученными архивными документами бывшего департамента полиции, где Иммерман значился в картотеке секретных сотрудников и где черным по белому было записано, что он «успел оказать значительные услуги по делу розыска. В начале 1909 года он должен был скрыться из города Читы, вследствие выяснения его деятельности революционной средой, поставившей лишить его жизни».

    В начале процесса подсудимый отрицал свою вину.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Чем вы объясните, что вас не арестовали?

    ИММЕРМАН. Вообще практиковалась такая система, что видных революционных работников не арестовывали, а доводили до того, что сами товарищи их уничтожали, и вот я явился тем козлом отпущения, которого терзали со всех сторон.

    Но против фактов не попрешь, и пришлось помаленьку признаваться.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Все-таки, какого характера сведения вы давали охранному отделению?

    ИММЕРМАН. Конечно, спрашивали меня обо всем, но я старался говорить то, что мне приходило в голову, и никогда не думал о том, чтобы предавать товарищей. Я был как затравленный зверь, я метался из стороны в сторону и не знал, что предпринять. Последующие десять лет моей жизни говорят за меня: два моих сына воспитаны в духе революции и в настоящее время находятся на фронте.

    Чувствуя себя загнанным в угол, провокатор пытался воздействовать на судей сентиментальными пассажами.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Как будто на свете другого места не было, кроме этой проклятой охранки. Вы, революционер, как должны были себя характеризовать?

    ИММЕРМАН. У меня были семья и дети, так что условия жизни были невыносимые.

    Во время процесса подсудимый без устали украшал свою речь революционной терминологией, пытаясь доказать свою приверженность идеям социализма и коммунизма. В последнем слове он попробовал разжалобить пролетарские сердца судей трескучими фразами о революции.

    ИММЕРМАН. Когда наступила Великая Октябрьская революция, когда мне представилась возможность уехать из Советской России, я этого не сделал, посвятив себя воспитанию сыновей, чтобы вместе с ними торжествовать окончательную победу пролетариата. Если вы взгляните на мою прошлую паршивую жизнь, то увидите, что никакой корысти в ней не было, просто одно малодушие и стремление спасти свое несчастное семейство. Если бы вы взглянули в мою душу, то вы убедились бы, что я имею право жить в Советской России. Поэтому я прошу суд, во имя полной и окончательной победы рабочего класса над миром эксплуататоров, во имя уничтожения буржуазного строя, дать мне возможность умереть с сыновьями на почетном посту, защищая великие завоевания Октябрьской революции, так как я ни в коем случае не могу быть врагом Советской России, а буду всеми силами стремиться, чтобы принести ей только пользу. Мне пришлось однажды выступать в защиту товарища Ленина во время митинга. Когда стали говорить, что товарищ Ленин немецкий шпион, я, не раздумывая, вышел на трибуну перед тысячной толпой и объяснил ей, какой наш великий вождь. Это могут подтвердить все рабочие. Если бы я не был предан делу революции, я бы не поступил так. И вот во имя окончательного торжества рабочего класса над буржуазией, я прошу дать мне возможность вновь встать в его ряды и бороться до окончательной победы Советской власти над ее врагами.

    Но ревтрибунал не внял заверениям провокатора и приговорил его к высшей мере наказания — расстрелу.

    Месяц спустя, по амнистии ко второй годовщине советского Октября, расстрел заменили пятнадцатью годами заключения, к третьей годовщине — пятью и, даже не дожидаясь наступления четвертой, вовсе отпустили провокатора.

    Иммерман преспокойно поселился в Москве, работал конторщиком на железной дороге и настойчиво бомбардировал Московский губернский суд заявлениями о снятии с него поражения в правах.

    Воистину, неисповедимы пути советского суда. Тысячи и тысячи людей расстреливали по ничтожным поводам, а секретного сотрудника охранки, из-за которого десятки революционеров оказались в тюремном каземате, ожидала милость. Может быть, благодаря умело составленным прошениям, обильно сдобренным верноподданническими словосочетаниями: «полицейские застенки», «столыпинская система провокации», «всепобедное красное знамя Октября», «величайший вождь мировой революции»?..

    По документам ЦГАМО, фонд 4613, опись 1, дело 1417.

    >

    Нанесение ударов плетью

    Комендант чрезвычайного штаба по борьбе с дезертирством товарищ Филиппов и сопровождавший его политком того же штаба товарищ Евдокимов 5 октября 1919 года правили коней в сторону Стрелецкой слободы Буйгородской волости Волоколамского уезда для проверки указа от 30 сентября 1919 года, запрещающего после девяти часов вечера появляться на улице.

    Красные командиры беседовали о трудностях революционного времени. Скончался верный соратник Ленина товарищ Свердлов. Поляки захватили Минск, и бои идут уже на подступах к Борисову и Бобруйску. Финны вторглись в советские земли на севере, румыны до сих пор в Бессарабии, Деникин поджимает с юга. Несознательные обыватели с нетерпением ждут Колчака, советские учреждения сплошь оккупированы мелкобуржуазным грамотным классом, участились бунты из-за голода.

    А самый главный враг — дезертиры. Призывники в Красную Армию бегут в леса, скапливаются в банды и терроризируют председателей сельских Советов, проводящих мобилизацию. Пора с этим кончать! Пора в беспощадном костре революции сжечь всю сволочь, стерегущую по ночам на лесных дорогах преданных пролетарскому делу командиров…

    Проезжая в одиннадцатом часу вечера по Туряевой слободе, красные командиры услышали девичий смех и насторожились. Насторожились не из-за увлечения женским полом, это чувство было ими похоронено до победы мировой революции, а из-за нарушения указа — девицы, судя по всему, веселились на улице, игнорируя приказ вечерами сидеть по домам. Филиппов и Евдокимов повернули коней в сторону звонкого смеха.

    Молодые девки, завидев верховых красноармейцев, повскакивали с лавки и упорхнули в ближайшую избу. Но это событие не остановило товарища Евдокимова, он спрыгнул с савраски и ринулся вслед за девками. Но враг всей компанией ретировался через зады в огороды и растворился в темноте. На занятом политкомом плацдарме удалось обнаружить лишь дочку хозяина дома Серафиму Морозову. Товарищ Евдокимов приказал ей следовать за ним и, когда нарушительница советского указа отказалась покидать родную избу, был вынужден применить к ней физическую силу. Девка нещадно сопротивлялась, но куда ж ей, бабе, да еще полуголодной, против подкармливаемого спецпайками красного командира. Он протащил ее через сени на крыльцо, но тут Морозова уперлась пуще прежнего. Это неповиновение представителю власти вконец озлобило Евдокимова, и он стал охаживать Морозову, словно лошадь, плетью. Потом избитую и уже покорную девку отвезли в ближайший монастырь, переоборудованный под штаб по борьбе с дезертирами, где она и просидела взаперти пять дней, притом первые три без пищи.

    Когда наконец Серафиму Морозову выпустили, она прямиком направилась в народный суд четвертого участка Волоколамского уезда с письменным заявлением, в котором требовала наказать ретивого борца с дезертирами за нанесение ей побоев.

    Народный суд рассмотрел заявление потерпевшей и постановил, что так как товарищ Евдокимов лупил плетью Морозову во время исполнения им служебных обязанностей, это дело должно рассматриваться только в революционном трибунале. Ревтрибунал, в свою очередь, постановил следствие прекратить, применив к красному командиру Евдокимову амнистию.

    А из уездов шли тревожные телеграммы и пакеты, причиной которых очень часто становились поступки комиссаров и вертящейся вокруг них челяди, сходные с тем, о котором рассказано выше:

    «Командиры после занятий разъезжают домой верхом и в экипажах, в то время как в дивизионе нет лошадей для привоза продуктов. Большинство дивизиона настроено против Советской власти».

    «Ведется наблюдение за группой, которая подозревается в организации группы "Союза русского народа". Фабрики почти все не работают. Часть стала из-за недостатка сырья и топлива, а часть остановилась для поездки рабочих за хлебом. Совнархоз работает неудовлетворительно. Рабочий контроль почти бездействует. Отношение железнодорожников к Сов. власти пассивное».

    «Общее настроение скверное. Почти во всех учреждениях наблюдается засилие лиц, настроенных против Советской власти. Среди ответственных работников замечаются случаи проявления демагогии».

    «В волисполкомах царят спячка и разгильдяйство. Мягкая барская мебель заражает ленью».

    По документам ЦГАМО, фонд 4612, опись 1, дело 599.

    >

    Должностное преступление

    В России к 1917 году существовало четыре лавры и около тысячи двухсот штатных и заштатных монастырей, пустынь, киновий, скитов, общин. Они владели миллионом десятин земли, имели свои мельницы, кузницы, тележные и колесные мастерские, кирпичные, смолокуренные и гончарные заводы, скотные дворы и стада молочных коров. Монахи занимались рыболовством и овощеводством, разводили пасеки и фруктовые сады, не брезговали портняжным и сапожным ремеслом, изготовляли церковную утварь и печатали церковные книги. Всероссийская выставка монастырских работ, открывшаяся в 1904 году в Петербурге, поразила своим разнообразием и подлинным мастерством не только русских обывателей, но и заморских ценителей искусства.

    Все это с неизъяснимой ненавистью было порушено в первые же годы Советской власти, когда была организована кампания по уничтожению монастырей, церковных ценностей и мощей православных святых.

    Не обошел стороной злой рок и главную обитель земли Русской — Троице-Сергиеву лавру. Над ней нависла угроза закрытия, а над хранящимися в ней мощами преподобного Сергия Радонежского — кощунственного осквернения и уничтожения.

    Русская православная церковь, ослабленная множеством судебных процессов над духовенством и верующими мирянами, нередко заканчивавшихся казнями, испытывавшая ничем не прикрытую ненависть воинствующего атеизма большевиков, ослабленная числом, но не духом, в лице патриарха Тихона пыталась спасти лавру и почивающие в ней останки преподобного Сергия. Святейший Тихон 27 февраля 1920 года обратился с письмом к председателю Совета народных комиссаров В. И. Ульянову:

    «До моего сведения дошли тревожные вести еще об одном готовящемся оскорблении религиозного чувства верующего русского народа — предполагаемом в ближайшие дни изъятии и вывозе из Сергиева священных останков преподобного Сергия.

    Вслед за вскрытием останков других угодников Божиих, святых и потому всеми чтимых носителей религиозного духа народа, было совершено вскрытие и священных останков преподобного Сергия в марте прошлого года. А по заявлению печати, это было предпринято с желанием и ожиданием, что достаточно будет короткого времени (трех дней) для разрушения и сокрушения в народе благоговейного отношения и обращения к преподобному Сергию.

    Действительность показала с первых же дней до настоящего времени, что нанесенное оскорбление религиозному чувству еще усилило порыв веры в преподобного Сергия, как и в других угодников Божиих, вскрытых по велению властей, но зато страдающую религиозную душу еще более растравило обидой от посягания на право народной веры в святых угодников.

    Прежние обращения и заявления мои по делам Сергиевской лавры и вскрытия мощей встречали в центре указания на то, что предпринятое совершается по желанию местной власти. А обращение верующего народа к местной власти встречает указание на то, что инициатива исходит из центра…

    Для чего готовится новое оскорбление веры народа в преподобного Сергия вывозом его священных останков после того, как вскрытием имелось в виду обнаружить отсутствие останков и религиозный обман, а после того, как останки оказались тем, что и почитает православный человек за мощи, т. е. останками святого по жизни и предстательству за народ по смерти человека?..»

    Письмо архипастыря десятков миллионов православных россиян, как и неоднократные его просьбы о личной встрече, архиреволюционер оставил без ответа. Но смиренный патриарх не отступился и 10 мая 1920 года через управляющего делами Совнаркома В. Д. Бонч-Бруевича вновь обращается к Ленину:

    «…От имени всего верующего народа я для выяснения дела о Троице-Сергиевой лавре заявляю, что лавра представляет из себя не только сооружения, созданные на средства верующего народа и пригодные, как всякие сооружения, для хозяйственных и культурных потребностей страны, и не только ряд важных в археологическом и историческом отношении памятников, но и Святыню, т. е. место подвигов великого по жизни и по предстательству за народ после смерти святого человека — место, куда народ часто пешком ходил изливать свои скорби и радости в молитве в продолжение более пяти веков. Религиозный народ ждет от своих властей, что верующим навсегда будет представлена полная возможность свободно почитать останки преподобного Сергия на месте его блаженного упокоения и своих многовековых религиозных подвигов и упований.

    Видеть запечатанным собор со священными останками и не иметь доступа для молитвы к тому месту, которое некогда служило для православных людей опорой в борьбе с поляками, является тяжким оскорблением православной веры. Для чего это после неоднократных, и даже в последние дни, заявлений власти о свободе веры народа и о свободе удовлетворения его религиозных нужд? Для чего это, когда не только Польша, но и Латинство в открытой борьбе и войне пользуется ослаблением русского и православного народа и добивается даже среди него преобладающего влияния над Православием?

    Вот почему я убедительно прошу Вас, г. Председатель, возвратить верующим свободу почитания священных останков преподобного Сергия, лавра которого есть прежде всего место религиозной жизни — Святыня Православия».

    И на это прошение, как и на письма тысяч верующих, умолявших не осквернять прах великого угодника земли Русской, архиреволюционер не ответил. Зато ответил Малый Совнарком, постановив на своем очередном заседании 27 августа 1920 года: «Жалобу гр. Беллавина (патриарха Тихона) от 10 мая оставить без последствий… Закончить ликвидацию мощей Сергия Радонежского».

    Эта бездушная злая отписка и была послана патриарху. Но в том же постановлении было дополнение, с которым имели право ознакомиться лишь избранные безбожники: «Секретно. Предложить тов. Крыленко расследовать действия помощника управляющего делами рабоче-крестьянской инспекции П. Н. Мольвера в производстве им расследования по жалобе гр. Беллавина (патриарха Тихона), передав ему доклад Мольвера и заключение по нему 8-го отдела комиссариата юстиции. (Принято единогласно при согласии докладчика.)».

    Что же за поступок совершил советский служащий Мольвер, что удостоился секретного расследования, да еще не рядовым следователем ГПУ, а главным специалистом по судебным спектаклям над православным духовенством Крыленкой?..

    Многочисленные просьбы верующих не препятствовать им в поклонении святым мощам преподобного Сергия раздражали атеистическое сознание членов Совета народных комиссаров. Нужно было найти грамотного человека, который бы толково изложил, что мощей преподобного нет и в помине, а есть лишь обман темных рабочих и крестьянских масс; что ничего святого Троице-Сергиева лавра не представляет — обычное помещение, которое можно использовать для советских нужд — под склад, тюрьму или жилой массив; что, наконец, никакого наплыва паломников в Сергиевом Посаде не замечено. Наоборот, народ требует быстрее покончить с таким нелепым и уродливым анахронизмом, как лавра, и заселить ее преданными делу революции коммунарами. Но основе доклада, который напишет подобранный специалист, решено было также провести убедительную газетную кампанию против черносотенного воинства, то бишь монашества.

    Для столь важной и деликатной цели выбрали юриста, занимавшего в советской бюрократической иерархии пост средней руки, — Павла Николаевича Мольвера.

    Павел Николаевич был исполнительным служащим, а голодное время заставляло его браться за любую работу, которую мог осилить. Он дотошно изучил как материалы наркомата юстиции, так и патриаршей канцелярии о перипетиях борьбы вокруг Троице-Сергиевой лавры. Съездил в Сергиев Посад, осмотрел гробницу преподобного. Изучил акты вскрытия его мощей. Побеседовал как с паломниками, так и с представителями власти Сергиева Посада. Собрав весь необходимый материал, Павел Николаевич написал длинный доклад, который закончил удивительными даже для самого себя словами: «Жалоба Патриарха Московского и Всероссийского должна быть признана подлежащею удовлетворению».

    — Вот этого тебе и не надо было делать, — прочитав весь доклад, покачал, наверное, головой начальник Мольвера.

    — Не могу иначе, — развел, наверное, руками полуголодный интеллигент.

    — Ты хоть подумал, что тебя за эту писанину с работы погонят? Совсем оголодаешь, — предупредил, наверное, начальник.

    — Я понимаю, — горько вздохнул, наверное, Мольвер.

    Но вряд ли он предполагал, что за честно и добросовестно выполненное поручение к нему на квартиру в первых числах сентября 1920 году заявятся красноармейцы с ордером на обыск и арестуют хозяина. И даже в дурном сне ему не могло привидиться случившееся несколькими месяцами позже, когда главный советский эксперт по атеизму и юриспруденции, бывший полуграмотный прапорщик Крыленко обвинил его, Мольвера, в том, что он написал свой доклад по уговору с патриархом Тихоном:

    «Состоя на службе Советской власти и занимая ответственный пост помощника управляющего отделом Летучих рабочих ревизий и центрального Бюро жалоб рабоче-крестьянской инспекции и сочувствуя в то же время контрреволюционно настроенным правящим церковным кругам, получив от своего непосредственного начальства срочное поручение по обследованию по жалобе патриарха Тихона — он, Мольвер, в прямое нарушение своего служебного долга вошел в соглашение с указанными церковными кругами об совместных с ними действиях в целях достижения желательных для последних результатов по их жалобе».

    Возмущенный поступком Мольвера ревтрибунал объявил привезенному из Таганской тюрьмы преступнику, что за пособничество останкам Сергия Радонежского и за другие подобные же прегрешения он приговорен к десяти годам концентрационного лагеря.

    В лавре вскоре поселились электротехническая академия, курсы-школа, институт народного образования. Храмы, в которых запретили богослужения, превратили в музей. В Свято-Троицкой церкви открыто лежали святые мощи преподобного Сергия, а рядом в шапках курили и хихикали новые насельники главной российской обители — учащаяся молодежь. И здесь же, преклонив колени у поруганной святыни, безмолвно молились отшагавшие ради этого мига сотни верст российские богомольцы — хранители предвечных заветов.

    Бог поругаем не бывает. Претерпели лютые гонения тысячи и тысячи верующих, претерпел и Павел Николаевич Мольвер. Но своим мученическим подвигом они доказали, что не угас в народе светильник веры, не могут воинствующие атеисты вытравить окончательно многовековую духовную основу русского общества.

    И вновь теперь над гробницей радонежского игумена зажжена лампада, и вновь, как и в прошлые столетия, поют люди:

    Мощи Твои, яко сосуд благодати полный,
    Преизливающийся на всех, к ним притекающих.

    По документам архива ФСБ РФ, следственное дело патриарха Тихона.

    >

    Но ведь девочка…

    На суд над петроградским митрополитом Вениамином и его паствой, задуманный с целью расстрелять побольше православного народа за сопротивление изъятию из храмов весной 1922 года христианских святынь, вызвали очередного обвиняемого Маркина. Допрашивал его председатель народного суда Смирнов, а защищал адвокат Равич.

    СМИРНОВ. Вы были 21 апреля около церкви?

    МАРКИН. Нет, я пошел по делам, получил по доверенности деньги. Около ворот красноармеец арестовал девочку. Я по-товарищески попросил отпустить, а он арестовал меня, а ее отпустил.

    Председатель ревтрибунала уже с первых слов обвиняемого понял суть незаконного деяния этого мелкобуржуазного типа: противодействие в аресте контрреволюционного элемента, в роли которого выступала малолетняя преступница, задержанная красноармейцем. А что она преступница не вызывало сомнения, так как в момент изъятия церковных ценностей находилась неподалеку от храма и, скорее всего, выражала свое неудовольствие происходящей выемкой так называемых святынь православия. Приговор мелкобуржуазному типу уже созрел в голове председателя революционного суда, и он был уверен, что никакие адвокатские каверзы защитника не изменят его.

    РАВИЧ. Вы где служили?

    МАРКИН. В Вологде, в ЧК.

    РАВИЧ. Кем?

    МАРКИН. Начальником отряда.

    РАВИЧ. Боролись на фронте?

    МАРКИН. Да.

    РАВИЧ. Вы сами по религиозному убеждению человек верующий?

    МАРКИН. Нет, совершенно неверующий.

    РАВИЧ. С вами вместе сколько человек привели в милицию?

    МАРКИН. Десять человек

    РАВИЧ. Из них выпустили кого-нибудь?

    МАРКИН. Да, председателя завкома.

    РАВИЧ. Значит, один из тех, кто был арестован, был председателем завкома, который проводил у себя на заводе резолюцию за изъятие? Его тоже арестовали?

    МАРКИН. Да.

    РАВИЧ. Сколько времени вы сидели?

    МАРКИН. Два месяца.

    РАВИЧ. Толпа была, и беспорядки и насилия над комиссарами были, вы не знаете?

    МАРКИН. Я не видел никаких беспорядков.

    Слушая диалог обвиняемого с защитником, председатель ревтрибунала понял, что следователь, выпустивший на показательный открытый суд этого простосердечного чекиста, — дурак. Ведь в зале полно чекистов, они могут поверить словам своего коллеги и возмутятся строгим приговором. Одно дело — подвести к расстрелу бывшего помещика или, на худой конец, юнкера. Но совсем другое — приговорить к высшей мере наказания начальника боевого отряда рабочих и крестьян. Теперь придется выкручиваться, чтобы не провалить весь судебный процесс.

    СМИРНОВ. Законно вы поступили, начальник отряда? Боролись с бандитами, четыре года прослужили в Красной Армии. Вы знаете, что такое красноармеец? Как нужно бороться, как защищать Советскую власть и поступать в том случае, если красноармеец должен арестовать преступницу?

    МАРКИН. Я не стал бы препятствовать и не стал бы с ним бороться, но ведь девочка…

    РАВИЧ. Вы были арестованы где? С той стороны улицы, где церковь?

    МАРКИН. Около своего дома.

    СМИРНОВ. Теперь я вас спрашиваю: законно вас арестовали?

    МАРКИН. Законно, конечно.

    СМИРНОВ. А вы улыбаетесь… Я должен обратить внимание трибунала, что обвиняемый считает свой арест законным.

    Маркина пришлось освободить, засчитав ему за наказание уже отсиженный в тюрьме срок. Зато ревтрибунал отыгрался на тех обвиняемых, у кого не было славного чекистского прошлого, приговорив десятерых к расстрелу и еще около полусотни соотечественников к разным срокам лишения свободы.

    По документам архива ФСБ РФ, следственное дело митрополита Вениамина (Казанского).

    >

    На основании устных директив

    В 1877 году петербургский градоначальник генерал-адъютант Ф. Ф. Трепов приказал высечь политического заключенного Боголюбова. Полгода спустя за унижение своего революционного товарища отомстила Вера Засулич, смертельно ранив Трепова. Суд присяжных вынес убийце оправдательный приговор.

    Полвека спустя, в 1922 году, председатель Совета народных комиссаров Ленин приказал высечь Русскую православную церковь и расстрелять как можно больше «реакционного духовенства». Присяжных уже не существовало, Государственное политическое управление (ГПУ) и другие карательные советские органы, к которым принадлежал и революционный суд, работали на основании устных директив из Кремля (преемники народных комиссаров — члены Политбюро и другие ответственные работники ЦК КПСС — широко использовали эту систему «устных директив», чтобы не нести в дальнейшем никакой ответственности за свои приказы).

    Вмиг по всей стране началось провокационное изъятие из храмов церковных ценностей, что привело к расстрелу тысяч священнослужителей и мирян. Людей умерщвляли не тайком под покровом ночи, по личной инициативе какого-нибудь полусумасшедшего начальника отряда ГПУ, а в ходе открытого судебного разбирательства на основании советских законов. Правда, использовалась старинная русская пословица: «Закон, что дышло: куда повернешь, туда и вышло».

    Подготовка к полному уничтожению православия в СССР началась еще в 1921 году, когда во время обрушившегося на страну голода начался усиленный сбор фискальных материалов на духовенство. В декабре 1921 года петроградское ГПУ распространило среди своих доносителей «общую схему информации» и потребовало «в каждом информационном докладе указывать вкратце, ясно, отчетливо и конкретно следующее»:

    1. Местность, название и адрес (деревни, учреждения и квартиры).

    2. Количественный и качественный состав собравшихся (детей, женщин, мужчин, их возраст, военные, штатские, рабочие, крестьяне, интеллигенция и т. д.).

    3. Перечислить выступающих. Записать, по возможности, их фамилии, наружные внешние признаки, начиная сверху вниз, т. е. рост, голову, лицо и т. д. Указать ораторские способности выступающих и их влияние на массу. Выяснить, постоянный или местный, или приезжий оратор. В последнем случае указать, откуда прибыл.

    4. Краткое содержание речей. Обязательно дословно подчеркивать места, касающиеся современной жизни, в частности, Советской власти и коммунистической партии, национальный шовинизм и еврейский вопрос.

    5. Указать результаты речей на массу и чем последние выражаются (возбуждение, выкрики, критика и т. д.).

    6. Дата составления доклада (число, месяц, год).

    7. Подпись (псевдоним).

    Чекисты даже предложили своим доносителям пример для подражания:

    1. Благовещенский собор.

    2. 80 человек, из них 12 интеллигентных, одна сестра милосердия, 1 священник, 4 детей до 13-летнего возраста, 4 кулака, 3 военных, 1 моряк, остальные обыватели и 1 буржуй. Адрес: Красная ул., д. 23, кв. 5. Перехлесткин.

    3. Отец Николай Комаринский, настоятель собора, постоянно здесь. Рост средний, рыжеватый, довольно солидный, с длинной бородой. Хороший оратор, на массу действует своими восклицаниями и усердными молитвами.

    4. Речь о покаянии, где прежде всего взял клятву с молящихся в верности, что среди них нет предателей. Речь шла о том, что мы должны очиститься и быть, как вода, чистыми, прозрачными. И такой должна быть вся наша жизнь. Громко восклицает: что мы сделали с нашей жизнью, настроили фабрик и заводов, и этим омерзили и загрязнили весь наш виноградник; мы все здесь собравшиеся — оборванные и голодные. Чем были вызваны слезы женщин.

    5. В результате, просит никому не говорить о ночной беседе, о таинстве причащения. Что только будут знать Христос и те, кто был на молитве. Дали слово молчать, расцеловались со священником и ушли в 4 часа ночи.

    6. 9 декабря с. г.

    7. Новиков.

    Упомянутый в общей схеме доносительства для примера протоиерей Комаринский был арестован на основе агентурных сведений, как и многие другие священнослужители и миряне, 28 марта 1922 года во время петроградской «операции по служителям культов», проведенной спустя девять дней после ленинских директив.

    Начались бесконечные допросы с целью организации открытых судебных процессов и последующих расстрелов духовенства. Председатель СНК лично настаивал, чтобы указания о необходимости расстрелов в приговорах давались высшими чиновниками судебным властям только в устной форме.

    На помощь следователям пришли советские газеты, извергавшие горы хулы на православие и его клир. Не дремала и рожденная в недрах ГПУ организация «Живая Церковь», с помощью доносов и подлогов добивавшаяся привилегий для своего «прогрессивного духовенства».

    Процесс над петроградскими священнослужителями и мирянами проходил с 10 июня по 5 июля в здании Дворянского собрания, на углу Михайловской и Итальянской улиц. Наконец, после столь долгого псевдосудебного разбирательства революционный трибунал объявил подсказанный ему высшей властью приговор: десятерых — к расстрелу, еще сорок девять человек — к различным срокам тюремного заключения. Верховный трибунал при ВЦИКе, как бы демонстрируя свой гуманизм, шестерым, приговоренным к смертной казни, смягчил приговор. Четверо — митрополит Петроградский и Гдовский Вениамин, архимандрит Сергий, профессора И. М. Ковшаров и Ю. П. Новицкий — в ночь с 12 на 13 августа 1922 года были расстреляны, а их имущество конфисковано в уплату судебных издержек. Не правда ли, занятно, — уплатить за то, что тебя приговорили к расстрелу?!

    За что их убили? Убили, соблюдая все приличия: открытый процесс с судьями, обвинителями, защитниками. С виду, как будто в любой цивилизованной стране. Но обратимся к стенограммам допросов, сохранившимся до наших дней, и попытаемся уяснить вину перед Советской властью одного из четырех страдальцев за веру — архимандрита Сергия.

    Архимандрит Сергий, в миру Василий Павлович Шеин, родился в 1866 году в деревне Колпна Новосельского уезда Тульской губернии. Его государственная служба началась еще в юношеском возрасте. Он был помощником обер-секретаря в Правительствующем сенате, потом помощником статс-секретаря Государственного совета. Февральскую революцию встретил в чине действительного статского советника, члена Государственной думы. С 15 августа 1917 года Шеин — участник Всероссийского церковного собора.

    Когда для служителей Церкви настали лихие времена, Шеин решил всего себя отдать на служение Богу и 30 августа/12 сентября 1920 года, в день памяти благоверного князя Александра Невского, был пострижен в монашество, став вскоре после этого настоятелем церкви Троицкого подворья в Петрограде. Не прошло и года монашеской жизни, как отец Сергий был арестован и ему предъявили стандартное обвинение, что, будучи товарищем председателя Правления приходских советов, — «черносотенной контрреволюционной организации» — он в числе других решил «не допускать изъятия ценностей Советской властью, но самостоятельно от лица Церкви снестись с заграницей и продать ценности самим».

    Даже во время допроса председатель ревтрибунала и обвинители не вспоминали об этом абсурдном обвинении и, за неимением фактов, которые помогут поставить монаха к стенке, вынуждены были добывать их во время своего судебного спектакля. Как-никак, люди вокруг!

    Революционные судьи смекнули, что лучше всего доказать участие обвиняемых в сговоре, в создании некоей организации, которая поставила своей целью свержение советской власти. В крупных городах легче всего было признать таковой Правление приходских советов, где решались вопросы о сборе пожертвований, охране храмов и через которые велись переговоры с советской властью о нуждах и чаяниях православных христиан. Степень участия в этой антисоветской организации и постарались выяснить у Шеина.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Обвиняемый Шеин. Скажите, обвиняемый Шеин, вы членом правления состояли?

    ШЕИН. С последних выборов.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Когда?

    ШЕИН. В конце декабря или начале января.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Какие обязанности в правлении вы исполняли?

    ШЕИН. Был товарищем председателя. Но когда меня об этом известили, я, конечно, поблагодарил за честь то лицо, которое меня известило, и тут же предупредил, что никакого участия в правлении принять не могу, потому что собрания бывают по понедельникам, а в этот день в церкви торжественное богослужение. Я бывал на собраниях фактически очень редко, урывками и, в конце концов, должен был подать заявление, что, за невозможностью для меня принимать участие в делах правления, я прошу себя товарищем председателя больше не считать.

    До «активного участия в антисоветской организации» подобное заявление подсудимого недотягивало, что, впрочем, председателя ревтрибунала не удручило. Он был уверен, что подловит отца Сергия во время беседы о контрреволюционном письме митрополита Вениамина в Петроградскую комиссию помощи голодающим, в котором владыка указал на три условия для участия духовенства в передачи властям церковных ценностей:

    1. Все другие средства и способы помощи голодающим исчерпаны.

    2. Пожертвованные ценности действительно пойдут на помощь голодающим.

    3. На пожертвование означенных ценностей будет дано разрешение Святейшего Патриарха.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Вы считаете, что первое письмо могло внести успокоение среди населения?

    ШЕИН. Несомненно.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Могло ли это письмо, распространенное среди населения, внести успокоение?

    ШЕИН. Я нахожу, что письмо должно было внести успокоение, но думаю, что письмо не предназначалось для населения. Поэтому я не могу подходить к нему с этой точки зрения.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Я не спрашиваю, для какой цели оно предназначалось. Считаете ли вы, что оно, будучи распространенным, могло внести успокоение в умы населения?

    ШЕИН. В широкие массы населения я его не пустил бы.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. По каким причинам вы его не пустили бы?

    ШЕИН. Обыкновенный обыватель, верующий, получил бы это письмо, и у него могла бы создаться принципиальная точка зрения на изъятие церковных ценностей.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Какая? Как бы он отнесся к изъятию?

    ШЕИН. На этот вопрос как можно отвечать?! Я думаю, что я человек, имеющий свой взгляд. Как могу я представить себе, как другой отнесется? Я отказываюсь отвечать.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Для вас, которому много приходилось бывать среди верующих, должно быть известно, как эта мысль об изъятии церковных ценностей, изложенная в письме митрополита, преломлялась в их сознании.

    ШЕИН. Я у себя в храме письма не оглашал, и потому, как эта мысль преломлялась и что из этого произошло бы, ответить не могу. Я могу отвечать в области фактов, а не в области предположений.

    Председатель задумался. Фактов явно не хватало, чтобы законно пустить пулю в лоб архимандриту. А ВЦИК требует обставить расстрелы по закону, по революционной справедливости. Вот и возись теперь. Что ж, может быть, нужный компромат притечет сам собой, при обсуждении второго письма митрополита в Петроградский губисполком, в котором неугомонный владыка настаивает на предоставлении Церкви права самостоятельной организации помощи голодающим.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Второе письмо митрополита. Где с ним ознакомились?

    ШЕИН. Здесь.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. А до этого времени?

    ШЕИН. Я его не знал.

    Опять осечка. Председатель ревтрибунала чувствовал, что тонет, а этот контрреволюционный архимандрит не желает протянуть руку помощи — оговорить себя. Неужто придется помиловать? Но ведь за это по головке не погладят, лишат сытного комиссарского пайка и придется, как другим, голодать…

    Выручил общественный обвинитель Крастин. Он, как стервятник, выжидал добычу и, почуяв ее, пикировал на обвиняемого. Сейчас он понял, что надо расспросить монаха о его взаимоотношениях с патриархом. Если у него были контакты с врагом № 1 Советской власти, то значит, он сам — враг № 2!

    КРАСТИН. В каких вы отношениях с патриархом Тихоном?

    ШЕИН. Теперь ни в каких, а состоял как духовное лицо.

    КРАСТИН, Вы были в Петрограде в качестве представителя патриарха Тихона?

    ШЕИН. Я был настоятелем церкви Троицкого подворья, но никаких представительств не знаю.

    КРАСТИН. А подворье было подчинено митрополиту или патриарху?

    ШЕИН. Здесь надо различать два вопроса. Подворье подчинено патриарху непосредственно, а поскольку в подворье находится приход, постольку я подчинен по приходским делам митрополиту.

    КРАСТИН. Значит, вы посредственно или непосредственно были подчинены патриарху Тихону?

    ШЕИН. И патриарху. Подворье составляет часть Троице-Сергиевой лавры, которую уподобляют Собору.

    Крастин понял, что этот монах может окончательно сбить его с толку и выставить на посмешище за неосведомленность происходящего в церковной жизни. Необходимо немедленно произвести революционный выстрел — точный, громкий, наповал. Агенты докладывали, что Шеин зачитывал первое письмо митрополита Вениамина в своем приходе. А ведь в письме поставлены условия, без выполнения которых Церковь отказывается принимать участие в изъятии своих ценностей. А раз есть условия, значит, — это бунт, неподчинение декрету Советской власти.

    КРАСТИН. Вы у себя в приходе не оглашали послание митрополита?

    ШЕИН. В храме не оглашал.

    КРАСТИН. А в приходе?

    ШЕИН. Я прошу конкретизировать вопрос. Что такое приход? Я просто прочел, огласил, ознакомил с ним на заседании приходского совета.

    В бой уже рвался другой общественный обвинитель — Драницын. Ему не терпелось доказать, что именно он, а не кто другой, лучший исполнитель устных приказов начальства, именно он — самое бдительное око революционного судопроизводства. А для этого надо лишь выудить у подсудимого зацепочку, чтобы обвинить его в распространении письма митрополита с тайным умыслом оказать этим поступком сопротивление изъятию церковных ценностей.

    ДРАНИЦЫН. Только что вы сказали: «Я огласил в своем приходском совете». Что значит «огласил»?

    ШЕИН. Огласил — прочитал. Не вдумываясь, поверхностно прочитал.

    ДРАНИЦЫН. Вы, всесторонне образованный человек, как могли так отнестись к этому документу?

    ШЕИН. Да-да, потому что есть разница изучить документ или огласить.

    ДРАНИЦЫН. Вы огласили по приказанию?

    ШЕИН. Ничего подобного. Я огласил его в приходском собрании. Как раз я докладывал приходскому совету такой вопрос и все, что у меня было в руках, огласил.

    ДРАНИЦЫН. Почему огласили?

    ШЕИН. Как я мог скрыть документ, который у меня есть? Я со своим приходским советом в прятки не играю.

    Допрос затягивался. Ни на себя, ни на других Шеин не давал компрометирующего материала. А белая колонная зала бывшего Дворянского собрания была переполнена присланными по наряду рабочими и красноармейцами. Все они ждали подтверждения передовых газетных статей, в которых утверждалось, что духовенство — это «насильники, именем Христа благословляющие людоедство», «контрреволюционеры с изуверскими предрассудками», «негодяи в черных ризах, прикрывающие свою волчью шкуру религией». Драницын понимал, что надо их не просто расстреливать, надо убедительно доказывать, что Советская власть карает по справедливости, по закону. Может быть, подсудимый споткнется на национальном вопросе? Ведь все церковники — отпетые черносотенцы.

    ДРАНИЦЫН. Вы по убеждению поступили в монахи?

    ШЕИН. Я считаю такой вопрос для себя оскорбительным. Монашество — дело моей совести.

    ДРАНИЦЫН. Вы имеете право не отвечать.

    ШЕИН. Я знаю, что имею право.

    ДРАНИЦЫН. Вы были членом партии националистов. А принимаете ли вы текст: «Несть еллины и иудеи»?

    ШЕИН. О, весьма, весьма.

    ДРАНИЦЫН. Вы в церкви призываете к миру своих прихожан?

    ШЕИН. Сколько могу, всегда призываю.

    ДРАНИЦЫН. Больше вопросов не имею.

    «Каков архимандрит, ведет себя так, будто не он, а мы должны быть расстреляны, — возмутился Смирнов, третий обвинитель. — Откуда у него это достоинство? Сразу чувствуется — дворянская кровь. Вот такие больше всего и вредны для построения нового общества, потому что они темному народу нравятся, и те с них пример берут. А брать пример надо только с товарища Ленина».

    Обуреваемый жаждой революционного террора, третий обвинитель ринулся в бой.

    СМИРНОВ. В бытность вашу в Государственной думе вы принадлежали к партии националистов. Вы порвали сейчас связь с этой партией?

    ШЕИН. Со времени роспуска Государственной думы, естественно порвал. Даже раньше. Я мою политическую деятельность окончил в начале февраля, потому что тяжело заболел, два месяца болел.

    СМИРНОВ. Вы идейно проповедовали взгляды националистов?

    ШЕИН. Раз примкнул к известной партии — значит, разделял ее взгляды.

    СМИРНОВ. Чем объясните, что перестали разделять?

    ШЕИН. Я не говорю: перестал. Я говорил, что прекратил свою политическую деятельность.

    СМИРНОВ. Вы теперь продолжаете разделять эти взгляды?

    ШЕИН. Теперь обстоятельства настолько изменились…

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Покороче, Шеин.

    ШЕИН. Я говорю, как хочу. Ныне применять политические взгляды совершенно невозможно.

    В бой вновь рвался Крастин. Ему было обидно, что другой, а не он, вырвал у подсудимого признание, что он — националист. Ведь это уже почти готовое обвинение: почему он примкнул к монархистам, когда в той же Думе существовала прогрессивная фракция — социал-демократов? Необходимо нанести монаху мощный удар. Ведь он наверняка терпеть не может советское духовенство из «Живой Церкви» — с чекистами сотрудничают, доносы на патриарха через газеты распространяют, петроградское духовенство, что сейчас сидит на скамье подсудимых, обвинили в контрреволюционности. Вот мы его и ущучим за нетерпимость к инакомыслящим. Нравственное, так сказать, превосходство заимеем, чтобы больше не смел задирать нос этот бывший дворянин.

    КРАСТИН. Вы знакомы с расколом теперешней Церкви?

    ШЕИН. Очень мало.

    КРАСТИН. Но слышали, интересовались им?

    ШЕИН. Так, не особенно.

    КРАСТИН. Разницу в направлении так называемой «Живой Церкви», которая обвиняет старую Церковь в контрреволюции, понимаете?

    ШЕИН. Живую Церковь я знаю только одну, ту, о которой сказано: «Церковь Бога живаго — столп и утверждение истины».

    КРАСТИН. Нет, я об этом не спрашиваю, здесь не проповедь. Я спрашиваю о реальном явлении жизни, я спрашиваю о реальной фракции Церкви, которая называется «Живой Церковью» и которую представляют Введенский, Боярский, Красницкий. Про это направление.

    ШЕИН. Я с ним мало знаком.

    КРАСТИН. Вы в Церковь пришли идейно. Вас должны бы, как человека с высшим образованием, сенатора…

    ШЕИН. Я никогда не был сенатором.

    КРАСТИН…члена Государственной думы, интересовать эти вопросы более глубоко.

    ШЕИН. Церковь так богата разносторонней духовной жизнью, что можно найти в ней интерес и удовлетворение и вне вопросов церковно-общественной жизни. В Церкви есть огромная мистическая сила.

    Крастин начал выходить из себя от злости. И было из-за чего: подсудимый не раскаивается, не дает возможностей суду уличить себя в совершенных преступлениях, не сваливает вину на других. Терпения больше не было разговаривать с ним — хоть оскорбить напоследок.

    КРАСТИН. Чем вы объясните такое повальное вхождение и надевание ряс со стороны сенаторов, профессоров, студентов, инженеров, бывших адвокатов и так далее? Между прочим, это касается и вас.

    ШЕИН. Это касается меня лично. Я скажу: это дело моей совести. Я в храме с детства служил, постоянно около Церкви вращался, с ней сроднился. Поэтому для меня это естественно.

    Более никаких «обвинений» архимандриту Сергию предъявлено не было. Бесновались, украшая свои речи пышными революционными фразами, обвинители. Старались доказать кошмарный идиотизм обвинений защитники. Все зря — участь подсудимых была предрешена. Ревтрибунал — это вам не суд присяжных в царской России, который в свое время Ленин и его соратники клеймили позором за жестокость. Ревтрибунал не судил, а исполнял приказ вышестоящих советских учреждений. Так, только на основании вышеизложенного допроса, отца Сергия обвинили в том, что он входил в «активную группу, действовавшую под видом легальной организации правления приходов Православной Русской Церкви, принимал активное участие в совещаниях и собраниях означенной группы, в коих обсуждали и разрабатывали вопросы противодействия Советской власти в проведении декрета об изъятии церковных ценностей с целью возбуждения народных масс».

    После вынесения приговора в своем последнем слове отец Сергий сказал, что он — монах, то есть человек, отрекшийся от собственной воли, всего себя посвятивший Богу и лишь слабая физическая нить связывает его с мирской жизнью. «Неужели же трибунал думает, что разрыв и этой последней нити может быть для меня страшен? Делайте свое дело. Я жалею вас и молюсь о вас».

    Когда в ночь с 12 на 13 августа большевики «делали свое дело», архимандрит Сергий, стоя перед направленными на него винтовками, молился: «Прости им, Боже, не ведают бо, что творят».

    По документам архива ФСБ РФ, следственное дело митрополита Вениамина (Казанского)

    >

    Послесловие

    Русское прошлое… Мы его представляем себе главным образом по книгам историков, сочинениям писателей, кинофильмам, произведениям живописи и музейным экспонатам. Но есть еще красивое русское слово «источник». Первое значение его — родник, ключ, бьющий из-под земли. Но источник также — письменный документ, на основе которого и пишется история народа. Это — летописи, хронографы, предания, жития святых, писцовые книги, международные договоры и прочее. Книга о мировом суде и ревтрибунале — тоже источник. Источник, по которому можно догадываться об образе жизни наших предков, людей не исключительных, а самых что ни есть обыкновенных. А ведь только по обыкновенным людям, а не единичным выдающимся личностям, можно представить себе эпоху.

    Любите источники! Пусть они станут для вас источником вдохновения!

    >

    БИБЛИОГРАФИЯ

    >

    МИРОВОЙ СУД

    Всеобщая газета. 1869.

    Избранные сцены у мировых судей в Петербурге и Москве. СПб., 1867.

    Кони А. Ф. Мировые судьи // Собр. соч. В 8 т.: Т. 1. М., 1966.

    Кротков П. В. Московские столичные судебно-мировые учреждения: 1866–1895. М., 1896.

    Московская газета. 1882.

    Московская иллюстрированная газета. 1891–1892.

    Московские прелести. М., 1869:

    Московские скандалы и безобразия. М., 1870.

    Московские столичные судебно-мировые учреждения: 1866–1895. М., 1896.

    Никитин В. Н. Мировой суд в Петербурге. Кн. 1. СПб., 1867.

    Никитин В. Н. Обломки разбитого корабля. Сцены у мировых судей 60-х годов. СПб., 1891.

    Нос А. Е. Мировой суд в Москве. Очерки разбирательства у мировых судей. Кн. 1–2. М., 1869.

    Петроградский мировой суд за 50 лет: 1866–1916. Т. 1–2. СПб., 1916.

    Санкт-Петербургские ведомости. 1867.

    Сапожников И. П. Сборник уголовных дел, рассматриваемых в мировых учреждениях Москвы и Московском военном окружном суде. М., 1869.

    Сцены в мировом суде. Одесса, 1876.

    >

    РЕВТРИБУНАЛ

    Архив Федеральной службы государственной безопасности Российской Федерации. Следственные дела патриарха Тихона (Беллавина) и митрополита Вениамина (Казанского).

    Центральный государственный архив Московской области. Фонды 4612 и 4613.

    >

    Иллюстрации


    >

    Примечания

    id="n_1">

    1 Гривна — древнерусская серебряная монета около 400 граммов весом.

    id="n_2">

    2 Печалования — в данном случае: просьбы.

    id="n_3">

    3 С обвиняемым.

    id="n_4">

    4 Духоборство — одно из течений русского сектантства, возникшее во второй половине XVIII века, отрицающее вероучение и обряды православной церкви.

    id="n_5">

    5 Апраксин гостиный двор.

    id="n_6">

    6 Лядунка (ладунка) — патронташ, употребляемый в коннице.

    id="n_7">

    7 Физикат — врачебные управы в Петербурге и Москве.

    id="n_8">

    8 Кнут.

    id="n_9">

    9 Конная площадь.

    id="n_10">

    10 Профсоюз железнодорожников.


    Послесловие

    Русское прошлое… Мы его представляем себе главным образом по книгам историков, сочинениям писателей, кинофильмам, произведениям живописи и музейным экспонатам. Но есть еще красивое русское слово «источник». Первое значение его — родник, ключ, бьющий из-под земли. Но источник также — письменный документ, на основе которого и пишется история народа. Это — летописи, хронографы, предания, жития святых, писцовые книги, международные договоры и прочее. Книга о мировом суде и ревтрибунале — тоже источник. Источник, по которому можно догадываться об образе жизни наших предков, людей не исключительных, а самых что ни есть обыкновенных. А ведь только по обыкновенным людям, а не единичным выдающимся личностям, можно представить себе эпоху.

    Любите источники! Пусть они станут для вас источником вдохновения!

    >

    БИБЛИОГРАФИЯ

    >

    МИРОВОЙ СУД

    Всеобщая газета. 1869.

    Избранные сцены у мировых судей в Петербурге и Москве. СПб., 1867.

    Кони А. Ф. Мировые судьи // Собр. соч. В 8 т.: Т. 1. М., 1966.

    Кротков П. В. Московские столичные судебно-мировые учреждения: 1866–1895. М., 1896.

    Московская газета. 1882.

    Московская иллюстрированная газета. 1891–1892.

    Московские прелести. М., 1869:

    Московские скандалы и безобразия. М., 1870.

    Московские столичные судебно-мировые учреждения: 1866–1895. М., 1896.

    Никитин В. Н. Мировой суд в Петербурге. Кн. 1. СПб., 1867.

    Никитин В. Н. Обломки разбитого корабля. Сцены у мировых судей 60-х годов. СПб., 1891.

    Нос А. Е. Мировой суд в Москве. Очерки разбирательства у мировых судей. Кн. 1–2. М., 1869.

    Петроградский мировой суд за 50 лет: 1866–1916. Т. 1–2. СПб., 1916.

    Санкт-Петербургские ведомости. 1867.

    Сапожников И. П. Сборник уголовных дел, рассматриваемых в мировых учреждениях Москвы и Московском военном окружном суде. М., 1869.

    Сцены в мировом суде. Одесса, 1876.

    >

    РЕВТРИБУНАЛ

    Архив Федеральной службы государственной безопасности Российской Федерации. Следственные дела патриарха Тихона (Беллавина) и митрополита Вениамина (Казанского).

    Центральный государственный архив Московской области. Фонды 4612 и 4613.

    >

    Иллюстрации


    >

    Примечания

    id="n_1">

    1 Гривна — древнерусская серебряная монета около 400 граммов весом.

    id="n_2">

    2 Печалования — в данном случае: просьбы.

    id="n_3">

    3 С обвиняемым.

    id="n_4">

    4 Духоборство — одно из течений русского сектантства, возникшее во второй половине XVIII века, отрицающее вероучение и обряды православной церкви.

    id="n_5">

    5 Апраксин гостиный двор.

    id="n_6">

    6 Лядунка (ладунка) — патронташ, употребляемый в коннице.

    id="n_7">

    7 Физикат — врачебные управы в Петербурге и Москве.

    id="n_8">

    8 Кнут.

    id="n_9">

    9 Конная площадь.

    id="n_10">

    10 Профсоюз железнодорожников.


    Иллюстрации


    >

    Примечания

    id="n_1">

    1 Гривна — древнерусская серебряная монета около 400 граммов весом.

    id="n_2">

    2 Печалования — в данном случае: просьбы.

    id="n_3">

    3 С обвиняемым.

    id="n_4">

    4 Духоборство — одно из течений русского сектантства, возникшее во второй половине XVIII века, отрицающее вероучение и обряды православной церкви.

    id="n_5">

    5 Апраксин гостиный двор.

    id="n_6">

    6 Лядунка (ладунка) — патронташ, употребляемый в коннице.

    id="n_7">

    7 Физикат — врачебные управы в Петербурге и Москве.

    id="n_8">

    8 Кнут.

    id="n_9">

    9 Конная площадь.

    id="n_10">

    10 Профсоюз железнодорожников.


    Примечания

    id="n_1">

    1 Гривна — древнерусская серебряная монета около 400 граммов весом.



    10 Профсоюз железнодорожников.



    sci_history Михаил Иванович Вострышев Повседневная жизнь России в заседаниях мирового суда и ревтрибунала. 1860-1920-е годы

    Михаил Вострышев — историк и писатель, рассказавший в своих книгах о многих достойных памяти людях Русской земли. В серии «ЖЗЛ» издаются и переиздаются его книги «Патриарх Тихон», «Целиковская», «Московские обыватели». Его новая книга необычна — она посвящена не выдающимся личностям, а бытоописанию двух резко различающихся эпох. Первая из которых, со времен Александра II, создавала новые судебные уставы, а вторая в 1917–1920 годах — погрузила страну в средневековое бесправие.

    Настоящая книга основана на документах дореволюционного суда и советского ревтрибунала, собраны смешные и горькие, и просто увлекательные сценки жизни русского человека, в которых отражены реальная обыденная жизнь населения России и законы, по которым протекала эта жизнь.

    ru
    oberst_ FictionBook Editor Release 2.5 22 May 2011 8FE68711-0DBA-4258-AD40-CC97D372FBC1 1.0

    1.0 — создание файла

    Повседневная жизнь России в заседаниях мирового суда и ревтрибунала. 1860-1920-е годы Молодая гвардия Москва 2004 5-235-02746-9

    М. И. Вострышев

    Повседневная жизнь России в заседаниях мирового суда и ревтрибунала. 1860–1920-е годы

    >

    Предисловие

    РУССКИЙ СУД

    Суд наедет, отвечай-ка;

    С ним я ввек не разберусь…

    (А. С. Пушкин. Утопленник)

    До начала русского государства у восточных славян не существовало законов. В своих поступках они руководствовались личными чувствами. Убьет один славянин другого, родственники убитого из чувства мести стараются умертвить убийцу. Побьют кого, побитый чувствует злобу и стремится отплатить обидчику. Обворованный ищет похитителя своего добра, отнимает у него краденую вещь и пытается так отомстить, чтобы у вора навсегда пропала охота заниматься своим ремеслом.

    С течением времени такая расправа вошла в привычку. Дети видели, как поступали их отцы, и, взрослея, старались в соответствующих случаях поступать так же. В деле мести стали теперь руководствоваться не только своими чувствами, но и обычаем. Если нельзя было сразу уличить вора или убийцу, обращались к старшим в роду, производили розыск и судили, руководствуясь обычаем и здравым смыслом.

    С призванием варягов порядок суда мало изменился. Князья плохо знали славянские обычаи, все свое время и силы они должны были употреблять на защиту земли от беспрестанных нападений воинственных соседних народов. Впрочем, с течением времени князья начинают все больше и больше обращать внимание на разбор судебных дел. В этом деле им стали помогать начальники их войска.

    Судебных обычаев накопилось много. Их трудно было все запомнить, и на суде нередко происходила путаница. Сын великого князя Владимира Ярослав решил упорядочить судопроизводство. Он приказал собрать все судебные обычаи, привести их в порядок и записать, чтобы можно было ими руководствоваться при решении дел. Эти законы получили название «Русская Правда». В них говорится о мести за убийство, о наказаниях за побои, оскорбление и кражу. До появления Русской Правды мстить за смерть родственника мог каждый. Теперь этим правом могли пользоваться только ближайшие родственники убитого — брат, сын, отец, двоюродные братья и племянники. Если же таковых убитый не имел, виновный платил сорок гривен[1] штрафа (виры, как его тогда называли). За убийство дружинника или княжеского слуги виновный платил штраф в двойном размере. Если же он не мог его уплатить, то лишался всего своего имущества. За нанесенный удар палкой или мечом виновный платил двенадцать гривен. Столько же полагалось за вырванный ус или бороду. За кражу коня или увод слуги платили три гривны.

    Воровство считалось большим преступлением. Если пойманный вор сопротивлялся и не давал себя связать, его можно было безнаказанно убить.

    Кроме наказаний за преступления, в Русской Правде говорится о холопах (рабах) и дележе наследства. Каждый пленный становился холопом. Кроме того, становился рабом и свободный человек, если он женился на рабыне, не заключив предварительного договора с ее господином. Власть господина, по Русской Правде, очень велика. Он имеет право не только продать своего холопа, но даже убить его.

    О дележе наследства в Русской Правде говорится немного. Наследство делится так, как завещает умерший. Если же завещания нет, то сыновья получают половину, дочери не получают ничего, а вдова получает незначительную часть имущества мужа.

    Для разбирательства судебного дела пострадавший должен был привести на княжеский двор виновного и свидетелей. Приводить свидетелей не требовалось только в том случае, когда налицо были явные доказательства преступления, например следы побоев, увечья. Очень часто бывало, что никто не видел, как происходило преступление, а виновный не сознавался в нем. Тогда полагалось прибегать к испытанию водой и железом. Подозреваемого заставляли опускать руку в кипяток или держать в ладони раскаленное железо. Если после испытания на руке оказывались сильные ожоги, то преступление считалось доказанным и виновного подвергали наказанию. К испытаниям водой и железом прибегали только в тех случаях, когда была уверенность, что обвиняемый совершил преступление, но его не могли уличить. Большинство обвиняемых предпочитало сознаться в своей вине, чем подвергаться мучительному испытанию.

    Законы Русской Правды надолго стали главным руководством при решении судебных дел в Русской земле. Когда же разбирались преступления, не указанные в Русской Правде, судьи по-прежнему руководствовались обычаями и своими личными взглядами.

    Татарское нашествие причинило много зла разрозненным русским княжествам. Перенимая у захватчиков дурной опыт, стало развиваться притеснение сильным слабого, богатым бедного, знатным простолюдина. В судах нередко решали дела не по правде, а смотря по тому, кто больше заплатит судьям.

    Удельные князья, если могли, чинили сами суд, но чаще ставили в принадлежащих им землях своих дружинников и бояр и поручали им творить суд и расправу. Эти наместники князя за свою работу не получали жалованья и кормились судебными пошлинами и всевозможными поборами с местных жителей. Кормились таким способом не только они, но и их помощники. И, конечно, подобный «корм» быстро превращался во взятки, а судопроизводство в мошенничество.

    Упорядочение судебного разбирательства стало одним из первых дел, на которое обратили внимание московские государи, когда им удалось объединить под своей властью русские земли. Первый же сильный московский государь Иван III приказал дьяку Владимиру Гусеву составить свод судебных законов из уставов и грамот прежних князей. Так в 1497 году появился Судебник, в котором была сделана попытка установить, кто и как должен совершать суд на Руси. Указывалось, что «судить суд боярам, окольничим и быть при них дьякам». Наиболее трудные и важные дела, которые «управить будет нельзя», представлять великому князю. В самом начале Судебника проявлена забота о защите людей от произвола и лихоимства судей: «Посулов боярам и окольничим, и дьякам от суда и от печалования[2] не имать, а судом не мстите, не дружити никому». Далее точно указывается, какие следует брать судебные пошлины. На суде должны были присутствовать великокняжеский чиновник (дворский), местный староста и выборные люди. Этими законами судебник старался оградить подсудимых от обид и неправды.

    Взяточничество, самосуд и самоуправство стали строго преследоваться. За те или иные преступления Судебником налагались более строгие наказания, чем в Русской Правде. В этом сказалось влияние татарского ига, способствовавшего огрублению нравов. Смертная казнь, пытки, телесные наказания являются в Судебнике обычным воздаянием даже за незначительные проступки. Достаточно было заподозренному в преступлении не признать за собой вины, как тотчас с помощью мучительных пыток у него старались вырвать признание. Поэтому люди часто сознавались в преступлениях, которых никогда не совершали. Вора, попавшегося в первый раз, били кнутом. За вторичное воровство, разбой или поджог полагалась уже смертная казнь.

    Судебного следствия не существовало. Разбор дела начинался с того, что пострадавший излагал перед судьей свою жалобу. Потом отвечал обвиняемый. Если он сознавался, то обычно говорил так: «Грех мой ко мне пришел». Если же не сознавался, то в доказательство своей правоты ссылался на свидетелей. Пострадавший также указывал свидетелей, а если их не имел, то заявлял: «Дай нам, господине, с ним[3] Божью правду, целовав крест, полезу с ним на поле биться». Поле, то есть судебный поединок, — весьма древний русский обычай. Русские люди считали, что Бог поможет правому одержать победу над говорящим ложь. Так как судебные поединки были частым явлением, то для их совершения выработались определенные правила.

    Бойцы, облаченные в доспехи, обыкновенно бились палицами (дубинами) в присутствии судей на заранее указанном месте, которым обычно являлась обширная поляна. Недельщики (судебные приставы) наблюдали, чтобы бой протекал честно и не дошел бы до смертоубийства. Победитель считался выигравшим тяжбу. Женщинам, увечным, больным, священнослужителям и старикам позволялось выставлять вместо себя наемного бойца.

    В Москве XVI века полей, где совершались судебные поединки, было несколько: у церкви Параскевы Пятницы в Охотном Ряду, у церкви Георгия на Всполье, возле храма Покрова в Кудрине и на берегу Неглинной возле церкви Троицы на Полях. Поединки возле Троицкой церкви изобразил писатель И. К. Кондратьев:

    «Здесь были три поляны с нарочной канавой. Здесь тягавшиеся дрались до крови, а иногда и до смерти убивали друг друга. Тут же были и легкие поединки. Спорящие, например, становились по разным сторонам канавки и, наклонив головы, хватали один другого за волосы, и кто кого перетягивал, тот и прав бывал. Побежденный должен был перенести победителя на своих плечах через Неглинную. Перед таким поединком иногда предлагали соперникам и мировую, о чем напоминает старая пословица: "Давайте по рукам! Легче будет волосам!" В противном случае они хватались за волосы. Надо иметь еще в виду, что на поединок могли вызывать все свободные люди государства; ни сан, ни знатность, ни богатство не освобождали от вызова».

    Судебные поединки в Москве были уничтожены в 1556 году. Их заменило крестное целование на Никольском крестце, возле церкви святителя Николая Чудотворца Большой Крест, что стояла на Ильинке. Для малолетних и духовных лиц крестное целование заменялось жребием.

    Но даже суровые законы эпохи Ивана III оказались бессильными в борьбе с преступлениями. Число их росло, как росли взяточничество и неправда в суде. В царствование Ивана IV на это зло было обращено самое серьезное внимание. В 1550 году был издан новый Судебник. Наказания за преступления были еще более ужесточены. Особенно за взятки. Если боярин или дьяк, говорилось в новом Судебнике, будут уличены в том, что взяли посулы и судили неправдиво, то с них брать штраф в три раза больше, чем надо было взять с виновного. Если дьяк записывал дело не так, как было на суде, с него брали большой штраф и сажали в тюрьму, а подьячего за такое же преступление подвергали телесному наказанию.

    Мало-помалу устанавливался порядок производства судебных дел. Судья, получив жалобу, отправлял особых приставов в ту местность, где жили обвиняемые и свидетели. Пристава объявляли им о вызове в суд и дне суда. Если какой-нибудь свидетель не являлся в означенный день в суд, с него взыскивали всю сумму иска, все пошлины и убытки, которые кто-либо потерпел от его неявки. При неявке обвиняемого суровое наказание постигало не только его, но и лиц, поручившихся, что он явится в суд.

    По окончании суда объявлялся приговор. Если он состоял в присуждении штрафа, то дело оканчивалось его уплатой. Если же виновный не мог расплатиться, то прибегали или к правежу, или к продаже имущества виновного. Правеж состоял в том, что не уплатившего в срок штраф выводили каждый день на площадь, и здесь били по ногам гибкими прутьями толщиной в мизинец. Эта процедура называлась стоянием на правеже. Оно назначалось по одному месяцу за каждые 100 рублей штрафа и, соответственно, три дня за 10 рублей. Многие рассчитывали стоянием на правеже отделаться от уплаты денег, так как с давних времен существовал обычай выкупать осужденных, особенно в дни погребения знатных и богатых людей. Если по истечении срока правежа штраф остался неуплаченным, то имущество виновного, если он был дворянином, продавалось с публичного торга. Если же он был крестьянином, он «выдавался головой до искупа», то есть его отдавали в работу истцу до тех пор, пока не отработает своего долга.

    Чтобы оградить народ от насилия и неправды должностных лиц, при Иване Грозном городским и сельским жителям возвратили старинное право выбирать из своей среды доверенных лиц — «излюбленных людей», которые должны были присутствовать на судах и следить за правильностью решений. Они же следили за раскладкой и сбором податей, наблюдали за порядком и тишиной, следили за поимкой преступников. Важные уголовные дела также поручалось вести выборным людям, которых избирали целым уездом. Но надежды царя на выборных людей не оправдались. Население выбирало их неаккуратно, а уж если все же избирало время от времени, то выбранные заботились больше о своих личных выгодах, чем о правосудии.

    Смутное время еще более ухудшило положение судопроизводства. Первый царь новой династии Михаил Федорович хотел, но не успел исправить его. И только Алексей Михайлович уже в самом начале своего царствования обратил внимание на несовершенство русского законодательства. Едва исполнилось три года его правления, как был издан царский указ, предписывавший собрать воедино статьи из апостольских правил, законов греческих царей, которые подходили для русской жизни, а также указы прежних русских государей и боярские приговоры. А на какие случаи не было указов, изложить о них общим советом, «чтобы Московского государства всяких чинов людям от большого и до меньшего чину, суд и расправа была во всяких делах всем равна».

    Собрать все указы и статьи поручили боярам: князю Одоевскому и князю Прозоровскому, окольничему князю Волконскому, дьякам Леонтьеву и Грибоедову. Для помощи в составлении нового Уложения был созван собор выборных лиц от всех сословий из разных областей Московского государства. Заседания собора начались 3 октября 1648 года. Чтения и обсуждения шли одновременно в двух местах: в одной палате заседали царь со своей Думой, в другой — выборные. Четыре с половиной месяца шло обсуждение Уложения, и только к концу января следующего года работу закончили и члены собора подписали свиток нового Уложения. Он представлял из себя ленту шириною в три с половиной вершка (около 15,5 сантиметра) и длиною 433 аршина 9 вершков (около 305 метров). К концу мая Уложение уже напечатали, и оно разошлось так быстро, что в течение года пришлось выпустить два дополнительных издания.

    «Уложение царя Алексея Михайловича» имело важное значение в жизни России. В нем были помещены не только законы о суде, как в Судебниках, но и законы, касающиеся всех сторон жизни, строго приспособленные к требованиям настоящего времени. Это Уложение надолго сохранило свое значение, и его влияние сказывалось на последующих законодательствах XVIII века. Да что говорить, вплоть до свода законов 1833 года в России продолжали действовать почти все статьи «Уложения царя Алексея Михайловича». Но были и противники нового свода закона. Патриарх Никон назвал его «проклятой книгой, дьявольским законом». Остальные недовольные, правда, старались помалкивать, опасаясь внесудебной расправы.

    Историк В. О. Ключевский без восторга отзывался об Уложении, которое «не решилось трогать ни обычая — слишком сонного и неповоротливого, ни духовенства — слишком щекотливого и ревнивого к своим духовно-ведомственным монополиям». «Но все-таки, — писал он, — Уложение гораздо шире судебников захватывает область законодательства. Оно пытается уже проникнуть в состав общества, определить положение и взаимное отношение различных его классов, говорит о служилых людях и служилом землевладении, о крестьянах, о посадских людях, холопах, стрельцах и казаках».

    Но оставалось главное несчастье — все судьи были государственными чиновниками, государство их кормило, одевало и одаривало землями до тех пор, пока они исполняли в первую очередь волю высших государственных мужей, и уже во вторую — закона. Поэтому главным местом судопроизводства оставался — застенок.

    Застенком в Московской Руси, как и во многих других странах, обозначалось место, где пытали обвиняемых. Он обыкновенно устраивался в подвале подальше от человеческого взора и слуха. В Москве застенком служила одна из палат Сыскного приказа. Низкая, угрюмая, разделенная мрачными сводами на несколько частей, палата была уставлена орудиями для пыток. Тут были и дыбы, и блоки, при помощи которых палач вздергивал преступника кверху за вывороченные назад руки. Была и доска с кольцами, к которым прикрепляли пытаемого, и много других приспособлений — в виде молотка, которым вбивали занозы под ногти, или жаровни с углями, чтобы жечь человеческое тело. А в углу, рядом с орудиями пыток, стоял озаряемый тихим сиянием лампады лик Спасителя.

    Середину палаты, на возвышении, занимал длинный стол, за которым сидели бояре из приказа и дьяк. Дьяк, у которого «все грамоты и харатейные списки были на край языка», записывал показания пытаемого. Из застенка путь часто вел на плаху.

    Пыткам в застенке подвергались в Московской Руси весьма многие и по самым разнообразным обвинениям. Особенно велико было число лиц, пытаемых по «слову и делу». Обыкновенно на площади кто-нибудь выкрикивал: «Слово и дело!» Это обозначало, что человек, произнесший эти страшные слова, знает о существовании какого-то государственного заговора. Выкрикнувшего сразу влекли в Сыскной приказ. Там, пока без пыток, снимали с него допрос. Обыкновенно «слово и дело» произносили для того, чтобы оклеветать личного врага. Естественно, что показания такого доносчика были зачастую сбивчивы. Тогда, чтобы заставить говорить яснее, его влекли в застенок. Затем туда же приводили и обвиняемого. Обоих пытали «с пристрастием», то есть усердно.

    История Московской Руси знает случаи, когда в застенок попадали и весьма высокопоставленные лица. Это пришлось испытать на себе и знаменитому временщику царя Алексея Михайловича Артамону Сергеевичу Матвееву. По смерти Тишайшего царя Матвеева постигла обычная для временщиков участь: он подвергся опале, и его значение свелось к нулю. Мало того, его обвинили в том, что он занимался чернокнижничеством и колдовством, способствовал смерти царя. От боярина потребовали «книгу Лечебник, где многие статьи писаны цифирью». Через месяц с небольшим Матвеева схватили и доставили в застенок, где заявили, что у него нечисто дело в тех лекарствах, которые подносились царю во время его последней болезни.

    Подобных случаев старомосковский застенок знает немало.

    Первые попытки отделить суд от администрации были предприняты Петром I, при котором в 1713 году в губерниях была учреждена должность судьи (ландрихтера), а затем в 1718 году — оберландрихтера. Однако компетенция этих судей не была четко определена, и для решения наиболее сложных дел они должны были обращаться в юстиц-коллегию. Были также созданы военный суд и духовный суд. Высшей судебной инстанцией стал Сенат.

    Однако именно при Петре I был создан печально известный Преображенский приказ, в котором сложили голову многие русские люди не за смертоубийство, грабеж или какое иное уголовное преступление, а за сказанное сгоряча или в пьяном бреду слово.

    В Преображенском приказе сидели не только те, кто чем-нибудь провинился перед царем. Здесь держали под замком и свидетелей по каждому делу, и даже доносчиков, которые являлись с «государевым словом и делом». И никому из них не уйти от пытки, от жестокого допроса с пристрастием.

    Каждый день выводят колодников на допрос. Прежде всего поднимают на дыбе. Скрутив и вывернув назад руки, человека подвешивают за кисти рук к перекладине и, растянув за ноги вниз, жестоко бьют батогами по голой спине. Если это доносчик и при таком допросе выясняется, что он оклеветал кого-то, то его будут водить по улицам, торгам и рынкам и при этом бить нещадно кнутом.

    Если сразу не вытянули у пытаемого признания, то на другой, на третий день его снова поднимают на дыбе. Для упорных есть и более жестокие муки: скручивают веревкой голову, так что он «изумленным бывает». Или, обрив, по капле льют холодную воду на голый череп. Или горящим веником водят по спине, подпаливая кожу. При пытках сидят секретари и бесстрастно записывают в книгах: сколько нанесено ударов и что сорвалось с языка у истязуемого.

    Если кто-либо после жестоких пыток умирал ночью, на это в Преображенском приказе смотрели, как на дело обыкновенное, и караульный сержант доносил про несчастного: «В ночи умре без исповеди, и тело его зарыто в землю».

    При Петре I народ познакомился с царем в роли заплечного мастера, товарища известных всем палачей Терешки и Алешки. Все знали, что не только царь «и своими руками изволит выстегать, как ему, государю, годно», но и что он «с молоду баран рубил, а потом руку ту надтвердил над стрельцами». То есть умеет и находит удовольствие собственноручно рубить головы. Петр, конечно, не выходил для этого на площадь, но и не принимал нужных мер для соблюдения полной тайны. Так что служащие цесарского посольства 4 февраля 1699 года затесались в Преображенском в палату, где царь своими руками рубил головы для удовлетворения своего «мучительного, жаждавшего крови человеческой сердца». Так что умиляться введению судебной системы в Петровскую эпоху при поощрении государем повсеместной жестокой расправы с народом за непокорство его личной воли вряд ли уместно.

    Еще более страшным явлением стало создание Петром I Розыскных дел Тайной канцелярии. Тысячи людей отсюда направлялись на каторгу и виселицу. А за что? Простой мужик в шинке обиделся, что сосед называет русского царя непонятным словом «император», и не стал пить за столь непристойное слово… В Тайную канцелярию! Кликуша за богослужением в церкви залаяла, как собака… В Тайную канцелярию! Монах сказал другим инокам, что первая жена царя ему милее, чем нынешняя… В Тайную канцелярию!

    «Крепостное право, немецкий педантизм, выправка и дисциплина, доведенная до зверства в военной службе, презрение тогдашних высших к личности низшего, и прочие обстоятельства — дань и тогдашним нравам. Не могут ли они служить объяснением, почему "подлая порода" не единицами, не сотнями, а тысячами гибла в преобразовательную эпоху Петра Великого?» — писал историк М. И. Семевский.

    Но Тайная канцелярия или Канцелярия тайных розыскных дел известна с 1718 года и просуществовала с небольшим перерывом до 1762 года, когда была переименована в Тайную экспедицию при Сенате, которая функционировала до начала XIX столетия. Так что здесь не только в царе-преобразователе дело.

    Тайная канцелярия при императрице Анне Ивановне работала с невероятным усердием, оберегая честь ее кровавого фаворита Бирона. Ни одного дерзкого слова против него не оставалось без жестокого наказания.

    При Екатерине II была создана система судебных учреждений, возглавлявшаяся с 1802 года, уже при ее внуке Александре I, Сенатом. В нее входили уездные и земские суды — для дворян; городские и губернские — для горожан; нижняя и верхняя расправа — для свободных крестьян. Сама императрица сочинила «Наказ», проникнутый гуманными воззрениями на уголовное право. Но гуманистические мысли императрицы в ее сочинениях и письмах — это было жеманное кокетство поклонницы Вольтера и Руссо, которое никто не мог и не хотел использовать в русском судопроизводстве. Неудовлетворительность многотомных сводов законов была в отсутствии в них хоть какой-то стройности и идеи, в них как в непролазном темном лесу блуждали и терялись даже самые просвещенные граждане. И это приводило к неограниченному господству над обществом малограмотного корыстного чиновничества.

    И при Екатерине II, и при ее внуке Александре I происходило все одно и то же: русский мужик, который составлял подавляющее большинство Российской империи и от которого кормились все остальные сословия, ничем не был защищен от произвола власти.

    Обычно мужика за малую провинность городовой волок в квартал. Дежурный записывал о происшествии, а потом начинался скорый суд. Вернее, дознание, которое очень часто сливалось воедино с судебной расправой, после которой обвиняемый выходил на волю, так как за ним не было никакой особой вины. Били допрашиваемого или сам квартальный, или его помощник, дослужившийся до своей должности из городовых. Но рукоприкладство в России было явлением обычным, и мужик его воспринимал как нечто должное.

    «Дравшимся полицейским народ доверял, — вспоминает Е. И. Козлинина в своей книге "Записки старейшей русской журналистки", — не считая их способным к подвохам, и, с другой стороны, как огня боялся тех, которые приступали к делу с шуточками да прибауточками, стараясь заставить обвиняемого проговориться, и в то же время измышляя, какими бы способами вырвать у него признание — селедками ли, после которых не давали пить, или клоповниками, в которых ни один из обвиняемых не ухитрялся забыться сном хотя на минуту. На таких следователей народ смотрел как на мучителей, боялся их как огня, а раз попавшись в их лапы, всячески старался от них отделаться и попасть в другой следственный участок, где, по его мнению, вели дело "правильно", то есть не допускали ничего, кроме мордобития».

    Но существовал куда более беспощадный способ расправы с мужиком, когда сама власть, зная свою полную безнаказанность перед судом, творила дикий самосуд. Вот только один обыденный, заурядный, типичный для России пример.

    Утром 16 апреля 1803 года к квартире тамбовского губернатора Палицына подъехал духоборец[4] крестьянин Зот Мукосеев.

    — Дома ли губернатор? — спросил он у стоявшего на часах солдата Князева.

    — Их превосходительства нет дома, — ответил Князев.

    — Так доложите обо мне губернаторше, — продолжал Мукосеев. — Я привез гостинец.

    Губернаторский дворецкий Кузьмин подошел было к возу и хотел посмотреть, что там за гостинец, но Мукосеев отстранил его. Он распряг лошадь, сел на нее верхом и уехал, а воз оставил у губернаторского крыльца. Разумеется, губернаторские дворовые поспешили раскрыть воз и увидели там мертвое тело, покрытое сине-багровыми пятнами и рубцами. То было тело духоборца из села Красна-Дубровы Тамбовского уезда Петра Дробышова, засеченного чинами земской полиции.

    Мукосеева догнали, привели в полицию и стали допрашивать. Он показал следующее:

    «13 апреля крестьянин Ермаков привел ко мне родного брата моего Сергея, а за ним шло много людей — мужчин и женщин. Брат мой едва стоял на ногах, и его держали под руки. Брата уложил я на полати, а Ермаков объявил мне: "Твой Сергей болен от наказания, сделанного ему публично с прочими нашего села пятью человеками духоборцами. А наказывал их за веру заседатель фон Меник". На другой день пошел я проведать наказанных и, между прочим, зашел к Петру Дробышову, а он уже был мертв. Около его тела сидел маленький сын его (как звать, не помню) и плакал. Тогда я взял мертвое тело Дробышова и поехал с ним к губернатору просить защиты…»

    По поводу этого дела губернатор Палицын вошел с особым представлением к министру внутренних дел. «Всему семейству моему, — писал он, — за небытностью моею в доме причинено было крайнее смятение, обида и великое оскорбление».

    По обыкновению, стали производить после всего этого следствие. Обнаружилось, что фон Меник наказывал краснодубровцев нещадно. Он принуждал духоборческих девушек целовать его, заковывал мужчин в ножные колодки и производил с них большие поборы, так что одних кушаков набрал на тридцать рублей. Не довольствуясь этим, он потребовал еще сто рублей. «А если не дадите мне сто рублей, — говорил фон Меник, — то я жестоко буду бить вас кнутом и сошлю в ссылку».

    Краснодубровцы не смогли выплатить сто рублей. Тогда грозный заседатель Тамбовского нижнего земского суда действительно начал их нещадно сечь. Сечение производилось в три петли и было настолько жестоко, что, кроме Петра Дробышова, на пятый день после экзекуции умер его отец Филипп Дробышов.

    К следствию вызван был врач Другов. Ему поручили осмотреть трупы наказанных и дать о них свое заключение. В его заключении было сказано: «Наказание краснодубровским духоборцам было дано соразмерное, и умерли духоборцы, вероятно, от ядопринятия, от какого могли произойти и сине-багровые пятна, и иные знаки на спине и животе наказанных».

    В результате всех этих действий тамбовской земской полиции краснодубровские духоборцы совершенно ожесточились. «Вашего пения и чтения, — говорили они чинам полиции, — мы ни за что слушать не будем».

    Дело кончилось тем, что многих краснодубровских духоборцев еще высекли плетьми, а Зота Мукосеева сослали на поселение в Кольский уезд…

    Подобные случаи могут происходить только в тех случаях, когда власть и суд действуют заодно, и следствие тому — отсутствие у простолюдина хоть каких-либо прав, даже на жизнь. Положение суда в действительности не было улучшено ни строгой регламентацией Петра I, ни мягкими указами Екатерины II. Законодательные попытки, а в большинстве лишь благие намерения Александра I, не внесли ничего нового в государственное устройство России, а законодательство и направление внутренней политики царствования Николая I лишь укрепили и развили до крайности бюрократический способ управления, в том числе судом, создали исключительно полицейское государство. Все реформы до воцарения Александра II преследовали одну цель — укрепление самодержавия и сосредоточение всей полноты власти, включая и судебную, в руках монарха.

    И все же в начале XIX века начинает усиленно работать комиссия по составлению проекта уголовного уложения, а в 1836 году было повелено приступить к систематическому пересмотру уголовных законов под руководством министра юстиции графа М. М. Сперанского. Далее работа шла под руководством председателя Департамента законов Государственного совета графа Д. Н. Блудова. Начало царствования Александра II совпало с началом обсуждения работы старых правительственных и общественных учреждений. Манифест 19 февраля 1861 года об освобождении крестьян от крепостной зависимости стал началом нового государственного творчества, уже в некоторой степени считавшегося не только с потребностями императора и его окружения, но и с нуждами всего российского общества.

    В 1860-х годах была проведена самая значительная Судебная реформа, которая ввела основы судопроизводства, принятые за основу во всем цивилизованном обществе, вывела русское судоустройство и судопроизводство из хаотического состояния. Была введена система независимых судов, где заседали профессионально подготовленные судьи, пребывающие в должности пожизненно. Стало возможным подавать апелляции не только по существу разбираемого дела, но и по поводу нарушения процессуальных норм, неправильного применения закона (кассация). Появились суд присяжных, сословие присяжных поверенных (адвокатов), мировой суд.

    Больше всего восторгов вызвал суд присяжных, обеспечивавший реальное и непосредственное участие населения в отправлении правосудия. Суд стал гласным — в присутствии публики и, что самое удивительное, подсудимый имел защитника-юриста, который был полностью независим от государства. Но первое заседание нового суда не оправдало ожидаемых чаяний. Оно проходило еще без участия присяжных, но с защитниками и в присутствии публики. Об этом рассказал знаменитый адвокат Ф. Н. Плевако:

    «Осенью 1865 года состоялось первое гласное публичное состязательное заседание Военного суда по делу об убийстве, которое обсуждалось по законам военного времени. Так как у военного ведомства не было здания, приспособленного для публичного разбирательства дела, то арендовали на Солянке один трактир и переделали его для новой цели. Из отдельных кабинетов были устроены комнаты: секретарская, для совещания судей, для свидетелей и прочее. Нечего и говорить, что зал суда в день разбора дела оказался переполнен. На улице, по всей Солянке, чуть не до Варварских ворот стояли толпы, как будто бы в здании трактира происходило не заседание суда по уголовному делу, а само уголовное событие.

    Все лихорадочно следили за каждым моментом судебного разбирательства и торопливо передавали друг другу подробности, которые удавалось узнать от счастливцев, попавших на заседание.

    Так как защитниками были мои товарищи Зорин и Розенберг, то мне удалось проникнуть внутрь. Насколько еще в то время не освоились с новыми способами судопроизводства, указывает следующий характерный факт.

    Защитник Розенберг не только патетически взывал к милосердию судей, но даже упал перед ними на колени и, рыдая, умолял судей пощадить подсудимых…

    Однако первый гласный суд оказался кровавым — виновные были приговорены к смертной казни… Из зала заседания, после объявления приговора, стали выносить дам и даже мужчин в обмороке».

    А вот первый действительно суд присяжных состоялся в России 24 августа 1866 года. Слушалось дело крестьянина Ивана Тимофеева, обвиняемого в краже со взломом. Председатель суда напомнил присяжным заседателям, что «вы решаете дело по внутреннему убеждению и, в случае осуждения, можете признать подсудимого заслуживающим снисхождения». По жребию из тридцати присяжных заседателей выбрали двенадцать. Двух неявившихся, сославшись на болезнь, оштрафовали каждого на 100 рублей, что представляло по тому времени внушительную сумму денег. Состав присяжных заседателей был следующий: два крестьянина, полковник, статский советник, коллежский секретарь, лекарь, надворный советник, два купца, доктор при Мариинской больнице, титулярный советник и коллежский асессор. Можно сказать, представлены были все сословия.

