5

Этот дом в Куженкине еще до революции построил мой дед. После войны — поселок много раз бомбили немцы — дом подремонтировали. Во время летних отпусков в нашем старом доме собиралось до двадцати человек родни. Все знали Карая, и Карай всех знал. Узнавал даже тех наших родственников, которых и видел-то много лет назад всего один раз.

Я был знаком почти со всеми жителями поселка. Надо сказать, что они относились к Караю очень хорошо. После того как на тринадцатом году жизни я предоставил псу полную свободу передвижения в поселке, он завел здесь массу друзей. Повариха из столовой подкармливала его костями, ребятишки совали ему конфеты и пряники, которые покупали в сельмаге.

Эрдельтерьеров в этих местах никогда не видели. Когда я привез Карая, первое время многие спрашивали: «Как это? Овца или обезьяна?» И все это без намека на юмор. Как-то в шутку я сказал, что Карай — это помесь горной овцы и гималайского медведя. Некоторые всерьез поверили в это и потом авторитетно разъясняли непосвященным удивительное происхождение моего пса.

Местные собаки тоже относились к Караю с сдержанным уважением, старались его не задирать, а он первым собачьих драк не начинал. Лишь один огромный угрюмый пес — судя по всему, вожак в поселке — сразу невзлюбил Карая. Раза два они жестоко схватились. В результате у Карая было прокушено плечо и разодрана нижняя губа, угрюмый пес потерял половину уха и долго хромал. Очевидно, оба они сделали соответствующие выводы: выработали с тех пор особую манеру поведения. Небезынтересно было понаблюдать за ними, когда они ненароком встречались на пыльной дороге. Карай, не пропускавший ни одной собаки, чтобы не обнюхаться с ней, от своего врага отворачивался и начинал деловито обследовать забор или ржавые кустики конского щавеля, растущего возле телеграфных столбов. При этом у него был такой озабоченный вид и он так старательно задирал ногу, не переставая обнюхивать траву, что ни у кого просто не должно было остаться сомнений, что он целиком поглощен этим серьезным занятием. Угрюмый пес вел себя иначе: он тоже прижимался боком к противоположному дощатому забору, но, в отличие от Карая, не совершал обычный собачий ритуал, а поднимал черную с седыми усами морду вверх и сосредоточенно всматривался вдаль. Внушительная, в шрамах, пасть его раскрывалась, и он издавал негромкий осторожный рык. Затем с места в карьер улепетывал в противоположную сторону, давая понять, что заметил нечто важное, достойное его внимания, и ему сейчас не до Карая. И тут мой пес отрывался от забора или телеграфного столба, волчком разворачивался на месте — оказывается, все это время он незаметно наблюдал за своим противником — и с приглушенным рычанием — не дай бог услышит враг! — решительно припускал за ним, однако не больше пяти-десяти шагов. Так же внезапно останавливался — иногда раскоряченные задние ноги его даже проезжали немного по дороге, поднимая пыль, — и оглядывался на меня: дескать, да ну его к черту, этого угрюмого пса, — у нас ведь тоже есть дела поважнее! И как ни в чем не бывало продолжал свой путь…

Карай был пес пылкий, и ни одна собачья свадьба не обходилась без него. И хотя постоянной подружки у него не замечалось, одна привязанность у него все-таки была. Узнал я это случайно. Как-то, возвращаясь лунной ночью с другого конца поселка, где в старом, приземистом доме на берегу речки жила моя старая знакомая, я увидел у поселковой амбулатории две смутные тени. Это были собаки. Они носились по дороге, валялись в пыли, борясь друг с другом, потом снова вскакивали и, поднявшись на задние лапы, передними обхватывали друг друга, терлись мордами. Утомившись, ложились посреди дороги рядом и любовно облизывали друг друга. Настоящая собачья идиллия при луне!

Каково же было мое удивление, когда, подойдя ближе, в одной из собак я узнал Карая! Он тоже узнал меня и радостно приветствовал. Смешной была эта ночная встреча хозяина, тайком возвращающегося домой от своей подружки, и его верного пса, резвящегося на дороге, тоже с подружкой.

