Загрузка...



IX. СТРАННИЧЕСКИЙ ПОСОХ

«Мнения подобны воздуху: он между стихиями не виден, но твердее земли и сильнее воды, — ломает дерева, низвергает строения, гонит волны и корабли, ест железо и камень, тушит и разъяряет пламень. Так и мысли сердечные, они не видны, как будто их нет, но от сей искры весь пожар, мятеж и сокрушение; от сего зерна зависит целое жизни нашей дерево».

Мы видели, как зерно этой основной сердечной мысли было осознано Сковородой в глубокой борьбе со своей хаотической природой. Многих причисляют к великим и мудрым за одно рождение мысли. Но Сковорода отважился на подвиг, много раз больший. Зерно его мысли превращается в богатое, причудливое растение. Вся вторая половина его сознательной жизни — это замечательное осуществление творческого жизненного замысла, родившегося в период обостренной внутренней борьбы. Если он подверг коренной критике все состояния, т. е. все пути жизни, подобно тому, как Декарт в свое время подверг критике все пути теоретической мысли, то Сковорода не вернулся «к прежним мнениям», как это сделал Декарт, и не остановился на мнимом выходе из своего священного «сомнения во всем». Сковорода, много превосходя Декарта последовательностью, сделал блестящую попытку, отвергнув все проторенные пути жизни, уже не вернуться на них, а творчески, с подлинной оригинальностью, проложить совершенно новую дорогу.

Отныне он уже не будет ни учителем поэзии, ни профессором греческого языка, ни лектором по нравственной философии. Отрешаясь от всех преимуществ, связанных с его ученостью, навсегда отказываясь от желания как — нибудьусгаромгаься в жизни, Сковорода в 1766 г. окончательно переводит свою жизнь во внутренние измерения, становится странником, птицей перелетной, не имеющей ниугла своего, ни имущества и всецело преда волю Божию.

Внешние рамки этого внутреннего самоопр ния уясняются из сопоставления нескольких ра ненных данных: Сковорода в народной памяти сохранился под названием «старца». Андрей Ковалинский в письме своем к Ковалинскому называет Сковороду «благословенный старец Сковорода». Что это не физиологическая категория, а какая?то другая, показывает и то, что в повести Срезневского «Майор», несомненно построенной на подлинных воспоминаниях и приуроченной к 1766 г., когда стариком Сковорода еще никак не мог быть, Сковорода сам себя с гордостью называет «старцем». На вопрос майора, «что же ты хочешь век остаться бродягой», Сковорода отвечает: «Бродягой — нет. Я странствую, как и все, и старцем навсегда останусь. Этот сан какраз по мне». Это «все» прекрасно разъясняется драгоценным показанием Хиждеу в «Сковородинском Идиотиконе»: «На Украине ведется особый, почти наследственный цех нищих, называемых старцами. Они пользуются большим уважением у простого народа и сами отличают себя от обыкновенных нищих дедов и жебраков. Это люди бывалые, носители народной мудрости. Они имеют даже свою родословную. Я был свидетелем спора двух старцев в Василькове (Киевск. губ.). «Я старец, а ты что, какой?нибудь найденыш!»… И теперь поселяне часто ссылаются на суд старцев, и в некотором отношении их можно бы назвать бродячими судьями Мира».

Итак, Сковорода становится одним из этих старцев, живущих милостыней и гостеприимством. Из ученого, высоко ценимого сановитыми Кириллами, находившимися у власти, из ученого, которого желали заполучить все люди понимающие, Сковорода героическим определением воли становится стран — ствующим нищим и нищенствующим носителем народной мудрости. Он, так мучительно искавший «стать» (т. е. состояния) на своей природе» и всегда со страстью учивший, что каждый человек должен выбирать жизненный путь сообразно своей внутренней сущности, он, с жаром сказавший губернатору Щербинину: «Если бы я почувствовал сегодня, что могу без робости рубить турков, то с сего же дня привязал бы я гусарскую саблю и, надев кивер, пошел бы служить в войско!», — он нашел, наконец, свое истинное место в жизни в смиренной роли странствующего нищего и, найдя ее, остался ей верен до конца их дней.