    В ночь с 15 на 16 мая 1866 года обвиняемый украл с чердака московской купчихи носильное платье и постельное белье. При этом разбил стекло в слуховом окне, через которое влез. Присяжные заседатели вынесли подсудимому обвинительный приговор, но признали его заслуживающим снисхождения. Суд приговорил Тимофеева к отдаче в арестантские роты на два года и девять месяцев.

    Со временем суд присяжных зарекомендовал себя, как наиболее демократический по сравнению со своими предшественниками, хотя некоторые за ряд оправдательных приговоров называли его «судом улицы». Но можно быть уверенными, что присяжные заседатели не помиловали бы фон Меника, засекшего насмерть тамбовских духоборцев.

    Еще более независимым и понятным народу стал мировой суд. Его судьи избирались земскими собраниями на три года и ежедневно сталкивались с десятками дел. Судили скоро и справедливо, основываясь не столько на законе, сколько на своем опыте жизни. Разбирательства у мирового судьи, приведенные в этой книге, помогут читателю зримо представить себе этот забытый, а теперь вновь возрождаемый способ судебного разбирательства.

    Уложение о наказаниях в 1870 году, к которому нередко прибегали судьи в своей работе, пестрит многими статьями, по которым можно догадаться о главных ценностях того времени. Например, за личное оскорбление словами при ссорах в общественных местах виновные подвергались маловажному штрафу от 50 копеек до 1 рубля. Зато статья 2093 гласит: «За личное оскорбление словами отца или матери, или деда, или бабки виновный по жалобе оскорбленного подвергается заключению в смирительном доме на время от шести месяцев до одного года».

    Декретом о суде Советской власти от 22 ноября 1917 года вся старая судебная система России была сломана сверху донизу — от Правительствующего сената до мировых судов. Их заменили ревтрибуналы и народные суды. В. И. Ленин писал: «Новый суд нужен был прежде всего для борьбы против эксплуататоров, пытающихся восстановить свое господство или отстаивать свои привилегии…» То есть суд опять, как в древние времена, стал служить исключительно интересам государства и правительства, а не обществу и отдельно взятой личности. И вновь стало реальностью, что советский фон Меник будет кнутобойствовать по-прежнему. Об этом читатель может составить свое мнение по приведенным в книге рассказам, составленным на основе следственных дел ревтрибуналов.

    Чем дольше существует человечество, тем больше опутывает себя законами, уставами, правилами. Кажется, чего проще — суди по справедливости. Но у каждого свое представление о справедливости и способах ее достижения. Конечно: что мне законы, коли судьи знакомы!

    Слово «закон» буквально означает «за конец, за край», то есть говорит о том крайнем пределе, переступить за который нельзя без риска оказаться преступником. Нынешняя же трактовка этого слова (если, конечно, разговор идет не о «законе джунглей») гораздо прозаичнее: «Нормативный акт высшего органа государственной власти».

    Народное же понимание о законе и судопроизводстве, основанное на многовековом опыте, представляет собой довольно грустную картину:

    Всуе законы писать, когда их не исполнять.

    Беззаконным закон не писан.

    Бог любит праведника, а судья ябедника.

    В земле — черви, в воде — черти, в лесу — сучки, в суде — крючки… Куда идти?

    В суд поди и кошелек неси.

    В суд ногой — в карман рукой.

    Где суд, туда и несут.

    Закон — дышло, как повернешь, так и вышло.

    Карман сух, так и судья глух.

    Не бойся вечных мук, а бойся судейских рук.

    Подпись судейская и подпись лакейская.

    Сила закон ломит.

    Множество пословиц придумал народ против судопроизводства и законотворчества, но до сих пор мир ничего лучшего не изобрел, чтобы защитить добропорядочного обывателя и укоротить преступника.

    >

    ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

    МИРОВОЙ СУД ПОСТАНОВИЛ…

    >

    В обеих столицах России, Петербурге и Москве, 17 мая 1866 года были открыты первые мировые судебные учреждения, ставившие перед собой главной задачей примирение тяжущихся сторон, а также наказание подсудимых по обвинению полиции за незначительные правонарушения. Главным достоинством нового суда было отсутствие бюрократических проволочек и предварительного следствия. Производство дела — чисто словесное, письменная подготовка к нему не требовалась. Даже ведение протокола считалось необязательным. К письменному решению мировой судья прибегал лишь в случае безуспешной попытки склонить тяжущиеся стороны к примирению. Его решения на сумму не свыше 30 рублей считались окончательными и могли быть обжалованы только в кассационном порядке (до вступления в законную силу). На прочие решения допускались апелляционные жалобы к съезду мировых судей, который периодически собирался.

    Уже 18 мая 1866 года мировые судьи стали принимать посетителей. Тотчас же посыпались бесчисленные прошения и жалобы. За первые девять месяцев работы в мировые суды одной Москвы поступило 38 тысяч дел! Около сорока процентов из них — о нарушении прав личности и благочиния, потом шли проступки против городского порядка, общественного благоустройства, нарушение прав собственности. Из гражданских дел львиную долю занимали взыскания по долговым обязательствам.

    Срок давности, после которого мировые суды уже не рассматривали прошения, был установлен за кражу и мошенничество — два года, лесоистребление — один год, другие проступки — шесть месяцев. Срок явки ответчика устанавливался в зависимости от его местонахождения и назывался повестовой — 15 верст в день. Для содержания арестованных по приговорам мирового суда устраивали особые арестантские дома. В Москве, например, под такую тюрьму в 1867 году отвели здание Титовских казарм (находилось в Титовском проезде). Люди сюда попадали «в замену денежного штрафа», за «неисполнение законных требований власти», «ослушание начальству», «оскорбление полицейских служащих», «истребление объявлений полиции», «открытие заведений торговли в недозволенное время», «растрату чужого имущества по легкомыслию», «бесстыдные действия в публичных местах», «устройство в недозволенных местах игр в карты», «жестокое обращение с чужими животными», «торговлю книгами без дозволения», «сборы на церковь без дозволения», «нарушение благочиния при богослужении», «распространение ложных слухов», «свалку мусора в неуказанном месте», «необъявление о перемене места жительства», «утайку находок»… Но более всего — за пьянство и драки.

    Заседания с первых же дней проходили при неимоверном скоплении публики. Одни приходили поразвлечься, другие пытались впервые осознать свои гражданские права и обязанности. Открытость и простота судопроизводства сразу же сделали мировых судей одними из самых популярнейших личностей. Ими гордились, о них складывали легенды. Они стали вроде народных учителей, пытавшихся вселить в умы обывателей мысль, что подчинение закону важнее, чем начальству; и даже крамольную — перед законом все сословия равны.

    Зала, где заседал мировой судья, называлась судебной камерой. Здесь же до начала публичных слушаний принимались прошения, которые подавались на особой гербовой бумаге.

    Каждый мировой судья был своеобразен и неповторим, ибо обязан был без волокиты, надеясь прежде всего на свою житейскую опытность, решать в день иногда более чем по десятку дел. Лишь на основе опроса истца, ответчика и свидетелей он незамедлительно, единолично вершил правосудие.

    В Москве у каждого мирового судьи имелась своя особенность, которой гордились жители его участка.

    Лопухин придавал заседаниям торжественность, словно вокруг собирались не простолюдины, а императорский двор. Он любил особую вежливость и галантность в обращении к женщинам. Однажды крестьянская баба даже обиделась, что к ней обращаются на вы и по имени-отчеству:

    — Я тебе не Дарья Ивановна, а мужняя жена!

    Румянцев превращал заседания в поучительные спектакли, вел нравственные диалоги с собравшимся народом. Из-за этого, бывало, попадал и впросак. Обсуждалось раз дело о случайном выстреле. Охотники, сидевшие в московском трактире Шварева, оставили ружья в передней, где швейцар, отставной солдат, взял одно из них, думая, что оно не заряжено, и стал показывать прислуге разные артикулы. Ружье вдруг выстрелило, и один из зрителей был легко ранен и подал жалобу мировому судье.

    — Вот вы — простой человек, — обратился Румянцев к истцу, — а я судья и занимаю важный пост. Но если бы меня кто-то случайно убил, его бы не наказали.

    — А если бы губернатора?

    — Тоже!

    — Ну а если бы кто-нибудь случайно убил царя?

    Судья смутился и строго заметил:

    — Об этом, сударь, вы лучше помолчите.

    Багриновский пытался сделать суд понятным для народа, и его за мудрые решения прозвали Соломоном. Разбиралось как-то дело о двух охотниках, купивших в складчину одну собаку и потом заспоривших, кому она должна принадлежать. Багриновский вместе с публикой вышел из судебной камеры на бульвар и предложил судящимся охотникам разойтись в стороны и кликать к себе спорную собаку. К кому она побежит, тот и ее хозяин.

    Свешников за гуманность, правдивость и ум заслужил о себе хвалебную фразу: «Это сама христианская мудрость».

    Мировые судьи быстро стали надеждой и опорой народа, до того боявшихся судебных чиновников пуще бешеных собак.

    В Александровском сквере Петербурга было устроено подобие притона, отчего там часто происходили беспорядки. Мировой судья Матвеев явился туда как-то под вечер и, убедившись в справедливости жалоб, распахнул пальто и показал на шее судейскую цепь. Он предложил окружившим его местным обывателям следовать за ним в судебную камеру, чтобы составить и подписать протокол о ликвидации этого злачного места. Толпа беспрекословно исполнила его предложение.

    Судья Квист, проходя по Невскому проспекту, заметил двух мужчин, пристававших к женщинам. Он представился им судьей, привел в свою камеру и, прочитав назидательную речь, оштрафовал. Оба нарушителя порядка внесли деньги и удалились сконфуженные.

    Судья Неклюдов, чей участок обслуживал самые нищие слои петербургского населения, ютившегося в окрестностях Сенной площади, выслушивал жалобы своих подопечных в любое время дня и вечера, для чего его можно было просто остановить на улице. Он обходил жилища истцов и ответчиков, изучая их нравственное и имущественное положение, и серьезно относился к каждому разбирательству, хоть все они были, по выражению богатых адвокатов, грошовыми.

    Увы, шли годы, и мировые судьи постепенно стали изменять традициям своих предшественников, все более превращаясь в бюрократов и крючкотворцев. Но яркие личности все-таки встречались вплоть до упразднения мирового суда декретом Советской власти от 22 ноября 1917 года.

    Стенограммы мирового суда записывались, как правило, газетными репортерами, любившие посещать судебные заседания почти наравне с пожарами. В столичных и провинциальных дореволюционных газетах, в сборниках и брошюрах было напечатано множество стенограмм мирового суда. Это замечательный, до сих пор не востребованный исторический материал, где во всей своей обыденности представлены быт, нравы и речь российских обывателей второй половины XIX века.

    >

    Обычный день мирового судьи

    Зная в своей жизни один вид суда — полицейскую расправу, простолюдины ежедневно переполняли камеры мировых судей, впервые познавая азы правопорядка. Конечно, этот новый гласный суд не избежал ошибок, нарушений законности. Но он достиг главного, что было в России в отношении судопроизводства всегда немыслимо, — доверия к себе населения.

    Работа мировых судей, учивших неграмотное и полуграмотное население России жить по закону, — это повседневный подвиг…

    Мясницкий участок московского мирового судьи Я. А. Бояркина, что на углу Малоуспенского и Дегтярного переулков, возле Маросейки. Ничем особо не примечательный рабочий день — 13 ноября 1867 года. Половина одиннадцатого утра. Мировой судья сидит за столом и принимает прошения. Невдалеке от него за столиком поменьше — письмоводитель. Длинная вереница посетителей. Каждый дожидается своей очереди или стоя у стены, или сидя на стуле.

    К Боярки ну подходит мужчина, кланяется и подает письменную просьбу. Пробежав ее глазами, судья говорит:

    — И охота вам опять затевать дело с этой выжившей из ума старухой! Ее и судить-то строго нельзя.

    — Как вам угодно, — переминаясь с ноги на ногу, говорит проситель. — Только она апеллировать хочет.

    — Ну, если будет апеллировать, тогда можете и жаловаться. Время еще не уйдет.

    — Хорошо-с, — соглашается проситель и берет свою просьбу назад.

    — Впрочем, — прибавил судья, — я не имею права отказаться принять просьбу. Я только советую не подавать.

    — Я теперь не подам, — говорит проситель и, раскланявшись, отходит от стола.

    Подошел другой господин с прошением. Судья вполголоса прочитал его и тотчас решил:

    — Разбирательство будет 18 ноября, в 10 часов. Вы приходите к этому времени, а ответчика я вызову.

    Теперь очередь пожилого крестьянина в полушубке из дубленой овчины.

    — Вы требуете, чтобы сын дал вам содержание? — обращается к нему Бояркин, прочитав просьбу. — Но вы должны знать, что закон обязывает детей давать родителям пропитание и содержание по мере возможности. А из вашего прошения не видно, что ваш сын имеет какие-либо средства.

    — У моего сына деньги есть — у него портняжное заведение.

    — Но, может быть, вы и без него можете хорошо жить? Знаете, родители иногда только из зависти требуют содержания от детей.

    — Нет, господин судья, у меня малолетних детей много. Я его с тем из деревни и отпустил, чтобы он помогал мне.

    Судья назначает время разбирательства и уже готов слушать следующего просителя.

    — У нашего хозяина, — начинает излагать свое дело тот, — две лампы пропали… Он меня отпустил, а расчета не дал.

    — О краже этих ламп ваш хозяин заявлял?

    — Нет. Только отпустил меня, а расчета не дал. Велите расчет дать.

    — Паспорт он вам отдал?

    — Паспорт отдал, а жалованье не заплатил.

    — Идите к тому столу, — судья указывает на письмоводителя, — там запишут вашу жалобу.

    Тотчас другой мастеровой излагает свою жалобу:

    — Я у фортепьянщика живу, где «Русский магазин» на Кузнецком. У нас вчера в заведении случился скандал…

    — Что такое скандал? — перебивает его судья.

    — Да так, молодцы между собой подрались.

    — Вы так и называйте драку дракой. А то еще какой-то скандал выдумали.

    — Так вот, один из мастеров мне и говорит: «Ты, любезный, зачем жульничаешь?» И всем: «Вы думаете, что он к заутрене ходит? Нет, он жульничает»… Обидел он меня, господин судья. Больно обидел!

    — Так вы, стало быть, жалуетесь на то, что вас обругали жуликом?

    — Да, этот самый мастер говорит, что я жульничаю. Помилуйте, где же я жульничаю? Я четырнадцать лет у Штурцваге жил. Можете спросить, что я есть за человек.

    — Идите, вашу жалобу запишут.

    К судье подходит мальчик лет тринадцати и жалуется на своего хозяина, что он нанес ему побои.

    — Что же, у вас и знаки есть? — спрашивает судья.

    — Да, есть на голове.

    Судья говорит, чтобы он завтра пошел в полицейскую часть к доктору — тот принимает с утра. А потом уже сюда с бумагой от доктора.

    Подходит крестьянин в дубленом засаленном тулупе, довольно пожилой, кланяется судье, отворачивает полу тулупа и, вынув из кармана повестку, подает ее судье.

    — Вот от вашей милости бумага, — говорит он. — Вы явиться приказали.

    — Вас вызывали в качестве свидетеля, — говорит судья, — сегодня к восьми часам вечера. А сейчас только середина дня.

    Крестьянин в недоумении молчит.

    — Вы где живете? — спрашивает судья.

    — В Рогожской.

    — Ну, что же мне делать? Я не могу опросить вас теперь, в отсутствие сторон. Приходите сегодня вечером.

    Подходит женщина в черном салопе с беличьим воротником, голова покрыта платком.

    — Вот, ваше высокоблагородие, я в прошлый раз на мужа жаловалась. Вы нынче хотели разобрать нас.

    — А муж ваш здесь?

    — Здесь, в передней ждет.

    — Зовите его.

    Женщина идет за мужем, с которым и возвращается к столу. Он подходит робко — тридцати трех лет, с окладистой бородой, с отупевшим от пьянства видом, тусклыми блуждающими глазами. Одет мужчина в короткий рабочий халат, на ногах — дырявые сапоги.

    СУДЬЯ (обращается к его жене). В чем ваша жалоба?

    ЖЕНА. Да он, ваше высокоблагородие, пьянствует все. Не велите ему пьянствовать.

    СУДЬЯ. Я этого не могу сделать. Вы сами должны стараться, чтобы ваш муж не пил.

    ЖЕНА. Как же так, ваше высокоблагородие? Он все жалованье пропивает, ничего ни жене, ни детям не дает. Чем же я пропитаться буду?!

    СУДЬЯ. Так вы хотите, чтобы он вам давал содержание?.. Но вы видите, что у него самого ничего нет.

    МУЖ. Ничего нет, господин судья. Одеться зимой не во что.

    ЖЕНА (мужу). Откуда же у тебя будет, когда ты все жалованье пропиваешь? (Судье.) Если бы он, ваше благородие, не пил, у него бы все было. А то, вишь, какой отерханный! Да и жена-то чуть не по миру ходит. Чем добрые люди ребятишек покормят, тем и сыты.

    СУДЬЯ. Много ли ваш муж получает жалованья?

    ЖЕНА. Он в месяц девятнадцать целковых с полтиной зарабатывает. Деньги хорошие, жить можно.

    СУДЬЯ. Да, это жалованье большое. (Мужу.) Отчего же вы не можете прилично одеться? Да и жене следовало бы помогать.

    МУЖ. Да я хозяину 70 рублей должен. Что тут с моим жалованьем поделаешь!

    ЖЕНА. Вот и врешь! Ты хозяину всего 60 рублей должен. Ты не пей, и тогда жалованье останется. Хозяин с тебя сразу долг не спрашивает.

    МУЖ. Я ей, ваше высокоблагородие, по два рубля в месяц даю. Где же мне больше взять? Хозяину выплачиваю по четыре с полтиной в месяц. Да на харчи идет около пяти целковых. Где же я ей больше возьму?

    ЖЕНА. Что же я на два целковых могу сделать? У меня трое детей. Их обуть, одеть и накормить нужно.

    СУДЬЯ (мужу). Вы говорите, что на харчи у вас идет пять рублей. Это как же: с чаем и водкой?

    МУЖ. Нет, это я на стол даю. Мы артелью живем.

    СУДЬЯ. Ну, хорошо. Положим, на харчи — пять рублей. У вас все-таки должно остаться восемь рублей в месяц. Куда вы их деваете?

    Муж молчит.

    ЖЕНА. Известно, куда… Все в кабак идет.

    СУДЬЯ (жене). Вам довольно, если муж будет давать вам по пять рублей?

    ЖЕНА. Нет, мне этого мало. Я за полгода за квартиру должна — теперь съезжать нужно. Я кругом задолжала.

    СУДЬЯ (мужу). Вы дурно себя ведете. Я спрошу вашего хозяина.

    ЖЕНА. Скверно он себя ведет, ваше высокоблагородие, и спрашивать нечего.

    СУДЬЯ. Но я вам не могу поверить на слово.

    ЖЕНА. Каждый день пьянствует. Как свинья, в кухне валяется.

    МУЖ. Можешь говорить, что хочешь…

    ЖЕНА. Что мне говорить! Я правду говорю.

    СУДЬЯ (жене). Вы видите, он сам бедный человек, да еще хозяину долг платить надо. Возьмите пока по пять рублей в месяц, а потом он вам больше даст. Вы и сами можете работать.

    ЖЕНА. Нет, я несогласная. Пять рублей мне мало.

    СУДЬЯ. Вы еще сами можете заработать.

    ЖЕНА. Я и так работаю, и дочь работает. Ей только четырнадцать лет, а она работает. Хотела ее в ученье отдать, да она больна. Я за полгода за квартиру должна — скоро ли выработаю? Всего полтинник в неделю заработаешь, работа женская — много не дадут.

    МУЖ. Ну, я тебе семь рублей дам.

    СУДЬЯ. Семь рублей вы согласны взять?

    ЖЕНА. Согласна, только пусть он распишется, что пьянствовать не будет. И пусть он эти деньги сам от хозяина не получает — я получать буду. А то он все пропьет.

    СУДЬЯ (мужу). А вы не пейте. Да постарайтесь себе тулуп купить. Разве в такой одежде можно зимой ходить? Вы заболеть можете.

    ЖЕНА. Ваше высокоблагородие, пусть он мне все деньги отдает. Я ему не токмо тулуп сошью, он у меня в енотовой шубе ходить будет. Не велите только ему пить.

    СУДЬЯ. Этого я не могу сделать. (Мужу.) Вы в чем же в церковь ходите?

    ЖЕНА. Он десять лет, ваше высокоблагородие, не говел. Куда ему в церковь ходить! Он только и знает, что свой кабак.

    МУЖ. Что ты болтаешь вздор?! Десять лет не говел?! Ишь, расходилась!

    В это время входит хозяин мастерового.

    СУДЬЯ (хозяину). Скажите, как он себя ведет?

    ХОЗЯИН. Скверно. Постоянно пьянствует. Мастер он хороший, только шибко пьет. Потому у него ничего нет. Как дашь деньги, так и пропьет.

    СУДЬЯ. Может он платить по семь рублей в месяц своей жене?

    ХОЗЯИН. Нет, он несостоятелен платить так много. Он уже целую неделю в мастерской не был.

    СУДЬЯ (жене). Так не лучше ли вам будет взять с него только пять рублей в месяц? Как видите, он больше платить едва ли может.

    ЖЕНА. Нет, это мне мало.

    СУДЬЯ. Эти пять рублей вы можете прямо от хозяина получать.

    ХОЗЯИН. Не позволите ли отдавать жене весь его заработок?

    СУДЬЯ. Нет, я не могу его стеснять. Его деньги, он их имеет право получать. По закону, он обязан давать на содержание жене не больше трети. Вот жена и будет получать у вас по семь рублей.

    ЖЕНА. Ваше высокоблагородие, ведь он не остановится, пока у него деньги будут. Я сколько раз его честью просила. У тебя, говорю, Николай Иванович, жена, дети. Перестань пить, бесстыдник ты эдакой!.. Нет, все пьет.

    МУЖ. Чего тебе от меня надо? Замолчи!

    СУДЬЯ. Я прекращаю судоговорение. Довольно. (Жене и хозяину.) Пойдемте в другую комнату, там запишут ваши показания.

    Судья, хозяин и жена уходят. Дверь в другую комнату остается отворенной, и муж все время внимательно смотрит туда. Судья возвращается и отсылает туда мужа.

    В камеру входит человек с картоном в руках. Это поверенный князя Кудашева, требующего с прачки заплатить деньги за данные ей в стирку рубашки, которые та не вернула ему. Подходит и ответчица.

    СУДЬЯ (поверенному). Что сказал князь? Соглашается он взять деньги, которые ему предлагает прачка?

    ПОВЕРЕННЫЙ. Нет, не соглашается. Он сказал: пусть мировой судья решит, сколько взыскать. Я если, говорит, не буду доволен, то можно будет жаловаться.

    СУДЬЯ (прачке). Слышите, матушка, он не соглашается на ваше предложение.

    ПРАЧКА. Послушайте, господин судья. Что же я должна за шесть сорочек платить тридцать целковых? Они и половины этого не стоят.

    СУДЬЯ. Ну, подождите, матушка. Я за белошвейкой пошлю, она оценит, сколько стоят сорочки.

    Судья уходит.

    — За что же с вас деньги взыскивают? — спрашивает прачку один из публики.

    — Да вот, брала у князя белье мыть, — объясняет прачка, — а у меня с чердака и украли шесть сорочек — пять князя и одну его человека. Две-то из них худенькие, и глядеть на них не стоит. Ну а четыре, правда, получше. А все-таки тридцати целковых не стоят.

    Возвращается судья. К нему подходят портной Мартынов и иностранец Циммерман. Мартынов взыскивает с Циммермана пятнадцать рублей за работу. В счете, подписанном последним, сказано, что он обязуется уплатить деньги по возможности.

    СУДЬЯ (Циммерману). Вы можете уплатить теперь ваш долг?

    ЦИММЕРМАН. Нет, господин судья. Я не могу уплатить этой суммы — я теперь без места. Я с гостиницы «Эрмитаж» вот уже сколько времени должен получить по взысканию тридцать рублей, но не получаю. А между тем у меня и исполнительный лист есть. Если эти деньги получу, я заплачу долг.

    СУДЬЯ (Мартынову). Вы бы подождали.

    МАРТЫНОВ. Я уже долго ждал. Больше не могу. Прошу взыскать.

    СУДЬЯ. По три рубля в месяц вы согласны получать?

    МАРТЫНОВ. По пять рублей — пожалуй. Но меньше не согласен.

    СУДЬЯ. Но ведь вы должны знать, что закон предоставляет судье право делать рассрочку в уплате долга, смотря по средствам должника… (Циммерману.) Вы можете платить по три рубля?

    ЦИММЕРМАН. По три?.. Пожалуй. Только я теперь без места.

    СУДЬЯ (Мартынову). Так вы согласны получать с них по три рубля в месяц?

    МАРТЫНОВ. Извольте — согласен.

    СУДЬЯ (Мартынову). Ведь ему еще придется пошлины заплатить. Вы пожалейте его. (Обоим.) Идите теперь в другую комнату, там запишут ваши показания.

    Входит рассыльный судьи.

    РАССЫЛЬНЫЙ. По всей Маросейке ходил, ни одной белошвейки не нашел. Портнихи есть, да они говорят: разве мы толк в рубашках знаем!

    ПРАЧКА (судье). В доме Хвостова белошвейка есть. Пошлите туда.

    Судья посылает рассыльного в дом Хвостова.

    Отставной солдат подает судье просьбу. В ней сказано, что кухмистер Телепнев сказал ему «незаконные слова». И далее: «Он сказал мне, что я из нумера в ведре младенца в помойную яму вынес. Когда я ему стал говорить, зачем он употребляет такие незаконные слова, он отвечал: я тебя в тюремный замок засажу».

    СУДЬЯ. Как же вы хотите: гражданским или уголовным порядком вести дело? Хотите, чтобы я с него в вашу пользу деньги взыскал или чтобы под арест посадил?

    СОЛДАТ. Насчет этого, как ваше распоряжение будет, так я и согласен.

    СУДЬЯ. Это от вас зависит. Как вы захотите, так я буду разбирать.

    СОЛДАТ. Я хочу с него деньги взыскать.

    СУДЬЯ. Почему же он про вас так сказал? Что-нибудь было?

    СОЛДАТ. Ничего не было, ваше высокоблагородие. Никакого ребенка я не выносил. Меня раз в полицию требует квартальный надзиратель и спрашивает: «Ты, Евсей, не выносил ли чего-нибудь с сором?» Ничего, говорю, не выносил, ваше благородие! «Ну, ступай с Богом»… Только и было.

    Судья отсылает солдата к письмоводителю и вызывает арестанта Харлампия Андреева — молодого парня девятнадцати лет. В дознании полиции сказано, что 9 ноября он был пойман поваром Ильиным во дворе дома князя Грузинского в то время, когда положил в кулек чугунную плиту и хотел идти со двора. Андреев сознался, что хотел украсть эту плиту, стоящую один рубль, потому что был без места, и ему нечего было есть.

    СУДЬЯ. Неужели тебе нечего есть?

    АНДРЕЕВ. Нечего. Я на фабрике жил. С места прогнали, а другого не нашел. Куска хлеба не было, вот я и хотел украсть.

    Мировой судья определил подвергнуть Андреева за покушение на кражу заключению в тюрьме на один месяц. Затем подошел другой арестант, кучер по ремеслу, которого судья приговорил к аресту на два месяца за растрату чужой собственности. Теперь вошла женщина, которую судья подвергнул взысканию за прошение милостыни и проживание с просроченным паспортом. Наконец, вошла белошвейка, призванная в качестве эксперта.

    БЕЛОШВЕЙКА. Что мне мешаться в чужое дело!

    СУДЬЯ. Оцените, сколько стоят эти рубашки.

    Поверенный князя вынимает две рубашки из картона.

    БЕЛОШВЕЙКА (берет в руки одну рубашку). Теперь эта рубашка рубля полтора-два стоит. А новая стоила четыре-шесть рублей.

    ПОВЕРЕННЫЙ. Новые их по восемь рублей покупали.

    ПРАЧКА. Только четыре пропало хороших, а две были худенькие.

    СУДЬЯ (белошвейке, указывая на другую рубашку). А эта рубля три стоит?

    БЕЛОШВЕЙКА. Да, пожалуй. Впрочем, и за нее больше двух рублей не дадут, если продавать.

    СУДЬЯ. Таким образом, я запишу в протокол, что один сорт рубашек вы оценили по три рубля, а другой — по два рубля. (Поверенному князя.) Разбирательство я отложу до субботы. А вы скажите князю, во сколько оценили рубашки.

    Потом судья разбирает жалобу мастерового, который обвиняет двух своих товарищей в том, что они нанесли ему побои. За неявкой хозяйки заведения, в присутствии которой произошла драка, окончательное разбирательство по этому делу судья отложил до 17 ноября.

    Было сорок минут третьего, когда судья объявил судебное заседание закрытым. До вечернего заседания.

    >

    Скорое решение

    В день открытия гласного мирового суда, 17 мая 1866 года, публика собралась на слушание первого дела в 1-м участке Санкт-Петербурга, где мировым судьей был назначен О. И. Квист. Все чинно разместились на дубовых скамейках и стульях, расставленных возле стен и посредине комнаты. Некоторое ее пространство было отделено барьером, за которым помещались кресло и письменный стол. Над столом висел большой портрет государя императора Александра II.

    Публика с любопытством озирается вокруг. Входит судья во фраке, белом галстуке и с золотой цепью на шее. Все сразу встают и почтительно кланяются. Судья отвечает поклонами во все стороны, громко произносит: «Прошу садиться» и направляется к столу.

    СУДЬЯ. Открываю первое заседание нового, публичного мирового суда. Кому, господа, что нужно, пожалуйте ко мне поочередно. Я всех выслушаю, во все вникну, и все разберу по долгу присяги, чести, закону и по мере моего благожелательного разумения.

    Первыми заходят за барьер и останавливаются перед судьею почтенный, среднего роста старичок в вицмундире, со звездою на груди и высокий сухощавый простолюдин в сибирке.

    СУДЬЯ. Вам, господа, что угодно?

    СТАРИЧОК. Я рекомендуюсь вам — тайный советник Мартынов. А он вот — мещанин Абрамов, квартировал в моем доме и выехал из него без моего ведома, не доплатив притом за квартиру 3 рубля 50 копеек. Прочитав в газетах ваше, как председателя столичного мирового съезда, извещение о том, что вы сегодня начинаете судить по новым правилам, я послал лакея за Абрамовым и, когда он ко мне явился, привел его сюда, чтобы вы нас рассудили.

    СУДЬЯ (Абрамову). Вы скажите мне по совести: действительно остались должным тайному советнику Мартынову за квартиру 3 рубля 50 копеек?

    АБРАМОВ (пугливо). Виноват-с, точно — не доплатил трех с полтиною. Но потому только, ей-богу, что, когда выехал от них, у меня не случилось запасных денег.

    СУДЬЯ. А теперь можете заплатить?

    АБРАМОВ. Могу, могу-с, хоть сейчас, коли, ежели возьмут без таскания. Я, Господь свидетель, и не думал обжиливать.

    СУДЬЯ. Так отдайте же долг без проволочки времени.

    Абрамов торопливо достает из кармана деньги и кладет на стол. Судья предлагает их Мартынову. Он берет.

    СУДЬЯ (обоим). Можете удалиться.

    МАРТЫНОВ. Ка-ак? И без прошения, без вызова, отзыва, журнального постановления, решения? Словом, без всяких бумаг?

    СУДЬЯ. Да, без всего. Коль скоро Абрамов добровольно явился, признал долг и представил деньги, а вы их получили, то и конец. Суд устный и — главное — мировой. Он должен быть прост, скор, справедлив — и без письменности.

    МАРТЫНОВ. Это прекрасно, прекр-расно. А могу я здесь же подарить Абрамову на бедность полученные мною деньги и еще три рубля за отвлечение его от работы? На память о скором решении нашего дела.

    СУДЬЯ. Можете, если господин Абрамов примет ваш подарок.

    АБРАМОВ. Приму, приму с благодарностью. Пожалуйте только, ваше превосходительство.

    Мартынов подает, а Абрамов берет деньги и низко ему кланяется.

    МАРТЫНОВ. Извините меня, пожалуйста, господин судья, за беспокойство вас пустяками. Я, признаюсь вам откровенно, возымел желание лишь практически лично ознакомиться с новой системой судопроизводства и нахожу ее прекрасной во всех отношениях. От души желаю вам успеха, а суду процветания. Прощайте!

    Оба выходят вполне довольные, а публика восторгается приемами и результатами разбирательства.

    >

    Обидные слова

    В камеру к мировому судье 12-го участка Санкт-Петербурга В. В. Яковлеву явились (1866 год) крестьяне Михайлов и Скатов.

    СУДЬЯ (первому). Вы Кузьма Михайлов?

    МИХАЙЛОВ. Нет, ваше превосходительство, я — брат ему.

    СУДЬЯ. Да ведь он жаловался, а не вы?

    МИХАЙЛОВ. Жалился, точно, он. Ну, да это все единственно: я ему брат, и он мне, значит, велел искать заместо себя.

    СУДЬЯ. А имеете вы от него на это доверенность?

    МИХАЙЛОВ. Какая ж тут, примерно, доверенность, коли я, ваше превосходительство, ему брат, как есть родной брат. А я за брата, как бы то ись он сам, потому мы и в ответе то ж вместях бываем.

    СУДЬЯ. Да где же он сам?

    МИХАЙЛОВ. Он-то? На работе, на Охте. Ну, и наказал мне: сходи, говорит, Ванюха, за меня к мировому и ищи тамотка, значит, за обиду-то, за меня. Да дешево, мотри, за мировую-то не бери. Эвдаким-то манером я, ваше превосходительство, и пришел к вашей милости. Не оставьте.

    Кланяется в пояс.

    СУДЬЯ. Чем же Скатов обидел вашего брата?

    МИХАЙЛОВ. Изобидил эвдакими то ись скверными словами — страх, как изобидел! Так огорошил, ажно и сказать боязно. Век бы нам с братом не слыхать эвдаких-то слов. Право, ну!

    СУДЬЯ. Что ж такое именно он сказал?

    МИХАЙЛОВ. Быть, говорит, тебе в солдатах. (В публике смех.) Вот те Христос, так и ляпнул. (Крестится.) Мы, судырь ты мой, николды до эфтово не дойдем, ей-ей не дойдем. Ну, и выходит обида. Потому, ежель, примерно, и подойдет до нас с братом черед-то, мы, слава те Господи, живо охотника подставим. Взыщи, ваше превосходительство, с няво за эвти-то слова. Потому, оно, значит, скорбно слышать: быть тебе в солдатах. (Качает головой.)

    СУДЬЯ. Это слово не только не обидное, а, напротив, слово хорошее. Солдат есть царский слуга, солдат служит для блага всей России, солдат в мирное время сторожит казну, а в военное дерется с неприятелем за Отечество. Поэтому словом «солдат» надо гордиться, а не считать его за брань, за обиду. Пренебрегать же солдатством и перед Богом грешно, да и перед людьми стыдно. Так и брату, и всем знакомым расскажите.

    МИХАЙЛОВ. По-твоему-то, ваше превосходительство, оно, пожалуй, и ладно. А по-нашему-то, по-мужицки, как разумом-то туда и сюда эдак пораскинешь, и выходит прямехонько обида — да и вся недолга! Коли, ежели что, мы — мигом охотника! Оно и скорбно слышать: быть тебе в солдатах.

    СУДЬЯ. Я вам говорю, что это слово не обида и за него не взыскивается. Ну, и слушайте меня! Еще раз, смотрите, не приходите ко мне с такими пустяками — вас же оштрафую. Это вы тоже передайте брату и всем своим знакомым.

    МИХАЙЛОВ. Да ежели уж эвдакие скорбные слова не обида, так еще ругался. За это хоть, ваше превосходительство, взыщи с него деньжонок для нас с братом.

    СУДЬЯ. Какие ж он еще слова говорил?

    МИХАЙЛОВ. Слова-то? Да разные говорил слова, всех не припомнишь. Ну, только матерщинник он — ух, какой…

    СУДЬЯ (Скатову). Больше не ругайтесь, а ведите себя, смотрите, смирно, не то взыщу с вас. А на этот раз делаю вам выговор.

    СКАТОВ. Да мы и не ругивались, а он это клеплет, думает сорвать на выпивку, анафема эдакая! Ономнясь, ваше благородье, мы косуху вместях распили, и я за всю заплатил. Так теперя на другую рахтится достать, чтоб ему подавиться!

    СУДЬЯ. Никогда, повторяю вам, не смейте ругаться. А меня напрасно от дела не отрывайте. Ступайте.

    МИХАЙЛОВ. Ну а как же, ваше превосходительство, насчет, значит, деньжонок? Брат на мировую дешево не велел идти.

    СУДЬЯ. Я ему сделал выговор. Чего же вам еще надо?

    МИХАЙЛОВ. Да за обиду-то мы, стало, с братом так-таки ничаво с няво… не сдерем?

    СКАТОВ. Им, лантрыгам, содрать-то, вишь, хочется. Ан отскочат, олухи…

    СУДЬЯ. Перестаньте же вздорить!

    МИХАЙЛОВ. Оно, впрямь, маловато-с, маловато, ваше превосходительство. По-нашему бы, значит, рассуждению, за мировую-то надо бы! (В публике смех.) А выговорка-то что? Известно, пустяковина! Брат, вон, наказал: дешево не бери. И что ж теперя?.. Нельзя ль, ваше превосходительство, получить с няво хоша, сколько ни на есть? А то он же опосля будет зубоскалить.

    СУДЬЯ. Уходите, не то я вас обоих сейчас же оштрафую.

    Оба вышли с самыми озабоченными физиономиями.

    >

    Находка денег

    К мировому судье 1-го участка Санкт-Петербурга О. И. Квисту поступило отношение обер-полицмейстера (1866 год), в котором говорилось, что мещанин Иванов поднял на Невском проспекте 625 рублей. Это заметил крестьянин Павлов и сообщил городовому, который представил обоих в местную полицию. Как впоследствии выяснилось, деньги потерял надворный советник Юферов, которому по его, обер-полицмейстера, распоряжению было выдано только две трети суммы — именно 416 рублей 66 с половиной копеек. Остальная часть денег — 208 рублей 33 с половиной копейки — препровождается в распоряжение мирового судьи для выдачи тому, кто будет определен, как нашедший деньги.

    СУДЬЯ (Павлову). Кто поднял пакет с деньгами?

    ПАВЛОВ. Иванов его из-под ног у меня вышиб, поднял и стал прятать. Я спрашиваю: «Что поднял? Покажи». А он отвечает: «А тебе что за дело?» Потом, когда я стал приставать, он сказал: «Простая бумага» и живо пошел прочь. Я крикнул городовому: «Лови его — он схватил с земли что-то ценное!»

    СУДЬЯ (городовому). Я вызвал вас, Крашенников, потому что ваши показания в настоящем случае очень важны. Твердо ли помните, кто нашел деньги? Если помните, объясните всю правду.

    ГОРОДОВОЙ. Я стоял на часах. Павлов мне крикнул, что Иванов поднял пакет, спрятал его и пустился бежать. Я махнул за ним и кричу: «Остановись!» А он все дальше.

    СУДЬЯ. И вы подтвердите свои показания под присягой?

    ГОРОДОВОЙ. Точно так-с, ваше превосходительство.

    СУДЬЯ. Где же вы его нагнали?

    ГОРОДОВОЙ. В Кирпичном переулке. Ежели б я его не достиг, он так бы и ушел. Я просто, ваше превосходительство, из себя вышел, гнавшись за ним.

    СУДЬЯ. Что же потом было?

    ГОРОДОВОЙ. Поймав, я вернул его назад и говорю: «Покажи, что нашел. Ежели пустое или дурное что, тут же бросим и больше ничего. А ежели дорогое, надо представить, а не кидаться наутек от полиции». Мы зашли в лавочку, там был старший городовой, я ему и представил их обоих.

    СУДЬЯ. А кто указал, что пакет у Иванова в рукаве?

    ГОРОДОВОЙ. Сказал-то Павлов, а как пристали к Иванову, он сам вынул пакет из рукава.

    СУДЬЯ. Положительно помните, что Иванов хотел от вас скрыться?

    ГОРОДОВОЙ. Точно так-с. Хоть он и говорил после, в квартале, будто торопился объявить в канцелярию обер-полицмейстера, но это неправда. Первое — не в ту сторону побег, другое — так бежал, что я с трудом его догнал.

    СУДЬЯ (Иванову). Вы, Иванов, согласны уступить Павлову половину этих денег?

    ИВАНОВ. Этого я не знаю. Нашел я один, решительно один, бежать и не думал, а торопился только к обер-полицмейстеру. Павлов себя пристраивает к находке совершенно неправильно. Я, чем признавать, что мы вместе нашли, не прочь лучше отдать всю эту часть тому, чьи деньги, нежели Павлову.

    ПАВЛОВ (Иванову). Нашел я так же, как и ты. Ты только схватить успел пакет у меня из-под ног.

    СУДЬЯ. Что вы намеревались убежать, подтверждает и городовой, который объяснил, что о найденных вами деньгах ему сообщил Павлов. Следовательно, Павлов действительно видел, как вы подняли пакет. А как скоро он это видел и через городового остановил вас, то, само собою, разумеется, имеет право быть участником в дележе с вами.

    ИВАНОВ. Как вам угодно, а я хочу по закону.

    СУДЬЯ. Павлов, кроме того, говорит, что вы у него из-под ног вырвали пакет. Вы это решительно отвергаете. Человека, который мог бы подтвердить это обстоятельство в вашу или Павлова пользу, нет. Поэтому весьма трудно решить, кто именно из вас нашедший, и разрешение этого вопроса может продолжаться долго. Но чтоб теперь же кончить между вами этот спор миром, я и спрашиваю добровольного вашего согласия, как разделить деньги, оставляя в стороне то обстоятельство, что вы, очевидно, хотели скрыться.

    ИВАНОВ. Я предоставляю все на ваше усмотрение.

    СУДЬЯ. Я предложил бы эти деньги разделить между вами и Павловым пополам.

    ИВАНОВ. Пускай Павлов прежде присягнет, что мы их нашли с ним вместе.

    СУДЬЯ. Он — истец, и я предлагать ему присягать не вправе. Если ж, вследствие вашего предложения, он на это согласится, может присягать.

    ИВАНОВ. Полагаюсь на ваше распоряжение.

    СУДЬЯ. Повторяю: пополам обоим.

    ИВАНОВ. Как угодно, правительству я не противлюсь.

    СУДЬЯ. Я желаю только, чтобы вы пришли к соглашению, а вовсе не требую подчинения моему решению.

    ИВАНОВ. По моему мнению, с Павлова и 25 рублей довольно.

    СУДЬЯ. Нет, слишком мало. (Павлову.) А какую сумму — желали бы вы получить с тем, чтобы прекратить дело?

    ПАВЛОВ. Не могу знать-с. Только я, ваше превосходительство, как увидел, что он поднял деньги-то, так закричал городовому. Он стоял среди проспекта.

    СУДЬЯ. Вы как-нибудь сговоритесь с Ивановым так, чтобы вам обоим безобидно было.

    ПАВЛОВ. Лучше вы, ваше превосходительство, рассудите нас. Вам это вернее знать.

    СУДЬЯ (Иванову). Так на что же вы думаете решиться?

    ИВАНОВ. Я в таких делах не сведущ и надеюсь на вас.

    Судья постановил: за неизвестностью, кого именно должно считать нашедшим деньги, Иванова или Павлова, присланную на долю нашедшего третью часть, 208 рублей и 33 с половиной копейки, разделить между обоими пополам.

    СУДЬЯ. Если кто из вас недоволен этим решением, можете в месячный срок обжаловать его мировому съезду. (Павлову.) Будете вы обжаловать?

    ПАВЛОВ. Нет.

    СУДЬЯ (Иванову). А вы решением довольны?

    ИВАНОВ. Ежели вы так рассудили, зачем же еще жаловаться? Доволен.

    СУДЬЯ (обоим). Так приходите сюда завтра, в 11 часов утра, и получите деньги.

    >

    Тюрьма лучше богадельни

    1866 год. 12-й участок Санкт-Петербурга, мирового судьи В. В. Яковлева. Старушка, солдатка Иванова, одетая по-нищенски, обвиняется в прошении милостыни.

    СУДЬЯ. Вас за что задержали?

    СТАРУШКА. Да в худом платье хожу. Ну, и взяли. А где мне по нонешним-то временам хорошее взять?

    СУДЬЯ. Да ведь вы уж несколько раз попадались в прошении милостыни.

    СТАРУШКА. Все худая моя одежда причина. Как увидят, так и схватят.

    СУДЬЯ. За плохую только одежду никого не берут.

    СТАРУШКА. Про других не знаю, а меня именно за рвань берут.

    СУДЬЯ. Заниматься нищенством по закону запрещено.

    СТАРУШКА. У богатых оно, конечно, все воспрещено. А про бедных не спрашивая, таковский народец — тащи его.

    СУДЬЯ. Комитет для разбора и призрения нищих пишет, что вы неоднократно доставлялись туда, отдавались на попечительство. Наконец, вам предлагалось остаться в богадельне комитета, но вы отвергли предложение.

    СТАРУШКА. Дочка, когда еще жива была, выручала, слава богу, из этого упечения. А и захватили-то, не знаю за что, я решительно никого не трогаю. В богадельню я желаю. Только под Смольный, а не в комитетскую. В эту же ни за что не хочу.

    СУДЬЯ. Одно из двух: или вы согласитесь, и я вас отправлю в комитетскую богадельню, или же приговорю вас в тюрьму.

    СТАРУШКА. Да уж лучше посылай, касатик, в тюрьму, чем в богадельню. Вот она какова-с!

    СУДЬЯ. В богадельне вы будете сыты, одеты, в тепле, в спокойствии. Чего же вам лучше? Я вам советую в богадельню.

    СТАРУШКА. Не хочу, ни за что не хочу я в комитетскую богадельню. Потому там так хорошо, что не токма самой, но и лихому татарину не желаю туда попасть.

    СУДЬЯ. Отчего же вы так предубеждены против комитетской богадельни, когда вы еще в ней не жили?

    СТАРУШКА. И слава Тебе Господи, что вразумил меня там не жить. Не то давным-давно бы околела от тамошнего упечения. Под Смольный иду, а в комитет — ни за что. Шлите лучше в тюрьму, нежели туда. Вот оно, хорошество-то тамошнее какое, что в тюрьму охотнее идешь.

    Судья приговаривает ее на две недели в тюрьму.

    СТАРУШКА (кланяется). Очинно благодарна. В тюрьме лучше, чем в богадельне. Бог — свидетель, не лгу.

    >

    Кража салфетки

    В 1866 году к решетке камеры одного из мировых судей Санкт-Петербурга подошел городовой, держа перед собой развернутую книгу.

    ГОРОДОВОЙ. К вашему высокоблагородию рестанта привел! Надзиратель приказал, а за что — в бумаге прописано.

    СУДЬЯ (прочитав запись в книге, которую подал городовой, обращается к арестанту). Вас, Розен, обвиняют в краже салфетки из трактира.

    РОЗЕН. Никак нет-с… Я ничего не знаю.

    СУДЬЯ. Я вам прочитаю отношение господина надзирателя, при котором вы посланы.

    РОЗЕН. Будьте так добры… Но я не виноват.

    СУДЬЯ (громко читает). «В трактир, называемый "Новый Китай", пришел неизвестный молодой человек, как впоследствии оказалось, царскосельский 2-й гильдии купец Розен, и потребовал себе пирог, ценою в 10 копеек серебром. Когда пирог был им съеден, то при уборке половым со стола не оказалось салфетки. Половой спросил Розена: не взял ли он ее по ошибке, вместо платка? Розен с ругательствами ответил: "Я разве вор? Я, что ли, украл? Да как ты смеешь мне это говорить! Я, знаешь, что с тобою сделаю? В тюрьме сгною…" Половой снова заметил ему, что часто случается, что господа в рассеянности, вместо платка, берут салфетку. Розен ответил новыми ругательствами. Половой дал знать о случившемся буфетчику, который попросил Розена посмотреть в карманах, не захватил ли он салфетки, за что и был гадкими словами выруган. Подозревая, что Розен украл салфетку, буфетчик послал за мною. По прибытии моем в трактир все вышеозначенное подтвердилось. При обыске Розена при трактирных служителях за левым голенищем его сапога была мною найдена скатанная в трубочку салфетка. При этом я отобрал у Розена портмоне с 10 рублями серебром. Как эти вещи, так и самого Розена, представляю на ваше распоряжение…» Что вы, господин Розен, на это скажете?

    РОЗЕН. Я салфетки не воровал… Я не пом-мню… Разве, случайно.

    СУДЬЯ. Подтверждаете ли вы все то, что написано в полицейском акте?

    РОЗЕН (храбро). Делать нечего, подтверждаю-с.

    СУДЬЯ. Следовательно, вы сознаетесь, что украли салфетку?

    РОЗЕН (конфузясь). Нет-с, не воровал, не поним-маю…

    СУДЬЯ. Согласитесь, что салфетка — вещь такая, что сама по себе заползти к вам за голенище не могла?

    РОЗЕН. Разумеется, не мог-гла.

    СУДЬЯ. Господин надзиратель вынул ее из-за голенища у вас, правда?

    РОЗЕН. Да-с, вынул. А как она туда попала — не пом-мню.

    СУДЬЯ. Чем вы занимаетесь?

    РОЗЕН. Я подрядчик, по доверенности матери занимаюсь разными подрядами.

    СУДЬЯ. Где ваша матушка живет?

    РОЗЕН. На Боровской улице, в собственном доме.

    СУДЬЯ. Что заставило вас, купца, и, как видно, человека со средствами, воровать салфетку, которая и стоит-то всего 20 копеек серебром?

    РОЗЕН (растерявшись). Повторяю, я салфетки не воровал.

    Судья приглашает свидетелей.

    БУФЕТЧИК. Говорить, ваше высокоблагородие, нам нечего. Все, что написано господином надзирателем, верно. Да и сам господин Розен этого не отвергает.

    СУДЬЯ. Что, он был пьян?..

    РОЗЕН (перебивая судью). Я ничего не пью.

    БУФЕТЧИК. Нет-с, он был тверез.

    СУДЬЯ. Все то, что написано в полицейском акте, вы можете подтвердить под присягой?

    БУФЕТЧИК Могу-с, отчего же…

    СУДЬЯ (половым). А вы?

    ПОЛОВЫЕ. Мы тоже можем, ваше высокоблагородие. Да тут и присягать-то нечего, дело чистое-с.

    СУДЬЯ (Розену). Спрашиваю вас еще раз: вы украли или нет? Запирательство только увеличивает степень наказания.

    РОЗЕН (бледный, растерявшись). Нет! Не воровал!

    Судья пишет приговор, по которому Розен за кражу из трактира салфетки приговаривается к полуторамесячному тюремному заключению.

    >

    Затмение

    Перед судьей 3-го участка Санкт-Петербурга (1866 год) стоят истица — весьма бедно одетая, молодая миловидная девушка и ответчик — пожилой штабс-капитан, в эполетах и с орденами на груди. Первая жалуется на нанесенную ей обиду действием.

    ОТВЕТЧИК. Она лжет, лжет, потому что я ее не бил. Этому свидетель прачка, живущая в том же доме, где я жил, когда эта девушка находилась у меня в услужении. (Истице повелительно.) Как прозывается прачка?

    ИСТИЦА (робко). Не могу знать-с.

    ОТВЕТЧИК (грозно). Как не знаешь? Вр-р… Кан… Говори, говори же, когда тебя спрашивают!

    СУДЬЯ (ответчику). Потрудитесь на суде вести себя сдержанно, а не распоряжаться.

    ОТВЕТЧИК. Отчего же она не отвечает, когда я ее спрашиваю? Она должна мне отвечать!

    СУДЬЯ. Повторяю вам: не горячитесь. Ваших свидетелей сами вы обязаны указать, а не она. Ее же никто не вправе заставить, если она сама того не желает.

    ОТВЕТЧИК. Так я ее и пальцем не трогал.

    ИСТИЦА. Это неправда-с. Вы меня схватили за шею и хотели задушить. Все лицо мне исцарапали, да жаль, царапины сошли уж. А как им было не сойти, ежели с тех пор прошла уже неделя.

    ОТВЕТЧИК. Пускай же она представит прачку из номера 25, и вы узнаете, что она ложно показывает. Как я, помилуйте, решусь бить ее, такую слабую девушку, ежели я и подчиненных мне солдат не имею привычки бить? Повторяю: я до нее не прикасался.

    ИСТИЦА. А за шею-то, да за лицо-то сцапали за что? Ведь это видели и дворник, и та же прачка, на которую вы же ссылаетесь. Зачем же еще отпираться-то?

    ДВОРНИК. Пришедши к ним в кватеру, на куфню, значит, за помоями, я точно видел своими глазами, как он схватил ее за шею, замахнулся да и крикнул: «Ах ты, сволочь этакая!»

    ОТВЕТЧИК (указывает на дворника). Ему верить нельзя — он пьян был.

    ДВОРНИК. Вот это-то ён уж и выдумал, потому я вина и в рот не беру. Все жильцы это скажут.

    ОТВЕТЧИК (грозно дворнику). Не смей называть меня «ён»! (Судье.) Он должен говорить «они», а не «он». Я это за дерзость считаю.

    СУДЬЯ. Прежде всего, я вас еще раз предупреждаю, что если вы будете продолжать вести себя так неприлично, то я вынужденным найдусь подвергнуть вас за это штрафу. Потом, полагаю нелишним сказать вам: во-первых, что дворник — простолюдин, и с него нельзя требовать утонченной вежливости; а во-вторых, и самое выражение «он», хотя бы оно было употреблено и с умыслом, не есть ни в каком случае дерзость.

    ДВОРНИК. Здесь-то, ваше превосходительство, барин изволил серчать, зачем я промолвил «он». Отчего ж они не претендовали на то, что их и из дома-то нашего с полицией выгнали? За ними вон еще и должок остался, за четыре дня за фатеру, и хозяин наказал мне просить взыскать с них. Вот и книжка-с.

    СУДЬЯ (рассмотрев книжку, ответчику). Признаете себя должным за квартиру?

    ОТВЕТЧИК. Да, не доплатил каких-то пустяков.

    СУДЬЯ. Так заплатите.

    ОТВЕТЧИК. Плачу, извольте. (Быстро вынимает кошелек, отсчитывает деньги и кладет их на стол.) Извольте.

    СУДЬЯ. Ну, а относительно ее претензии (показывает на истицу) как вы думаете сделаться? Со своей стороны я предлагаю вам помириться с ней.

    ОТВЕТЧИК. Я с нею мириться? Гм… Да и ежели, предположим, я и взял ее за лицо, так неужели ж только из-за этого я и виноват перед нею?

    СУДЬЯ. А за лицо таки взяли?

    ОТВЕТЧИК. Ну да, взял, взял. Но она ведь не барыня, а служанка, и для нее, я уверен, это не составляет ровно никакой важности.

    СУДЬЯ. Как барыню, так и служанку законом одинаково воспрещается хватать за лицо, и она вправе за это искать с вас, как за нанесенную ей обиду.

    ОТВЕТЧИК. Да я человек раненый, больной, характер у меня горячий, и на меня иногда находит такое затмение, что я и памяти лишаюсь. Она постоянно была неисправной слугою, в последнее время ничего не делала. Все хихикала с дворником, а меня сердила. Наконец вывела из терпения. Я, разумеется, и не мог смолчать.

    СУДЬЯ. Это все-таки не оправдание вашего поступка. (Прачке.) На вас сослались в том, будто ответчик не бил истицу. Объясните мне по совести, как было. Потому что это же самое вы должны будете подтвердить, в случае надобности, под присягой.

    ПРАЧКА. Я могу, господин судья, сказать вам, что я видела, как этот господин за то, что она кокетничала с молодым парнем, а на него внимания не обращала, действительно схватил ее в сердцах за горло. Но не бил. В этом и присягнуть готова.

    ИСТИЦА. После того как мы получили повестки явиться сюда, барин пришел к нам в квартиру и приказывал мне лучше с ним не тягаться. Не то грозился засадить меня в рабочий дом на семь месяцев.

    ПРАЧКА. Да, это и я слышала. Это правда, истинная правда.

    СУДЬЯ (истице). Теперь дело ваше для меня совершенно ясно, и вы скажите, чего вы лучше желаете: получить ли с ответчика вознаграждение за бесчестие или же поступить с ним по закону?

    ИСТИЦА. Известно, лучше по закону.

    Судья решает взыскать с ответчика, за нанесенную обиду действием, штраф 15 рублей.

    СУДЬЯ (ответчику). Когда внесете деньги?

    ОТВЕТЧИК. К Новому году.

    СУДЬЯ. Это срок слишком отдаленный.

    ОТВЕТЧИК. А куда эти деньги-то идут?

    СУДЬЯ. В казну.

    ОТВЕТЧИК. Коль скоро деньги не ей, извольте, сейчас же вношу. Я полагаю, что штрафы следует употреблять на церковь.

    СУДЬЯ. Таких рассуждений в суде выражать остерегайтесь — это воспрещается законом.

    ПРАЧКА (истице). Проси же деньги, проси, а не молчи.

    ИСТИЦА. Позвольте мне деньги.

    СУДЬЯ. Какие деньги?

    ИСТИЦА. А штраф-то с барина.

    СУДЬЯ. Деньги присуждены, как вы и сами слышали, не вам, а в казну.

    ИСТИЦА (уныло). Так я их не получу?

    СУДЬЯ. Нет. Вы просили наказать вашего обидчика по закону, поэтому на него и наложен штраф, а не вознаграждение за бесчестие.

    ИСТИЦА (сквозь слезы). Зачем же непременно в казну, когда обидел-то он меня? Я — девушка бедная, живу от нужды в прислугах, по чужим людям. И вдруг, за то, что я обижена, ходила три-четыре раза сюда жаловаться, взыскали с обидчика деньги в казну. Казна и без того богата, зачем же ей такие малые деньги, когда мне они гораздо нужней? Нельзя ли, господин судья, хотя сколько-нибудь уделить мне?

    СУДЬЯ. Нет, это невозможно после того, как вы же заявили желание поступить с ответчиком по закону.

    ИСТИЦА. Да я думала, по закону тоже мне пойдут деньги, в большем еще числе. Ну а ежели б я это вперед знала да ведала, лучше бы судиться да срамиться не стала.

    СУДЬЯ. Решение уже вошло в законную силу, и я теперь ничего не могу сделать в вашу пользу. Можете идти домой.

    Все выходят.

    ПРАЧКА. Тебя поколотят, а казне за это прибыль. Вот так суд!

    ОТВЕТЧИК Для кляузниц — прекрасный. Жалуйтесь, жалуйтесь чаще, наживете…

    ИСТИЦА. Думала поживиться, ан вон что вышло. Гоняться за тычком нам точно не след. Извините, барин, извините меня. Я — дура, послушалась советов и выучена теперь.

    >

    Кур гонял

    В один из осенних дней 1866 года камера мирового судьи 6-го участка Санкт-Петербурга А. В. Яковлева была переполнена самой изысканной публикой, явившейся послушать, как один судья будет судить другого в качестве частного лица. Обвинитель — кухмистер мещанин Голубцов. Обвиняемый — коллежский советник барон Ф-ф, а вместо него — купец Погодин. Судья читает прошение Голубцова.

    «Я нанимаю по контракту квартиру в доме барона Ф-фа. 14 августа барон, придя ко мне в квартиру, с азартом кричал, что взыщет с меня деньги по срок контракта, а меня выгонит вон. Стучал в двери ногами за то, что ему нескоро их отворили, отбил от стены штукатурку, оборвал клеенку и войлок на двери, а потом, выйдя во двор, начал загонять со двора за ворота моих курей за то, что мой петух несогласно живет с его петухом. (В публике смех.) Затем приказал дворнику и портерщику снять с дома вывеску, обозначающую мою кухмистерскую. Но те не послушались. Опасаясь, чтобы во время нахождения у меня гостей барон не сделал бы новой подобной неприятности, прошу оградить меня от них, а за нанесенное мне бесчестие — взыскать с него».

    На полученную бароном Ф-фом повестку он прислал судье отзыв, в котором писал: «Не имея времени по причине занимаемой должности мирового судьи явиться лично, прошу отложить разбирательство дела до найма поверенного, каковой расход — 100 рублей — прошу взыскать с Голубцова, так как я ему никаких оскорблений не наносил. Кроме того, я имею иск с Голубцова, который особым делом заявит мой поверенный. О засвидетельствовании же доверенности мною сделано распоряжение и представлено в полицию. Если Голубцов не возьмет назад своего прошения, расходы на наем поверенного прошу взыскать с него. Прошу отложить срок явки на одну неделю».

    СУДЬЯ (Голубцову). Вследствие чего барон пришел в вашу квартиру и наделал описанные вами неприятности?

    ГОЛУБЦОВ. Прежде, чем ему прийти, он прислал мне записку: «Сейчас же уничтожить курей, не то начну дело о нарушении контракта» и потребовал ответа. Прочитать записку было некому. Сам я совсем неграмотный, а жена моя умеет читать только печатное да подписывать нашу фамилию. От зависти ли, что у меня хорошие куры, а у барона — нет, либо с чего другого, ему это вздумалось приказывать, не знаю. Вот я и молчу, потому, какой же я ему дам ответ, ежели я писать не умею. Прошло с полчаса. Вдруг: «Дзень, дзень» — что есть мочи звонок в колокольчик. Отворяем. Влетает сам барон, сердитый-рассердитый, и ну кричать: «Как ты смел не давать ответа на записку, когда я требую?!» Я отвечаю ему: «Я читать не умею, а кто и умеет, вашей руки не разберет. Размашисто больно пишете». Он ничего в резон не берет, а кричит, ругается, топает ногами, ударяет в стену, ломает штукатурку и бог весть что творит. И это из-за кур мировой судья пишет такие глупости и так азартничает, пугает больных людей. Нижайше прошу вас, господин судья, усмирить барона.

    СУДЬЯ (поверенному барона Погодину). Имеете вы что-нибудь объяснить против сказанного господином Голубцовым?

    ПОГОДИН. Я могу сказать, по поручению барона, что он вошел на лестницу, позвонил в колокольчик. Ему долго не отпирали, он опять позвонил, его впустили. Он сказал, что было ему надо, и ушел. Насчет кур я должен доложить вам, по поручению барона, что теперь эпидемическая болезнь, и он велел их сократить из-за опасения заразы и, главное, потому, что при въезде в дом Голубцову было известно, что барон сам держит кур. А Голубцов ввез своих кур, да таких еще задорных, что обижают баронских кур. Ну, барон и просил или усмирить их, или уничтожить.

    ГОЛУБЦОВ. Нет, не усмирить, а убить их барон меня заставлял. А как же я их перебью, когда они мне приятны, когда мой петух кахетинский и стоит 25 рублей? Да и виноват ли я, что мой петух изнасильничал баронскую курицу? Могу ли я его усмирить? На прежней моей квартире мой петух съякшался с хозяйской курицей. Та произвела от него дорогой приплод, и хозяин мне же еще пять рублей заплатил за это!.. Не посылать же мне петуха гулять на двор с провожатым, чтобы караулил, как бы он не стал играть с баронской курицей? Наконец, что же баронская курица за недотрога, за фря такая, что моему петуху нельзя и близко подойти к ней? Про все это не стоит и говорить, не только поднимать эдакую баталию. Барон — полковник, мировой судья, имеет золотую цепь на шее, и вдруг…

    СУДЬЯ. Оставьте, оставьте этот разговор про судью. Вы ведь жалуетесь на барона, как на домовладельца, частного человека. Так и говорите о действиях этого частного человека, а судью не поминайте. Итак, объясните мне: в какое именно время барон отломил штукатурку?

    ГОЛУБЦОВ. Идучи назад из моей квартиры.

    СУДЬЯ. И все это из-за одних лишь кур?

    ГОЛУБЦОВ. Да, из-за них. Больше не из-за чего. Он кричал: «Выгоню вон, сорву вывеску!» Выбежал на двор, крикнул дворника, портерщика и стал вместе с ними выгонять на улицу моих курей. Те подняли шум, не шли. Все жильцы выскочили на двор и хохочут. Да нельзя было и не хохотать — барон, мировой судья, полковник пустился среди белого дня кур гонять! Потом приказал сорвать вывеску, которую сам позволил мне повесить. Вывеска дана мне законом, и ее никто срывать не смеет.

    ПОГОДИН. По 16-му пункту контракта Голубцов вправе повесить вывеску в три четверти аршина, а он навешал в три аршина, почему барон и требует ее снять.

    СУДЬЯ (Голубцову). Можете вы доказать, что барон отломил штукатурку, оторвал войлок, клеенку?

    ГОЛУБЦОВ. Да штукатурка до сих пор еще не замазана.

    СУДЬЯ (Погодину). Был кто-нибудь при том, когда барон ходил к Голубцову?

    ПОГОДИН. Да, был гусарский поручик.

    ГОЛУБЦОВ. Неправда, никого не было. (Поверенному.) Стыдно вам, Сергей Сергеевич, говорить ложно.

    СУДЬЯ. При входе или при выходе был поручик?

    ПОГОДИН. При входе. В комнату, впрочем, вошел один барон, а тот остался на лестнице.

    ЛУКЕРЬЯ. Когда я отворила дверь барону, на лестнице, кроме него, никого не было. Он у нас накричался, нашумелся вволю, потом, когда хотел выходить и я не сумела скоро отворить ему дверь, так стал стучать в нее ногами, что вся штукатурка кругом нее обвалилась. После того он выбежал во двор и ну кур гонять на улицу. Жильцы повыскочили со всех квартир, да и покатываются со смеху, глядя, как барон с курами воюет. А он надрывается: «Ши-ши, ши-ши». Жильцы, одначе, вскоре попрятались.

    СУДЬЯ (Голубцову). Вы полагаете, что поступок барона для вас бесчестье?

    ГОЛУБЦОВ. А то как же. Известно, бесчестье.

    СУДЬЯ. Нет, это зовется самоуправством, а не бесчестьем.

    ГОЛУБЦОВ. Я — человек темный, по мне все равно, как ни назовите. Только так поступать нельзя. У меня часто бывают свадьбы, собирается человек по полтораста гостей. И вдруг бы барон в этакое время ворвался да и затеял бы такую историю? Ведь из-за этого бог весть какая перепалка могла бы выйти!

    СУДЬЯ. Чего же вы хотите: поступить с бароном по закону или получить с него денег?

    ГОЛУБЦОВ. Денег?.. Мне никаких его денег не надо — я свои имею. И вас, господин судья, я прошу только привести барона в усмирение. Да, в усмирение приведите мне его! А он, извольте-ка подумать, кричит: бей, режь его курей. Стучит, ломает. Ну на что же все это похоже?

    СУДЬЯ (Погодину). Поручик-то служащий или отставной, и как его фамилия?

    ПОГОДИН. Отставной, но фамилии его я не знаю.

    ЛУКЕРЬЯ. Да не было же. Ей-ей, никакого поручика не было. Барон был один-одинешенек.

    ГОЛУБЦОВ. Вы, Сергей Сергеевич, и фамилии-то свидетеля не знаете, а пришли вместо барона… Господин судья! Я не хочу иметь дело с поверенным. У меня у самого есть поверенный, да это дело вовсе не такое, чтоб переговариваться о нем через поверенных. Тут надо лично, лицо на лицо. Прикажите вызвать сюда самого барона. Я буду его стыдить, уличать: зачем, мол, вы, полковник, барон, мировой судья, золотую цепь на шее носите, и вдруг курей гоняете и вините меня, что мой петух дерется с вашим петухом.

    СУДЬЯ. Перестаньте же толковать, чего не следует. Не поминайте больше судью и цепь. Так вы желаете, стало быть, вести дело уголовным порядком и потому требуете, чтобы барон лично явился в суд?

    ГОЛУБЦОВ. Да, лично, непременно лично. Иначе что же это выйдет? Ничего! Я сам имею дом, вхожу в квартиры жильцов на цыпочках, деньги за квартиры спрашиваю деликатно, потихоньку. «Пожалуйте, мол, если есть». Имеют — они отдают. Нет — жду по возможности. А барон вдруг ни с того ни с сего врывается в чужую квартиру, дебоширит и знать ничего не хочет. Нет! У меня контракт, я плачу деньги вперед и ко мне не смей ходить без дела.

    СУДЬЯ (Погодину). Не можете ли, по крайней мере, сказать: действительно барон разгонял кур или нет?

    ПОГОДИН. Везде теперь соблюдается чистота, а голубцовские куры пачкают лестницу. Барон и требовал: или убрать, или же уничтожить их. К тому же они очень беспокойные.

    ГОЛУБЦОВ. Два месяца мои куры жили спокойно. А тут сразу стали бунтовать? Ну, возьмите это себе, Сергей Сергеевич, в голову и подумайте: может ли это быть правдой? Впрочем, что я вам толкую, когда вы всего только поверенный. А я прошу сюда самого барона, лицо на лицо. Я буду его уличать, стыдить: как он, полковник, мировой судья, носит золотую цепь на шее и так безобразничает. Вот мне что надо!

    СУДЬЯ. Выкиньте же, наконец, из разговора слова «мировой судья, носит золотую цепь». Или я вас оштрафую. (Погодину.) Так, барон, вы говорите, требовал снять вывеску?

    ПОГОДИН. Так точно, снять, потому что она чересчур уж велика и загораживает окна.

    ГОЛУБЦОВ. Да ведь барон же позволил ее повесить.

    ПОГОДИН. Оставьте втуне это дело, оставьте, пожалуйста. Говорите о курах, а о вывеске совсем другой разговор держать будем.

    ГОЛУБЦОВ. Я — оставить?.. Ни за что! (Судье.) Я прошу вас меня защитить, а барона усмирить, взять с него подписку больше не безобразничать, не срамить своей цепи, а со мною помириться. Да что я говорю — помириться? Пусть извинится предо мной. Не то не оставлю, ни за какие деньги не оставлю!

    СУДЬЯ (Погодину). Передайте барону, чтобы лично сюда явился. Голубцов, как вы слышали, желает вести дело уголовным порядком, и я не имею права отказать ему в личном состязании с бароном. Но так как барон занят, то я назначаю время в 4 часа пополудни. Прошу пригласить также и свидетеля барона — гусарского поручика.


    В назначенное время перед судьею предстали Голубцов, две его свидетельницы, барон Ф-ф в судейской цепи, дворник и портерщик.

    СУДЬЯ (Ф-фу). Покуда вы при цепи судьи, я не могу начать разбирательства. Поэтому не угодно ли вам снять ее с себя?

    Ф-ф конфузливо выходит в соседнюю комнату и, немного погодя, возвращается уже без цепи.

    СУДЬЯ (прочитав вслух первые показания Голубцова, Лукерьи и Погодина, господину Ф-фу). Объясните, пожалуйста, говорили ли вы: «Взыщу по срок контракта». Обрывали ли клеенку на двери, отломили ли штукатурку и, наконец, выгоняли ли вы со двора кур, которые, как заявил ваш поверенный, пачкают лестницу?

    Ф-Ф. От кур Голубцова зловоние и их держать не должно. Вонь может превратиться в заразу.

    СУДЬЯ. Большое зловоние от кур едва ли может быть. Впрочем, этого не оспариваю, а предлагаю сторонам лучше примириться. Тем более что вы, вероятно, и сами сознаете, что из-за кур…

    ГОЛУБЦОВ. Я только и взыскиваю за то. Не шуми, не кричи они: «Выгоню вон!», когда я деньги заплатил вперед, и не приказывай срывать моей вывески.

    Ф-Ф. Вывеска — дело постороннее, и о ней речь будет иная. Что же касается до прочего, то я повторяю слова моего поверенного, что ничего из всего того, против чего претендует мой противник, я не делал.

    СУДЬЯ (свидетельнице Зуевой). Прежде всего, я попрошу вас говорить правду, потому что все то, что вы покажете, вам, быть может, придется подтвердить присягою.

    ЗУЕВА. Я и здесь-то против моего желания. Судиться я не охотница, но все-таки объявляю вам, что слышала из другой комнаты крупный разговор, крик и, когда после спросила Голубцова, что такое происходило, он мне ответил: барон приходил и ругался из-за кур с петухом, и кричал на дворника. Самого же барона я никогда не видела и встречаю здесь в первый раз. Больше я ничего не знаю.

    СУДЬЯ (дворнику). Был кто-нибудь с бароном на лестнице?

    ДВОРНИК Собственно, я на лестнице не был и никого не видел-с.

    Ф-Ф (указывая на Лукерью). Эта свидетельница, кажется, родственница Голубцова?

    ЛУКЕРЬЯ. Да, сродственница. Но я живу у Голубцова в услужении и правду всегда скажу, хоть бы это было и против него. Верьте, господин судья, совести: ничего и ни для кого не скрою.

    СУДЬЯ (портерщику). Из-за чего барон ссорился с Голубцовым?

    ПОРТЕРЩИК. Что промежду ними такое происходило, я ничего не слыхал и в этом готов хоть присягнуть.

    ГОЛУБЦОВ. Как не слыхал? Разве не тебе барон приказывал сорвать вывеску?

    Ф-Ф (Голубцову). Вам сказано, вывеска — дело постороннее. Ну, и не вмешивайте ее в это дело.

    СУДЬЯ. Делать замечания обвинителю предоставьте, господин Ф-ф, мне. Произвожу разбирательство я.

    ГОЛУБЦОВ (Ф-фу). Вы, ваше высокородие, сами приказывали портерщику снять вывеску. Ту самую вывеску, которую вы же мне разрешили повесить.

    Ф-Ф. Нет, я не разрешал.

    ГОЛУБЦОВ. Когда я вас спрашивал о ней, вы изволили сказать: если портерщик согласится, и вы согласны. Он не препятствовал. Я доложил это вам, и вы велели повесить в три четверти аршина длины. А у меня висит всего в одну четверть аршина над воротами. Вот как дело это было-с.

    Ф-Ф. В контракте выписано, какой величины вывеску вправе Голубцов повесить. Между тем я некоторое время тому назад вдруг вижу вывеску аршина в три-четыре. Спрашиваю: отчего же она не в пределах квартиры Голубцова? Мне на это говорят, будто я же разрешил. Тогда я велел сказать Голубцову, чтобы он ее снял.

    СУДЬЯ. Допустим, вывеска больше. Какой же из-за этого вам ущерб? Я тоже домовладелец, но у меня никому нет запрету вешать вывески, если только иметь их дозволено подлежащими властями.

    Ф-Ф. Его вывеска приходится над самым бельэтажем. А иметь у себя такое украшение, конечно, неприятно.

    ГОЛУБЦОВ. Да дело-то возгорелось вовсе не из-за вывески, а просто из-за кур. Это подтверждает ихняя же записка ко мне. Не угодно ли ее прочитать?

    СУДЬЯ (читает). «Прошу убрать петуха и кур. Не то начну дело о нарушении контракта. Разве я, посудите сами, для того купила себе кур, чтобы ваши уродовали моих? Баронесса Ф-ф».

    ГОЛУБЦОВ. Да они, помилуйте, так зазвонили, что я с испугу в одной рубашке выскочил отворять.

    Ф-Ф. Я был вовсе не один, а с поручиком корпуса жандармов, и он видел, как мне отворили. Видел также, что я вовсе не хлопал. Жаль только, офицер этот в отлучке и нескоро вернется, недели через две. Если дело отложить до его возвращения, он подтвердит мои слова.

    СУДЬЯ. И об дверь вы не стучали ни ногами, ни руками?

    Ф-Ф. Конечно, нет.

    СУДЬЯ. Ну а дверь вам скоро отворили?

    Ф-Ф. Разумеется. А в таком случае мне, кажется ясно, не было надобности ногами махать.

    ЛУКЕРЬЯ. Неправда, неправда. И ногами стучали, и кур потом сгоняли со двора: «Ши-ши, ши-ши». Все жильцы это видели из окон своих квартир.

    ГОЛУБЦОВ. Да, гоняли моих курей на улицу. Те артачились, а вы, барон, еще пуще изволили их гнать-с.

    СУДЬЯ (Ф-фу). А кур вы загоняли?

    Ф-Ф. Нет, не загонял.

    СУДЬЯ (дворнику). Отведено в доме с разрешения домовладельца господина Ф-фа место для жительства кур Голубцова?

    ДВОРНИК. Точно-с, на чердаке маленькое место эдакое есть, где ничего положить, значит, нельзя. Они (Голубцов) спросили: можно курам тамотка жить? Им было сказано: можно. Только говорили, всего три курицы будут, а их явилось десять.

    ГОЛУБЦОВ. Не десять, а всего-то три куры да петух.

    СУДЬЯ (дворнику). А загоняли вы вместе с бароном этих кур со двора долой?

    ДВОРНИК. Никак нет-с, не загонял. Да я в те поры во двору убирался.

    Ф-Ф. Повторяю, Лукерья — родственница Голубцову, и она должна быть устранена.

    СУДЬЯ. Дворник почти то же говорит, что и она. А между тем он так же находится в услужении у вас, как Лукерья у Голубцова. (Обоим.) Но вам, мне кажется, все-таки гораздо удобнее помириться, нежели разбираться.

    ГОЛУБЦОВ. Пусть барон не нарушает контракта, не причиняет мне никаких неприятностей, не срывает моей вывески, не гоняет моих кур, и я, так уж и быть, прощаю ему обиду.

    Ф-Ф. О вывеске поверенный заявит особое дело.

    ГОЛУБЦОВ. Мне вывеска законом дана. Недаром мое заведение стоит 20 тысяч, и снявши вывеску, вы, барон, меня, значит, зарезать хотите. Без вывески никто ко мне никогда не зайдет. (Судье.) Да и когда вешали вывеску, барон сам присутствовал. На это свидетели есть.

    СУДЬЯ. Представьте этих свидетелей, и тогда совершенно ясно станет: вправе ли вы иметь вывеску на доме господина Ф-фа или нет.

    ГОЛУБЦОВ. Чиновник, который это видел, живет теперь в баронском же имении, в деревне.

    Ф-Ф. Хорошо, я согласен не огорчать его. Пусть вывеска остается.

    СУДЬЯ. Вы соглашаетесь, значит, оставить прибитою нынешнюю вывеску?

    Ф-Ф. Да. Но полиция следит, чтобы нигде не было вони, а его куры производят зловоние, и я не желаю, чтобы они оставались в моем доме.

    СУДЬЯ. Вы, следовательно, намерены запретить Голубцову держать кур? Но ведь они же не запрещены законом? Да и сами вы их держите.

    Ф-Ф. Мои помещаются особо, а не зря, как его.

    СУДЬЯ (Голубцову). Устройте, пожалуйста, так, чтобы ваши куры не ходили по двору.

    ГОЛУБЦОВ. Удержать кур трудно, страшно трудно.

    СУДЬЯ (Ф-фу). Не можете ли отвести на дворе дома какого-нибудь курятника для кур Голубцова, сарая или что-нибудь в этом роде?

    Ф-Ф. У меня в доме пятьдесят квартир. И всякий жилец, пожалуй, захочет держать кур. Где же я на всех них места напасусь?

    ГОЛУБЦОВ. Ежели вы, барон, позволите мне держать кур, я за обиду не ищу, потому что очень, очень дорожу курами.

    Ф-Ф. А мой поверенный все-таки начнет иск против него о самоуправстве, заключающийся в повешении без дозволения вывески.

    СУДЬЯ. В этом нет никакого самоуправства, так как вы же сами позволили ему ее повесить.

    ГОЛУБЦОВ. Вот вы, барон, ворвались в мою квартиру, нашумели, оторвали войлок, отломали штукатурку. Все это точно самоуправство. (Судье.) Хорошо еще во мне дух смирный, и я все это сердцем перенес. А кабы это случилось с другим, у кого вольный дух, — беда! Он повернул бы барона в дверь, взял бы его без церемонии за шиворот, да хватил бы в затылок и коленкой.

    С горячностью Голубцов размахивает в воздухе руками и ногами, показывая, как бы человек с вольным духом расправился с бароном. В публике громкий дружный смех.

    СУДЬЯ. Тише, господа, тише, перестаньте. (Голубцову.) Не смейте, говорю вам, бесчинствовать в суде, не то я вас оштрафую. (Публике.) Прекратите смеяться!

    ГОЛУБЦОВ. Простите, господин судья, сделайте милость, простите. Я — темный человек и хотел только показать, как бы примерно…

    СУДЬЯ. Ваши толкования неуместны, непристойны. (Публике.) Повторяю: перестаньте, воздержитесь от смеха или же я… (Ф-фу.) Как же вы думаете решить с Голубцовым?

    Ф-Ф. Вывеску позволяю, а кур — нет.

    СУДЬЯ (Голубцову). Желаете на этом прекратить свою претензию?

    ГОЛУБЦОВ. Нет, не желаю. Ежели барону неугодно позволить держать мне кур, то мне неугодно прощать ему обиды.

    Ф-Ф. Если он согласен изменить контракт с трех лет на один год, может держать и кур.

    ГОЛУБЦОВ. Контракт как сделан на три года, так пусть и остается в своей силе.

    СУДЬЯ. Вопрос, следовательно, остановился на трех курах?

    ГОЛУБЦОВ. У меня три курицы и четыре цыпленочка.

    СУДЬЯ. Отведите же, барон, какой-нибудь утолок для его кур и прекратите миролюбиво это пустяшное дело.

    Ф-Ф. Да нет места.

    СУДЬЯ. Ну а по двору позволите им ходить?

    Ф-Ф. Пожалуй, пусть ходят.

    ГОЛУБЦОВ. Да им и ходить-то много ли нужно? Утром и вечером.

    СУДЬЯ. В таком случае вы, Голубцов, согласны принять на себя обязанность чистить лестницу?

    ГОЛУБЦОВ. Не могу я этого делать. Я не дворник, и мне некогда с третьего этажа сор мести.

    СУДЬЯ. Если господин Ф-ф дозволяет вам держать кур, надо и убирать за ними. Вы в этом отношении как-нибудь сговоритесь с дворником.