Еще больше я удивился, увидев приятельницу Карая. Это была маленькая кривоногая сучка с бельмом на глазу. Насколько мне помнится, на спине у нее сразу бросался в глаза некрасивый серый рубец: там некогда был вырван клок шерсти вместе с мясом. Тоненький, как хлыст, хвостик всегда был засунут под провисшее брюхо, которое, казалось, волочилось по земле. В общем, более неприглядную собачонку трудно себе представить. Она жила у слепой старухи и довольно редко показывалась на улице — по-видимому, стесняясь своего уродства.

В ту теплую сентябрьскую ночь мы вернулись домой вдвоем с Караем. Огни в окнах давно погасли. Я просунул руку между досок и открыл калитку, стараясь не греметь задвижкой. Под ногами белела цементная дорожка, ведущая к крыльцу. Мерцали глянцевые листья вишни. Луна облила серебристым светом бурую железную крышу. Соседний дом косо врезался во тьму острым углом. Возле чердачного окна летала какая-то большая птица. В пожухлой картофельной ботве ярко сверкнули и потухли кошачьи глаза. Негромко шуршали в клетках сонные кролики.

Стараясь не шуметь — мои родственники ложились спать рано, — я поднялся на крыльцо. Дверь была заперта. Значит, они решили, что я у себя наверху, и закрылись. Карай, следовавший за мной по пятам, сочувственно заглядывал мне в глаза. Он бы с удовольствием громким лаем разбудил весь дом, но понимал, что в столь поздний час афишировать ночные похождения ни к чему. Подергав меня за штанину — дескать, приглашаю в свою будку, — он отправился спать. Укладывался он всегда шумно, с тяжкими вздохами, постанываниями. Несколько раз громко зевнув и лязгнув при этом зубами, он что-то проворчал — очевидно, пожелал мне спокойной ночи — и затих.

На следующий день я вместе со своими многочисленными родственниками проходил как раз по той самой улице, где предыдущей ночью повстречался с Караем и его подружкой. Мы всей гурьбой отправились за грибами. Из подворотни грязно-серым клубком выкатилась плешивая, с бельмом, собачонка и радостно бросилась навстречу Караю. При дневном свете она выглядела еще неказистее. Волоча отвисшие соски по пыли и крутя изо всех сил прутиком-хвостиком, она припала на кривые передние лапы, приглашая его поиграть, порезвиться.

И тут Карай повел себя совсем неожиданно. Вместо того чтобы остановиться, обнюхать свою подружку — я вспомнил, как азартно они играли при луне, — он вытаращил на нее глаза, будто увидел впервые в жизни. Кирпичеобразная бородатая морда породистого интеллигента выразила явное отвращение. Возмущенно тряхнув головой, так, что треугольные уши хлопнули, он старательно обошел опешившую собачонку и гордо, не оглядываясь, затрусил впереди наблюдавших за ним моих спутников. Его целеустремленная походка и озабоченный вид свидетельствовали о том, что произошло какое-то недоразумение, эта странная, уродливая мадам приняла его за кого-то другого — он и знать-то ее не знает! Чуть позже я посмотрел в его карие бесстыжие глаза и только покачал головой: «Ну и фрукт же ты, кобель!» Он отлично понял меня — отвернулся, вздохнул и мотнул головой в сторону родственников: мол, таким только попадись на зубок — житья не дадут, засмеют!..

А насмешек над собой Карай не терпел. Если подшучивали над кем-нибудь другим, он с удовольствием принимал участие в общем веселье — прыгал, лаял, дурачился, но лишь только сам становился объектом шуток — тотчас примолкал, втягивал голову в плечи и настороженно смотрел насмешнику в глаза. Если тот не унимался, откуда-то из глубин собачьего нутра, нарастая, поднималось глухое грозное рычание. Оно становилось все громче, верхняя губа начинала дрожать, приподниматься, открывая белые острые клыки. Если и это не помогало, он мог в сердцах броситься на шутника и немного потрепать за брюки или цапнуть за руку, правда, несильно: в этом отношении он всегда следил за собой — с его клыками ничего не стоило прокусить руку или ногу, но за все время, что он жил у меня, никого всерьез не покусал, даже запьянцовского мужичонку Лешку Паршина по прозвищу Мухомор.