Когда в наши дни 83–летний старик Толстой ушел в предчувствии смерти из дома, весь мир ахнул от удивления. Говорили такие преувеличенные слова, что, казалось, в своем изумлении все потеряли меру. Со всех концов света летели запросы, в Астапове пришлось ставить новые телеграфные аппараты. Когда Сковорода оставил все и взял страннический посох, никто не выразил своего удивления, — он совершил тот решительный выход из обычных условий жизни в полном молчании и не возбуждая никаких разговоров. Но от этого внутреннее величие его поступка не уменьшается. Если мы сравним эти два замечательных явления в истории русского образованного общества (говорю «образованного», потому что в необразованном обществе, т. е. народе, такие явления встречаются часто), — уход Толстого и уход Сковороды, — то мы, оставаясь беспристрастными и отрешаясь от внешних эффектов, должны сказать, что уход Сковороды внутренне значительнее, сильнее и решительнее. Толстой ушел от мира, когда решительно все мирское было им изжито, он ушел, насыщенный днями и всеми благами мира, ушел из семьи, в которой ему становилось душно, ушел для того, чтобы спокойно умереть. Все условия ухода Сковороды иные. Он уходит не в 83 года, а в. Он отказывается от благ жизни, не вкусив их. А этиблага могли быть для него очень значительными. Ему не раз предлагали, и очень настойчиво, сделаться «духовным князем», епископом. При его способностях, при его уме, при его большом ораторском таланте, при сильном духе он мог занять одно из самых видных мест в правящей Церкви. Перед ним широко была открыта дорога к власти, к почету, к известности, к шумному и совсем не только внешнему успеху. И, избирая свободным актом страннический посох, Сковорода действительно приносил в бескровную жертву многие возможности, перед ним открывавшиеся. Если Толстой ушел из семьи, в которой, по собственному признанию его, он не чувствовал себя хорошо и счастливо уже около 15 лет, то Сковорода уходит в странствие в самый разгар своей дружбы с Ковалинским. Мы видели, как страстно любил он своего молодого друга, как хотел быть с ним постоянно, не разлучаясь, и все же, возжаждав духом странствия, он жертвует приятностью и сладостью дружбы во имя интересов более высоких. Правда, дружба от этого не прекращается. Наоборот, отстаивается и приобретает кристальность чисто духовной и вечной привязанности. И все же сладостью бесед и болтовни с другом, сладостью ежедневных забот о нем, Сковороде несомненно пришлось пожертвовать. Но самая главная разница та, что Толстой ушелумирать, Сковорода же ушел, полный жизненных сил, и для того, чтобы жить. Мы увидим, как в свое время мудро, просто и безбоязненно пошел навстречу смерти Сковорода. Но теперь он со странническим посохом в руке пошел не навстречу той смерти, желанной для тех, кто все уже прожил и изжил, а навстречу суровой жизни, полной лишений, трудностей и борьбы. Между уходом и смертью Толстого проходит всего лишь несколько дней; между уходом Сковороды и его смертью проходит много долгихлет. Целых 28 лет. Сковорода остается верным своему решению и, уйдя от мира, больше в него не возвращается. Величие этого шага столь огромно, что Сковорода в своей скромности смело может быть сопоставлен с двумя другими героическими типами философов, известных истории философии, — с Джордано Бруно и с Сократом. Величие характера Бруно проявляется в темнице и на костре. Беспокойная и кочевая жизнь его не представляет ничего особенного до тех пор, пока предательством коварного ученика своего он не попадает в руки венецианских инквизиторов. Его дух после нескольких колебаний в сторону слабости и растерянности загорается жертвенным пламенем в заключении. И только чтение смертного приговора придает окончательный закал его воле, и он произносит слова, которые стоят всей его философии: «Вы произносите приговор с большим страхом, чем я его слушаю». Но трагедия Джордано Бруно идет как бы против его воли. С роком он встречается без всякого желания своей эмпирической воли. Сковорода же навстречу року своему поднимается сам и свой жизненный жребий выбирает свободно, без всякого давления внешней необходимости. Если. прав Сенека, который говорит: «Уо1ешет Гага йисит, по1етет (гагшт», то «несогласным своей судьбе» был ДБруно, и судьба его потащила, а согласным был Сковорода, и судьба его повела. Внутренние преимущества на стороне украинского мудреца, несмотря на то, что в смысле внешней эффектности судьба Д. Бруно его затмевает.