    ГОЛУБЦОВ. В контракте прямо сказано, что дворник обязан всякий день мести лестницу.

    СУДЬЯ. Чтоб, собственно, после ваших кур нечистоты убирать?

    ГОЛУБЦОВ. Да я, где ни жил, везде держал курей. За что же меня теперь-то теснят из-за них? У меня детей нет, и одно мое удовольствие в жизни — куры. Я не нагляжусь на них, любуюсь ими, всякое горе, всякую скуку разгоняю ими. Не позволить мне их держать — все равно что не давать мне есть, спать. (В публике смех.)

    СУДЬЯ. Добавьте дворнику копеек пятьдесят в месяц, он и будет наблюдать, чтобы ваши куры нигде не пачкали.

    ГОЛУБЦОВ. Да я и так плачу ему немало.

    ДВОРНИК. Я претензии на ихних кур никакой не имею. Но как хозяин прикажет, мы в его воле находимся.

    СУДЬЯ. От трех кур никакого зловония не будет. Тем более что они помещаются на чердаке. Вы, барон, позвольте уж дворнику взять на себя обязанность по наблюдению за чистотою лестницы.

    ГОЛУБЦОВ. Всего-то петух, три курицы и четыре цыпленочка, да и те новорожденные.

    Ф-Ф. Это дело навсегда, значит, решено. Следующий раз, если что-нибудь случится в доме моей жены, это ее дом, у нее будет поверенный.

    СУДЬЯ. А на этот раз вы беретесь выхлопотать у вашей жены право Голубцову иметь вывеску и держать кур?

    Ф-Ф. Да, ему это позволится.

    ГОЛУБЦОВ (Ф-фу). Если бы вы, ваше вскродье, прямо сказали мне, что вам нравится мой петух, я бы вам ответил: «Так возьмите его себе». За всем тем, что я сам ужасно интересуюсь курями, то есть до страсти люблю их… Прикажите заделать штукатурку, что отломили.

    Ф-Ф. Обращайтесь к судье, а не ко мне. Я здесь посторонний человек.

    СУДЬЯ. Примите уж грех пополам.

    ГОЛУБЦОВ. Премного доволен-с. Благо, мои курочки, мои милые курочки при мне остаются. (В публике смех.)

    Ф-Ф. Кому же он теперь деньги будет платить за квартиру?

    ГОЛУБЦОВ. Кому прикажете, тому и буду представлять. Супруге ли вашей или же дворнику, для меня все равно. Деньги у меня всегда верные.

    Дело кончилось следующей подпиской: «Я, барон Ф-ф, обязуюсь более не делать Голубцову никаких неприятностей (то есть не ломать штукатурки, не рвать ни войлока, ни клеенки, не ругаться, не шуметь и кур не гонять). Берусь выхлопотать у жены моей право иметь Голубцову вывеску на ее доме в таком виде, в каком она теперь находится. Берусь также выхлопотать у жены место на чердаке для семи кур Голубцова, с тем чтобы наблюдение за чистотою лестниц было возложено на дворника. Я, г. Голубцов, на все это согласен и прошу дело прекратить».

    По окончании разбирательства многочисленная публика, несмотря на позднее время (было почти 7 часов вечера), долго еще не расходилась и продолжала высказывать судье одобрение за высокое беспристрастие, выказанное в этом весьма щекотливом для него положении по отношению к своему коллеге, тоже судье. Однако коллеги Ф-фа сочли себя настолько скомпрометированными его поступком, что он вскоре оставил судейскую должность.

    >

    Это вам не кабак!

    Перед судьей (Москва, 1866 год) истица, хозяйка заведения, весьма полная, разряженная в шелковое яркое платье мадам. В ушах огромные серьги, на пальцах множество колец. Рядом ответчик, прилично одетый и полусконфуженный. Сзади ряд прекрасных девиц, постоянно оглядывающихся и юлящих глазами.

    СУДЬЯ (ответчику). На вас жалуются, что вы произвели в заведении истицы скандал и нанесли ей оскорбление, когда вас стали унимать. Справедливо ли это?

    ИСТИЦА. Оскорбил, оскорбил, господин судья. (К девицам.) Мильхен, Лизхен, Мальхен, оскорбил он?

    ДЕВИЦЫ (в один голос). Оскорбил, мадам, оскорбил!

    СУДЬЯ. Позвольте, я не вас спрашиваю. Я спрашиваю ответчика. Вы будете говорить потом. (Ответчику.) Признаете ли вы себя виновным в произведении скандала и оскорблении хозяйки заведения или нет?

    ОТВЕТЧИК. Я не знаю, о каком это скандале она говорит. Все ее заведение и держится одними только ежедневными скандалами.

    СУДЬЯ (истице). В чем состоял скандал и оскорбление, в которых вы обвиняете господина Б.?

    ИСТИЦА. Они пришли в заведение…

    СУДЬЯ (ответчику). Были вы в заведении?

    ОТВЕТЧИК Был.

    СУДЬЯ (истице). Продолжайте.

    ИСТИЦА. Пришли в заведение и требуют портеру…

    ОТВЕТЧИК. Неправда, я не требовал.

    ИСТИЦА. Как не требовал?! Мильхен, Лизхен, Мальхен, требовали они портеру?

    ДЕВИЦЫ (в один голос). Требовали, мадам, требовали!

    ОТВЕТЧИК Я требовал не для себя. (Показывает на одну из девиц.) Она просила.

    УКАЗАННАЯ ДЕВИЦА. Да, я сказала: «Миленький штатский, поставьте бутылку портеру». А он сказал: «Хорошо».

    СУДЬЯ (ответчику). Вы говорили «хорошо»?

    ОТВЕТЧИК Сказал-с.

    СУДЬЯ (истице). Продолжайте.

    ИСТИЦА. Им подали, а они попробовали да и говорят: «Это не портер, мадам, а помои». Подали другую. Они ее возьми да и хлопни об пол. Мы — третью. Они и третью. Я стала упрашивать их угомониться, а они еще стали делать мне оскорбления.

    СУДЬЯ. В чем же заключались оскорбления?

    ИСТИЦА. Они сказали: «Ваше заведение, мадам, — кабак». А мое заведение, господин судья, не какое такое. У меня князья, графы бывают, у меня генерал С-ский каждую субботу… Я им все это объясняю, потому они у нас в первый раз, а они мне вдруг: «Молчи, бандура». Я и говорю им: «Заплатите за бутылки». А они…

    СУДЬЯ. Значит, вы ищите за бутылки?

    ИСТИЦА. Но, помилуйте, у меня князья, графы бывают. У меня не какое такое трехрублевое… (В публике смех.) Да-да, это совершенная правда! Мильхен, Лизхен, Мальхен, бывают у нас князья и графы?

    ДЕВИЦЫ. Бывают, бывают… И барон, мадам, и барон… Два барона!

    СУДЬЯ. Это тоже не относится сюда. Говорите только то, что относится к делу. (Истица молчит.) Чем же он вас обидел? Я не вижу тут оскорбления.

    ИСТИЦА. Он оскорбил не меня, а целое заведение.

    ОТВЕТЧИК. Эта хозяйка сама известна всем своими дерзостями.

    ИСТИЦА (укоризненно качая головой). Ай-ай-ай! Фи… Фи… Касподин… Мильхен, Лизхен…

    СУДЬЯ. Позвольте. Более никакого оскорбления вам не сделано господином Б.?

    ИСТИЦА. Он сказал: «Ваше заведение, мадам, — кабак». Я это считаю для моего заведения оскорбительным. Сам господин частный пристав… У меня заведение известное, я не позволю, чтобы его марали. Я сама, наконец, не какая такая, а вдова коллежского регистратора.

    ОДИН ИЗ ПУБЛИКИ. Господин судья, я позволю себе засвидетельствовать, что заведение госпожи В. известно всем с хорошей стороны. (В публике смех.)

    СУДЬЯ. Я вас прошу не вмешиваться, когда вас не спрашивают, и не прерывать судебного разбирательства.

    ОТВЕТЧИК (господину из публики). Да вы и не можете являться свидетелем. Вы там не были.

    ИСТИЦА. А вот и неправда. Они у нас каждый день бывают.

    В публике смех. Судья снова напоминает истице об уклонении от дела и затем, сделав ответчику внушение, присуждает его к уплате за разбитые бутылки. Собрание с шумом выходит из камеры судьи.

    >

    Налаялся

    В ночь с 3 на 4 июля 1866 года цеховой Антонов, прогуливаясь по переулкам второго квартала Сретенской части Москвы, вздумал лаять по-собачьи. Он был прислан 4 июля к мировому судье надзирателем квартала для допроса.

    СУДЬЯ. Вы лаяли сегодня ночью по-собачьи?

    АНТОНОВ. Старался подражать собачьему лаю.

    СУДЬЯ. Зачем же это вы старались подражать? Хорошо еще, что вы одни лаяли. Ну а если бы вас собралась целая компания, ведь тогда нам пришлось бы всем из Москвы бежать!

    Присутствующие улыбаются.

    АНТОНОВ (после небольшой паузы). Известно, выпимши был.

    Судья приговорил его к аресту на семь дней, объявив при этом его право на обжалование приговора. Виновный решением остался доволен.

    >

    Доносчика — к ответу

    Дворянин Андрей Дмитриевич Данилов подал мировому судье Сущевского участка Москвы графу Ланскому в 1866 году жалобу на дворянина Сергея Владимировича Глинку, оклеветавшего его перед присутственным местом.

    СУДЬЯ (Данилову). Объясните вашу претензию подробнее.

    ДАНИЛОВ. Глинка донес на меня в «подлежащее место». По этому доносу меня вызывали несколько раз, отбирали показания и тем отрывали от уроков, которыми я живу и содержу свое семейство. У меня даже был обыск, бумаги и книги отобрали и пересмотрели, но ничего подозрительного в них не найдено, почему меня и признали невиновным. Наконец сам Глинка после данной нам очной ставки письменно отрекся от своего доноса. Поэтому я считаю себя, господин судья, вправе требовать клеветнику законного наказания и вознаграждения меня за понесенные через его злоумышления убытки.

    СУДЬЯ (Глинке). Что скажете вы на это обвинение?

    ГЛИНКА. Я думал, что письмо, сочинителя которого отыскивали, написано господином Даниловым, и заявил свое подозрение где следует.

    ДАНИЛОВ. Господин Глинка положительно утверждал, что это письмо написано мною. В доказательство он даже представил писанную когда-то мною к нему записку. Даже на очной ставке он старался поддержать свою клевету, и только тогда отрекся от нее, когда я был признан невиновным. Один из членов присутствия спросил даже меня, не подозреваю ли я самого Глинку в составлении анонимного письма. Но я отвечал, что едва ли он решится на такую низость.

    ГЛИНКА. Я не признаю себя виновным в клевете — с моей стороны это было одно предположение.

    СУДЬЯ. Вы могли предполагать, но не заявлять этого. Вот не угодно ли вам послушать, что говорит закон: «Кто дозволит себе в представленной присутственному месту или чиновнику бумаге оклеветать кого-либо несправедливо, обвиняя его или жену его, или членов его семейства в деянии, противным правилам чести, тот подвергается заключению в тюрьме на время от двух до восьми месяцев».

    ГЛИНКА. Повторяю, что не считаю себя виновным.

    ДАНИЛОВ (Глинке). Вы уже предоставьте решить это судье — виновны вы или нет, а лучше постарайтесь опровергнуть мое обвинение.

    СУДЬЯ (Глинке). Что вы можете прибавить в свое оправдание?

    Глинка молчит.

    СУДЬЯ (Данилову). Сколько вы ищите с него убытков?

    ДАНИЛОВ. Я пропустил четыре урока вследствие того, что меня вызывали для дачи показаний по оговору господина Глинки. За каждый урок я получаю по два рубля. Следовательно, я потерял по его милости восемь рублей, которые и прошу с него взыскать.

    СУДЬЯ. До произнесения приговора я, по моей обязанности, предлагаю вам, господа, помириться. Не найдете ли вы возможным окончить это дело на каких-либо условиях миролюбно?

    ГЛИНКА. Я готов заплатить господину Данилову восемь рублей за убытки, которые он исчислил, но виновным себя перед ним все-таки не считаю.

    СУДЬЯ (Данилову). Что скажете вы, господин Данилов?

    ДАНИЛОВ. Я трудами моими получаю в год до трех тысяч рублей серебром. Я заявил гражданский иск на господина Глинку только в восемь рублей серебром, хотя мог бы воспользоваться благоприятным случаем и предъявить на него иск в гораздо большей сумме, тем более что по этому делу меня отрывали от занятий в течение нескольких месяцев. Я говорю это лишь для того, господин судья, чтобы рассеять всякую мысль о возможности между нами мировой сделки на денежном вознаграждении. Я достаточно зарабатываю честным трудом и не имею нужды прибегать к подобным приобретениям.

    СУДЬЯ. Я этого и не имею в виду.

    ДАНИЛОВ. Итак, остается лишь извинение со стороны господина Глинки передо мной. Но и на это я не могу, не в праве изъявить свое согласие потому, что такой исход дела поощрит некоторых господ делать доносы на людей честных и ни в чем не замешанных. Ведь не всякому так счастливо удастся разделаться с клеветой, как удалось мне. Поэтому в острастку доносчикам и в интересе правосудия пусть будет наказан ложный доносчик. Но если претензия моя вами, господин судья, будет найдена уважительной, то я просил бы вас назначить господину Глинке наказание в самой меньшей степени, какая только допускается законом. Перед вами, господин судья, находится не озлобленный противник, а человек, ищущий возмездия своей гражданской чести.

    Судья постановил подвергнуть дворянина Глинку взысканию восьми рублей серебром в пользу Данилова и сверх того подвергнуть его заключению при городском арестантском доме на десять дней.

    >

    Контракт

    Гамбургский подданный Карл Шульц заявил мировому судье (1866 год), что дочь мещанки Варвары Ивановой Чиликиной, Мария Николаева, тринадцати лет, отданная ему матерью для обучения музыки по контракту, законным образом совершенному 1 февраля 1866 года, тайно от него ушла и, как ему известно, находится у матери. Вследствие чего он просил восстановить силу контракта, вытребовав к нему Марию Чиликину.

    СУДЬЯ (Варваре Чиликиной). Что вы можете сказать на заявление господина Шульца?

    ЧИЛИКИНА. Я была обманута, господин судья. Отдавая свою дочь господину Шульцу для обучения музыки, я думала, что отдаю ее в пансион. Между тем оказалось, что она поет и играет у него в хоре арфисток по ночам в трактирах, где привыкает к всевозможным порокам. Я не знаю, имею ли я какое право после контракта, но умоляю вас, господин судья, именем Бога (становится на колени) спасти мою дочь от разврата.

    СУДЬЯ (Шульцу). Правда ли, что Мария Чиликина играет у вас по ночам в хоре арфисток?

    ШУЛЬЦ. На основании второго пункта контракта она должна быть у меня в полном повиновении и послушании, и нигде в контракте не сказано, что мать имела право следить за своей дочерью. А потому я не знаю, на каком основании она заявляет свои требования. Я истец, и прошу вас, господин судья, восстановить силу законного контракта.

    СУДЬЯ. Прошу вас прямо отвечать на мой вопрос. Играет ли тринадцатилетняя Мария Чиликина по трактирам ночью в вашем хоре арфисток?

    ШУЛЬЦ. Играет, и я имею право заставлять ее играть, так как я сам играю по трактирам — это мое занятие.

    СУДЬЯ. Вы правы, но вы забыли два обстоятельства. Во-первых, что мать просит спасти дочь от разврата, которому если она не подвергалась, то подвергнется, играя по ночам в трактирах. И на этом одном основании контракт ваш, по которому, как я вижу, мать потеряла всякое право на свою дочь, я объявляю уничтоженным. А во-вторых, вы забыли то, что малолетним детям и, конечно, еще более девочкам строго воспрещено петь по ночам в трактирах. Распоряжение об уничтожении этого зла опубликовано обер-полицмейстером в «Ведомостях…». Вследствие чего, если бы дочь Чиликиной была еще у вас, то я сейчас же взял бы ее и возвратил матери. На этих двух основаниях я приглашаю вас добровольно согласиться на прекращение контракта.

    ШУЛЫД. Я согласен, но с тем, чтоб Мария Чиликина хотя на минуту пришла бы ко мне, чтоб не подать пример прочим арфисткам, у меня живущим, которые, узнав о настоящем деле, пожалуй, все разойдутся от меня. А как только она ко мне явится, то я сейчас отпущу ее сам.

    ЧИЛИКИНА. Прошу вас, господин судья, обязать Шульца, чтобы он сейчас же возвратил и некоторые вещи, принадлежащие моей дочери, с тем чтоб он представил их вам в суд, во избежание споров, которые могут возникнуть, если я пойду за ними.

    СУДЬЯ. Контракт ваш с господином Шульцем уже уничтожен. Согласны ли вы на его предложение, чтобы ваша дочь явилась к нему? И он немедленно ее отпустил, выдав вещи?

    ЧИЛИКИНА. Если это нужно господину Шульцу, я согласна.

    СУДЬЯ (тяжущимся). В таком случае, не угодно ли вам на этих основаниях подписать мировую сделку? Содержание сделки следующее: «Я, нижеподписавшийся гамбургский подданный Карл Шульц, сим обязуюсь, по явке находившейся у меня в обучении Марии Николаевой, немедленно, в тот же день, отпустить ее добровольно к матери, отдав ей ее собственные два платья, подушку, пальто, две коленкоровые юбки и башмаки, и затем контракт, заключенный с ее матерью Варварой Чиликиной 1 февраля 1865 года, уничтожить. Паспорт же Николаевой обязуюсь представить к мировому судье г. Румянцеву».

    СУДЬЯ. На основании этого обязательства господина Шульца и по силе 71-й статьи Устава гражданского судопроизводства дело его с Варварой Чиликиной прекращается. Прошу только тяжущихся объявить крайний срок исполнения сделки.

    ЧИЛИКИНА Дочь моя живет теперь у родных за Москвою. Завтра я ее представлю.

    ШУЛЬЦ. Завтра же и я привезу в мировой суд требуемое платье и паспорт. И наконец, я согласен, чтоб Мария Николаева ко мне не являлась.

    СУДЬЯ. В таком случае прошу вас доставить вещи и паспорт к шести часам вечера, а вы (к Чиликиной) можете прийти сюда за получением их. И так как господин Шульц отказывается, чтоб девочка явилась к нему в дом, то не угодно ли обоим сделать на контракте надпись о его уничтожении.

    Надпись тут же была сделана. Когда на другой день Чиликина явилась за вещами и паспортом к судье, то со слезами благодарила за возвращение ей дочери и говорила, что готова при встрече с судьей на улице стать перед ним на колени.

    >

    Божба — великое дело

    Петербург 1866 года. Крестьянин Иван Тимофеев взыскивает с купца Иванова 36 рублей за доставленную им зелень.

    СУДЬЯ. Вы, Иванов, должны Тимофееву 36 рублей?

    ИВАНОВ. Никак нет-с, не должен.

    СУДЬЯ. Какие же вы, Тимофеев, взыскиваете с него деньги?

    ТИМОФЕЕВ. За зелень. В разное время ему отпущено было.

    СУДЬЯ (Иванову). Есть какие-нибудь счета у вас?

    ИВАНОВ. Вот, господин судья, я ему, значит, дичь отпускал. А он мне — зелень. У меня все это записано. Извольте посмотреть книгу.

    Подает судье книгу.

    СУДЬЯ. Итак, вы Тимофееву доставили разной дичи в течение 1865 года на 164 рубля?

    ИВАНОВ. Так точно, а он уплатил мне 135 рублей. Потом еще за четыре раза зелени следует 28 рублей. Это я у него брал во все время.

    СУДЬЯ. Следовательно, за ним остается 1 рубль 2 копейки?

    ИВАНОВ. Так точно, за ним.

    СУДЬЯ. Так какие же вы, Тимофеев, ищите 36 рублей?

    ТИМОФЕЕВ. Да это я так полагаю, по моим счетам. У меня все счета молодец вел.

    ИВАНОВ. Я этому не причина, что у тебя молодец вел. Хозяин должен сам наблюдение иметь за торговлей.

    СУДЬЯ. Так как же, вы ищите с него деньги или нет?

    ТИМОФЕЕВ. Уж я и не знаю, как быть. Помнится, что состоит на нем долг.

    ИВАНОВ. Книги принеси!

    СУДЬЯ. Принесите счета. Вы, вероятно, записывали?

    ТИМОФЕЕВ. Да у меня, господин судья, молодец вел все.

    ИВАНОВ. Да должны же быть какие-нибудь книги? Молодец хоть вел, а все-таки записывал.

    ТИМОФЕЕВ. Рылся я уж везде, в обеих лавках, да нигде не нашел. Ведь в Синицыном-то доме мы торговали. Так я горел тогда. Должно быть, та книга сгорела.

    ИВАНОВ. Горел! Ведь у нас тоже в шестьдесят втором году пожар был — Апраксин[5] весь выгорел. А вот книга-то цела у меня осталась, я по ней теперь четыре иска взыскиваю: у десятого участка один, у семнадцатого мирового судьи — два да вот здесь…

    СУДЬЯ. Так как же вы, господин Тимофеев?

    ТИМОФЕЕВ. Да пускай побожится.

    ИВАНОВ. Я говорю, что не должен — сочлись.

    ТИМОФЕЕВ. Побожись, вот образ Николая Чудотворца в углу стоит. Побожись, коли не должен.

    ИВАНОВ (крестится). Вот Николай Чудотворец в углу стоит, говорю, что не должен… Вот тебе, на…

    СУДЬЯ (Тимофееву). Так как же вы, прекращаете иск?

    ТИМОФЕЕВ. Да коли уж побожился, так прекращаю. Божба — великое дело-с.

    Иванов и Тимофеев уходят.

    >

    Сбил цену на гроб

    Гробовщик Григорьев в 1866 году взыскивает с гробовщика же Алексеева убытки, понесенные оттого, что, получив заказ на гроб для умершего адмирала Токмачева за 35 рублей, он приготовил его к сроку, а Алексеев, очернив его, Григорьева, расстроил дело. Как человек неблагонамеренный, он, сбив цену, тоже сделал гроб, который пошел в дело. Чем и причинил ему, как это постоянно делает, неприятности. С распорядителей же похорон Григорьев взыскивает три рубля за то, что обмыл покойника, да просит сделать им внушение, чтобы они не заказывали впредь, — что немыслимо, — два гроба для одного покойника.

    ОТВЕТЧИК. Все, что он говорит в своей жалобе, — совершенный вздор.

    ИСТЕЦ (ответчику). Вы находите, что я и покойника не обмывал?

    ОТВЕТЧИК. Обмывал, это правда. Но без приглашения. Я посылал девушку пригласить жену швейцара, а он — кто его знает откуда! — очутился у нас и сам напросился: «Позвольте, я обмою». — «Ну, обмойте, — сказал я, — все равно кому платить, а платить же надо».

    СУДЬЯ (истцу). На вас ведь, кажется, жалоба была, что вы явились к живому человеку мерку снимать на гроб?

    ИСТЕЦ. Да, я-с.

    ОТВЕТЧИК. Брат тоже еще живой был, когда он и его товарищи по ремеслу вломились к нам в переднюю, где их едва удержали от драки из-за гроба. Обмыв покойника, он спросил: «Гроб надо?» Как же, сказали ему, и начали прицениваться. Он спросил 50 рублей, потом сбавил на 35 рублей. Но последние ему наши слова были: если кто дешевле возьмется сделать, мы тому и закажем. Он ушел. Является Алексеев, берется за ту же цену и добавляет гербы, катафалк, пригласительные билеты и еще что-то. Ему и заказали. Он взял задаток и принес кисею. Я поехал после того в департамент и, возвращаясь назад от вечерни, зашел к Григорьеву. Вижу, гроб делать только начинают. Спрашиваю: «Кому?» Он отвечает: «Для вас». — «Мы уже заказали другому, и вы поэтому не трудитесь». Отказав ему таким образом, мы, ничего не ожидая, вдруг по его милости были просто поражены. Рано утром, часов никак еще в пять, он ворвался в квартиру и принес гроб. Жена брата даже в обморок упала: два гроба для одного и того же покойника! Она и до сих пор еще больна от испуга. Ему говорят, чтоб он убирал вон свой гроб, а он и слушать ничего не хочет. Так что я вынужден был отправиться к полицейскому офицеру за содействием, и уж тот позвал с собою двух дворников, которые и снесли гроб обратно.

    ИСТЕЦ. У нас с ними было окончательное условие сделать гроб за 35 рублей.

    ОТВЕТЧИК. Где мы рядились?

    ИСТЕЦ. У вас в квартире, в передней.

    ОТВЕТЧИК. Неправда, в зале, и кроме нас в ней никого не было.

    ИСТЕЦ. Иначе-с. Я просил 50 рублей, Колосов — 40 рублей. Вы долго не решались, а господин Зуев сказал: «Угодно — 35 рублей». Я ответил: «Я делаю за эту цену». Господин Зуев добавил: «Он обмывал, дает три подушки на ордена — пускай за ним уж и останется».

    СУДЬЯ (истцу). Вы к живым людям ходите гробы делать — это нехорошо, и вы оставьте это дело.

    ОТВЕТЧИК. Я не понимаю, что это за люди? Один с головы мерку снимает, другой — с ног. Уж возле покойника они, кажется, готовы были разодраться.

    ИСТЕЦ. Наше ремесло уж такое. Теперь ведь не холера, и всякий, известно, ищет работы. В холеру точно, что слава богу. А к ним меня швейцар пригласил.

    ОТВЕТЧИК. Я заранее еще приказывал швейцару, чтоб не пускал. Но тот стакнулся с ними, и гробовщиков полная лестница набежала.

    СУДЬЯ (истцу). Что же вы хотите?

    ИСТЕЦ. Пускай заплатят мне 35 рублей за гроб с церемонией, а гроб возьмут себе.

    СУДЬЯ. За какую же вы еще просите церемонию, когда вы ее не делали?

    ИСТЕЦ. Это все равно, приготовился делать. Да они пришли отказать уже при огне.

    ОТВЕТЧИК. В 4 часа пополудни.

    СУДЬЯ (истцу). Вы — гробовой мастер, и гроб у вас все равно не потерян. Вам отказали вовремя. Зачем же вы гроб-то принесли к ним?

    ИСТЕЦ. Мне держать было негде, место понадобилось. Мастеров нынче, слава богу, много, а гробы-то вообще и особливо дорогие не каждый день требуют. За что же я буду убыток терпеть?

    СУДЬЯ. Гроб, положим, малинового бархата. Вы брали за него 35 рублей. А что он вам стоит?

    ИСТЕЦ. 10 рублей.

    СУДЬЯ. Вам обошелся в 10 рублей, а вы берете 35? Такие страшные барыши? Ведь это обман, за который вас следует судить.

    ИСТЕЦ. Я ошибся, не 25, а 10 рублей остается за труд, за хлопоты.

    СУДЬЯ. И 10 рублей наживать на 35 рублях слишком недобросовестно. Тем более что ваше ремесло должно цениться гораздо честнее всякого другого.

    ИСТЕЦ. Без барыша и заниматься ремеслом нельзя.

    СУДЬЯ (Алексееву). Григорьев ищет с вас убытков за то, что вы сделали гроб дешевле, и через это его гроб остался без надобности. Потом он же говорит, будто вы постоянно отбиваете у него работу.

    АЛЕКСЕЕВ. Если бы я видел его гроб, охаял и через это его бы принудили взять его назад, а мой употребили бы в дело, тогда я точно поступил бы нехорошо. А я только дешевле взял за гроб. А это делать я вправе.

    ОТВЕТЧИК. Дешевле берет, значит, ему выгодно. К тому же он этим еще добро делает другим. А то они, как коршуны на добычу, налетели к нам. С ним только поторговались, но отнюдь не окончательно уговорились. Да после этого ни в какой лавке приторговаться ни к чему нельзя, если все так будут поступать, как Григорьев.

    СУДЬЯ (истцу). Вы сами вызвались обмыть покойного?

    ИСТЕЦ. Да. Они еще сказали девушке: «Эмилия, подай воды».

    СУДЬЯ (ответчику). Вы заплатили ему за обмывание?

    ОТВЕТЧИК. За обмывание обычно платят 25 копеек. Но ему я уж даю рубль, чтобы только отстал. А то он вломился в дверь чуть свет и, когда ему говорили, чтобы нес назад гроб, он еще принахально выражался: «Я самих вас в него положу».

    Судья постановил: в иске Григорьеву убытков с Алексеева отказать за бездоказательностью, а за обмывание тела покойного присуждается предложенный ответчиком рубль.

    Ответчик достает рубль и кладет его на стол.

    СУДЬЯ (истцу). Получите.

    ИСТЕЦ. Пусть этот рубль идет на нищих, а мне мало рубля.

    СУДЬЯ. Здесь нищих нет.

    ИСТЕЦ. Ну, так в кружку.

    СУДЬЯ. И кружки тоже нет. Так вы берете?

    ИСТЕЦ. Нет, я недоволен этим решением.

    СУДЬЯ (ответчику). Так возьмите назад рубль.

    Ответчик берет деньги, и все выходят.

    >

    Чиновница и дворник

    Чиновница, квартирующая в доме Поцелевича на Литейной улице, пожаловалась в 1866 году мировому судье на домового дворника, который наговорил ей в квартире дерзостей.

    СУДЬЯ (дворнику). Знаешь, любезный, зачем я позвал тебя сюда?

    ДВОРНИК. Нет.

    Судья читает жалобу, где сказано, что дворник позволил себе выражения о личности госпожи N, «которые должны быть крайне оскорбительны для ее звания».

    ДВОРНИК. Хе-хе! За этим-то? Ну, это еще ничего. Я было перепугался, потому мы…

    СУДЬЯ. Какими словами ты обозвал госпожу N?

    ДВОРНИК. А это, сударь, у них извольте спросить. Мне даже чудно все это слышать.

    СУДЬЯ (чиновнице). Что он вам сказал?

    ЧИНОВНИЦА Помилуйте, господин судья! Это такая обида, которая, к сожалению, при современной неразвитости нашего простонародья…

    СУДЬЯ (перебивает). Современную неразвитость мы пока в стороне оставим. Факты требуются.

    ЧИНОВНИЦА. Каждый факт получает то или другое значение, смотря с какой точки на него взглянешь.

    СУДЬЯ. Я знаю. Так в чем же дело?

    ЧИНОВНИЦА. Дело в том…

    Один из присутствующих поспешно входит за барьер.

    ПРИСУТСТВУЮЩИЙ (указывает на собравшихся зрителей). Дело в том, что я и мои товарищи, мы, как свидетели, как люди в настоящем процессе компетентные, мы просим дать возможность госпоже N полнее высказаться. Дело вовсе не безынтересное.

    СУДЬЯ. Хорошо. Но я прошу вас отсюда выйти, потому что за решетку без позволения никто не имеет права входить.

    ПРИСУТСТВУЮЩИЙ (кланяется и уходит). Пардон.

    ЧИНОВНИЦА. Дело, вот видите, какого рода. Я и вы, господин судья, и вообще все образованные люди, положим, допускаем сближение сословий и классов народа в той мере, в какой это необходимо для успехов цивилизации нашей страны. Но вы согласитесь, когда из этого благого стремления вдруг делают источник зла, когда прямая буква закона и смысл его остаются без всякого уважения…

    СУДЬЯ (перебивает). Извините меня. Если таким образом мы будем говорить с вами, мы до вечера не договоримся до дела. А у меня, вы знаете, не вы одни, надо другие дела разбирать. Поэтому я еще раз прошу вас говорить только одни факты.

    ПРИСУТСТВУЮЩИЙ. Факт сам по себе вовсе не длинен. Надеемся, мы не много отнимем у вас времени, господин судья.

    СУДЬЯ. А вас прошу слушать, что говорят, и не делать замечаний. На это тоже вы не имеете права.

    ЧИНОВНИЦА. Обстоятельства дела слишком немногосложны, но зато как резки, как резки. Ах, это один, к сожалению, из повседневных случаев…

    СУДЬЯ. Ну-с?

    ЧИНОВНИЦА. Первое. Дворник-крестьянин, не будучи вовсе мне знакомым человеком, вдруг позволяет себе меня называть Анной Павловной. Конечно, это, вы скажете, пустяки. Но возьмите во внимание, это было сказано при посторонних людях, которые могли обо мне сделать всякие неблагоприятные заключения.

    ДВОРНИК. Да как же вас, сударыня, звать прикажете? Вы и есть Анна Павловна.

    ЧИНОВНИЦА. Однако здесь ты нашелся. Да как же? Сударыня. Ты и дома мог бы догадаться, что я — чиновница.

    ДВОРНИК. А я думал, так ласковей.

    СУДЬЯ. И только всего? Больше он ничего вам не говорил?

    ЧИНОВНИЦА. Я думаю, есть же статьи закона, которые и за это определяют наказание.

    СУДЬЯ. Укажите их. Но скажу вам наперед, что напрасно их будете искать. Таких статей нигде нет. Да и по правде сказать, в том, что вы мне объяснили, я не вижу ни малейшей обиды. Поважнее нет ли чего?

    ЧИНОВНИЦА. Ах, то ли еще будет! Я даже просила бы вас, господин судья, избавить меня от подробного объяснения. Это так дурно на меня действует. Достаточно, я вам говорю: дворник, слышите: дворник наговорил мне дерзостей. Этого с вас, надеюсь, достаточно для соображений касательно меры наказания за проступок. Согласитесь, не совру же я, и врать мне не из чего.

    СУДЬЯ. Очень хорошо. Я вам в другом месте поверю на слово, но здесь не могу. Здесь я действую не по своей воле, а по закону, и могу верить только тому, на что есть законные доказательства.

    ПРИСУТСТВУЮЩИЙ. Я тоже прошу избавить госпожу N от подробностей и, как свидетель, подтверждаю то, что она объяснила.

    СУДЬЯ. Потрудитесь молчать. (Чиновнице.) Мне надо знать обстоятельства дела.

    ЧИНОВНИЦА. Он обозвал меня бабой.

    СУДЬЯ (дворнику). Правда это?

    ДВОРНИК. Это неправда. А если бы и правда была, и то отвечать мне не за что.

    СУДЬЯ. Как не за что?

    ДВОРНИК. А вот хотите, сударь, расскажу вам всю настоящую правду?

    СУДЬЯ. Ее-то и надо. Говори.

    ДВОРНИК. Госпожа N приехала к нам на квартиру нынче летом. А осенью господин наняли у нее комнату. (Указывает на присутствующего.) Супротив его окон живет у нас мамзель. Говорят, эта мамзель у Шухардина гуляет. Ну, да это не наше дело, потому живет она завсегда тихо, разве музыку иной раз от Шухардина приведет. И больше у ней ничего, окромя музыки. На дворе у нас стали говорить, что они на эту самую мамзель стали засматриваться. Потому, что окно в окно пришлись их комнаты. А там вот и про них стали рассказывать прачки, что им, барыне, неприятно, что их жилец засматривался на гулящую мамзель. Один раз призывают они меня и прямо говорят: скажи управляющему, чтобы завтра же этой шкуры не было на дворе…

    ЧИНОВНИЦА (перебивает). Скоро ли конец? Видите, чепуху несет.

    СУДЬЯ. Позвольте. Продолжай!

    ДВОРНИК. Я говорю: какая на то причина? «Молчать, — говорит, — осел! Ты не смеешь спрашивать, какая причина. Тебе говорят — ты и делай». — «Ну так, мол, управляющий ничего тут не поделает». Говорю все в этом роде. Потом они как разозлятся на меня, да и ну: «Ты — подлец, осел, хам, пьяница!» Я: «Позвольте, сударыня, так только деревенские бабы, и то самые, значит, необразованные ругаются». И вот как есть справедливо. Пусть вот они скажут, что не так было дело.

    СУДЬЯ (чиновнице). Что вы на это скажете? Правда?

    ЧИНОВНИЦА. Если бы и правда? Судите сами, я — женщина, мне простительны маленькие вспышки. На это прошу обратить внимание, господин судья.

    СУДЬЯ. Так. Но «подлец, пьяница» и т. д., я думаю, и для него также обидные слова, как и для вас. А он ответил вам, как всякий, как и я на подобные фразы ответил бы.

    ЧИНОВНИЦА. Он врет, что я жильца приревновала. Если я ревновала, так это мужа. Я просила сказать, чтобы та мерзавка не смела завлекать женатых людей.

    СУДЬЯ. Это уж сюда не касается, вы с дворником разбираетесь.

    Судья объявил, что не находит дворника ни в чем виноватым, с чем согласилась и истица.

    >

    Сломанная палка

    1866 год. За решетку судебной камеры мирового судьи входят толстый господин почтенных лет и отставной унтер-офицер — один из тех, которые обыкновенно прислуживают в гостиницах и клубах швейцарами при вешалках. Он держит в руках камышовую палку с черешневой ручкой.

    СУДЬЯ (обращается к швейцару). Вот господин Новиков заявил на вас жалобу в том, что вы у него сломали палку. Справедливо это или нет?

    ШВЕЙЦАР. Точно так-с, ваше высокородие, премного-с виноват в этом. Только теперь эта палка вот… В надлежащее явствие и бытие приведена. Стало быть, и разговору тут не должно быть никакого.

    НОВИКОВ (отрывистым шепотом). Как никакого? Что это такое? Сперва ручка была цельная — теперь спаянная. А он еще утверждает, что тут разговору нет никакого. Ты мне сделай ручку новую, тогда разговор мы прекратим. А до тех пор… Ни-ни… Ха-ха-ха! Да ты, брат, чудодей… Разговору нет.

    ШВЕЙЦАР. Да помилуйте, сударь. Сами же изволили приказать мне отдать починить. «Истратишь, любезный, не больше полтинника», — еще изволили сказать. А теперь вон что-с! Как же это так-с? Этак не годится.

    НОВИКОВ (насмешливо). Ты, братец, все врешь, я вижу. Стану я тебе советовать отдать палку чинить, когда она мне стоит 50 целковых. Небось у вас в трактире, что ни разбей, — за все денежки полные, а не за починку только платят. Знаю я эти трактиры… Лупить умеют… Стакан разбил — рубль-с, рюмку — рубль-с, тарелку — тоже рубль-с. Тьфу ты, черт возьми, плюнешь, отдашь и уйдешь. Вот ведь вы как у себя распоряжаетесь… Нет, давай, брат, мне новую палку. Знать ничего не хочу!

    ШВЕЙЦАР. Помилосердствуйте, сударь. Где же мне вам взять новую? У меня и капиталу не хватит на нее, 50 целковых — разве их скоро заработаешь? У меня жена, дети… Помилосердствуйте, сударь… Ах ты господи, вот оказия-то повстречалась!

    НОВИКОВ. Палку новую давай, тогда и бог с тобою. А до тех пор — ни-ни!

    СУДЬЯ. Вам, господин Новиков, нельзя ли прийти к какой-нибудь меньшей сумме и на ней покончить дело?

    НОВИКОВ. Помилуйте, господин судья, что мне, деньги, что ли, его нужны? Мне нужно свою палку, и я прошу у него ее. А там не мое дело, за сколько бы он ее ни приобрел, только была бы она с целой ручкой. Ведь они, я говорю, драть с нас умеют в трактирах. Стакан разобьешь — рубль, рюмку — тоже рубль. Ну на что же это похоже?

    СУДЬЯ. Другое дело — хозяин заведения и швейцар.

    НОВИКОВ. Нет, это все одно-с дело. «Едино стадо и един пастырь». Так-с и это. Да-с… Пожалуй, я сам закажу ручку и счет представлю вам, а расплачивается пусть он.

    СУДЬЯ (швейцару). Ну, вы согласны на это?

    ШВЕЙЦАР. Ваше благородие, да как же можно согласиться? Он в счет там такую махину подведет, что и вовек не расквитаешься.

    СУДЬЯ. Ну, попробуйте еще раз попросить господина Новикова простить вам вашу вину.

    ШВЕЙЦАР. Сударь, сделайте божескую милость, возьмите вот вашу палку, не требуйте с меня новой. Право, состояния нет выдать вам новую.

    НОВИКОВ (наставительно). Нельзя, нельзя, мой милый. Вы же берете, если кто стакан разобьет… Сейчас — рубль.

    ШВЕЙЦАР. Да то хозяин берет, а не я.

    НОВИКОВ. Все одно, любезный, все одно. Вы за стакан — рубль, а я за палку — новую.

    Судья постановил отложить дело для вызова эксперта для оценки — во сколько обойдется новая ручка камышовой палки.

    Тяжущиеся удаляются.

    >

    Как быть с поцелуем?

    1866 год. Москва. Перед мировым судьей просительница — низенькая женщина с красным угреватым лицом и ответчица — молодая дама в бархатном бурнусе. Дело в том, что первая жила у последней в кухарках с жалованьем по семи рублей в месяц. Весною хозяйка объявила служанке, что уезжает на лето в одно из подмосковных имений, и пригласила ее с собой. Но когда кухарка отказалась от этого предложения, то барыня выдала ей за три недели два рубля серебром, тогда как по расчету следовало получить 5 рублей 25 копеек.

    СУДЬЯ (ответчице). Вы нанимали ее по семи рублей в месяц?

    ОТВЕТЧИЦА. Точно так.

    СУДЬЯ. От последнего расчета она еще служила вам три недели?

    ОТВЕТЧИЦА. Это правда.

    СУДЬЯ. И вы отдали ей за это время два рубля?

    ОТВЕТЧИЦА. Два рубля… Видите ли, господин судья, я еще в прошлом месяце говорила Аксинье, что мне нужно будет прожить это лето в деревне. И она не отказывалась тогда ехать со мною. А сказала уже перед самым моим отъездом. Это оттого, что она ждала моих именин в надежде на подарок. И я действительно подарила ей платье в пять рублей. А она через день и отказалась.

    СУДЬЯ (просительнице). Ты получила платье от хозяйки?

    ПРОСИТЕЛЬНИЦА. Получила-с… Полумериносовое, с цветочками.

    СУДЬЯ. А через день оставила место?

    ПРОСИТЕЛЬНИЦА. Что ж такое?! Я ведь не крепостная… Нынче насильно нельзя держать.

    СУДЬЯ. Конечно. Но ты взяла подарок.

    ПРОСИТЕЛЬНИЦА. Что ж такое?! Я не просила подарка, это их добрая воля была давать. Я платить не желаю за платье… Лучше назад отдам. И цвет-то мне не к лицу… Вы сами можете рассудить, ваше благородие: идет ли мне зеленый цвет с белыми цветочками? Все скажут — не идет.

    СУДЬЯ. Так ты готова возвратить платье?

    ПРОСИТЕЛЬНИЦА. С великим моим удовольствием.

    СУДЬЯ (ответчице). Итак, она принесет вам материю, а вы заплатите ей по расчету.

    ОТВЕТЧИЦА. Охотно.

    ПРОСИТЕЛЬНИЦА. Стало быть, вы приказываете, ваше благородие, чтоб мы с барыней совсем расквитались, то есть я бы воротила платье? А как же мне получить то, чем я им за подарок заплатила?

    СУДЬЯ. Как заплатила?

    ПРОСИТЕЛЬНИЦА. А как же! Ведь я в ту пору не даром взяла платье. Я благодарила, барыне-то за него ручку поцеловала! С этим-то как же быть?

    Барыня доплачивает 3 рубля 25 копеек и отказывается от возвращения подарка.

    >

    Цирюльник

    Санкт-Петербург 1866 года. Мировой судья вызывает цирюльного мастера Сидорова и полковника Ховена. «Есть, ваше благородие», — слышится из задних рядов публики, и к столу судьи пробирается маленькая, худощавая фигурка цирюльника. Полковника Ховена не оказывается.

    СУДЬЯ (обращаясь к Сидорову). Ответчик по вашему делу во второй раз не явился. Вот повестка его. В ней он говорит, что не может сегодня по делам службы явиться на разбирательство.

    СИДОРОВ. И сейчас, ваше превосходительство, дома заседает. Какая там служба! Нет ее никакой. А что срамно явиться сюды, — вот и весь сказ. Чего ж еще лучше: из-за трех рублей его к суду притянули!

    СУДЬЯ. В своих письменных отзывах полковник Ховен не признает себя обязанным доплачивать вам, Сидоров, за бритье и завивку остальных трех рублей, которые вы ищите с него.

    СИДОРОВ. Помилуйте! Как не признает? Сам сознался. Вот в этой самой бумаге и сознался, что сей минут в руках держать изволите.

    СУДЬЯ. Но я же вам говорю, Сидоров, что в этой бумаге он оспаривает ваш взыск с него трех рублей серебром.

    СИДОРОВ (со стоическим хладнокровием). Никак-с нет-с, в этой самой бумаге он и признание сделал.

    СУДЬЯ. Ну, слушайте же эту бумагу, я прочту ее вам… «По жалобе на меня цирюльника Сидорова в неуплате ему трех рублей имею честь объяснить следующее. Действительно, я у него в апреле удержал должные за бритье три рубля серебром, потому что он не исполнил своего условия. Но дело в том, что он посылал ко мне мальчишек, бывших у него в учении, практиковаться на моей бороде, которые меня резали и при завивке жгли мне волосы, постоянно выводя меня из терпения, что меня и заставило сделать с Сидоровым словесное условие. Если он хочет, чтобы я у него брился, то ходил бы сам, а если мальчишки меня порежут, то я денег не плачу. На таковое условие Сидоров согласился и, действительно, каждый месяц в первых числах по получении от меня денег ходил сам. Но потом присылал мальчиков, которые снова меня резали и жгли мне волосы. Год ровно я терпел подобные муки, платя Сидорову ежемесячно по три рубля исправно. Все это переносил потому только, что Сидоров живет в одном со мною доме. Наконец в апреле мальчишка так меня порезал, что я целый день не мог показаться на улицу, потому что шрам на лице был очень виден и прикрыт английским пластырем. После этого я мальчишку прогнал и сказал ему: "Объяви хозяину, что я больше у него не бреюсь и денег по условию не заплачу". Сторонних свидетелей всего этого я не имею, исключая всех моих домашних — жены, детей и прислуги, которые все видели меня постоянно после бритья в крови и удивлялись моему терпению». Ну, где же здесь Ховен признает справедливость вашего иска? Напротив, он здесь положительно опровергает его.

    СИДОРОВ. Стало быть, дальше-с это прописано. Понудьтесь, ваше превосходительство, дальше прочитать. Там беспременно мы это самое признание сыщем.

    СУДЬЯ. Да дальше здесь вовсе не признание полковника, а решение словесного суда идет. «Санкт-Петербургский словесный суд Коломенской части определил: дело считать законченным, копию с решения выдать Сидорову для начатия им дела у мирового судьи 5 участка…» Это ли признание?

    СИДОРОВ. Дальше, дальше, ваше превосходительство. Там непременно есть, это я доподлинно знаю, что здесь находится его признание.

    СУДЬЯ. Перестаньте, пожалуйста, говорить, Сидоров, пустяки! Ну что я вам буду дальше читать, когда дальше не написано ничего? Видите, чистая бумага…

    СИДОРОВ (конфузясь). Как же это я, значит, прохватился теперича? А было признание. Ей-богу, его собственноручное признание. Здесь вот, на этой самой бумаге было.

    СУДЬЯ. Ну перестаньте, перестаньте! Вы вот лучше мне скажите: не желаете ли помириться с полковником на полутора целковых, так как действительно и с вашей стороны были неаккуратности? Вы вместо хороших мастеров посылали к нему мальчиков, которые резали ему бороду и припекали более, чем следует, его волосы. А уговор, между тем, у вас был такой, чтобы вы сами ходили его брить и завивать.

    СИДОРОВ. Никогда у нас такого уговора и не было. А посылал я к нему таких же ребят, как и ко всем посылаю. С чего же у других бород не режут? А его, стало быть, как брить, так и бороду надоть в кровь? Нет никакого интересу делать-то нам так, вот что-с. Теперь и насчет волос такой же разговор должен происходить. Как если бы ему, когда пришкваривали волосы али там дурно обстригли, для чего ж он лез опосля ко мне? Так али нет?.. Не за раз же, к примеру, мне пришлось с него получить три рубля. Значит, удовольствие соблюдал, когда целый год у меня брился. А то бороду, говорит, изрезали, пластырь англичанский налепил. Николи у меня думать не смей ни один подмастерье, чтоб эту самую рану на бороде произвесть. Вот что-с… А это просто-напросто каприз с его стороны. Не хочу, мол, отдать три рубля, да и квит. Шутка ли, правду, с шестьдесят четвертого года, значит, канитель-то эту тянем. Подметок больше истрепал, чем на три рубля…

    СУДЬЯ. Это все так, Сидоров. Но я опять вам предлагаю: не можете ли вы как-нибудь сойтись с полковником на полутора целковых? А?..

    СИДОРОВ. Ни под каким видом, ваше превосходительство. Потому, что подметок больше, чем на три целковых серебром истрепал. Я не то что полутора, теперича двух, кажись, рублей 95 копеек никакими силами не в состоянии взять. Вот что-с.

    Публика смеется.

    СУДЬЯ (улыбаясь). Ну, подождите же, я сейчас вам прочту решение… «Рассмотрев гражданское дело цирюльника Сидорова с полковником Ховеном, я нашел, что ответчик не отвергает действительности того, что он пользовался услугами Сидорова по цирюльному мастерству. Он уклоняется от уплаты только потому, что при бритье Сидоров перерезывал ему лицо, что при завивке сжигали ему волосы и т. п. Но, несмотря на все это, Ховен не отказывал Сидорову. Следовательно, имел необходимость в его услугах. Существование же словесного условия Сидоровым не признано. Ответчик уже два раза к суду не явился и доказательств не представил, а посему и соглашение между сторонами невозможно. Я определил: с Ховена взыскать на удовлетворение истца три рубля серебром».

    >

    Задавленный гусь

    Дело происходит в Петербурге в 1867 году. Перед мировым судьей стоит пожилой мужичок в сером армяке, держа в одной руке шапку, а в другой за горло большого мертвого гуся. Рядом с ним парень двадцати пяти лет в рубашке навыпуск, мальчик и городовой.

    СУДЬЯ. В чем, господа, заключается ваше дело?

    МУЖИЧОК (указывает на парня). Да вот он задавил мово гуся и еще не хочет за него платить.

    ГОРОДОВОЙ. Не он, ваше высокоблагородие, а извозчик колесом пролетки переехал через его гуся. Я своими глазами видел.

    СУДЬЯ (городовому). Ну, расскажите. (Мужичку.) А вы, покуда он говорит, молчите.

    ГОРОДОВОЙ. Он гнал по улице стадо гусей. У моста стояли, как и всегда, извозчики и, увидавши гусей, начали нарочно сыпать на землю овес, подманивая на него гусей. Гуси бросились клевать овес и около пролетки, и под пролеткой. Словом, везде, куда он только попадал. Один извозчик дернул свою лошадь, она повезла пролетку и колесом переехала через вот этого самого гуся. (Указывает на мужичка.) Он, увидавши это, зашумел, публика столпилась на шум, а извозчик ударил тем временем по лошади и уехал. Он же, ничего не говоря, схватил его (указывает на парня), стал тащить и изорвал у него жилетку. Извольте, ваше высокоблагородие, хоть сами поглядеть. (Показывает на разорванное место у парня подмышкой.) Парень этот клялся, божился, что не он лошадь дернул, а извозчик. Но он и слышать ничего не хотел. Вижу, не разойтись им мирно. Позвал обоих в квартал к надзирателю. Надзиратель всего это выслушал и приказал мне представить их к вашему высокоблагородию. У моста, правда, как был, так и остался другой городовой, но он новенький, несмелый такой. Я и вмешался в это дело вместо него — потому я тоже дежурный.

    МУЖИЧОК. Гуси известно, ваше благородие, глупы. Где зерно только попадает, туда они и бегут, вытянумши горло. Таким же манером они бросились и у моста на овес, а он (указывает на парня) подскочил, дернул за повод лошадь, и колесо переехало вот ефтому гусю через горло и задавило его. У гусей горло тонкое и хрупкое, и их сколько хочешь передушить можно таким озорничеством. Как он после того увидел — дело плохо, бросился к дверям кабака, чтоб улизнуть от меня. Ну, я и задержал его и говорю: «Заплати, мол, за гуся, не то идем к мировому». У меня теперя и стадо-то покинуто на авось, и я чрез него самого, может, на 50 рублей убытку еще потерплю. Взыщите, будьте милостивы.

    СУДЬЯ. Стадо, вы говорите, осталось у вас без присмотра?

    ГОРОДОВОЙ. Никак нет-с, у стада остался его работник.

    ПАРЕНЬ. Я, ей-ей, и не думал лошадь трогать. Это ему просто померещилось.

    МАЛЬЧИК. Я тоже видел, как извозчик дернул.

    ГОРОДОВОЙ (мужичку). Отчего ж ты извозчика-то не задержал?

    МУЖИЧОК (указывает на парня). Потому, вот он причина, а не кто другой.

    ПАРЕНЬ. А присягни, что я лошадь дернул, и я тебе сейчас же плачу рубь.

    ГОРОДОВОЙ. Именно присягни. (Судье.) Он, парень-то, еще идучи сюда, предлагал ему кончить так.

    МУЖИЧОК (парню). Нет, ты присягни, что не дергал, и я тебя прощаю.

    ГОРОДОВОЙ. Ведь ты обвиняешь — ты и присягай.

    ПАРЕНЬ. Ну да, присягай, присягай же, ежели чувствуешь себя правым.

    МУЖИЧОК. За рубь-то? Давай два, так и быть присягну.

    В публике смех.

    ГОРОДОВОЙ. Присягать, так за рубь присягай! А то еще два ему подай. Ишь какой ловкий!

    ПАРЕНЬ. Рубь плачу — ну и присягай.

    МУЖИЧОК. Сам присягай. Больно ты, брат, уж прыток-то.

    ГОРОДОВОЙ. Ты, значит, не прав, когда отнекиваешься.

    МУЖИЧОК. Я отнекиваюсь? Присягаю!

    СУДЬЯ (парню). А вы не согласитесь ли, чтоб он просто побожился здесь на крест, потому что покуда пошлем к священнику, пройдет немало времени, а у него стадо гусей не на своем месте, и он в самом деле может понести от этого убыток.

    ПАРЕНЬ. Ну, пусть крестится.

    МУЖИЧОК. Ладно, перекрещусь. (К судье.) Как прикажете креститься-то?

    СУДЬЯ. Да как обыкновенно русский человек крестится, так и вы теперь перекреститесь на образа.

    МУЖИЧОК (крестится). Чтоб мне всего стада не взвидеть, ежели я неправду говорю… Будет?

    ГОРОДОВОЙ. Нет, ты перекрестись на семью, на детей.

    СУДЬЯ. Довольно и так.

    Из публики тоже слышатся голоса против божбы семьей.

    ПАРЕНЬ. На вот тебе рубь, а гуся-то сюда подавай.

    Мужичок берет рубль, парень — гуся за горло, и оба выходят из зала суда, сопровождаемые смехом публики.

    >

    Купеческая спесь

    Перед мировым судьей 6-го участка Санкт-Петербурга летом 1867 года предстали купцы отец и сын Екимовы и два деревенских мальчика, находившиеся в услужении в их лавке, — Гузин и Кузьмин. Мальчики жалуются на нанесенные им хозяевами побои.

    СУДЬЯ (Гузину). Расскажите, как все случилось.

    ГУЗИН. Хозяин-сын послал меня за чаем и ситным. Я принес. Ты, говорит он, скрал ситный, подавай еще. Сколько дали, отвечаю, на три копейки, столько и принес, а больше у меня нет ни крошки. Он говорит, я покажу тебе, сколько дали. Да как хватит меня с размаху по уху и почал душить, бить, расквасил мне нос, губы в кровь. Даже вся грудь рубахи была в крови. Нос и губы живо вздулись, распухли. Это и доктор описал. (Подает свидетельство.)

    СУДЬЯ. Так вас избил сын, а вас, Кузьмин, отец?

    ЕКИМОВ-ОТЕЦ (прохаживаясь взад и вперед). Врешь, поганец, никто тебя не трогал и пальцем!

    СУДЬЯ. Извольте прежде всего остановиться, а не прохаживаться здесь. А потом воздержаться от таких грубых непристойных выражений.

    ЕКИМОВ-ОТЕЦ. Да как же он смеет врать на своих хозяев? Их поишь, кормишь, и они тебя же обкрадывают. Все ребра им переломать надо, не токмо что…

    СУДЬЯ. Если у вас что украли, можете жаловаться, но бить, самоуправствовать — нельзя.

    ЕКИМОВ-ОТЕЦ. Воров-то? Ну нет, ни на кого не посмотрим. Их, мошенников, только битьем и доймешь. А то, на-ко, и не тронь! Да где же это видано? Да ежели им в зубы-то смотреть, они все раскрадут. Истинным Богом клянусь, так.

    СУДЬЯ. Повторяю: не смейте так выражаться, не то я вас оштрафую.

    ЕКИМОВ-ОТЕЦ. Кого? Меня-то? Я сам член Думы, и знаю, что мне можно и что нет. Пугать нас нечего — сами все разумеем.

    СУДЬЯ. Штрафую вас двумя рублями и, если вы еще станете так вести себя, я вас удалю из присутствия.

    ЕКИМОВ-ОТЕЦ. И выйдем. Благо, и стоять-то тут понапрасну нам некогда — в Думу надо. Прощайте, ухожу.

    СУДЬЯ. Совсем уходить не смейте. Вы — обвиняемый, должны быть налицо в суде. В другой комнате подождите, пока я вас позову.

    Екимов уходит, пожимая плечами и ворча про себя.

    СУДЬЯ (Кузьмину). А вас кто бил?

    КУЗЬМИН. Хозяин-отец. Он лежал на лавке. Сын послал Гузина купить чаю на семь копеек да ситного на три копейки. Когда он все это принес, сыну показалось мало, он потребовал еще, а у Гузина ничего не было. Он с азартом сгреб его за шиворот и давай тузить, а тот барахтаться. Он мне и крикнул: «Подержи его!» Вижу, человека бьют понапрасну. Ну, и не послушался, то есть держать не стал. Тогда отец встал и давай меня самого за это лупить со щеки на щеку, так что я просто ошалел. Еле-еле вырвался от него, выбег из лавки и закричал: «Караул!» Народ сбежался, и битье прекратилось, потому что городовой пришел.

    СУДЬЯ (Екимову-сыну). Что вы на это скажете?

    ЕКИМОВ-СЫН. Я послал Гузина за чаем и ситным. Он принес мало, а пазуха у него оттопыривалась. Я и подумал: верно, он за нее спрятал довесок ситного. Подошел к нему, обыскал его и нашел 1 рубль 25 копеек наших денег. Нос он разбил себе сам, когда не давался обыскивать. Ни я, ни тятенька их и пальцем не трогали.

    СУДЬЯ. А кто вам дал право самому его обыскивать?

    ЕКИМОВ-СЫН. Они у нас живут, и нас же обирают. Выручка не всегда заперта бывает, чуть отвернешься — они и тащат все, что под руку попадет.

    ГУЗИН. Неправда, никаких он денег у меня не отнимал и не искал. Все это побиение, напротив, из-за ситного вышло. А коли первостатейные купцы избивают до полусмерти из-за куска хлеба, так что ж это нашему брату за житье на белом свете? Легче уж и совсем умереть. Право.

    СУДЬЯ. Какие именно деньги вы, обыскав Гузина, говорите, отняли у него?

    ЕКИМОВ-СЫН. Рублевую бумажку да пять пятачков.

    СУДЬЯ. Бумажка была новая или старая?

    ЕКИМОВ-СЫН. Новенькая.

    СУДЬЯ. При ком вы отняли у Гузина деньги?

    ЕКИМОВ-СЫН. В лавке был тогда покупатель из Стрельны.

    СУДЬЯ. Позовите отца. (Входит отец.) При вас сын ваш обыскивал Гузина?

    ЕКИМОВ-ОТЕЦ. Да, при нас, и отобрал 1 рубль 25 копеек, которые он украл.

    СУДЬЯ. Какими деньгами?

    ЕКИМОВ-ОТЕЦ. Бумажка и пять пятачков.

    СУДЬЯ. Вы это, кажется, подслушали под дверью?

    ЕКИМОВ-ОТЕЦ. Разумеется, слушал. Эка важность.

    СУДЬЯ. Бумажка была старая или новая?

    ЕКИМОВ-ОТЕЦ. Старая, старая.

    СУДЬЯ. Был кто-нибудь в лавке в то время, когда сын отнял у Гузина деньги?

    ЕКИМОВ-ОТЕЦ. Никого не было посторонних.

    СУДЬЯ. Кто может подтвердить, что отнятые у Гузина вашим сыном деньги украдены у вас, а не его собственные?

    ЕКИМОВ-ОТЕЦ. Я, моя совесть. А она дороже тысяч. Я — коммерсант.

    СУДЬЯ. Вы — обвиняемый и в настоящем случае не можете быть свидетелем.

    ЕКИМОВ-ОТЕЦ. Нет, могу. Я — купец, в Думе гласным состою и супротив этих воров, которых надо просто с лица земли стирать, завсегда имею преферанс.

    КУЗЬМИН. Никого, решительно никого в те поры в лавке не было и никаких денег никто у меня не отымал.

    СУДЬЯ (Екимову-сыну). Как же и отец ваш, бывши вместе с вами в лавке, тоже говорит, что там никого не было?

    ЕКИМОВ-СЫН. От забывчивости тятенька часто говорит и сам не знает что. На него временами такая меланхолия находит.

    ЕКИМОВ-ОТЕЦ. Коли тебя обирают, и остервенение найдет. Их колотить и колотить надо, чтобы нонешнюю дурь-то всю из башки вышибить. Без битья нельзя. Что побьешь, то теперича и возьмешь. Потому что разбойники, воры все хозяйское добро растащат, ежели им поблажать.

    СУДЬЯ. Еще раз запрещаю называть их ворами. Предлагаю вам выражаться приличнее, не то опять оштрафую. Затем предположим, что у Гузина нашлись деньги. Разве он не мог их накопить, иметь свои?

    ЕКИМОВ-ОТЕЦ. Свои?.. Хе-хе-хе! Да откуда ж у этакого лапотника свои деньги? У нас служит, и все, что у него найдем, наше. И сам он весь наш. Так, я полагаю, и должно быть везде.

    ГУЗИН. Да ей-же-ей, никаких денег и в помине не было. Вся вина — ситный.

    ЕКИМОВ-ОТЕЦ. Врешь, дурак! Не ситный причиной, а потрепал тебя за то, что не воруй, мозгляк!

    СУДЬЯ. Угомонитесь же, наконец, или вы снова будете удалены из присутствия за свои непристойности. Неужели не можете говорить без ругательств?

    ЕКИМОВ-ОТЕЦ. Не могу, потому такой уж ндрав имею, и они мне не препятствуй — расшибу! Натура горячая, вот что.

    КУЗЬМИН. Я просил после драки расчет, паспорт. Отойти хотел, потому как боязно — совсем, пожалуй, убьет когда-нибудь. Так ни того ни другого не дает.

    ЕКИМОВ-ОТЕЦ. Да какой же тебе, вору, расчет? Никакого — пойман в краже. А коли пойман, в шею скважину этакую без дальних околичностей. Это будет верней.

    СОСЕДНИЙ ТОРГОВЕЦ. Я занимался своим делом. Вдруг слышу, в лавке Екимовых кричат: «Караул!» Выглянул, вижу, оба молодца бегут оттуда всклокоченные, разбитые. Плачут, говорят: хозяева избили. Гузин в крови весь. На их крик народ сбежался, городовой и повел в полицию.

    СТОРОЖ У ЛАВОК. Подбежал я к лавке Екимовых на крик «Караул!». Оба молодца были изрядно таки побиты. У Гузина кровь так и лилась изо рта, из носа. Окромя хозяев в лавке никого не видно было. И я, стало быть, думаю, что только они и повинны в побиении ребят.

    ГОРОДОВОЙ. Когда меня призвали на шум, оба плакали, жаловались, жаловались, будто их хозяева побили. У одного вся рожа была в крови. На другой день спрашиваю сына хозяина: из-за чего, мол, вы били ребят? Из-за чая, говорит он. Больше я ничего не могу знать-с.

    СУДЬЯ (Екимовым). Виновность ваша теперь совершенно ясна. Оба вами обиженные просят денежного вознаграждения за побои. Какие вы предложите им условия примирения?

    ЕКИМОВ-ОТЕЦ. Да никаких! Ни в жизнь! Чтобы я, первогильдейный купец, стал с ними условливаться? Ни за что! Как вам угодно, а только напрасно подняли вы кутерьму из-за таких пустяков. Нечто мои-то слова ничего не стоят? Нет, коли я что говорю, так уж не сумлевайтесь — верно. За себя постою. Так обо мне вся Дума знает.

    СУДЬЯ (мальчикам). Сколько вы просите денег?

    ГУЗИН. Сто рублей. Чтобы, значит, до деревни добраться на них.

    СУДЬЯ. Этого нельзя, 50 рублей — высшая мера взыскания за бесчестие.

    ГУЗИН. Так пускай 50 рублей заплатят.

    КУЗЬМИН. И мне тоже 50 рублей.

    ЕКИМОВ-ОТЕЦ. Это за то, что за волосы-то подрали — 50 рублей? Ну нет, этому не бывать — жирно больно. По три, по пять рублей на рыло так уж и быть, отпущу. Хоть и не за что, только бы отстать от греха.

    Судья постановляет взыскать с отца и сына Екимовых в пользу Гузина — по 20 рублей с каждого и в пользу Кузьмина — по 15 рублей с каждого.

    ЕКИМОВ-ОТЕЦ. Что вы, что вы? Да за что ж так много? Нет, это с вашей стороны нехорошо, право. Потому как пять рублей на обоих-то за глаза довольно.

    СУДЬЯ. Если вы решением недовольны, можете его обжаловать. Но прошу не рассуждать здесь.

    ЕКИМОВ-ОТЕЦ. Не рассуждать! Гм… Да как же молчать, коли сами-то мозгляки плевка не стоят. А тут — 70 рублей заплати. Да этак вы еще больше кляуз размножите. Я и в Думе буду жаловаться. Ворам платить не за что, говорю вам.

    СУДЬЯ. Ступайте, ваше дело кончено.

    Все выходят. Екимов-отец злобно сверкает глазами и весь дрожит от ярости.

    >

    Кража в церкви

    Полиция доставила к мировому судье 6-го участка Санкт-Петербурга (1867 год) семнадцатилетнего мещанина Владимирова. В протоколе было изложено, что Владимиров, будучи в церкви у всенощной, вытащил из кармана у Молоткина и Иванова по носовому платку. Он был пойман и приведен в полицию, где при обыске у него нашли еще два платка. На вопрос: «Кому они принадлежат?» Владимиров ответил, что обо всем скажет только судье.

    СУДЬЯ. Признаете вы себя виновным в краже во время всенощной платков из карманов?

    ВЛАДИМИРОВ. Да, виновен.

    СУДЬЯ. Сколько вы украли платков?

    ВЛАДИМИРОВ. Четыре.

    СУДЬЯ. У кого вы их крали?

    ВЛАДИМИРОВ. Не могу знать-с.

    МОЛОТКИН. Я пошел прикладываться к образам. В это время он и вытащил у меня платок. Да, должно быть, второпях сунул мне в карман какой-то ключ на веревочке. Я хватился платка, ан вместо него нашел в кармане ключ.

    СУДЬЯ (Владимирову). Не помните ли, у кого вы вынули ключ?

    ВЛАДИМИРОВ. Ключа не крал и ничего про него не знаю.

    МОЛОТКИН. Ключ я отдал церковному старосте, чтобы спрашивал прихожан, кому он принадлежит.

    СУДЬЯ (Владимирову). Чем вы занимаетесь?

    ВЛАДИМИРОВ. Я — столяр.

    СУДЬЯ. Где вы жили последнее время?

    ВЛАДИМИРОВ. Был без места, работы не было.

    Судья, принимая во внимание, с одной стороны, что украденные платки стоят меньше рубля и чистосердечное признание Владимирова, смягчающее меру наказания; с другой стороны, что кража совершена в церкви во время богослужения, за что увеличивается наказание, приговорил его к трехмесячному заключению в тюрьму.

    СУДЬЯ. Если вы недовольны решением, то…

    ВЛАДИМИРОВ (поспешно). Доволен, очень доволен. Есть нечего, на улице холод, жить негде. Ну а в тюрьме, говорят, тепло и кормят.

    >

    Содержательница хора и половой

    Петербург 1867 года. Тяжущиеся стороны — содержательница хора арфисток поручица Ф-зе и половой трактира «Зеленый медведь» Дмитрий. Первая ищет с последнего за оскорбление словами.

    СУДЬЯ (ответчику). Вас обвиняют в том, будто вы обругали госпожу Ф-зе неприличными словами. Сознаетесь в этом или нет?

    ОТВЕТЧИК. Дочку ее я точно обругал за то, что она меня обозвала вором по карманам. Говорит, ты крадешь, и потом сзади пнула коленом. А мать я не трогал.

    ИСТИЦА. Моя дочь была совсем в другой комнате, когда он меня поносил различными бранными словами. Его хотели унять, а он кричит: я ее и знать-то не хочу! Если всякий лакей станет ругаться и ему будут прощать, тогда порядочной женщине нигде проходу не будет.

    СУДЬЯ. Как же он вас обругал?

    ИСТИЦА. Беспаспортная ты, говорит. Дочь из другой комнаты даже это слышала, буфетчик тоже. Да и все знают, что он, как только напьется, постоянно причиняет нам неприятности, грозится кулаками.

    СУДЬЯ. А здесь ваша дочь?

    ИСТИЦА. Нет. Да ей и быть-то здесь незачем и неприлично — она невеста и скоро выходит замуж за одного чиновника. Позвольте уж ее не вмешивать в эту историю. Тем более что обругал-то он меня, со мной пускай и судится.

    СУДЬЯ. Ваша дочь непременно здесь должна быть, он ее обвиняет в том, что она его обидела.

    ОТВЕТЧИК. Мало того, что обзывала мошенником, карманщиком, так ведь еще пнула меня при народе коленом.

    СУДЬЯ. Да с чего произошла между вами и госпожой Ф-зе ссора?

    ОТВЕТЧИК. Приходит в трактир гость. (Указывает на истицу.) Их внук кричит мне: «Гость пришел, подавай!» Я ему сказал: «Убирайся прочь». За это он пошел и нажаловался на меня буфетчику.

    СУДЬЯ. Кто ж такой внук?

    ОТВЕТЧИК. Мальчик.

    СУДЬЯ. Какое же он имеет значение в трактире?

    ОТВЕТЧИК. Да не что иное, как ничего.

    ИСТИЦА. Он недавно и гостя одного тоже побил, и тот ходил даже в квартал на него жаловаться.

    ОТВЕТЧИК. Это вышло с гостем из-за моих собственных денег. Здесь же это примешивать вовсе ни к чему.

    СУДЬЯ (истице). Что у вас общего с трактиром?

    ИСТИЦА. Я держу там хор, и мы там поем.

    СУДЬЯ. И дочь, и внук тоже поют?

    ИСТИЦА. Да.

    ОТВЕТЧИК. После я принес для их семейства два бифштекса и поставил на стол. Они все сидели вместе. Внук взял вилку да и говорит мне: «Я тебе вилкой рожу всю расковыряю, скоту». Тогда эта госпожа побежала на меня жаловаться буфетчику, а дочка, как я уже пояснил вам…

    ИСТИЦА. Он, как только пьяный, всякий раз буянит, срамит нас.

    СУДЬЯ (ответчику). Были вы тогда хмельны?

    ОТВЕТЧИК. Утром я действительно был выпивши, но потом служил исправно.

    ИСТИЦА. Да ведь чиновник видел, как он меня обругал и даже часто дочь оскорбляет.

    ОТВЕТЧИК (истице). Этого чиновника вам не позволят ставить в свидетели… (Судье.) Про него я вам то скажу, что он каждый вечер ходит к нам. Собственно, значит, за дочкой ухаживает и все с ней наедине сидит.

    СУДЬЯ. Это все-таки не мешает ему правду показать.

    ОТВЕТЧИК. Он бывает еще в их особой комнате, где…

    СУДЬЯ (перебивает ответчика). Во всяком случае, его показание будет не лишним.

    Является чиновник в качестве первого свидетеля.

    ПЕРВЫЙ СВИДЕТЕЛЬ (краснеет и теряется). То есть как это?.. Я общего ничего не имею с ними. А в трактире бываю, разговариваю… С ними знаком.

    СУДЬЯ. Слыхали вы, когда именно Дмитрий обругал госпожу Ф-зе?

    ПЕРВЫЙ СВИДЕТЕЛЬ. Он действительно обругал и мать, и дочь. Я сидел один и просил внука призвать его, но он тут и обругал их. После того дочь пришла ко мне в комнату. Уходя потом в залу, он и меня обругал.

    СУДЬЯ. Ну? А дальше что было?

    ПЕРВЫЙ СВИДЕТЕЛЬ. Дочь ушла.

    СУДЬЯ (ответчику). А видел он, как дочь вас пнула?

    ОТВЕТЧИК. Нет. Как она меня назвала мошенником — это он должен был слышать.

    ПЕРВЫЙ СВИДЕТЕЛЬ. Да, слышал.

    СУДЬЯ (первому свидетелю). А был Дмитрий выпивши или нет?

    ПЕРВЫЙ СВИДЕТЕЛЬ. Кажется, был. Но удостоверять не берусь.

    СУДЬЯ (истице). Помиритесь-ка лучше. А?

    ИСТИЦА. Он такую худую славу станет про нас распускать, будет ругаться — и ему прощать? Нет, не согласна. Этого мало, что он такой буян, что его не раз по кварталам таскали. Так он еще, когда после ругани постращала его жалобой вам, он, извините за выражение, выразился пренахально: «Знать не хочу и мирового-то вместе с вами!» Наконец, говорил, будто хозяин держит беспаспортную девку.

    ОТВЕТЧИК. Да разве неправда, что мальчишка живет без паспорта?

    Судья допросил еще десять свидетелей: участниц хора, буфетчика, посетителей трактира. Все они показали разное, уклончиво. Тогда судья принял решение в иске отказать «по обоюдности происходивших между тяжущимися ссор и по недостаточности доказательств». Госпожа Ф-зе осталась недовольной этим решением и обещала обжаловать его на мировом съезде.

    >

    Испорченная борода и помятая шляпа

    Камера мирового судьи Санкт-Петербурга. 1867 год. Истец — еврей, ответчик — русский, оба — ремесленники.

    СУДЬЯ (истцу). Расскажите, каким образом вас обидели.

    ИСТЕЦ. Я сидел в казацкой казарме. Возле меня лежала лядунка[6] с патронами, а недалеко был вот он… Я ему говорю: «Дай лядунку поглядеть, какой она работы». А он и закричал: «Вы, жиды, народ ведь переимчивый! И ты, верно, научиться хочешь от меня? Нет, не дам!» И схватил меня за бороду, да как начал, как начал ее дергать… Я даже не знаю, как у меня еще и зубы-то целы остались…

    ОТВЕТЧИК. Он пришел и ни с того ни с сего сел прямо на мою шляпу и превратил ее в блин. Увидев это, я стал его урезонивать: как, мол, тебе не стыдно так делать, ведь ты уже не молоденький мальчик и тебе уж шалить не приходится… Вот и все-с.

    ИСТЕЦ. Он меня бил, ругал, я думаю, за то, что полковник казацкий меня выписал из Варшавы и ему стало меньше работы. Я хорошо патроны делаю и верный человек. Это знает и варшавский обер-полицмейстер.

    СУДЬЯ. Чего бы вы желали: получить за бесчестие деньги или чтобы он был наказан?

    ИСТЕЦ. Как закон велит, так и судите.

    СУДЬЯ. Закон разрешает двояко, то есть как истец пожелает. Ну, что же вы хотите?

    ИСТЕЦ. Ежели по закону, я желаю деньги.

    СУДЬЯ. Сколько же?

    ИСТЕЦ. Двести рублей за бороду.

    В публике смех.

    СУДЬЯ. Это чересчур много. По закону за бесчестие дозволяется просить от одного рубля и до пятидесяти, не больше.

    ОТВЕТЧИК. Да помилуйте, он же просил с меня за мировую три рубля при казацком трубаче!

    ИСТЕЦ. Ежели он правду говорит, я плачу сто рублей штрафа. Не будете ли так добры спросить трубача?.. Напротив, он уже несколько раз сулил мне пять рублей, чтобы помириться с ним. Даже здесь приставал ко мне об этом, да я не хочу без суда.

    СУДЬЯ. А есть у вас свидетели, при которых господин К-ов нанес вам обиду?

    ИСТЕЦ. Было-то их много, да они на Кавказ уехали, а остался один казак.

    ОТВЕТЧИК. Трубач же видел, что между нами ничего не было.

    ИСТЕЦ. А нехай трубач и казак подтвердят, что они такое видели, и тогда правда-то и будет на моей стороне.

    ОТВЕТЧИК (истцу). Я по доброй своей совести уж плачу вам три рубля и бог с вами.

    ИСТЕЦ. Не надо мне три рубля.

    СУДЬЯ. Ну, так спросим свидетелей.

    В следующее заседание явились истец, ответчик, казак и казацкий трубач.

    СУДЬЯ (казаку). Схватил господин К-ов за бороду господина М-ра или нет?

    КАЗАК. Они оба мастера и злятся друг на дружку из-за работы. Только приходит господин К-ов в нашу казарму и сел, а господин М-р — недалеко от него. М-р что-то спросил К-ва, а тот ответил и схватил его за бороду и начал ее трясти, а его самого ругать.

    ИСТЕЦ. Он мне еще, кроме того, в глаза наплевал.

    ОТВЕТЧИК. Казарма велика, народу там много, ну и немудрено, что найдутся люди, которые что хочешь покажут.

    КАЗАК (ответчику, горячась). Этого ты не говори, я показываю сущую правду.

    ТРУБАЧ. Что до меня, я ничего не видел, кто кого из них обидел.

    ОТВЕТЧИК. Он сам сказал: «Дай три рубля и дела не начну».

    ИСТЕЦ (трубачу). Просил я с него три рубля за обиду или нет?

    ТРУБАЧ. Я ходил узнавать насчет тесака и слышал, как К-ов просил М-ра помириться, но как и на чем — не знаю.

    ОТВЕТЧИК. Когда так, отправьте его в физикат[7] освидетельствовать — избитый ли он. А то на нем никаких и знаков-то нет.

    СУДЬЯ. Во-первых, о побоях тут и речи не было. А во-вторых, если кто жалуется на нанесенные ему побои и имеет на то свидетелей, это признается по закону достаточным для того, чтобы подвергнуть виновного взысканию.

    ОТВЕТЧИК. А когда дело идет об одной только обиде, то велика ли она-то? Я взял его за бороду и сказал: «Зачем ты, жидовское твое рыло, сел на мою шляпу?»

    КАЗАК. Да и шляпы-то никакой не было.

    СУДЬЯ (казаку). И вы присягнете в том, что господин М-р никакой шляпы не мял и что господин К-ов дергал его за бороду?

    КАЗАК. Присягну, беспременно присягну. М-р сидел задом к К-ву, а он и давай его ругать. И бороду дергал, и в лицо плюнул. А М-р не вытерпел и плюнул уж на него обратно.

    ОТВЕТЧИК. После этого я сам могу говорить, что он меня бил.

    ИСТЕЦ. Я и говорю: за бороду дергал, в лицо наплевал, а не бил.

    СУДЬЯ. Что ж вы, господа, думаете помириться или нет?

    ИСТЕЦ. Дергать за бороду и плевать в лицо — очень, очень большая обида.

    СУДЬЯ. Сколько же вы просите денег?

    ИСТЕЦ. Рублей сорок довольно-с.

    СУДЬЯ. Ваши требования по-прежнему велики. А не согласитесь ли, например, на десяти рублях помириться?

    ИСТЕЦ. Мне больше стоит ходьба сюда и то, что я от дела отстал. Впрочем, сколько присудите, все возьму.

    ОТВЕТЧИК. Ну, я даю ему семь рублей, а три рубля удерживаю за испорченную шляпу.

    СУДЬЯ (казаку). А не был ли господин К-ов выпивши в то время, когда схватил господина М-ра за бороду?

    КАЗАК. Действительно, был выпивши… Им, я тоже думаю, лучше помириться.

    СУДЬЯ (ответчику). Вы сами ведь, помнится, признались, что обругали господина М-ра и дергали его за бороду?

    ОТВЕТЧИК. Да, сам сознаюсь вам, взял его за бороду, потряс и сказал ему: «Ну как тебе, жидовская твоя харя проклятая, не стыдно садиться на чужую шляпу?» А так-то все их обзывают, да и этим я ему никакого вреда не сделал. Человек тридцать видели, что я его не бил.

    СУДЬЯ. Повторяю вам, не о побоях речь. Но ни дергать за бороду, ни ругать никто никого не смеет, и это обида. Вы предлагаете господину М-ру за бесчестие семь рублей, а он требует больше. Между вами была ревность из-за работы, вы были выпивши и погорячились.

    ИСТЕЦ. Я полагаюсь на ваше решение, по закону.

    ОТВЕТЧИК. А я повторяю: семь рублей даю ему, а три рубля — себе за шляпу. Потому что он так мне ее испортил, что она никуда не годится. В этом можете сами убедиться, если прикажете принести ее сюда.

    СУДЬЯ. Так вам не угодно самим помириться?

    Оба тяжущиеся молчат.

    Судья присуждает взыскать с ответчика в пользу истца за нанесенное ему бесчестие 15 рублей.

    ОТВЕТЧИК. А он согласен на это?

    СУДЬЯ. Теперь я уже ничьего согласия не спрашиваю, а сам постановляю решение. Когда заплатите?

    ОТВЕТЧИК Через неделю.

    СУДЬЯ (истцу). Согласны переждать неделю?

    ИСТЕЦ. Хорошо-с. Только я за деньгами приду сюда не в субботу, а в понедельник.

    СУДЬЯ. Это все равно. (Ответчику.) А вы деньги извольте доставить в субботу.

    ОТВЕТЧИК. Слушаю-с.

    КАЗАК. Счастливо оставаться.

    Все уходят.

    >

    Оскорбление словами

    Мещанин Ф. И. Вялов подал мировому судье Городского участка Москвы 17 апреля 1868 года жалобу, в которой объяснил, что, пришедши в лавку богородского купца А. П. Шелаева, помещающуюся в теплых рядах Алексадровской линии, за расчетом, был обруган Шелаевым бранными словами. Кроме того, Шелаев грозил побить его палкой и велеть сторожу вывести его из лавки вон и провести по всем рядам.

    Дело разбиралось 27 апреля при большом стечении публики. Поверенный Вялова к жалобе своего доверителя добавил, что Шелаев еще до этого происшествия, будучи в Московском трактире Турина, при свидетелях позволил себе сказать Вялову, что его жена находится в интимных отношениях с фабрикантом Смирновым, у которого Вялов был приказчиком. Бывший тут же купец Лобов заметил Шелаеву, что нехорошо так обижать понапрасну человека. Шелаев, выйдя из себя, закричал Лобову: «Молчать!», и вслед за этим стенторским восклицанием в лицо последнего полетела коробка спичек. Вялов вышел из-за стола, сказав: «Хорош купец 1-й гильдии. А еще директор банка!» Тут разразилась уже настоящая гроза. В Вялова полетели фарфоровые пепельницы, стаканы, рюмки… Шелаева все принялись унимать, но он никого не хотел слушать и продолжал буйствовать. В заключение всего он сломал стул, на котором сидел, и таким образом натешившись, пошел с господином Клипнером играть на бильярде.

    Судья, по прочтению изложенных выше обстоятельств, хотел было приступить к опросу свидетелей, но поверенный Шелаева, кандидат на судебные должности Николаев заявил, что дело должно разбираться при закрытых дверях. Поверенный Вялова на то не согласился. Тогда поверенный Шелаева объявил настоящее дело неподсудным мировому судье. Все его заявления судьей оставлены без последствий, и для прекращения дальнейшего спора судья пригласил поверенного Шелаева или представить доказательства, или удалиться. Господин Николаев избрал последнее. Хотя самого Шелаева и не было, суд начал разбирательство.

    Свидетелями были купеческий брат Мясников, крестьянин Иван Дмитриев, мальчик Шелаева Архип, купеческий сын Лобов и почетный гражданин Клипнер. Все они были спрошены с обязанностью подтвердить свои слова под присягой. Из них первые четверо показали, что в лавку господина Шелаева действительно приходил господин Вялов за расчетом, и что они оба ругали друг друга, и что Шелаев хотел приказать сторожу вывести Вялова из лавки и провести по рядам.

    СУДЬЯ (Клипнеру). Вы что знаете по этому делу?

    КЛИПНЕР. Я человек болезненный, а выпивши 16 бутылок лафиту, я совсем обеспамятовал. Если я и скажу вам, то не смогу поручиться за достоверность своих слов.

    Публика смеется.

    ПОВЕРЕННЫЙ ВЯЛОВА. Скажите, пожалуйста, вы один выпили все 16 бутылок или с обществом?

    КЛИПНЕР. Господин судья, прикажите, чтобы не смеялись, тогда я буду сказывать.

    СУДЬЯ. Господа, перестаньте, не мешайте мне разбирать дело.

    КЛИПНЕР. Я люблю пить чай, а тут попал в компанию. Я по слабости не могу много пить горячих напитков, а тут с 10 часов утра начали пировать. Сначала пили в Троицком, потом забрались в Московский и там осушили 16 бутылок лафиту. Ну, я и пришел в совершенное беспамятство, да и другие-то были, сказать по правде, не в лучшем положении.

    СУДЬЯ (Лобову). А вы что скажете?

    ЛОБОВ (утирается платком). Уж, больно жарко здесь, право!

    СУДЬЯ. В день ссоры вы были в Московском трактире?

    ЛОБОВ. Быть-то был, только что там творилось, Господь ведает.

    СУДЬЯ. Бранились между собой господа Шелаев и Вялов?

    ЛОБОВ. Оба ругались.

    СУДЬЯ. Была когда-нибудь речь о жене господина Вялова?

    ЛОБОВ. Этого не слыхал. А что браниться, правда, бранились. Один говорит: «Ты — мещанин!» А другой говорит: «Ты — директор банка».

    СУДЬЯ. Видели вы, бросал Шелаев чем-нибудь в Вялова?

    ЛОБОВ. Он бросил пепельницу. Только на пол, а не в Вялова.

    СУДЬЯ. Кто был пьянее, Вялов или Шелаев?

    ЛОБОВ. Шелаев был пьянее.

    СУДЬЯ. А в вас бросал Шелаев что-нибудь?

    ЛОБОВ. Право, не помню.

    СУДЬЯ. Вы тоже были выпимши?

    ЛОБОВ. Это точно, что был. Только не так, чтобы уж очень.

    Другие свидетели показали почти то же самое.

    СУДЬЯ (поверенному Вялова). Все ли свидетели опрошены?

    ПОВЕРЕННЫЙ ВЯЛОВА. Надо спросить еще Гаврилу — полового и маркера бильярдной. Первый знает, кто заплатил за разбитую посуду, а второй покажет, что Клипнер играл на бильярде и, стало быть, не был в бесчувственном положении.

    Клипнер заявил судье, что он, как механик, должен был бы сегодня быть в Коломне у фабриканта Бабаева для освидетельствования машин и за это получить двадцать пять рублей серебром, а потому и просит возложить взыскание означенного убытка с виновного. Судья, записав его заявление, отложил разбирательство дела до 30 апреля, то есть до вызова новых свидетелей.

    30 апреля в камеру судьи явились ответчик Шалаев, поверенный Вялова и свидетели половой Антонов и маркер Тимофеев. Судья, обратясь к господину Шалаеву, спросил: «Хотите послушать это дело или переспросите свидетелей?» Шелаев заявил, что достаточно прежних свидетельских показаний, и изъявил желание выслушать их. Судья зачитал показания.

    СУДЬЯ (Шелаеву). Вы признаете себя виновным?

    ШЕЛАЕВ. Нет, потому мы все были выпимши.

    СУДЬЯ. Дело у нас не в ссоре в трактире, а об оскорблении, которое вы нанесли Вялову в своей лавке.

    ШЕЛАЕВ. Вялов, пришедши ко мне в лавку, начал говорить разные обидные слова, я и просил его выйти вон и прийти за расчетом в другой раз. Вот и все.

    Свидетель половой Гаврила Антонов объяснил, что Шелаев с компанией приехали в трактир Гурина все пьяные. Шелаев тотчас же лег спать, а проснувшись, опять стал пить, и тут началась между ними страшная брань и шум.

    СУДЬЯ. Кто был пьянее всех?

    АНТОНОВ. Господин Шелаев. Они идти даже не могли. Как пришли, так и уткнулись в стол.

    Другой свидетель, маркер Илья Тимофеев, показал, что с кем именно и в котором часу играл господин Шелаев, он хорошенько не припомнит, но полагает, что часов в семь или в восемь, потому что огни уже были зажжены. Сыграли они партии три или четыре. В числе игравших был и господин Клипнер.

    КЛИПНЕР (Тимофееву). А что, хорошо я играл?

    ТИМОФЕЕВ. Не припомню, сударь.

    КЛИПНЕР. Послушай, как ты думаешь, проиграл бы я, если б был трезв?

    ТИМОФЕЕВ. Не могу знать-с.

    КЛИПНЕР. Ну, сделай милость, скажи, артистически я играл или нет, и пьян я был или трезв?

    Публика смеется.

    ТИМОФЕЕВ (махнув рукой). Что толковать, все лыка не вязали.

    Поверенный Вялова обратил внимание судьи на то, что Клипнер в первом показании говорил, что он был пьян до беспамятства, а теперь оказывается, что он был только выпивши и играл на бильярде.

    Судья предложил сторонам кончить дело миром. Шелаев изъявил свое согласие, но поверенный Вялова отказался, объяснив: «Доверитель мой хочет, чтобы суд снял пятно оскорбления, нанесенного ему и его жене господином Шелаевым».

    Судья возразил, что господин Вялов не заявлял об оскорблении своей жены, а ограничился лишь происшествием 17 апреля. Затем судья, признав Шелаева виновным в оскорблении Вялова, приговорил его к штрафу в 25 рублей. Поверенный Вялова решением остался недоволен.

    >

    Драка на Воробьевых горах

    У мирового судьи Хамовнического участка 4 июня 1868 года разбиралось дело по обвинению полицией о драке и безобразиях, произошедших на Воробьевых горах между господами Новопашенным, Воронецким и Москвиным и перевозчиками через Москву-реку Лукиным и Петровым. На суд явились как ответчики, так и депутаты от полиции.

    СУДЬЯ (депутату от полиции). Так как ни от кого жалобы о личном оскорблении или побоях не последовало, то прошу вас объяснить: в чем заключается обвинение этих лиц со стороны полиции?

    ДЕПУТАТ ОТ ПОЛИЦИИ. Они обвиняются в общей драке на Воробьевых горах, то есть в публичном месте, посещаемом для прогулки московской публикой.

    СУДЬЯ (Новопашенному). Скажите, принимали вы участие в этой драке?

    НОВОПАШЕННЫЙ. Я защищался только от перевозчиков, которые на нас напали.

    СУДЬЯ. За что же они напали на вас?

    НОВОПАШЕННЫЙ. Мы наняли лодку за рубль серебром у Крымского моста и деньги заплатили вперед. Мы прогуляли на Воробьевых горах до позднего вечера, потом хотели отправиться домой, хватились лодки, а ее нет. Я стал просить лодку у перевозчика Петрова, а он, пользуясь нашим неприятным положением, запросил с нас два рубля серебром. Это показалось мне и недобросовестным, и обидным. Я стал настаивать. Тогда он толкнул меня в воду, из этого и вышла драка.

    СУДЬЯ. Лодка, за которую вы заплатили деньги вперед, принадлежала другому перевозчику, а не Петрову, который не был обязан везти вас к Крымскому мосту. Стало быть, мог запрашивать за доставление вас туда какую угодно цену… (Воронецкому.) Вы тоже принимали участие в драке?

    ВОРОНЕЦКИЙ. Действительно так. Мы все защищались от нападения на нас лодочников, но сами прежде никого не трогали.

    СУДЬЯ (Москвину). И вы тоже?

    МОСКВИН. Я хотел было защищать моих товарищей, но вдруг кто-то ударил меня так сильно, что я упал без чувств и не помню, что было далее.

    СУДЬЯ (Петрову). Ты там зачем был?

    ПЕТРОВ. У них лодку увез ее хозяин, а они стали требовать у меня лодки. Я им и говорю: коли хотите ехать, давайте мне два рубля.

    СУДЬЯ. Но ты учтиво отвечал им?

    ПЕТРОВ. Даже очень учтиво… (Указывает на Новопашенного.) А вот этот самый барин меня — раз палкой. Ну, тут и пошла свалка.

    СУДЬЯ (хозяину перевоза Лукину). Ты тоже принимал участие в драке?

    ЛУКИН. Помилуйте, я увидел, бьют эти господа моего работника, и бросился к нему на выручку, а меня самого кто-то палкой изо всей силы хватил, я и давай Бог ноги бежать.

    Свидетели дьякон Архангельский и унтер-офицер Голубев показали: первый, что слышал шум и увидел, как из шумевшей толпы выскочил Лукин с окровавленной головой; второй, что слышал только шум и брань.

    Судья постановил каждого из обвиняемых подвергнуть денежному взысканию в размере одного рубля серебром за нарушение общественной тишины и приличия в публичном месте.

    >

    Превышение скорости

    На одном из домов на Большой Якиманке, недалеко от Калужских ворот помещена большая вывеска: «Мировой судья г. Москвы Якиманского участка». Сюда судья В. А. Вердеревский 16 июля 1868 года вызвал извозчика Николая Вавилова и зачитал ему акт полиции, из которого видно, что 22 июня Вавилов вез в пролетке, запряженной парой лошадей, врача Голицынской больницы Петра Ивановича Мухина. При этом от слишком быстрой езды у экипажа сломалась ось, и испуганные лошади понеслись, что и продолжалось на пространстве в двести сажен. Вавилов в это время пересел к господину Мухину и при помощи последнего ему наконец удалось остановить лошадей. Хотя несчастья никакого не произошло, но так как экипаж оказался по осмотру весьма прочный, то полицией передано на усмотрение судьи то обстоятельство, что перелом оси произошел вследствие быстрой и неосторожной езды.

    СУДЬЯ. Отчего же сломалась пролетка?

    ВАВИЛОВ. Да господь ее знает! Надо полагать, от случая какого, что ли. Сколько лет ездили, никогда этого не было. Не могу знать, как это случилось.

    СУДЬЯ. Вот ведь, по осмотру экипаж оказался прочным, к езде годным. Стало быть, он не мог изломаться, если бы вы осторожно ездили. А то вы очень скоро возите доктора Мухина. В Якиманском участке никто скорее вас не ездит, я в том лично убедился, видел, как вы летели с доктором. Так нельзя ездить.

    Вавилов молчит.

    СУДЬЯ. Что вы на это скажете?

    ВАВИЛОВ. Осторожно езжу, ваше сиятельство. Этого никогда не бывало. Как это самое случилось, и понять не могу. Только я осторожно езжу.

    СУДЬЯ. Врете вы, я сам видел, как вы ездите. Вы всегда ездите с доктором?

    ВАВИЛОВ. Иногда работник ездит. А в этот день точно, что сам ездил. А как это самое случилось — не могу понять.

    СУДЬЯ. Подождите, я сейчас решение напишу.

    Через несколько минут судья звонит в колокольчик, все встают, а он сидя объявляет.

    СУДЬЯ. Крестьянина Вавилова за скорую и неосмотрительную езду на основании 123-й статьи Устава о наказаниях подвергнуть денежному взысканию пяти рублей серебром.

    ВАВИЛОВ (удивленный, с улыбкой). Только всего?!

    СУДЬЯ. Вы недовольны решением?

    ВАВИЛОВ (продолжает улыбаться). Я этим очень доволен, ваше сиятельство.

    СУДЬЯ. Что же, вам мало?

    ВАВИЛОВ. Я думал, больше будет. А на этом я много доволен.

    СУДЬЯ. Вы можете внести штраф сейчас?

    ВАВИЛОВ. Могу.

    Вынимает пять рублей и отдает судье.

    СУДЬЯ. Пойдите, вам дадут квитанцию.

    Вавилов удаляется с радостным выражением лица.

    >

    Неприличие на улице

    21 августа 1868 года. Камера мирового судьи Сокольнического участка Москвы М. П. Полянского.

    СУДЬЯ. Цеховой Иван Игнатов и полицейский унтер-офицер Кузьмин!

    Выходят извозчик Игнатов в плисовой черной поддевке и красной рубахе и городовой Кузьмин в полицейском мундире.

    СУДЬЯ (Кузьмину). Расскажите, как было происшествие.

    ГОРОДОВОЙ. Он вез на линейке двух пассажиров — офицера и молодую даму. Потом остановился, слез и стал мочиться. Я и взял. Больше ничего не было.

    СУДЬЯ. Больше он ничего не делал?

    ГОРОДОВОЙ. Не могу знать. Я на часах стоял. Когда мне его офицер приказал взять, я отвел его в контору и оставил там. Когда он стоял и мочился около линейки, пассажиры подходили и отдавали ему деньги.

    СУДЬЯ. Пьян он, что ли, был?

    ГОРОДОВОЙ. Точно так-с, выпимши-с был.

    СУДЬЯ (обвиняемому). Что вы можете сказать в свое оправдание?

    ИЗВОЗЧИК. Я вез эту самую даму в линейке. С младенцем она еще была. И вез этого самого офицера, он сродственник квартального надзирателя. Дама эта уже слезла, деньги отдала и ушла. Она в отдаленности была, я слез и по необходимости — приспичило, значит, невмоготу — стал тут мочиться. Офицер-то этот слез и идет. А я ему говорю: позвольте, мол, деньги получить, ваше благородие! А сам стою и мочусь. Офицер этот был в отдаленности, а дама прежде еще деньги отдала. Ах ты, говорит, мерзавец, ты еще безобразничать себе позволяешь! Это офицер говорит. И начал он грубости тут произносить, кликнул городового и велел меня взять. А я действительно по нужде слез и помочился. Только и было.

    Судья определил признать Игнатова виновным в нарушении приличия на улице и взыскать 50 копеек серебром.

    >

    Пускай даст честное слово…

    У мирового судьи Александровского участка Москвы 20 августа 1868 года производилось разбирательство по жалобе учителя начальных школ Носова на такого же учителя Ганимедова об оскорблении. Оскорбление состояло в том, что И. П. Ганимедов 7 августа, встретив служанку Носова, приставал к ней и требовал с угрозами ее паспорт. После этого, увидев в коридоре Носова, он стал бранить его, чему свидетелем был занимавшийся здесь малярной работой крестьянин Семен Балаболкин.

    СУДЬЯ (Ганимедову). Признаете ли вы себя виновным в оскорблении господина Носова?

    ГАНИМЕДОВ. Обстоятельства дела искажены. Если вам угодно, я объясню все.

    СУДЬЯ. Объясните.

    ГАНИМЕДОВ. Эта самая кухарка прожила у господина Носова два дня. Он ей дал денег. Она запьянствовала, и он ее прогнал…

    СУДЬЯ. Это нейдет к делу.

    ГАНИМЕДОВ. Позвольте-с. Потом он опять взял ее к себе. Я обязан смотреть за домом. Спрашиваю паспорт кухарки, а он требует домовую книгу. Я и говорю, пусть сам придет за ней. Потом господин Носов, увидевши меня в коридоре, — я шел в задумчивости, — бросился на меня с поднятыми кулаками и стал кричать, что разденет меня у мирового донага… А знаете, господин судья, у него бывают припадки помешательства. Я и говорю: «Что вы! Что вы! С ума сошли? Покажите ваш язык!»…

    СУДЬЯ. Довольно-с.

    Ганимедов достает из кармана какую-то бумагу и, дрожа, подает ее судье.

    СУДЬЯ. Что это?

    НОСОВ. Это господин Ганимедов донос на меня писал.

    ГАНИМЕДОВ. Ему даже внушение от начальства было. Помилуйте, из горшка каждое утро в сад льет!

    Судья, сказав, что эта бумага не касается настоящего дела, приступил к допросу свидетеля.

    Свидетель Балаболкин показал, что в день ссоры он красил в коридоре двери. Носов вышел в коридор, к нему «напористо подбежал» Ганимедов и стал кричать, что Носов бегает за ним с кулаками и ножами, что он подлец, а он, Ганимедов, офицер.

    СУДЬЯ (Ганимедову). Не желаете ли сделать какого-либо вопроса свидетелю?

    ГАНИМЕДОВ. А слышал ты, как Носов говорил, что разденет меня у мирового донага?

    БАЛАБОЛКИН. Этого я не слыхал.

    НОСОВ. Уже не в первый раз господин Ганимедов оскорбляет меня. На Казанскую, 8 июля, мы с братом к обедне пошли, а он схватил меня за полу. Говорит, отчего дверь не запираете, и называл подлецами, болванами и грошевиками. Я ему говорю: за что вы оскорбляете нас? А он говорит: за то, что вы дверей не запираете, мне не кланяетесь. Потом он бросился ко мне с кулаками, да уж шурин его удержал.

    ГАНИМЕДОВ (с улыбкой, покачивая головой). Искажено. Дело вот как было. Жена моя с вечера приготовила себе платье, чтобы идти в церковь. Брат же господина Носова в пятом часу утра ушел со двора — бог весть куда. Дверь осталась отпертой, платье-то и пропало. Когда воротился он, я и говорю ему: молодой человек, ведь жены платье-то пропало. Но он прошел мимо, как будто не слыхал. Я тогда и сказал жене: «Жена, ведь у этого молодого человека голова ослиная. Лошади скажи: тпру, и она остановится. А этот и ухом не ведет».

    СУДЬЯ. Не хотите ли помириться?

    ГАНИМЕДОВ. Он кусает руку, питавшую его. Когда он проигрался в карты в Кокоревской гостинице, все мое семейство ухаживало за ним. На него такое безумие находило, что было страшно смотреть.

    СУДЬЯ (Носову). А вы желаете прекратить дело миром?

    НОСОВ. Я оскорблен, и брат мой тоже. Разве мы — подлецы? Разве мы — сволочь?

    СУДЬЯ (Ганимедову). Вы его обидели — извинитесь перед ним.

    ГАНИМЕДОВ. Мне 55 лет, я государю моему офицер, мне горько.

    СУДЬЯ. Надо же как-нибудь кончить.

    НОСОВ (подумав). Пускай господин Ганимедов даст честное слово, что никогда больше не будет называть меня подлецом и сволочью.

    ГАНИМЕДОВ (с серьезным видом, наклонив несколько голову набок). Извольте, молодой человек, даю.

    Противники подают друг другу руки, и тем оканчивается это курьезное дело.

    >

    Кража часов

    В камеру мирового судьи Хамовнического участка Москвы 8 августа 1868 года был приведен из городского арестантского дома пятнадцатилетний мальчик, московский цеховой Н. С. Воробьев, взятый за кражу карманных часов у господина Белявского во время народного гулянья на Девичьем поле 28 июля.

    СУДЬЯ (Белявскому). Расскажите, как пропали у вас часы.

    БЕЛЯВСКИЙ. Часов в пять пополудни мы с господином Шалыгиным отправились было уже домой, но остановились посмотреть на марионеток. Вокруг нас была густая толпа народу. Через несколько минут я, хотевши посмотреть, который час, увидел, что висит одна цепочка, а часов уже не было. Тогда я схватил за руки теревшегося возле меня человека и сказал: «Часы мои у вас, отдайте их!» — «Вы ошиблись, — отвечал он, — часы ваши не у меня, а, должно быть, у тех двух людей, что сейчас были здесь и потом поехали на дрожках». Мы тотчас взяли две пролетки и, взяв с собой этого господина, отправились догонять похитителей. Догнавши их, неизвестный закричал: «Эй, Воробьев, стой! Часы надо отдать». Они остановились. Воробьев показал мне часы и спросил: «Они ваши?» Я ответил утвердительно. «Ну, так пожалуйте нам три рубля». Делать нечего, Шалыгин вынул рубль и дал Воробьеву. «Пожалуйте еще два рубли», — требовал тот. Причем схватил Шалыгина за руку. Видя, что дело принимает дурной оборот, я схватил Воробьева за ворот, и мы общими силами представили его в квартал. Но при его обыске там часов уже не оказалось, и в похищении он решительно отрекся. Обо всем этом был составлен тут же акт.

    СУДЬЯ (Воробьеву). Ты часы взял? Говори откровенно.

    ВОРОБЬЕВ. Я, как есть, ничего не знаю.

    Депутат от полиции Лихачев заявил, что Воробьев говорил в части: «Если бы мне дали три рубля, я бы отыскал часы».

    СУДЬЯ (Воробьеву). Говорил ты это?

    ВОРОБЬЕВ. Никак нет-с.

    СУДЬЯ. Кто был товарищами твоими?

    ВОРОБЬЕВ. Никаких товарищей не было.

    СУДЬЯ. В акте означено, что ты назвал себя не Воробьевым, а Ястребенковым. Сверх того господин депутат от полиции объявил, что ты известен уже как вор.

    ВОРОБЬЕВ. Знать не знаю.

    СУДЬЯ. Чем занимаешься?

    ВОРОБЬЕВ. Портным мастерством. Живу при отце.

    СУДЬЯ (Белявскому). Отчего вы не задержали и товарищей его?

    БЕЛЯВСКИЙ. Часы были у него. А как повели в полицию: ни часов, ни рубля не оказалось.

    Судья обращается к депутату полиции с вопросом: «Не известны ли полиции приметы товарищей похитителя?» На что депутат отвечает отрицательно. Свидетель Шалыгин все сказанное обвинителем Белявским подтвердил. Судья спросил обвиняемого, который ему год.

    ВОРОБЬЕВ. Шестнадцатый.

    СУДЬЯ. По виду, кажется, больше. Ты в каком году родился?

    ВОРОБЬЕВ. Не знаю.

    СУДЬЯ. Почему же ты знаешь, что тебе пятнадцать лет?

    ВОРОБЬЕВ. В паспорте написано.

    Судья определил: имея в виду упорное запирательство Воробьева, приговорить его к шестимесячному аресту при городском арестантском доме.

    СУДЬЯ (Воробьеву). Доволен ли ты?

    ВОРОБЬЕВ. Доволен. Только прошу определить меня в острог.

    СУДЬЯ. Нет, этого не будет. Там ты научишься и не таким фокусам.

    ВОРОБЬЕВ. Как хотите. Только я там сидеть не буду: либо убегу, либо наделаю что там. Я там с голоду помирал.

    После этих слов Воробьев ушел в переднюю и вскоре вернулся.

    СУДЬЯ. Ну, что еще скажешь?

    ВОРОБЬЕВ. Во всем признаться желаю.

    СУДЬЯ. Говори.

    ВОРОБЬЕВ. Что ж мне сидеть из-за них, они меня ни разу даже не навестили, копейки не дали.

    СУДЬЯ. Кто же товарищи твои были?

    ВОРОБЬЕВ. Московский мещанин Дмитрий Петров-Волков, а прозвище Картузник.

    СУДЬЯ. Каких лет?

    ВОРОБЬЕВ. Маленько постарше меня будет.

    СУДЬЯ. А где живет?

    ВОРОБЬЕВ. Мясницкой части, в доме Брюхатова, у съемщика Байкова.

    СУДЬЯ. Часы ему же передал?

    ВОРОБЬЕВ. Нет, Крылову.

    СУДЬЯ. Кто он такой, как его зовут, и где живет?

    ВОРОБЬЕВ. Из чиновников. Зовут его Константин, прозвище Андрюшка. Отчества не знаю и, где живет, не знаю. А найти его можно на Грачевке, в трактире «Золотой лев». Там он и днюет, и ночует.

    СУДЬЯ. Кто из вас часы снял?

    ВОРОБЬЕВ. Крылов.

    СУДЬЯ. А третий товарищ кто?

    ВОРОБЬЕВ. Московский мещанин Иван Ефимов.

    СУДЬЯ. Фамилия?

    ВОРОБЬЕВ. Не знаю. У нас его зовут просто Цирюльник

    СУДЬЯ. А живет где?

    ВОРОБЬЕВ. Не знаю. Да он с Андрюшкой вместе в «Золотом льве» сидит, а ночует Цирюльник в доме Арбузова, насупротив «Золотого льва».

    СУДЬЯ. Кто один рубль взял за часы?

    ВОРОБЬЕВ. Цирюльник. Он и догонял нас.

    СУДЬЯ. А часы у кого остались?

    ВОРОБЬЕВ. У Андрюшки… Господин судья, отпустите меня.

    СУДЬЯ. Не могу. Одно только могу для тебя сделать, попросить, чтобы тебе там работу давали.

    В заключение солдаты, под конвоем которых Воробьев был приведен, были отпущены, а сам арестант вместе с депутатом от полиции отправился для указания личностей своих товарищей.

    >

    За подаянием с младенцем

    Помощник квартального надзирателя Виноградов 12 августа 1868 года задержал на Садовой, у Сухаревой башни неизвестную женщину в пьяном виде, которая, показывая проходящим имевшегося у нее на руках голого больного ребенка, выпрашивала подаяния.

    При дознании неизвестная назвала себя мещанкой Марьей Яковлевой и показала, что ребенка она взяла у живущей в Мясницкой части, в доме Толоконникова крестьянки Елизаветы Филипповой для прогулки.

    21 августа у мирового судьи происходило разбирательство по этому делу. На суд явились мещанка Яковлева, лет пятидесяти, одетая весьма бедно и неряшливо, и крестьянка Филиппова. Обвинителем со стороны полиции был Виноградов.

    СУДЬЯ (Филипповой). Зачем вы отдали своего больного мальчика Марье Яковлевой?

    ФИЛИППОВА. Она у меня его выпросила погулять. А просила ли на него милостыню — этого я уж не знаю.

    СУДЬЯ. Вы давно знакомы с Яковлевой?

    ФИЛИППОВА. Она к нам на квартиру третьего дня въехала.

    СУДЬЯ. А прежде ее знали?

    ФИЛИППОВА. Прежде того знавала ее.

    СУДЬЯ. Как же это, отдавши ей своего ребенка, вы не хватились его до тех пор, пока вам не представили его?

    ФИЛИППОВА. Я их искала.

    СУДЬЯ. Чем вы занимаетесь?

    ФИЛИППОВА. Муж у меня без места, а я снимаю квартиры и пускаю жильцов.

    СУДЬЯ. У вас сколько детей?

    ФИЛИППОВА. Двое-с.

    СУДЬЯ. И оба живы?

    ФИЛИППОВА. Так точно-с.

    СУДЬЯ. Довольно. (Яковлевой.) Вы обвиняетесь в том, что, будучи в пьяном виде, просили милостыню и, чтобы больше получить денег, показывали проходящим больного голого ребенка, взятого вами у Филипповой. Что можете сказать?

    ЯКОВЛЕВА. Никак нет-с, ваше превосходительство, я не просила милостыньки, потому мы этим не занимаемся. А ребенка я взяла у Лизаветы Филипповны понянчить и пошла гулять с ним. На Мясницком бульваре мне попались навстречу две знакомые женщины, мы зашли в кабачок, выпили. Ну я и захмелела, что грех таить.

    СУДЬЯ. Каким же образом вы с Мясницкого бульвара попали к Сухаревой башне?

    ЯКОВЛЕВА. А так шли да говорили и дошли до Сухаревой. Тут квартальный меня и остановил. А милостыни я не просила.

    СУДЬЯ (Виноградову). Не имеете ли вы, господин Виноградов, что-либо добавить к обвинению?

    ВИНОГРАДОВ. Женщина эта самым возмутительным образом выпрашивала милостыню у проходящих. Она держала ребенка совершенно голым и посиневшим от холода, он весь дрожал и кричал осипшим голосом. Сама она была пьяна. За это я ее взял и привожу к суду.

    Мировой судья постановил подвергнуть мещанку Марью Яковлеву тюремному заключению на три месяца, крестьянку же Филиппову, по недостатку улик в том, что она отдала ребенка с сознанием, для чего его просила Яковлева, считать по суду оправданной.

    >

    Нарушение порядка в вагоне поезда

    На Московском столичном мировом съезде 1-го округа 20 октября 1868 года рассматривалось следующее дело.

    В мае 1868 года у московского уездного мирового судьи 1-го участка господина Пукалова, вследствие отношения жандармского полицейского правления, рассматривалось дело о нарушении тишины и порядка в вагоне Московско-Курской железной дороги во время следования поезда от села Царицына в Москву. Обвинялись цеховой Николай Рыбаков, его жена и бывшая с ними компания. Нарушение порядка заключалось в том, что Рыбаков, будучи в нетрезвом виде, неприлично вел себя в вагоне 2-го класса. Когда, вследствие заявления некоторых пассажиров, именно господ Ефремова, Пановского и Неронова, обер-кондуктор Новомейский хотел переместить Рыбакова в вагон 3-го класса, он оказал ему сопротивление, а равно и случившемуся при этом начальнику станции Ив. Феоктистову. Причем за Рыбакова вступилась бывшая с ним компания, из которой кто-то толкнул Феоктистова так, что он пошатнулся. Акта о происшествии составлено не было, ибо все участвовавшие в нарушении порядка находились в нетрезвом виде.

    Супруги Рыбаковы со своей стороны жаловались на нанесение им оскорблений обер-кондуктором Новомейским и начальником станции Феоктистовым.

    Мировой судья признал Рыбаковых с компанией виновными в нарушении тишины и порядка в вагоне железной дороги и приговорил Рыбакова, как зачинщика, к аресту при городском арестантском доме на четыре дня. Остальных участвовавших в том лиц — к штрафу в два рубля серебром. Обвинение же Рыбаковыми Новомейского и Феоктистова мировой судья признал необоснованным.

    Мировой съезд, вследствие жалобы Рыбаковых, постановил решение мирового судьи в отношении Рыбаковых подтвердить, а Новомейского и Феоктистова подвергнуть семидневному аресту.

    Это дело по жалобам обеих сторон рассматривалось Кассационным департаментом Правительствующего сената, который признал решения мировых учреждений неправильными. В отношении Рыбаковых потому, что не были опрошены некоторые выставленные ими свидетели, а в отношении Новомейского и Феоктистова потому, что они совершили проступок при исполнении ими служебных обязанностей и, следовательно, подлежат ответственности в административном порядке.

    Означенное дело передали на рассмотрение Московского столичного мирового съезда 1-го округа. На суд явились лишь муж и жена Рыбаковы.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ (Рыбаковым). Свидетели здесь?

    РЫБАКОВ. Нет-с, их нет.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ (прочитав жалобу Рыбаковых). Что вы можете добавить к этой жалобе?

    РАБАКОВ. Мы ехали из Царицына. Я взял три билета. Вагон был битком набит, так что мне негде было сесть. Я и стоял. Одна дама мне говорит: что вы стоите, снимите вот чемодан и сядьте. Я взял и снял чемодан. Тут явился какой-то офицер Неронов и позвал обер-кондуктора, который стал меня тащить вон из вагона и разбил мне щеку. Жена моя испугалась, ухватилась за меня, а обер-кондуктор с начальником станции стали ее отрывать от меня, повывихивали ей руки, нанесли побои, сорвали шляпку и шиньон, разорвали мантилью и оставили нас в покое только тогда, когда уже другие стали заступаться за нас. Когда все успокоилось, я сел, а жена села ко мне на колени, потому что места не было.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ (Рыбаковой). А вы что можете дополнить?

    РЫБАКОВА. Ничего-с.

    Товарищ прокурора в своем заключении сказал, что дело по жалобе Рыбаковых на оскорбление их Новомейским и Феоктистовым должно передать на рассмотрение начальства сих последних, так как они находились при исполнении должности. Относительно же опроса свидетелей, то так как Рыбаковы сами их не представили, для суда не обязательно вызывать их. «Я не вижу, — продолжал товарищ прокурора, — особенно уважительных причин подвергать Николая Рыбакова четырехдневному аресту, когда другие соучастники приговорены лишь к штрафу в два рубля. Поэтому я предлагаю подвергнуть его, как главного виновника, тоже штрафу — в размере 15 рублей серебром. В остальном же приговор Московского уездного мирового съезда утвердить».

    Судья определил дело по жалобе Рыбаковых на Новомейского и Феоктистова передать на рассмотрение начальства сих последних, Николая Рыбакова подвергнуть четырехдневному аресту при городском арестантском доме, а жену его Екатерину — двухрублевому штрафу.

    >

    Ругательство неприличными словами

    Горничная эконома Матросской богадельни Татьяна Леваницкая в 1868 году принесла жалобу мировому судье Сокольнического участка Москвы, заключавшуюся в том, что она по приказанию своей барыни в девять часов вечера пришла к смотрителю той же богадельни Соболеву за «Московскими новостями», и что тот, будучи хмельным, обругал ее разными неприличными словами и выгнал вон. Свидетелем всего этого обвинительница выставила призреваемого в означенной богадельне старика Филиппа, находящегося в услужении у господина Соболева.

    СОБОЛЕВ. А я вот что скажу вам, господин судья. Мы получаем газеты в шесть часов. Я, как начальник богадельни, получаю газеты первый. А Татьяна пришла ко мне в семь часов. Вы, господин судья, знаете, катковская газета большая, в час ее не прочитаешь. Я и дал им полицейский листок, а газет, сказал, не дам до утра…

    ЛЕВАНИЦКАЯ. Я приходила не в семь, а в девять часов, как обыкновенно.

    СОБОЛЕВ. Только это, через несколько минут опять слышу звонок. «Кто?» — спрашиваю. «За газетами пришли», — говорят. Ну, тут, признаюсь, я уж рассердился и сказал что-то.

    ЛЕВАНИЦКАЯ. Да господин Соболев и не выслушал меня, а прямо обругал неприличными словами.

    СОБОЛЕВ. Не помню я, что ей сказал. Нынче я у детей спрашивал: не бранил ли я Татьяну? Они говорят, что нет. Но, признаюсь, я назвал ее дрянью и по-христиански согласен попросить у нее за это прощения. Только я, господин судья, был уж очень рассержен, а потому и сказал, что не буду давать им газет, пускай в конторе на другой день берут. Ушла Татьяна. Слышу, опять звонок. Приходит уж другая, такая толстая, и говорит, что я пьян. Но газет я все-таки не дал. У тебя, Татьяна, я готов просить прощения по-христиански. Посудите сами, господин судья, ведь беспрестанные звонки хоть кого рассердят. Конечно, она не виновата. Виноват, кто ее посылал. Я не пожалею двух тысяч рублей, чтобы нанять адвоката, и буду жаловаться. Что за беда, что я выбранил ее? Но можно ли меня, начальника богадельни, тянуть за это в суд? Ведь я после этого, пожалуй, авторитет потеряю.

    СУДЬЯ. Следовательно, вы сознаетесь, что бранили ее?

    СОБОЛЕВ. Кажется, назвал дрянью.

    СУДЬЯ. Она, между прочим, говорит, что вы бранили ее неприличными словами.

    СОБОЛЕВ. Все может быть, я был так рассержен этими звонками. Скажи, Татьяна, как я тебя бранил?

    Леваницкая, приблизившись к судье, произносит что-то шепотом.

    СОБОЛЕВ (прислушиваясь). Этого, право, не помню! Впрочем, я согласен по-христиански просить прощения. (Леваницкой.) И как тебе, Татьяна, не совестно тянуть меня к суду из-за такой безделицы? Мне не за себя обидно, мне обидно за свою должность. Ведь я тридцать пять лет состою начальником этого заведения, меня вся Москва знает! И Шумахер знает меня! Вот и нынче я был у Шумахера, он говорит тоже.

    ЛЕВАНИЦКАЯ. Я никакого господина Шумахера-с не знаю-с.

    СОБОЛЕВ. Коли ты не знаешь, так вот господин судья знает. А как ты смела меня пьяным назвать? За это ты мне, матушка, ответишь.

    ЛЕВАНИЦКАЯ. Вы хоть здесь-то не горячились бы.

    СОБОЛЕВ. Нет, голубушка, этого так нельзя спустить. Меня вся Москва знает. И тут, глядикось, в суд тянут.

    СУДЬЯ. Она не говорила, что вы были пьяны. Она сказала только в нетрезвом виде.

    ЛЕВАНИЦКАЯ. Я сказала это потому, что от господина Соболева очень уж пахло вином. Может, он и облился водкой, только очень сильно пахло, так и несло.

    СОБОЛЕВ. Вот вы, господин судья, обратите внимание на этот факт. Я послал к ним, потому боялся, что меня душить придут. А мне прислали сказать, что я пьян, пьян целый год, что на меня жаловаться будут попечителю и что меня в оглобли запрягут на место лошади. Нет-с, этого нельзя. Я все-таки начальник, я буду на все жаловаться. Ко мне присылают нарочно, чтобы взбесить меня. Это все — неприятности по службе.

    СУДЬЯ. Мне нет никакого дела до ваших служебных отношений. Вы лучше объясните мне, как обругали Леваницкую. В противном случае, я буду вынужден сделать допрос свидетелю.

    СОБОЛЕВ. Право, господин судья, это интереснейшая история. Стоило бы ее в газетах напечатать. Жалко вот, что нет здесь стенографа.

    Судья приступает к допросу свидетеля.

    ФИЛИПП. Я был в это время, батюшка, тут. Я тут был.

    СУДЬЯ. Слышали вы, как бранил Леваницкую господин Соболев?

    ФИЛИПП. Нет, батюшка, этого я не слыхал.

    СУДЬЯ. Вы, может быть, крепки на ухо, оттого и не слышали?

    ФИЛИПП. Еж ли б он бранился, то, чай, кричал бы. А то нет, ничего не слыхал, он не бранился.

    СОБОЛЕВ. Он говорит вон, что я не бранился. А я скажу напротив: бранил ее, бранил.

    СУДЬЯ. Не хотите ли кончить это дело миром?

    ЛЕВАНИЦКАЯ. Ведь это уже не впервой он меня ругает. Я и то два раза уж ему прощала.

    СУДЬЯ (Соболеву). Вы дадите обещание, что не будете впредь браниться?

    СОБОЛЕВ. Известно, не буду, если только меня опять не рассердят.

    ЛЕВАНИЦКАЯ. Я, пожалуй, и теперь прощу его. Только уж вы, господин судья, не велите ему больше ругаться.

    СОБОЛЕВ. А знаешь что, Татьяна, вот в этих самых законах, что у господина судьи на столе лежат, написано: если человек очень уж рассердится, то не только выругать, а и по лику погладить может. Слышала?

    ЛЕВАНИЦКАЯ. Вот как же, господин судья, мне прощать-то его? Вон он при вас и по лику погладить обещается.

    СОБОЛЕВ (торопливо). Ну-ну! Ведь я так, к слову только сказал… Господин судья, я уж особо на нее буду жаловаться, что она пьяницей меня назвала.

    СУДЬЯ. Как же вы просите у нее прощения и вместе с тем хотите на нее жаловаться?

    СОБОЛЕВ. Ну, пожалуй, я не буду жаловаться.

    Судья объявил, что дело кончилось мировым соглашением.

    СОБОЛЕВ (Леваницкой). Ну, Татьяна, что? Взяла?

    >

    Попросил милостыньку

    Купеческий сын Тулинов представил 5 апреля 1869 года в московскую полицию отставного рядового лейб-уланского полка Степана Прохорова Мироновича за то, что он попросил у него милостыню, когда он был в Зеркальном ряду. Причем Тулинов объяснил, что, представляя Мироновича в полицию, он исполняет тем «долг гражданина преследовать тунеядцев».

    СУДЬЯ (Мироновичу). Вас обвиняют в прошении милостыни. Вы чем занимаетесь?

    МИРОНОВИЧ. Я, ваше высокоблагородие, двадцать пять лет выслужил. Мне теперича 64 года. Хожу по святым местам, Богу молюсь… Какие мои занятия!

    СУДЬЯ. Зачем милостыню просите?

    МИРОНОВИЧ. Что ж, ваше высокоблагородие, нешто я дурное что сделал?.. Только что от Сергия Преподобного пришел (из Троице-Сергиевой лавры), целый день ничего не ел. Ни знакомых, ни родных у меня здесь нет, денег тоже нет, а от дурного — спаси господи! И попросил Христа ради.

    СУДЬЯ. Это запрещено.

    МИРОНОВИЧ. Простите, ваше высокоблагородие! Я здесь только проходом, уйду и нога моя в Москве не будет. На седьмой десяток мне перевалило, а — слава те господи! — в казематах никогда не сиживал.

    Мировой судья, руководствуясь 119-й статьей, определил сделать обвиняемому внушение.

    СУДЬЯ. Смотрите же, вперед не просите никогда милостыни.

    МИРОНОВИЧ. Никогда, ваше высокоблагородие! Только отсюда вынеси Господь!

    >

    Словоохотливая обвинительница

    Крестьянка Мария Филиппова заявила полиции жалобу, что проживающая в первом квартале Арбатской части Москвы купчиха Надежда Александровна Кирпичева нанесла ей жестокие побои, от которых она чувствует себя больною. Госпожа Кирпичева со своей стороны объяснила, что никаких побоев Филипповой не наносила, что Филиппова ввязалась в ссору между работниками, вовсе до нее не касавшуюся, и когда она, Кирпичева, сказав ей, что это не ее дело, взяла ее за руку, чтобы отвести в кухню, то Филиппова легла на пол и стала кричать, что ее бьют. Свидетели, выставленные обеими сторонами, дали показания, согласные с объяснением Кирпичевой. По осмотру врача, ни боевых знаков, ни повреждений в здоровье у Филипповой не оказалось.

    На суд 11 апреля 1869 года явились обвинительница Филиппова, поверенный Кирпичевой и свидетели. По прочтении полицейского акта, сущность которого изложена выше, судья обратился к Филипповой и спросил ее, что может прибавить к своему обвинению.

    ФИЛИППОВА (говорит плаксивым голосом, нараспев). Я уж, батюшко, не знаю, что у вас там в бумагах написано, а только Надежда Александровна меня всячески позорила, повалила на пол, била кулаками… Кричит: «Тащите ее, шельму, на снег, пусть околевает! А коли кричать станет, глотку ей заткните». А вот ради этакого Светлого Христова праздника по сю пору больна… Батюшко мировой судья, прикочнитесь хоша вы ко мне… Живот пухнет…

    СУДЬЯ (перебивая). Да говорите обыкновенным голосом, к чему вы хнычете.

    ФИЛИППОВА (тем же голосом). Я, батюшко, человек больной. Она меня как шваркнула-то! Через нее я, может, навек несчастной буду.

    СУДЬЯ. Вас осматривал доктор?

    ФИЛИППОВА. Дохтур осматривал, не потаю этого, не хочу души сквернить для таких дел.

    СУДЬЯ. Ну, он не нашел никаких признаков, что вас били.

    ФИЛИППОВА. Это уж, батюшко, как ихней милости угодно было, этого я ничего не знаю, потому я человек темный. А теперича, батюшко мировой судья, отчего у меня живот пухнет?

    СУДЬЯ. Этого я не знаю. Вы скажите мне: чего вы хотите?

    ФИЛИППОВА. Спросите обо всем свидетелев. Авось, они для таких ден (судебное разбирательство проходило через несколько дней после праздника Светлого Воскресения) не покривят душою.

    СУДЬЯ. В акте свидетели отвергают ваше показание.

    ФИЛИППОВА. Хоша они и привергают меня, потому что сами к Надежде Александровне приверженность большую имеют, а я уповаю на Господа Батюшку да на мирового судью.

    СУДЬЯ. Стало быть, вы желаете, чтобы я спросил свидетелей?

    ФИЛИППОВА. Отец ты мой родной, ничего я и сказать не могу. Как вашей милости будет угодно, а я как есть человек убитый.

    Судья приступает к допросу свидетелей. Цеховая Захарова показала, что Филиппова жила у Кирпичевой в кухарках, что 15 марта она ввязалась в ссору работников и хозяйка сказала ей: «Ты мешаешься не в свое дело, иди в кухню». Но Филиппова продолжала браниться. Кирпичева, желая положить этому конец, взяла ее за руку, чтобы отвести на кухню. Тогда Филиппова легла ничком на пол и стала кричать, что ее бьют, душат.

    ФИЛИППОВА (свидетельнице). Катерина Ивановна, вздохни на Господа Бога, убойся Его! У нас у всех смерть-то на носу сидит — не нынче, так завтра. Душу ты губишь свою, напрасно ты говоришь все это — вы меня замертво подняли.

    ЗАХАРОВА. Я говорю правду.

    ФИЛИППОВА. Исправь тебя Господи ради Светлого Воскресения, так-то.

    Свидетель рядовой Николаев показал то же самое, что и Захарова.

    ФИЛИППОВА (вздыхая). Дай Бог тебе, батюшко, лечь так для Воскресения Христова.

    Остальные свидетели — цеховые Александр Юдин Усов и Николай Гаврилов и мещанин Александров — дали показания, во всем согласные с показаниями Захаровой и Николаева.

    СУДЬЯ (Филипповой). Вот я и свидетелей спросил, все они показывают против вас.

    ФИЛИППОВА. А Господь-то, батюшко, где? Он все видел. Они все подвержены Надежде Александровне. Александр-то Юдич с Надеждой Александровной и пьет, и ест из одной ложки. Вот как перед Богом говорю: изувечила она меня, врозь разбила.

    СУДЬЯ. Этого я не вижу. Вы, слава богу, целы.

    ФИЛИППОВА. Ох-хо-хо! Батюшко, батюшко мой, что тут видеть-то. Я одна, а они все на меня. Я на вас да на ваше здоровье…

    СУДЬЯ. Ну, будет. Не хотите ли вы прекратить это дело?

    ФИЛИППОВА. Как вашей милости угодно будет. Я, значит, на все согласна, только вы на мое оскорбление потрудитесь.

    СУДЬЯ. Что же вы желаете: деньги получить с госпожи Кирпичевой за оскорбление?

    ФИЛИППОВА. Деньги, деньги, батюшко, потому, хоть я и навек несчастной быть должна, а зла лиходейке своей не желаю, Господь с нею.

    СУДЬЯ. Сколько же вы хотите получить?

    ФИЛИППОВА. Сколько вы, кормилец и защитник мой, положите.

    СУДЬЯ. Ну, пять?.. Десять рублей?

    ФИЛИППОВА. Нет, батюшко мировой судья, десяти рублей мало, потому сколько они меня по кварталам мучили, все жилы из меня вытянули. Вот Александр Юдич знает все, только говорить не хочет, потому у них с Надеждой Александровной «лен не делен»…

    СУДЬЯ. Перестаньте говорить вздор.

    Судья постановил: считать Кирпичеву по суду оправданной, а Филиппову обязать вознаградить ее за убытки. Поверенный Кирпичевой изъявил на это удовольствие.

    ФИЛИППОВА. Где же законы эти?

    СУДЬЯ. Вы пустяков не болтайте, а отвечайте: довольны вы моим решением или нет?

    ФИЛИППОВА. Нет, батюшко мировой судья, недовольна, как есть недовольна. Вы бы приступили ко мне, хошь бы оскорбленьем удовлетворили меня. Я несчастною стала. Небось, сама-то Надежда Александровна схоронилась, не пошла ко кресту и Евангелию, а подставного прислала…

    СУДЬЯ (перебивая). Так вы недовольны?

    ФИЛИППОВА. Совсем недовольна, и жалиться буду — это уж за первый долг сочту.

    >

    Угроза отрубить голову

    У мирового судьи Тверского участка Москвы господина Зилова происходило разбирательство по жалобе студента Павла Кистера, обвинявшего князя Федора Урусова в нанесении ему оскорбления действием и в угрозе отрубить ему голову. Вот содержание жалобы господина Кистера:

    «23 мая 1869 года в 12-м часу ночи я вместе со студентом Анатолием Лазаревским шел по Петровке и на углу Петровки и Камергерского переулка встретили мы трех женщин, из которых в одной я узнал свою знакомую З. Д. К-берг. Думая пошутить с нею, я подошел и сказал: "Зачем вы так поздно ходите одни?" На этот вопрос госпожа К-берг с неудовольствием заметила: "Как вам не совестно, Кистер, приставать поздно к женщинам?" Убедившись из этого замечания, что моя шутка была истолкована в другую сторону, я, не продолжая разговора, сказал: "Извините" и пошел дальше. Моя знакомая со своими двумя спутницами также продолжала путь, и когда они от меня были приблизительно шагах в трех, вдруг подбегает ко мне какой-то военный, толкает меня в грудь и кричит, обнажив саблю: "Я вам голову отрублю!" Я сначала испугался такой беспричинной и неожиданной угрозы, приняв военного за пьяного, и отошел в сторону. Военный подошел к трем женщинам, которые, услышав шум, остановились, и в числе которых была госпожа К-берг. Он взял одну из них под руку и, как ни в чем не виноватый, пошел дальше. Тогда я, оправившись от первого замешательства, остановил его и сказал, что я не желаю начинать дела и вызывать госпожу К-берг в суд в качестве свидетельницы и потому только предлагаю ему извиниться предо мной. "В противном случае, — сказал я военному, — я, несмотря на нежелание, принужден буду жаловаться". Военный, несмотря на просьбы дамы, с которой он шел, отвечал, что он не желает извиняться. "В таком случае, — сказал я, — я принужден буду просить вас пожаловать в контору для составления акта".

    Узнав от городового, где находится контора, мы сначала отправились проводить дам до извозчика. На пути нас догнал полицмейстер господин Поль, который, узнав, в чем дело, уговаривал нас помириться, предлагая мне извиниться перед военным за дерзость, которую я будто бы нанес его даме. На это я возразил, что никаких дерзостей я не говорил и что мои слова не были бы дерзостью даже и в таком случае, если бы я их сказал и незнакомой даме. Господин Поль согласился, что в моих словах не было ничего оскорбительного, но что военный не мог иначе поступить, так как между дамами была, может быть, дама его сердца. Князь Урусов сказал, что вынимал саблю лишь для того, чтобы погреметь ею и тем попугать меня. При этом он даже на примере показал господину Полю, как он вынимал и вкладывал саблю. Когда же я отвечал, что не испугался бы погремушек, то князь Урусов сказал, что отрубил бы мне голову, если бы я полез на него. На вторичное мое предложение извиниться военный снова выразил нежелание. Тогда я просил господина Поля распорядиться о составлении акта и узнать фамилию и местожительство военного. Господин Поль сказал, что он знает этого военного очень хорошо, что он адъютант генерал-губернатора князь Федор Михайлович Урусов. После этого мы расстались.

    Спустя несколько дней госпожа К-берг через студента господина Зографа поручила мне передать как своему хорошему знакомому желание свое, чтобы я покончил это дело. Я отвечал господину Зографу, что госпоже К-берг хорошо известно, что я никаких дерзостей не говорил и что ей лучше попросить князя Урусова извиниться передо мною. До сих пор этого извинения не последовало. Считая вышеприведенные слова и действия князя Урусова проступками, предусмотренными статьями 135, 139 и 140 Устава о наказании, налагаемом мировым судом, я покорнейше прошу подвергнуть князя Урусова уголовной ответственности».

    На разбирательство этого дела явились студент Павел Кистер, поверенный обвиняемого Николай Струков и полицмейстер Поль в качестве свидетеля, который, явившись за несколько минут до начала разбирательства, был отпущен судьей, объявившем ему, что разбирательство по этому делу по неподсудности оного не состоится. Затем судья вызвал обвинителя и поверенного обвиняемого.

    СУДЬЯ. Разбирательства по этому делу не будет, так как я его признаю неподсудным себе.

    КИСТЕР. Прошу вас, господин судья, прочитать поданную мною жалобу.

    СУДЬЯ. Я читал уже.

    СТРУКОВ. Я также прошу вас, господин судья, прочесть жалобу господина Кистера, потому что мне неизвестно, в чем обвиняется мой доверитель.

    Судья читает жалобу, содержание которой приведено выше.

    СТРУКОВ. Дело это я считаю неподсудным мировым учреждениям на основании 219-й и следующих за нею статей Уголовного судопроизводства, так как доверитель мой князь Урусов находится на действительной службе.

    СУДЬЯ (прочитав 219-ю статью). Исключение из этой статьи допускается лишь в том случае, когда является несколько обвиняемых. Здесь обвиняемый один, поэтому я и определил: так как обвиняемый князь Федор Михайлович Урусов — гвардии штабс-ротмистр и адъютант при генерал-губернаторе, то согласно вышеозначенной 219-й статьи Устава уголовного суда признаю дело это себе неподсудным.

    КИСТЕР. Прошу вас, господин судья, поместить в протоколе, что вы до начала разбирательства по настоящему делу и до выслушивания сторон отпустили свидетеля полицмейстера Поля.

    СУДЬЯ. Это вовсе не относится к делу. Я имел право и совсем не вызывать свидетелей.

    >

    Полунощные картежники

    С 7 на 8 июля 1869 года в 12 часов ночи заведующий Даниловской слободой Москвы господин Уклонский, проходя с двумя полицейскими унтер-офицерами, заметил, что сквозь щель оконной ставни питейного заведения цехового Никифора Савинова пробивается свет. Подойдя к окну, они увидели в щель ставни сидящих за столом самого Савинова, унтер-офицера Новикова и крестьянина Вавилова, которые играли в трынку. На столе лежали деньги, медь и серебро, и стояла водка. Тогда они подошли к дверям кабака и стали требовать, чтобы им отперли. Огонь в минуту погас. Жена Савинова отворила дверь и спросила: «Что вам угодно?» Полиция вошла в заведение. Зажгли огонь. Кроме хозяина и хозяйки в заведении, на первый взгляд, никого не было. Но, подняв перину, полиция увидела унтер-офицера Новикова. Другой игрок был отыскан на печке. Тотчас на месте составили акт.

    Судья, вызвав Савинова, спросил его: признает ли он себя виновным в том, что в ночь с 7 на 8 июля завел картежную игру в своем заведении?

    САВИНОВ (весь трясется). Играли-с, ваше благородие, сиятельство. Играли-с вдвоем с Вавиловым.

    СУДЬЯ. А Новиков играл?

    САВИНОВ. Никак нет-с. Он пришел часов в одиннадцать, выпил, а в карты не играл. Играли мы с Вавиловым, только не на деньги, а на косушку водки.

    Вавилов показал, что, действительно, они играли в карты, кроме Новикова. Только в дураки, а не в три листа.

    СУДЬЯ. Не припомните ли, по скольку карт сдавали?

    ВАВИЛОВ. По четыре.

    СУДЬЯ. Да вы, наверное, никогда в дурака и не играли?

    ВАВИЛОВ. Никогда, ваше благородие. В жизнь мою карт в руки не брал.

    СУДЬЯ. Как же, вы говорите сами, что играли в дурака с Савиновым?

    ВАВИЛОВ. Это точно-с, что играли. Только на две косушки.

    СУДЬЯ. Ну, хорошо. А когда пришел Новиков, играл ли он с вами в карты?

    ВАВИЛОВ. Играл ли он, не упомню. А пришел эдак в часов двенадцать, ночью.

    СУДЬЯ. Заведение еще было отперто?

    ВАВИЛОВ. Никак нет-с, заперто было.

    СУДЬЯ. Каким же образом вошел Новиков?

    ВАВИЛОВ. Это уж вашему здоровью не могу сказать. Должно быть, заведение было отперто.

    Новиков показал, что пришел к Савинову в 11 часов вечера. В дурачка сначала играли Савинов с Вавиловым, а потом и он, Новиков, подвыпивши, присоединился к ним. Играли не на деньги, а на водку. Деньги, может, и лежали на столе, но этого он не припомнит.

    Судья определил оштрафовать цехового Савинова на 40 рублей, а в случае несостоятельности к платежу подвергнуть аресту на десять дней. Савинов на это решение изъявил удовольствие.

    >

    Посягательство на личную свободу

    Дворянин Николай Николаевич Дурново принес мировому судье Александровского участка Москвы жалобу, суть которой в том, что 14 июля 1869 года, в три часа пополудни он проходил мимо дома синодальных певчих на Большой Никитской улице и, увидев во дворе одного из певчих, просил его передать своему знакомому, регенту хора господину Звереву девяносто седьмой номер «Петербургской газеты». Потом господин Дурново отправился в соседнюю колониальную лавку купца Морозова, куда вслед за ним вошел дядька малолетних певчих унтер-офицер Федор Андреевич Панкратьев и объявил, что не выпустит господина Дурново из лавки, потому что синодальный прокурор надворный советник Потемкин приказал его задержать. Не желая подчиниться произволу частного лица, господин Дурново хотел выйти из лавки, но Панкратьев взял его за рукав и удержал. Господин Дурново все-таки освободился и ушел в палисадник, где сел на скамью под тенью кустарника. Панкратьев между тем созвал городовых и препроводил господина Дурново в квартал, где надзиратель 2-го квартала Тверской части господин Катарский объяснил ему, что господин Потемкин сказал, что господин Дурново печатает в газетах «Русский» и «Петербургская газета» возмутительные статьи и просил задержать его. Обо всем этом был составлен акт.

    В конце своей жалобы господин Дурново написал: «Я не нахожу никакого смысла в предлоге к аресту человека за то, что он помещал в газетах статьи, и потому прошу поступить с Панкратьевым на основании 142-й статьи Устава о наказаниях».

    Панкратьев виновным себя не признал. Поверенный обвинителя князь Урусов объяснил, что обвиняет Панкратова в самоуправстве — проступке, предусмотренном 142-й статьей Устава о наказаниях, не различая того, действовал ли он по личному побуждению или по приказанию господина синодального прокурора.

    ПАНКРАТЬЕВ. Самоуправства, ваше высокоблагородие, никакого не было. Господин Дурново очень часто ходил к нам и возмущал малолетних певчих против начальства разными словами. А я, дядька, приставлен смотреть за ними. Ну, я и попросил полицию арестовать господина Дурново. Прежде я говорил ему, чтобы он не ходил к нам. Он перестал ходить, а стал подсылать разносчиков с такими газетами, где был вред для нашего прокурора. Что же тут было делать!

    СУДЬЯ. Расскажите подробнее все обстоятельства этого дела.

    ПАНКРАТЬЕВ. Никаких, ваше высокоблагородие, обстоятельств нету. Просто, стою я на дворе — и дети тут гуляли. Вдруг является господин Дурново и сует газету одному мальчику. Тот, известное дело, взять побоялся. Тогда господин Дурново бросил эту газету на землю и сказал: «Вот вам». А потом убежал. Я погнался за ним, потому что газета, брошенная им, была очень вредна для прокурора, и нашел его в лавке Морозова. Он бросился через задний ход в палисадник и спрятался в кустах. Там я его и взял и представил квартальному.

    СУДЬЯ. Господин Дурново побежал от вас или просто пошел?

    ПАНКРАТЬЕВ. Это уж не могу доложить вам в точности.

    СУДЬЯ. Какое же вы имели право его задержать?

    ПАНКРАТЬЕВ. А, значит, начальство приказало!

    КНЯЗЬ УРУСОВ. С какой целью вы задержали Дурново?

    ПАНКРАТЬЕВ. Никакой цели-с тут не было, а доложу вам, просто приказано было отправить его в квартал.

    КНЯЗЬ УРУСОВ. Скажите, кроме наблюдения за малолетними певчими, вы обязаны также наблюдать и за посторонними лицами?

    ПАНКРАТЬЕВ. Так точно-с. К нам на двор ходить без надобности не велено.

    Свидетель со стороны обвинения приказчик господина Морозова Иван Кузьмин показал, что господин Дурново вошел, а не вбежал к ним в лавку. Почти вслед за ним явился Панкратьев и, встав на пороге, сказал ему: «Вы бросили к нам "Петербургскую газету". За это я вас отсюда не выпущу». Брал ли Панкратьев господина Дурново за рукав, этого он, свидетель, не видел, ибо все время стоял за прилавком.

    КНЯЗЬ УРУСОВ (судье). Я покорнейше прошу вас прочитать полицейский акт. Доверитель мой сообщил мне, что показания, данные господином Кузьминым в полиции и здесь, различны.

    СУДЬЯ. Акт этот вовсе не относится к настоящему делу, а потому я считаю излишним зачитывать его.

    КНЯЗЬ УРУСОВ. Но в акте, как заявил мой клиент, находится описание происшествия 14 июля и также показания об этом господина Кузьмина.

    СУДЬЯ. Но ведь господин Кузьмин налицо.

    КНЯЗЬ УРУСОВ. Да. Только между первым и вторым показаниями есть разница. (Кузьмину.) Вы давали показания при составлении в полиции акта?

    КУЗЬМИН. Давал-с. А как господин Панкратьев брал господина Дурново за рукав, не видел.

    КНЯЗЬ УРУСОВ. Противоречие в показаниях одного и того же лица может быть вовсе не умышленное, но случайное. Поэтому я и прошу прочитать ту часть акта, где содержится показание господина Кузьмина.

    СУДЬЯ. Я считаю показание свидетеля гораздо важнее чтения акта, тем более что акты эти пишутся иногда безграмотно.

    КНЯЗЬ УРУСОВ. Речь идет о проступке, заявленном полиции, почему и был составлен этот акт.

    СУДЬЯ. Нет, это вовсе по-другому. Впрочем, я и сам не прочел хорошенько акта.

    КНЯЗЬ УРУСОВ. Потому-то я и прошу вас прочитать. Тем более что акт этот имеет признаки официального документа, в нем содержатся все обстоятельства разбираемого дела и на основании…

    СУДЬЯ (перебивает). Я прошу вас выслушать мое постановление по вашему вопросу: «Относительно заявления поверенного обвинителя о прочтении полицейского акта, я полагаю ему в этом отказать».

    Михаил Сперанский, свидетель со стороны обвиняемого, показал, что 14 июля, находясь во дворе у крыльца, услыхал, как певчие мальчики закричали: «Николай Николаевич прошел!» И увидел, что последний, то есть Н. Н. Дурново, бросил им газету, которую один из мальчиков поднял и отдал дядьке Панкратьеву.

    КНЯЗЬ УРУСОВ. Вы знаете, что Панкратьеву было велено задержать Дурново?

    СПЕРАНСКИЙ. Нет-с.

    КНЯЗЬ УРУСОВ (судье). Господин Дурново заявил мне, что у него есть три свидетеля, готовых показать под присягой, что синодальный прокурор господин Потемкин был подстрекателем в этом деле.

    Затем князь Урусов произнес краткую обвинительную речь, которую закончил следующими словами: «В настоящем мелком случае важно лишь одно то, что личная свобода должна быть неприкосновенна и всякое посягательство на нее, большое или малое, должно быть преследуемо законом, который один только властен ограничивать свободу».

    Судья же постановил считать унтер-офицера Панкратьева по суду оправданным, на каковое решение господин Дурново изъявил неудовольствие.

    >

    Фальшивые деньги

    Мировой судья Серпуховского участка Москвы 18 июля 1869 года зачитал акт об обвинении в намерении сбыть два фальшивых кредитных билета крестьянина Подольского уезда Московской губернии Матвея Федорова Алферова, 22 лет.

    При полицейском дознании Алферов показал, что эти деньги получил при расчете от хозяина, мучного торговца Кашмирова. Свидетелями от обвинения были солдатка Прасковья Дементьева, цеховой Николай Павлов и полицейский унтер-офицер Фадеев.

    СУДЬЯ (Алферову). Расскажите, как было дело.

    АЛФЕРОВ. 29 июня взял я у хозяина расчет 80 рублей и отправился к себе в деревню — жениться. Семьдесят рублей истратил на свадьбу, а с остальными отправился обратно в Москву. В Даниловой слободе завернул в кабак и, выпимши там, охмелел. Где получил фальшивые бумажки, не помню — очень уж был пьян. Показавши в полиции, что эти бумажки дал мне хозяин, я соврал от страха, так как ни в каких худых делах не попадался.

    Судья приступил к опросу свидетелей.

    ДЕМЕНТЬЕВА. У меня съестная лавка в Даниловке. В Казанскую, немного после вечерень, приходит ко мне вот этот молодец. Сторговал пару селедок и дает мне целковый — бумажку. Говорю: почтенный, денег-то у меня нет на сдачу. Он мне и говорит: ты, пожалуй, оставь эту бумажку у себя, а мне дай за нее хоть два двугривенных. Тут меня и взяло сумление.

    СУДЬЯ (показывает Дементьевой целковый). Не эту ли бумажку он давал?

    ДЕМЕНТЬЕВА. Эту, эту самую, ваше благородие, так она и была в рамочке.

    СУДЬЯ. Был ли в это время Алферов пьян?

    ДЕМЕНТЬЕВА. Ни в одном глазу, батюшка. Вот как сейчас перед Богом.

    СУДЬЯ (Алферову). Не можете ли вы доказать чем-нибудь, что она лжет?

    Алферов молчит.

    Другой свидетель, Николай Павлов, пояснил, что тоже торгует в съестной палатке в Даниловской слободе.

    ПАВЛОВ. Алферов вошел к нам в палатку часов в пять или шесть, после вечерни. Спросил себе на 10 копеек вареной говядины, вынул бумажку в 5 рублей и спросил сдачи. Мы, посмотрев бумажку, сказали, что она не годится, и говядины ему не отпустили. Так он и ушел. Был он трезвым.

    Показанный судьею пятирублевый кредитный билет Павлов признал за этот самый, который давал ему Алферов.

    СУДЬЯ. Не предлагал ли он вам взять эту бумажку за дешевую цену?

    ПАВЛОВ. Никак нет-с.

    Унтер-офицер Фадеев показал, что он, заметив Алферова, подходящего то к одной, то к другой палатке и озирающегося по сторонам, заподозрил его в недобром намерении. Фадеев подошел к нему и спросил: что он тут высматривает? Алферов поспешно бросил на землю какую-то скомканную бумажку. Фадеев тотчас поднял ее и увидел, что это кредитный билет в 1 рубль серебром. Тогда он и заарестовал его. При обыске в полиции у Алферова нашли в кармане жилета другой фальшивый кредитный билет пятирублевого достоинства. Пьян Алферов не был.

    СУДЬЯ. Что скажете вы, Алферов, в свое оправдание?

    АЛФЕРОВ. Как вам угодно, а я ничего не помню.

    Судья постановил: Алферова за мошенничество подвергнуть тюремному заключению на полтора месяца. Обвиненный после некоторого колебания решением остался доволен.

    >

    Окрасили фуксином

    В камеру мирового судьи Мясницкого участка Москвы 18 июля 1869 года вошел гражданин, волосы и лицо которого были окрашены в темно-фиолетовый цвет, и объяснил, что он прусский подданный Гельдмахер, причем просил сделать ему врачебный осмотр. Затем господин Гельдмахер нашел себе поверенного в лице господина Карпова, который и принес от имени своего доверителя жалобу.

    «17 июля сего года прусский подданный Гельдмахер зашел в пивную лавку Тарусина, находящуюся на Тульском подворье, и, чувствуя усталость, присел на стул и заснул. Спустя несколько минут он вдруг почувствовал во всем теле сильное сотрясение и, испугавшись, проснулся. Вскочивши со стула, Гельдмахер услыхал, что некоторые из посетителей хохотали, другие смотрели на него с сожалением. Придя в себя, Гельдмахер заметил, что его белье, а равно и верхняя одежда окрашена в темно-фиолетовый цвет. Находившиеся здесь господа Шталь, Иванов и Катцеман стали успокаивать Гельдмахера и рассказали ему, что бывший тут сапожных дел мастер Куршинский посылал своего подмастерья Наумана в магазин москательных товаров Терне за краской "фуксином". Когда Науман принес эту краску, то Куршинский вместе с ним и Рихтером стали посыпать ею Гельдмахера и обливать водою, отчего краска разошлась и окрасила Гельдмахера в фиолетовый цвет. Вследствие этого Гельдмахер обвиняет господ Куршинского, Рихтера и Наумана в оскорблении его действием».

    Дело разбиралось 13 августа у мирового судьи Мясницкого участка В. В. Давыдова. На суд явились поверенный Гельдмахера Карпов, Куршинский, его поверенный Биркенфельд, Науман и свидетели. Один из обвиняемых, Рихтер, не явился.

    На вопрос господина судьи, признают ли себя обвиняемые виновными, те отвечали отрицательно.

    НАУМАН. Мне господин Куршинский дал гривенник, чтобы я сходил и купил фуксин. Я пошел и купил. Потом положил фуксин в сенях, и кто взял его оттуда, не знаю.

    СУДЬЯ. Зачем господину Куршинскому понадобился фуксин?

    НАУМАН. Я того не знаю.

    СУДЬЯ (поверенному Куршинского). Что вы можете сказать в защиту своего доверителя?

    БИРКЕНФЕЛЬД. Господин Куршинский не принимал никакого участия в этой неприличной истории и даже не давал денег на фуксин.

    Судья приступил к опросу свидетелей. Вейс показал, что, действительно, при нем в полпивной Куршинский предложил Науману и Рихтеру окрасить Гельдмахера, что ими и было исполнено, причем Науман и Рихтер посыпали его фуксином, а Куршинский поливал водкой.

    БИРКЕНФЕЛЬД (Вейсу). В котором часу вы пришли в заведение Тарусина?

    ВЕЙС. Часов в двенадцать.

    БИРКЕНФЕЛЬД. Где вы находились?

    ВЕЙС. В последней комнате, где сидят всегда немцы. Господин Куршинский сидел у окошка, с ним были господин Науман, господин Рихтер и еще другие. Господин Куршинский говорил: хотите, я сейчас буду красить его, то есть господина Гельдмахера, и это слышали все.

    БИРКЕНФЕЛЬД. Вы видели, как они красили господина Гельдмахера?

    ВЕЙС. О да! Я уходил, а потом опять пришел, и они в это время красили господина Гельдмахера.

    ШТАЛЬ. За мной присылал господин Куршинский, чтобы я пришел в заведение Тарусина. Я пришел туда в двенадцать часов. Там были Куршинский, Науман, Рихтер, Карл Рушинский и Гильдингер. Рушинский, Рихтер и Науман имели руки красные, а Гельдмахер не был окрашен, но был очень пьян. Его взяли под руки и посадили на стул. Потом буфетчик Иванов подошел к Гельдмахеру и сказал, что его окрасили. Но кто это сделал, я совсем не знаю. Только Куршинский не вставал со стула и не подходил к Гельдмахеру.

    Вейс возразил, что подходил к Гельдмахеру Куршинский, который есть то самое лицо, что предстоит на суде. Буфетчик Иванов, подтвердив факт окрашения Гельдмахера, показал, что не знает, кто окрасил его, и что Вейса в этот день в заведении не было. Катцеман объяснил, что видел, как прошли в заднюю комнату, где был Гельдмахер, Науман и другие. Возвращаясь из комнаты,

    Науман имел руки красные и со смехом рассказывал, что они окрасили Гельдмахера и Куршинский поливал его вином. Вейс находился тут и Науман разговаривал с ним.

    После произнесения речей обвинением и защитой мировой судья, сообразив обстоятельства дела, приговорил Куршинского, Рихтера и Наумана к аресту на один месяц при городском арестантском доме. Куршинский и Науман на этот приговор изъявили неудовольствие.

    >

    Оскорбление действием

    Во время представления в московском Большом театре 22 августа 1869 года оперы «Русалка», в антракте между вторым и третьим действиями, квартальный надзиратель майор Степанов, бывший дежурным, услышал в коридоре шум, произведенный, как оказалось впоследствии, чиновниками Щепотьевым и Акиловым. При составлении полицией акта господин Акилов объяснил, что встретившийся с ним господин Щепотьев нанес ему два удара шляпой, первый — по руке, а второй — по лицу. Господин Щепотьев сказал, что ударил с умыслом нанести Акилову публичное оскорбление, а за что — это он объяснит мировому судье.

    На разбирательство по этому делу у мирового судьи Тверского участка господина Зилова явились: обвиняемый господин Щепотьев, поверенный господина Акилова кандидат прав господин Куперник, свидетели студенты Никитин и Запольский и депутат от полиции квартальный надзиратель господин Андреев.

    СУДЬЯ (Щепотьеву). Признаете ли вы виновным себя в оскорблении действием господина Акилова, а также в нарушении тишины и порядка в театре, и что можете сказать в свое оправдание?

    ЩЕПОТЬЕВ. Господин Акилов сотрудничает в журнале «Развлечение». Он уже несколько раз в течение двух лет затрагивал меня и близких мне людей. Сначала он издевался над моей фуражкой, шляпой, лошадьми, санями. Но я не обращал на эти пошлые насмешки никакого внимания. Я считал недостойным оскорбляться ими, так как подобными выходками господин Акилов оскорблял, скорее, себя и журнал, в котором участвует и который иногда попадается в руки и порядочных людей. Но господин Акилов не удовольствовался этим. Он стал подвергать публичному осмеянию как мою личность, так и близких мне особ. Я встретился с ним в театре 21 августа и просил оставить меня в покое. На это он отвечал, что меня не знает, да и знать не хочет. Я возразил, что также не знаю его, но все-таки прошу не задевать в «Развлечении» мою личность. На следующий день, то есть в пятницу 22 августа, во время антракта я вошел в театральную кофейную. Там находились господа Страхов и Поль, которые сообщили мне, что я опять попал в «Развлечение». Причем показали мне статью. Прочитав направленную против меня статью, содержавшую в себе клевету, я пришел в сильное раздражение. Выйдя из кофейной и встретив Акилова в коридоре, я ударил его по лицу шляпой. Акилов, отскочив от меня, крикнул: «Что, не попал!» «Если я не попал в первый раз, то попаду во второй», — сказал я и ударил его по лицу еще раз. В минуту раздражения я считал себя вправе так поступить. Факты, приведенные Акиловым в статье, он должен был сначала показать прокурорскому надзору, а не писать преждевременно в журнал. При составлении полицейского акта, хотя я и сказал, что нанес Акилову два удара шляпой по лицу с умыслом публичного оскорбления, но это несправедливо. Я сделал это в минуту сильного раздражения. Прошу вас, господин судья, спросить господина Акилова: он ли пишет в «Развлечении» статьи под названием «Театральные курьезы» и «Московский наблюдатель»? Если он отречется от них, то прошу вызвать редактора «Развлечения» господина Миллера и спросить его о том же.

    СУДЬЯ. Я разбираю только дело по обвинению о нанесении вами оскорбления действием господину Акилову и не могу выходить из пределов этого обвинения.

    КУПЕРНИК. Прошу вас, господин судья, спросить господина Щепотьева: не говорил ли он до этого вечера кому-нибудь о своем намерении нанести оскорбление моему доверителю?

    Судья задает этот вопрос.

    ЩЕПОТЬЕВ. Нет.

    Судья приступает к опросу свидетелей.

    ЗАПОЛЬСКИЙ (подтвердив показания Щепотьева). …Господин Щепотьев говорил мне в тот же вечер, но прежде второго акта, что его опять затронули в «Развлечении», и о своем намерении оскорбить господина Акилова. Читал ли он помещенную в «Развлечении» статью, я от него не слыхал.

    НИКИТИН. Господин Страхов при мне показывал господину Щепотьеву эту статью. Господин Щепотьев только посмотрел на нее, но не читал, а вышел в коридор, где и столкнулся с господином Акиловым, которому, ударив шляпой по лицу, сказал: «Вот вам за ваши статьи благодарность».

    СУДЬЯ (Никитину). Господин Щепотьев не был пьян?

    НИКИТИН. Нет, он был трезв.

    СУДЬЯ. В какое время он нанес оскорбление господину Акилову?

    НИКИТИН. После второго акта.

    КУПЕРНИК Статья, о которой господин Щепотьев слышал в кофейной, не принадлежит господину Акилову. Прежде чем решиться на оскорбление, следовало бы хорошенько разузнать, кто писал эту статью, а не полагаться на слова своих знакомых. Отягчающими вину господина Щепотьева обстоятельствами я признаю, во-первых, что он нанес оскорбление моему доверителю в публичном месте. Во-вторых, господин Щепотьев — человек образованный. Наконец, в-третьих, совокупность поступков, ибо кроме нанесения оскорбления действием в публичном месте, было еще нарушение тишины и порядка. На основании всех этих данных, я прошу вас, господин судья, назначить господину Щепотьеву высшее наказание, налагаемое мировым судом согласно 135-й статье Устава о наказаниях. В заключение я не лишним считаю сказать, что столь сильное оскорбление, как пощечина, не может быть предоставлено на волю всякого, а тем более на волю лица, которое даже не взяло на себя труда удостовериться, действительно ли оно оскорблено известной личностью или нет. Подобное самоуправство могло существовать лишь во время кулачного права.

    Мировой судья признал господина Щепотьева виновным в нанесении оскорбления действием господину Акилову, а также в нарушении тишины и порядка, и постановил подвергнуть его аресту при городском арестантском доме на пять дней.

    Камера мирового судьи была переполнена публикой, которая встретила приговор громким шиканьем.

    СУДЬЯ. Господа, на суде никакие выражения одобрения или неодобрения законом не допускаются.

    Господа Щепотьев, Куперник и депутат от полиции Андреев на приговор изъявили свое неудовольствие.

    >

    Охмелел

    У мирового судьи Пречистенского участка Москвы 9 октября 1869 года разбиралось дело молодого крестьянина Алексея Сергеева.

    СУДЬЯ. Каким образом вы очутились ночью в доме госпожи Смирновой?

    СЕРГЕЕВ. Не могу знать-с, пьян оченно был.

    СУДЬЯ. Где же вы были прежде того?

    СЕРГЕЕВ. Да спервоначала в баню отправился, а на Смоленском рынке и захмелел.

    СУДЬЯ. Что же вы, дверью, что ли, ошиблись, попавши вместо бани в кабак?

    Публика смеется.

    СЕРГЕЕВ. Не могу знать-с.

    СУДЬЯ. Что делали вы в доме Смирновой?

    СЕРГЕЕВ. Как есть, ничего не помню-с.

    СУДЬЯ. Вы улеглись там спать. В которое время вы пошли в баню?

    СЕРГЕЕВ. Часу в одиннадцатом.

    СУДЬЯ. То есть в десять?

    СЕРГЕЕВ. Так точно-с.

    СУДЬЯ. А где находится дом Смирновой?

    СЕРГЕЕВ. Не знаю-с, господин судья, ничего не помню, потому уж больно пьян был.

    СУДЬЯ. Чем вы занимаетесь?

    СЕРГЕЕВ. Мы мастеровые-с.

    СУДЬЯ. Какое мастерство-то ваше?

    СЕРГЕЕВ. Столяры-с.

    СУДЬЯ. Получаете жалованье?

    СЕРГЕЕВ. Так точно-с.

    СУДЬЯ. Сколько вы получаете жалованья?

    СЕРГЕЕВ. Восемь рублев.

    СУДЬЯ. Грамоте знаете?

    СЕРГЕЕВ. Знаю-с.

    Судья постановил подвергнуть крестьянина Сергеева денежному штрафу в размере одного рубля серебром.

    >

    Возвышение голоса

    Ученица Московской консерватории, госпожа Щебальская 19 декабря 1869 года была приглашена в кабинет директора консерватории, знаменитого пианиста, губернского секретаря Николая Рубинштейна. Она вошла туда совершенно спокойно, но, когда Рубинштейн стал ей делать выговор за неуспехи по одному из предметов, Щебальская невольно смутилась и в нервном возбуждении стала перебирать листки в книге, которую держала в руках. Директор почему-то принял это за невнимание к своим словам. «Ступайте вон! Вон!» — закричал он в гневе и, вырвав из рук провинившейся ученицы книгу, швырнул ее на стол.

    Отец госпожи Щебальской, находя такой поступок и произнесенные слова Рубинштейна оскорбительными для своей дочери, на следующий же день отправился к нему для объяснений. Последний, сознавшись в своем поступке, сказал: «Что же мне делать, я человек нервный — не выдержал, вспыхнул». Тогда господин Щебальский попросил господина Рубинштейна взять свои слова обратно и извиниться, на что тот не согласился. Вследствие этого господин Щебальский обратился с жалобой к мировому судье Александровского участка.

    Разбирательство по этому делу проходило 8 января 1870 года при огромном стечении публики. Обвинителем явился сам господин Щебальский, защитником обвиняемого — присяжный поверенный Ф. Г. Соловьев.