Другое дело Сократ. «Мудрейший из людей», — ?????? ?????? ? ?????????,, — много превосходит Сковороду и силою философского пафоса, и гениальностью воли, и несокрушимостью диалектики. Но Сократ настолько велик, что быть ниже и меньше Сократа далеко не значит еще быть маленьким самим по себе. Сковорода достаточно велик уже тем, что в некоторых отношениях он был жизненно подобен Сократу; и современники Сковороды, и те, кто слышали о нем по рассказам отцов, были поражены и изумлены живым явлением сократического духа в Сковороде, безыскус — ственным и правдивым носителем того же самого пламени, который так божественно орел в груди аттического мудреца и от которого зажжен великий светоч Платоновых созерцаний. Поэтому Хиждеу, задумавший написать большой труд о Сковороде в 13 частях и опубликовавший только первую из них, не без оснований хотел построить всю работу свою на уподоблении Сковороды Сократу и недаром назвал Сковороду «русским Сократом». Есть действительные черты сходства между тем и другим, и этих черт достаточно, чтобы Сковорода, современник Гакуши, Сковорода, родившийся и действовавший в пояуварварской Украине XVIII века, был признан великим и достойным нашей внимательной и благоверной памяти.

Взяв «страннический посох», Сковорода уже не выпускает его. Он становится истинным странником, странствует со страстью, большею частью со спокойным чувством призвания, иногда с остервенением. В повести «Майор» Срезневский говорит, что Сковорода еще в детстве «бежал от родных». То был его первый побег и первая попытка «страсти странствовать»[33]. Если мы не может поверить в полную точность всех сообщений Срезневского, то во всяком случае большая часть того, что он сообщает о Сковороде, очень «психологична», и сообщения Срезневского можно поэтому принимать, следуя изречению: se non e vero, e ben trovato. Бежал ли из дому Сковорода или нет, сказать трудно, но что в нем жила неискоренимая страсть, естественно выраставшая из его хаотической воли, — это несомненно. А что мгновениями в эту страсть врывалось остервенение, показывают слова самого Сковороды: «Что жизнь? То сон турка, упоенного опиумом, сон страшный: и голова болит от него, сердце стынет. Что жизнь? То странствие. Прокладываю себе дорогу, не зная, куда идти, зачем идти. И всегда блуждаю несчастными степями, колючими кустарниками, горны — ми утесами, и буря над головой и негде укрыться от нее. Но бодрствуй!» Трудно лучше выразить чистую страсть к странствию, взятому вне цели, вне конечного смысла. И все же в этхнаиболее горькихи наиболеепес — симистических словах Сковороды надежда не гаснет совсем: «Но бодрствуй!», и в простого алогического бродягу он не может превратиться даже в самую остервенелую минутужизни. Смысл странствия всегда остается для него высоким и логическим. Странствие для него — добровольный подвиг отрешения от тех обычных условий жизни, которые мешают внутренней жизни духа.

Район странствия не очень велик. Это главным образом Украина и Малороссия. Иногда он заходит в Таганрог, в Воронежскую и Орловскую губернию. Но зато в этих пределах Сковорода передвигается почти непрерывно. Письма и сочинения его помечены самыми различными местами. К сожалению, отсутствие хронологических дат не позволяет установить, когда именно Сковорода был в таком?то месте, сколько в нем оставался и когда двинулся дальше. Иногда в странствии бывали и остановки. Облюбовав себе какую?нибудь пасеку или рощу, Сковорода импровизировал себе пустынножительство и оставался на одном месте, пока припадок хаотического настроения не заставлял его снова брать в руки посох. И прав поэтому Данилевский, который говорит, что «с этого времени его жизнь принимает вид постоянных переходов, хождений пешком за сотни версг и кратких отдыхов у немногих, которых он любил и которые гордились его посещениями».

«Он мог бы подарками составить себе порядочное состояние. Но что бы ему ни предлагали, сколько ни просили, он всегда отказывался, говоря: «Дайте неимущему!», и сам довольствовался только серой свитой. Эта серая свита, башмаки про запас и несколько свитков сочинений, — вот в чем состояло все его имущество. Задумав странствовать или переселиться в дру — гой дом, он складывал в мешок эту жалкую свою худобу и, перекинув его через плечо, отправлялся в путь с двумя неразлучными: палкой — журавлем и флейтой. И то, и другое было его собственного рукоделия»[34].

«В крайней бедности, — говорит Гесс де Кальве, — переходил Сковорода по Украине из одного дома в другой… Никто, в любое время года, не видал его иначе чем пешим. Также малейший вид награждения огорчал его душу… Он обычно приставал к убогой хижине пасечника. Несколько книг составляли все его имущество».