    Профессор консерватории Э. Лангер, спрошенный на разбирательстве в качестве свидетеля, показал, что находился случайно в кабинете директора и сидел против него, когда вошла Щебальская. Рубинштейн стал делать ей выговор, что она плохо занимается в классе. Тогда он, Лангер, раскрыл книгу, чтобы не смущать их обоих своим присутствием. Поэтому он ничего не видел, но слышал, что господин Рубинштейн сначала говорил с госпожою Щебальской спокойным голосом, но потом сказал возвышенным: «Вы не обращаете внимания на мои слова! Идите вон!» В то же время он слышал, как упала на стол книга. Но вырывал ли ее Рубинштейн из рук Щебальской или нет, того не заметил. Госпожа Щебальская и после этого продолжала стоять в кабинете. Тогда Рубинштейн, еще более возвышая голос, сказал: «Идите вон!» И она ушла. Немного спустя господин Лангер пояснил, что книга лежала на столе до прихода Щебальской, а она вошла с пустыми руками.

    Защитник обвиняемого Соловьев, между прочим, сказал, что директор имеет полное право делать выговоры ученикам, не допускать их к экзамену и даже исключать из консерватории. Когда директор делает замечание, а ученица не обращает на его слова внимания, то ему остается сказать одно: «Идите вон». Притом в словах этих нет ничего оскорбительного. Поэтому он, защитник, по бездоказательности обвинения, по отсутствию намерения нанести оскорбление и принимая во внимание, что здесь дело касается отношения директора к ученикам, просит оправдать господина Рубинштейна.

    Обвинитель Щебальский в заключение своего возражения просил только того, чтобы обсуждаемое событие было признано совершившимся и непозволительным. На эти слова защитник Соловьев ответил, что в действиях Рубинштейна нет ничего противозаконного.

    Мировой судья признал господина Рубинштейна по суду оправданным.

    На это решение поверенный господина Щебальского, присяжный поверенный Алексеев принес апелляционный отзыв, где доказывал оскорбительность слов, с которыми обратился Рубинштейн к Щебальской. В подтверждение того, что он действительно вырвал у нее из рук книгу, он просил спросить под присягой в качестве свидетелей господ Кашперова и Иванова и госпожу Абрамову.

    Поверенный со стороны господина Рубинштейна Ф. Г. Соловьев заявил о неподсудности этого дела мировым учреждениям. Но съезд мировых судей, согласно с заключением господина товарища прокурора, признал это дело себе подсудным и приступил к допросу свидетелей. Никаких новых обстоятельств не выяснилось, за исключением дополнения к своим показаниям господина Лангера, который сказал, что спустя несколько времени по выходе Щебальской из кабинета, господин Рубинштейн говорил, что она стояла к нему вполоборота спиною и перелистывала журнал.

    Товарищ прокурора господин Рогаль-Левицкий, изложив обстоятельства дела, сделал вывод, что оскорбление действием (то есть вырывание из рук книги) не подтвердилось и потому это обвинение отпадает. Что же касается до возвышения господином Рубинштейном голоса и произнесенных им слов, то составляет ли это оскорбление, предстоит решить совести судей, а он со своей стороны не может считать их необидными и просит признать господина Рубинштейна виновным в оскорблении госпожи Щебальской словами.

    Съезд мировых судей, по большинству голосов, постановил: подвергнуть господина Рубинштейна денежному штрафу в размере 25 рублей, а при несостоятельности — аресту при городском арестантском доме на семь дней.

    >

    Незаконное ношение оружия

    31 января 1870 года во время бенефиса господина Паддила в московском Большом театре неизвестная дама вручила буфетчику 3-го яруса револьвер, объяснив ему, что он заряжен тремя пулями, и просила поберечь его до конца представления.

    Буфетчик представил этот револьвер в театральную кассу смотрителю за сборами господину Талызину, который довел о случившемся до сведения полиции. Полицейский чиновник обратился с расспросами к указанной ему даме, которая объяснила, что она жена инженера-поручика Вера Алексеевна Евреинова, и берет с собой револьвер, когда отправляется куда-нибудь из дома, для того, чтобы предохранить себя от нападения неблагонамеренных личностей, тем более, что она имеет молодую и красивую дочь, и неизвестные ей молодые люди уже позволяли себе беспокоить их даже на квартире. Поэтому, опасаясь встречи с подобными господами, она и запаслась для смелости револьвером. Другой же цели никакой не имела.

    Дело рассматривалось у мирового судьи Тверского участка. Ко всему вышеприведенному госпожа Евреинова добавила, что не знала о запрещении носить заряженное оружие.

    Обвинитель, депутат от полиции квартальный надзиратель Андреев, сказал, что закон позволяет иметь оружие во время путешествия на охоту, но госпожа Еврей-нова отправилась с револьвером в театр, а потому просил поступить с ней по статье 118-й Устава о наказаниях.

    Мировой судья определил подвергнуть обвиняемую штрафу в размере одного рубля серебром. Решением суда госпожа Евреинова осталась довольна.

    >

    Не разобрались, но договорились

    Для разбирательства дела (1870 год, Петербург) вызываются: истец — господин средних лет с усами и ответчик — купец, содержащий мелочную лавку. Жалоба состоит в том, что господин с усами, сделав небольшую покупку в мелочной лавке, вышел на улицу и остановился у торговой галереи, где находился картофель, принадлежащий, впрочем, другому торговцу. Остановившись, он стал рассматривать свой кошелек, в котором, по его уверению, было одиннадцать рублей серебром. Кошелек выпал из рук и упал в картофель. В этот момент откуда ни возьмись появился какой-то мальчик, схватил кошелек и исчез. Господин с усами требует, чтобы купец, из лавки которого он вышел, заплатил ему одиннадцать рублей, ибо ему показалось, что мальчик, похитивший его кошелек, тоже вышел из лавки купца.

    СУДЬЯ. На каком основании вы требуете, чтобы купец заплатил вам деньги?

    ИСТЕЦ. Помилуйте, господин судья, я больной человек, у меня паралич, я получаю только одиннадцать рублей в месяц. Чем же я буду жить?

    СУДЬЯ. Так Но согласитесь, что ведь я должен иметь законную причину, чтобы присудить купца к уплате вам этой суммы. Ведь мальчик, похитивший ваш кошелек, не принадлежит к числу его сидельцев, как вы мне сами говорили.

    ИСТЕЦ. Нет, не принадлежит. Что про это толковать, я видел его мальчиков, их двое. Они совсем не похожи на того, кто украл у меня кошелек. Но ведь все равно, ведь этот мальчик вышел из его лавки, он должен его знать. Он был у него, и потом вышел и украл. Помилуйте, господин судья, я больной человек, у меня паралич, я всего получаю одиннадцать рублей. Что же я теперь буду делать?

    ОТВЕТЧИК. Разве я могу знать всех, кто бывает у меня в лавке? А если б я знал, то какая надобность мне укрывать его от вас или от господина судьи?

    ИСТЕЦ. Он вышел из твоей лавки, значит, он и украл, а ты должен меня удовлетворить. Помилуйте, господин судья, у меня паралич…

    СУДЬЯ. Позвольте… По-вашему, выходит, что кто вышел из его лавки, тот и украл ваш кошелек? Так?

    ИСТЕЦ. Точно так.

    СУДЬЯ. Но ведь и вы тоже вышли из его лавки.

    ИСТЕЦ (смутившись). Помилуйте, господин судья, стало быть, я должен заплатить штраф, что неправильно требую? Я не могу доказать, у меня паралич, я больной человек. (Обращается к купцу.) Откуда я заплачу тебе штраф, я получаю только одиннадцать рублей?!

    СУДЬЯ. Позвольте, позвольте! Никто с вас денег не требует, с вас только просят доказать законность вашей претензии.

    ИСТЕЦ. Помилуйте, господин судья, откуда я ему заплачу? Я больной человек…

    ОТВЕТЧИК. Да мне не требуется ваших денег, я сам готов дать вам рубль серебра, чтобы, значит, покончить эту материю.

    СУДЬЯ (истцу). Что же, вы довольны?

    ИСТЕЦ. Покорнейше благодарю, ваше благородие, очень доволен. (Низко кланяется судье и потом купцу.) Покорно благодарю, весьма доволен, я больной человек.

    Мировой судья предлагает обоим расписаться в книге. Истец и ответчик расписываются.

    ИСТЕЦ. Господин купец! Вы мне сейчас рублик пожалуете?

    ОТВЕТЧИК. Теперь со мной нет, сейчас сбегаю домой и принесу сюда.

    СУДЬЯ. Не угодно ли, я вам дам, а вы потом мне пришлите.

    Купец, взявши от судьи рубль, передает его господину с усами. Между тем, вышедши из-за решетки, купец встречает в числе зрителей своего знакомого, берет у него рубль и возвращает судье.

    >

    Влопался

    Полиция доставила мировому судье 35-го участка Санкт-Петербурга (середина 1870-х годов) А. Д. Дурново протокол, в котором излагалось, что околоточный надзиратель Гротинг, взойдя в квартиру прусской подданной Агаты Целес, увидел там в одной рубашке и в нижнем белье в нетрезвом виде человека. На вопрос: «Кто вы?» тот ответил: «Второй гильдии купец Громов». Околоточный пригласил его в участок для удостоверения личности, но он не шел, сопротивлялся. Тогда околоточный призвал трех дворников, и те на руках принесли его, Громова, раздетого в участок. При этом он дорогой кричал: «Караул, режут, грабят!» А в участке называл околоточного городовым, говорил: «Удивляюсь, зачем господин Трепов держит такого надзирателя», что он имеет право кричать, потому что «сам платит господину Трепову жалованье». Из участка Громова направили для вытрезвления в часть, а утром водворили по месту его жительства.

    Далее пристав просил судью возвратить ему протокол о Громове, «произведшем шум ночью», необходимый ему «для представления к имеющейся уже о Громове переписке». Так как разбирательство по протоколу уже было назначено, то судья выдал полиции копию с него.

    Судья (поверенному Громова дворянину Поганько). Признаете ли вы вашего доверителя виновным в возводимом на него полицией обвинении?

    ПОГАНЬКО. Нет, напротив, я прошу наказать уголовным порядком околоточного надзирателя за насилие, самоуправство и обиды, какие он сделал Громову.

    СУДЬЯ. Так расскажите, как это случилось?

    ПОГАНЬКО. Громов зашел поздно вечером случайно в квартиру Целес…

    СУДЬЯ. Он — ее знакомый или родственник?

    ПОГАНЬКО. Нет, в ее квартире живет, в комнате, женщина, которая пригласила Громова к себе. Некоторое время спустя женщина отпросилась у Громова разменять двадцатипятирублевку. Ушла, а он остался в ее комнате один. Вдруг входит околоточный и грозно обращается к Громову с вопросом: «Кто ты такой?» Громов ответил ему: «Второй гильдии купец Иван Федоров Громов». — «А зачем ты здесь?» — «За тем же, за чем, я полагаю, и вы пришли, — ответил он, думая, что господин Гротинг за тою же, как и он, надобностью. — Будьте повежливее, а не тыкайтесь», — добавил Громов. «Как ты, бородач ты этакий, смеешь мне так говорить? Я — околоточный надзиратель». «Не знаю, — сказал Громов, — но не ругайтесь». — «Так одевайся же, поганый купчишка, и пойдем в участок». — «Нечего мне там делать». — «Ты не рассуждай, а одевайся скорей». Он схватил Громова за рукав и стал тормошить. «Позвольте получить хоть сдачу; дайте одеться да скажите, наконец, за что вы меня тащите?» — «Удостовериться в звании. Ты, может, поляк какой!» — ответил Гротинг и, ничего не слушая, кликнул дворников и приказал им тащить Громова. Те взяли его, кто за руки, кто за ноги, и понесли раздетого по улицам. Кроме того, когда он не хотел идти, его связали веревками. Но он не буянил, не шумел. Немного выпивши, точно был.

    СУДЬЯ. Он, значит, барахтался, если его связали?

    ПОГАНЬКО. Да, не желал идти. Он говорил господину Гротингу: «Мой дом виден отсюда, ведите меня туда и узнаете, что я говорю правду». В участке он тоже показывал, что живет рядом, и просил отпустить его. Пристав ответил ему: «Вас проводят». Он думал — домой, а его свели в часть, где он и ночевал. По закону же никто не может быть задержанным без постановления суда.

    СУДЬЯ. Называл Громов околоточного «городовым»?

    ПОГАНЬКО. Нет. Да и ежели бы назвал, так это ничего не значит. Он и есть старший городовой.

    ГРОТИНГ. Несправедливо. Я отправляю офицерскую службу, значит, не городовой. Да Громов еще бранил меня.

    СУДЬЯ. Говорил Громов, что платит жалованье господину Трепову?

    ПОГАНЬКО. Нет, не говорил. Написать они могли после все, что им вздумалось. Громов протокола не подписывал.

    СУДЬЯ. Громов вносит подати, поземельные и прочие повинности в Думу и ее член?

    ПОГАНЬКО. Да, вносит, как и все купцы.

    СУДЬЯ. Может быть, Громов, говоря, что платит господину Трепову жалованье, разумел свои взносы в Думу, которая на городские суммы содержит полицию?

    ПОГАНЬКО. Разуметь-то это всякий разумеет, только Громов ничего этого не говорил.

    СУДЬЯ. Городовой был в комнате, где был Громов вместе с Гротингом?

    ПОГАНЬКО. Не был. Если бы Гротинг вошел с городовым, Громов и знал бы, что они по службе. А как Гротинг взошел один, то иначе нельзя было и думать Громову о нем, как то, что он ему заявил. «Покажи, — говорит Гротинг, — паспорт». А где же было Громову его взять? В Петербурге никто не ходит по улицам с паспортом в кармане, чтобы на всяком месте, в каждом доме показывать его полиции. Да этого, я думаю, нигде в целом свете не требуется. А тут человека, живущего через дом, за углом, потащили раздетого по улице, связали ему руки. Он, разумеется, принужден был кричать, и его развязали по настоянию публики, проходившей мимо. Публики было немало, да никто не захотел идти с ним на суд полиции, это всякому неприятно.

    СУДЬЯ. Долго просидел Громов под арестом?

    ПОГАНЬКО. До 12 часов другого дня. Из полиции Казанской части его отправили в 3-й участок Спасской части, где он живет, для отдачи, точно на смех, под благонадежное поручительство, как преступника! Там это исполнили, а переписку вернули назад.

    СУДЬЯ. И никакого шуму, вы говорите, не было в квартире Целес, когда околоточный пришел?

    ПОГАНЬКО. Нет, совершенно тихо было. Когда Громов очутился на свободе, он пришел к приставу, господину Юнгу, спросил, в чем его обвиняют, и просил показать ему протокол. Но господин Юнг сказал ему, что отослал протокол к начальнику секретной полиции господину Жерве. Громов отправился к господину Жерве, который объявил ему, что передал протокол обратно господину Юнгу, от которого все зависит, и велел от себя передать господину Юнгу, чтобы побывал у него. Был ли он или нет — не знаю.

    СУДЬЯ. Да о чем же был протокол у господина Жерве?

    ПОГАНЬКО. Об оскорблении будто бы Громовым обер-полицмейстера. Громов пошел опять к господину Юнгу, который предложил ему зайти вечером. А вечером смилостивился, сказал, что из снисхождения кончает это дело, и посоветовал извиниться перед околоточным, что Громов и исполнил.

    СУДЬЯ. Зачем же он, считая себя не только правым, но и обиженным, хлопотал в полиции об окончании дела?

    ПОГАНЬКО. Он — человек несведущий, семейный. Боялся огласки — своего пребывания у женщины и поручительства. Он думал, что находится под домашним арестом, и что его на всю жизнь отдали на поруки. На другое утро он просил господина Юнга снять с него поручительство, и господин Юнг при нем же велел писцу послать об этом бумагу.

    СУДЬЯ (Гротингу). А по-вашему, как дело было?

    ГРОТИНГ. Я был послан осмотреть некоторые дома, в которых скрываются разные бродяги. Когда я обошел несколько квартир, дворник сказал мне, что нужно осмотреть и эту квартиру, то есть Целес. Я вошел вместе с городовым и дворником в переднюю, осмотрел две комнаты и никого в них не нашел. Дверь в третью комнату была затворена. Я спросил хозяйку Целес: «Кто там?» — «Гость у живущей там женщины», — ответила она. «Вышлите ее сюда, надо посмотреть ее билет». — «Она, — говорит, — ушла, и гость один».

    СУДЬЯ. Знали вы, что в квартире Целес живут известные женщины?

    ГРОТИНГ. Нет, не знал. Я бы не пошел к ней, если бы дворник не указал.

    СУДЬЯ. А дворник заявлял вам, что Целес держит известных женщин на квартире?

    ГРОТИНГ. Говорил. Я искал не женщин, а бродяг. Я вошел в комнату, вижу, сидит на постели раздетый мужчина. Я спросил, кто он. «Тебе, — говорит, — какая надобность?» — «Мне нужно убедиться в личности». — «Для чего?» — «Я разыскиваю людей». Я стал просить его одеться и идти со мною в участок, а он возражал, что я за тем же пришел, как и он. Но я человек женатый, семейный…

    СУДЬЯ. При хозяйке это было или без нее?

    ГРОТИНГ. При хозяйке. Потом, когда я настаивал, чтобы он оделся, он начал ругаться, назвал меня городовым. Я послал дворника за понятыми — дворниками. Я требовал от него удостоверения его звания.

    СУДЬЯ. Но чем же мог он удостоверить вас? Вам же известно, что к женщинам легкого поведения ходят ночью всякие мужчины и, конечно, паспортов с собой не носят?

    ГРОТИНГ. Это уж не мое дело. Я искал подозрительных людей, исполнял данную нам инструкцию. И дворники уговаривали его одеться, но он ничего не слушал. Дворник хотел надеть ему сюртук, но он не давался, сопротивлялся. Его и свели в участок. Мы полтора часа напрасно уговаривали его идти. Надо же было что-нибудь сделать? В участке он неясно говорил, где живет. Указывал, что торгует на Александровском рынке.

    ПОМОЩНИК ПРИСТАВА КАПИТАН МЕЛАРТ (из-за барьера). Это при мне было. (Подходит к судейскому столу.)

    СУДЬЯ (Меларту). Говорили вы Громову, что его поведут домой, а вместо того отправили в часть?

    МЕЛАРТ. Если бы он жил в нашем участке, мы могли бы послать городового удостовериться. А то он в другой совсем части живет.

    СУДЬЯ. Ведь участок, в котором он живет, рядом с вашим?

    МЕЛАРТ. К нам ночами много приводят разных людей, и всех рассылать по домам с городовыми нельзя — городовых не хватит.

    ПОГАНЬКО. Но по закону нельзя же арестовывать людей без всякой причины.

    ГРОТИНГ. Он мною не был арестован, а только доставлен в участок.

    ПОГАНЬКО. Несправедливо, посажен в арестантскую почти на сутки, вместе со всякими мошенниками, бродягами. А это ему оскорбление.

    МЕЛАРТ. Он был посажен для вытрезвления, а это не может его оскорбить. Выпустили его утром.

    СУДЬЯ (Гротингу). Вам говорил господин Юнг, что оканчивает дело у себя?

    ГРОТИНГ. Да, Громов и у меня просил извинения, и я ему извинил. Он был не в трезвом виде, и я на него не претендую за то, что он меня оскорбил. В участок привели его под руки.

    СУДЬЯ. Как же, в протоколе сказано, что принесли на руках?

    МЕЛАРТ. Это я могу объяснить. Если сказано «несли», это значит, поднимали на ступеньки лестницы в участок, куда сам он не шел. Привели его в рубашке и белых брюках.

    СУДЬЯ. Зачем посылали протокол к господину Жерве?

    МЕЛАРТ. Господин Жерве — чиновник особых поручений при обер-полицмейстере, а не начальник секретной полиции. Посылали за слова: «Я сам плачу жалованье Трепову». Для доклада обер-полицмейстеру, за выражение о нем.

    СУДЬЯ. Были у него руки связаны или нет?

    МЕЛАРТ. Нет, свободны.

    ПОГАНЬКО. Я докажу, что были связаны, что на нем рубашку изорвали, что на руках остались рубцы от веревок.

    МЕЛАРТ. Правда, его в участке уже одели. Полиция к нему претензии не имеет и считает дело конченным. Приводили же его только для удостоверения личности.

    СУДЬЯ (городовому Томашевичу). Что вы знаете по настоящему делу?

    ТОМАШЕВИЧ. Я зашел на квартиру вместе с господином околоточным и с дворником. Посмотрели туда-сюда, все ладно. Господин околоточный спросил женщину: «Там кто?» Про третью комнату то есть. «Гость, — говорит, — у женщины». — «А где женщина?» — «Вышла». — «Как же гость-то там один? Этого нельзя». Вошли туда. Видим, бутылки, а он в одной рубашке на диване валяется…

    СУДЬЯ. Как же, господин Гротинг говорил: на постели. А вы толкуете: на диване.

    ТОМАШЕВИЧ. Точно, будто на диване сидел. Может, я и не досмотрел. Спросили его: зачем он сидит? «Какое, — говорит, — тебе дело? Велико лицо — околоточный! Солдат, больше ничего!»

    СУДЬЯ. Зашли вы в квартиру на шум или вас позвали?

    ТОМАШЕВИЧ. Нет, просто поглядеть мазуриков или воров. Про женщину, что там живет, не справлялись. В нашем участке все мошенники пробавляются. Такое уж место поганое. Недавно, вон, лакей обокрал судью 19-го участка да сюда кутить с деньгами и удрал. Ну, тут его и поддели… Ему велели одеваться, чтобы в участок. А он: «Нет, не пойду. Сдачу жду от девки». Да еще шумит, бранится. «Ну, бери вещи свои да идем». Тоже не слушает. Один дворник взял вещи, а двое повели его под руки. Но не вязали. На руки, точно, подымали, чтобы ноги не волочил. Господин околоточный не ругал его, а он был выпивши и буянил.

    СУДЬЯ. Где именно он буянил, и действительно ли его вели, а не несли? Сам господин Меларт говорит, что по лестнице несли.

    ТОМАШЕВИЧ. В квартире буянил, потому что ослушался приказания. А про лестницу не приметил в суетах: его дворники тащили. Так, может, и несли маленько, где упирался. Это тоже бывает.

    СУДЬЯ. Из участка его обещались отпустить домой или нет?

    ТОМАШЕВИЧ. Не слыхал. Наше дело — привел, и ступай на свое место. Потому не знаю ничего про их разговор. Мы провозились с ним с 12 до 2 часов ночи.

    СУДЬЯ (квартирной хозяйке Целес). Громов пришел к вам по знакомству или нет?

    Целес показывает ломаным русским языком, что околоточный, придя в ее квартиру в 12 часов ночи, осмотрел ее комнаты и кухарки, а затем пошел в комнату, в которой сидел Громов. Сцену, произошедшую между Громовым и околоточным надзирателем, она рассказала почти во всем согласно с показаниями Поганько.

    СУДЬЯ (дворнику Михайлову). Звали вы околоточного в квартиру Целес и знали ли, что у нее живет женщина?

    МИХАЙЛОВ. Да, точно, они искали бродяг. А я говорил, у нас их не бывает, какой-то только господин пришел к женщине. Господин околоточный знал, что у Целес живут женщины.

    СУДЬЯ. Вы вошли в квартиру вместе с околоточным и городовым или нет?

    МИХАЙЛОВ. Как сказать-то? Вошли-то, правда, вошли. Да мы остались в передней, потому как не наше дело. Мы — люди подначальные, должны слушаться.

    СУДЬЯ. Долго ли продолжались переговоры между околоточным и Громовым?

    МИХАЙЛОВ. С четверть часа, кажется, не больше.

    СУДЬЯ. Какими словами шли переговоры?

    МИХАЙЛОВ. Славами-то, разумеется, простыми. Околоточный звал Громова в участок, а тот не хотел идти. «Пожалуйте», — говорит околоточный. А он: «Не иду». Ну, и дальше — больше. Вышел шум, поднялся крик.

    СУДЬЯ. Говорил Громов, что живет в Спасском переулке, и потому просил свести его в свой участок?

    МИХАЙЛОВ. Этого я не слыхал. В участке насчет обер-полицмейстера вышло у них маленькое коленцо… Ну, да пустяки.

    СУДЬЯ. Выражался околоточный в квартире Целис, что и ее стащит в часть за заступничество за Громова?

    МИХАЙЛОВ. Нет. Околоточный послал меня за дворниками. И, пока я ходил, может, у них там что-нибудь и вышло. Так это без меня. А когда я привел дворников, его и поволокли. Он лег, было, на лестнице… Руки ему не вязали.

    ПОГАНЬКО. Пока дворник отвлекался, околоточный мог ругать и Громова, и Целес сколько ему угодно.

    СУДЬЯ. Околоточный при вас говорил Громову ты или вы?

    МИХАЙЛОВ. Вы. Он говорил ему вежливо. А Громов: «Что вам от меня надо?» Эдакая оказия.

    СУДЬЯ. Трезвый ли был Громов и несли ли его платье в участок?

    МИХАЙЛОВ. Выпивши, выпивши, это точно. Платье его частью я нес одной рукой, а другой держал его за руки. Так и вели, это точно.

    МЕЛАРТ. В протоколе хоть и сказано: «Таким образом принесли», но надо — «привели». Несли ли его по улице, не знаю.

    СУДЬЯ (дворнику Архипову). Что вы знаете?

    АРХИПОВ. Нас призвали, Громов не шел, упорство чинил на лестнице. Мы его и сволокли силой в участок.

    СУДЬЯ. Целес говорит, что несли, как покойника. А вы что скажете?

    АРХИПОВ. Да, он упирался, трое и поволокли его.

    СУДЬЯ. Собственно, за что волокли его?

    АРХИПОВ. За руки.

    СУДЬЯ. А ноги-то его по земле, что ли, волочили?

    АРХИПОВ. Нет, и ноги несли.

    СУДЬЯ. Кто же нес ноги?

    АРХИПОВ. Не заметил.

    СУДЬЯ. Этого быть не может. Вас было всего трое. Двое, положим, держали за руки, а третий за ноги. Говорите же, кто нес за ноги? Лгать, помните, нельзя.

    АРХИПОВ (помолчав). Головинский дворник, Михайлов.

    СУДЬЯ (Михайлову). Как же вы говорили, что вели Громова, а вот он, как вы слышали, уверяет, что именно вы несли за ноги?

    МИХАЙЛОВ (растерявшись). Да, оно разумеется. Что с ним было делать, коли не идет? Ну, и нес, точно, за ноги. Кому-нибудь надо же было нести?

    СУДЬЯ. Был ли он пьян и говорил ли, где живет?

    АРХИПОВ. Выпивши он был чуть-чуть. А живет, сказал, в Спасском переулке, в доме № 10.

    СУДЬЯ. Где и для чего он указывал свое местожительство? Верно, его кто-нибудь спрашивал?

    АРХИПОВ. Да, помощник спрашивал в участке.

    СУДЬЯ. Говорил он, что обер-полицмейстеру господину Трепову платит жалованье?

    АРХИПОВ. Этого-то я, признаться, не слыхал.

    СУДЬЯ (дворнику Александрову). Объясните, как было дело.

    АЛЕКСАНДРОВ. Когда я пришел, господин сидел на диване. Околоточный звал его в участок. Господин говорил: «Не могу я идти, надо сдачу получить». Околоточный сказал: «Возьмите его». Мы взяли и понесли.

    СУДЬЯ. А за ноги тоже несли или нет?

    АЛЕКСАНДРОВ. Несли также и за ноги. Он еще, барахтавшись, грудь мне разбил, окаянный.

    СУДЬЯ. Поминал он какой-нибудь адрес?

    АЛЕКСАНДРОВ. Да, просился отослать его домой, в Спасский переулок, дом № 10. Он был сильно пьян.

    СУДЬЯ. Зачем вели его в участок?

    АЛЕКСАНДРОВ. С женщиной шум либо драку завел. За что же больше тащить в часть?

    СУДЬЯ. Ваши товарищи говорят, что он ни с кем не дрался и не шумел до прихода полиции, а пьяным и при ней не был.

    АЛЕКСАНДРОВ. Кто ж его знает, что он за человек есть, ежели, примерно, без шуму, без драки в часть попал. Кажинный раз все начинается с драки да с руготни. А ежели бы он не был пьян, не упирался бы… Просился свести его в свой участок. «Там меня, — говорит, — все знают». Вязать его — не вязали.

    СУДЬЯ (пожилой, прилично одетой женщине Шимкевич). Вы свидетельницей чего были?

    ШИМКЕВИЧ. Я, видите ли, живу в квартире Громова при детях. Все семейство перепугалось, что он пропал. Когда он, освободившись из полиции, пришел домой истерзанный, велел мне подать белье и стал менять рубашку, которая была вся изорвана, я заметила у него на руках следы от связывания веревками. Черные широкие рубцы. Говорю ему: «Ах, Иван Федорович, что это такое с вами случилось?» — «От веревки, — говорит. — Меня связывали в полиции». — «За что?» Он жалобно вздохнул и рассказал мне по секрету, что его взяли от женщины и таскали по улице связанного. «Ах, вы несчастный, как вас избили». — «Да, — ответил он мне, — важно влопался». Теперь еще остались на теле его синие круглые знаки, пальца в три величиной.

    ГРОТИНГ. Он сам боли, значит, не чувствовал, пока другие ему не напомнили о ней. Он говорил, что ничего не помнит. Мы его не трогали. Может его в части побили? Там, случается, дерутся.

    ТОМАШЕВИЧ. Очень часто арестанты в частях шибко бьют новеньких, ежели шумят. Всех бьют наповал.

    СУДЬЯ. За что же бьют, и откуда вы знаете, что бьют?

    ТОМАШЕВИЧ. Колотят, известно, за то, что сиди смирно. А что точно всех бьют, это нам солдаты сказывают, кои служат при арестантских.

    СУДЬЯ (Меларту). Что это за инструкция, о которой господин Гротинг упоминал? И имеет ли полиция право, на основании оной, заходить только в некоторые дома или же во все, которые покажутся ей подозрительными?

    МЕЛАРТ. Нам разрешается осматривать все гостиницы, трактиры, шамбр-гарни и публичные дома.

    СУДЬЯ. Но квартира Целес, по показанию самого господина Гротинга, ни то, ни другое и ни третье, а просто частная квартира. Имеет ли он право ее осматривать?

    Меларт пожимает плечами и молчит.

    СУДЬЯ. А вы, господин Гротинг, как скажете?

    ГРОТИНГ. Я доставил Громова в участок. Больше ничего не знаю.

    СУДЬЯ. А если приглашаемый в полицию для удостоверения в звании добровольно не пойдет, то имеет ли полиция право тащить его силой в участок?

    МЕЛАРТ (улыбаясь). Таких правил нет. А пьяных мы всегда отправляем по домам через часть. Доискиваться, откуда и кто они, нам ночью некогда.

    СУДЬЯ. В чем же полиция обвиняет Громова?

    МЕЛАРТ И ГРОТИНГ. Мы ничего с него не ищем, ни в чем его не обвиняем, а брали только удостовериться в звании.

    Молодая женщина, у которой был Громов, отозвалась, что ничего о происшествии не знает, так как не была в это время дома. Причем подтвердила, что Громов был немного выпивши.

    СУДЬЯ (Поганько). Не имеете ли чего добавить?

    ПОГАНЬКО. Господин Гротинг сознает, что зашел в квартиру Целес, достоверно не зная, какие в ней живут люди, и оправдывается инструкцией. Но ведь если признать его правым, то это будет значить, что он может прийти в любой дом, в любую квартиру частного семейства, застать там какого-нибудь гостя, потребовать от него паспорт, которого у того, конечно, при себе не будет, взять его под арест, продержать сутки и выпустить. Потом, когда тот станет жаловаться, говорить, что ему нужно было удостовериться в его личности, и он иначе поступить не мог. Нет, я прошу подвергнуть господина Гротинга и других полицейских чинов, виновных в насилии, самоуправстве и оскорблении Громова, уголовному наказанию по закону.

    Судья, принимая во внимание, что полиция Громова ни в чем не обвиняет, что обер-полицмейстер отказался преследовать Громова за неодобрительное будто бы о нем выражение, что поверенный Громова видит в действиях полиции насильственные и самоуправные поступки против его доверителя, постановил Громова от суда освободить, а о полицейских чинах сообщить для дальнейшего их преследования непосредственному их начальству — обер-полицмейстеру.

    >

    Девка

    Отставной поручик Хемниц в прошении, поданном мировому судье 35-го участка Санкт-Петербурга А. Д Дурново (1870-е годы), жаловался на мещанку Тихонову за оскорбление своей сестры. В свою очередь Тихонова жаловалась на нанесенную ей обиду словом «девка». Хемницу — лет под пятьдесят, болезненный вид. Тихонова — 24 лет, довольно представительной наружности.

    СУДЬЯ (Хемницу). Какими словами госпожа Тихонова оскорбила вашу сестру?

    ХЕМНИЦ. Она сказала: «Пусть барышня сама приходит убирать мою комнату».

    ТИХОНОВА. Не так. Когда прислуга господина Хемница объявила мне, что перестанет убирать комнату, я ей ответила: «Это дело твое, а мы деньги заплатили, так пусть хоть сами господа убирают, если тебе не велят».

    ХЕМНИЦ. Вы сказали: «Барышня пусть убирает». То есть моя сестра — девица, дворянка!

    ТИХОНОВА. А я не «девка». Девкой нельзя называть ту, которая своими трудами живет. Это для меня оскорбление.

    ХЕМНИЦ. Никакого в этом нет оскорбления. Если бы вы были благородная, вас называли бы барышня, девица. Если бы вы были молоденькая, как вон Елена (девушка 16 лет, прислуга Хемница), вас звали бы девушкой. А коль скоро вы незамужняя мещанка и в зрелых летах, то вас иначе и нельзя назвать, как девкой. Вот и все.

    ТИХОНОВА. Вы писали, что я с Толстым в связи. Это тоже оскорбление.

    ХЕМНИЦ. Этого-то я и не помню. Господин Толстой, действительно, выдавал вас госпоже Матисон за свою сестру. А это неверно. Я еще не заявляю того, за что вы Елене предлагали денег.

    ТИХОНОВА. За услугу, за труд.

    ХЕМНИЦ. Нет-с. Вы ее сманивали, сбивали. Она девушка молодая…

    СУДЬЯ. Это к делу не касается.

    Матисон показала, что Тихонова выразилась: «Скажи своим барышням, чтобы убрали». Елена Изотова: «Скажи своим господам, чтобы сами убирали, ежели тебе не велят».

    СУДЬЯ. Вы комнату с прислугой или без прислуги нанимаете?

    ТИХОНОВА. С прислугой, которая должна все делать.

    ХЕМНИЦ. Чтобы самовар ставить и сапоги чистить. А за все остальное они особо должны платить прислуге.

    СУДЬЯ. Нанимали комнату при вас?

    ХЕМНИЦ. Нет, в кухне.

    СУДЬЯ. Не можете ли примириться?

    ХЕМНИЦ. Так уж и быть, прощаем ей.

    ТИХОНОВА. А я не мирюсь. За слова «девка», «в связи» прошу наказать его.

    ХЕМНИЦ. Я и сестра поступаем благородно — прощаем. А она еще недовольна! Незамужняя и в таких летах мещанка — всегда девка. Это верно. Другое дело — благородная… Я — человек больной, офицер, в душевной тревоге.

    Судья постановил дело по претензии Хемница к Тихоновой прекратить, а жалобу Тихоновой на Хемница передать прокурорскому надзору для дальнейшего расследования.

    >

    В России деньги нипочем

    В камеру мирового судьи Одессы в 1870-х годах вошла шикарно одетая женщина — в черном кашемировом платье, полудекольте, высокого роста блондинка, с убийственно громадным шиньоном. Прекрасные темно-карие глаза не то улыбались, не то высказывали презрение ко всему на свете. Ее роскошный бюст и белизна шеи напоминали аппетитную русскую кулебяку, сквозь раскрытые, немного подкрашенные губы светились два ряда белых зубов. Она постоянно обмахивалась веером и старалась, по-видимому, стушеваться в скромную позу.

    СУДЬЯ. Чем могу служить вам, сударыня?

    Женщина, назвавшаяся Бальбау, подала прошение, написанное по-французски.

    «С неделю тому назад приехала я в Одессу из Франции с целью найти себе какое-либо место и остановилась в гостинице "Рим". Посредством здешних комиссионерских контор я приискала себе место компаньонки с содержанием в две тысячи франков. Предполагая ехать на место, я просила хозяина гостиницы записать на счет долг мой в сто франков, которые я возвратила бы ему через месяц. Но хозяин гостиницы не хотел уважить моей просьбы, не возвращает моего документа и даже удерживает вещи, почему прошу обязать его возвратить мои вещи и документ».

    Разговор ведется на французском языке.

    СУДЬЯ. Но ведь надо же рассчитаться с хозяином гостиницы, уплатить ему или обеспечить долг.

    БАЛЬБАУ. Разве содержатель гостиницы не может кредитовать мне сто франков? Я деньгами взяла у него всего 52 франка, остальные — за квартиру.

    СУДЬЯ. Это дело хозяина. Если он вас не знает, значит, имеет право не доверять вам. Вы бы как-нибудь уладили это дело.

    БАЛЬБАУ. Нет, он меня очень хорошо знает. Знает также, что я поступаю в дом богатого человека, вдовца, который не скупится на деньги. Но моя гордость не позволяет просить у него вперед денег.

    СУДЬЯ. Почему же бы вам и не взять вперед за месяц жалованье? Вы уплатили бы долг и еще вам осталось бы на дорогу.

    БАЛЬБАУ. Я не знаю еще, сколько мне придется получать в месяц.

    СУДЬЯ. Вы же сказали: две тысячи франков. На наши деньги — 600 рублей или 50 рублей в месяц.

    БАЛЬБАУ. Я полагаю, но наверно сказать не могу, потому что о цене не договаривались. Но зная, что господин, предложивший мне место, богатый человек, я не сомневаюсь, что буду получать эту сумму. Тем более что здесь, в России, говорят, — деньги нипочем.

    СУДЬЯ. Ну, последнее едва ли справедливо. Деньги честным трудом везде добываются нелегко.

    БАЛЬБАУ. Кому как. Мне, например, деньги совершенно не нужны, если бы мне давали все, что надо. Я ведь получала и по пяти тысяч франков и все-таки ничего не имею.

    СУДЬЯ. Так как же будет ваше дело?

    БАЛЬБАУ. Тысячу раз прошу вас, будьте любезны, освободите меня от этого неприятного случая. Я никогда не забуду вашей обязанности.

    При этом она приятно улыбнулась. Темные, большие и обольстительные ее глаза засветились каким-то живым и теплым огоньком, а поднятая правая рука с батистовым платком, прикоснувшись ко лбу, обворожительно и грациозно обнажила всю прелесть форм, всю свежесть и белизну ее тела.

    СУДЬЯ. Я вызову содержателя гостиницы. Но он потребует от вас обеспечения, и я не вправе буду отказать ему. Значит, вам уехать, не расплатившись или не обеспечив, нельзя будет.

    БАЛЬБАУ. А чем я его могу обеспечить?

    СУДЬЯ. Поручительством или залогом, или, если он согласится, распиской.

    БАЛЬБАУ. Я, пожалуй, найду поручителя. Ведь это значит такого господина, который бы сказал, что я заплачу деньги?

    СУДЬЯ. И который бы в случае, если вы не заплатите, заплатил бы за вас.

    БАЛЬБАУ. Это уже будет его дело.

    СУДЬЯ. Так вы можете представить завтра поручителя?

    БАЛЬБАУ. О, такого я найду, что будет обещать.

    СУДЬЯ. Вот и хорошо. Дело ваше я назначу на завтра… Вы не указали, в котором номере живете?

    БАЛЬБАУ (весело улыбаясь). В двадцать четвертом. Я всегда дома от семи до часу вечера. Если вам…

    СУДЬЯ. Я спрашиваю для того, чтобы мой рассыльный знал, куда отвезти вам повестку.

    БАЛЬБАУ. Значит, я завтра опять должна прийти сюда?

    СУДЬЯ. Да, на разбор дела. Вы по-русски знаете хоть несколько слов, чтобы объясниться с содержателем гостиницы?

    БАЛЬБАУ. Нет, я ничего не знаю. Впрочем, знаю: хочу кушать, дрожка, извозчик, пять рублей.

    СУДЬЯ (улыбаясь). Ну, не богат ваш лексикон.

    >

    Кража индейки

    В камеру мирового судьи города Одессы в начале 1870-х годов был представлен полицией человек с мешком, в котором находилась индейка с оторванной головой. Полиция обвинила доставленного в краже с поличным. Свидетели были налицо.

    СУДЬЯ. Удалите свидетелей. (К обвиняемому.) Ваше звание, имя, отчество и фамилия?

    ОБВИНЯЕМЫЙ. Государственный крестьянин Орловской губернии Иван Васильев Яковлев, 35 лет.

    Ясность и бойкость, с которой обвиняемый произнес ответ, а главное — заявление о своем возрасте, о котором не спрашивали Яковлева, заставили судью обратить внимание на его личность. Это был человек худенький, небольшого роста, с жиденькой клинообразной бородкой; голова его была немного опущена, вследствие чего у него как бы образовался на спине небольшой горб. Сухие тонкие губы и маленькие черные глаза постоянно находились в движении. Одет он был в высшей степени неряшливо, говорил бойко и нараспев.

    СУДЬЯ. Вас обвиняют в краже индейки.

    ЯКОВЛЕВ (немного подняв голову и улыбаясь). Меня-то?

    СУДЬЯ. Да, вас.

    ЯКОВЛЕВ (осматривая камеру). Чего на свете не бывает.

    СУДЬЯ. Признаете ли вы себя виновным в краже?

    ЯКОВЛЕВ. Сохрани Пресвятая Богородица от такой напасти, в жизнь свою не видал за собой такого греха.

    СУДЬЯ. Введите свидетельницу.

    Входит пожилая еврейка. Судья предлагает ей рассказать все, что она знает.

    СВИДЕТЕЛЬНИЦА. Сижу я у окна, наша квартира во флигеле против ворот, и вижу, как зашел на двор какой-то человек и, увидев, что близ сарайчика бродят индюки, бросил что-то им, а сам вошел в сарайчик и спрятался. Смотрю, одна индейка, растопырив крылья и упираясь, тянется к сарайчику. Меня диво взяло, что индюшка как будто не хочет идти в сарай, бьется, трепещет. А все-таки вошла в сарай. Я вышла во двор и разыскала дворника. С ним мы вошли в сарай и нашли там этого человека. Он уже успел оторвать голову индюшке и спрятать птицу в мешок.

    СУДЬЯ. Как же он заманил индейку в сарай?

    СВИДЕТЕЛЬНИЦА. Он сделал волосню, а на конце прицепил железный крючок из тонкой проволоки. На крючок прицепил боб, индюшка глотнула боб, а крючок и застрял в горле. Он и потащил ее за волосню.

    СУДЬЯ (обвиняемому). Что вы имеете сказать в оправдание или защиту свою?

    ЯКОВЛЕВ. Ни душой, ни телом не виноват. Шел я по улице, немного выпимши был. На двор захотел, увидел пустой сарайчик — зашел. На дворе ходила птица — известно, божье создание, птица ручная, голодная. Увидела человека — за ним. Вошла это она в сарай, я ее ногой — не идет. Я бросил камушек — она перепугалась и бросилась из сарая, да впопыхах попала не в дверь, а промеж двери и косяка коробки. Увидев, значит, что плохо, она рванулась, голова так и осталась меж дверей, а туловище упало наземь в сарай. Я подошел и думаю, ишь ведь грех какой, впервые пришлось видеть, чтоб, значит, птица сама себе голову оторвала. На это время подошла еврейка с каким-то человеком.

    СУДЬЯ. Да, вы, верно, человек бывалый. Вы знакомы уже с правосудием?

    ЯКОВЛЕВ (осматривая камеру). Бог миловал. Вот впервые пришлось видеть суд. За что нашему брату судиться? Никогда мы этих судов не видали.

    Судья берет справки о судимости и просматривает их. Обвиняемый беззаботно ковыряет пальцем в носу.

    СУДЬЯ. Вот вы говорили, что никогда не судились. В городе Брянске у мирового судьи вы не судились?

    ЯКОВЛЕВ. В городе Брянске?

    СУДЬЯ. Да, в городе Брянске. Иван Васильев Яковлев, 32 лет, государственный крестьянин.

    ЯКОВЛЕВ. Ишь ведь какая оказия.

    СУДЬЯ. И по приговору судьи вы выдержаны в тюрьме шесть месяцев.

    ЯКОВЛЕВ. Поди, ведь грех какой.

    СУДЬЯ. Так это вы?

    ЯКОВЛЕВ. Как вам сказать, господин судья. Я человек честный, неправду сказать вам — Бог накажет. Доподлинно припомнить не могу, может, я судился, а может, и не судился. Может, сидел в тюрьме, а может, и нет. Если скажу вам, что сидел, а если, значит, выйдет неправда, меня и Бог за неправду накажет, и начальство по головке не погладит… Не помню.

    СУДЬЯ. Вы в Брянске бывали?

    ЯКОВЛЕВ. Как не бывать — бывал. Город хороший.

    СУДЬЯ. У мирового судьи были на суде?

    ЯКОВЛЕВ (ударяя себя в лоб). Помню, помню, такой из себя судья видный, с большой бородой, очень хороший человек, душа человек.

    СУДЬЯ. Ну, так это вы судились?

    ЯКОВЛЕВ. Может быть, я. Может, и не я.

    СУДЬЯ (с удивлением). Э-э, да вы еще раз судились у мирового судьи в городе Белеве.

    ЯКОВЛЕВ. Может быть.

    СУДЬЯ. И выдержаны одиннадцать месяцев в тюрьме.

    ЯКОВЛЕВ. Ишь ведь, напасть какая.

    СУДЬЯ. Так это вы судились? Вы, значит, два раза уже сидели в тюрьме?

    ЯКОВЛЕВ. Не хочу Бога гневить, неправды не скажу. Может, сидел, а может, и не сидел.

    СУДЬЯ. Как, вы не помните: сидели ли или не сидели одиннадцать месяцев в тюрьме?

    ЯКОВЛЕВ. Хорошенько не припомню.

    Судья объявляет подсудимому постановление, что за двукратным его пребыванием в тюрьме за кражу по приговору судебных мест дело это он считает себе неподсудным.

    ЯКОВЛЕВ. Я так и знал, что суд милостивый освободит меня. Правда всегда наружу всплывает, все как Бог. Значит, я свободен, господин судья?

    СУДЬЯ. Нет, я возвращаю вас обратно в полицию. Она отправит вас к судебному следователю.

    ЯКОВЛЕВ (крестясь). На все воля Божия, без Него и волос с головы человека не упадет.

    Обвиняемый уходит с конвоем.

    >

    Кража пары индюков

    К мировому судье города Одессы под конвоем был доставлен мужичок свыше пятидесяти лет, с весьма приятной и добродушной физиономией. Обвинитель, околоточный надзиратель, заявил судье, что представленный обвиняется в краже пары индюков на Новом базаре, с постоялого двора в доме Унтилова. Его настигли уже на базаре, где он продал индюков за два рубля.

    СУДЬЯ. Ваше имя и фамилия?

    ОБВИНЯЕМЫЙ. Микито Горох.

    СУДЬЯ. Вас обвиняют в краже индюков. Что вы скажете?

    ОБВИНЯЕМЫЙ. Та це брехня. Я був на постоялим двори, привез хлиб. Скинув мешки, а возницу пиставив пид клуню. А там на стропилах писидала треклята птица. Зранку як вона треклята злитила в возницу. Да запрягши волив, кинув на возницу рогожу, на якив спав, тим часом не побачив, що на вознице була птица, рогожа и закрила их. На базаре вже дивлюсь: птица. Скуда, гадаю, вона взялась? А тут на грих подбегае жидочик: продай да продай индючек. Да витцепись, кажу, к черту, визьми, на що вона мини. Вин, дав мини пару карбованцив, та и пишов соби.

    СУДЬЯ. Ведь циновка или рогожа не так тяжела, чтобы индюки не могли выскочить? А главное, это то, что вы продали чужую птицу. Ведь вы знали, что она не ваша?

    ОБВИНЯЕМЫЙ. А чия ж вона, колы Бог мини пислав? А що жидок дав мини пару карбованцив, то нехай мамо мардуе, не хочу его грышей.

    Достает два рубля.

    СУДЬЯ. Вы сами поймали индюков и сами продали.

    ОБВИНЯЕМЫЙ. Отце ще лыхо, бачите, добры люди. Я старый чиловик, стану за поганью гоняться. Кажуж вам, що вона треклята сама зализла на возницу.

    Произведен был осмотр воза. Оказалось, что не было никакой рогожи, а только десять мешков. Спрошен был свидетель еврей, который показал, что мужик сам предложил ему купить индюков. Мировой судья приговорил Гороха за кражу индюков на три месяца тюрьмы.

    СУДЬЯ (прочитав приговор). Довольны вы приговором?

    ОБВИНЯЕМЫЙ. За птицу?

    СУДЬЯ. Да, за кражу.

    ГОРОХ. От-то лыхо, от-то бида стряслась.

    СУДЬЯ. Довольны или недовольны?

    ОБВИНЯЕМЫЙ. Де вже нам тягатыся, пиши: доволин. Тыльки волы не винивати, их пустите. У мене и хата е, и жинка, и диты.

    Судья освободил Гороха для исполнения приговора над ним по месту его жительства.

    >

    Дела квартирные

    Тощая высохшая брюнетка, лет около тридцати, с плачевным выражением лица, вся в темном, подошла к одесскому мировому судье (1870-е годы).

    ПРОСИТЕЛЬНИЦА. Господин судья, муж мой умер два года тому назад. Заступите его место, будьте моим ангелом хранителем.

    СУДЬЯ. Чем могу быть полезным?

    ПРОСИТЕЛЬНИЦА. Хозяин с квартиры гонит. Я ему немного задолжала, и он пристал как с ножом: уходите да уходите.

    СУДЬЯ. Ровно ничем не могу помочь вам в этом.

    ПРОСИТЕЛЬНИЦА. Нужно вам знать, господин судья, что я выхожу замуж за одного домовладельца на Молдаванке. Хотя домик у него маленький, стоит не более трех тысяч, да все ж свой. Кроме того, он служит в четырех обществах членом: в Бережливом обществе, во Взаимном кредите, в Обществе сострадания и в Городском банковском обществе. Значит, человек трудолюбивый, надежный. А хозяин мой, женатый еврей, и сам ухаживает за мной. «Не выходи, — говорит, — за него, он — плут, он действительно член всех этих обществ, но это только больше доказывает, что он кругом в долгах». Человек членом четырех обществ и в долгах? Я не поверила этому и прошу хозяина подождать уплаты долга за квартиру до моего выхода замуж Не хочет и слушать.

    СУДЬЯ. Это его право, я ни в чем не могу вам пособить.

    ПРОСИТЕЛЬНИЦА. Прикажите ему подождать.

    СУДЬЯ. Не имею права.

    ПРОСИТЕЛЬНИЦА (плачет). Бедная я, несчастная, нет для меня ни радости, ни отрады.

    СУДЬЯ. Да ведь на вас нет жалобы от хозяина. Ну и живите. Пока он подаст жалобу, пока вас вызовут в суд, может, вы еще и замуж до тех пор выйдете.

    ПРОСИТЕЛЬНИЦА. А сам он выгнать меня не может?

    СУДЬЯ. Не может.

    ПРОСИТЕЛЬНИЦА. Дай вам Бог здоровья. Теперь я верю, что суд наш правый и милостивый.

    >

    Муж всегда пьян

    Перед судейским столом одесского мирового судьи в 1870-х годах стоит убого одетая женщина Елена Полищук. В ее чертах нет ни молодости, ни старости, ни горя, ни радости. Это не мертвый труп, но и не живое существо. При первом взгляде на нее она кажется старухой, испытавшей на свете немало треволнений. Но, заговорив с нею, когда ее лицо немного оживится, вы заметите, что она еще молодая женщина с потухшими глазами и надорванным голосом.

    СУДЬЯ. В чем ваша жалоба?

    ПОЛИЩУК. Не знаю, как и сказать вам, господин судья. Шесть лет как я вышла замуж, только и знала, что побои от мужа, роды пятерых детей и четверо похорон. За шесть лет я не видела моего мужа и шести раз трезвым человеком. С утра пьян, днем спит, вечером пьян, а ночью бьет меня, бьет до истощения сил. Шестнадцати лет вышла я за него замуж. Он был человек степенный, имел свой домик, трое дрожек, лошадей. За шесть лет все пропил, третьего дня за долги взяли последнюю рухлядь. Я осталась в сырой каморке — дом продан, — без гроша денег, без одежды, без топлива, с грудным ребенком. А муж мой только пьет и бьет меня. Помогите, защитите меня.

    СУДЬЯ. Что я могу вам сделать? Если свидетели подтвердят, что муж бьет вас, то я приговорю его на месяц под арест.

    ПОЛИЩУК Как можно? Нет, господин судья, зачем под арест? Бог с ним, вы его только постращайте.

    СУДЬЯ. Как же я его буду стращать? Ведь муж ваш не маленький. Да, наконец, я не имею права грозить ему, я могу только увещевать. Если это поможет.

    ПОЛИЩУК. Не поможет, ей-богу не поможет.

    СУДЬЯ. Что же делать? Наказания вы не желаете, а другой меры я не знаю.

    ПОЛИЩУК. Мне наказывать его? О господи! Пусть бы он жив да здоров был, пусть бы и побил меня, да пускай бы только не пил… Ох, горе мое, горе.

    СУДЬЯ. Ну, скажите же, что я могу сделать для вас?

    ПОЛИЩУК. И сама не знаю. Я, видно, Богу противна, что и суд мне не может дать радости. Вот пошла бы служить куда — не могу бросить мужа. Как его нет до полуночи, так я стою у ворот и жду его. Жду иногда до самого света. Вся измучусь, вся надорвусь. Вот вижу, он идет пьяный-препьяный, задрожу от страха. Как, значит, подойдет, так первое слово: «Аленка, стерва, для чего не спишь?» И пошел тузить, пока не свалится на пол или на кровать… А то бывает, что приведет с собой какую-нибудь подружку и пьянствует с нею до утра, а я сижу в уголке и плачу. Холодная, голодная, вся избитая, с маленьким ребенком, надрывающимся криком от голода, потому что в грудях пусто. А он ничего знать не хочет — или ногой в живот, или кулаком в спину. Вот и весь его уход за мной.

    СУДЬЯ. Вы бы оставили его. Посмотрите, ведь вы совсем измучились. Эдак вы недолго протянете.

    ПОЛИЩУК. Оставить законного мужа? Нет, господин судья, это не по-божески. Ведь я не любовница его, а законная жена. Только могила нас разлучит.

    СУДЬЯ. Вы же говорили, что пошли бы служить.

    ПОЛИЩУК. Да, служить. Если бы и он поступил на службу, чтобы хоть в одном доме жить с ним.

    СУДЬЯ. Я вижу, что не могу помочь вам. Пожалуй, я вызову его к суду вместе с вами.

    ПОЛИЩУК. Нет, господин судья, не вызывайте меня и не говорите, что я вам жаловалась. Вы уж от себя все это сделайте, по-божески.

    СУДЬЯ. По закону сам я не имею права вызывать кого-либо в суд, если нет никакой жалобы.

    ПОЛИЩУК. Я жалобу могу вам написать, но чтобы вы не говорили мужу.

    СУДЬЯ. Этого нельзя.

    Просительница постояла с минуту, подумала. В ее унылых потухших глазах как будто блеснула искорка, как будто надежда: авось, судья уговорит его. Но очная ставка с хмужем на суде, которому она отдала здоровье, молодость, все свои житейские радости и невзгоды, отдала всю себя безропотно, любя его каким он есть… Нет, лучше буду терпеть, авось Бог поможет.

    >

    Немецкая колбаса и долговязая дылда

    Иоганн Вист в прошении, поданном судье, заявил, что его подмастерье Бакшин, напившись пьяным, обругал его немецкой колбасой, а жену его долговязой дылдой; почему просил поступить с Бакшиным по закону. Кроме того, Вист добавил, что бывшему при сем единственному свидетелю работнику Фомину Бакшин предлагал награду, если тот на суде скажет, что ничего не слыхал.

    СУДЬЯ (Бакшину). Вы обругали вашего хозяина?

    БАКШИН. Как обругал? И не думал ругать. Я шутя сказал, что он не русский, а немецкий человек. А как тут приплелась колбаса — не помню.

    ВИСТ. Я сам кравиной руськи шеловек. Какой я кальбас?

    СУДЬЯ. Пригласите свидетеля.

    Входит свидетель Фомин.

    СУДЬЯ. Что вы знаете по поводу обиды, нанесенной господину Висту Бакшиным?

    ФОМИН. Ничего знать не знаю и ведать не ведаю.

    ВИСТ. Господин Хамин, ви наград получали?

    ФОМИН (конфузится). Нет, я винограда не получал.

    ВИСТ. Оботритесь.

    Фомин вытирается платком.

    ВИСТ. Нет, оботритесь душами и скажите: дафал фам Бакшин наград, чтоб вы не говорили в суде?

    ФОМИН. Ничего не знаю, ничего не давал.

    ВИСТ. Кричал он, что мой жен — длинный дылд?

    ФОМИН. Не помню. Говорил, что большая или длинная немка.

    ВИСТ. Вы хорошенько оботритесь и думайте много. Сказал он: большая или длинный немка?

    ФОМИН. Не припомню. Кажется, сказал: длинная.

    ВИСТ. Господин судья, Бакшин говорил: длинный дылд. Хамин слышал.

    ФОМИН. Слова «дылда» я не слышал.

    ВИСТ. Все равно, длинный — по-рюсски значит дылд.

    СУДЬЯ. Нельзя так комментировать русские слова. Не пожелаете ли помириться?

    ВИСТ. Нет, я — шестный шеловек. Пусть у жен просит прощение.

    СУДЬЯ (Бакшину). Желаете покончить дело миром, извиниться перед госпожою Вист?

    БАКШИН. Бог с ним, я извинюсь, но работать на них не буду.

    ВИСТ. Я так не желай мирить.

    СУДЬЯ. Будете ли вы служить или нет, это дело будущего, а в настоящее время я ваше дело прекращаю за примирением. Вы, господин Вист, пожелали окончить дело, если Бакшин извинится перед вашей супругой. Господин Бакшин пожелал извиниться, значит — дело кончено. Сегодня господин Бакшин должен извиниться перед вашей супругой.

    ВИСТ (улыбаясь во всю ширину своего длинного лица). Моей супругой, су-пру-гой. Карашо.

    >

    Прямо в рыло!

    К мировому судье города Одессы в 1870-х годах вошел растрепанный человек в чуйке Василий Детков и благообразно одетый молодой парень Иван Танин.

    ДЕТКОВ (судье). Как твое благородие думает, можно, значит, ни про что в рыло совать?

    СУДЬЯ. Позвольте, что такое? Как ваша фамилия?

    ДЕТКОВ. Василий Детков.

    СУДЬЯ. В чем состоит ваша жалоба?

    ДЕТКОВ. Были мы, значит, в погребке с Иваном Ермиловым, Танин прозывается. Сперва я ему поднес махонькую, а после он мне. Далее, значит, заспорили мы. Я, значит, доказывал, что наше мастерство столярное не в пример лучше и честнее поварства. Работаем себе в комнатах, чисто, значит, и работы всегда вдоволь… А он, Иван Ермилов, говорит: воры вы — плотники, как пошабашили, так и тащите домой по куску доски. Взяло, значит, это меня за сердце. Я и говорю: мы ежели и возьмем в кой разы кусок деревца, то с ведома рядчика. А хозяин видит и ничего не говорит. А вот вы, повара, так вы прямо крадете с базару деньги, обманываете господ и пропиваете в кабачках половину того, что вам дают на базар. Иван Ермилов, значит, как вскочит, как взъерепенится, да и бац меня прямо в рыло… Воля твоя, праведный судья, а дарить этого я ему не могу.

    СУДЬЯ. Значит, вы желаете завести на него жалобу?

    ДЕТКОВ. Желаем… А как теперича по закону? Какой мой обидчик подвергнется казни?

    СУДЬЯ. Да вы лучше помиритесь.

    ДЕТКОВ. Он меня кровно обидел.

    СУДЬЯ (обвиняемому). Ваше имя и фамилия?

    ТАНИН. Иван Танин.

    СУДЬЯ. Звание ваше?

    ТАНИН. Повар-с.

    СУДЬЯ. Это не звание, а мастерство ваше, профессия. А вы скажите звание.

    ТАНИН. Повар, как есть повар.

    СУДЬЯ. Я уже вам сказал, что это не звание. Кто был ваш отец: купец, крестьянин или другое имел звание?

    ТАНИН. Отец мой был мужик, а я — повар. Каждый сам себя обслуживает-с. У генерала сын может быть поваром и сын повара может быть генералом.

    СУДЬЯ. Все это так, но вы не генерал, так и скажите ваше звание.

    ТАНИН. Повар, самый настоящий повар. С самого измальства был и умру поваром, служил у генералов и миллионеров. Знают-с меня в Одессе генерал Пашков и два графа.

    СУДЬЯ. Вы все не то говорите. Отвечайте мне: ваш отец был крестьянин?

    ТАНИН. Мужик ничего не знающий.

    СУДЬЯ. Крестьянин?

    ТАНИН. Вестимо. А то кому ж ему быть?

    СУДЬЯ. Государственный?

    ТАНИН. Нет-с, похуже. Мы — люди государственные. А ему куда ж там, просто мужик.

    СУДЬЯ. Вы оскорбили господина Деткова. Советую вам помириться.

    ТАНИН. Мириться так мириться, я от этого не прочь. А что я его смазал раз, то это пущай ему наукой будет. Они, сиволапые, в Одессе не знают никакой амбиции, никакого уважения.

    СУДЬЯ. Но ведь вам известно, что драться нельзя.

    ТАНИН. Еще бы не известно. Но разве я дрался? Я его в науку пустил, это не драка. Я сам — человек, живший в генеральских и графских домах, знаю всякое почтение и обходительность.

    СУДЬЯ. Но ударить человека в лицо не доказывает того, что вы говорите.

    ТАНИН. Как, кого-с и где. Мы тоже на этот счет законы знаем.

    СУДЬЯ. Таких законов нет, чтобы можно было бить кого бы то ни было и где бы то ни было. Советую вам помириться.

    ТАНИН (Деткову). Что ж, кум, аль мириться будем?

    ДЕТКОВ. Теперь ужо и кум.

    ТАНИН. Ну да, кум. Твоя жена крестила у моей сестры, значит, и кум. Что ж, завтра Вознесение — хочешь штоф на мировую?

    ДЕТКОВ (почесывая голову). Что ж, разве уж для его благородия господина судьи, чтобы, значит, не беспокоить его. Идет. Штоф завтра и штоф на Троицу.

    ТАНИН. Идет-с.

    СУДЬЯ. Так помирились?

    ДЕТКОВ. Пущай его, помирились.

    СУДЬЯ. Ну, с Богом, прощайте.

    >

    Подкинутый ребенок

    Петропавловский полицейский участок в Одессе в 1870-х годах препроводил в камеру мирового судьи протокол по обвинению дворянки Б. в «подкинутии своего только что рожденного младенца к воротам приюта».

    На суд обвиняемая явилась вместе с соучастницей, мещанкой, бывшей что-то вроде повивальной бабки. Судья прочитал протокол полиции и спросил обвиняемую, что она имеет сказать в свое оправдание.

    Это была молодая девушка лет восемнадцати-девятнадцати, стройная, высокая, с приятными, мягкими и симпатичными манерами, со скромным и детски невинным выражением лица, в больших серых ее глазах светилась не то мольба, не то отчаяние. Сомкнутые крошечные губки как будто твердо решились хранить какую-то тайну. Ее немного впалые щеки были бледны и до того прозрачны, что каждая жилка на висках ясно и отчетливо светилась сквозь ее нежную кожу. Несколько легких морщинок на лбу давали понять, что несчастная женщина вынесла страшное горе. Серое простенькое платье было незатейливо. Но оно скорее сидело на ней эффектно, чем бедно. Обвиняемая стояла в каком-то оцепенении; видно было, что она не осознавала, где она. Вопрос судьи вывел ее из небытия, она вздрогнула, ей стало и совестно, и жалко…

    ОБВИНЯЕМАЯ. Я не здешняя. Имение моего отца — матери у меня нет — находится за несколько сот верст от Одессы, вблизи железной дороги. Однажды в пути заболел один человек и, по неимению вблизи ни больницы, ни доктора, был перевезен к нам. От нечего делать, а главное, желая помочь больному человеку, я вызвалась быть его сиделкой. Два месяца молодой человек находился между жизнью и смертью, но наконец молодость и крепкие силы больного взяли свое, он начал поправляться. В долгие вечера, беседуя с ним, я не могла не оценить его высокого ума, теплоты души и благородных стремлений. Его сиротство, его безотрадные картины жизни, полной борьбы, интриг, зависти людской, и его теплое сочувствие всякому горю, бедности и правде, не могли не повлиять на меня. Сперва он вызвал во мне сомнение, потом более и более глядя на его бледное лицо, вслушиваясь в его речи, я полюбила его. Далее — он уехал в Москву с твердым намерением вернуться через шесть месяцев, чтобы соединиться со мной навеки. Отец мой ничего не знал, так как мой жених просил не говорить ему, пока он не окончит в Москве своих дел и не вернется к нам, как он сказал, «дельным человеком». В продолжение шести месяцев я получала от него письма. Потом письма стали приходить реже. Потом он замолчал. Месяца два тому назад мне сообщили, что жених мой в Одессе. Я отпросилась у отца и приехала сюда, чтобы отыскать его…

    Рыдания на некоторое время заглушили голос обвиняемой.

    ОБВИНЯЕМАЯ. Остановилась я сперва в гостинице, потом, чувствуя приближение родов, перешла на квартиру. Там я родила. Была два дня в горячке, но наконец выздоровела. Когда я оправилась, мне сообщили, что ребенок мой умер. А потом полиция узнала, что женщина, ухаживавшая за мной, унесла его в воспитательный приют и положила у ворот.

    СУДЬЯ. Где же эта женщина?

    ОБВИНЯЕМАЯ. Она ушла куда-то, в Балту или другой город.

    СУДЬЯ. А это какая же с вами женщина?

    ОБВИНЯЕМАЯ. Это хозяйка квартиры, она ровно ни в чем не виновата.

    Мировой судья прочел приговор, по которому девицу Б. признал по суду оправданной.

    Обвиняемая выслушала приговор спокойно, ни одна кровинка в ее лице не изменилась. Только глаза ее сделались серьезнее, выразительнее, как будто она хотела сказать: да иначе и не могло быть. Лишь когда судья сказал ей, что она свободна и может идти, лицо и шея девушки вспыхнули, она с достоинством поклонилась и плавно вышла из судейской камеры.

    >

    Спину располосовал

    Остапенко воочию представил мировому судье Одессы (1870-е годы) свою избитую спину, заявив, что эту «шкоду зробив» его хозяин Чашкин.

    СУДЬЯ (Чашкину). Что вы скажете в оправдание?

    ЧАШКИН. Що скажу? Яко бы я був тут одын с вами, то сказав бы всю правду, а так скажу, що не знаю, хто ему спину располосовал.

    ОСТАПЕНКО. Так я сам скажу. Полягалы мы спаты. Чашкин на полу с жинкой, а я на прилавци. Ночь була жарка. Так что стало душиты мене або домовый, або черт який. Я ворочавсь да и упав с прилавци. Упав, да як раз на его жинку. А вин як проснувсь, як схопится за ременную пугу[8] да и давай мене полосоваты, да и давай. Всю спину обидрав.

    СУДЬЯ. Может, помиритесь? Ведь вы свои люди.

    ОСТАПЕНКО. Извистно, свои. Его жинка кума мини, мы ж дивем бильши як три годы вмисти. Що ему зробилось — не знаю.

    ЧАШКИН. Мириться — помиримся. Но нехай шукает соби хвартыру другу.

    ОСТАПЕНКО (чешет голову). Что ж, найду.

    СУДЬЯ. Ну, так помиритесь!

    ОСТАПЕНКО. Да бог с ним, миримся.

    >

    Задержали злоумышленника

    В камере мирового суда Александровского участка Москвы 16 сентября 1881 года перед судьею предстали: обвинительница госпожа Любовь Безобразова, арестованный по ее требованию тринадцатилетний белокурый мальчик Володя Сковиков и его отец — часовой мастер.

    Суть дела в том, что часовому мастеру Сковикову, живущему в одном доме с госпожой Безобразовой, где последняя имеет модную мастерскую по пошиву одежды, была отдана в починку игрушка — заводная мышь. Когда испорченный механизм был исправлен, Сковиков поручил своему сыну отнести игрушку по принадлежности. Проходя мимо окна квартиры госпожи Безобразовой, где работали девочки, мальчик показал им игрушку и, заведя механизм, пустил мышку по двору. Это так заинтересовало девочек, что они открыли окно и попросили Володю запустить мышку на их рабочем столе, что и было им тотчас исполнено.

    Госпожа Безобразова работала в это время на швейной машинке в той же комнате. Услышав веселый детский смех, она обернулась и увидела бегающее по столу чудовище. Она крикнула, и с ней случился обморок. Поднялась суматоха, послали за доктором и полицией. По требованию уже очухавшейся госпожи Безобразовой злоумышленника арестовали и составили акт.

    СУДЬЯ. Госпожа Безобразова, имеете ли дополнения к своему обвинению?

    БЕЗОБРАЗОВА (ей лет тридцать, высокого роста, говорит баритоном). Это ужасно, господин судья. Вы себе представить не можете! Я дама нервная, натура впечатлительная. И вдруг эдакая неожиданность… Мне и теперь страшно вспомнить! Когда приехал доктор, то я все еще была в истерике. Так и в свидетельстве записано.

    ОТЕЦ ОБВИНЯЕМОГО. Странно, право, сударыня, как это вы игрушки испугались. У вас под окном по дюжине мужчин сходятся, так вы их не пугаетесь и в бесчувствии не падаете… У меня, господин судья, как прибежали-то да сказали, что Володьку полиция забрала и акт составили, жена тоже, может быть, пластом растянулась. Да уж молчим только. Люди мы мастеровые, где уж нам докторов беспокоить да свидетельства писать.

    Мировой судья, не усматривая в поступке Владимира Сковикова ничего преступного, определил считать его по суду оправданным.

    Нервная барыня удалилась, заявив свое неудовольствие.

    >

    Подрались и пошли судиться

    Дело происходит в Москве весной 1882 года.

    СУДЬЯ. Дело об оскорблении словами и действием крестьянином Иваном Васильевым мещанина Петра Яковлева… Здесь?

    К судейскому столу подходят Иван Васильев и Петр Яковлев, оба в грязных сорочках и опорках на голых ногах. Очевидно, сапожники. Судья приступает к делу. Выступает истец.

    ЯКОВЛЕВ. Вот как было дело. Живу я в каморке вместе с женой. Намедни-с, в праздник дело-то было, перед вечером приходит ко мне вот Иван Васильев. Кумом он мне еще доводится. Поздоровались мы с ним как следовает. Гляжу эт-то я, а кум-от мой словно бы того, выпивши…

    ВАСИЛЬЕВ. Известное дело, выпивши был. Праздник, чать, был. Как же не выпить-то?

    ЯКОВЛЕВ. Одначе, поначалу-то все было у нас ничего. Посидели мы с ним, как следовает быть, жена нам самоварчик поставила. Ну, и за водочкой сбегала.

    ВАСИЛЬЕВ. Это точно, было.

    ЯКОВЛЕВ. Выпили эт-то мы с кумом-от. Гляжу, а он уже совсем пьяный стал. Эт-то бы ничего еще, все мы, чать, такими-то бываем. Только гляжу я, а Иван-от сначала чашку с чаем со стола сронил, а там стаканчик с водкой опрокинул. Зло меня взяло. Что ты, грю, свинья этакая, дар-то Божий льешь? Деньги, мол, чать, за него плачены. Ну, и пнул его малость кулаком в бок.

    СУДЬЯ (удивленно). Так, значит, вы первый ударили?

    ЯКОВЛЕВ. Это точно, что первый ударил. Только я тихонько, чтобы, значит, уму-разуму поучить его.

    СУДЬЯ. Как же это? Вы же сами первый ударили и сами же жалобу на него подали?

    ЯКОВЛЕВ. Эх, ваше благородие, ты еще не знаешь, как дело-то было. Ты выслушай прежде. Ну, так я, стало быть, пнул его маленечко, а он, чертова голова, не узнал меня, что ли, с пьяну-то. Как закричит на меня: ах, ты такой-сякой, грит, смеешь драться! Кэ-эк развернулся да кэ-эк хлобыстнет меня по уху со всего размаху, так у меня аж искры из глаз посыпались. Ну, уж тут и я за себя вступился. Подрались мы как следовает.

    СУДЬЯ. Так чего же вы хотите? У вас ведь драка была обоюдная, оба вы и виноваты.

    ЯКОВЛЕВ. Это точно, что дрались оба, а только ка-быть обидно маленечко.

    СУДЬЯ. На что же вам обидно-то?

    ЯКОВЛЕВ. Как на что? Первым делом, он был у меня в гостях да вдруг драться полез.

    СУДЬЯ. Но начинали вы сами.

    ЯКОВЛЕВ. Да я его тихонько.

    СУДЬЯ. Драться никак нельзя — ни шибко, ни тихонько. А теперь я вам советую помириться.

    ЯКОВЛЕВ (недоуменно). Как помириться?

    СУДЬЯ. А так: попросите друг у друга прощения. Оба виноваты ведь. Ну-с, согласны помириться?

    ЯКОВЛЕВ. Ты, кум, как?

    ВАСИЛЬЕВ. Знамо дело, лучше помириться.

    ЯКОВЛЕВ. Ну, ин ладно, мириться, так мириться. Мы же и родня между собой. Пойдем ко мне на мировую-то.

    ВАСИЛЬЕВ. Все равно, пойдем ко мне.

    После того, как был подписан протокол о состоявшейся мировой между тяжущимися, Яковлев и Васильев вышли из камеры мирового судьи и направились в кабак.

    >

    Похищение портрета императора

    Мировой судья Пресненского участка Москвы 1 июля 1882 года вызвал крестьянина Дмитрия Васильевича Тормазова.

    СУДЬЯ. Вас обвиняют в том, что вы на Всероссийской выставке похитили портрет государя императора ценою 15 копеек. Признаете себя виновным?

    ТОРМАЗОВ. Нет. Я взял его, но не с целью кражи, а потому что на выставке все берут книги, объявления, портреты. Я тоже взял, а когда сторож сказал, что нельзя, то положил его. Он был прибит гвоздиком, потому сторож ударил меня. Я обругал его, а он меня отдал городовому.

    СУДЬЯ. Ваше занятие?

    ТОРМАЗОВ. Резчик. Семь лет у одного хозяина служу и семейство содержу своими трудами.

    Вызывается свидетель городовой Афанасьев.

    СУДЬЯ. Что вам известно по этому делу?

    АФАНАСЬЕВ. Ничего-с. Отдал мне его артельщик Косачев и говорит: «Волоки в участок, он мне грубиянство наделал и портрет сволок». Ну я его и заправил.

    Вызывается свидетель Косачев. Он подходит, покачиваясь.

    СУДЬЯ. Говорите, как было дело?

    КОСАЧЕВ. Парнишка этот со стены портрет слимонил. Гвоздочком я государя императора прибил, а он его за пазуху спрятал. Но у меня — шалишь! — муха как жужжит слышу, потому на парольной службе нахожусь. А в этот день народу малесенько было. А он еще грубит. Ну, я его и спереплял [?].

    Мировой судья приговорил Тормазова к трехнедельному тюремному заключению.

    >

    А были ли побои?

    У мирового судьи Александровского участка города Москвы господина Вульферта 23 июля 1882 года разбиралось дело по обвинению солдаткой Ореховой приказчика Минхена в нанесении ей побоев.

    У судейского стола стоят обвинительница Орехова — пожилая женщина в коротенькой черной накидке, отделанной стеклярусом, голова покрыта платочком, из-под накидки виден белый фартук, и обвиняемый Минхен — франтовато одетый приказчик, молодой человек.

    СУДЬЯ. Ваше дело, господа, такое, которое лучше всего было бы окончить миром.

    МИНХЕН. Я готов со своей стороны помириться.

    ОРЕХОВА. Дыт как помириться? Тоже это такое дело.

    СУДЬЯ. Ну, он вам что-нибудь заплатит.

    МИНХЕН. Я согласен.

    ОРЕХОВА. До што он заплатит-то? Нет, уж лучше судите нас, господин мировой, как следовает.

    СУДЬЯ. Так на мировую вы не согласны?

    ОРЕХОВА. Нет, не согласна.

    СУДЬЯ. Расскажите, как было дело.

    ОРЕХОВА. Я служу в куфарках у управляющего…

    СУДЬЯ. А господин Минхен живет там же?

    ОРЕХОВА. Да, он там служит в приказчиках. Шла я по коридору, а он побежал за мной и ударил меня так сильно, што я упала.

    СУДЬЯ. За что же он вас ударил?

    ОРЕХОВА. Спросите его, зачем он побежал за мной, што ему было нужно от меня.

    СУДЬЯ. Я спрашиваю вас: известно ли вам, за что он ударил вас?

    ОРЕХОВА. Я не знаю.

    МИНХЕН. Дело было так, господин судья. Я стоял и разговаривал с другими. Она проходила мимо, остановилась и вмешалась в наш разговор. Когда же я заметил ей, чтобы она не лезла не в свое дело и убиралась в свою кухню, то она снова начала вмешиваться в наш разговор и стала ругаться. Я взял ее за руку и хотел отвести в кухню, а она вырвалась и упала…

    ОРЕХОВА. Оттого и упала, что вы меня ударили.

    МИНХЕН. Не бил я вас. А если упала она, гражданин судья, то сама виновата.

    ВИНОГРАДОВ (свидетель). Я сидел в кухне и обедал, и потому ничего не видел. Слыхал только, как упала бутылка сверху, но кто ее кинул по лестнице, не знаю.

    ОРЕХОВА. Он ничего не знает, господин судья, он ничего не видел. А вот другой свидетель, так тот видел, как Минхен ударил меня.

    Судья вызывает свидетеля Тихомирова.

    ТИХОМИРОВ. Кухня помещается у нас вверху, а я стоял внизу, облокотившись на ларь и нагнувшись, и читал газету. Тут же недалеко стоял и Минхен и с кем-то разговаривал. Пришла вот она, Орехова, и давай вступаться в ихние разговоры. Минхен сказал ей, чтобы она шла к себе на кухню, а она давай ругаться неприличными словами. Тогда Минхен взял ее за руку и хотел отвести в кухню.

    СУДЬЯ. Ударил ее господин Минхен или нет?

    ТИХОМИРОВ. Этого я не видел, потому как был уткнумшись в газету. Уж не знаю, сунул ее Минхен или нет, только она упала.

    ОРЕХОВА. Как же ты не видел, как он меня ударил? Чай, я чуть под твои ноги не подкатилась.

    ТИХОМИРОВ. Ты упала, а ударил ли тебя Минхен, я не видел.

    ОРЕХОВА. Ан видел, да не говоришь.

    Мировой судья останавливает Орехову и объясняет ей, что со свидетелем в пререкания входить она не может, а может только предлагать ему вопросы.

    СУДЬЯ (Ореховой). Не желаете ли еще что-нибудь объяснить?

    ОРЕХОВА (всхлипывает). Да что же еще и говорить-то? Нас, бедных, видно, всякий может обижать, и суда никакого не найдешь.

    СУДЬЯ (Минхену). Не желаете ли вы что еще объяснить?

    МИНХЕН. Желаю. Когда Орехова поднялась наверх, то оттуда пустила в меня сначала бутылкой, а потом склянкой, и мне нанесла рану в палец.

    СУДЬЯ. А я советовал бы вам, господа, помириться.

    МИНХЕН. Я с величайшим удовольствием помирился бы. Мне очень неприятно, что это дело дошло до суда.

    СУДЬЯ (Ореховой). А вы согласны?

    ОРЕХОВА. А как мириться-то?

    СУДЬЯ. Ну, он вам заплатит сколько-нибудь.

    ОРЕХОВА. А сколько он заплатит за побои-то?

    СУДЬЯ. Об этом вы поговорите с господином Минхеном или заявите мне, сколько вы желаете взять с него.

    ОРЕХОВА (замялась). Да я не знаю, сколько. А по-вашему, сколько?

    СУДЬЯ. Это уж дело ваше, я не могу назначать вам суммы, хотя и могу сказать — много или мало просите. Впрочем, я бы посоветовал вам помириться на 5 рублях. Этой суммы, по моему мнению, совершенно достаточно. Она ни велика, ни мала.

    МИНХЕН. Хорошо, я согласен.

    СУДЬЯ (Ореховой). А вы?

    ОРЕХОВА. Пущая сичас же деньги отдает.

    Минхен вынимает бумажник, берет из него деньги и передает их судье. Тот передает деньги Ореховой, которая прячет их в карман и направляется к двери.

    СУДЬЯ (Ореховой). Подпишитесь под протоколом-то.

    ОРЕХОВА. Я писать не умею.

    Орехова уходит из камеры. Публика провожает ее улыбками.

    >

    Бесстыдные действия

    У мирового судьи Стрелецкого участка Москвы 12 июля 1882 года разбиралось дело по обвинению мещанина Кутова в «бесстыдных действиях» в публичном месте. Сам Кутов на суд не явился, а прислал поверенного, который предварительно никаких объяснений не дал, а потому судья приступил к допросу свидетелей.

    ФЕДОТОВ. Я сидел на лавочке на Петровском бульваре…

    СУДЬЯ. В какое время это было?

    ФЕДОТОВ. Около 7 часов вечера. Числа хорошенько не помню, но, кажется, 27 июня. Против меня сидел Кутов с тростью в руках с большим набалдашником и выделывал самые безобразные шутки. Так, например, трость приставлял к известному месту, тряс ею и в таком виде обращался к проходящим дамам и девицам, которые отвертывались и отплевывались. Мне стало совестно смотреть на все безобразные выходки Кутова, и я начал искать глазами городового. Но, к несчастью, на бульваре не было ни одного. Потом Кутова отправили в участок.