«Усталый, — говорит Ковалинский, имея в виду пребывание Сковороды у Сошальских, Гусинку которых Сковорода называл «любимым своим пустынножительством», — усталый приходил к престарелому пче — линцу, жившему недалеко на пасеке, брал с собою во товарищество любимого пса своего, и втроем, составляя общество, разделяли они между собой вечерю»…

Среди «жалкой худобы» в мешке у Сковороды хранилось самое большое его сокровище — еврейская Библия. Он не расставался с нею никогда. Относился к ней как к живому существу, называл ее невестой своею: «Сию возлюбих от юности моея… О, сладчайший органе! Единая голубица моя Библия!.. На сие я родился. Для сего ем и пью; да с нею поживу и умру с нею!» И действительно, умирая, он под голову себе положил мешок с книгами, в котором хранилась и Библия. Эта Библия говорит о том, что и высшая степень опрощения соединялась в Сковороде с высшей степенью культурности. Этот странник, ночевавший в кустах, на сеновалах, на пасеках, читал свою невесту в ее подлинном, еврейском начертании. Уходя в нищенствующую жизнь, он не отказался таким образом ни. от своих познаний, ни от той высшей культуры, которую вкусил благодаря своему же неустанному труду. Сознательно осуществляя идеал древних стоиков?? ????? ??? — жить согласно природе, Сковорода менее всего был склонен раствориться в приодностихийной жизни, отдаться природе такой, какая она есть. Он отнесся к своей задаче мужественно, активно, и, читая Сковороду, менее всего можно захотеть ползать на четвереньках, как насмешливо выразил Вольтер свое впечатление от чтения Руссо.

Но всетаки человеку, чтобы жить, нужно чемнибудь питаться. И хотя Сковорода повторяет с гордостью слова Сократа: «Многие живут, чтобы есть, я же ем, чтобы жить», но все же и ему нужно было чемнибудь поддерживать свое существование. Подобно христианским отшельникам, он не сеял, не жал, но он не мог доводить свой «пост» до тех невероятных размеров, до каких доводили христианские святые, он не мог питаться одними кореньями и водой и оставаться годами и десятилегиями безо всякой людской помощи. Сковорода прибегнул к францисканскому образу жизни. Он не сеял, не жал и во имя Господа, во имя мудрости, пользовался благодеяниями, которые оказывали ему его друзья, его почитатели и многочисленные люди, дивившиеся с хорошим чувством его необычайной, чудаческой и в то же время праведной жизни. И если в святом ригоризме он не может сравниться с Франциском, с этим истинным povorello di Dio, который часто отдавал даже ту одежду, которая была на нем, и оставался, по свидетельству брата Льва, совсем нагим, то все же нужно сказать, что Сковорода сознательно жил в крайней бедности, не держал в руках никаких денег, и его поэтому можно назвать истинным и сгротмбессребреником. Его робкие просьбы к друзьям, следы которых сохранились в письмах, поистине умилительны. «Любезный благодетель Стефан Никитич!.. Ныне скитаюсь в Изюме. Скорочаю возвратиться в моя присныя степи, аще где Господь благоволит. Уже прошла половина зимы, а тулупчик ваш коснит. Аще угодно Богу и вам, пришлите через Троф. Михайловича, аще же ни, Господня воля да будет»!..1 С достоинством он благодарит за дары: «Благодарю благому сердцу за огнедухновенное от тебя письмо твое, а без него вся мне вселенная дар приносима, не только твоя юфта, немила»[35].

«Пишите до Михаила… я от него посланное получил. Единаго его до селе не получаю. Всех подарков милее дружних сам друг тому, иже взаимный есть друг. Получил я и от вас 4 дара. Rependat tibi Deus, qui est omnium pauperum nutritor. Amen! (Да воздаст тебе Господь, который питает всех бедных. Аминь!)»[36] Сковорода старался посвоему не оставаться в долгу перед своими благодетелями. Он учил их детей, развлекал рассказами и музыкой взрослых, но главным образом благодетельствовал их духовно. И перевес его благодеяний был настолько велик, что считали за счастье, если Сковорода принимал чтонибудь, и, по свидетельству Срезневского, «уважение к Сковороде простиралось до того, что почитали за особенное благословение Божие тому дому, в котором он поселился хоть на несколько дней. Таким образом Сковорода своеобразно разрешил для себя «экономический вопрос»: он брал у друзей своих физические крохи, безусловно необходимые для его жизни, риторически отказываясь от всего, что предлагали ему лишнего, и в то же время щедрой рукой раздавал и им, и всем встречным те метафизические и духовные богатства, которые отлагались в нем как результат его глубокого и своеобразнейшего душевного опыта.

Сковорода в одном письме хорошо разъясняет, чем он был занят в это время и что было идеальной целью его пустынножительства.

«Ангел мой хранитель ныне со мною веселится пустынею. Я к ней рожден. Старость, нищета, смирение, беспечность, незлобие суть мои в ней сожительницы. Я их люблю и они меня… Недавно некто обо мне спрашивал: скажите, что он там делает? Если бы я в пустыне от телесных болезней лечился, или оберегал пчел или ловил зверей, тогда бы Сковорода казался им занятым делом. А без сего думают, что я празден, и не без причины удивляются. Правда, что праздность тяжелее гор кавказских. Так только ли разве всего дела для человека: продавать, покупать, жениться, посягать, воевать, портняжить, строиться, ловить зверей? Здесь ли наше сердце неисходно всегда? Так вот же сейчас видна причина нашей бедности: погрузив все сердце наше в приобретение мира и в море телесных надобностей, лш не имеем времени вникнуть внутрь себя, очистить и поврачеватъ самую госпожу тела нашего — душу нашу… Не всем ли мы сим изобильны? Точно, всем и всяким добром телесным; совсем телега, по пословице, кроме колес, — одной только души нашей не имеем. Есть, правда, в нас и душа, но такая, какие у шкорбутика или подагрика ноги… Она в нас расслаблена, грустна, своенравна, боязлива, завистлива, жадна, ничем не довольна, сама на себя гневна, тощая, бледная, точно пациент из лазарета, которых часто живых погребактг по указу. Такая душа если в бархат оделась, не гроб ли ей бархат? Если в светлых чертогах пирует, не ад ли ей? Если весь мир ее превозносит портретами и песнями, которые одами величает, не жалобны ли для нее эти пророческие сонаты:

«В тайне восплачется душа моя» (Иеремия).

«Если самая тайна, сиречь самый центр души ноет и болит, кто или что развеселит ее? Ах государь мой, плывите к морю и возводите очи к гавани. Не забудьте себя среди изобилии ваших… «Не хлебом единым жив будет человек»,

«О сем последнем ангельском хлебе день и ночь печется Сковорода»…Ковалинский тонко дорисовывает идиллическую сторону этого пустынножительства.

«Любомудрие, поселясь в сердце Сковороды, доставляло ему благосостояние, возможное земнородному. Свободный от уз всякого принуждения, суетности, искательств, попечения, он находил исполнение всех своих желаний в ничтожестве оных. Заботясь о сокращении нужд естественных, а не о распространении, вкушал он удовольствия, не сравнимые ни с какими счастливцами.

Когда солнце, возжегши бесчисленные свечи на смарагдотratioй плащанице, предлагало щедрой рукой чувствам его трапезу, тогда он, принимая чашу забав, не растворенных никакими печалями житейскими, никакими воздыханиями страстными, никакими рассеянностями суетными, и вкушая радования высоким умом, в полном упокоении благодушества говаривал: «Благодарение всеблаженному Богу, что нужное сделал нетрудным, а трудное ненужным!..»

«Ночь была ему местом успокоения от мысленных напряжений, нечувствительно изнуряющих силы телесные, а легкий и тихий сон для воображения его был зрелищем позорищ, гармонией природы представляемых».

Итак, снискание «ангельского хлеба» и того душевного покоя, который открывает «гармонию природы» — вот главная дума Сковороды во всех его странствиях. В следующей главе мы увидим, что, снискав «ангельский хлеб» и душевный покой, Сковорода бессознательно, без всяких усилий и преднамеренности и даже почти незаметно передавал их другим. Теперь же мы постараемся выяснить еще несколько черт пустынножительства Сковороды.

Аскетическая жилка, всегда свойственная Сковороде, в этот период усиливается. Нищенствуютцая жизнь Сковороды есть сама по себе уже суровый вид аскетизма. От добровольно принятого подвига он с редкой неуклонностью воли уже никогда не отказывался. Онготов был в компании, среди друзей, попировать, и в одном письме он сам говорит о себе, что не только пил, но и «буянил». «Пришлите мне ножик с печаткою, пишет Сковорода харьковскому купцу Урюпину. Великою печатью некстати и не люблю писем моих печатать. Люблю печатать еленем. Уворовано моего еленя тогда, когда я у вас в Харькове пировал и буянил. Достойно! Бочоночки оба отсылаются, ваш и Дубровина; и сей двоице отдайте от меня низенький поклон и господину Прокопию Семеновичу». Но это только показывает, как справедливо говорит КвиткоОсновьяненко, что Сковорода «не был врагом существовавшему в его время обыкновению в дружеских и приятельских собраниях поддерживать и оживлять беседы употреблением вина и наливок». Еще важнее эта черта тем, что она говорит о свободе Сковороды от всякого педантизма и сухого ригоризма и свидетельствует, что Сковорода подвиг свой нес с легкостью и непринужденностью. Что этим «бочоночкам» нельзя придать серьезного значения и обвинять на основании этого Сковороду в невоздержанности, видно из любопытного столкновения Сковороды с «общественным мнением», о котором написал Ковалинский.