    ПОВЕРЕННЫЙ КУТОВА. Скажите, свидетель, Кутов был пьян?

    ФЕДОТОВ. Да, он был выпимши.

    ЗИМИН (второй свидетель). Я провожал двух девушек. Кутов шел то сзади, то впереди нас, и выделывал самые непристойные штуки. При этом он обращался и к тем девушкам, с которыми я шел, и к другим, проходящим по бульвару женщинам. Так, например, он взял свою палку между ног, тряс ею и обращался в таком виде к нам. Чтобы отвязаться от него, я сел со своими дамами на лавочку, думая, что Кутов пройдет мимо нас дальше. Но он нарочно сел против нас на другую скамейку и, обращаясь к моим дамам, выделывал самые бесстыдные штуки. Тогда, видя, что от него никак не отвяжешься, я позвал городового, и Кутов был отправлен в участок.

    ПОВЕРЕННЫЙ КУТОВА. Скажите, свидетель, Кутов был пьян?

    ЗИМИН. Он был выпимши, но не до бесчувствия, чтобы не помнить, что он делал.

    Поверенный Кутова ходатайствовал перед мировым судьей о смягчении наказания своему доверителю на том основании, что он был пьян. Мировой судья постановил оштрафовать Кутова на 25 рублей.

    — Будь пьян, да умен, — говорили в публике. — Вперед не будет безобразничать. Так его и надо.

    >

    Ночные бабочки

    В один из летних дней 1882 года в Арбатский участок мирового суда вызвали мещанок Муравлеву и Александрову. К судейскому столу господина Вульферта подошли две молоденькие девушки.

    СУДЬЯ. Обвиняемые Муравлева и Александрова, вас полиция обвиняет в буйстве на Никитском бульваре. Признаете ли вы себя виновными?

    МУРАВЛЕВА. Нет. Я шла часу в десятом вечера по бульвару, а меня Александрова стала ругать, потом била зонтом, за косу ухватила.

    СУДЬЯ. По какому же поводу?

    МУРАВЛЕВА. Да приревновала. Зачем, говорит, Сашу-садовода отбила?.. Он из-за меня эту кривую бросил.

    СУДЬЯ. Ваше занятие?

    МУРАВЛЕВА (замявшись). Белошвейка.

    СУДЬЯ. Александрова, что вы скажете в свое оправдание?

    АЛЕКСАНДРОВА. Я шла по бульвару и вижу, что эта лахудра…

    СУДЬЯ. Без подобных слов.

    АЛЕКСАНДРОВА. Никак нельзя, обидно, господин судья. Она у меня моего знакомого отбивает, Сашу-садовода, а я с ним почти год живу, притом же права имею.

    СУДЬЯ. Какие права?

    АЛЕКСАНДРОВА. Книжку из врачебно-полицейского комитета. Я-с проститутка, а эти прачки, портнихи, белошвейки без всяких правов находятся.

    Вызывается свидетель городовой Зуев.

    СУДЬЯ. Свидетель, что вам известно по этому делу?

    ЗУЕВ. Стоял я, ваше высокородие, на посту. Смотрю, толпа народу. Подошел, а эти две барышни промеж собой ругаются. Я и спятил их в участок. А более ничего не знаю.

    Вызывается свидетель Хвицкий.

    СУДЬЯ. Что вам известно?

    ХВИЦКИЙ. Александрова ругала Муравьеву и зонтом ударила за то, что та у нее отбила какого-то садовника Александра. Больше ничего.

    Судья оштрафовал Александрову на пять рублей, а Муравлеву на рубль. Но при выходе из судейской камеры между ними вновь вспыхнула перебранка.

    МУРАВЛЕВА. Что, налетела с ковшом на брагу?.. Пущай Сашка-то за тебя пятерку отдаст, а целковый — плюнуть — я отдам.

    АЛЕКСАНДРОВА. А тебе Саши, как глаз своих, не видать. А будешь к нему ходить — всю косу выдергаю.

    Далее обе перешли на более крепкие слова, которые в печати принято опускать.

    >

    Лихорадка

    Санкт-Петербург 1884 года. В камеру мирового судьи приведен арестант — молодой, белокурый, безбородый и коренастый мужик — в разорванной красной рубахе и в зимней бараньей шапке. Он влез днем в окно дворницкой, украл там фуфайку и овчинный тулуп и, когда вылезал через окно назад, был пойман с поличным швейцаром этого дома, отставным унтер-офицером Андросовым. Андросов с помощью двух работников, находящихся в том же доме мясной и зеленной лавок, Спиридонова и Хрюкина, доставил вора в полицейский участок, где был составлен протокол, а украденное имущество возвращено владельцу.

    Арестант, вызванный к столу, своим взглядом выражал равнодушие к наказанию, которое его ожидает.

    СУДЬЯ. Кто вы такой?

    АРЕСТАНТ. Крестьянин Псковской губернии, Опочецкого уезда, села Вертлявых Хлыстов.

    СУДЬЯ. Как зовут?

    АРЕСТАНТ. Меня-то? Агафон Артамонов Забубеннов. Соседи говорят, что мне, собаке, по шерсти и кличка дана.

    Судья предостерегает Забубённого быть на суде осторожнее в словах и предлагает свидетелям, Спиридонову и Хрюкину, пройти в свидетельскую комнату. По прочтении протокола судья спрашивает Андросова: подтверждает ли он протокол?

    АНДРОСОВ. Подтверждаю, ваше высокоблагородие. Тут вся правда, как дело было, прописана. Ничего обложного нет.

    СУДЬЯ. А вы, Забубеннов, признаете себя виновным в краже фуфайки и тулупа, совершенной днем через влезание в окно?

    ЗАБУБЕННОВ. Тоись, как признаю? Я эвти вещи взял по необходимости, а не украл.

    СУДЬЯ. Вы признаете, что взяли вещи без воли их хозяина. Это действие равносильно краже. Лучше признайтесь.

    ЗАБУБЕННОВ. Знаю, что в препирательстве и запирательстве толку нет. Мировые судьи гораздо легче наказывают, коли виноватый признается.

    СУДЬЯ. Это справедливо, потому что раскаяние и признание по закону уменьшают наказание. Так и вы, Забубеннов, сознайтесь в краже.

    ЗАБУБЕННОВ. Не могу-с… Честью заверяю, что не могу. Я не крал, а взял тулуп, потому что озноб чувствовал. Был, как говорится, в лихоманке.

    СУДЬЯ. А фуфайку-то?

    ЗАБУБЕННОВ. Ну и фуфайку взял, чтоб скорей согреться. Видите ли, господин судья, как дело было. Шел я, и очень скоро шел, по делам. Время стоит жаркое, и пот с меня в три ручья льет. Иду, а жажда томит меня. Вижу на улице, близ панели, водовоз стоит и пьет из ведра. Я не вытерпел, подбежал к нему и попросил напиться. Выпил я много и пошел дальше. Вдруг почувствовал озноб: меня стало трясти. Я бросился в первые ворота, увидел дворницкую. Дверь в нее была заперта — снаружи замок висел. Я к окну, толкнул раму, она поддалась. Я влез через окно в дворницкую. Вижу, на стене висят фуфайка да тулуп. Я их надел, чтобы обогреться. Затем, по забывчивости, не снял их, а так и вылез из окна. Тут этот человек — швейцар, что ли он?.. — сгреб меня, кликнул проходивших по двору двух человек, да втроем и потащили меня в участок…

    СУДЬЯ. А прежде вы судились когда-нибудь?

    ЗАБУБЕННОВ. Судился, да все понапрасну… Вот, как теперь…

    СУДЬЯ. А в тюрьме не сидели?

    ЗАБУБЕННОВ. Однова сидел. Четыре месяца на Выборгской в винном городке за невинное дело отзвонил за кражу. Совсем понапрасну сидел!

    Судья вызывает свидетелей, записывает их показания и затем читает приговор, которым крестьянин Агафон Артамонов Забубеннов за вторичную кражу и влезание в окно подвергается заключению в тюрьме на год.

    СУДЬЯ. Обвиняемый мною крестьянин Забубеннов, довольны ли вы приговором, осуждающим вас на годичное тюремное заключение?

    ЗАБУБЕННОВ. Где быть довольным! Год сидеть — не шутка. Да, видно, ничего не поделаешь… Пишите, господин судья: доволен. Да поскорее отправьте меня — смерть, как есть хочется. Сегодня куска во рту не было.

    Судья приказывает рассыльному купить арестанту хлеба, и полицейский уводит Забубеннова. Судья переходит к следующему по очереди делу.

    >

    Отправиться в Тулузу

    Санкт-Петербург 1884 года. В суд вызваны отставной штабс-капитан Хартов, человек крепкого сложения, с сильно развитыми мускулами, с усами и роялькой, вроде Наполеона III; и домашний учитель Пискарев, слабый болезненный человечек, с бледным лицом, редкими волосами и пискливым голосом.

    СУДЬЯ (обращаясь к Пискареву). Вы жалуетесь на штабс-капитана Хартова в оскорблении вас действием в трактире купца Мухардина. Вы просите, в подтверждение справедливости обвинения, допросить свидетелей чиновника Разгильдяева и маркера Увара Вавилова.

    ПИСКАРЕВ. Точно так, господин судья. Свидетели вызваны, они здесь. Прошу спросить их, если господин Хартов, обидчик мой, не признается добровольно в оскорблении меня действием.

    ХАРТОВ (судье). Могу говорить, господин судья?

    СУДЬЯ. Конечно, когда я спрошу вас.

    Затем судья вызывает свидетелей и, предупредив их о присяге, предлагает им выйти в свидетельскую комнату, что они и исполняют.

    СУДЬЯ. Расскажите, господин Пискарев: как было дело?

    ПИСКАРЕВ. А вот как, господин судья. Имея педагогические занятия, сопряженные с продолжительным сидением, и к тому же слабую комплекцию, я должен делать, по ордеру доктора, движение, моцион и преимущественно играть на бильярде. С этой целью я ежедневно в послеобеденное время посещаю заведение купца Мухардина. Встречаешь там большей частью одни и те же персонажи, а в том числе и господина Хартова…

    ХАРТОВ (обидчиво). Позвольте заметить вам, милостивый государь, что я не персонаж какой-нибудь, а отставной штабс-капитан Хартов. Понимаете ли, что называть меня персонажем, да еще на суде, — обидно для меня и для моего военного звания?..

    ПИСКАРЕВ (боязливо). Я далек от мысли обижать кого-нибудь, и в особенности вас, господин Хартов, зная по опыту вашу атлетическую силу…

    ХАРТОВ (самодовольно). То-то же!

    ПИСКАРЕВ. К тому же, выражение «персонаж» — общепринятое и необидное выражение…

    ХАРТОВ (Пискареву). Вы опять! Смотрите, я вам такой персонаж выведу, что вы и своих не узнаете…

    СУДЬЯ. Господа, прекратите пререкания! Господин Пискарев, вы сказали, что в числе посетителей трактира Мухардина встречали штабс-капитана Хартова… Продолжайте, я буду записывать в протоколе ваши показания.

    ПИСКАРЕВ. Действительно, встречал, и частенько игрывали на бильярде, преимущественно в ученую.

    ХАРТОВ. Правда, имел глупость играть с этим… Почти без интересу играл…

    СУДЬЯ (перебивая Хартова). Потрудитесь помолчать. Вы будете отвечать, когда суд… — понимаете ли? — суд спросит вас, господин Хартов.

    ХАРТОВ. Извольте, буду молчать.

    ПИСКАРЕВ. Я продолжаю. Недавно, дня четыре или пять тому назад, мы играли на бильярде ученую. Я большей частью выигрывал. Конечно, мой выигрыш не веселил Хартова, и он сердился…

    ХАРТОВ. Вздор какой! Я тысячами ворочаю. Мне грошовая игра с вами — плевка стоит. Я всегда владею собой, прошу заметить.

    СУДЬЯ. Это и видно. Я несколько раз просил вас, господин Хартов, не перебивать противную сторону…

    ХАРТОВ. Именно: противную. На тошноту гонит!

    СУДЬЯ. Господин Хартов! Я вас штрафую рублем серебром. (Секретарю.) Запишите, пожалуйста.

    ХАРТОВ. Многонько, господин судья! (Показывает на Пискарева.) Стоит ли из-за этой пигалицы…

    СУДЬЯ (перебивая Хартова). Господин Хартов! Я вторично штрафую вас: двумя рублями серебром. (Секретарю.) Прибавьте еще два рубля.

    ХАРТОВ. Буду молчать, как рыба.

    СУДЬЯ (Пискареву). Продолжайте. Только объясните короче, господин Пискарев. До сих пор об оскорблении и помина нет.

    ПИСКАРЕВ. Мы дошли до него. Недавно, когда мы играли, я поставил шар господина Хартова коле у борта, показал на отдаленную лузу и очень вежливо сказал: «Не угодно ли вам отправиться в ту лузу?» Тогда господин Хартов, раскрасневшись, как сваренный рак, подняв кий, закричал: «А вот я тебе покажу ту лузу!» И бросился на меня с поднятым кием, зацепился за половик около бильярда, выронил кий и упал на меня, придавив всею массою тучного корпуса мое тощее тело… У меня ребра болят, постоянное головокружение, и кровь горлом идет от этого, так сказать, давления. Я кончил. Я обвиняю господина Хартова в оскорблении.

    СУДЬЯ. Господин Хартов, вы слышали обвинение. Что вам угодно сказать в свою защиту?

    ХАРТОВ. Все, что сказал здесь, на суде, господин Пискунов…

    ПИСКАРЕВ (перебивая Хартова). Пискарев, а не Пискунов. Прошу заметить. Я не зову вас Харитоновым, а Хартовым.

    ХАРТОВ. Ну, это все равно… Господин судья! Я подтверждаю все, что было сейчас сказано. Только с небольшим ограничением. Во-первых, бить, и в особенности кием, не мог, потому что мог тогда ни за грош убить человека. А извести, так сказать, даром христианскую душу не следует даже военным людям. Значит, я только шутил. Да и то не успел, потому что спотыкнулся и упал. Второе. У человека, как известно, две руки. Правая моя рука держала кий, а в левой была у меня закуренная цигарка, а не горлодер какой-нибудь. Следовательно, когда мои обе руки были заняты, то, спрашивается: чем я мог ударить моего соперника?.. Носом, что ли? Так я не птица, а человек — Божье создание. Головою? Так я не считаю свою голову за какое-нибудь стенобитное орудие. Кием же ударить, да еще по голове — потому что она первая всегда попадается под руку, — я никогда не решился бы. Потому что я не разбойник, не убийца, не душегуб, и убивать людей не учился. Из всего сказанного ясно, что я не оскорблял, не бил, а только хотел пошутить… для развлечения публики в бильярдной. Шутка мне не удалась, потому что я зацепился за поганый половик и упал прямо на него, моего жалобщика, в чем я нисколько не виноват, потому что я упал и пришиб при падении его… персонаж совершенно против моего желания. Я надеюсь, господин судья, что после этих доводов вы вполне оправдаете меня.

    СУДЬЯ. Вы признали сперва справедливость обвинения вас, а затем просите суд оправдать вас. Кажется, поведение господина Пискарева во время игры с вами было вежливое, и оно не могло возбудить негодования с вашей стороны, господин Хартов… (Пискареву.) Кстати, повторите, что вы сказали, господин Пискарев, перед сценой оскорбления. Повторите в точности. Мне нужно ваши слова записать буквально в протокол.

    ПИСКАРЕВ. Кажется, если я не ошибаюсь, я сказал: «Не угодно ли вам отправиться в ту лузу». Полагаю, что в этом изречении нет ничего оскорбительного или обидного для господина Хартова.

    СУДЬЯ. Я ничего не вижу дурного в этих словах.

    ХАРТОВ. Нет, господин судья. Эти-то слова: «отправиться в Тулузу» — для меня особенно оскорбительны.

    СУДЬЯ. Почему же они для вас особенно оскорбительны? Потрудитесь объяснить.

    ХАРТОВ. Сию минуту. Надо вам сказать, что меня родители поместили для образования в провинциальный кадетский корпус. В нем я отличался не прилежанием, потому что всегда был отъявленным лентяем, а чрезмерной силою, которою был наделен от рождения; от нежного, так сказать, возраста. Поверите ли, выдавить плечом запертую дверь или выбить каблуком плиту из пола, или, наконец, сгибать в дугу полосы железных кроватей в дортуарах, для меня, еще ребенка, было пустым делом. Начальство знало, косилось на меня, а никогда не умело изловить. Кое-как, по просьбам и слезам матушки, меня перетащили в следующий класс. Тут уж я окончательно опротивел начальству, потому что лень моя росла наравне с силою, которая каждодневно, можно сказать, наносила ущерб казенному корпусному имуществу. Раз даже мне удалось выиграть пари в корпусе — шесть французских хлебов, которыми нас угощали со сбитнем. Я вырвал из земли вон с корнем растущее в саду дерево. А дерево было немаленькое, повыше этой комнаты. Тогда же товарищи назвали меня Ильею Муромцем, потому что при крещении мне дано было имя Ильи…

    СУДЬЯ. Все это, может быть, вполне справедливо. Судя по наружному виду, вы и теперь должны обладать замечательной силою. Но что же тут общего между вашей силою и словами господина Пискарева, которые вы признаете обидными для себя?

    ХАРТОВ. А вот что, господин судья. Понятно, что моя лень и произведенный мною ущерб корпусному имуществу окончательно взбесили директора, и он приказал во что бы то ни стало найти повод к удалению меня из корпуса. Случай представился скоро. Подошли переходные экзамены; товарищи зубрят, а я более упражняюсь в ломке скамеек, табуреток и им подобных предметов. Пришел экзамен географии. Меня вызвали, спрашивают: «Какие замечательные реки в Европе?» Я, конечно, молчу. «А какие высочайшие горы в Америке?» Я опять ни гугу. Наконец, учитель спрашивает меня: «Как называется столица Австрии?» Молчу. «Англии?» Молчу. «Во Франции, наконец?» — спрашивает учитель с сердцем. А подлец Семячкин, товарищ мой, и подскажи мне: Тулуза. Я и отворотил: Тулуза. Понятно, что учитель, весь класс наш, да и посторонние громко расхохотались. Я покраснел и в душе пообещал отдуть Семячкина после экзамена. Вдруг слышу голос директора, обращенный ко мне: «Так не угодно ли вам отправиться в Тулузу?» Затем он приказал посадить меня, но не в карцер, а в подвал, где на зиму хранятся картофель и коренья, и потому в подвале была железная дверь. Меня повели. Дорогою я обругал дежурного офицера свиньею, и меня в тот же день выгнали из корпуса, и я, к моему огорчению, не мог отвалять виновника моего несчастья Семячкина. Затем я поступил в полк, блистательно выдержал экзамен и был произведен в офицеры. Вот и все, что я мог передать, чтобы доказать, насколько огорчительны для меня слова: отправиться в Тулузу

    ПИСКАРЕВ. Но я смею обратить внимание суда, что я, во-первых, до сего времени не знал про неудачу корпусного экзамена господина Хартова, и что, во-вторых, словами «отправиться в ту лузу» я указывал на лузу бильярда, а не на французский город Тулузу.

    ХАРТОВ. Тем не менее я был очень взволнован этими словами, что очень естественно, потому что они напомнили мне мою буйную молодость. (Пискареву.) Согласитесь, что вы больно кольнули меня, Афанасий Иванович?

    ПИСКАРЕВ. Все же менее, чем вы меня, упав на меня, Илья Петрович. Я готов прекратить настоящее дело и взять назад обвинение, если вы позволите мне напечатать ваш рассказ про экзамен и Тулузу.

    ХАРТОВ. Сколько угодно пишите, печатайте в русских, иностранных, каких угодно газетах. Только — чур! — не называть меня.

    ПИСКАРЕВ. Само собой разумеется. (Судье.) Господин судья! Я прекращаю дело. Потрудитесь записать.

    Судья пишет и потом предлагает сторонам подписать примирительный протокол. Они подписывают. Свидетели по приглашению судьи являются в камеру и, за примирением сторон, освобождаются от дачи показаний.

    СЕКРЕТАРЬ (Хартову). Господин Хартов! Вы оштрафованы тремя рублями. Потрудитесь подписать протокол и внести деньги господину мировому судье.

    ХАРТОВ (громко секретарю). Сейчас! (Тихо судье.) Господин судья, я уверен, что вы сложите штраф с меня. Я — человек незажиточный, живу трудами рук, так сказать. Для меня три рубля — деньги значительные.

    СУДЬЯ. Господин Хартов! Здесь гласный суд, и тайны в открытом заседании не допускаются. Заявите громко, чтобы публика слышала, что вам от меня угодно.

    ХАРТОВ. С меня требуют три рубля штрафа, который вы изволили наложить на меня.

    СУДЬЯ. Я знаю, и вам следует заплатить эти деньги. Еще более потому, что вы ворочаете тысячами, как было заявлено вами здесь.

    ХАРТОВ. Совершенная правда, господин судья. Я от своих слов не отказываюсь. Но теперь я… не при деньгах. Уверяю вас.

    ПИСКАРЕВ (подходит к столу). Господин судья! Позвольте мне внести три рубля. (Отдает деньги.) Илья Петрович! Вы разрешаете?

    СУДЬЯ (принимая деньги). Прекрасно. (Секретарю.) Изготовьте квитанцию на три рубля.

    ХАРТОВ (Пискареву). Афанасий Иванович! Великодушный врач! Вы меня всенародно зарезали. Идем к Мухардину, я вам еще десять очков вперед накину.

    Квитанция, подписанная судьею, вручается Хартову. Он с Пискаревым уходит.

    >

    С гробом — вскачь

    Санкт-Петербург 1884 года. Судья вызывает прапорщика Погонялова и гробового мастера Шурупова. К столу подходит среднего роста, белокурый, с проседью, длинными усами и багровым носом господин в очень изношенном платье. Другой подошедший — с румяными щеками, окладистой бородой, в длиннополом сюртуке купеческого покроя.

    СУДЬЯ (обращаясь к господину с длинными усами). Прапорщик Погонялов, вы принесли жалобу на гробового мастера Шурупова в том, что он взялся сделать гроб для вашей родственницы…

    ПОГОНЯЛОВ (перебивает судью и, приняв горделивую осанку, говорит глухим басом). Точно так, господин судья. Кузина моя по матери, бездетная вдова Матрена Фроловна Пшеновская умерла от чахотки. На меня легла обязанность отдать, как говорится, последний христианский долг. Я заказал гроб, дроги на паре… Одним словом, все траурные принадлежности, подобающие дворянскому роду, вот этому мастеру. (Показывает на Шурупова) А он, подлец…

    СУДЬЯ (перебивает). Позвольте, будьте осторожнее в выборе выражений на суде. Закон возбраняет…

    ПОГОНЯЛОВ (в свою очередь, перебивает судью). Нет уж, позвольте, господин судья. По-моему, кто подлец, тот подлец, а подлец тот, кто…

    СУДЬЯ (снова перебивает Погонялова). Прапорщик Погонялов! Я вас предупреждаю: одно неприличное выражение, и я буду в необходимости действовать по закону, то есть штрафовать вас.

    ПОГОНЯЛОВ. Слушаю. Я буду осторожнее. Мы, военщина, — люди решительные, рубим с плеча; гражданского крючкотворства не знаем. Одно скажу: подлым человеком называют того, кто…

    СУДЬЯ (еще раз перебивая Погонялова, строго смотрит на него). Господин Погонялов! Вы не понимаете или не хотите понять меня!

    ШУРУПОВ. Ничего, господин судья. Пусть себе ругается — дворянское сердце срывается. Ведь брань на вороту не виснет, говорит пословица.

    СУДЬЯ. Поймите, Шурупов, брань на суде не допускается. Позволь браниться, так от брани и до драки дойдут.

    ШУРУПОВ. Ведомо, ваше благородие.

    ПОГОНЯЛОВ. Мужики дерутся, а мы, военные, не деремся, а бьем!

    СУДЬЯ. Господин прапорщик Погонялов! Доскажите: в чем заключается ваше требование?

    ПОГОНЯЛОВ. Моя история очень короткая. (Показывает рукой на Шурупова.) Этот… Ну, как его звать там… Ну, бородач… Условился со мною совершить погребальный христианский обряд в настоящем виде за сорок рублей и получил в задаток пятнадцать рублей.

    ШУРУПОВ. Тек-с. Окроме могилы. Имеется на то расписка.

    ПОГОНЯЛОВ. Конечно, кроме могилы. Известно, могила — поповское дело.

    СУДЬЯ. Продолжайте, господин Погонялов.

    ПОГОНЯЛОВ. Я продолжаю. Доставил он гроб в свое время. Уложили мы покойницу и затем после отпевания поставили на дроги и тронулись на кладбище. Я один шел за гробом. Из родных здесь, кроме меня, никого у покойницы не было. Правда, шли за гробом позади меня какие-то незнакомые мне личности, преимущественно старушенции разные, салопницы, которые встречаются во множестве у входных дверей в церквах. Вот идем мы чин-чином. Вдруг заметил я, что левая дышловая в дрогах начинает пошаливать: мотает головой, семенит ногами. Я стал внимательно следить за лошадьми, а кучер-олух начинает дергать вожжами, отчего и правая дышловая стала тоже поигрывать. Я подбежал к кучеру и закричал ему: «Что ты делаешь, анафема?!» А лошади-то от крика ли моего или от передергивания, или от иных причин как подхватят, да и понеслись во все ноги, марш маршем, как драгуны какие-нибудь на эскадронном учении. Салопницы мои заохали. Я прикрикнул на них, сел на извозчика и поскакал за покойницею… Скачу и вижу, что народ остановил лошадей. И в этот момент — вероятно, от сильного напора спереди — лошади осадили, дроги и гроб — кувырком на мостовую. Подъезжаю и вижу: левая лошадь хрипит от злости и бьет задом, кучер слез с козел и держит ее под уздцы. Гроб — на мостовой, покров и крышка слетели с гроба, а бедная моя кузиночка… лежит на боку в гробу, повернувшись личиком и всем корпусом на правую сторону. Тут явилась полиция, и спасибо околоточному надзирателю — помог мне. Он пошел в какой-то по соседству трактир, где опохмелялись на другой день праздника какие-то фабричники или мастеровые. Он нанял их за пятнадцать рублей и полведра водки донести покойницу до кладбища и опустить в могилу. Понятно, что бешеным лошадям я не мог более доверяться, да и околоточный не советовал. Затем понесли покойницу на руках и предали, как водится, земле. Теперь ясно, что в дроги были заложены бешеные или с колером, или необъезженные лошади, что противно закону, совести и христианскому долгу. Да я его, ракалию…

    СУДЬЯ. Господин Погонялов! Вы опять?

    ПОГОНЯЛОВ. Виноват, господин судья; с языка сорвалось. Мы, военщина, люди откровенные, любим правду и не любим проходимцев… Обращаюсь к делу. Я хочу сказать, что я не хочу его, бестию-то…

    СУДЬЯ. Вы неисправимы, господин Погонялов. Поймите, наконец, что здесь, перед судом вы и гробовой мастер Шурупов… Шурупов, слышите?

    ШУРУПОВ. Да ничего, ваше благородие. Пусть его тешится. Мне плевать на то.

    ПОГОНЯЛОВ (пожимая плечами). Странное дело: бестией не смей называть бестию. Вижу, что по судам нынче какую-то литературу вводят. Утонченности пошли. Скоро, пожалуй, нас, кавказцев-то, по-бабьему приседать заставят.

    СУДЬЯ. Прапорщик Погонялов, оставьте ваши философские воззрения в стороне, они к делу не относятся. Скажите прямо, в коротких словах: чего вы хотите от гробового мастера Шурупова? В вашей жалобе глухо сказано.

    ПОГОНЯЛОВ. Я хочу, чтобы он заплатил мне, этот ра… Ну его… Хоть сто рублей серебром. А нет, так в тюрьму марш.

    ШУРУПОВ. Многонько будет. Убытков всего пятнадцать рублей да полведра водки. Уж за глаза — двадцать рублей. Да я и не виноват — извозчик виноват.

    ПОГОНЯЛОВ. Слышите, двадцать рублей. Всего двадцать рублей убытков. А нравственное-то беспокойство?.. А душевное-то страдание?.. Ничего не стоят? И, наконец, страдание, мучение, что претерпела покойница при падении гроба с дрог на мостовую. Ведь ее, голубушку-то мою, всю перевернуло от этого сальто-мортале. Мертвому телу, полагаю, нужно спокойствие, так сказать, на века ненарушимое, а не гимнастика, как в цирке… Слышите: двадцать рублей. Да это курам на смех!.. Вот последнее мое предложение: двадцать пять рублей, которые я должен бы платить, зачесть, и мне двадцать пять рублей на руки сейчас же, здесь на суде… Менее — ни-ни!

    СУДЬЯ. Шурупов! Слышите предложение? Ведь вы виноваты: дали дурных лошадей. За это приплатить следует.

    ШУРУПОВ. Виноват-то не я, а извозчик Больманов, который мне на похороны лошадей ставит. Вчера я виделся с ним. Он три дня, не более, купил лошадь на Конной[9], да в первинку и заложил ее прямо в дроги…

    СУДЬЯ. Вы с ним можете тягаться, Шурупов, особо. А с прапорщиком Погоняловым у вас сделано, если не ошибаюсь, условие. Кончайте дело миром.

    ШУРУПОВ. Что ж, я согласен. Мне получать с их милости по условию двадцать пять рублей…

    ПОГОНЯЛОВ. Так точно. Вот условие.

    ШУРУПОВ. Ну, я это условие в полноте херю. Значит, квит, и конец делу.

    ПОГОНЯЛОВ. А на руки-то мне? Ничего?.. Шиш!.. Ну, хоть немного. Пусть, господин судья, хоть пять рублей пожертвует.

    СУДЬЯ (Шурупову). Согласны?

    ШУРУПОВ. Пять — не пять, а трешницу, пожалуй, дам. (Вынимает из бумажника записку и бумажку в три рубля.) Вот условие и деньги.

    СУДЬЯ (Погонялову). Согласны?

    ПОГОНЯЛОВ. Идет, коли больше не дает… Могу ампошировать. (Указывает на деньги и рвет условие.)

    СУДЬЯ. Можете. Дело ваше кончено.

    ПОГОНЯЛОВ (судье). Благодарю. (Шурупову.) Прошу о продолжении знакомства. (Протягивает ему руки, тот жмет их). Не пойдем ли помогарычить в трактир поблизости, целебного бальзаму хватить? А?..

    Шурупов отмахивается и выходит. Погонялов за ним.

    >

    Пушкин и Некрасов

    Камера мирового судьи Мещанского участка Москвы господина Матерна. Январь 1891 года.

    СУДЬЯ. Пушкин и Некрасов!

    Интеллигентная часть публики, услышав известные фамилии, настораживается.

    К судейскому столу подходит чумазый Иван Пушкин, обвиняемый в оскорблении мещанки Марии Глушковой. Свидетелем по делу выступает Ермил Некрасов. Публика разочарована.

    Обвиняемый чистосердечно сознается, что ударил Глушкову, при этом уверяя, что иначе и быть не могло.

    СУДЬЯ. Как же это так?

    ПУШКИН. Очинно просто. Я занимался своим делом, а она ввязалась…

    СУДЬЯ. Каким же делом вы занимались?

    ПУШКИН. Свою жену бил, а эта вступилась… Ну, я ее малость тронул… Потому, не в свое дело не лезь!

    Свидетель Некрасов удостоверяет, что обвиняемый так тронул Глушкову, что та ударилась о печку.

    Мировой судья приговорил Пушкина к аресту на шесть дней.

    >

    Визит к дамам

    В июле 1891 года в Москве стояла необыкновенно жаркая погода. Крестьянин Василий Потанов 13 июля, придя в купальни, выбрался на середину Москвы-реки и начал доказывать свое искусство плавания. Пловцом он оказался довольно удовлетворительным, но очень плохим кавалером. Плавая вокруг купальни, Потапов услышал в одном из помещений женские голоса.

    — Нужно им визит нанести, — заявил он стоявшей на берегу публике.

    После этого Потапов не замедлил явиться в женское отделение купален в самом откровенном виде. Крики испуганных дам произвели на него самое незначительное впечатление.

    — Ну чего вы орете, нескладное племя? Я не съесть вас пришел, а погляжу на ваши фигуры и, шут с вами, уйду.

    Дамы таким заявлением не удовлетворились и продолжали громко протестовать. На шум явился городовой, которого Потапов за лишение удовольствия лицезреть дам побил.

    Привлеченный к ответственности за бесстыдные действия и оскорбление действием городового, Потапов был приговорен мировым судьею Серпуховского участка Москвы к полутора месяцам ареста.

    >

    Бабий удар

    От Алексеевской водокачки к Крестовой заставе 12 августа 1891 года проезжал на велосипеде великобританский подданный Ричард Дербишер. На его пути показались две человеческие фигуры. Одна из них огромных размеров, другая — совсем мальчик. Старший из них шел зигзагами, что подало повод Дербишеру дать несколько тревожных звонков.

    Сигнал идущими был замечен. Мальчик не замедлил посторониться, а гигант встал в выжидательную позу и, лишь только Дербишер поравнялся с ним, опустил на его голову свой могучий кулачище. Ездок и его скоропалительный экипаж с грохотом полетели на мостовую.

    — За что же это? — обратился к своему обидчику Дербишер.

    — Разве не видишь, что твоему чертову колесу хотелось жару поддать, а то оно у тебя что-то очень лениво ходит.

    Дербишер получил ушибы груди о деревянную тумбу, о которую он при падении ударился. Велосипед же был сильно попорчен.

    Неизвестный при задержании назвался купцом Иваном Егоровым Тестовым. Преданный суду за беспричинное нанесение оскорбления Дербишеру и причинение ему убытков в 32 рубля, отданных последним за починку сломанного велосипеда, Тестов отрицал свою виновность.

    — Если бы на самом деле я его ударил по затылку, то наверняка этого немца пришлось бы искать три дня и три ночи. А то, ишь какая невидаль: на тумбу упал. И только!

    — Как три ночи? — удивился судья.

    — Так! Вон у меня кулачище-то какой… Разве похоже, чтобы от его удара господин немец остался на этом же месте?

    — Так вы не били их?

    — Никак нет-с.

    Вызванный в суд свидетелем мещанин Крылов удостоверил, что он видел, как Тестов ударил Дербишера.

    — Как же вы говорите, — спрашивает судья вновь обвиняемого, — что не били, когда свидетель удостоверяет нас в этом?

    — Ишь ты, какая каверза вышла. Я думал, что никто не видел, как я его ударил. Ан вышло по-другому! Делать нечего, сознаюсь: я ударил разик этого господина немца.

    — Почему же вы не сразу сознались в том?

    — По совести говоря, от стыда. Вдруг купец — и так по-бабьи подзатыльник дал. По-нашему, бить — так бить. Чтобы не стыдно было вспомнить.

    Мировой судья Мещанского участка господин Матерн предложил сторонам примириться. Дербишер не замедлил заявить на это согласие с условием, что Тестов тотчас же внесет 50 рублей в пользу голодающих Алатырского уезда Симбирской губернии.

    — Дорогонько немного за такой удар.

    После недолгих препирательств Тестов внес требуемую сумму.

    >

    Нарушение общественной тишины

    Мещанин Помаков в августе 1891 года был привлечен к ответственности за буйство, произведенное в московском трактире Сергеева, и нарушение общественной тишины.

    СУДЬЯ. Как вас звать?

    ПОМАКОВ. Меня-то? Что вы, ваше благородие, неужели не узнали?

    СУДЬЯ. Почем мне вас знать?

    ПОМАКОВ. Да меня здесь все по окрестности знают. Спросите Ивана Ильича, Петра Герасимовича, Никиту Петровича — они скажут, кто я такой.

    СУДЬЯ. Они, может быть, и знают, а я ни их, ни вас не имею удовольствия знать.

    ПОМАКОВ. Хе-хе-хе! Да вы — чудак, ваше благородие. Как же вам меня-то не знать. Небось, я не впервые у вас сужусь.

    СУДЬЯ. В таком случае, расскажите мне, по старому знакомству, как это вы угораздились разломать стол и произвести такой шум в трактире Сергеева?

    ПОМАКОВ. Чего рассказывать-то, посмотрите на мой кулачище, ведь вон он у меня какой. Пошел это я в трактир немножко навеселе. Сел за стол да как хвачу по нему кулаком: «Эй, вы, люди живне, шевелитесь, что ли!» — говорю. Глядь, а стол-то уж вдребезги разлетается. Понятно, после этого подбежало ко мне многое множество трактирных идиотов и давай на меня лаять. «Брысь!» — говорю, и для большего устрашения я немножечко их припужнил.

    СУДЬЯ. Как же вы их припугнули?

    ПОМАКОВ. Очень простым манером. Сами слышите, голосино-то у меня здоровенный. Знаете ли, я на них и рявкнул. Да так, что самому боязно стало.

    СУДЬЯ. Так вы признаете себя виновным в буйстве?

    ПОМАКОВ. Какое же это буйство? Разве так буянят?.. А стол сломать — я сломал. Ну и прикрикнул маленечко на половых.

    Мировой судья Мещанского участка признал обвиняемого виновным лишь в нарушении общественной тишины и приговорил его к трем рублям штрафа.

    >

    Несостоявшаяся лотерея

    Средней руки трактир осенью 1891 года. У одного из столов толпится человек двадцать. Шум и гам невообразимые.

    — Ну как я выиграю?! Вот будет комедия! — могучим голосом заметил один из участников сборища.

    — Какая же комедия? — спросил его мужчина, сидевший с листком какой-то засаленной бумаги.

    — Чудак ты. Да пойми: «Не было гроша, да вдруг алтын». Достанься только мне твоя лошадь с этой самой чертовой таратайкой, сейчас же и пойду писать по Москве. Всех знакомых объезжу. Вот рты-то разинут. Дескать, что это вы, Терентий Парфенович, никак лошадкой обзавелись?.. Разбогател, скажу, до ужасти. Сдуру-то, пожалуй, и поверят.

    — А ты сначала выиграй, потом и ерунди.

    — Сказал: выиграю, и быть тому!

    — Да ты что ж, у попа теленка, что ли, съел? — заметили ему компанейцы.

    — Есть не ел, а поджаривал разную скотину, вроде тебя.

    — Ты что же это, Тереха, лаешься? — обидчивым тоном заметил ему оппонент.

    — Лают собаки, а я вашему брату только нос утираю.

    — Мне?

    — Хотя бы и тебе. Что же ты за фря такая?

    В начавшуюся брань ввязались и другие члены собрания. Перепалка на словах стала принимать дурной оборот. Еще минута — и перешли в рукопашную. На их счастье в трактир явился околоточный надзиратель.

    — Что за шум? — обратился последний к шумевшим.

    Публика на минуту смутилась.

    — Из-за лотереи ручаются, — заметил один из служащих.

    — Какой лотереи?

    Околоточный, заметив у одного из сидевших лист бумаги, распорядился его отобрать.

    На листе было написано: «Лотерея. Разыгрывается вороная лошадь. Приметы: на лбу белая звезда, правое ухо разрезанное. А всего 200 билетов по рублю. 10 рублей ставо, чья лошадь, и 10 рублей ставо, кому достанется, и при подписке обязательно на пропой нужно. Цеховой Федор Иванов Орлов…» Дальше шли подписи. Оказалось, что на лотерею уже подписалось 49 человек, и они внесли Орлову деньги.

    О случившемся был составлен протокол, коим Орлов был привлечен к ответственности за устройство недозволенной лотереи. На суд явился как сам обвиняемый, так и почти все подписавшиеся на лотерейном листе лица.

    Поверенный обвиняемого просил судью отнестись к его доверителю снисходительно ввиду цели, с какой он затеял эту лотерею.

    — Что же это была за цель? — спросил судья.

    — Благотворительная. Он хотел пожертвовать 20 рублей в пользу бедных.

    Это обстоятельство подтвердили и некоторые свидетели.

    Мировой судья приговорил Орлова к одному рублю штрафа.

    К судейскому столу быстро подходит Терентий Парфенов.

    — Что же, ваше благородие, Орлов рубль заплатил. А лошадь кому досталась?

    — Никому. Здесь лотереи не разыгрывали.

    — Как же это так? Когда же она будет разыгрываться?

    — Никогда.

    — Значит, лошадь, как была Орлова, так и останется?

    — Конечно.

    — Вот те раз, и пофорсить мне на ней не придется… И нужно же было этому самому околоточному надзирателю вмешиваться не в свое дело?! Лошадь непременно была бы моя. Головой отвечаю!

    Парфенов при общем смехе публики направился к выходу.

    >

    Уроки благонравия

    В октябре 1891 года в Московском трактире на Сретенке, в доме Малюшина, сидела большая компания. Стол был уставлен бутылками, полубутылками и разными яствами. Из числа сидевших за столом особенно выделялся купец Александр Иванович Иванов. Его мощная фигура и могучий голос давали возможность предположить, что он шутить не любит.

    В самый разгар компанейского взаимоугощения в трактир ввалилась новая компания, в числе которой оказался племянник и крестник Иванова — молодой человек лет двадцати двух Гаврила Иванов. Вошедшие уселись за соседним столом. Племянник тотчас заметил своего крестного папашу и подошел к нему поздороваться.

    — Ах, это ты?.. Здравствуй, племяш и крестник!

    Старик привстал и поцеловал своего племянника.

    Только не губами, а кулаком по лицу, последствием чего было стремительное падение молодого человека на пол. Дальнейшее «целование» дядею племянника было прекращено вмешательством посторонних лиц.

    Привлеченный к ответственности, старик Иванов очень удивился, что суд вторгается в его семейные дела.

    — Я учу своего крестника благонравию, а тут меня спрашивают: зачем я его бил?.. Чудаки, я вижу, вы все. Да я его могу в порошок стереть! На то он и мой племянник!..

    По объяснению Гаврилы Иванова, дядя уже не в первый раз бьет его ни за что ни про что.

    — Стоит мне с ним где-нибудь встретиться, сейчас же начинается надо мною расправа.

    — За что же вы его бьете? — обращается судья к обвиняемому.

    — Как за что? Небось он мой крестник. Благонравию учу.

    — Учить можно и словами, если находите это нужным.

    — Это, господин судья, не в нашем обычае. Учить, так учить как следует, чтобы всегда эта молодятина находилась в страхе и трепете перед старшими.

    Судья предлагает сторонам примириться.

    — Я готов простить папашеньку крестного, если он даст подписку больше не бить.

    — Гаврюха, ты это о чем тут мелешь? А?! Али забыл, как с вашим братом-молокососом расправляются? Я тебе такую напишу расписку на твоей физиономии, что и в три недели не сотрешь никакими специями.

    — Вот видите, господин судья, папашенька крестный и здесь готов разбунтоваться. Нельзя ли как-нибудь его сократить? А то, чего доброго, меня и сейчас поколотит.

    После долгих увещаний судьи Александр Иванов наконец согласился дать подписку, что он никогда не будет бить своего племянника.

    — Оно и лучше, папашенька крестный. С этого раза я вас только больше буду уважать.

    — Молчи лучше, молочное рыло. Я даю расписку из уважения к господину судье, а тебя-то я все равно достану, когда мне вздумается.

    — Нет уж, раз вы даете подписку, то не должны их больше трогать, — замечает судья.

    — Это ж в каких законах написано, чтобы племянника дядя не мог поучить?

    — Учить, я уже вам сказал, можете, но драться нельзя. А то вам придется посидеть под арестом.

    — Да?.. Ну и времена же настали! В таком случае я отрекаюсь от дальнейшего намерения учить моего племяша благонравию. Пусть живет как себе хочет.

    Мировой судья Сретенского участка, ввиду состоявшегося примирения сторон, дело производством прекратил.

    >

    Щука и караси

    Мещанин Константин Яковлев Черец, проживая долгое время в номерах Соловьева на Большой Спасской улице, систематически занимался обиранием бедного люда под предлогом найма их на разные несуществующие должности.

    В октябре 1891 года, проходя по Даеву переулку, Черец обратился к дворнику дома Карчагина с просьбой порекомендовать ему двух способных и расторопных людей.

    — Для какой же надобности?

    — Одного — на должность швейцара, другого — в рассыльные.

    — Куда же?

    — В Александровскую общину. Я сам там служу, и начальство поручило мне подыскать нужных людей.

    Черец вручил дворнику свой адрес.

    На другой день дворник послал к нему своего знакомого крестьянина Егора Дмитриева Молчанова. Наниматель принял его очень любезно. Ласково спросил: есть ли у него залог?

    — Какой у меня, батюшка, залог?.. Нельзя ли как-нибудь обойтись без него?

    — Делать нечего, как-нибудь обойдемся. Только вы потрудитесь приготовить на книжку и кое-какие мелкие расходы.

    — На какую же это книжку?

    — На такую, по которой у нас все живут.

    — А сколько?

    — Пять рублей.

    — У меня три рубля последних. Если нужно, возьмите.

    Черец взял трешницу и уже больше не показывался

    на глаза Молчанову. Озадаченный таким исходом дела, последний заявил о случившемся полиции.

    По справкам оказалось, что Черец систематически занимался обиранием бедняков под предлогом дать им выгодные места. По показанию на суде Наумова, швейцара номеров Соловьева, к Черецу каждый день являются бедняки и со слезами просят возвратить им взятые обманно деньги. Черец же приказывает таких лиц выгонять без всяких рассуждений.

    — Сколько мне пришлось за время его житья у нас, — вздохнул Наумов, — выслушать проклятий, призываемых на его голову, — бездна!

    — А он что же отвечал им?

    — А он и в ус не дует. Говорит: «На то и щука в реке, чтобы карась не дремал».

    На суде виновность Череца была выяснена во всей наготе. Мировой судья Сухаревского участка приговорил его к трем месяцам тюремного заключения.

    >

    Присяга помогла

    В конце октября 1891 года на съезде мировых судей Москвы обвинялся купец Евстафий Яковлев Кознин в нанесении побоев запасному унтер-офицеру Илье Федорову Сидельникову. Последний в продолжение некоторого времени служил у Кознина в конторщиках. Малое вознаграждение, получаемое им за труд, и кое-какие другие причины побудили Сидельникова в день события просить у своего хозяина увольнения.

    — Что это еще за новость? — сердито спросил его Кознин.

    — Из-за денежных расчетов. Жалованья немножко маловато мне положили.

    — Ага, вот оно что! Значит, хочешь прибавки? Изволь… Зайди в кладовую.

    Сидельников, не подозревая ничего дурного, пошел за хозяином. Не успела затвориться за ними дверь, как Кознин, действительно, принялся прибавлять ему. Только не жалованья, а синяков имевшейся у него в руке палкой.

    Поднявшийся вследствие этого шум привлек внимание остальной прислуги.

    — Что такое случилось? — спрашивали некоторые в недоумении.

    — Чему же больше случиться? Небось, «сам» кого-нибудь из нашего брата разрисовывает. Ему не впервой, — отвечали более знакомые с привычками своего хозяина.

    Крики «Караул! Помогите!» побудили некоторых попытаться приоткрыть дверь кладовой, откуда выскочил весь окровавленный Сидельников. За ним следом вышел и хозяин. Повелительным жестом он заставил стоявшую в испуге прислугу расступиться по сторонам.

    — Прибавил я ему. Да, кажется, мало. Получай, братец, еще новую прибавочку!

    С этими словами Кознин нанес новый удар по голове Сидельникова.

    Привлеченный к ответственности, Кознин не признал себя виновным.

    — Зачем я его буду бить? У нас всегда расчеты ведутся по-хорошему.

    — Не выдумал же Сидельников всю эту историю, — обратился судья к обвиняемому.

    — Конечно, измыслил.

    — Для чего же?

    — А чтобы нанести нашему купеческому званию посрамление. Вон, спросите свидетелей. Что они знают? Ничего! А ежели что-нибудь буйственное с моей стороны было, то, небось, не поглядели бы, что я их хозяин, все рассказали бы.

    Действительно, опрошенные свидетели отозвались полным незнанием случившегося. Ввиду этого мировой судья Арбатского участка вынес Кознину оправдательный приговор. Кознин даже ходатайствовал перед судьей о признании обвинения недобросовестным. Но ему было в этом отказано.

    Этот приговор со стороны Сидельникова был обжалован в съезде мировых судей, где свидетели, спрошенные под присягой, все до одного изменили свои показания. Они подтвердили факт дикой расправы, учиненной Козниным над Сидельниковым.

    — Почему же вы у мирового судьи это не показали? — спрашивал председатель по очереди каждого свидетеля.

    — Хозяин очень просил показать так.

    — Ну а теперь не просил, стало быть?

    — Как не просить — просил. Да ведь здесь совсем другое дело. Не нарушать же нам из-за его милости присягу.

    Ввиду такого инцидента Кознин пришел в большое замешательство.

    — То есть, как же это такое?.. Вы не верьте им, господа судьи, они говорят здесь чистейший вздор.

    — Может быть. Но мы обязаны верить не вам, а свидетелям.

    — Ах ты, грех тяжелый! Как же мне теперь быть?

    — Я бы вам советовал помириться, — ответил председатель.

    — Что ж, мы это можем. Вот только бы Илья Федорович пожелали.

    — Теперь Илья Федорович, — огрызнулся Сидельников, — а когда бил, даже Илюхой не называл.

    — Что ж поделаешь. Обанкрутился, значит, немножко в характере, — горестно вздохнул Кознин.

    После недолгих препирательств стороны помирились на 75 рублях, которые Кознин тут же и отдал Сидельникову.

    >

    Кража подушки

    У мирового судьи Мещанского участка господина Матерна в начале ноября 1891 года судился за кражу подушки из извозчичьей пролетки, принадлежавшей содержательнице заведения легковых извозчиков Василисе Соболевой, цеховой Николай Иванов.

    — Признаете ли себя виновным? — спрашивает судья.

    — Помилуйте, мне воровать совсем не к лицу.

    — Положим, воровать и всем нехорошо. Но вы, кажется, этим «не к лицу» хотите что-то нам сказать?

    — Оно понятное дело, воруют люди, у которых ничего такого не имеется. А мы — слава тебе господи! — не обижены талантами и другого порядка.

    — Что же это за такие таланты вы имеете?

    — То есть, как бы вам сказать… У меня, все говорят, очинно хороший голос, и я пою-с и даже довольно часто.

    — Ну, это еще не ахти какой оправдательный довод. Не можете ли мне объяснить следующее. Вы говорите, что подушки не воровали. Так каким же образом она очутилась у вас в руках при вашем задержании?

    — Почему ж, можем. Сижу это я в трактире за чаепитием. Народа в нем на этот раз было много. За некоторыми из столов шел дым коромыслом. Пили вовсю, с разными забористыми причитаниями да прибаутками. А такая обстановка для нашего брата певца все равно что чесотка: не сидится на месте, песни сами в глотку так и лезут. Пока было можно терпеть, я кое-как удерживался. Но вдруг машина заиграла «Прощай, Москва, золотые маковки…». Я не стерпел и залился соловьем залетным. Что дальше, то шибче. Под конец даже стекла зазвенели!..

    Иванов последнюю фразу произнес с особой горячностью.

    — Постойте, постойте, — остановил судья слишком увлекшегося воспоминаниями Иванова. — Вы, чего доброго, и здесь запоете. Нам нужно знать не как вы там пели, а каким образом очутилась у вас подушка из саней.

    — Я к этому речь и веду. Как, значит, я спел эту самую песню, то ко мне со всех сторон стали приставать: спой да спой еще! В это самое время подошел ко мне этот извозчик и говорит: «Ну, чего горланить-то для них даром. Ты вот что, милый человек, спой мне какую-нибудь разудалую, а я тебе за это угощение хорошее поставлю». Думаю себе: почему бы и не так? При песнях хорошее угощение никогда не мешает. Уселись по-приятельски за стол, да и запылили как следует. Когда стали допивать последнюю полубутылку, он стал просить спеть меня что-нибудь из русского, повеселее. «Барыню, — говорю, — хочешь?» — «Сыпь, — говорит, — только с плясом». Я и давай откалывать. Под конец завернул скатерть да как зудану пальцем по столу: тру-ту-ту-ту! А сам пустился по полу бесом. Вот эдаким, значит, манером…

    После этих слов Иванов стал в позу отчаянного плясуна.

    — Что вы делаете?! Ведь здесь не трактир, а судейская камера! Если не хотите говорить, о чем следует, то мне придется лишить вас слова!

    — Я почти уже все рассказал. Только не докончил о подушке.

    — Вот о ней и рассказывайте.

    — Как увидал он меня в таком кураже-то, говорит: «Милый ты мой человек, для тебя за ухватку ничего не пожалею. Возьми из саней подушку». Ну, я ее и взял.

    — Для чего же? Спать, что ли, на ней собирались?

    — Зачем спать? Продать хотели и выпить на эти деньги…

    — Ишь, балясы как точит. Не верьте ему, ваше благородие, — заметил пострадавший. — Пить я с ним точно пил. А подушку из саней он у меня уволок без спроса. Да и зачем мне ему ее давать? Ведь подушка-то была не моя, а хозяйская.

    Факт умышленной кражи Ивановым подушки подтвердили и другие свидетели.

    — Как же вы говорили, что подушку взяли с согласия самого извозчика, а на поверку выходит, что вы ее у него украли? — снова обратился судья к обвиняемому.

    — Делать нечего, каюсь: я взял ее потихоньку от него.

    — Зачем же?

    — Разошелся маленечко, а денег ни у него, ни у меня больше не было. Думаю себе: раз до «Барыни» дошел, нужно нагнать паров до «Камаринской». Ан, дело-то вышло совсем другое. Должно быть, придется вместо него спеть: «Сижу я за решеткой темницы».

    — Оно так и выйдет.

    Мировой судья, ввиду чистосердечного признания обвиняемого, приговорил Николая Иванова к трем месяцам тюремного заключения.

    >

    Жалоба на тещу

    В камеру мирового судьи Мещанского участка Москвы в ноябре 1891 года ввалилась целая компания разнородных людей, с шумом и еле сдерживаемым смехом.

    — Господа, нельзя ли потише? — обращается судья к вошедшим.

    — Никак нельзя-с. Дело такого сорта у нас, — отвечал кто-то из них.

    — Какое же у вас дело?

    — Тещу изловили и на суд предаем.

    В публике начинается всеобщий смех. Судья звонит и просит рассыльного удалить вошедших.

    — Да что вы, господин судья. Мы всерьез пришли, по делу, а вы нас велите вывести.

    — Если пришли по делу, то нужно вести себя прилично в камере.

    — А если невозможно?

    — Почему же так?

    — Говорят вам: с тещей прибыли. Значит, рассудите нас поскорее, а то, чего доброго, опять все загогочем.

    Судья, видя невозможность водворить порядок в камере, приступает к разбирательству этого странного дела.

    По вызову сторон, к судейскому столу подходит молодой человек, оказавшийся потом Станиславом Привато, и следом за ним выплыла в сопровождении своего мужа Анна Духанова, дама уже почтенных лет.

    — Кто же из вас на кого жалуется? — обратился судья к подошедшим.

    — Я, господин судья, на свою тещу.

    — Она вам теща?

    — К сожалению, да. Имею несчастье быть ее зятем.

    — Почему же «несчастье»?

    — Ах, господин судья, по всему видно, что вы не женаты, а то бы не стали спрашивать об этой породе грызунов.

    — Чем же она вас обидела?

    — Да всем! Одно только название «теща» может отравить всякому жизнь при ее виде. А тут еще ежедневное брюзжание: ты не так с женой обходишься, ты не так живешь, да ты и не так ходишь. Ты, ты… И черт их побери, всех тещ на белом свете! — с отчаянием закончил Привато.

    — Все-таки я не вижу причины вам жаловаться суду на Духанову.

    — Да разве я жалуюсь на то, что она моя теща?

    — Так на что же?

    — Все на то же. На днях она перессорила меня с женой донельзя. Жена взъелась на меня и принялась, по примеру своей матушки, прописывать мне пилку. Глядел я на нее, глядел, да и не вытерпел. Говорю, должно быть, и ты, сударыня, в недалеком будущем будешь таким же сахаром, как твоя матушка. «А что ж, разве моя мать не человек?» Человек-то, говорю, человек, только не настоящий… И, Боже ты мой! После этого моя благоверная накинулась на меня, словно зверь какой… Эту историю услыхала теща. Началась такая катавасия, и сам шут не разберет. Обе в один голос принялись меня ругать самыми ядовитыми словами. Я и скажи им на это: «Цыц, борзые!» — «Ах, так мы борзые?!» После чего теща впилась в меня, словно какая пиявка. Оторвать хочу… Не тут-то было. Висит на мне, да и только. Вышел я из ее рук весь разрисованный до неузнаваемости. Да и то благодаря тестю. Он, прибежав на шум, ударил меня по голове чем-то тяжелым, благодаря чему я повалился на пол. Теща тоже полетела вместе со мною и при падении выпустила меня из рук. Я обрадовался этому случаю, вскочил, да и давай Бог ноги!.. Вот на что я жалуюсь.

    — Не помириться ли вам? Вы люди свои, как-нибудь сочтетесь, — предложил судья.

    — Ох, уж избавь меня, Боже, от новых тещиных счетов. У меня и так все болит от одного раза. Такие счеты того и гляди в гроб уложат.

    В дело вмешивается сам Духанов.

    — Станислав Балтазарович, ты вот что, друг мой любезный, бабу мою прости. А что касается твоего мнения о гробе, то брось это покуда из головы. Ведь я же живу с женой много лет, а гроб мне заказывать пока еще не приходилось.

    Ввиду такого веского довода со стороны Духанова, Привато свою тещу простил.

    >

    Систематическое нищенство

    У мирового судьи Мещанского участка господина Матерна в начале декабря 1891 года обвинялась за систематическое нищенство крестьянка Прасковья Михайлова.

    По вызову к судейскому столу подошла еле передвигающая ноги старушка.

    — Вы Прасковья Михайлова? — спрашивает судья.

    — Я, батюшка, самая.

    — Сколько вам лет от роду?

    — Лет-то я уже и забыла. Небось, девятый десяток идет?

    — Откуда мне знать, какой вам десяток идет. Вам лучше знать, сколько имеете лет.

    — Куда мне помнить — из ума уже совсем выжила. Сосчитай лучше, родимый, сам.

    — Как же я буду считать?

    — Да начинай хошь со французского года. В те поры мне было десять лет.

    — Значит, вам 89 лет?

    — Стало быть, так. Я всю французскую войну как сейчас помню.

    — Однако вы пожили, бабушка.

    — Что ж поделаешь, сынок родимый. И не хочется, да живешь. Верно, так Богу угодно.

    — Родные-то у вас кто-нибудь есть?

    — Никого, касатик, нетути. Всех давным-давно схоронила.

    — Вот вас, бабушка, обвиняют за прошение милостыни. Признаете себя виновной в этом или нет?

    — Ах, что б им «прытко» стало. Ну чего я дурного сделала? Зачем меня судом судить, как разбойницу какую-то?

    — Да милостыню вы просили у кого-нибудь?

    — Как же не просить-то. Чем же я стану кормиться? Что добрые люди дадут, тем и дышу.

    — Может быть, вы еще работать можете?

    — Куды, касатик, работать. Старые ноги таскать и то стало невмоготу.

    — А вы попросили бы кого-нибудь, чтобы вас пристроили в какое-нибудь богоугодное заведение.

    — Чего просить-то… Тряпья старого никому не нужно. Умирать пора, а то не в меру зажилась.

    Из оловянных глаз старушки закапали крупные слезы.

    Мировой судья Михайлову оправдал. По прочтении приговора старушка низко-низко поклонилась судье и, еле передвигая ноги, поплелась к выходу.

    >

    Тяжелая ноша

    Городовой Кожевников 8 июля 1892 года обратил внимание на проходившего по Тверской улице мальчика. Мальчик был невелик, а ношу имел на голове огромную. Он шел, шел и зашатался.

    — Что с тобой? — обратился к нему городовой.

    — Тяжело, дяденька, не могу донести говядины.

    — Так брось ее и отдохни.

    — Нельзя — хозяйская.

    Кожевников освободил его от ноши и вместе с нею отправил мальчика во 2-й участок Тверской полицейской части.

    При составлении протокола околоточный надзиратель спросил его о звании.

    — Меня Мишкой зовут.

    При дальнейшем объяснении задержанный оказался крестьянином Михайловым Серовым, служащим у купца Егора Яковлева Бабушкина. В этот день хозяин послал его с такой ношей из своей мясной лавки, находящейся на 3-й Тверской-Ямской улице, на Варварку. Количество имевшегося у него на голове мяса было 1 пуд и 28 фунтов (17,5 килограмма).

    Привлеченный к ответственности купец Бабушкин всю вину бесчеловечного отношения с мальчиком пытался свалить на своего приказчика:

    — Это он, а мы, по нашему купеческому положению, не можем таких делов делать.

    Мировой суд Тверского участка взглянул на дело иначе и признал виновным самого Бабушкина. Приговором было установлено подвергнуть его наказанию в размере 10 рублей штрафа.

    >

    Фантазию испортил

    Камера мирового судьи Мещанского участка Москвы в первых числах июля 1892 года.

    — Адам Юрьевич! — вызывает судья.

    К судейскому столу подходит довольно плотная фигура.

    — Этоя-с!

    — Фамилию имеете?

    — То есть… Как бы вам сказать… Имеется она у меня. Только зачем она вам?

    — Как зачем? В дело нужно занести.

    — Нельзя бы без фамилии?

    — Нет, нельзя.

    — Ах ты господи! И за что вы предаете меня посмеянию?

    — Какому же?

    — Форменному. Ведь я прозываюсь Котом.

    Публика смеется.

    — Вот видите, ваше благородие, уже все смеются. Запретите, а не то я сбегу из суда.

    Судья водворяет порядок и приступает к разбору дела.

    — Вас обвиняет Алексей Васильев Ермолаев в нанесении ему побоев и оскорблении на словах. Признаете себя виновным или нет?

    — Какая же с моей стороны вина, коли он сам меня бил, что твой художник по драке — англичанин. Небось, скула и сейчас от его кулака мозжит.

    Ермолаев настаивает на обвинении и рассказывает, как было дело.

    — Дело было вечером. Собралися ко мне гости. Понятно дело, выпили. О том о сем разговаривали. А потом все вдохновились. Песни так каждому в глотку сами и лезут. Хотели было гаркнуть хоровую, а этот вот Кот возьми и начни стучать в стену.

    — Ну и что же?

    — Ничего больше. Значит, фантазию всю мою испортил.

    В свое оправдание Кот то же событие передал в следующем виде:

    — Все, что они говорят, это неправда. Фантазия у них не испортилась, орали во всю глотку, что иерихонские трубы. Стены дрожали. Думаю себе: сократить их нужно. Взял, по совести говоря, да загромыхал к ним в стенку.

    — Ну и что же было дальше? — спрашивает судья.

    — Чему же быть? Известное дело, камедь и больше ничего.

    — Какая же камедь?

    — Самая обыкновенная. Как они разорались очинно сильно, я и постучись к ним в стенку, а они — ко мне. И пошла у нас музыка — просто стена трещала. Думаю себе: чего в стену напрасно бить?.. В зубы — и разговору конец! Вошел я к ним в комнату и говорю: пожалуйтека, соседушка, на пару слов. Не успел он глазом моргнуть, как я ему сделал под глазами форменное освещение. Ну уж за то и он меня не уважил. Избил — я те дам!

    Факт нанесения взаимных побоев был подтвержден всеми свидетелями. Но Ермолаев не признал себя виновным.

    — Подрались мы, — сказал он, — это точно. А вот насчет фантазии, что вы скажете, господин судья? Испортил он мне ее или нет? По-моему, за это ему и Сибири мало, а не то, чтобы избить. Я был в песенном расположении, и вдруг…

    — Ну чего вдруг? — перебил Кот. — По зубам дал — не ори, как зарезанный. А то какая-то там фантазия.

    Мир между сторонами не состоялся. Мировой судья приговорил каждого из обоих соседей к пяти дням ареста.

    >

    Прыщ на носу

    Никифору Грешечкину 65 лет, а супруге его Марии — 60. Жили муж с женой в мире и согласии, вырастили четырнадцать детей, а в нынешнем году разругались. Причина — прыщ, выскочивший на носу супруга.

    — Что это такое у вас, Никифор Васильевич? — спросила супруга.

    — Веред.

    — Ага, понимаю. Не хочу больше с тобою жить!

    — Да ты что, жена?

    — Сказала: не могу! Деньги на прожительство изволь мне платить.

    Как Грешечкин ни уговаривал свою жену, она осталась непреклонной и переехала на другую квартиру. Помимо того, она обратилась в начале июля 1892 года к мировому судье Сущевского участка Москвы с просьбой обязать мужа выдавать ей вспомоществование.

    — За что же? — обратился с вопросом судья к истице.

    — Помилуйте, я живу на отдельной квартире от мужа, и он, значит, по закону обязан платить мне деньги.

    — Почему же вы не живете с мужем?

    — Не могу! Как, значит, вскочил на его носу прыщ — больше не могу! Веред, он говорит. А что это значит? Неверность!

    — Вы давно замужем?

    — Да лет сорок.

    — И вы ревнуете?

    — А как же! Недаром у него на носу был прыщ.

    — И только?

    — Чего больше. Как появился этот прыщ, у меня сразу вышло сомнение: отчего он? Думаю, дело неладно обстоит. А ведь я — жена.

    — Я сорок лет был верен своим супружеским обязанностям, — заговорил муж, — четырнадцать человек детей вырастил вместе с ней. И вдруг такая глупость…

    — А? Хороша глупость: прыщ-с. Ты не говори лучше!

    — Вот баба, так баба. Одной ногой в гробу стоит, а глазами все ищет любви да верности. Не смешно ли, ваше благородие?

    — Верно.

    Грешечкина возмутилась:

    — Я вижу, вы все, мужчины, женских чувств и скорбей не понимаете. У-у, ироды!

    Публика хохочет.

    Дело кончается миром. Грешечкин взял на себя обязанность выдавать жене вспомоществование, сколько она пожелает.

    — А меня не возьмешь к себе? — вдруг спросила она.

    — Зачем же, когда ты мною недовольна.

    — Ну так и есть! Значит, не зря на твоем носу прыщ был.

    >

    Синяя холера

    Полюбил Григорий Семенович Марью Никитичну, а она его нет. Страдания и ухаживания довели Григория Семеновича до мирового судьи. Так, по крайней мере, он сам о себе говорил на суде 13 июля 1892 года.

    Дело в том, что года три тому назад Григорий Семенович встретил случайно Марью Никитичну и сразу воспылал к ней непобедимой страстью.

    Обнял…

    — Нахал, что вы делаете! — было ему ответом со стороны возмущенной девушки.

    — Люблю вас, и больше ничего.

    Звонкая оплеуха.

    — Что вы?

    — Ничего. Получайте, что следует.

    С этого началось. Дальнейшее только обострило отношения. Оскорбления были со стороны возлюбленной постоянными и жестокими. Ни нежные взгляды, ни сладкие слова не действовали на неумолимую Марью Никитичну. Тогда Григорий Семенович оскорбился и изругал жестокую.

    Марья Никитична несказанно обиделась и принесла жалобу мировому судье Мещанского участка Москвы. Во время разбирательства она очень жаловалась на своего обидчика.

    — Чем же он вас оскорбил? — спрашивает судья.

    — Помилуйте, обнимает и целует меня без всякого повода. А главное, в последний раз назвал меня «синей холерой». А разве я синяя?.. Накажите его за срам и клевету.

    Мировой судья, принимая во внимание систематичность оскорблений со стороны Семенова, признал его виновным и приговорил к 10 дням ареста.

    >

    Холерные бациллы

    В июле 1892 года до Рогожской слободы дошел слух о появившейся в Москве холере. Местный обыватель Матвей Ефимович Беляев этими слухами ужасно встревожился и по-своему начал принимать предохранительные меры. Первое, что он сделал, это учредил в своем доме строгую диету: ни сырой воды, ни ягод иметь не дозволялось.

    И сам Матвей Ефимович держался тех же правил. Если и позволял себе ходить иногда в трактир, то исключительно с целью поразвлечься и попить чайку.

    Однажды он сидел в трактире Копытина.

    — Да-с! — неожиданно громко проговорил Матвей Ефимович. — Тщета во всем человеческая!

    — Что это с вами, Матвей Ефимович? — обратились к нему знакомые с соседнего стола.

    — Ничего-с. Я думаю все об этой самой холере. Сидишь, к примеру сказать, хотя бы в этом самом трактире, думаешь разные житейские думы. А тут вдруг тебя холера хватит — и шабаш всему!

    — Ишь как сразу захолерился. А ты лучше меньше думай да побольше пей водки. Вот ничего и не будет! В особенности, говорят, перцовая помогает.

    — Почему же перцовая?

    — Видишь ли, перец почитается самым сильнейшим средством против этих самых холерных бацилл. В особенности в соединении с очищенной.

    — Ну?..

    — Право слово!

    — Так не заняться ли нам, братцы, избиением этих зловредных животных?

    — Пожалуй, да, если вы соблаговолите принять нас в свою компанию.

    — Прошу. Только скажите: много ли выпить нужно для их убийства?

    — По рюмке на каждую.

    Такой рецепт пришелся Матвею Ефимовичу по душе. Компания принялась убивать бациллу за бациллой. Под конец их и совсем не осталось. Так, по крайней мере, думало большинство.

    Беляев после этого отправился домой, размышляя о рецепте против бацилл. На пути ему повстречалась Прасковья Григорьевна Волконская. В глазах у Матвея Ефимовича пошли зеленые круги.

    — Вот так история… Значит, бациллы-то не все сдохли… Молчать! Расшибу! Прочь!

    Он размахнулся и ударил. Только не по воображаемой бацилле, а по лицу Волконской. Ни в чем не повинная жертва упала, обливаясь кровью. На ее крик явился городовой Борисов и задержал безобразника.

    При осмотре у Волконской оказались вышибленными многие зубы.

    Преданный суду Беляев не признал себя виновным.

    — Кто ж, по-вашему, виноват? — обратился к нему судья.

    — Холера.

    Мировой судья Рогожского участка признал Беляева виновным и приговорил его к пяти дням ареста.

    >

    Торговый обычай

    Госпожа Чурилина 20 июля 1892 года купила у торгующего с лотка ягодами крестьянина Ивана Зотова фунт вишен за 8 копеек. Но в то самое время, когда Зотов принялся высыпать вишни в бумагу, подошел муж Чурилиной, которому показалось, что вишен в бумаге маловато.

    Произошло объяснение, которое закончилось скандалом. По требованию собравшейся публики были произведены осмотр весов и проверка гирь. Фунтовик, при посредстве которого взвешивались вишни, оказался всего только полфунтовиком, хотя по форме имел вид фунтовой гири.

    Зотов был привлечен к ответственности за обвес. На суде он сослался на обычай:

    — Мы все так действуем, а иначе барышей у нас не будет.

    Мировой судья Мещанского участка признал Зотова виновным и приговорил его к одному месяцу тюремного заключения.

    >

    Не родись мужчиной!

    В середине августа 1892 года Акулина Прокофьевна вышла замуж за Федора Ивановича Глазунова. Супруги жили счастливо и мирно только три дня. На четвертый день Акулина Прокофьевна возмутилась.

    — Помилуйте-с, — жаловалась она своим бывшим подругам, — мой муж позволяет себе обращаться со мною, словно с рабыней: Акуля, пойди туда, сделай это… По какому, скажите, праву?

    — Ведь муж!

    — Чем же муж лучше жены?

    — Все-таки муж..

    — Это мой-то муж лучше меня?.. Докажу же я ему!

    И Акулина Прокофьевна принялась «доказывать».

    Федор Иванович три месяца терпел издевательства жены, но наконец не вытерпел и пожаловался на нее мировому судье Серпуховского участка. В своем прошении он просил судью «наказать жену за нанесение ему ежедневных побоев», от которых ему стала жизнь не в жизнь.

    — За что вы бьете вашего мужа? — спросил судья обвиняемую.

    — Не родись мужчиной! — ответила та не задумываясь.

    — Только за это?

    — Чего же еще?

    Мировой судья признал Акулину Глазунову виновной и приговорил ее к трехнедельному аресту.

    >

    ЧАСТЬ ВТОРАЯ

    РЕВТРИБУНАЛ ПОСТАНОВИЛ…

    >

    Верховный революционный трибунал при ВЦИКе, образованный 29 мая 1918 года, (многие губернские ревтрибуналы были образованы раньше), рассматривал «особо важные контрреволюционные дела», как, например, мятеж левых эсеров или деятельность организации «Тактический центр». Его приговоры, согласно декрету от 11 июня 1918 года, «обжалованию и кассации не подлежат». Но еще до утверждения этого главного государственного судилища во всех губернских и во многих уездных городах были созданы местные ревтрибуналы, разбиравшие не столь громкие дела.

    В российских государственных архивах хранится множество документов городских и губернских ревтрибуналов за 1918–1920-е годы. Доносы, протоколы допросов, изъятая переписка, заявления, постановления… И за каждым из десятков тысяч этих следственных дел — судьбы людей, живших в России в первое десятилетие после Октябрьской революции. Среди них есть довольно крупные судебные процессы, как, например, по обвинению знаменитой эсерки Марии Спиридоновой в контрреволюционной агитации, членов Церковного Собора 1917–1918 годов А. Самарина и Н. Кузнецова в создании «Совета объединенных приходов», группы бандитов в связи с убийством писателя С. Семенова. Но бо́льшая часть следственных материалов и стенограмм судебных разбирательств — это типичные дела, сотнями ежемесячно проходившие через ревтрибуналы. Подследственные, затем зачастую становившиеся подсудимыми и осужденными, чаще всего — городские и сельские обыватели, волею случая зачисленные в преступники. Они попадали в тюрьмы за злое слово о советской власти (особенно, если это касалось личности Ленина), за защиту от поругания своей приходской церкви или близлежащего монастыря, за укрывательство бывших офицеров, нежелание служить в Красной Армии. Их проступки перед новой властью обозначались одним и тем же словосочетанием: контрреволюционная деятельность.

    Встречаются, конечно, в фондах ревтрибуналов и другие дела: спекуляция мясом или валютой, взяточничество, незаконное получение продуктов, призыв к забастовке, должностные преступления…

    В приговорах почти нет расстрелов. Заседали местные ревтрибуналы, кроме особых случаев, без привлечения в зал судебного разбирательства толп революционно настроенных красноармейцев; проходили они буднично, незаметно. Но в каждом из этих судебных разбирательств — дыхание эпохи, быт России, вступившей в новую смутную пору.

    >

    Начало новой эпохи

    Отец Иоанн вошел в Москву через Калужскую Заставу. В последний раз он посетил Первопрестольную четыре года назад, еще при живой матушке-супружнице, когда ничто не предвещало кровавой бойни с германцем. Батюшка обивал пороги консистории, выпрашивая иконописца и денег подновить обветшалый иконостас. Москва тогда утомила его: суета, грязь, бестолковые разговоры о падении нравов, деспотии епископов, умножении ересей. Но отрада — московские православные святыни укрепляли душу религиозным умилением, верой, что, как ни гнети дерево, оно все вверх растет.

    Когда пробил час великих испытаний и Россия вступила в беспримерную по числу жертв войну, когда после каждой литургии совершались молебны о даровании победы русскому оружию, когда в село стали возвращаться увечные и больные, — отца Иоанна неудержимо вновь потянуло в Москву. Он мечтал поклониться кремлевским соборам, увидеть чистый свет, исходящий одг чудотворной Казанской иконы Пресвятой Богородицы, отстоять службу в любимой с детских лет церкви Неопалимой Купины в Зубове. Но матушка Анна тяжело болела, да и в церкви его некем было заменить.

    — Вот когда удосужился, прости, Господи, — горестно вздохнул отец Иоанн, крестясь на маковки Донского монастыря.

    Ныне батюшку мучил страшный вопрос: а крепка ли его вера? Ни полвека назад, когда учился в духовной семинарии, ни в какой из дней долгой пастырской службы этого вопроса не существовало. Первый удар был нанесен восемь месяцев назад, когда в Страстную пятницу государь император — Божий помазанник! — добровольно отрекся от престола за себя и за сына. Отец Иоанн был смущен: можно ли поминать за службой отрекшегося? Не подложный ли, как уверяли крестьяне, напечатали в газетах манифест? Отец дьякон посоветовал, по примеру соседнего села, возглашать «многие ле́та благоверному Временному правительству».

    — Не греши, отец дьякон, — не согласился батюшка. — Эдак, Сатана придет к власти — и ему «многие ле́та»?

    — Народное правительство воцарилось, сказывают. В городах повсеместное ликование.

    — А мы все же повременим.

    И продолжал поминать государя императора, как поминали самодержцев и век, и два назад.

    Тогда, в марте 1917-го, отец Иоанн впервые испугался, что лишился благочестия. Его не отпускала мысль, что, если так легко государь оставил данный ему Богом престол, не воссядет ли на российский трон Антихрист?..

    Летом-то все и началось. Однажды после молебна крестьяне не разошлись по работам, а устроили сход, злобно кричали о земле, поминая соседнее село. Наконец гуртом повалили к помещику, выгнали его со двора, а все добро — не только скот и зерно, но и книги, стулья, окна, двери — растащили по своим домам. Одинокие старухи серчали, что по слабосилию не могут тоже пограбить. И началось: вырубали казенный лес, дрались с соседями из-за спорных земель.

    А потом повалили дезертиры. Шли они назад в родной дом, как каторжники: в рванье, грязные, без денег и даже без краюхи хлеба. Принимали беглых с фронта в семьях с опаской — помнили, как лихо за такие дела раньше наказывали. Никто не был рад «победителям».

    — Что, воин, — поддевали старики, — видать, здорово тебе всыпал немец, что ты без порток домой завалился?

    — Не скажи, сват, он еще герой — дырявые сапоги не растерял дорогой.

    — Так это ж не свои: уворовал, когда драпал. А может, немец наградил, когда наш герой задом к нему оборотился.

    — Нет, немец за службу шапку бы хорошую дал. А сапоги палачу полагаются.

    Но шли дни, дезертиров прибавилось до дюжины, и они осмелели, стали навроде урядника в селе. Верховодил «победителями» Яшка-бобыль, мобилизованный полгода назад, когда отец Иоанн прогнал его за нерадивость и пьянство из псаломщиков. Теперь Яшка ходил гордо, в пиджаке поверх черной рубахи, с красной тряпкой в петлице, и повсюду — в своей курной избенке, куда по вечерам набивалась молодежь, в трактире, где толковали степенные мужики, на лавочке промеж баб — повсюду поучал односельчан.

    — Господа граждане и товарищи! — звенел его молодой голос. — Работать теперь будем самую малость, зато всего будет вдоволь!

    Крестьяне не верили: с чего это вдруг разбогатеем?

    — Эксплуататоров не будет, — пояснял Яшка, — все, что сработал, твое!

    Мудреных слов не понимали.

    — Вилы берите — и в бок! И вся недолга!

    Удивлялись: на кого же поднимать вилы?

    — На всю власть: на царей, помещиков и попов. Да здравствует Учредительное собрание!

    Мало, кто серьезно воспринимал слова Яшки-бобыля. Но слушали — повсюду творилось неладное, и хотелось знать: надолго ли? Странным казалось многое. Чужого добра пограбили да сожгли — не счесть, а волость молчит, стражников не присылает. Царя, сказывают, в тюрьму упекли вместе с детишками. Видать, власть-то старая проворовалась, а то и вовсе германцу продалась, а новая еще не вошла в силу… Но детишки-то тут при чем?

    Яшка, уверившись в себе, как «в трудящемся, скинувшем оковы царизма», решил, что настала пора строить на селе новую жизнь. Особенно он мечтал поквитаться с отцом Иоанном, из-за которого пришлось «вшей в окопе кормить». Поразмыслив, Яшка решил нанести первый удар по религии, «опиуму народа», как не однажды слышал от ораторов, которых слушал, маясь скукой в тыловом батальоне. Сговорившись с такими же, как он, революционерами и смотавшись за инструкциями в волостной штаб социал-демократов, где у него верховодил дружок, он решил «дать последний и решительный бой попу».

    После воскресной литургии революционеры с красным флагом встретили выходивший из церкви народ, и Яшка, молодцевато взбежав на паперть, произнес речь:

    — Граждане и товарищи! У нас на фронте уже давно ликование, нет ни одного приверженца рухнувшего кровавого самодержавия. Мы не чаяли добраться до родных мест и увидеть здесь победу угнетенного народа над мировым капиталом. И что же? Вы, как и прежде, послушно терпите, как ваш насквозь буржуазный поп поет молебны бывшему царю Николашке. Пока мы гнили в окопах, надеясь, что у вас со старой властью навсегда покончено, здесь каждый день распевались капиталистические псалмы в защиту жадного кровопийцы народа. Пока мы проливали свою солдатскую кровушку в бессмысленной войне, вы здесь решили восстановить власть князей и баронов. Не выйдет! Граждане и товарищи! Сбросим груз с нашей трудовой шеи, освободимся от матерого церковника! Мы в батальоне, только когда взяли офицеров на штыки, почувствовали воздух свободы. Не попы дадут вам землю, а мы — враги капиталистов и помещиков…

    Яшка пребывал в пьянящем восторге от красоты и цветистости своей речи. Возбудившись сверх всякой меры, он готов был тотчас собственными руками передушить всех «акул самодержавия». Никогда еще ему не было так хорошо. Он сжал ложе винтовки стоявшего рядом с ним революционера:

    — Эх, как мне хочется сейчас убрать навсегда вашего попа… Но здесь не фронт, и много чести пачкать об него руки… Слово предоставляется товарищу Кубарю!

    Ораторское место на паперти занял чахоточный полутруп некрестьянского сословия, притащившийся накануне с Яшкой из волости. Всех удивил голос доходяги — звонкий, страстный, решительный.

    — Зачем, товарищи, кровавые слуги капитализма забивают вам головы сказками о небесном рае?.. Чтобы вы работали на них в земном аду! Не верьте попам! Все в мире — материя, все гибнет. Помрет человек или скотина — в чернозем превратятся…

    — Это ты врешь, — перебили пришлого. — Сгниет плоть, а душа — она бестелесна.