«Лжемудрое высокоумие не в силах будучи вредить ему злословием, употребило другое орудие — клевету. Оно разглашало повсюду, что Сковорода осуждает употребление мяса и вина и сам чуждается оных. А как известно, что такое учение есть ересь Манихейская, проклята от святых соборов, то законословы дали ему имя Манихейского ученика; более того, доказывали, что он называет вредными сами по себе золото, серебро, драгоценные вещи, одежды и пр…»

Сковорода, узнав об этом, постарался энергично развеять эти слухи и в одном собрании во всеуслышание заявил: «Было время и теперь бывает, что для внутренней моей экономии воздерживаюсь я от вина и мяса. Не потому л и лекарь осуждает, напр., чеснок, когда велит поудержаться от употребления оного тому, у кого вредный жар вступал в глаза. Все сотворено хорошо от всещедрого Творца, но не всем всегда бывает полезно. Правда, что я советовал некоторым, дабы они осторожно поступали с вином и мясом, а иногда и совсем оттого отводил их, рассуждая горячую молодость их. Но когда отец вырывает нож из рук малолетнего сына и не дает ему в употребление оружейного пороха, сам однако же пользуясь ими, то не ясно ли видно, что сын еще не может правильно владеть теми вещами и обращать их в пользу, ради которой они изобретены… Не ложно, что всякий род пищи и пития есть полезен и добр. Но необходимо принимать во внимание время, место, меру, особу. Не бедственно было бы сосущему грудь младенцу дать крепкой водки, или не смешно ли работавшему в поте лица весь день на стуже дровосеку подать стакан молока в подкрепление сил его

И Сковорода скромно прибавляет к этому: «Когда Бог определил лишь в низком лице быть на театре света сего, то должно уже мне и в наряде в одеянии, в поступках, в обращении со степенными, сановными, знаменитыми и почтенными людьми соблюдать благопристойность, уважение и всегда помнить мою ничтожность перед ними»[37]. Гесс де Кальве говорит, что Сковорода употреблял всегда самую грубую пищу и от суровых своих привычек не хотел отступить уже будучи больным стариком.

Но аскетизм Сковороды имел и другую, более важную сторону: душевную напряженность и внутреннюю работу духа.

«Полуночное время, — говорит Ковалинский, имел он обычай всегда посвящать молитве, которая в тишине глубокого молчания чувств и природы сопровождалась богомыслием. Тогда он, собрав все чувства и помышления в один круг внутри себя и обозрев оком суда мрачное жилище своего перстного человека, так воззвал оные к началу Божию: «Восстаньте ленивые и всегда низу поникшие ума моего помыслы! Возьмитеся и возвыситеся на гору вечности». Тут мгновенно брань открывалась и сердце его делалось полем рати; самолюбие вооружалось с миродержателем века, светским разумом, собственными бренности человеческой слабостями и всеми тварями, сильнейше нападало на волю его, дабы пленить ее, воссесть на престоле свободы ее и быть подобным Высшему. Богомыслие вопреки приглашало волю его к вечному, единому истинному благу Его… Какое борение! Сколько подвигов!.. Небо и ад борются в сердце мудрого… Так за полуночные часы провождал он в бранном ополчении противу сил мрачного мира. Воссиявшее утро облекало его в свет правды, и в торжестве духа выходил он в поле разделять славословие свое со всею природою»'.

Эта привычка вставать в полночь для молитвы и для благочестивых размышлений сложилась у Сковороды гораздо ранее пустынножительства. Так, в одном письме к Ковалинскому, помеченном 30 января 1763 г., Сковорода пишет. «В два часа ??? ???????? ????? и я сам с собою ??????, я среди других не нечестивых размышлений написал прилагаемую ётйурссщюс. Помню, я читал что?то похожее в греческих ётпурссцрОсш, когда жил в лавре св. Сергия. Так как у меня не было их под руками, я ту же самую мысль выразил собственными стихами:

Трижды трем Музам однажды навстречу Венера попалась

С Купидоном своим и с такими словами:

«Чтите меня, о Музы! — из сонма богов я самая первая.

Власти моей покорны все люди и боги».

Музы ж в ответ: «но над нами поистине ты не имеешь власти.