    — Ты здесь, дед Артем, контрреволюцию не разводи! — взбеленился Яшка. — Может, ты еще скажешь: все попы — ангелы? Может, среди них обжор и пьяниц нет?

    — Как не быть, тоже ведь люди. Так ведь мы на исповедь не к человеку ходим, а к сану, что Богом даден.

    — Не Богом, а другим попом — епископом.

    — Все одно. Значит, тому — Богом.

    — Хватит, дед! Твоя агитация старорежимная. — Яшка нутром почувствовал, что провокационная работа деда Артема дает свои буржуазные плоды, и поспешил пресечь ее, истошно прокричав: — А поп у нас контра — и его к стенке надо! Прошу не мешать революционному собранию! Сейчас товарищ Кубарь зачитает резолюцию.

    — Яшка, а ты нам покажи свою резолюцию, — засмеялась молодуха. — Она у тебя тоже из волости или кого из нас выбрал?

    — Он теперь только с городскими вожжается, — заверещала другая. — У них все по-другому, не то, что у нас.

    — Образованный, — восхищенно подивился Яшкин сосед.

    Но тотчас, оглянувшись по сторонам, он спохватился и яростно сплюнул, чтобы не подумали, что дураку потакает.

    Вперед опять выдвинулся пришлый полутруп, но теперь с бумажкой в руке. Все попритихли, издавна уразумев, что в бумажках чаще всего приписаны указы начальства.

    — «Признавая, что наравне с уничтожением рабства экономического, — начал сплетать воедино ученые слова товарищ Кубарь, — подлежит освободиться и от рабства духовного, мы, крестьяне села Кочки, на общем собрании трудящихся заявляем, что время веры в попа, Бога и черта прошло и настало время веры в себя и свои силы, которые нужны для борьбы с внутренними врагами. Поэтому мы единогласно постановили выселить попа Ивана Будагова из причтового дома, который решили обратить в школу для просвещения масс учением Маркса и Ленина. Церковь же, как очаг мракобесия и монархизма, мы решили переоборудовать под музей Свободы, Равенства и Братства. Да здравствуют большевики из партии социал-демократов!» Ура!

    Несколько революционеров раскатились было «уракнуть» вслед за пришлым, но осеклись — толпа недружелюбно смотрела на оратора и его окружение. Народ в недоумении пытался понять: злые шутки с ними шутит пришлый доходяга или всерьез говорит?

    — Вот и порешили, — первым нашелся Яшка. — Значит так, гражданин Будагов, молись не молись, а к завтрему выметайся из реквизированного дома. Бедняцкая молодежь теперь там будет получать пролетарские знания и петь вместо псалмов революционные песни.

    Отец Иоанн не понимал происходящего, не понимали и крестьяне. И вдруг среди злой тишины заголосила Яшкина тетка, до сего дня гордившаяся начальственными городскими замашками племянника:

    — Люди! Да что же вы их, нехристей, слушаете!.. Да ты, Яшка, — паразит! — что сам нажил, чтобы батюшку из дома гнать? Кто тебе, дураку, такую волю дал?

    — Ты что же, Яшка, хулиганишь, — поддержали старуху. — Да еще больного человека на нас науськиваешь. Думаешь, на тебя управы не найдем? Церковь, она Божья… Ее твоя Резолюция, что ли, строила?

    — А кому теперь жалованье урядника пойдет? Мужики, его уже, небось, Яшка прикарманил.

    — Гони их! Бей их! На Божию Матерь руку подняли!

    Толпа угрожающе надвигалась, и кучка революционеров подобру-поздорову убралась с глаз долой.

    Подойти к отцу Иоанну никто не решался, все чувствовали свою вину перед ним, что так долго слушали богохульные речи. Крестьяне, не поднимая угнетенного взора, стали расходиться.

    Пошел домой и отец Иоанн. В родном жилище все показалось чужим, мертвым. Если бы не прибрал Господь Аннушку, ей бы попечалился. Спросил бы у нее: как же человек может дойти до того, чтобы озлобиться на Бога? Как может желать счастья для всех обездоленных, а забыть о своей душе?

    Отец Иоанн зажег лампадку, опустился на колени перед ликом Спасителя и стал размышлять о своей скорби: «Почему я не могу смиренно принять кару, да какую кару — злословие, и ропщу? Почему душа моя не радуется, как завещал Господь наш Иисус Христос в девятой заповеди блаженства: "Блажени есте, егда поносят вам, и ижденут, и рекут всяк зол глагол на вы лжуще, Мене ради. Радуйтеся и веселитеся, яко мзда ваша многа на небесех"?.. Но разве я один? Разве мне некому попечалиться? Воистину, грешен я, мало во мне веры».

    Отец Иоанн долго молился, испрашивая прощение и себе, и государю императору, и Яшке-бобылю. Наутро он препоручил церковные дела отцу дьякону и по осенней распутице побрел за сто верст в Москву.

    * * *

    «И когда приблизился Иисус к городу, то, смотря на него, заплакал о нем».

    Плакать хотелось и отцу Иоанну. Осиротелая, словно вымершая, встретила его Первопрестольная. Многие дома и даже церкви были изранены ружейными пулями и артиллерийскими снарядами. И чем ближе подходил батюшка к святому Кремлю, тем больше видел разрушений.

    Минуло меньше недели, как в городе закончилась братоубийственная война между рабочими и юнкерами, прозванная революцией, и воцарилась новая власть. Из окон старинного барского особняка, на воротах которого трепалось красное полотнище со словами: «Смерть капиталу», неслись пьяная брань и революционная песня:

    …А деспот пирует в роскошном дворце,
    Тревогу вином заливая.

    На крыше другого особняка потели двое солдат — сбивали герб Российской державы. Отец Иоанн остановился, удивившись ненужному разрушению. Наконец двуглавый орел поддался натиску штыков и рухнул вниз. Один из солдат снял военную фуражку, перекрестился и, увидев священника, рассмеялся:

    — Что, отец?.. Жалеешь?.. Не жалей — нынче мировая революция!

    Второй солдат тоже глянул вниз, выматерился и, надсаживая глотку нервной злобой, прохрипел товарищу:

    — Чего ты с ним болтаешь — это же контра! Ему лишь бы наш хлебушек лопать! — И вниз: — Чего, старик, уставился?! А ну, проходи, буржуй недорезанный!

    Отец Иоанн сокрушенно покачал головой и зашагал дальше. Среднего роста, сутулый, в вылинявшей нанковой рясе, он устало брел к Кремлю, сжимая в большой крестьянской ладони дорожный посох. По разбитым окнам и выломанным дверям магазинов было ясно, что они разграблены. Некоторые улицы перегораживали окопы и частью уже разобранные баррикады. Обгорелые дома, оборванные провода, очереди хмурых обывателей с затравленным взглядом у хлебных ларьков.

    Мимо прокатил грузовик, ощерившийся винтовками. Из кузова заметили священника, весело закричали, хмельные от быстрой езды и свободы:

    — Эй, рясник, держи руки вверх!

    — Поп, молися за рабочую власть!

    — Васька, возьми его на мушку!

    «И дам им отроков в начальники, и дети будут господствовать над ними. И в народе один будет угнетаем другим, и каждый ближним своим; юноша будет нагло превозноситься над старцем, а простолюдин над вельможею».

    Где же он, быстрый на исполнение приказа и верный присяге солдат? Куда делись смирение и любовь, к которым каждодневно призывают с амвонов всех российских церквей? Да разве можно вот так, в один день, отторгнуть от себя то, что сияло тысячу лет? Неужто можно уверовать, что все, что было до нас, — мрак и нечистота? Неужто в одночасье можно возненавидеть часть своего народа? Сменить веру в Бога на веру в свою ненависть к самодержцу?.. Или ненависть жила в нас всегда, только мы, по слепоте своей, не замечали ее?

    Отца Иоанна нестерпимо потянуло в церковь. Он зашел во встретившийся по пути храм и долго, истово молился.

    * * *

    Бурые кремлевские стены, казалось, кровоточили от обилия свежих выбоин, причиненных снарядами и пулями. Возле закрытых железных ворот Троицкой башни стояли часовые.

    — Сынки, как же мне пройти? — удивился отец Иоанн, никогда прежде не видавший Кремля на запоре.

    — А у тебя, батя, пропуск есть?

    — Мне бы в Успенский, Владимирской Божией Матери помолиться.

    — Если ни пропуска, ни пакета — не пропустим, батя.

    — Зачем же в святыню не пустите?

    — С политикой у тебя, батя, худо. Теперь святыня — наша солдатская власть. На нее и молись.

    — Или к господам захотел? — ощерился самый молодой. — Мы, когда твою святыню брали, немало их пулями накормили.

    — Не шуткуй, — одернули его. — А ты, батя, иди кругом вдоль стены. Может, где и пропустят.

    — Серчает, что его Кремль мы взяли, — услышал отец Иоанн смешки вдогонку.

    «Пойдите вокруг Сиона и обойдите его; пересчитайте башни его. Обратите сердце ваше к укреплениям его, чтобы пересказать грядущему роду».

    Беклемишевская башня стояла обезглавленная, другие зияли свежими ранами. На Красной площади — грязь, запахи, как на конюшне, множество солдат и матросов с ружьями. Тут же толчется разношерстный московский люд, митингуя или слушая, что говорят другие.

    * * *

    — Вы взяли власть, — требует дама в шляпке, — вы теперь нас и защищайте!

    — Нет у нас войск ваши квартиры охранять, — иронически улыбается в ответ командир в кожаной тужурке.

    — А раз нет, зачем тогда власть брали?..

    * * *

    — Граждане, я вас прежде обманывал! Теперь заверяю вас: никакого Бога нет! — митингует, забравшись на грузовик, дьякон с красной тряпицей на шее. — Я никогда не верил в литургию! Но надо же было как-то кормиться…

    — Если ты нас прежде обманывал, — хитро улыбается мужичонка, — кто ж тебе нынче поверит?

    * * *

    — Ну и долго мы продержимся? — ведут мирную беседу у костра в центре Красной площади вооруженные рабочие.

    — Ленин говорит: навсегда утвердились.

    — Чего ты Лениным тычешь, сам-то что думаешь?

    — А зачем мне умничать?

    — А я думаю, ничего у нас не выйдет.

    — Это отчего же?

    — Ну, рассуди: какой из меня или из тебя правитель? Нас и слушать-то никто не станет. Царь почему всех держал в узде? Ему, вишь ты, министры подсказывали. Недаром же они над учеными книгами штаны протерли. А мы, вишь ты, всех министров поганой метлой…

    — А мне товарищ Ленин подскажет.

    * * *

    — Нет, товарища Ленина на всех не хватит.

    — Эх, до чего нынче кутерьма дошла, — жалится один купчишка другому, — ничего не пойму.

    — Понять труднехонько, — соглашается собеседник, — все вверх дном поставили. Зато, если угадать, в какую сторону повернется, миллионщиком можно стать. Нынче самое время для наживы.

    — Это коли угадаешь. А если промашка? Всего капиталу лишишься.

    — И живота можно, не токмо капиталу.

    — То-то и оно. Лучше выждать.

    — Жди-пожди, а другие обскачут. Золотишко-то скупают вовсю. И хлебушек дорожает.

    * * *

    — Зря надеются запугать нас царские рясники! — митингует солдатик, по виду из студентов. — Советская власть ни в Бога, ни в черта, ни в загробную жизнь не верит!..

    — Мил человек, ты не зарекайся, — вступает в спор с оратором пожилой мастеровой. — Я вот смолоду тоже ни во что, кроме денег, не верил. А жизнь пообломала, теперь чуть светает — в церковь бегу.

    — Это тебя царская жизнь обломала, — снисходительно улыбается солдатик. — Не бойся, наступает всеобщее счастье, и только буржуазия будет корячиться и бегать в церковь.

    — Что ж это за зверь такой: всеобщее счастье?

    — Это победа всемирной революции, когда не будет ни эллина, ни иудея — один рабочий класс.

    — Да что ты, нехристь, про евреев талдычишь, ты по-людски ответь.

    * * *

    Отец Иоанн ужаснулся обилию суетных грешных речей, звеневших со всех сторон здесь, рядом с великими христианскими святынями.

    «Народ мой! вожди твои вводят тебя в заблуждение и путь стезей твоих испортили».

    Батюшка стал протискиваться поближе к Кремлевской стене, на которой моталось длинное красное полотнище с надписью: «Жертвам, провозвестникам Всемирной Социальной Революции». Под полотнищем зияли огромные свежевырытые ямы.

    — Зачем? — вслух удивился отец Иоанн, заглянув в глубину растревоженной земли.

    — Хоронить будут, кого буржуазия поубивала, — пояснил молодой, задорно улыбающийся рабочий.

    — Здесь?.. Не на кладбище? — оторопел отец Иоанн.

    — Теперь, товарищ, все по-новому будет. Сегодня, как от пасхальной свечи, от душ павших затеплится яркий огонь мирового Евангелия — социализма… Вишь, наше районное знамя впереди полощется. А за ним революционный комитет в полном составе. Вот это похороны! И умереть не жалко.

    Отец Иоанн увидел колонну, вползавшую на Красную площадь через Воскресенские ворота. Впереди, оседлав кобылу, шествие возглавлял рабочий с красной лентой через грудь. Но что это? На плечах рабочих и солдат гробы… красного цвета.

    — И правильно, — стал объяснять все тот же словоохотливый молодой рабочий. — Они же на войне погибли, а военная планета Марс красным огоньком по ночам блестит.

    — Но вы же православный! — укорил собеседника отец Иоанн.

    — Был — да сплыл. Я теперь ни во что, кроме социализма, не верю.

    Уже вся рогожская колонна втянулась в площадь и дружно запела, подойдя к ямам под Кремлевской стеной:

    Слезами залит мир безбрежный,
    Вся наша жизнь — тяжелый труд.
    Но час настанет неизбежный,
    Неумолимо грозный суд.

    — Товарищи! — ликовал кто-то из толпы. — Первый раз после похорон товарища Баумана пролетарии Москвы хоронят своих боевых друзей без гнусавого поповского пения! Отдадим последний долг жертвам мирового капитала!

    Последним долгом оказалась популярная в среде социал-демократов песня:

    Мы жертвою пали в борьбе роковой
    Любви беззаветной народу…

    Гробы по дюжине опускали в каждую братскую могилу и перед тем, как завалить землей, над каждой произносили речь. В этот сумрачный день с легким морозцем говорили об одном — о святой ненависти. Отцу Иоанну подобное словосочетание было так же непонятно, как и красный пролетарский покров или рабоче-крестьянские идеалы.

    Но воистину страшновато стало, когда подошла колонна Бутырского района. Над площадью поплыли черные гробы, которые несли одетые в черные рубахи анархисты. Один из них, встав у края черной пропасти, куда погрузили усопших, произнес прощальную речь, и от нее повеяло смертью не меньше, чем от черного знамени, древко которого он сжимал в своем кулачище.

    — В этой могиле долго и славно будут тлеть трудовые кости наших братьев. Их мозг проточат черви, много-много червей, впивавшихся еще вчера в царские трупы, закопанные неподалеку. Но и червям, и этим стенам прах павших за дело мировой революции бойцов роднее и ближе царского. Ибо не цари копали здесь землю, не бояре клали кирпич на кирпич, а предки тех, кого мы сейчас хороним. Наши товарищи скоро превратятся в прах, сгниют их бренные останки и станут надежным фундаментом отвоеванного у буржуев Кремля. Отныне и вовеки здесь будет всенародный двор, пантеон лучших из лучших, кладбище для тех, кого еще убьет в беспощадной борьбе кровожадная рука издыхающего капитала. Вы видите наше торжество, нашу славу. Это старый мир угнетения и насилия получил смертельный удар. И мы обещаем вам, мертвые товарищи, что не успеют еще черви обглодать мясо с ваших костей, как наша карающая рука уничтожит всех опричников старого режима. Смерть палачам!

    — Смерть! Смерть! Ура! — стреляя из ружей, заголосили чернорубашечники. — Да здравствует товарищ Шмидель! Поручить товарищу Шмиделю организовать боевую дружину!

    Старушка, забредшая на похороны из любопытства, перекрестилась и плаксиво запричитала:

    — Грех-то какой. Людей, как скотину, хоронят.

    — Они, бабка, не признают религию, — пояснил стоявший рядом солдат. — У них заместо нее опиум.

    — Тогда бы и закапывали возле боен, — озлилась старушка. — А то: справа — Иверская, слева — Василий Блаженный, впереди — Спасская, позади — Казанская. Выходит, в церковной ограде хоронят, а не по-христиански.

    — Ничего, гражданка, — «успокоил» старушку юноша с револьвером на боку, — скоро и до ваших храмов доберемся. Повсюду одни пролетарские звезды будут сиять.

    — Что-то пока, милок, одни могилки вокруг.

    — А ты приходи сюда лет через пять и увидишь, что такое счастье.

    — Приду, как не прийти, если только до той поры живой не закопаете.

    — Такую мелкобуржуазную контру не грех и закопать.

    — Не грех, не грех, для вас греха вовсе нет.

    Юноша взялся за револьвер, решив арестовать контру, но старушке на этот раз посчастливилось — закидали землей очередную яму и грянул «Интернационал»:

    Вставай, проклятьем заклейменный,
    Весь мир голодных и рабов!

    Юноша подхватил гимн международного пролетариата, а старушка поспешно засеменила прочь. Наткнувшись на отца Иоанна, она подошла под благословение и полюбопытствовала:

    — Батюшка, а верно, что Антихрист уже здесь? Ведь по Писанию Антихрист сядет в храме, как Бог.

    — Нет, они малы для Антихриста. Тот чудеса творить будет, а они не могут — сами смерть принимают.

    — Так если они не с Антихристом заодно, а по дурости только, ты бы отслужил над ними панихидку.

    — Прогонят, матушка.

    — А ты, батюшка, ночью приходи — и потихонечку. Ночью здесь поспокойнее… Кто не без греха, может, и простит им Господь.

    — Простит, матушка. Сегодня же, как стемнеет, и приду.

    * * *

    Ночью, когда народ разошелся, отец Иоанн пробрался на Красную площадь, к Кремлевской стене и, озираясь, словно тать, тихонько запел отходную по жертвам трагедии, постигшей Отечество:

    — Упокой, Боже, рабов Твоих, и учини их в рай, идеже лицы святых, Господи, и праведницы сияют, яко светила; усопших рабов Твоих упокой, презирая их вся согрешения…

    Отец Иоанн переходил от одной братской могилки к другой и вновь пел. На четвертой его прервали появившиеся из темноты караульные с ружьями:

    — Ты что здесь делаешь, товарищ?

    — Отпеваю детей несчастных, молюсь за усопших и погребенных в сем святом месте.

    — Так ты, значит, пролетарский поп, раз над большевиками молишься?

    — Нет, сын мой, я ваших перемен не разумею.

    — Но раз молишься, значит, одобряешь?

    — Я молюсь об их душах, молюсь об умерших, а не об их делах в земной юдоли.

    — Значит, не одобряешь. А разве о врагах молиться можно? По-нашему, врагов убивать надо. На то она и жизнь!

    — Христос молился о распинавших Его: «Отче, прости им, не ведают бо, что творят».

    — Но мы-то, поп, ведаем. Мы, поп, скоро выстроим всемирное счастье для угнетенных.

    — Уповаю, что многие из вас, обольщенные своими вождями, не ведают, что творят. Ибо замыслы построить всемирное счастье без Бога подобны замыслам вавилонян: «Построим себе город и башню, высотою до небес, и сделаем себе имя». Но Господь не допустил этого и рассеял вавилонян по всей земле.

    — Ты здесь, поп, контрреволюцию не разводи. Ты сюда притащился небось проклясть наших товарищей. Молельщик нашелся! Революция за них помолится. Давай уноси ноги, пока отходную по тебе не пришлось читать.

    Отец Иоанн перекрестил последний раз могилы, перекрестил караульных, шепча: «Господи, прости им, не ведают бо, что творят», и пошел прочь. Опять нестерпимо потянуло в церковь — помолиться за всех умерших и всех живущих на земле. А потом? А потом побыстрее вернуться в свое село. Батюшка ощутил в себе великую крепкую веру и понял свое предназначение: всю оставшуюся земную жизнь и там, куда по грехам пошлет его Господь после кончины, молиться за тех, кто не ведает, что творит.

    «Молитву пролию ко Господу и Тому возвещу печали моя».

    * * *

    — Повезло тебе, батюшка, — уезжаешь! — горько вздохнул извозчик, отвезший отца Иоанна к вокзалу. — И я бы подался хоть куда, лишь бы подальше от этой свободы!..

    Наступала эпоха революционных трибуналов…

    >

    Самосуд над мальчиком

    По Рязанской улице Басманной части Москвы 5 января 1918 года в три часа дня солдат вел под ружьем испуганного мальчишку лет пятнадцати. Эту странную пару повстречал милиционер Аркадий Миллер и, удивленный грозным эскортом ребенка, спросил:

    — Чего пацан-то натворил?

    — Мои вещи на вокзале скрал.

    — Не крал я ничего, — захлюпал носом мальчишка.

    — «Не крал я ничего», — передразнил солдат, разразясь площадной бранью. — Мне на тебя показали.

    — Пошли в комиссариат, там разберемся, — предложил милиционер.

    — Не нужны мне ваши комиссариаты, я и сам с поганцем разберусь.

    — По закону надо разобраться, — настаивал представитель порядка.

    — Не нужны мне ваши законы — нынче свобода!

    Солдат стукнул по мостовой ружьем, как бы давая понять, что в ружье и заключена эта свобода.

    Вокруг спорящих собралась небольшая толпа. Самые осатанелые кричали из-за спин насупленных и молчаливых:

    — Житья от воров не стало!

    — Чего его водить, убить туточки, а то и нас пограбит когда-нибудь.

    — И милиционера бей, он с жуликом заодно. Гляди, как своего защищает.

    Озлобленный голодом и стужей народ все теснее обступал мальчишку. Миллер, почувствовав опасность для себя, убрался прочь. Мальчишку тотчас забили до смерти и бросили труп во дворе дома № 4. Здесь его и нашли прибывшие с Миллером из комиссариата милиционеры.

    Дело о самосуде толпы над мальчиком пролежало в следственной комиссии ревтрибунала девять месяцев без всякого движения и наконец было прекращено «за невозможностью разыскать обвиняемых».

    По документам ЦГАМО, фонд 4613, опись 1, дело 204

    >

    Неподсудный чекист

    2 марта 1918 года на переднюю площадку московского трамвая № 24 вскочили двое пьяных. Кондуктор Граховский заявил, что положено садиться в трамвай через заднюю площадку, и потребовал, чтобы нарушители порядка на следующей остановке вышли. Но те отказались не только выйти, но и заплатить за проезд. Началась перебранка, трамвай замер посередине Волхонки. Пассажиры устали от ожидания, и поднялся ропот, в адрес упорствующих нарушителей порядка посыпались угрозы. Кондуктор тоже пригрозил, что расправится с безбилетниками по-своему, если они не слезут добром. Тогда один из них выхватил револьвер из-за пазухи и направил его на Граховского. Тот соскочил с трамвая и стал звать на помощь. Появилась милиция и, направив винтовки на вооруженных револьвером нарушителей порядка, предложила им сдаться. Один тут же дал деру, а другого, с револьвером в руке, задержали озлобленные пассажиры, и он, под крики и толчки возбужденной толпы, был арестован. По дороге в комиссариат арестованный грозился перестрелять всех вокруг, для чего и выхватил уже другой револьвер, но милиционеры тотчас обезоружили пьяного дебошира и оттеснили его от толпы, готовой растерзать на месте любителя огнестрельной потехи.

    Каково же было удивление в комиссариате милиции, когда оказалось, что задержанный не бандит с большой дороги и даже не дезертир из Красной Армии, а комисcap Всероссийской чрезвычайной комиссии Георгий Лазаргашвили. И хоть толпа продолжала требовать расправы над бомбистом, ему вернули оружие и отпустили, арестовав взамен кондуктора Граховского.

    Не прошло и недели после инцидента в трамвае № 24, как комиссар по гражданским делам Москвы Рогов получил резолюцию председателя ВЧК, в которой было заявлено, что, на основе показаний «обвинителя Лазаргашвили, комиссия усмотрела возмутительный факт избиения милиционерами вышеозначенного комиссара, которому они были позваны на помощь, дабы задержать трамвайного служащего Граховского, вмешавшегося в разговор и пытавшегося нанести побои тов. Лазаргашвили… Всероссийская чрезвычайная комиссия не только горячо протестует против подобного зверского инстинкта милиционеров, напомнивших своими действиями городовых, но и решительно требует, с целью предупреждения подобного рода происшествий, немедленно арестовать участников избиения комиссара Лазаргашвили и подвергнуть их самому суровому наказанию, с отстранением от службы. В отношении же Граховского, призывавшего толпу к самосуду над комиссаром Лазаргашвили, предъявившему свой мандат с фотографической карточкой, принять следующие меры: немедленно арестовать и передать военно-революционному суду за подстрекательство к убийству».

    Но, как видно, на первом году Советской власти кое-кто еще пытался оспаривать мнения всесильных чекистов, и следственная комиссия при Московском революционном трибунале, опросив свидетелей происшествия, постановила: «Дело Граховского производством прекратить за отсутствием состава преступления». Но и этим ревтрибунал не ограничился! В ВЧК было послано официальное письмо с просьбой сообщить, «в каком положении находится дело о комиссаре Чрезвычайной комиссии Лазаргашвили, в связи с инцидентом, имевшим место в вагоне трамвая 2 марта сего года». Ответа из ВЧК, конечно, не дождались.

    По документам ЦГАМО, фонд 4613, опись 1, дело 616

    >

    Отказ снять погоны

    В 16 лет, 2 августа 1914 года, Валентин Шереметьев, сын банковского служащего, отправился добровольцем на войну. За три года боев прошел путь от солдата до старшего унтер-офицера Первого штурмового батальона смерти. Защищая Отечество, был несколько раз ранен, контужен и в начале 1918 года отправлен с фронта в Москву на лечение. Его поместили в городской госпиталь № 1765, где, кроме прочих недугов, у него обнаружили туберкулез, нервные и сердечные припадки.

    Красноармейцы из одной с ним больничной палаты, большинство из которых или дезертировали с фронта, или вовсе не нюхали пороха, однажды подступили к Шереметьеву:

    — Ты почему в погонах? Не видишь: мы все посрывали.

    — В нашей части не было такого приказа. Я в них под огонь ходил.

    — Есть приказ Совета народных комиссаров снять знаки различия. Хватит, покомандовали генералы, теперь мы всему голова. Или народной власти не признаешь?

    — Всякая власть от Бога, народной власти не бывает.

    — Да ты, оказывается, контрреволюционер. Ленин с Крыленко издали декрет: погоны цари выдумали, чтобы нас под себя подмять. Тебе что, и Ленин не указ? Может, ты за бывшего генерала Корнилова?

    — Когда пошел в ударный батальон, дал клятву генералу Корнилову, что буду исполнять только его приказы. Когда был здоров, оставался верен присяге. Но теперь я в госпитале и никаких политических и военных приказов по болезни исполнять не могу.

    — Братушки! Да он же нами гнушается! — забился в злобе красноармеец Совков и бросился с кулаками на Шереметьева.

    Братушки помогли ему сорвать с покалеченного в боях унтер-офицера погоны.

    Заслышав шум, в палату вошла медсестра. Ее слушались — могла наябедничать по начальству, и тогда прощай дармовые харчи и мягкая койка — и быстро успокоились.

    — Больной Шереметьев, пойдемте принимать лекарства, — решила увести из палаты готового забиться в нервическом припадке унтер-офицера благоразумная барышня.

    — Я с тобой еще поговорю, — бросил на прощание Совкову Шереметьев.

    «Он нам еще угрожает!» — возмутились «победители», и тотчас устроили собрание, на котором порешили требовать от лечащего персонала убрать из госпиталя нераскаявшегося «корниловца». Заодно сочинили народным комиссарам безыскусное письмо, в котором сообщили о монархических настроениях Шереметьева и выразили надежду, что с ним расправятся «со всей строгостью революционного времени».

    Несколько дней спустя, 20 февраля / 5 марта 1918 года, Шереметьев был арестован и под конвоем препровожден в госпиталь № 1153 нервнобольных воинов. Оттуда-то его и доставили 13/26 апреля 1918 года в суд Московского революционного трибунала. Шереметьеву предъявили обвинение в том, что «он не признает наших Народных Комиссаров и поэтому, несмотря на приказ тов. Ленина, не снял погоны». Второй пункт обвинения: «Вел агитацию в пользу Корнилова».

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Вам угодно дать сейчас какие-нибудь объяснения по этому поводу?

    ШЕРЕМЕТЬЕВ. Я обвиняюсь в агитации. Агитации я не вел. Я был солдатом, сражался, имел винтовку в руках. Есть ли это агитация или нет? Я считаю себя виновным в том, что для меня Россия, великая матушка Россия, дороже, чем социалистическое отечество, чем завоевания революции и свобода. Затем я признаю себя виновным в том, что я в рядах сознательной Красной Армии отказываюсь сражаться, потому что они сражаются только против своих братьев…

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Я прошу говорить по существу представленного вам обвинения. Вы и здесь занимаетесь агитацией.

    ШЕРЕМЕТЬЕВ. Я больше сказать ничего не имею.

    Перешли к допросу свидетелей. Красноармеец Тараньков подтвердил, что подсудимый «говорил, что не признает Советской власти». Другой же красноармеец, из госпиталя № 1765, Косов, заявил, что никогда не слышал от обвиняемого антисоветских речей. Медсестры Петропавловская и Сараева в один голос заверили трибунал, что ничего предосудительного больной Шереметьев не высказывал.

    Большинство свидетельских показаний не удовлетворили обвинителя Карапетьянца. Пришлось ему самому вступать в бой с контрой и выуживать у обвиняемого необходимые для вынесения сурового приговора сведения.

    КАРАПЕТЬЯНЦ. Я бы хотел задать два вопроса.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Вы, подсудимый, имеете право не отвечать на эти вопросы.

    КАРАПЕТЬЯНЦ. Скажите, вы говорили, что Советской власти не признаете?

    ШЕРЕМЕТЬЕВ. Да, говорил.

    КАРАПЕТЬЯНЦ. Вы говорили, что подчиняетесь только распоряжениям Корнилова?

    ШЕРЕМЕТЬЕВ. Я говорил только, что подчиняюсь распоряжениям тех, кто любит Россию, в том числе и Корнилова.

    Обвинителю больше ничего и не надо было услышать. Он воспрянул духом — обвинение теперь покатится как по маслу. Хорошо иметь дело с мальчишками, нашпигованными старорежимными предрассудками: воинская честь, любовь к родине, верность присяге. Их уже за одно это можно ставить к стенке и расстреливать.

    КАРАПЕТЬЯНЦ. Товарищи судьи, вам всем хорошо известно, что основная задача трибунала — бороться с контрреволюцией. И вот за все время существования трибунала сегодня в первый раз мы сталкиваемся с определенным контрреволюционером, что он и сам не отрицает. Для нас неважно, установлена ли угроза, мог ли он кого-нибудь убить, для меня это значения не имеет. Для меня ясно, что он Советской власти не признает и подчиняется только распоряжениям Корнилова. Свою контрреволюционность он подтвердил своим вызывающим поведением здесь, на суде. Говорить много не приходится. Вы, как судьи, имея в виду основную задачу революционного трибунала — борьбу с контрреволюцией, я думаю, соответствующим образом будете реагировать против подобных преступников.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Ваше последнее слово, подсудимый.

    ШЕРЕМЕТЬЕВ. Я подтверждаю все, что говорил раньше. Я готов ко всему. Пусть меня приговорят к расстрелу, пусть посадят в тюрьму, но я Россию любил, люблю и готов умереть за нее.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Суд удаляется на совещание.

    После перерыва.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Объявляется приговор: «Именем Российской Федеративной Социалистической Советской Республики Московский революционный трибунал, заслушав в заседании от 13 апреля дело по обвинению Шереметьева в неповиновении распоряжениям Советской власти и контрреволюционной агитации, постановил признать Шереметьева виновным в том, что он во время пребывания своего в феврале месяце в госпитале отказался исполнять распоряжение Советской власти о снятии погон, и в том, что он вел в лазарете контрреволюционную агитацию, причем говорил, что не признает власти комиссаров и подчиняется только распоряжениям Корнилова, которому он присягал. И за это приговорить его к общественным работам сроком на семнадцать лет, с содержанием его впредь, до организации общественных работ, в тюрьме».

    Не стало человека. Но вечно живут офицерская честь и народная песня о тех, кто остался верен ей:

    Закатилася зорька за лес, словно канула,
    Понадвинулся неба холодный сапфир.
    Может быть, и просил брат пощады у Каина,
    Только нам не менять офицерский мундир.

    По документам ЦГАМО, фонд 4612, опись 1

    >

    Дебош в Большом театре

    Слово «хамовозы», которое бросают прохожие в сторону бесшумно плывущих бронированных (и даже небронированных) шикарных автомобилей, появилось не вчера-сегодня, а в начале 1918 года. Тогда оборванные и голодные москвичи роняли его вслед реквизированным авто, снующим между комиссарским Кремлем и фешенебельными гостиницами, занятыми новой властью под личные нужды.

    Революция объявила равенство всех людей. И тут же, не выдержав даже крохотной паузы, часть руководителей рабоче-крестьянской России начала прибирать к своим рукам богатство свергнутых эксплуататоров. Комиссары поселялись в дворянских и купеческих особняках, заводили горничных и поваров, устраивали у себя салоны и бордели.

    Народ подмечал пресловутое «равенство», ведь Москва слухами полна и глаз у нее зоркий. Кто посмелее, посмеивался над новыми хозяевами жизни прилюдно, кто поосторожнее — в кругу родных и друзей. Но терпели псевдонародную власть, ведь плетью обуха не перешибешь. Продолжали жить, как могли, и покорно терпели вчерашних голодранцев в новеньких кожаных тужурках, лишь изредка срываясь на общественный инцидент.

    На спектакль в Большой театр 6 марта 1918 года прибыли трое военных — члены президиума Московского Совета рабочих, солдатских и крестьянских депутатов. Они расположились в Царской ложе, щелкали семечками, балагурили о революционных делах, изредка поглядывая на сцену, где шло представление. Один из членов при этом не выпускал из рук револьвера, демонстрируя богобоязненной московской публике свою боевую мощь.

    Но, видно, «царственные особы» не на шутку рассердили своей манерой поведения московский люд, и в антракте второго действия в Царскую ложу с первого и второго ярусов посыпались гнилые яблоки, недоеденные бутерброды и всякая иная, попавшаяся под руку мелочь. Из партера кричали: «Долой! Запоганили Царскую ложу!» Из бельэтажа: «Вон! Изменники! Предатели!» Публика свистела и аплодировала, зло разглядывая своих оторопевших повелителей.

    Шум прекратился лишь с поднятием занавеса. Члены президиума Московского Совета, а это были Артишевский, Рудзинский и Брыков, приказали караульным солдатам перекрыть все выходы и в следующем антракте занялись мщением за свой конфуз — арестами наиболее подозрительных. Попались три девицы, трое солдат без удостоверений личности и двое служащих. Их отправили в тюрьму и, промариновав две недели, приступили к допросам.

    Арестованные как один уверяли следователя Приворотского о своем удивлении некорректным поведением публики в театре, божились, что сами весь антракт просидели тихо, даже пытались приостановить буйство; просили поверить, что они не видят ничего предосудительного в том, что члены президиума расположились в Царской ложе.

    «Протесты зрителей по этому поводу нахожу неясными», — заявил обвиняемый Валентин Обухов. «Театр вообще не место для политических демонстраций», — доказывал свою непричастность к дебошу обвиняемый Иван Свищев. «Демонстрации по отношению сидевших в Царской ложе не сочувствую», — попросил занести в протокол обвиняемый Иван Скосырев.

    За недоказательством дело прекратили. Ведь если судить, так всю публику. Да что публику — всю Москву. Но арестованных выпустили лишь после уплаты трех тысяч рублей каждым. В столь немалую сумму была оценена поруганная честь новоявленных обладателей Царской ложи. Для сравнения заметим, что новые рабочие сапоги в то время на Сухаревке стоили сто пятьдесят рублей, а мешок картошки — восемьдесят рублей.

    А может быть, стоило устроить показательный суд, посадив на скамью подсудимых подлинных зачинщиков беспорядка — членов президиума? Ведь пропуск в Царскую ложу не освобождает ни царя, ни псаря от общих правил поведения в театре. Глядишь, получился бы показательный урок для нескольких поколений будущих вождей.

    По документам ЦГАМО, фонд 4613, опись 1, дело 282

    >

    Распространение стихотворения

    Двадцатилетний мастеровой Антон Конкин 22 февраля 1918 года возле своего дома в конторе сапожников дал прочитать знакомым отпечатанное на пишущей машинке стихотворение-листовку:

    ДЕКРЕТ ЛЕНИНА К БОГУ

    Товарищ Бог, тебя не знаю,
    Я с небом дела не имел,
    Открыта мне дорога к раю,
    Хотя бы ты и не хотел.
    Я — Ленин, комиссар народный,
    Народа русского глава,
    Минутки нет от дел свободной,
    О небе вспомнил я едва.
    Я на земле уж все устроил,
    Декретов целый ряд издал,
    Штыком буржуев успокоил,
    В святыни ядрами стрелял.
    Я уничтожил суд буржуйный,
    Народу землю передал
    И сокрушил, как ветер буйный,
    Весь буржуазный ритуал.
    Чины долой, названье «мода»
    Прошло, не надо орденов,
    Да здравствуют сыны народа,
    Какие ходят без штанов.
    Долой приличия вериги,
    Крахмальные воротнички,
    Отныне только немец в Риге
    Пускай сморкается в платки.
    Республиканцу неприлично
    Буржуйским действовать платком.
    Свободный нос он свой отлично
    Очистить может и перстом.
    Пришел конец интеллигентам,
    Успехов в жизни больше нет
    И инженерам, и студентам…
    Прощай, пленительный балет.
    Пришла на смену жизнь иная,
    Я никого не обманул
    И, разрушая и дерзая,
    Лишь все вверх дном перевернул.
    Солдат командует войсками,
    Обезоружен генерал,
    Буржуи стали бедняками
    И обезврежен капитал.
    Больницей правит старший дворник,
    Директор банка — мародер,
    И на печать надел намордник
    Народный цензор — полотер.
    Долой врачей и акушерок,
    В них ну́ жды больше уже нет.
    Эс-деки, также и эс-эры
    Без них повылезут на свет.
    Я упразднить намерен банки —
    Затеи сытых богачей.
    Пусть дома держат деньги в банке
    Из-под варенья иль сельдей.
    Всеобщий мир мной предназначен,
    Уже не за горами он,
    И главковерхом мной назначен
    Крыленко — вражеский шпион.
    Как видишь, на земле повсюду
    Совершены мной чудеса,
    И было бы теперь не худо
    Приняться мне за небеса.
    С тобой, как с равным говорю,
    Ты шар земной создал когда-то,
    А я жизнь новую творю
    И натравил на брата брата.
    Ты без лица, зато в трех лицах,
    А я всегда с одним лицом,
    Но депутатом в двух столицах
    Огромным выбран большинством.
    Декретом сим повелеваю:
    Всех ангелов пораспустить,
    Буржуев всех изгнать из рая
    И в ад на угли посадить.
    Лишить чинов всех херувимов
    И серафимов — крыльев их лишить,
    И крылья те из стран незримых
    На землю мне препроводить.
    Святых всех мигом упразднить
    И новых не иметь в дальнейшем,
    Луну и звезды подчинить
    Моим веленьям премилейшим.
    Намереньям луны светить кадетам
    Или Корнилову дорогу освещать —
    Отдать приказ другим планетам
    Лучам луны путь заграждать.
    Социализм как цитадель
    В России пышно расцветет,
    И скоро верный мне Викжель[10]
    К нему дорогу проведет.
    И с комиссаром я шпика
    Или охранника лихого
    Пошлю на небо, а пока
    Декрет мой разобрать толково.
    Прочесть на небе всенародно,
    Послать указы в рай и ад.
    Ура! Да здравствует свободный
    Небесный пролетариат!
    С начала мира и доныне
    Всегда ты был небесный царь
    И думал далее в гордыне
    Именоваться, как и встарь.
    Но не забудь, войны пожар
    Уж стер с лица земли тиранов,
    И ты лишь неба комиссар,
    Не будь я Ленин, иль Ульянов.

    Большинство сапожников усмехались, покачивая головами: гляди-ка, верно сказано, да еще и складно. Видать, образованная голова сочиняла. Лишь Юрасов, прочитав стихотворение, остался пасмурным и резко спросил Конкина:

    — Откуда листок?

    — Да так, дружок дал.

    — А фамилия дружка?

    — А тебе на что? Листок-то отдай.

    Юрасов пасквиль на товарища Ленина не отдал, а отнес в фабрично-заводской комитет, у членов которого стихотворение вызвало прилив праведного гнева. Тут же единогласно постановили: «Антона Конкина сопроводить в центральный штаб Красной Армии».

    На допросе у следователя Конкин упорствовал: листок нашел на улице, когда шел в Художественный театр, ни к какой партии не принадлежу, политикой не интересуюсь.

    Но не Конкин первым, не Конкин последним попался со стихотворными посланиями председателю Совета народных комиссаров. Поднаторевший в подобных разбирательствах следователь 9 апреля 1918 года вынес решение: «Дело № 583 передать к слушанию на публичном заседании Следственной комиссии».

    И все же судебный процесс в Московском ревтрибунале, куда было передано дело Конкина, не состоялся. Почему? Если бы дело было прекращено «за недоказанностью преступления», составили бы соответствующую справку. Правительство к этому времени уже переехало из Петрограда в Москву и ужесточило борьбу в Первопрестольной с «антисоветской пропагандой». Арестованные все чаще и чаще попадали не в зал открытого суда, а в застенки ВЧК. Наверное, так было и в этот раз.

    По документам ЦГАМО, фонд 4613, опись 1, дело 803

    >

    Умышленный выстрел в икону

    24 марта 1918 года в доме № 11 по Царицынской улице Москвы, где размещалась вторая рота Усть-Двинского латышского полка, прогремел выстрел. Это стрелок Александр Карлович Шалтьяр после обеда, взяв с кровати полуротного командира Эймана заряженный револьвер, вышел в коридор, насмешливо показал стоявшим неподалеку солдатам на висевшую на стене икону и со словами: «Такого чертенка здесь не нужно» — прицельно выстрелил.

    Многие латышские стрелки, несмотря на уже начавшуюся борьбу Советской власти с христианством, возмутились подобной кощунственной расправой своего сослуживца с Божьим ликом. На следующий же день после инцидента собралась следственная комиссия Первой латышской стрелковой бригады, которая постановила, что так как «с религиозной точки зрения поступок производит крайне удручающее впечатление на других товарищей и так как икона представляет художественное произведение, передать означенное дело на рассмотрение революционного трибунала г. Москвы».

    Обвиняемый Шалтьяр, почуяв неладное, скрылся. Трибунал запросил Московскую уголовную милицию произвести розыск. Ответа из милиции не поступило. Следствие пришлось прекратить.

    По документам ЦГАМО, фонд 4613, опись 1, дело 654

    >

    Закрытие газеты «Русские ведомости»

    В 1918 году в России закрыли почти все газеты и журналы, оставив читателям словоблудие печатных органов, контролируемых ВЧК и ЦК РКП (б). Оказалось, что лозунг «свобода слова» был нужен большевикам, лишь когда они были гонимыми. Теперь же, встав во главе государства и вкусив сладость власти, они перещеголяли самых ретивых цензоров самодержавия, безжалостно расправляясь с любым инакомыслием.

    Каждый раз, чтобы навечно закрыть газету, новая власть устраивала судебный спектакль, приговор которого был предрешен заранее в недрах ВЧК. Так случилось и со старейшей либеральной газетой «Русские ведомости».

    26 марта 1918 года товарищ председателя ВЧК В. А. Александрович проинструктировал комиссара по делам печати В. Н. Подбельского: «Всероссийская Чрезвычайная Комиссия по борьбе с контрреволюцией и спекуляцией предлагает вам немедленно закрыть газету "Русские ведомости" за помещенную 24-го марта с. г. в № 44 названной газеты статью под заглавием "С дороги" Б. Савинкова, клевещущую на товарища Ленина и тов. Натансона, выдавая их за предателей народа, и гнусно обвиняющую большевиков в служении немцам.

    Приложение: статья Савинкова».

    Подбельский тотчас, как получил рекомендацию ВЧК, попросил ревтрибунал «возбудить против редактора вышеозначенной газеты судебное следствие», а заодно приостановить ее выход.

    Что же написал в «Русских ведомостях» Борис Савинков о государстве, которое занялось ее любимым делом — террором?

    С ДОРОГИ

    «Что они с моей Россией сделали?» — так сказала мне одна девушка с простым и добрым русским лицом и заплакала.

    Это слово запомнилось мне. И теперь, оставив Москву — пустыню мерзости, позора и запустения, — я повторяю его и твержу его про себя здесь, в теплушке, под стук дребезжащих колес и под ругань «товарищей»-красногвардейцев. Моя Россия. Да, моя, и ваша, и каждого из нас, русских. Уразумеем ли мы это или по-прежнему будем ходить во тьме, не имея сил ни для ненависти, ни для любви, ни для бесстрастия.

    Мы негодуем на декреты большевиков, возмущаемся бесстыдно-похабным миром, чувствуем себя и униженными, и опозоренными, и во власти любого «товарища» Стучки и все-таки ничего не можем, не можем, ибо не смеем. Мятежный дух отлетел от нас. Нашей ненависти хватает лишь на шептание по уголкам, нашей любви хватает лишь на словесное «сочувствие» Дону, и наше бесстрастие выражается единственно в том, что мы давно махнули на все рукой: моя хата с краю, слава богу, что расстреляли соседа, а не меня…

    Москва… как много в этом звуке
    Для сердца русского слилось!
    Как много в нем отозвалось!
    Вот, окружен своей дубравой,
    Петровский замок. Мрачно он
    Недавнею гордится славой.
    Напрасно ждал Наполеон,
    Последним счастьем упоенный,
    Москвы коленопреклоненной
    С ключами старого Кремля:
    Нет, не пошла Москва моя
    К нему с повинной головою…

    Моя Москва — моя Россия. Пушкин понимал, что значит это короткое слово. Он понимал всю глубину его неземного значения. И он был счастлив каким-то недосягаемым счастьем. Он мог с удовлетворением сказать, что в годину бедствий и всенародного горя его поколение, поколение его старших братьев, ощущая Россию как свою, умело отстоять ее целость и сберечь ее честь, ее унаследованную от предков славу. Москва не преклонила колени и не унизилась до признания победителем чужеземца. Так было. Но так ли это теперь? Не забудем, что Ленин, Натансон и компания приехали в Россию через Берлин, т. е. что немецкие власти оказали им содействие при возвращении на родину. Даром ничего не делается, и за услугу Ленин, Натансон и компания, конечно, заплатили услугой. Сперва «Солдатская правда», потом обнажение фронта, потом Брест-Литовск и, наконец, невероятный Карахановский мир. Что они сделали с моей Россией? Ведь надо было быть фанатиком или подкупленным человеком, чтобы серьезно утверждать, что «международный пролетариат нас поддержит». И, конечно, только безумец или преступник мог на этой «поддержке» строить свои политические расчеты. А когда Ленин, Натансон и компания сделали свое дело и разрушили без остатка былую свою мощь, немцы подняли закованный в броню кулак. Ленин тотчас же смирился, ибо он чужд «революционным фразам». Зато остальные, разные Мстиславские и Кацы, завопили об обороне отечества, не просто отечества моей России, а какого-то нового, социалистического, выдуманного или вычитанного из книг.

    Но кто же поверит, что люди, разрушавшие армию и заявлявшие громко, что «родина — предрассудок», хотят защищать Россию?

    Защитить ее они, конечно, не в силах, но я не верю даже в искренность их желания. И съезд Советов своей резолюцией признал, что Ленин бесспорно прав и что нам, русским людям, надлежит примириться с потерей Финляндии, Эстляндии, Лифляндии, Курляндии, Белоруссии, Литвы, Украины и части Кавказа, и что нам, русским людям, надлежит примириться, что Россия, как государство, больше не существует, а существуют отдельные города и деревни, экономически зависимые от чужеземца и низведенные политически до значения Польши после ее раздела. Не сбылась ли мечта Вильгельма II? Не заслужили ли господа народные комиссары немецкий железный крест?

    Большевики служили и служат немцам. Не одни только большевики. Разве «селянский министр» Чернов не служил Вильгельму II, когда в течение двух с половиной лет издавал свою пораженческую газету «Мысль», где доказывал, что Россия должна быть разбита? Теперь Чернов — оборонец. Он мечет молнии против большевиков. Но нам-то, эмигрантам, жившим с ним бок о бок в Париже, известен его настоящий лик. А Мартов, протестующий против «похабного мира»? Не его ли газета «Голос» конкурировала с черновской «Мыслью»? А другие циммервальдисты, большие и малые социалисты-революционеры и социал-демократы? Что они сделали с моей Россией?.. И какую веру нужно сохранить в своем сердце, чтобы, пройдя через предательство, измену, малодушие, легкомыслие, празднословие, оплевывание родины, непонимание свободы, через Либера, Дана, Керенского, Чернова и Гоца, все-таки сказать: «Да, верую в демократию, да, верую в грядущий социализм!»

    Вот левые. Каковы же правые? Для кого же тайна теперь, что Россия покрыта сетью немецких сообществ и что наши «реставраторы» — покорные слуги Николая II — идут рука об руку с неприятелем. Для кого же тайна теперь, что есть множество русских, которые спят и видят во сне, что немцы уже вошли в Петроград и что на Невском проспекте уже стоит блюститель порядка — немецкий шуцман. Хоть с чертом вместе, лишь бы против большевиков… Что они делают с моей Россией?.. Да, конечно, большевики — национальное бедствие, да, Мартов — национальное бедствие, да, конечно, Чернов — национальное бедствие. И конечно, и большевики, и Чернов, и Мартов не должны избегнуть того закона, согласно которому «по делам вашим воздастся вам».

    Но Россия должна быть спасена не с помощью чужеземцев, не силой немецких штыков, а нами, и только нами самими. Только мы, русские, — хозяева земли Русской. И пусть не говорят, что мы слабы, что без Вильгельма II нам не устроить своего государства. Не для того три года подряд проливалась русская кровь, чтобы в решительную минуту забыть об этих потоках крови и, следуя большевистской программе, «протянуть противнику руку». И если всякое соглашательство с большевиками и есть измена отечеству, то измена отечеству есть и всякое соглашение с немцами. Об этом надлежит помнить. Надлежит помнить, что русский народ погибнуть не может и что рано или поздно русские люди уразумеют наконец, что значит моя Россия и что измена никогда и никому не простится. И ошибочно думать, что ныне можно вернуться к Николаю II. Тем, которые мечтают о реставрации, следует не забыть, что Николай II означает новые «великие потрясения». Когда же кончатся российские «потрясения»? Когда же моя Россия будет свободной и сильной?

    В вагоне красноармейцы, и стук безрессорных колес, чад, и семечки, и косноязычие. Позади — опозоренная Москва, опозоренная Россия, впереди… Но я не хочу, я не смею думать о том, что ожидает нас впереди. Я знаю одно, то, что я усвоив в юные годы: «В борьбе обретешь ты право свое». Надо бороться, бороться с немцами и бороться с большевиками.

    (Б. Савинков)

    Из статьи видно, что Савинков выступил против Брест-Литовского мира, против расчленения России на части, распродажи ее территории чужеземцам. Это противоречило политике большевиков «на данном этапе», к тому же они были оскорблены призывом знаменитого террориста-конспиратора бороться против них. За неимением под рукой Савинкова, гнев «правосудия» 4 апреля 1918 года обрушился на редактора «Русских ведомостей» Петра Валентиновича Егорова.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Обвиняемый Егоров, что вы можете сказать по этому делу?

    ЕГОРОВ. Член следственной комиссии предложил мне вопрос относительно нашего отношения к статье Савинкова: разделяем ли мы все, что здесь написано? Дело в том, что Савинков — это фигура в достаточной степени яркая. Савинков — известный революционер, организатор целого ряда террористических актов, человек, несколько раз жертвовавший своей жизнью, чтобы низвергнуть старый режим. Ныне такой человек, как Савинков, представляет огромный интерес для широких кругов, и представляет интерес не только для его политических единомышленников, но и для его политических противников. В силу этого мы и представляли, что всякая статья, трактующая об известном политическом моменте, имеет большое политическое значение, она должна быть помещена в целях всестороннего освещения того или другого вопроса. Савинков, в силу сложившихся обстоятельств, в силу того, что он вышел из партии, не может помещать свои статьи в своих партийных органах, и мы предоставили ему возможность поместить свою статью в нашей беспартийной газете. Мы считали возможным помещать его статьи даже тогда, когда не разделяли его мнений. Мы требовали выполнения только двух условий. Это прежде всего, чтобы статья не противоречила тем основным принципам, которые защищают «Русские ведомости» в течение пятидесяти лет, и чтобы она не нарушала требований цензурных данного момента. Что касается требований цензурных, то, по нашему убеждению, статья эта цензурных условий не нарушает совершенно. Нам Советской властью поставлены два условия: чтобы мы, во-первых, не призывали к борьбе с Советской властью и не распространяли ложных сведений об органах этой власти, которые вызывали бы враждебное отношение к этой власти. В этой статье совершенно не говорится о борьбе с Советской властью, здесь не критикуются действия этой власти, здесь ведется борьба с политическими партиями на широком фронте, на левом фланге большевики и на правом фланге те, которые мечтают о реставрации. Это будет совершенно ясно, если будут взяты не отдельные места статьи, а все…

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Скажите, гражданин Егоров, как вы понимаете фразу: «Даром ничего не дается»?

    ЕГОРОВ. Это риторическая фраза, которая очень часто употребляется. Здесь сопоставляется, что за право проезда через Германию можно заплатить миром, который подписали мы с Германией. И тут говорить о предумышленности было неизбежно. Мы были поставлены в такие условия, и большевистская власть была поставлена в такие условия, что она должна была принять этот мир. Это, конечно, не есть обмен заранее предусмотренными услугами, это величины совершенно неизмеримые.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Так что вы полагаете, что это просто риторическая фраза?

    ЕГОРОВ. Да.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Но в статье имеется другое место: «Ведь надо быть фанатиком или подкупленным человеком…» и т. д. Что это значит?

    ЕГОРОВ. Кто читает «Русские ведомости», тот знает наш взгляд на гражданина Ленина, знает, что мы его считаем фанатиком своих идей, и, конечно, говорить, что мы на столбцах нашей газеты подозреваем его в подкупе, совершенно не приходится.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Известно ли вам, что при правительстве Керенского было возбуждено против товарища Ленина следствие по обвинению в продажности германским империалистам?

    ЕГОРОВ. Да, известно.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Когда здесь Савинков говорит о продажности, не думаете ли вы, что гражданин Савинков разумеет как раз не риторическую фразу, а обвинение, предъявленное правительством Керенского товарищу Ленину и другим?

    ЕГОРОВ. Я не знаю, что имел в виду Савинков, когда писал эту статью, мы не нашли в ней таких указаний.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Вы не поняли, может быть?

    ЕГОРОВ. Я думаю, что это и не так было.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Что вы подразумеваете под борьбой с немцами? Что вы имели в виду: военную организацию против немцев или еще что-нибудь?

    ЕГОРОВ. Конечно, должна быть военная организация.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Теперь скажите дальше. Если сопоставляются две вещи одновременно — бороться с немцами и бороться с большевиками — не ясно ли из этого сопоставления, что здесь по отношению к большевикам предполагается то же самое, ибо две вещи одинаково противопоставляются — бороться с немцами и бороться с большевиками?

    ЕГОРОВ. Это наше внутреннее дело, наш внутренний процесс — борьба с большевиками. А мы всегда стояли за разрешение наших внутренних болезней безболезненными путями, без всяких актов насилия. Мы всегда были против насилия. Так что наша позиция всегда в этом вопросе ясна, и кто бы что бы ни говорил, но мы никогда не призываем к насилию.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Значит, вы поняли статью Савинкова, что это борьба внутренняя, идейная борьба?

    ЕГОРОВ. Да.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Хорошо. Но как вы объясните это место: «Нашей ненависти хватает лишь на шептание по углам, нашего ума хватает лишь на словесное сочувствие Дону»? Здесь как будто выражаются определенные тенденции?

    ЕГОРОВ. Эти слова выражают недовольство русской интеллигенцией, которая малоактивна, она выражает только словесное сочувствие Дону, надеется только на какую-то внешнюю силу. Он выражает тут отрицательное отношение к той психологии русского обывателя, который надеется на что-то другое, на что-то внешнее, то на штыки немецкие, то на штыки казацкие.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Но я должен еще указать на следующее. В начале статьи имеется еще одно место: «Не можем либо не смеем». Так что здесь говорится о какой-то смелости, которую нужно проявить?

    ЕГОРОВ. Я думаю, что смелость нужна и для того, чтобы вести идейную борьбу.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Хорошо. Товарищи судьи, имеете вопросы гражданину Егорову?

    ЧЛЕН ТРИБУНАЛА. Вы говорите, что при приеме статей вы требовали, чтобы они не противоречили основным принципам газеты?

    ЕГОРОВ. Да.

    ЧЛЕН ТРИБУНАЛА. Вы считали и статью Савинкова не противоречащей основным принципам газеты?

    ЕГОРОВ. Да, считал.

    Вперед вышел сумрачный, низкорослый Крыленко, еще полгода назад разъезжавший по фронту в солдатской гимнастерке с нескладно прицепленной к низко опущенному ремню длинной шашкой. «Кто это?» — удивлялись фронтовики. И слышали в ответ: «Верховный главнокомандующий». — «Дожили, — глядя на клоуна, поставленного над генералами, горевали фронтовики, — теперь-то немец задаст нам перцу». Но недолго верховодил Крыленко, уж слишком рьяно взялся новоявленный полководец за уничтожение русских генералов и офицеров, отдавая предпочтение тем, кто сидел в окопах по другую сторону линии фронта. Пришлось его революционный задор испробовать в тылу. Он был переброшен в ведомство юстиции, где ему поручали возглавлять атаки на внутренних врагов — неугодных большевикам российских обывателей. Вот и сейчас он был во всеоружии — с запасом хорошо отточенных революционных фраз:

    «Враги увеличивались с каждым днем. Для Советской власти это является доказательством того, что ее путь правильный».

    «Всюду мы видим оскаленные зубы наших врагов».

    «Революционный трибунал — это не есть суд, в котором должны быть возрождены юридические тонкости, юридические доказательства, юридические хитросплетения».

    «Здесь происходит творчество нового права и новых этических норм».

    «Я полагаю, что с этой газетой должно быть раз и навсегда покончено».

    «Я полагаю, что революционный трибунал поступит с редактором "Русских ведомостей", как с контрреволюционером».

    Верные солдаты революции — члены трибунала, — посовещавшись для виду, ревностно исполнили наказ доблестного генерала советской юстиции. Газета «Русские ведомости» была закрыта навсегда, а ее редактор, «ввиду преклонного возраста», был награжден тюремным одиночным заключением сроком на три месяца.

    По документам ЦГАМО, фонд 4613, опись 1, дело 487

    >

    Агитация против празднования 1 Мая

    Первое мая как праздник рабочих начали отмечать с 1889 года, когда в столетнюю годовщину Французской революции съезд Второго Интернационала принял резолюцию: «Назначается великая международная манифестация в раз навсегда установленное число, чтобы разом во всех странах и во всех городах в один условленный день трудящиеся предъявили общественным властям требования ограничения законом рабочего дня до восьми часов, а также выполнение всех других постановлений международного конгресса в Париже».

    В одних странах Первомай переносили на ближайшее воскресенье, в других праздновали после обеда или по окончании работ. И вовсе заглох он с началом Первой мировой войны, когда пролетарии всех стран стали патриотами своего Отечества. Всех, кроме России. «Только вожди русских рабочих тов. Ленин, Зиновьев и др. остались верны революционным заветам Интернационала», — бахвалились большевистские газеты, призывая народ в лихую годину к первомайским забастовкам.

    А после победы Октября майские торжества, наряду с днями памяти Карла Либкнехта и Розы Люксембург, приездом Ленина в революционный Петроград и прочими «красными датами», решили превратить в нечто грандиозное.

    Началась подготовка к 1 Мая 1918 года. В голодных городах устанавливали прожектора для подсветки зданий, пиротехники готовили фейерверки, повсюду вывешивали красные флаги и лозунги. Особенно постарались в Москве, закутав чуть ли не весь Кремль, ставший цитаделью Совета народных комиссаров, в красную материю.

    В этот день обещали устроить чудо интернационализма. Но богомольные москвичи называли его «иудиной пасхой», так как Первомай совпадал с Великой средой Страстной седмицы. По городу распространяли листовки с проповедью настоятеля храма Воскресения Христова в Сокольничьей слободе отца Иоанна Кедрова:

    Отче наш… и не введи нас во искушение.

    Ев. от Луки, 11, 4

    Христиане! 1 мая по новому стилю нас зовут на гражданский праздник, будут украшения, будет музыка для нашего прельщения. Отчего бы и не попраздновать, — может быть, кто скажет?! Нет, христиане, мы не можем идти на торжество, так как этот день: Великая Среда. Вспомните, что это дни Страстной недели, когда христиане переживают страдания нашего Спасителя и Господа — дни скорби, дни усиленных молитвы и поста, дни, когда исстари строгою жизнию, удаленной от всяких развлечений и удовольствий, подготовляют себя к достойной встрече Светлого дня Христова Воскресения!

    Вспомните Великую Среду. Что было в этот день в жизни нашего Спасителя! В этот день Иуда, прельстившийся деньгами, изменил Христу, предав Его на страдания и смерть. Участие христиан в гулянье в эти Великие дни будет изменой Христу, нашей вере, нашей Церкви, нашим русским отеческим преданиям, которые зовут нас чтить и в строгой жизни проводить Страстную неделю!

    Братья и сестры! Если мы хотя и немного, но имеем веры в Христа, нашего Спасителя и Господа, то мы не имеем никакого права идти на это поистине языческое торжество!

    Будет и так много на нас греха! И так не знаешь, где найти отрады и покоя. Неужели еще мало нам ужасов современной жизни, неужели мы хотим сознательно идти против Христа и основ Святой веры в Него и окончательно уничтожить устои нашего измученного, опозоренного и разделенного Отечества, которое верою родилось, выросло, окрепло и стало могучим! Веру оставили, восстали на Церковь и Отечество и гибнем в мучениях за эти тяжкие грехи! Что теперь стало с нашей когда-то Святой Русью?! Куда девался русский человек — христианин и патриот, для которого Отечество было всегда предметом его любви и святых подвигов?!

    Русский православный человек! Если ты не хочешь быть рабом других народов, для которых Россия, наше Отечество, лакомый кусок, а мы все — рабочая сила, на нас они будут пахать землю и возить навоз, — опомнись, пойми, что ты русский и никакие другие народы не дадут тебе защиты и спасения, все они преследуют только свои цели. Никто, только ты сам можешь спасти себя от мучений и Отечество от позора. Спасти не насилием, разорением и кровью своих отцов, братьев и сестер в междоусобной войне… А спасти себя верою в Христа, который еще есть в тебе. Нас разделили на партии, чтобы во вражде и разделении мы сами себя опозорили и уничтожили; дошли мы до великих ужасов, кто может поручиться за жизнь на завтрашний день!

    Человеческая жизнь, этот неоцененный дар Божий, обесценена… Истерзать, зарезать, убить, насмеяться над прахом убитого — это стало повседневным явлением! Но как бы тяжка ни была наша жизнь, нам, христианам, не нужно падать духом, у нас еще есть всемогущая сила, которая всех нас может объединить, возродить и сохранить нам наше родное место, наше Отечество. Сила эта, как сказали мы, есть вера наша во Христа, вера, победившая мир (I Иоанн, 5,4). Вера во Святую Церковь, которую хоть и гонят, но «врата ада не одолеют ея» (Мф. 16, 15). Вера тогда ценна в глазах Господа, когда мы ее исполняем. Вера наша зовет нас на Страстной неделе удаляться от удовольствий и развлечений. Неужели христианин позволит себе в неделю страданий его Спасителя и Господа пировать и веселиться?! Чтобы не быть изменниками своей веры, уйдемте от удовольствий и будемте со Христом! Все наши условия жизни нам говорят: не веселиться нужно, а должно молиться и плакать, в покаянии очищать себя от грехов, спасать не только себя, но и других, заблудившихся, поддавшихся искушениям и через то погибающих.

    Бодрствуйте, будьте внимательны к исполнению заветов Христа — Спасителя нашего и молитесь, чтобы не впасть во искушение (Мк. 13, 33). Аминь.

    На Красной площади в первый советский Первомай, когда «российский пролетариат требовал для своих заграничных товарищей того же, чего достиг сам», народу было не густо. Шли с пением «Интернационала» колонны красноармейцев и партийцев. И вдруг красное полотнище, заслонявшее икону Николая Чудотворца на Никольских воротах, порвалось — и, как и раньше, засиял старинный образ чтимого всею Русью святого.

    В последующие дни красноармейцам пришлось отгонять от Никольских ворот народ, поверивший в чудо и пришедший помолиться иконе своего заступника.

    А 9 мая по старому стилю, в день праздника святителя Николая Чудотворца, по требованию народа, был совершен крестный ход из всех московских церквей к Никольским воротам.

    С раннего утра идут московские обыватели к Красной площади с торжественным пасхальным пением: «Да воскреснет Бог и да расточатся врази Его». Развеваются белые флаги, сияют на солнце иконы и кресты. Перед крестным ходом многие его участники причащались и готовились к смерти.

    У Никольских ворот не прекращается церковная служба. Чрезвычайная комиссия Феликса Дзержинского в расклеенных по всей столице объявлениях обещала «стереть с лица земли» всех тех, кто будет выступать «с речами и действиями против Советской власти». Но нет речей — пение кающихся, нет оружия — митры и панагии. И отряды красноармейцев и чекистов, укрывшиеся в соседних с Красной площадью переулках, не решились на этот раз расправиться с верующей Россией. Сам Ленин смотрел с Кремлевской стены, в окружении китайских часовых, на запруженную площадь и поинтересовался, сколько собралось народу. По приблизительному подсчету самих большевиков — около четырехсот тысяч.

    «Единственный раз я видел патриарха Тихона в Москве, в мае 1918 года на Красной площади у Исторического музея, — вспоминал писатель Борис Зайцев. — Было тепло, почти жарко. Мы только что в огромном крестном ходе обошли Москву. От храма Спасителя было видно, как отряды под хоругвями переходили через Москву-реку: со всех концов шли новые и новые толпы, сливались золотой рекой с иконами, крестами, двигались по родным и так намученным сейчас местам. Мы не могли войти в Кремль. Но все наши "полки" собрались на Красной площади, и тут, в сотнях хоругвей и икон, риз, облачений, митр, крестов и панагий, воочию была видна древняя слава Москвы — церковная ее слава».

    Властители были удручены своим бескровным поражением, растеряны: уже наступила пора считать подобные религиозные праздники за контрреволюционные выступления или стоит немного повременить?

    Для начала решили произвести обыск на квартире протоиерея Кедрова. Но никакой антисоветчины, кроме уже известного по листовкам текста, не нашли. Но все же вручили отцу Иоанну повестку о явке в следственную комиссию для допроса. Узнав о повестке, прихожане храма Воскресения Христова собрались на общее собрание, где и порешили обратиться в Московский ревтрибунал с просьбой отдать им батюшку на поруки «ввиду глубокого уважения христиан к отцу Кедрову за святое исполнение им его пастырских обязанностей во славу Христа и Его святой Церкви». Две тысячи духовных детей протоиерея Кедрова, подписавшихся под заявлением (многие указали и свой домашний адрес), заверили следственную комиссию, что «ему мы обязаны самой постройкой нашего храма, он кормил крестьян во время голодовок [1]906-[1]907 и [1]911-[1]912 годов» и предупредили карательные советские органы, что в случае ареста батюшки «могут последовать волнения».

    И ревтрибунал дрогнул, пришлось следователю Бадмасу допрашивать отца Иоанна на дому:

    — Зачем вы упомянули о 1 Мая как о Великой среде?

    — Если бы Первомайское торжество было не на Страстной неделе, то и выступления моего не было бы.

    — А с какой стати революционный праздник назвали «языческим торжеством»?

    — Все праздники, смысл которых в гуляньях, песнях и плясках, — языческие.

    Следователь продолжал упорствовать, что отец Иоанн «хотел контрреволюции». Батюшка долго разъяснял воинственному атеисту, что значит для православного человека Страстная неделя и как из века в век ее проводили в покаянии и посте. Следователь все добросовестно записал и передал протокол допроса в ревтрибунал. Но там, по-видимому, нашлись люди, для которых Страстная неделя не была пустым звуком, и они, найдя «следственный материал достаточно полным», судебное разбирательство по делу священника Кедрова «за отсутствием состава преступления» прекратили.

    Борьба с религией только начиналась, и зачастую властителям приходилось уступать православному народу.

    По документам ЦГАМО, фонд 4613, опись 1, дело 352

    >

    Контрреволюционный мятеж

    После кончины преподобного Сергия Радонежского братия Троицкой обители избрали игуменом его ученика Савву. Шесть лет он был настоятелем в знаменитом монастыре, а потом, ища безмолвия и тихой молитвы, сложил с себя игуменство.

    Но в 1398 году звенигородский князь Юрий Дмитриевич, крестник преподобного Сергия и духовный сын Саввы, умолил последнего поселиться возле Звенигорода, в основанном князем новом монастыре на холме Сторожи. Здесь и окончил свои дни старец игумен, здесь же был похоронен, и от его гроба пошли исцеления. 19 января 1655 года были торжественно обретены святые мощи преподобного Саввы Сторожевского.

    Саввино-Сторожевский монастырь полюбился русским царям и боярам, которые делали в него большие вклады. Монастырская ризница считалась одной из богатейших сокровищниц православной церкви. Особенно гордились монахи колоколом, отлитым из бронзы с добавлением медных копеек, изъятых из обращения после Медного бунта в Москве. Гордились колоколом с изумительным звоном все звенигородцы и увековечили его, поместив в центр герба своего города.

    Звенигородский уезд жил тихой провинциальной жизнью вплоть до Октябрьской революции. Но в мае 1918 года советские газеты запестрели сообщениями о попытке «контрреволюционного мятежа» в Саввино-Сторожевском монастыре. Улицы в городе и селах, а позже окрестные колхозы стали называть именем «героически погибшего мученика революции» комиссара Макарова. Краеведческая литература советской эпохи потчевала доверчивых туристов рассказами о подавлении революционными войсками в Звенигороде монархического восстания.

    Что же произошло на самом деле в красивейшем подмосковном уезде, прозванном «русской Швейцарией»?

    Месяц спустя после опубликования декрета о свободе совести, в конце февраля 1918 года, Ягуньинским волостным Советом были отобраны у Саввино-Сторожевского монастыря Акиновская роща, мельница, конный и скотный дворы, гостиница. Приезжали под видом «археологической комиссии» революционные гости из Москвы, шныряли по всему монастырю, вынюхивали, чем здесь можно поживиться.

    В окрестных селах судачили:

    — Сегодня приехали посмотреть, завтра к себе все увезут.

    — Им бы лишь грабить да гадить.

    — Комиссарского начальства развелось — пропасть, и всяк на себя одеяло тянет.

    По монастырю расхаживали теперь не только монахи и богомольцы, но и «ягуньинский волостной комиссар монастырской гостиницы» Константин Макаров. Как игумен с крестом, Макаров не расставался с револьвером, помахивал им при встрече с монахами и при обыске их келий.

    А народ окрестных сел и деревень голодал. На сходках требовали возврата реквизированного зимой хлеба, ругали новую власть. К горьким рассказам о крестьянской жизни прислушивались богомольцы, стекавшиеся в монастырь со всей России, и гадали: когда же наступит обещанное большевиками счастливое житье? Когда все перемрут?

    Счастливым житьем в Звенигородском уезде, по наблюдениям земляков, наслаждался только комиссар Макаров. Он реквизировал припрятанную монахами на случай голода провизию, пугал богомольцев своим воинственным видом и показным атеизмом, грозился то опечатать монастырскую ризницу, то посшибать колокола. Наконец 26 марта он решил, что пора от слов переходить к делу, ведь в декрете сказано, что все церковное нынче стало народным, а он и есть народ, как объяснили ему вышестоящие народные комиссары. Макаров явился со своим секретарем и милиционерами к игумену Макарию и потребовал немедленно сдать ему все монастырское имущество.

    — Без разрешения церковного начальства не могу, — отказал отец Макарий. — Я лишь наместник настоятеля монастыря и должен известить о вашем понуждении своего епископа.

    — Семь дней даю сроку, — предупредил Макаров, поигрывая револьвером.

    Но даже по советским законам имущество монастыря должно было принадлежать народу, а не комиссару Макарову. Игумен послал отца Лаврентия в Ягуньино и Саввину слободу рассказать крестьянам о случившемся.

    Крестьяне собрались на сходку. Со словом к своей пастве обратился священник Василий Державин.

    — Мы должны взять монастырское имущество в руки прихожан, как допускается советским декретом, — предложил он, — и не допускать к нему безбожников.

    Народ горячился:

    — Руки бы поотрубать комиссарам, чтобы не зарились на чужое.

    — Если будут грабить, надо звонить в набат.

    — Айда сейчас к монастырю крестным ходом.

    От слов до дела иной раз долгий-предолгий путь. Вперед вышел председатель Ягуньинского волостного Совета Алексей Астафьев.

    — Не допущу! — повелительно осадил он народ. — Крестные ходы разрешаются Советской властью только по заранее утвержденному расписанию.

    Пошумели еще немного и, хотя отец Василий на коленях умолял тотчас идти в монастырь защищать святыни, решили разойтись по домам, не желая спорить с законом, да и церковное имущество пока еще оставалось на своем исконном месте.

    Макаров, узнав о сходке, заявился с милиционерами-телохранителями на дом к священнику Державину и произвел у него обыск. Из контрреволюционного нашлось только постановление «Союза трех селений» о желании религиозного воспитания детей, несмотря на советский запрет продолжать в школе преподавания Закона Божия. Постановление комиссар прихватил с собой, прихватил и продиктованную отцу Василию подписку о неучастии в каких-либо политических акциях.

    Спокойствие мирного Звенигородского уезда не нарушили ни обыск у приходского священника, ни новый приказ Макарова всем, проживающим в монастырской гостинице, немедленно очистить ее, ни его настойчивая агитация среди монахов не подчиняться распоряжениям игумена. И все же глухой ропот нарастал. Особенно после того, как мальчишка-комиссар Макаров без согласия односельчан заменил председателя волостного Совета и двух писарей.

    В самом монастыре обстановка тоже накалялась. Особенно после того, как в древнюю обитель понаехало множество комиссаров из Звенигорода. Побродив по монастырскому двору и заглянув во все щели, они постановили присвоить Советской власти, то бишь себе, здание духовного училища, а также довольствие ста четырех его учеников — шесть мешков муки и пуд сахара. Отца Макария, который попробовал роптать, уездные комиссары строго предупредили, что, «если он хочет жить в мире с Советской властью, пусть заботится о делах небесных и оставит в покое устроение жизни земной». Под конец реквизиции они ограбили квартиры учителей духовного училища, а Макаров, узнав, что у преподавателей нашли муку про запас, вдобавок засадил их в тюрьму «за сокрытие запасов продовольствия».

    В тот же день вечером два ягуньинских крестьянина встретили отца ретивого комиссара (кстати, владельца чайной) с мешочком.

    — Что несешь?

    — Муку.

    — С монастыря?

    — Нет, моя.

    — Врешь, тебе небось сынок уже и коров с монастыря приводит.

    Обозленные мужики отвели Комиссарова родителя в Ягуньинский волостной Совет и потребовали составить протокол о краже.

    Судя по утру следующего дня, 15 мая, день должен был быть солнечным и тихим.

    В семь часов утра в Ягуньино застучали в окна, собирая народ на сходку. Разговор пошел об ограблении монахов, сытой жизни комиссаров, разорении крестьянского хозяйства. Порешили всем миром идти в монастырь «сменять Макарова». По пути попали на сходку в Саввиной слободе, где крестьяне собрались распределять семенной картофель.

    — Отец Макарова, — обратился к слободчанам ягуньинский староста Шумов, — вчера попался с мукой, уворованной из монастыря. Вы, саввинские, живете рядом с обителью, а не знаете, что ее грабят.

    Составили резолюцию о смещении Макарова, и оба села двинулись к монастырю.

    Макаров тем временем с членами президиума Звенигородского Совета и милиционерами составлял опись хозяйства духовного училища, которое должно было отойти к нему. Затем произвел обыск на квартире смотрителя училища Халанского. Тут-то и подошла толпа. Комиссар, привыкший, что ему повинуются беспрекословно, вышел к народу, привычно поигрывая револьвером. Но на этот раз мужики и бабы не сробели.

    — Обезоружить его! — закричали в несколько голосов.

    В мгновение молодцеватого вояку окружили и отняли у него опасную комиссарскую игрушку. Тут-то он и понял, что ему несдобровать, если не умерит гонор, и трусливо стал уверять земляков, что готов сдать должность. Выборные мужики повели Макарова в его гостиничный номер сдавать дела.

    А народ все прибывал. Прибежали из Шихова, Посада, других окрестных сел. Набралось полторы тысячи озлобленных крестьян. Почувствовав свою силу и робость власти, они распалились.

    — Дармоеды, сукины дети, понавешали в святом месте вывесок.

    С гостиницы содрали вывеску районного Совета.

    — Все они тут лопали наше добро.

    Поймали секретаря Макарова Соколова, нашли у него ключи и, открыв помещение Совета, разгромили его.

    — Не пускайте комиссаров к телефону!.. Смотри, вон один побежал к лесу.

    Догнали. Стали бить.

    — Давай выводи Макарова!

    Из гостиницы вышел один из выборных крестьян, Василий Дешевый.

    — Граждане, вы же пришли не убивать, а лишить полномочий Макарова. Он сейчас передает бумаги и печать.

    — В зад себе печать засунь. Бей его — он за комиссаров!

    Толпа оттолкнула Дешевого и хлынула в гостиницу. Кто-то ударил в набат, будоража мятежный крестьянский дух.

    Макарова выволокли на монастырский двор — забили до смерти. Под руку попались комиссарский секретарь Соколов и милиционер Ротнов. Забили насмерть обоих. Уже звонили колокола всех окрестных сел. Бросились в Звенигород — громить советские учреждения. По дороге обрывали телефонные и телеграфные провода, растаскивали на колья изгороди, развели мост через Москву-реку.

    Все советское городское начальство, прослышав про бунт, загодя попряталось у родственников и знакомых.

    Разбушевавшиеся крестьяне первым делом разгромили воинское присутствие и Дом Красной Армии, набрав там до полутора сотен винтовок. С оружием и колами разбежались по всему городу. Палили в воздух непрестанно, но, слава богу, никого не подстрелили. Из казармы разбежавшихся милиционеров растащили по домам три подушки, три самовара, восемь полушубков, девятнадцать кроватей, шкаф для нотных книг и наставление по уходу за лошадьми. Отловили несколько «членов президиума» и под охраной отволокли их в уездную тюрьму. Били в набат со всех городских церквей. Потом, малость успокоившись, разбрелись по домам родственников и друзей, по чайным и трактирам, где похвалялись своей победой над комиссарами.

    А в монастыре, возле ворот, столпившись вокруг вынесенной из церкви высокочтимой иконы, иеромонах Ефрем с братией служили молебен, призывая крестьян к смирению.

    К вечеру прибыл к Звенигороду отряд красноармейцев из Павловой слободы. Но в город войти побоялись — оттуда слышалась беспорядочная стрельба. Решили лишь выставить на дорогах дозоры. Вскоре подошли еще два отряда с пулеметами из Аксиньевской волости. Тогда-то и отважились на штурм. Ворвались в город с пулеметным треском. Но увидели вокруг не ощерившегося штыками врага, а безлюдное провинциальное захолустье. Мятежники, напившись чаю и водки, потайными тропками разбрелись по своим селам или спокойно похрапывали в домах своих городских родственников. Никто из них не помышлял, что вырвавшаяся наружу их скоротечная лютая злоба завтра будет окрещена «звенигородским контрреволюционным мятежом», что предстоят многочисленные аресты, допросы, доносы и, наконец, громкий судебный процесс.

    На скамью подсудимых попадали по оговору скандального соседа, даже по ошибке, ибо людей с одинаковыми фамилиями, которые назывались на допросах и в доносах, в селах было предостаточно. Судьи не удосужились обратить внимание даже на настойчивые заявления адвокатов о необходимости «обследовать некоторые действия покойного Макарова». Его нельзя было поминать недобрым словом, потому что газеты наперебой писали о нем, как о герое революции, павшем смертью храбрых на боевом посту.

    Московский революционный трибунал постановил, что события 15 мая 1918 года в Саввино-Сторожевском монастыре «не были случайным бунтом на почве голода, а хорошо организованное выступление с целью низвержения рабоче-крестьянской власти в Звенигороде». Двух крестьян, игумена Макария, который в день восстания был в Москве, и священника Василия Державина, даже не выходившего 15 мая из своего дома в Саввиной слободе, трибунал приговорил «подвергнуть бессрочному тюремному заключению с тягчайшими принудительными работами, с лишением права на свидание с родными». Еще восьмерых крестьян — к тюремному заключению на десять лет. Еще пятерых и иеромонаха Феофана — на три года. Семерых, «принимавших слабое участие в восстании», оштрафовали на пятнадцать тысяч рублей «с круговой порукой».