Музы чтут не твой скиптр, а святой Геликон».

Эта эпиграмма показывает, что Сковорода настолько органически был проникнут языческим богословием — Theologia ethnica — что его мысль не только обыкновенно полна была эллинскими образами и воспоминаниями, но даже в молитвенные часы полуночных размышлений он свои благочестивые мысли облгкал в форме греческой мифологии. И эта взаимная проникнутость христианских и эллинских элементов была столь велика, что в сознании Сковороды происхдило смешение; одно свое стихотворение он кончает словами:

Так живал афинейский, так живал и еврейский Эпикур — Христос[38].

Нельзя не отметить в душевном облике Сковороды еще одного момента: в нем было нечто в роде Сократовского ??????'?. Почти всегда во всех движениях своей воли он повиновался своему духу. «Дух велит», «дух зовет», «дух говорит» — это постоянные выражения Сковороды. Что это не метафора и не простой способ выражения, доказывает следующий странный случай, произошедший со Сковородою. В 1770 году приехал он в Киев к родственнику своему Иустину. «Но вдруг приметил в себе внутреннее движение духа, непонятное, побуждающее его ехать из Киева». «Иустин заклинает его всею святынею не оставлять его». Приятели также удерживают его, но он отговаривается, «что ему дух настоятельно велит удалиться из Киева. Пришел на гору, откуда сходят на Подол, вдруг остановись, почувствовал он обонянием такой сильный запах мертвых трупов, что перенести не мог, и тотчас поворотился домой. Дух убедительнее погнал его из города» и «он отправился в путь на другой же день».

И что же? Прибыв в Ахтырку, он через две недели после этого получает известие, что «в Киеве оказалась моровая язва, о которой в бытность его и не слышно было, и что город заперт уже»[39]. И вот тогда то он пережил тот восторг благодарности к Богу, о котором будет сказано ниже. Очевидно, Природа была благосклонна к своему верному сыну и наделила его какойто особой, чрезмерной остротой чувств и необычайно тонкой восприимчивостью даже к тайным, для других незаметным движениям как физической, так и психической среды.

Многих может заинтересовать вопрос: играли ли в жизни Сковороды какуюнибудь рольженщины? Ковалинский совершенно умалчивает об этом. Гесс де Кальве говорит, что Сковорода «к женскому полу склонности не имел». И. Срезневский по обыкновению сгущает краски: «Григорий Саввич ужас как боялся молодых женщин, особенно девиц». Но сам же И. Срезневский в повести «Майор» рассказывает нам об одномединственном романе Сковороды. В этой повести много несомненной беллетристики и фантазии, и в то же время несомненно, что в нее вплетены совершенно достоверные сведения о Сковороде, полученные из рассказов стариков и совпадающие с достоверными показаниями, например, Ковалинского. У нас нет поэтому оснований не доверять фактам, изложенным в повести Срезневского. А они сводятся к следующему. В конце 60х годов Сковорода набрел на хутор, в котором увидел молодую девушку, распевавшую песни. Случилось так, что он поселился недалеко от хутора на пасеке. Когда у девушки заболел отец, своеобразный старик, по прозвищу Майор, девушка, услышав от пасечника, что Сковорода умеет лечить, побежала сама к Сковороде и просила его прийти поскорей к старику. Сковорода пошел, и знакомство завязалось. Старик уже слыхал о Сковороде и с удовольствием вступает с ним в беседу на высокие темы. За время болезни он привязывается к Сковороде и когда поправляется, уже не хочет с ним расставаться. Он предлагает Сковороде заняться с его дочерью. Сковорода, стоявший за то, чтобы женщины получали образование одинаковое с мужчинами, соглашается, и вот начинаются уроки с Еленой Павловной, часто наедине; Сковорода сближается с ученицей и чувствует к ней большую привязанность. Старик продолжает свои беседы со Сковородой, читают вместе Библию, и время летит счастливо и безмятежно. Девушка серьезно влюбляется в своего чудного учителя; старик, видя, в чем дело, и не имея ничего в душе своей против того, чтобы Сковород а женился на его дочери, начинает заговаривать на эту тему со Сковородой. Сковорода пугается, чувствуя естественное неприятие оседлой жизни. Наступает тяжелое время борьбы и сомнений. Сковорода несколько раз собирается уходить. Но он чувствует большую привязанность к дому, в котором нашел столько любви и привета, и не может уйти. После нескольких разговоров и размолвок он, наконец, решается, и вот он становится женихом. Начинаются приготовления к свадьбе. Старик с радостью ожидает исполнения своего глубокого желания. Наступает день свадьбы. Сковорода становится под венец. И вдруг… убегает из церкви и пускается в безоглядное странствие. И Срезневский сообщает еще факт: через несколько лет девушка счастливо выходит замуж, и Сковорода, узнав об этом, испытывает глубокую радость.