    И все же громкого процесса, как обещала пресса, не получилось. Да разве мыслимо отыскать задним числом среди нескольких тысяч крестьян тех, кто забил насмерть трех советских служащих? Оно бы и искать не пришлось, сразу бы выдумали виновных, будь среди мятежной толпы хоть плохонькие, но все же помещики, царские офицеры, капиталисты. А тут — одна голь перекатная. Вот и пришлось наказывать не за убийство, а за «возбуждение грубых инстинктов толпы», «участие в раздаче оружия», «агитацию пойти в монастырь», «противодействие распоряжениям Советской власти в деле перехода имущества монастырской гостиницы в распоряжение Ягуньинского Совета».

    Но память о крестьянском бунте все же была увековечена. В путеводителях по Звенигороду в течение десятилетий печатали развесистую клюкву. «Мирное развитие революции нарушило выступление реакционного духовенства и кулачества. 15 мая 1918 года произошла попытка контрреволюционного мятежа в Саввино-Сторожевском монастыре. Однако массы не поддержали мятежников, и попытка восстания была ликвидирована к вечеру 15-го же мая».

    Вся наша история советского периода была пропущена через чистилище революционного романтизма. Но не занесет ли нас теперь в иную крайность и не станут ли теперь ягуньинские мужики и бабы бескомпромиссными борцами за Веру, Царя и Отечество?

    По документам ЦГАМО, фонд 2612, опись 1, дела 12–14

    >

    Игнорирование Советской власти

    Во время планового обыска 10 мая 1918 года в городе Калязине у врача Андрея Павловича Никитского вместе с другим имуществом изъяли три письма сына Николая, проживавшего в Москве. Член Калязинской уездной следственной комиссии Соколов, вооружась красным карандашом, занялся поиском крамолы в родственной переписке. По опыту Соколов знал, что интеллигенты не могут удержаться, чтобы не ругнуть власть по любому ничтожному случаю. Это у них в крови еще с царских времен. Но если критику прогнившего самодержавия можно отнести к немногочисленным заслугам ученых мужей, то высказанное ими недовольство советскими порядками иначе, как преступным деянием, не назовешь.

    Первое письмо было датировано 16 ноября 1917 года. Несомненная удача! Несколькими днями раньше большевики обстреляли из артиллерийских орудий Московский Кремль, торжественно воздвигли на Красной площади пантеон для погибших за дело революции товарищей, расстреляли остававшихся верными Временному правительству молоденьких юнкеров и студентов. Разве могут эти события понравиться интеллигенту? Конечно, нет! Николай Никитский наверняка не удержался и побранил в письме к отцу социал-демократов.

    Красный карандаш заскользил по строчкам. К сожалению, в них не нашлось ни слова, ни намека на революционные события в Москве. Хотя замалчивание победоносного шествия Красного Октября — тоже преступление. Но вот, наконец, опытный глаз следователя выхватил из скучного письма две контрреволюционные фразы и удостоил их быть подчеркнутыми красным революционным цветом.

    «Сейчас в Москве относительно спокойно, но поручиться за завтрашний день нельзя. Дело с продовольствием висит буквально на волоске».

    «Завтра может начаться забастовка как протест против насилий большевиков».

    Второе письмо — от 3/16 февраля 1918 года. Уже в проставленной дате чувствуется желание напакостить Советской власти — пошел третий день, как вся страна живет по новому календарю, а он и старорежимную циферку проставляет. Мол, для безопасности пишу новый стиль, а и старый не забываю, надеюсь, что все повернется вспять. Несомненно, двуличен докторский отпрыск! Жаль, письмо, хоть и длинное, но зацепиться не за что, чтобы обвинить этого писаку в агитации против Советской власти. Хоть в корзину бросай!.. Но что это?.. Зацепочка все же появилась, не сумел до конца свой буржуазный душок скрыть. Советует отцу припрятать, что поценнее. Это наше-то, награбленное у народа и к нему обязано вернуться?!

    Красный карандаш следователя ринулся в бой, словно лентой алой крови отмечая строчки, пропитанные буржуазным духом:

    «Я нахожу, что при создавшемся положении настоятельно необходимо спрятать возможно надежнее, например, в подвале кладовой, бо́льшую часть процентных бумаг и наиболее ценное из серебра. Часть денег и вещей лучше оставить, дабы иметь возможность, если уж понадобится, выбросить это на съедение товарищам, лишь бы отстали».

    Довольный, что дело сдвинулось с мертвой точки, Соколов откинулся на спинку конфискованного барского стула, маленько передохнул от контрреволюционной переписки и принялся за третье, последнее письмо. Дата на нем проставлена: 10/23 апреля 1918 года. То есть писалось вскоре после Брест-Литовского мира с Германией. Следователь, в предвкушении новой порции контрреволюции, стал потирать руки: молодой писака наверняка обмолвился о своем недовольстве большевиками, которые отдали немцам остзейские провинции и еще какие-то свои территории. Даже эсеры, преданный делу революции народ, и те не удержались, им, видите ли, жалко стало русской земли, и они обозвали товарища Ленина немецким шпионом. Никакой политической дальнозоркости не проявляют, не в силах понять, что буквально со дня на день грянет мировая революция и весь мир будет наш. И этот, наверное, с их голоса поет…

    Так и есть: «Граф Мирбах — хозяин Москвы, так его называют московские немцы в кавычках и без оных».

    Немногим более часа понадобилось следователю Соколову, чтобы написать рапорт и закончить его кратким выводом, выдержанным в привычных революционных тонах: «Так как прилагаемые письма компрометируют власть Советов, то данная комиссия и предлагает отстранить от должности Николая Андреевича Никитского, как служащего в советском учреждении и не стоящего на платформе Советской власти».

    Но в Московском революционном трибунале, ознакомившись с рапортом Соколова и антисоветскими цидулками Никитского, решили, что калязинский следователь излишне мягкосердечен. Ведь на что посягнул в письме к отцу этот молодой сочинитель? На народное серебро! И к чему он стремится, упомянув про надвигающийся голод? К всеобщей панике! Ведь на кого он намекает словами «немцы в кавычках»? На товарищей Ленина и Троцкого! Нет чтобы в письмах к старорежимному отцу убеждать его поверить в правоту пролетарского дела — ему интереснее насмехаться над рабоче-крестьянской властью. Посему, чтобы в следующий раз знал, о чем надо писать родителю непролетарского происхождения, постановили «за игнорирование Советской власти подвергнуть Никитского Н. А. тюремному заключению на три года».

    Частная переписка в обществе «свободы, равенства и братства» перестала быть личным семейным делом. За неосторожное слово, доверенное родному человеку, можно было оказаться перед грозными лицами стражей революции, которым было наплевать и на свободу, и на равенство, и на братство.

    По документам ЦГАМО, фонд 4613, опись 1, дело 228

    >

    Комиссар против комиссариата

    Комиссар Главного морского хозяйственного управления Дмитрий Александрович Виноградов, удивленный непомерно большими окладами членов коллегии Морского комиссариата на фоне всеобщего голода, запросил управляющего делами Совнаркома: утверждено ли это денежное довольствие, и если да, то каким постановлением?

    Ответа он не получил, но зато получил выговор от товарища Альтфатера за обращение без спроса в Совнарком. Тогда комиссар Виноградов, искренне веривший в большевистский лозунг «Свобода, равенство, братство», заявил на очередном заседании возмущенным его поступком членам коллегии комиссариата, что разоблачит их через печать.

    В ежедневной газете «Анархия» 23 мая 1918 года появилась его статья.

    ВЫПОЛНЕНИЕ СОЦИАЛЬНЫХ РЕФОРМ

    Заставила меня взять в руки перо и набросать эти строки та несправедливость, которая творится в Комиссариате по морским делам. Состоя комиссаром финансовой счетной части Комиссариата, я вижу всю ту несправедливость коллегии Морского комиссариата и замечаю пристрастие членов коллегии к шелесту кредиток выше всяких идей народовластия и социальных реформ. Я пишу, основываясь не на слухах, а на данных, имеющихся у меня, и ниже привожу копию протокола.

    Протокол заседания верховной морской коллегии от 27 февраля 1918 года, № 21

    Слушали: Доклад 2-го помощника морского министра об установлении содержания членам коллегии Морского комиссариата применительно к 32-му разряду расписания окладов содержания служащим в морском ведомстве.

    Постановили: Утвердить с введением в силу 1 февраля 1918 года старого стиля.

    Подписали: Вахрамеев, Сакс, Раскольников.


    Со вниманием прочитав сей протокол, каждый из читателей увидит всю безалаберщину, творящуюся в социальном строительстве Российской Советской республики. Его удивит то, что помощник министра адмирал Максимов является докладчиком тем членам коллегии, которые увеличивают себе содержание. Интересно знать, что думали те три ослиные головы, когда слушали доклад бывшего адмирала об увеличении им содержания до 1117 руб. 33 коп., а в настоящее время 15 000 руб. в месяц? Да, они слушали и ухмылялись и, потирая руки, про себя говорили, что, дескать, «мы, получая провизию по портовой цене, поживем в роскоши, получив такое огромное жалованье, а Феденька с Ванечкой [Федор Федорович Раскольников (1892–1939) и Иван Иванович Вахрамеев (1885–1965)] купят своим Мусенькам по хорошей брошке».

    Это пресловутое постановление будет историческим документом будущих времен, и я уверен, что ни один из старожилов не запомнит таких постановлений царских сановников, и не было и не будет таких случаев ни в одной монархической стране, ибо это только возможно для ставленников Ленина и Троцкого.

    Я, как представитель матросских масс и народный контроль, протестовал по поводу несправедливого действия коллегии и апеллировал в управление делами Совнаркома, за что получил выговор от членов коллегии.

    Далее. Член коллегии Вахрамеев поставил свою супругу Наденьку секретарем при коллегии и притом положил небывалый оклад содержания. И вышло очень хорошо: жить вместе, служить вместе и деньги класть вместе (а их в получку 2127 руб. 33 коп.). И хорошо за народные гроши бесплатно занимать два номера в гостинице «Красный флот». Пример Вахрамеева заразил и других чиновников Морского комиссариата, и много жен служат в Морском комиссариате, которые могли бы существовать на средства мужей, и на их места могли бы поступить гибнущие от голода люди.

    (Комиссар Д. Виноградов)

    Наивный Виноградов не понимал, что канули в Лету царские чиновники, но наступила эпоха так называемых народных чиновников, готовых ради своего благосостояния выпить последнюю кровь из народа. За свое непонимание и поплатился. Через день после выхода газеты с его статьей, он, до этого проживавший бесплатно в гостинице «Красный флот», получил счет с требованием уплатить деньги за проживание в казенной квартире за последние тридцать пять суток. Зав. хозяйством гостиницы Лапин заявил, что таково постановление коллегии комиссариата, членов которой он раскритиковал. А к вечеру того же дня по ордеру, подписанному Заксом, ВЧК арестовала «бывшего комиссара Виноградова», заодно тщательно обыскав его квартиру: нет ли еще какой крамолы о народных комиссарах?

    Отдел по борьбе с должностными преступлениями ВЧК начал вести следствие по делу большевика Виноградова, которого в дни Октябрьской революции матросы линейного корабля «Республика» командировали в Петроград заседать в Военно-морском революционном комитете, но который меньше полугода сумел продержаться на должности чиновника советской эпохи.

    Революционное прошлое обвиняемого «в спекуляции и саботаже» бывшего кронштадтского матроса спасло его от тюрьмы. Трибунал постановил «дело производством прекратить за отсутствием состава преступления». Но революционную Москву, в которую уже переехало из Петрограда большевистское правительство, вольготно разместившееся в лучших особняках города, не в меру щепетильному бывшему комиссару пришлось покинуть. Оставшийся свой век Виноградов тихо коротал на родине, в деревне Редькино Емельяновской волости Старицкого уезда Тверской губернии.

    По документам ЦГАМО, фонд 4613, опись 1, дело 326.

    >

    Шпионаж в пользу англичан

    Викентий Петрович Петров, еще в июле 1914 года в возрасте 20 лет призванный на военную службу, не отсиживался в тылу, отчего и дослужился через два года до офицерского чина и возглавил пулеметную команду. Воззрения бывшего типографского наборщика были весьма революционны, и Октябрьскую революцию он принял с восторгом. Однако нелепая сумятица 1918 года, когда все друг друга грабили и фронтовые дезертиры становились красными командирами, пришлась боевому офицеру не по нраву, и он решил хотя бы временно перебраться на спокойное житье в Швейцарию, где его брат учился в Политехническом институте.

    Ехать решил через Мурманск. Советские власти ему в передвижении по России не препятствовали, зато английские, обосновавшиеся в Мурманске, закрыли для всех русских беженцев дорогу как за границу, так и назад в Советскую Россию. Кроме того, они пригрозили кормить в городе только тех, кто вступит в Британо-Славянский легион. Делать нечего, Петров пошел наниматься на службу к иноземцу. Его, как опытного вояку, назначили начальником контрразведки легиона.

    Но душа не лежала к службе «на капиталистов». Викентий Петрович искренне любил пролетарские лозунги и, как только представился случай, сбежал к большевикам в Архангельск. И не с пустыми руками, а прихватив с собой план наступления англичан на Архангельск и списки архангельских провокаторов. Сойдя с парусного судна, Петров тотчас явился к военному комиссару города Макарову и передал ему бесценные документы. Затем всю ночь напролет просидел за докладом о методах работы английской контрразведки.

    Но ни данные о месте высадки английского десанта, ни доклад о работе в Архангельске английских шпионов не заинтересовали губернских комиссаров. Они, должно быть, решили сражаться с врагом исключительно с помощью революционного пыла и презирали теорию и практику военного искусства, как старорежимную глупость. Зато в деле подозрительности они не знали себе равных, отчего и приставили к Петрову несколько соглядатаев, приняв его за английского шпиона. Но ни в Архангельске, ни позже в Москве объект по фамилии Петров ничего предосудительного не совершил.

    И все же нет дыма без огня — решили недоверчивые московские чекисты, переняв эстафету от архангельских коллег. На всякий случай они упекли своего соотечественника, снабдившего Россию неоценимой военной информацией, в Таганскую тюрьму с коротенькой сопроводиловкой: «Подозревается в шпионаже».

    В течение месяца следственная комиссия выясняла, что можно добавить к этим двум словам конкретного. Но так ни до чего и не докопалась. Пришлось выпускать Петрова на волю. Он не стал писать во всевозможные советские инстанции письма с требованием наказать виновных в его аресте и игнорировании важной для обороны страны информации. Он просто-напросто зарекся отныне помогать пролетарскому отечеству.

    По документам ЦГАМО, фонд 4613, опись 1, дело 341.

    >

    Злоупотребление властью

    Летучий отряд комиссара Журбы весной 1918 года не на шутку взялся за укрепление власти в Вятской губернии. Вятских обывателей пороли, сажали в тюрьмы, расстреливали без замысловатых канцелярских проволочек, лишь поверив Журбе на слово, что так надо для окончательной победы над мировой буржуазией. Упоенный неподконтрольной властью комиссар любил наскрести карандашом на клочке бумаги требование об уплате контрибуции в триста или пятьсот, или тысячу рублей — как душа подскажет — и тотчас послать доблестных своих матросов с сочиненным приказом к тому или иному мужичонку. Он был уверен в успехе — его революционные орлы весь крестьянский дом переворошат и что-нибудь ценное обязательно добудут. Ну а если ограбленный мужичок потом решится протестовать — себе же хуже сделает. У Журбы с контрой — а нынче всякий недовольный чем-либо попадает под эту категорию — разговор короткий и расправа быстрая. И нечего пугать его Вятским областным комитетом РКП(б), на любой вопрос у Журбы один ответ: «Никому отчета давать не обязан, кроме товарища Ленина». А так как товарищ Ленин был вдалеке от Вятки и отчетов от провинциальных комиссаров не требовал, Журбе, наряду с именем вождя мирового пролетариата, пришлось по вкусу и другое слово: «Расстрелять!»

    К примеру, он приказал расстрелять двух солдат, потребовавших паровоза для санитарного поезда с ранеными и избивших отказавшего им в этом комиссара Закта. Летучий отряд расстрелял также двадцать два ни в чем неповинных заложника, среди них трех священников, в отместку за убийство кем-то председателя Соли-Галического исполкома.

    Любил Журба ввалиться в тюрьму с десятком матросов и допрашивать арестантов. Ему было все равно, кого допрашивать, лишь бы удовлетворить жгучее желание выбить у жертвы признание своей виновности. Расчетливый комиссар, конечно, делал и послабления для некоторых жертв, если они предлагали деньги. Иногда Журба, пресыщенный собственноручным избиением арестанта, вызывал следующего и приказывал ему продолжать исполнение ремесла палача. В другой раз, ради пущего развлечения, он стравливал в драке двух арестантов и, внимательно наблюдая за ними, требовал наносить удары под ребра и не молчком, а с присказками, вроде: «Не воруй, мать твою!..»

    Наразвлекавшись вволю, он ставил финальную точку в своем посещении тюрьмы: приказывал привести двух-трех подследственных и, дабы сохранить в обывателях страх от одного упоминания его имени, объявлял им, что они завтра будут расстреляны. А слово свое Журба держал твердо.

    Жестокость комиссара Летучего отряда немного коробила местное провинциальное начальство. Но оно утешало себя тем, что Журба всецело предан делу революции и трудится на нее и днем, и ночью, занимаясь самой что ни на есть грязной работой, от которой любой уважающий себя человек отказывается. Но постепенно стали просачиваться факты, что комиссар не столь уж бескорыстен. Например, через Волжско-Камский банк он потребовал перечислить на свое имя в Петроград деньги по предъявленным им от разных лиц чекам на сумму в 34 тысячи 500 рублей. Обнаружилось и множество других злоупотреблений властью в превратившемся в банду грабителей Летучем отряде, и Вятский областной комитет РКП(б) стал даже подумывать, что наступила пора разоружить разбушевавшихся не на шутку бойцов. Журбе донесли о его пошатнувшемся авторитете кристально-чистого революционера и о том, что на него завели дело в следственной комиссии ревтрибунала. На помощь бандиту по каким-то, не зафиксированным в архивных документах причинам пришел котельнический военный комиссар Химото. За его подписью в ревтрибунал была отправлена следующая бумага: «Выдано военному комиссару 1-го Советского летучего отряда сводных балтийских войск Леониду Журбе и сотрудникам отряда в количестве 50 человек, стоящих в Котельниче, Вятской губернии с 6-го декабря 1917 г. и по 14-е апреля (нов. ст.) с. г., в том, что комиссар Журба и вверенный ему отряд действовали вполне революционно, честно и добросовестно исполняя возможные инструкции как местных Советских, так и других органов, работали в тесном контакте с Советской красной армией, что подписями с приложением военно-комиссарской печати удостоверяется».

    Ревтрибунал, от которого не только вятские обыватели, но даже местные большевики ждали ареста комиссара, был удовлетворен присланной котельническим комиссаром бумажкой и следствие по делу Журбы прекратил.

    Убийца, истязатель мирных жителей и взяточник продолжал свои бесчинства, а тюрьмы заполняли по требованию ревтрибуналов за совсем другие провинности.

    Дантист Яков Захарович Лебедев был арестован 7 сентября 1918 года по обвинению в «игнорировании интересов беднейшего населения в деле обслуживания его, как зубного врача, в непризнании Советской власти и хранении револьверных патронов».

    Председатель технической школы Замоскворецкого трамвайного парка Иван Егорович Шишков был арестован 22 ноября 1918 года по доносу сослуживца за агитацию созыва Учредительного собрания.

    Безработный Петр Павлович Пименов был арестован 6 сентября 1918 года, когда пришел регистрироваться, как бывший офицер, «за самовольный выезд из Москвы» (он опоздал на регистрацию, так как уезжал в подмосковную деревню за хлебом).

    Учительница музыки Мария Михайловна Малинкова была арестована 7 июня 1918 года в гостинице «Мадрид», где продавала брошюры епископа Нестора «Расстрел Московского Кремля».

    Бывший присяжный поверенный Сергей Михайлович Коссобудский был арестован 7 сентября 1919 года зато, что его фамилия оказалась в списках по выбору в Учредительное собрание от партии кадетов. В том же месяце по подобному обвинению арестовали более сотни москвичей.

    Зато люди, подобные бандиту Журбе, не только оставались на свободе, но и были наделены неписаными полномочиями грабить, пытать, убивать. Оттого народ стал называть ВЧК и губернские ЧКуже не «чрезвычайками», а «чересчурками». Даже удивительно, что люди продолжали шутить.

    Но революционеры, в том числе комиссар Журба и придворный поэт новой власти Демьян Бедный (чья настоящая фамилия гораздо более соответствовала его деятельности — Придворов), не понимали юмора, они везде вынюхивали и уничтожали крамолу — кто пулей в лоб, кто пыткой, а кто пером.

    Уж на что я шутник, но и мне не до шуток:
    Жутко в Питере. Воздух в нем кажется жуток.
    Напряженность глухая на каждом шагу:
    Всем нутром своим чувствуешь близость к врагу.

    По документам ЦГАМО, фонд 4613, опись 1, дело 56.

    >

    Охотники за самогонкой

    Елена Алексеевна Кусковская, жительница подмосковного города Клин, вернулась домой 16 марта 1919 года из Москвы, где купила на Сухаревской площади 20 фунтов сахару по 75 рублей за фунт. Тотчас к ней в избу наведались с обыском заведующий уголовным розыском Клинского уезда Дмитрий Игнатьевич Крыленков и милиционер Василий Яковлевич Белоусов. Разжились представители власти у одинокой бабы самогонным аппаратом, мешочком сахару и двумя новенькими кусками подметки.

    Распалившись от вида даровой добычи, славные бойцы революции в тот же день посетили Дарью Пантелеевну Куркину. Крыленков, как кошка валерьянку, издалека чуял горячительные напитки и первым делом полез на печку.

    — Это еще что?! — радостно воскликнул он, обнаружив ведро с мутной жидкостью.

    — Бражка, господин начальник.

    — Не господин, а гражданин. Ты старорежимные выражения брось. Самогоноварением занимаешься? Под суд захотела?

    — Простите, гражданин начальник, — заплакала одинокая старая женщина. — Не подумайте чего плохого, я на картошку и хлеб меняю, чтобы с голода не помереть.

    — То-то и оно, что спекулируешь. Придется составить акт и арестовать тебя.

    Старушка сокрушенно всплеснула руками и молча опустилась на скамью.

    Тем временем Крыленков с Белоусовым обыскали ее избу и прибрали к рукам 10 фунтов сахару, охотничье ружье, принадлежавшее ныне отсутствовавшему жильцу Никитину, и абажур с электрической лампочкой. Самогонный аппарат и бражку не тронули.

    — Через два дня пришлю человека, к его приходу из своей бражки выгони спирту для нашей больницы, — распорядился Крыленков.

    Старушка понимала, что огненная влага пойдет прямиком в горло сотрудников уголовного розыска, но все равно обрадованно закивала головой — не поведут в тюрьму.

    Напоследок трудового дня Крыленков заглянул к Марии Петровне Козловой. Он вообще предпочитал обыскивать одиноких женщин, чтобы не нарваться на мужской кулак. Хозяйки дома не оказалось, дверь открыл мальчишка — ее сын. Так как малолетний испуганный сопляк не являлся помехой, начальник уголовного розыска конфисковал у вдовы 15 фунтов сахару-рафинаду, 17 фунтов сахару-песку, три бутылки подсолнечно-го масла, 4, 5 куска мыла, три селедки, связку ключей, медный поднос, пачку стеариновых свечей, охотничью двустволку и шесть бутылок самогону. Бражку, как обычно, оставил на месте, приказав мальчику «раствор не трогать и матери наказать тоже — он нужен для медицинских целей».

    На следующий день к Козловой зашел милиционер Белоусов со своим самогонным аппаратом, (он знал, что у хозяйки этот агрегат сломан) и под его строгим надзором вдова выгнала ему из своей бражки самогона.

    Хорошо жилось и пилось членам уездного уголовного розыска. Но по городу Клину поползли разговоры о самочинстве Крыленкова и его подручных. Козлова даже потребовала через суд вернуть ей награбленное. Как бы в насмешку вдова получила назад три селедки, один кусок мыла и бутылку подсолнечного масла. В отместку за жалобы и проявление недовольства его революционными действиями Крыленков передал в народный суд Клинского уезда следственное дело на трех обворованных им вдов, обвинив их в «спекуляции монопольными продуктами».

    В суде настороженно отнеслись к присланным бумагам и не поверили краснорожему Крыленкову, что самогонка немедленно уничтожалась в его присутствии «при помощи вылития в ватер». Народный суд нашел, что «никаких вещественных доказательств, кроме трех аппаратов и электрической лампочки, в суд милиция не представила», что протоколы допросов, проводимых Крыленковым и его милиционерами, противоречат его же обвинительному заключению… Короче, в Московский губернский революционный трибунал было отправлено мотивированное постановление в отношении действий клинской уездной милиции.

    Ревтрибунал согласился, что клинские милиционеры присваивали себе имущество бедных вдов, но «ввиду маловажности преступления и объявленной ВЦИК от 5 ноября 1919 года амнистии дело против Белоусова, Цветкова и Крыленкова следствием прекратить».

    Надо думать, амнистированные на радостях ограбили еще двух-трех баб и широко отпраздновали гуманное решение ревтрибунала.

    По документам ЦГАМО, фонд 4612, опись 1, дело 580.

    >

    Брусенский монастырь

    В Коломне, как и в тысячах других городов и весях России, в 1919 году решили устроить концентрационный лагерь для подозреваемых во враждебном отношении к новому режиму. Единственным пригодным зданием, где можно было держать на запоре несколько сот людей, посчитали мужской монастырь. Но куда девать уездное управление милиции, уже успевшее захватить под свои нужды эту старинную обитель? Конечно, в Брусенский женский монастырь, ибо начальника уездной милиции давно тревожило, что двести тамошних монашек живут, по его словам, «очень хорошо: темная одураченная масса народа носила им всего».

    В женский монастырь 18 июня 1919 года явилась жилищная комиссия, члены которой описали все имущество, после чего поднялись в келью к игуменье Ювеналии и предложили настоятельнице обители немедленно очистить помещение. И тут монахиня Ефанория ударила в набат. Сбежались горожане — около тысячи человек. Ругали новую власть, грозили расправиться с жилищной комиссией. Но вскоре прибыли вооруженные милиционеры во главе с начальником городской милиции Тимофеевым и разогнали толпу.

    Приступили к поиску зачинщика беспорядка. Но вот беда, ни одна из сестер обители не желала указать на монашку, что зазвонила в колокол, как ни допытывались у них стражи порядка. Тогда решили арестовать игуменью. Сестры, окружив милиционеров, умоляли их не увозить их настоятельницу, даже оказали сопротивление — укусили рядового Конькова за палец. Кто конкретно укусил, среди гама и сумятицы установить не удалось, поэтому арестовали пятерых подозреваемых — Антонину, Дивору, Евгению, Фаину, Нимфодору — и отвезли их вместе с игуменьей в Троицкий мужской монастырь, который уже успели переоборудовать под тюрьму. К вечеру в тюрьме появился еще один восставший — монахиня Ефанория, сама пришедшая сообщить следователям, что в набат ударила она. Арестовали и ее.

    Начались допросы. Все обвиняемые — и те, кто содержался под стражей, и те, кто оставался на свободе, — говорили примерно одно и то же: звон слышали, кто приказал звонить, не знаем. Лишь шестидесятипятилетняя Дивора немного разнообразила допросы, проворчав: «Игуменья старая, а вместо нее правит ее родственница Ангелина — истеричная особа, которая только и умеет кричать».

    Из коломенской тюрьмы арестованных монашек отправили в московскую. Здесь следователь Эргард обвинил их в «попытке поднять восстание» и передал дело на суд Московского губернского ревтрибунала. Ревтрибунал постановил: дело семидесятидвухлетней игуменьи Ювеналии «выделить и направить к доследованию», а монахиню Ефанорию «заключить под стражу сроком на пять лет, но, принимая во внимание ее низкий культурный уровень, заключение применить условно». Монахине Нимфодоре дали три года. Остальным — «принимая во внимание их неграмотность и ту забитую жизнь в глухих стенах монастыря, куда ни одна искра общественной жизни не могла проникать благодаря высоких каменных скал, всем вышепоименованным обвиняемым вынести общественное порицание».

    Так было подавлено восстание в Брусенском женском монастыре.

    По документам ЦГАМО, фонд 4612, опись 1, дело 301.

    >

    Публичное распитие вина

    В столовой подмосковного города Дмитрова 24 июля 1919 года в отдельном кабинете обедали заведующий уездным продотделом А. М. Кисилев и заведующий городской свечной лавкой М. Г. Пономарев. В соседний кабинет зашло в это время перекусить более высокое должностное лицо — секретарь исполкома товарищ Евдокимов, который и услышал за перегородкой громкие голоса. Он решил ознакомиться с означенным шумом, для чего и отложил временно трапезу. Каково же было его возмущение, когда за перегородкой он обнаружил двух знакомцев, которых недолюбливал. Праведный гнев секретаря исполкома вызвали не наличие в отдельном кабинете двух советских ответственных работников, а наличие у них под столом уже на две трети опорожненной бутылки церковного вина. Товарищ Евдокимов был дока по части сыска и не преминул сунуть нос и в подозрительный стакан, красовавшийся на столе в равном удалении от обоих обедавших… Из него пахло точь-в-точь так же, как и из бутылки!

    Так и не начав трапезы, товарищ Евдокимов помчался с конфискованными бутылкой и стаканом прямиком в уездную уголовно-следственную комиссию. Здесь он сдал вещественные доказательства должностного преступления и поведал о проведенном расследовании. Уже через день о возмутительном нарушении сухого закона он докладывал на очередном заседании исполкома, члены которого почти единогласно постановили начать следствие по вскрывшемуся факту.

    В России шла братоубийственная Гражданская война, диктовавшая жуткие нравы: расстрелы на месте, без суда, без показаний свидетелей и допросов подозреваемых. И в эти же дни рассылались десятки повесток, заседали дмитровские и московские следственные комиссии, было запротоколировано пятнадцать допросов об одном и том же — пахнущем вином стакане.

    Наконец следствие пришло к выводу, что к стакану приложился еще один нарушитель сухого закона, успевший покинуть столовую до появления в ней товарища Евдокимова, — заведующий подотделом торговли продотдела Д. К Ковалкин.

    Следствие набирало обороты. Терпеливые барышни перепечатывали ворохи заключений, выписок, постановлений. Потом подшивали обретшие плоть слова в папки, нумеровали листы, украшая особо важные из них печатями.

    Делопроизводство кипело вплоть до 6 декабря 1919 года, когда, наконец, собрались члены ревтрибунала для вынесения приговора. Вникнув в суть дела, они развернули дискуссию, по окончании которой признали всех троих подсудимых виновными «в публичном распитии вина в Советской столовой». Кисилева и Ковалкина, кроме того, как представителей власти, дополнительно обвинили «в дискредитации Советской власти». Наконец, когда все факты рассмотрели со всех возможных сторон и запротоколировали общее мнение по поводу происшествия с пахнущим стаканом, члены ревтрибунала постановили: «На основании амнистии от 5 декабря 1919 года дело № 546 прекратить».

    Если бы с таким же усердием в Советской России разбирали дела голодных мужиков и баб, пойманных на рынках с кульками муки и соли, может быть, смогли бы сохранить жизни тысяч наших соотечественников, расстрелянных за спекуляцию без суда и следствия.

    По документам ЦГАМО, фонд 4612, опись 1, дело 445.

    >

    Секретный сотрудник охранки

    В одну из ночей 1919 года на лекции о Сибири в Политехническом музее в гражданине Низове Павел Жуков и Евдокий Евдокимов признали своего бывшего сотоварища по группе максималистов-боевиков Владимира Васильевича Иммермана. Он в свое время организовал в Чите четкую работу террористической группы — добывал револьверы и бомбы, умел взять выкуп с богатых людей.

    Наубивали тогда, в 1908 году, максималисты буржуев вдосталь и к тому же напечатали множество прокламаций, призывая российских обывателей последовать их примеру.

    Но вот беда: главный организатор читинских мокрых дел, подобно своему знаменитому коллеге Азефу, работал одновременно в охранке, и в один прекрасный день все местные террористы, за исключением Иммермана, оказались за решеткой. Сам же провокатор бесследно исчез, опасаясь расплаты за предательство.

    И вот, спустя десять лет, он наконец был пойман и препровожден в тюрьму. Свидетель Евдокимов на допросе показал:

    — После того как организовавшаяся группа сформировалась, ею была выпущена к населению прокламация декларативного характера, где говорилось о непримиримой вооруженной борьбе путем террора, как политического, так и экономического, с существующим политическим и хозяйственным строем за социализм, за социалистическую революцию. Средств у организации не было. Оружия и вообще инвентаря тоже. Естественно, что в первую очередь встал вопрос о денежных средствах. Был поставлен вопрос о подписке и сборе членских взносов, но результат оказался ничтожный, и перед организацией встал вопрос об экспроприации. Но так как на экспроприацию оружия в достаточной мере не было, то гражданином Иммерманом было предложено, как он называл, «ялтинским способом» добыть денег.

    Способ этот заключался в следующем: посылалось кому-нибудь из представителей буржуазии письмо с требованием уплатить столько-то и к такому-то сроку, после чего ожидали, и если получившее лицо уплаты не производило, его пристреливали. Было послано письмо купцу Самсоновичу, имевшему миллионное состояние, уплатить две тысячи рублей. Цифра определялась нуждами организации. Самсонович имел фирмы в Чите, Харбине и Владивостоке. Получив письмо, он перестал жить в Чите и находился все время в разъездах. Организация же, не имея средств преследовать, вынуждена была его ожидать.

    В это время были посланы несколько писем другим лицам, суммы приблизительно такие же. Одновременно была заведена кузница, где жили и работали товарищи, и оранжерея, в которой один из наших товарищей развел цветоводство, а остальные жили как рабочие. Средства, поступавшие от оранжереи и кузницы, почти целиком расходовались на нужды товарищей. Обзавелись небольшой типографией, отлив в мастерских нелегально шрифт. В типографии издали четыре листовки. Готовились поставить лабораторию. Наконец одному из товарищей удалось выследить Самсоновича и подстрелить, одновременно были брошены бомбы в дома двух других купцов. Уже сидя в тюрьме, я слышал, что они совещались и решили выдать требуемые деньги революционерам, так как охранка не могла оградить их интересов. Но Рудов, начальник охранного отделения, сумел получить их деньги вместо революционеров, и у меня теперь, через десять лет, создается впечатление, что мы работали или нам позволяли «шириться» с благословения охранки.

    Когда начала налаживаться более-менее подготовительная работа, то есть нами были отлиты оболочки для бомб в железнодорожных мастерских, раздобылись револьверами, купцов терроризировали, и они были готовы раскошелиться, в это время по мановению невидимой руки начался систематический разгром. И не только нашей организации, но и социал-революционеров, социал-демократов и федерации. У социал-революционеров была арестована хорошо оборудованная типография, где печаталась газета «Революционное слово» или «Воля» — не помню точно, и сели все активные работники Центра дочиста. У социал-демократов тоже были выбраны лица, как оказалось впоследствии, хорошо знакомые Иммерману. Федералисты, по крайней мере, все вожаки федерации, были лучшие приятели гражданина Иммермана…

    Другие свидетели дополнили картину, сообщив, что еще до ареста удивлялись постоянному обилию денег у Иммермана, его любви к дорогим одеждам. «Откуда?» — спрашивали нищие собратья по борьбе с капиталом. «Даю хорошие уроки, завел для конспирации», — был ответ.

    Многих арестованных насторожили на первых же допросах хвастливые слова жандармского ротмистра, что у него дела устроены не хуже, чем в Петербурге, есть даже свой Азеф, «так что пора вам, молодые люди, переходить ко мне на службу».

    В тюрьме для размышлений времени хватало, максималисты легко вычислили провокатора и приговорили его заочно к смертной казни. Но осужденный ими Иммерман скрылся из Читы и при содействии начальника Читинского охранного отделения Рудова под фамилией Щедрович был принят конторщиком с окладом в тридцать рублей в Пинские железнодорожные мастерские. Сведения, которые он в последующие годы поставлял в охранку, характеризовались как малоценные.

    И вот пришла расплата. В заседании Московского революционного трибунала 1 октября 1919 года началось слушание дела № 536 Владимира Васильевича Иммермана.

    Вина подсудимого была подтверждена не только свидетельскими показаниями, но и полученными архивными документами бывшего департамента полиции, где Иммерман значился в картотеке секретных сотрудников и где черным по белому было записано, что он «успел оказать значительные услуги по делу розыска. В начале 1909 года он должен был скрыться из города Читы, вследствие выяснения его деятельности революционной средой, поставившей лишить его жизни».

    В начале процесса подсудимый отрицал свою вину.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Чем вы объясните, что вас не арестовали?

    ИММЕРМАН. Вообще практиковалась такая система, что видных революционных работников не арестовывали, а доводили до того, что сами товарищи их уничтожали, и вот я явился тем козлом отпущения, которого терзали со всех сторон.

    Но против фактов не попрешь, и пришлось помаленьку признаваться.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Все-таки, какого характера сведения вы давали охранному отделению?

    ИММЕРМАН. Конечно, спрашивали меня обо всем, но я старался говорить то, что мне приходило в голову, и никогда не думал о том, чтобы предавать товарищей. Я был как затравленный зверь, я метался из стороны в сторону и не знал, что предпринять. Последующие десять лет моей жизни говорят за меня: два моих сына воспитаны в духе революции и в настоящее время находятся на фронте.

    Чувствуя себя загнанным в угол, провокатор пытался воздействовать на судей сентиментальными пассажами.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Как будто на свете другого места не было, кроме этой проклятой охранки. Вы, революционер, как должны были себя характеризовать?

    ИММЕРМАН. У меня были семья и дети, так что условия жизни были невыносимые.

    Во время процесса подсудимый без устали украшал свою речь революционной терминологией, пытаясь доказать свою приверженность идеям социализма и коммунизма. В последнем слове он попробовал разжалобить пролетарские сердца судей трескучими фразами о революции.

    ИММЕРМАН. Когда наступила Великая Октябрьская революция, когда мне представилась возможность уехать из Советской России, я этого не сделал, посвятив себя воспитанию сыновей, чтобы вместе с ними торжествовать окончательную победу пролетариата. Если вы взгляните на мою прошлую паршивую жизнь, то увидите, что никакой корысти в ней не было, просто одно малодушие и стремление спасти свое несчастное семейство. Если бы вы взглянули в мою душу, то вы убедились бы, что я имею право жить в Советской России. Поэтому я прошу суд, во имя полной и окончательной победы рабочего класса над миром эксплуататоров, во имя уничтожения буржуазного строя, дать мне возможность умереть с сыновьями на почетном посту, защищая великие завоевания Октябрьской революции, так как я ни в коем случае не могу быть врагом Советской России, а буду всеми силами стремиться, чтобы принести ей только пользу. Мне пришлось однажды выступать в защиту товарища Ленина во время митинга. Когда стали говорить, что товарищ Ленин немецкий шпион, я, не раздумывая, вышел на трибуну перед тысячной толпой и объяснил ей, какой наш великий вождь. Это могут подтвердить все рабочие. Если бы я не был предан делу революции, я бы не поступил так. И вот во имя окончательного торжества рабочего класса над буржуазией, я прошу дать мне возможность вновь встать в его ряды и бороться до окончательной победы Советской власти над ее врагами.

    Но ревтрибунал не внял заверениям провокатора и приговорил его к высшей мере наказания — расстрелу.

    Месяц спустя, по амнистии ко второй годовщине советского Октября, расстрел заменили пятнадцатью годами заключения, к третьей годовщине — пятью и, даже не дожидаясь наступления четвертой, вовсе отпустили провокатора.

    Иммерман преспокойно поселился в Москве, работал конторщиком на железной дороге и настойчиво бомбардировал Московский губернский суд заявлениями о снятии с него поражения в правах.

    Воистину, неисповедимы пути советского суда. Тысячи и тысячи людей расстреливали по ничтожным поводам, а секретного сотрудника охранки, из-за которого десятки революционеров оказались в тюремном каземате, ожидала милость. Может быть, благодаря умело составленным прошениям, обильно сдобренным верноподданническими словосочетаниями: «полицейские застенки», «столыпинская система провокации», «всепобедное красное знамя Октября», «величайший вождь мировой революции»?..

    По документам ЦГАМО, фонд 4613, опись 1, дело 1417.

    >

    Нанесение ударов плетью

    Комендант чрезвычайного штаба по борьбе с дезертирством товарищ Филиппов и сопровождавший его политком того же штаба товарищ Евдокимов 5 октября 1919 года правили коней в сторону Стрелецкой слободы Буйгородской волости Волоколамского уезда для проверки указа от 30 сентября 1919 года, запрещающего после девяти часов вечера появляться на улице.

    Красные командиры беседовали о трудностях революционного времени. Скончался верный соратник Ленина товарищ Свердлов. Поляки захватили Минск, и бои идут уже на подступах к Борисову и Бобруйску. Финны вторглись в советские земли на севере, румыны до сих пор в Бессарабии, Деникин поджимает с юга. Несознательные обыватели с нетерпением ждут Колчака, советские учреждения сплошь оккупированы мелкобуржуазным грамотным классом, участились бунты из-за голода.

    А самый главный враг — дезертиры. Призывники в Красную Армию бегут в леса, скапливаются в банды и терроризируют председателей сельских Советов, проводящих мобилизацию. Пора с этим кончать! Пора в беспощадном костре революции сжечь всю сволочь, стерегущую по ночам на лесных дорогах преданных пролетарскому делу командиров…

    Проезжая в одиннадцатом часу вечера по Туряевой слободе, красные командиры услышали девичий смех и насторожились. Насторожились не из-за увлечения женским полом, это чувство было ими похоронено до победы мировой революции, а из-за нарушения указа — девицы, судя по всему, веселились на улице, игнорируя приказ вечерами сидеть по домам. Филиппов и Евдокимов повернули коней в сторону звонкого смеха.

    Молодые девки, завидев верховых красноармейцев, повскакивали с лавки и упорхнули в ближайшую избу. Но это событие не остановило товарища Евдокимова, он спрыгнул с савраски и ринулся вслед за девками. Но враг всей компанией ретировался через зады в огороды и растворился в темноте. На занятом политкомом плацдарме удалось обнаружить лишь дочку хозяина дома Серафиму Морозову. Товарищ Евдокимов приказал ей следовать за ним и, когда нарушительница советского указа отказалась покидать родную избу, был вынужден применить к ней физическую силу. Девка нещадно сопротивлялась, но куда ж ей, бабе, да еще полуголодной, против подкармливаемого спецпайками красного командира. Он протащил ее через сени на крыльцо, но тут Морозова уперлась пуще прежнего. Это неповиновение представителю власти вконец озлобило Евдокимова, и он стал охаживать Морозову, словно лошадь, плетью. Потом избитую и уже покорную девку отвезли в ближайший монастырь, переоборудованный под штаб по борьбе с дезертирами, где она и просидела взаперти пять дней, притом первые три без пищи.

    Когда наконец Серафиму Морозову выпустили, она прямиком направилась в народный суд четвертого участка Волоколамского уезда с письменным заявлением, в котором требовала наказать ретивого борца с дезертирами за нанесение ей побоев.

    Народный суд рассмотрел заявление потерпевшей и постановил, что так как товарищ Евдокимов лупил плетью Морозову во время исполнения им служебных обязанностей, это дело должно рассматриваться только в революционном трибунале. Ревтрибунал, в свою очередь, постановил следствие прекратить, применив к красному командиру Евдокимову амнистию.

    А из уездов шли тревожные телеграммы и пакеты, причиной которых очень часто становились поступки комиссаров и вертящейся вокруг них челяди, сходные с тем, о котором рассказано выше:

    «Командиры после занятий разъезжают домой верхом и в экипажах, в то время как в дивизионе нет лошадей для привоза продуктов. Большинство дивизиона настроено против Советской власти».

    «Ведется наблюдение за группой, которая подозревается в организации группы "Союза русского народа". Фабрики почти все не работают. Часть стала из-за недостатка сырья и топлива, а часть остановилась для поездки рабочих за хлебом. Совнархоз работает неудовлетворительно. Рабочий контроль почти бездействует. Отношение железнодорожников к Сов. власти пассивное».

    «Общее настроение скверное. Почти во всех учреждениях наблюдается засилие лиц, настроенных против Советской власти. Среди ответственных работников замечаются случаи проявления демагогии».

    «В волисполкомах царят спячка и разгильдяйство. Мягкая барская мебель заражает ленью».

    По документам ЦГАМО, фонд 4612, опись 1, дело 599.

    >

    Должностное преступление

    В России к 1917 году существовало четыре лавры и около тысячи двухсот штатных и заштатных монастырей, пустынь, киновий, скитов, общин. Они владели миллионом десятин земли, имели свои мельницы, кузницы, тележные и колесные мастерские, кирпичные, смолокуренные и гончарные заводы, скотные дворы и стада молочных коров. Монахи занимались рыболовством и овощеводством, разводили пасеки и фруктовые сады, не брезговали портняжным и сапожным ремеслом, изготовляли церковную утварь и печатали церковные книги. Всероссийская выставка монастырских работ, открывшаяся в 1904 году в Петербурге, поразила своим разнообразием и подлинным мастерством не только русских обывателей, но и заморских ценителей искусства.

    Все это с неизъяснимой ненавистью было порушено в первые же годы Советской власти, когда была организована кампания по уничтожению монастырей, церковных ценностей и мощей православных святых.

    Не обошел стороной злой рок и главную обитель земли Русской — Троице-Сергиеву лавру. Над ней нависла угроза закрытия, а над хранящимися в ней мощами преподобного Сергия Радонежского — кощунственного осквернения и уничтожения.

    Русская православная церковь, ослабленная множеством судебных процессов над духовенством и верующими мирянами, нередко заканчивавшихся казнями, испытывавшая ничем не прикрытую ненависть воинствующего атеизма большевиков, ослабленная числом, но не духом, в лице патриарха Тихона пыталась спасти лавру и почивающие в ней останки преподобного Сергия. Святейший Тихон 27 февраля 1920 года обратился с письмом к председателю Совета народных комиссаров В. И. Ульянову:

    «До моего сведения дошли тревожные вести еще об одном готовящемся оскорблении религиозного чувства верующего русского народа — предполагаемом в ближайшие дни изъятии и вывозе из Сергиева священных останков преподобного Сергия.

    Вслед за вскрытием останков других угодников Божиих, святых и потому всеми чтимых носителей религиозного духа народа, было совершено вскрытие и священных останков преподобного Сергия в марте прошлого года. А по заявлению печати, это было предпринято с желанием и ожиданием, что достаточно будет короткого времени (трех дней) для разрушения и сокрушения в народе благоговейного отношения и обращения к преподобному Сергию.

    Действительность показала с первых же дней до настоящего времени, что нанесенное оскорбление религиозному чувству еще усилило порыв веры в преподобного Сергия, как и в других угодников Божиих, вскрытых по велению властей, но зато страдающую религиозную душу еще более растравило обидой от посягания на право народной веры в святых угодников.

    Прежние обращения и заявления мои по делам Сергиевской лавры и вскрытия мощей встречали в центре указания на то, что предпринятое совершается по желанию местной власти. А обращение верующего народа к местной власти встречает указание на то, что инициатива исходит из центра…

    Для чего готовится новое оскорбление веры народа в преподобного Сергия вывозом его священных останков после того, как вскрытием имелось в виду обнаружить отсутствие останков и религиозный обман, а после того, как останки оказались тем, что и почитает православный человек за мощи, т. е. останками святого по жизни и предстательству за народ по смерти человека?..»

    Письмо архипастыря десятков миллионов православных россиян, как и неоднократные его просьбы о личной встрече, архиреволюционер оставил без ответа. Но смиренный патриарх не отступился и 10 мая 1920 года через управляющего делами Совнаркома В. Д. Бонч-Бруевича вновь обращается к Ленину:

    «…От имени всего верующего народа я для выяснения дела о Троице-Сергиевой лавре заявляю, что лавра представляет из себя не только сооружения, созданные на средства верующего народа и пригодные, как всякие сооружения, для хозяйственных и культурных потребностей страны, и не только ряд важных в археологическом и историческом отношении памятников, но и Святыню, т. е. место подвигов великого по жизни и по предстательству за народ после смерти святого человека — место, куда народ часто пешком ходил изливать свои скорби и радости в молитве в продолжение более пяти веков. Религиозный народ ждет от своих властей, что верующим навсегда будет представлена полная возможность свободно почитать останки преподобного Сергия на месте его блаженного упокоения и своих многовековых религиозных подвигов и упований.

    Видеть запечатанным собор со священными останками и не иметь доступа для молитвы к тому месту, которое некогда служило для православных людей опорой в борьбе с поляками, является тяжким оскорблением православной веры. Для чего это после неоднократных, и даже в последние дни, заявлений власти о свободе веры народа и о свободе удовлетворения его религиозных нужд? Для чего это, когда не только Польша, но и Латинство в открытой борьбе и войне пользуется ослаблением русского и православного народа и добивается даже среди него преобладающего влияния над Православием?

    Вот почему я убедительно прошу Вас, г. Председатель, возвратить верующим свободу почитания священных останков преподобного Сергия, лавра которого есть прежде всего место религиозной жизни — Святыня Православия».

    И на это прошение, как и на письма тысяч верующих, умолявших не осквернять прах великого угодника земли Русской, архиреволюционер не ответил. Зато ответил Малый Совнарком, постановив на своем очередном заседании 27 августа 1920 года: «Жалобу гр. Беллавина (патриарха Тихона) от 10 мая оставить без последствий… Закончить ликвидацию мощей Сергия Радонежского».

    Эта бездушная злая отписка и была послана патриарху. Но в том же постановлении было дополнение, с которым имели право ознакомиться лишь избранные безбожники: «Секретно. Предложить тов. Крыленко расследовать действия помощника управляющего делами рабоче-крестьянской инспекции П. Н. Мольвера в производстве им расследования по жалобе гр. Беллавина (патриарха Тихона), передав ему доклад Мольвера и заключение по нему 8-го отдела комиссариата юстиции. (Принято единогласно при согласии докладчика.)».

    Что же за поступок совершил советский служащий Мольвер, что удостоился секретного расследования, да еще не рядовым следователем ГПУ, а главным специалистом по судебным спектаклям над православным духовенством Крыленкой?..

    Многочисленные просьбы верующих не препятствовать им в поклонении святым мощам преподобного Сергия раздражали атеистическое сознание членов Совета народных комиссаров. Нужно было найти грамотного человека, который бы толково изложил, что мощей преподобного нет и в помине, а есть лишь обман темных рабочих и крестьянских масс; что ничего святого Троице-Сергиева лавра не представляет — обычное помещение, которое можно использовать для советских нужд — под склад, тюрьму или жилой массив; что, наконец, никакого наплыва паломников в Сергиевом Посаде не замечено. Наоборот, народ требует быстрее покончить с таким нелепым и уродливым анахронизмом, как лавра, и заселить ее преданными делу революции коммунарами. Но основе доклада, который напишет подобранный специалист, решено было также провести убедительную газетную кампанию против черносотенного воинства, то бишь монашества.

    Для столь важной и деликатной цели выбрали юриста, занимавшего в советской бюрократической иерархии пост средней руки, — Павла Николаевича Мольвера.

    Павел Николаевич был исполнительным служащим, а голодное время заставляло его браться за любую работу, которую мог осилить. Он дотошно изучил как материалы наркомата юстиции, так и патриаршей канцелярии о перипетиях борьбы вокруг Троице-Сергиевой лавры. Съездил в Сергиев Посад, осмотрел гробницу преподобного. Изучил акты вскрытия его мощей. Побеседовал как с паломниками, так и с представителями власти Сергиева Посада. Собрав весь необходимый материал, Павел Николаевич написал длинный доклад, который закончил удивительными даже для самого себя словами: «Жалоба Патриарха Московского и Всероссийского должна быть признана подлежащею удовлетворению».

    — Вот этого тебе и не надо было делать, — прочитав весь доклад, покачал, наверное, головой начальник Мольвера.

    — Не могу иначе, — развел, наверное, руками полуголодный интеллигент.

    — Ты хоть подумал, что тебя за эту писанину с работы погонят? Совсем оголодаешь, — предупредил, наверное, начальник.

    — Я понимаю, — горько вздохнул, наверное, Мольвер.

    Но вряд ли он предполагал, что за честно и добросовестно выполненное поручение к нему на квартиру в первых числах сентября 1920 году заявятся красноармейцы с ордером на обыск и арестуют хозяина. И даже в дурном сне ему не могло привидиться случившееся несколькими месяцами позже, когда главный советский эксперт по атеизму и юриспруденции, бывший полуграмотный прапорщик Крыленко обвинил его, Мольвера, в том, что он написал свой доклад по уговору с патриархом Тихоном:

    «Состоя на службе Советской власти и занимая ответственный пост помощника управляющего отделом Летучих рабочих ревизий и центрального Бюро жалоб рабоче-крестьянской инспекции и сочувствуя в то же время контрреволюционно настроенным правящим церковным кругам, получив от своего непосредственного начальства срочное поручение по обследованию по жалобе патриарха Тихона — он, Мольвер, в прямое нарушение своего служебного долга вошел в соглашение с указанными церковными кругами об совместных с ними действиях в целях достижения желательных для последних результатов по их жалобе».

    Возмущенный поступком Мольвера ревтрибунал объявил привезенному из Таганской тюрьмы преступнику, что за пособничество останкам Сергия Радонежского и за другие подобные же прегрешения он приговорен к десяти годам концентрационного лагеря.

    В лавре вскоре поселились электротехническая академия, курсы-школа, институт народного образования. Храмы, в которых запретили богослужения, превратили в музей. В Свято-Троицкой церкви открыто лежали святые мощи преподобного Сергия, а рядом в шапках курили и хихикали новые насельники главной российской обители — учащаяся молодежь. И здесь же, преклонив колени у поруганной святыни, безмолвно молились отшагавшие ради этого мига сотни верст российские богомольцы — хранители предвечных заветов.

    Бог поругаем не бывает. Претерпели лютые гонения тысячи и тысячи верующих, претерпел и Павел Николаевич Мольвер. Но своим мученическим подвигом они доказали, что не угас в народе светильник веры, не могут воинствующие атеисты вытравить окончательно многовековую духовную основу русского общества.

    И вновь теперь над гробницей радонежского игумена зажжена лампада, и вновь, как и в прошлые столетия, поют люди:

    Мощи Твои, яко сосуд благодати полный,
    Преизливающийся на всех, к ним притекающих.

    По документам архива ФСБ РФ, следственное дело патриарха Тихона.

    >

    Но ведь девочка…

    На суд над петроградским митрополитом Вениамином и его паствой, задуманный с целью расстрелять побольше православного народа за сопротивление изъятию из храмов весной 1922 года христианских святынь, вызвали очередного обвиняемого Маркина. Допрашивал его председатель народного суда Смирнов, а защищал адвокат Равич.

    СМИРНОВ. Вы были 21 апреля около церкви?

    МАРКИН. Нет, я пошел по делам, получил по доверенности деньги. Около ворот красноармеец арестовал девочку. Я по-товарищески попросил отпустить, а он арестовал меня, а ее отпустил.

    Председатель ревтрибунала уже с первых слов обвиняемого понял суть незаконного деяния этого мелкобуржуазного типа: противодействие в аресте контрреволюционного элемента, в роли которого выступала малолетняя преступница, задержанная красноармейцем. А что она преступница не вызывало сомнения, так как в момент изъятия церковных ценностей находилась неподалеку от храма и, скорее всего, выражала свое неудовольствие происходящей выемкой так называемых святынь православия. Приговор мелкобуржуазному типу уже созрел в голове председателя революционного суда, и он был уверен, что никакие адвокатские каверзы защитника не изменят его.

    РАВИЧ. Вы где служили?

    МАРКИН. В Вологде, в ЧК.

    РАВИЧ. Кем?

    МАРКИН. Начальником отряда.

    РАВИЧ. Боролись на фронте?

    МАРКИН. Да.

    РАВИЧ. Вы сами по религиозному убеждению человек верующий?

    МАРКИН. Нет, совершенно неверующий.

    РАВИЧ. С вами вместе сколько человек привели в милицию?

    МАРКИН. Десять человек

    РАВИЧ. Из них выпустили кого-нибудь?

    МАРКИН. Да, председателя завкома.

    РАВИЧ. Значит, один из тех, кто был арестован, был председателем завкома, который проводил у себя на заводе резолюцию за изъятие? Его тоже арестовали?

    МАРКИН. Да.

    РАВИЧ. Сколько времени вы сидели?

    МАРКИН. Два месяца.

    РАВИЧ. Толпа была, и беспорядки и насилия над комиссарами были, вы не знаете?

    МАРКИН. Я не видел никаких беспорядков.

    Слушая диалог обвиняемого с защитником, председатель ревтрибунала понял, что следователь, выпустивший на показательный открытый суд этого простосердечного чекиста, — дурак. Ведь в зале полно чекистов, они могут поверить словам своего коллеги и возмутятся строгим приговором. Одно дело — подвести к расстрелу бывшего помещика или, на худой конец, юнкера. Но совсем другое — приговорить к высшей мере наказания начальника боевого отряда рабочих и крестьян. Теперь придется выкручиваться, чтобы не провалить весь судебный процесс.

    СМИРНОВ. Законно вы поступили, начальник отряда? Боролись с бандитами, четыре года прослужили в Красной Армии. Вы знаете, что такое красноармеец? Как нужно бороться, как защищать Советскую власть и поступать в том случае, если красноармеец должен арестовать преступницу?

    МАРКИН. Я не стал бы препятствовать и не стал бы с ним бороться, но ведь девочка…

    РАВИЧ. Вы были арестованы где? С той стороны улицы, где церковь?

    МАРКИН. Около своего дома.

    СМИРНОВ. Теперь я вас спрашиваю: законно вас арестовали?

    МАРКИН. Законно, конечно.

    СМИРНОВ. А вы улыбаетесь… Я должен обратить внимание трибунала, что обвиняемый считает свой арест законным.

    Маркина пришлось освободить, засчитав ему за наказание уже отсиженный в тюрьме срок. Зато ревтрибунал отыгрался на тех обвиняемых, у кого не было славного чекистского прошлого, приговорив десятерых к расстрелу и еще около полусотни соотечественников к разным срокам лишения свободы.

    По документам архива ФСБ РФ, следственное дело митрополита Вениамина (Казанского).

    >

    На основании устных директив

    В 1877 году петербургский градоначальник генерал-адъютант Ф. Ф. Трепов приказал высечь политического заключенного Боголюбова. Полгода спустя за унижение своего революционного товарища отомстила Вера Засулич, смертельно ранив Трепова. Суд присяжных вынес убийце оправдательный приговор.

    Полвека спустя, в 1922 году, председатель Совета народных комиссаров Ленин приказал высечь Русскую православную церковь и расстрелять как можно больше «реакционного духовенства». Присяжных уже не существовало, Государственное политическое управление (ГПУ) и другие карательные советские органы, к которым принадлежал и революционный суд, работали на основании устных директив из Кремля (преемники народных комиссаров — члены Политбюро и другие ответственные работники ЦК КПСС — широко использовали эту систему «устных директив», чтобы не нести в дальнейшем никакой ответственности за свои приказы).

    Вмиг по всей стране началось провокационное изъятие из храмов церковных ценностей, что привело к расстрелу тысяч священнослужителей и мирян. Людей умерщвляли не тайком под покровом ночи, по личной инициативе какого-нибудь полусумасшедшего начальника отряда ГПУ, а в ходе открытого судебного разбирательства на основании советских законов. Правда, использовалась старинная русская пословица: «Закон, что дышло: куда повернешь, туда и вышло».

    Подготовка к полному уничтожению православия в СССР началась еще в 1921 году, когда во время обрушившегося на страну голода начался усиленный сбор фискальных материалов на духовенство. В декабре 1921 года петроградское ГПУ распространило среди своих доносителей «общую схему информации» и потребовало «в каждом информационном докладе указывать вкратце, ясно, отчетливо и конкретно следующее»:

    1. Местность, название и адрес (деревни, учреждения и квартиры).

    2. Количественный и качественный состав собравшихся (детей, женщин, мужчин, их возраст, военные, штатские, рабочие, крестьяне, интеллигенция и т. д.).

    3. Перечислить выступающих. Записать, по возможности, их фамилии, наружные внешние признаки, начиная сверху вниз, т. е. рост, голову, лицо и т. д. Указать ораторские способности выступающих и их влияние на массу. Выяснить, постоянный или местный, или приезжий оратор. В последнем случае указать, откуда прибыл.

    4. Краткое содержание речей. Обязательно дословно подчеркивать места, касающиеся современной жизни, в частности, Советской власти и коммунистической партии, национальный шовинизм и еврейский вопрос.

    5. Указать результаты речей на массу и чем последние выражаются (возбуждение, выкрики, критика и т. д.).

    6. Дата составления доклада (число, месяц, год).

    7. Подпись (псевдоним).

    Чекисты даже предложили своим доносителям пример для подражания:

    1. Благовещенский собор.

    2. 80 человек, из них 12 интеллигентных, одна сестра милосердия, 1 священник, 4 детей до 13-летнего возраста, 4 кулака, 3 военных, 1 моряк, остальные обыватели и 1 буржуй. Адрес: Красная ул., д. 23, кв. 5. Перехлесткин.

    3. Отец Николай Комаринский, настоятель собора, постоянно здесь. Рост средний, рыжеватый, довольно солидный, с длинной бородой. Хороший оратор, на массу действует своими восклицаниями и усердными молитвами.

    4. Речь о покаянии, где прежде всего взял клятву с молящихся в верности, что среди них нет предателей. Речь шла о том, что мы должны очиститься и быть, как вода, чистыми, прозрачными. И такой должна быть вся наша жизнь. Громко восклицает: что мы сделали с нашей жизнью, настроили фабрик и заводов, и этим омерзили и загрязнили весь наш виноградник; мы все здесь собравшиеся — оборванные и голодные. Чем были вызваны слезы женщин.

    5. В результате, просит никому не говорить о ночной беседе, о таинстве причащения. Что только будут знать Христос и те, кто был на молитве. Дали слово молчать, расцеловались со священником и ушли в 4 часа ночи.

    6. 9 декабря с. г.

    7. Новиков.

    Упомянутый в общей схеме доносительства для примера протоиерей Комаринский был арестован на основе агентурных сведений, как и многие другие священнослужители и миряне, 28 марта 1922 года во время петроградской «операции по служителям культов», проведенной спустя девять дней после ленинских директив.

    Начались бесконечные допросы с целью организации открытых судебных процессов и последующих расстрелов духовенства. Председатель СНК лично настаивал, чтобы указания о необходимости расстрелов в приговорах давались высшими чиновниками судебным властям только в устной форме.

    На помощь следователям пришли советские газеты, извергавшие горы хулы на православие и его клир. Не дремала и рожденная в недрах ГПУ организация «Живая Церковь», с помощью доносов и подлогов добивавшаяся привилегий для своего «прогрессивного духовенства».

    Процесс над петроградскими священнослужителями и мирянами проходил с 10 июня по 5 июля в здании Дворянского собрания, на углу Михайловской и Итальянской улиц. Наконец, после столь долгого псевдосудебного разбирательства революционный трибунал объявил подсказанный ему высшей властью приговор: десятерых — к расстрелу, еще сорок девять человек — к различным срокам тюремного заключения. Верховный трибунал при ВЦИКе, как бы демонстрируя свой гуманизм, шестерым, приговоренным к смертной казни, смягчил приговор. Четверо — митрополит Петроградский и Гдовский Вениамин, архимандрит Сергий, профессора И. М. Ковшаров и Ю. П. Новицкий — в ночь с 12 на 13 августа 1922 года были расстреляны, а их имущество конфисковано в уплату судебных издержек. Не правда ли, занятно, — уплатить за то, что тебя приговорили к расстрелу?!

    За что их убили? Убили, соблюдая все приличия: открытый процесс с судьями, обвинителями, защитниками. С виду, как будто в любой цивилизованной стране. Но обратимся к стенограммам допросов, сохранившимся до наших дней, и попытаемся уяснить вину перед Советской властью одного из четырех страдальцев за веру — архимандрита Сергия.

    Архимандрит Сергий, в миру Василий Павлович Шеин, родился в 1866 году в деревне Колпна Новосельского уезда Тульской губернии. Его государственная служба началась еще в юношеском возрасте. Он был помощником обер-секретаря в Правительствующем сенате, потом помощником статс-секретаря Государственного совета. Февральскую революцию встретил в чине действительного статского советника, члена Государственной думы. С 15 августа 1917 года Шеин — участник Всероссийского церковного собора.

    Когда для служителей Церкви настали лихие времена, Шеин решил всего себя отдать на служение Богу и 30 августа/12 сентября 1920 года, в день памяти благоверного князя Александра Невского, был пострижен в монашество, став вскоре после этого настоятелем церкви Троицкого подворья в Петрограде. Не прошло и года монашеской жизни, как отец Сергий был арестован и ему предъявили стандартное обвинение, что, будучи товарищем председателя Правления приходских советов, — «черносотенной контрреволюционной организации» — он в числе других решил «не допускать изъятия ценностей Советской властью, но самостоятельно от лица Церкви снестись с заграницей и продать ценности самим».

    Даже во время допроса председатель ревтрибунала и обвинители не вспоминали об этом абсурдном обвинении и, за неимением фактов, которые помогут поставить монаха к стенке, вынуждены были добывать их во время своего судебного спектакля. Как-никак, люди вокруг!

    Революционные судьи смекнули, что лучше всего доказать участие обвиняемых в сговоре, в создании некоей организации, которая поставила своей целью свержение советской власти. В крупных городах легче всего было признать таковой Правление приходских советов, где решались вопросы о сборе пожертвований, охране храмов и через которые велись переговоры с советской властью о нуждах и чаяниях православных христиан. Степень участия в этой антисоветской организации и постарались выяснить у Шеина.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Обвиняемый Шеин. Скажите, обвиняемый Шеин, вы членом правления состояли?

    ШЕИН. С последних выборов.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Когда?

    ШЕИН. В конце декабря или начале января.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Какие обязанности в правлении вы исполняли?

    ШЕИН. Был товарищем председателя. Но когда меня об этом известили, я, конечно, поблагодарил за честь то лицо, которое меня известило, и тут же предупредил, что никакого участия в правлении принять не могу, потому что собрания бывают по понедельникам, а в этот день в церкви торжественное богослужение. Я бывал на собраниях фактически очень редко, урывками и, в конце концов, должен был подать заявление, что, за невозможностью для меня принимать участие в делах правления, я прошу себя товарищем председателя больше не считать.

    До «активного участия в антисоветской организации» подобное заявление подсудимого недотягивало, что, впрочем, председателя ревтрибунала не удручило. Он был уверен, что подловит отца Сергия во время беседы о контрреволюционном письме митрополита Вениамина в Петроградскую комиссию помощи голодающим, в котором владыка указал на три условия для участия духовенства в передачи властям церковных ценностей:

    1. Все другие средства и способы помощи голодающим исчерпаны.

    2. Пожертвованные ценности действительно пойдут на помощь голодающим.

    3. На пожертвование означенных ценностей будет дано разрешение Святейшего Патриарха.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Вы считаете, что первое письмо могло внести успокоение среди населения?

    ШЕИН. Несомненно.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Могло ли это письмо, распространенное среди населения, внести успокоение?

    ШЕИН. Я нахожу, что письмо должно было внести успокоение, но думаю, что письмо не предназначалось для населения. Поэтому я не могу подходить к нему с этой точки зрения.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Я не спрашиваю, для какой цели оно предназначалось. Считаете ли вы, что оно, будучи распространенным, могло внести успокоение в умы населения?

    ШЕИН. В широкие массы населения я его не пустил бы.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. По каким причинам вы его не пустили бы?

    ШЕИН. Обыкновенный обыватель, верующий, получил бы это письмо, и у него могла бы создаться принципиальная точка зрения на изъятие церковных ценностей.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Какая? Как бы он отнесся к изъятию?

    ШЕИН. На этот вопрос как можно отвечать?! Я думаю, что я человек, имеющий свой взгляд. Как могу я представить себе, как другой отнесется? Я отказываюсь отвечать.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Для вас, которому много приходилось бывать среди верующих, должно быть известно, как эта мысль об изъятии церковных ценностей, изложенная в письме митрополита, преломлялась в их сознании.

    ШЕИН. Я у себя в храме письма не оглашал, и потому, как эта мысль преломлялась и что из этого произошло бы, ответить не могу. Я могу отвечать в области фактов, а не в области предположений.

    Председатель задумался. Фактов явно не хватало, чтобы законно пустить пулю в лоб архимандриту. А ВЦИК требует обставить расстрелы по закону, по революционной справедливости. Вот и возись теперь. Что ж, может быть, нужный компромат притечет сам собой, при обсуждении второго письма митрополита в Петроградский губисполком, в котором неугомонный владыка настаивает на предоставлении Церкви права самостоятельной организации помощи голодающим.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Второе письмо митрополита. Где с ним ознакомились?

    ШЕИН. Здесь.

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. А до этого времени?

    ШЕИН. Я его не знал.

    Опять осечка. Председатель ревтрибунала чувствовал, что тонет, а этот контрреволюционный архимандрит не желает протянуть руку помощи — оговорить себя. Неужто придется помиловать? Но ведь за это по головке не погладят, лишат сытного комиссарского пайка и придется, как другим, голодать…

    Выручил общественный обвинитель Крастин. Он, как стервятник, выжидал добычу и, почуяв ее, пикировал на обвиняемого. Сейчас он понял, что надо расспросить монаха о его взаимоотношениях с патриархом. Если у него были контакты с врагом № 1 Советской власти, то значит, он сам — враг № 2!

    КРАСТИН. В каких вы отношениях с патриархом Тихоном?

    ШЕИН. Теперь ни в каких, а состоял как духовное лицо.

    КРАСТИН, Вы были в Петрограде в качестве представителя патриарха Тихона?

    ШЕИН. Я был настоятелем церкви Троицкого подворья, но никаких представительств не знаю.

    КРАСТИН. А подворье было подчинено митрополиту или патриарху?

    ШЕИН. Здесь надо различать два вопроса. Подворье подчинено патриарху непосредственно, а поскольку в подворье находится приход, постольку я подчинен по приходским делам митрополиту.

    КРАСТИН. Значит, вы посредственно или непосредственно были подчинены патриарху Тихону?

    ШЕИН. И патриарху. Подворье составляет часть Троице-Сергиевой лавры, которую уподобляют Собору.

    Крастин понял, что этот монах может окончательно сбить его с толку и выставить на посмешище за неосведомленность происходящего в церковной жизни. Необходимо немедленно произвести революционный выстрел — точный, громкий, наповал. Агенты докладывали, что Шеин зачитывал первое письмо митрополита Вениамина в своем приходе. А ведь в письме поставлены условия, без выполнения которых Церковь отказывается принимать участие в изъятии своих ценностей. А раз есть условия, значит, — это бунт, неподчинение декрету Советской власти.

    КРАСТИН. Вы у себя в приходе не оглашали послание митрополита?

    ШЕИН. В храме не оглашал.

    КРАСТИН. А в приходе?

    ШЕИН. Я прошу конкретизировать вопрос. Что такое приход? Я просто прочел, огласил, ознакомил с ним на заседании приходского совета.

    В бой уже рвался другой общественный обвинитель — Драницын. Ему не терпелось доказать, что именно он, а не кто другой, лучший исполнитель устных приказов начальства, именно он — самое бдительное око революционного судопроизводства. А для этого надо лишь выудить у подсудимого зацепочку, чтобы обвинить его в распространении письма митрополита с тайным умыслом оказать этим поступком сопротивление изъятию церковных ценностей.

    ДРАНИЦЫН. Только что вы сказали: «Я огласил в своем приходском совете». Что значит «огласил»?

    ШЕИН. Огласил — прочитал. Не вдумываясь, поверхностно прочитал.

    ДРАНИЦЫН. Вы, всесторонне образованный человек, как могли так отнестись к этому документу?

    ШЕИН. Да-да, потому что есть разница изучить документ или огласить.

    ДРАНИЦЫН. Вы огласили по приказанию?

    ШЕИН. Ничего подобного. Я огласил его в приходском собрании. Как раз я докладывал приходскому совету такой вопрос и все, что у меня было в руках, огласил.

    ДРАНИЦЫН. Почему огласили?

    ШЕИН. Как я мог скрыть документ, который у меня есть? Я со своим приходским советом в прятки не играю.

    Допрос затягивался. Ни на себя, ни на других Шеин не давал компрометирующего материала. А белая колонная зала бывшего Дворянского собрания была переполнена присланными по наряду рабочими и красноармейцами. Все они ждали подтверждения передовых газетных статей, в которых утверждалось, что духовенство — это «насильники, именем Христа благословляющие людоедство», «контрреволюционеры с изуверскими предрассудками», «негодяи в черных ризах, прикрывающие свою волчью шкуру религией». Драницын понимал, что надо их не просто расстреливать, надо убедительно доказывать, что Советская власть карает по справедливости, по закону. Может быть, подсудимый споткнется на национальном вопросе? Ведь все церковники — отпетые черносотенцы.

    ДРАНИЦЫН. Вы по убеждению поступили в монахи?

    ШЕИН. Я считаю такой вопрос для себя оскорбительным. Монашество — дело моей совести.

    ДРАНИЦЫН. Вы имеете право не отвечать.

    ШЕИН. Я знаю, что имею право.

    ДРАНИЦЫН. Вы были членом партии националистов. А принимаете ли вы текст: «Несть еллины и иудеи»?

    ШЕИН. О, весьма, весьма.

    ДРАНИЦЫН. Вы в церкви призываете к миру своих прихожан?

    ШЕИН. Сколько могу, всегда призываю.

    ДРАНИЦЫН. Больше вопросов не имею.

    «Каков архимандрит, ведет себя так, будто не он, а мы должны быть расстреляны, — возмутился Смирнов, третий обвинитель. — Откуда у него это достоинство? Сразу чувствуется — дворянская кровь. Вот такие больше всего и вредны для построения нового общества, потому что они темному народу нравятся, и те с них пример берут. А брать пример надо только с товарища Ленина».

    Обуреваемый жаждой революционного террора, третий обвинитель ринулся в бой.

    СМИРНОВ. В бытность вашу в Государственной думе вы принадлежали к партии националистов. Вы порвали сейчас связь с этой партией?

    ШЕИН. Со времени роспуска Государственной думы, естественно порвал. Даже раньше. Я мою политическую деятельность окончил в начале февраля, потому что тяжело заболел, два месяца болел.

    СМИРНОВ. Вы идейно проповедовали взгляды националистов?

    ШЕИН. Раз примкнул к известной партии — значит, разделял ее взгляды.

    СМИРНОВ. Чем объясните, что перестали разделять?

    ШЕИН. Я не говорю: перестал. Я говорил, что прекратил свою политическую деятельность.

    СМИРНОВ. Вы теперь продолжаете разделять эти взгляды?

    ШЕИН. Теперь обстоятельства настолько изменились…

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Покороче, Шеин.

    ШЕИН. Я говорю, как хочу. Ныне применять политические взгляды совершенно невозможно.

    В бой вновь рвался Крастин. Ему было обидно, что другой, а не он, вырвал у подсудимого признание, что он — националист. Ведь это уже почти готовое обвинение: почему он примкнул к монархистам, когда в той же Думе существовала прогрессивная фракция — социал-демократов? Необходимо нанести монаху мощный удар. Ведь он наверняка терпеть не может советское духовенство из «Живой Церкви» — с чекистами сотрудничают, доносы на патриарха через газеты распространяют, петроградское духовенство, что сейчас сидит на скамье подсудимых, обвинили в контрреволюционности. Вот мы его и ущучим за нетерпимость к инакомыслящим. Нравственное, так сказать, превосходство заимеем, чтобы больше не смел задирать нос этот бывший дворянин.

    КРАСТИН. Вы знакомы с расколом теперешней Церкви?

    ШЕИН. Очень мало.

    КРАСТИН. Но слышали, интересовались им?

    ШЕИН. Так, не особенно.

    КРАСТИН. Разницу в направлении так называемой «Живой Церкви», которая обвиняет старую Церковь в контрреволюции, понимаете?

    ШЕИН. Живую Церковь я знаю только одну, ту, о которой сказано: «Церковь Бога живаго — столп и утверждение истины».

    КРАСТИН. Нет, я об этом не спрашиваю, здесь не проповедь. Я спрашиваю о реальном явлении жизни, я спрашиваю о реальной фракции Церкви, которая называется «Живой Церковью» и которую представляют Введенский, Боярский, Красницкий. Про это направление.

    ШЕИН. Я с ним мало знаком.

    КРАСТИН. Вы в Церковь пришли идейно. Вас должны бы, как человека с высшим образованием, сенатора…

    ШЕИН. Я никогда не был сенатором.

    КРАСТИН…члена Государственной думы, интересовать эти вопросы более глубоко.

    ШЕИН. Церковь так богата разносторонней духовной жизнью, что можно найти в ней интерес и удовлетворение и вне вопросов церковно-общественной жизни. В Церкви есть огромная мистическая сила.

    Крастин начал выходить из себя от злости. И было из-за чего: подсудимый не раскаивается, не дает возможностей суду уличить себя в совершенных преступлениях, не сваливает вину на других. Терпения больше не было разговаривать с ним — хоть оскорбить напоследок.

    КРАСТИН. Чем вы объясните такое повальное вхождение и надевание ряс со стороны сенаторов, профессоров, студентов, инженеров, бывших адвокатов и так далее? Между прочим, это касается и вас.

    ШЕИН. Это касается меня лично. Я скажу: это дело моей совести. Я в храме с детства служил, постоянно около Церкви вращался, с ней сроднился. Поэтому для меня это естественно.

    Более никаких «обвинений» архимандриту Сергию предъявлено не было. Бесновались, украшая свои речи пышными революционными фразами, обвинители. Старались доказать кошмарный идиотизм обвинений защитники. Все зря — участь подсудимых была предрешена. Ревтрибунал — это вам не суд присяжных в царской России, который в свое время Ленин и его соратники клеймили позором за жестокость. Ревтрибунал не судил, а исполнял приказ вышестоящих советских учреждений. Так, только на основании вышеизложенного допроса, отца Сергия обвинили в том, что он входил в «активную группу, действовавшую под видом легальной организации правления приходов Православной Русской Церкви, принимал активное участие в совещаниях и собраниях означенной группы, в коих обсуждали и разрабатывали вопросы противодействия Советской власти в проведении декрета об изъятии церковных ценностей с целью возбуждения народных масс».

    После вынесения приговора в своем последнем слове отец Сергий сказал, что он — монах, то есть человек, отрекшийся от собственной воли, всего себя посвятивший Богу и лишь слабая физическая нить связывает его с мирской жизнью. «Неужели же трибунал думает, что разрыв и этой последней нити может быть для меня страшен? Делайте свое дело. Я жалею вас и молюсь о вас».

    Когда в ночь с 12 на 13 августа большевики «делали свое дело», архимандрит Сергий, стоя перед направленными на него винтовками, молился: «Прости им, Боже, не ведают бо, что творят».

    По документам архива ФСБ РФ, следственное дело митрополита Вениамина (Казанского)

    >

    Послесловие

    Русское прошлое… Мы его представляем себе главным образом по книгам историков, сочинениям писателей, кинофильмам, произведениям живописи и музейным экспонатам. Но есть еще красивое русское слово «источник». Первое значение его — родник, ключ, бьющий из-под земли. Но источник также — письменный документ, на основе которого и пишется история народа. Это — летописи, хронографы, предания, жития святых, писцовые книги, международные договоры и прочее. Книга о мировом суде и ревтрибунале — тоже источник. Источник, по которому можно догадываться об образе жизни наших предков, людей не исключительных, а самых что ни есть обыкновенных. А ведь только по обыкновенным людям, а не единичным выдающимся личностям, можно представить себе эпоху.

    Любите источники! Пусть они станут для вас источником вдохновения!

    >

    БИБЛИОГРАФИЯ

    >

    МИРОВОЙ СУД

    Всеобщая газета. 1869.

    Избранные сцены у мировых судей в Петербурге и Москве. СПб., 1867.

    Кони А. Ф. Мировые судьи // Собр. соч. В 8 т.: Т. 1. М., 1966.

    Кротков П. В. Московские столичные судебно-мировые учреждения: 1866–1895. М., 1896.

    Московская газета. 1882.

    Московская иллюстрированная газета. 1891–1892.

    Московские прелести. М., 1869:

    Московские скандалы и безобразия. М., 1870.

    Московские столичные судебно-мировые учреждения: 1866–1895. М., 1896.

    Никитин В. Н. Мировой суд в Петербурге. Кн. 1. СПб., 1867.

    Никитин В. Н. Обломки разбитого корабля. Сцены у мировых судей 60-х годов. СПб., 1891.

    Нос А. Е. Мировой суд в Москве. Очерки разбирательства у мировых судей. Кн. 1–2. М., 1869.

    Петроградский мировой суд за 50 лет: 1866–1916. Т. 1–2. СПб., 1916.

    Санкт-Петербургские ведомости. 1867.

    Сапожников И. П. Сборник уголовных дел, рассматриваемых в мировых учреждениях Москвы и Московском военном окружном суде. М., 1869.

    Сцены в мировом суде. Одесса, 1876.

    >

    РЕВТРИБУНАЛ

    Архив Федеральной службы государственной безопасности Российской Федерации. Следственные дела патриарха Тихона (Беллавина) и митрополита Вениамина (Казанского).

    Центральный государственный архив Московской области. Фонды 4612 и 4613.

    >

    Иллюстрации


    >

    Примечания

    id="n_1">

    1 Гривна — древнерусская серебряная монета около 400 граммов весом.

    id="n_2">

    2 Печалования — в данном случае: просьбы.

    id="n_3">

    3 С обвиняемым.

    id="n_4">

    4 Духоборство — одно из течений русского сектантства, возникшее во второй половине XVIII века, отрицающее вероучение и обряды православной церкви.

    id="n_5">

    5 Апраксин гостиный двор.

    id="n_6">

    6 Лядунка (ладунка) — патронташ, употребляемый в коннице.

    id="n_7">

    7 Физикат — врачебные управы в Петербурге и Москве.

    id="n_8">

    8 Кнут.

    id="n_9">

    9 Конная площадь.

    id="n_10">

    10 Профсоюз железнодорожников.