Срезневский в начале повести говорит: «В 1765 г. зашел Сковорода в наши Валковские хутора». Это ошибка. Из самой же повести видно, что зашел Сковорода в Валковские хутора после того, как прочел свою нашумевшую лекцию о правилах добронравия. А так как лекция эта прочтена была в 1766 году, то, очевидно, роман Сковороды мог произойти только после 1766 года, т. е. в конце 60х годов. Но это не могло быть значительно позже 1766 года, так как о лекции Сковороды Майор говорит как бы под свежим впечатлением. В таком случае роман Сковороды произошел в самом начале странничества. Только что взял он страннический посох, только что ушел из Харькова, где его прогнали из училища, как на пути его встретилась женщина. Все неровности и все неблагородство его поведения объясняются, мне кажется, его духовным состоянием. Нанести страшную обиду человеку, который показал ему много любви, оскорбить девушку, к которой чувствовал огромное стремление, Сковорода мог только потому, что, очевидно, перед алтарем он окончательно осознал весь свой роман как великое искушение его духа, уже самоопределившегося к странствующей жизни. Не страх перед своим эмпирическим будущим мог подвигнуть Сковороду на отчаянный шаг, а благородный и глубокий страх перед изменой своему жизненному решению, Если всю жизнь мучительно искал он свою стать, если, наконец, нашел ее в роли странствующего нищего (в повести Сковорода фигурирует уже как старец), то, очевидно, жениться он не мог, и если его можно в чем?то обвинить, так это в слабости и неотчетливости его духовного сознания во время романа, а никак не его резкую решительность при его окончании. Во всяком случае этот опыт для Сковороды даром не прошел. Повторений уже не было. И хотя женщин с тех пор он сторонился, но не избегал абсолютно. Так, из письма Н. С. Мягкого к Данилевскому видно, что Сковорода «от души уважал» жену помещика Андрея Ивановича Ковалинского, «умную и благочестивую женщину»'. А о жене своего друга Ковалинского Сковорода писал: «Пишите до Михаила и от меня целуйте его и ее».

Вот несколько отзывов современников о Сковороде, которые могут в своей совокупности дорисовать портрет Сковороды за это время. Иван Вернет, которого Сковорода с меткостью назвал «мужчиною с бабьимумом и дамским секретарем» отмечает в Сковороде, также не без меткости, отсутствие легкости: «Ему надлежало бы по совету Платона… почаще приносить жертву Грациям. Истина в устах его, не будучи прикрыта приятной завесою скромности и ласковости, оскорбляла исправляемого». К этому отзыву мывернемся еще ниже. Срезневский с обычной своей чрезмерностью так описывает в начале повести Сковороду: «Сухой, длинный, губы изжелкли, будто истерлись; глаза блестят то гордостью академика, то глупостью нищего, то невинным простодушием дитяти; поступь и осанка важная, размеренная, но тут же при всяком удобном и неудобном случае чудная гримаса, чудная ужимка… умение и подурачить других вместе с собой и ученностью, и умом, и благочестием и часто уловками пронырливого попрошайки (?). Но он добр и честен, и прямодушен». Очевидно, Срезневский здесь разлитературничался: «уловки пронырливого попрошайки» определенно противоречат всем достоверным и бесспорным нашим сведениям о Сковороде. Гораздо более правдиво рисуется Сковорода в словах одного старожила, приводимых Багалеем: «Это был человек разумный и добрый, учил и наставлял добру, страху Божию и упованию на милосердие Распятого за грехи 1 гаши Господа нашего Иисуса Христа. Когда начнет нам, бывало, рассказывать страсти Господни или блудного сына, или доброго пастыря, сердир, бывало, до того размягчится, что заплачешь. Вечная память Сковороде.»



Примечания:



3

Ср. «Нечто о Логосе, русской философии и научности» и «Культурное непонимание» в «борьбе за Логос».




33

«Моск. Наблюд.», 1836 г., ч. VI.




34

«Утренняя звезда», 1834, ч. I.




35

Письмо 86,1,118. Письмо 96,1,129



36

4 «Утренняя звезда», 1833, кн I.




37

См. также письмо 83.




38

15 Борьба за Логос




39

1 «У. В.», 1817 г.