5

Третий

Затем появился Рассел, желавший сообщить мне об изменениях в расписании его лекций, и они с Витгенштейном разговорились. Витгенштейн принялся объяснять какое-то свое открытие в области оснований логики — открытие, которое, как я понимаю, он сделал только этим утром, очень важное и очень интересное. Рассел безропотно внимал ему.

(Дэвид Пинсент)

Из кресла-качалки с высокой спинкой, расположенного прямо перед камином, ссору между Поппером и Витгенштейном невозмутимо наблюдал еще один философ — престарелый, почтенный и титулованный. В этой истории он — Третий, кембриджское связующее звено между двумя венцами.

В свои семьдесят четыре он был, бесспорно, куда более известен широкой публике, чем оба наших антагониста. Копна седых волос, острые птичьи черты, неизменная трубка; лорда Бертрана Рассела все узнавали мгновенно, поскольку миллионы людей видели его лицо в газетах и кинохронике, а Витгенштейна и Поппера даже коллеги-философы узнали бы далеко не с первого взгляда. Вне всяких сомнений, Рассел был не менее выдающимся философом, чем эти двое; более того: есть основания предполагать, что именно он в тот день являл собой их подлинную аудиторию. С Поппером он был едва знаком, хотя в свое время протянул ему руку помощи; Витгенштейна же, которому покровительствовал много лет назад, знал довольно близко. Оба были обязаны Расселу; Поппер — в меньшей степени, однако ощущал себя безмерно благодарным, Витгенштейн — в неизмеримо большей, хотя к 1946 году единственным чувством, которое он испытывал по отношению к этому человеку, было плохо скрываемое презрение.

Если и Поппер, и Витгенштейн были в Англии чужаками и не могли открыть рта, не выдав своего австрийского происхождения, то Рассел являл собой воплощение англичанина. Правнук лорда Джона Рассела, либерала, бывшего в XIX веке премьер-министром, Бертран Артур Уильям родился в 1872 году и буквально с младенческих лет был окружен социально-политической элитой викторианской Англии. В дом, где прошло его детство, запросто захаживали сильные мира сего. Однажды после обеда дамы удалились из-за стола, а маленького Бертрана оставили развлекать «великого старца» — английского премьера Уильяма Юварта Гладстона. Гладстон обратился к ребенку только один раз: «Портвейн прекрасный, но почему мне его подали в бокале для кларета?» Немудрено, что взрослый Рассел по-прежнему легко и естественно общался с власть предержащими. Когда ему нужно было о чем-то попросить, на чем-то настоять или что-то отстоять, он просто писал личные письма главам государств. Благоговейный трепет — как в социальном, так и в интеллектуальном отношении — был ему неведом.

В тридцать с небольшим Рассел уже создал себе научную репутацию трудами, открывшими новые горизонты в математике и логике. Кроме того, есть веские основания считать его отцом аналитической философии, ставшей господствующим направлением англо-американской мысли. Этого уже достаточно, чтобы за ним прочно закрепилось место в философском пантеоне. Может быть, сегодня его реже цитируют и меньше превозносят, однако большинство передовых философов наших дней работает в созданных им концептуальных рамках.

Слава Рассела вышла далеко за пределы академической науки. Она зиждется на его политической деятельности и работах на популярные темы, спектр которых ошеломляет — от брака и религии до образования, власти и счастья. На протяжении всей жизни Рассел отличался поразительной плодотворностью, выдавая в год по книге, а то и по две — и популярные брошюры, и увесистые научные тома. Его стиль — легкий, остроумный, дразнящий, даже задиристый и всегда кристально ясный — завоевал ему любовь читателей всего мира, а в 1950 году — и Нобелевскую премию по литературе.

Книги Рассела не раз навлекали на него беду. Всего за два года до эпизода с кочергой он вернулся в Кембридж из Соединенных Штатов после прескверной истории: ему запретили преподавать в Нью-Йоркском университете. Некая католичка при поддержке церковных властей заявила, что его учение способно причинить ее дочери несказанный вред. Адвокат этой женщины, сыпавший в суде цитатами из книг Рассела, в напыщенно-претенциозной манере заклеймил эти труды как «развратные, сластолюбивые, эротоманские, возбуждающие низменные инстинкты, бесстыдные, узколобые, лживые, насквозь безнравственные». Все это было бы смешно, если бы не стоило Расселу работы. Но когда вскоре после этого он опубликовал «Исследование значения и истины», на обложке красовался внушительный список его философских регалий, а внизу, последней строкой — саркастическое дополнение: «По решению суда признан недостойным преподавать философию в Колледже Нью-Йорка».

Рассел был не из тех, кто избегает конфликтов. Ум его всегда был быстрее, острее и гибче, чем у его оппонентов, и он всю жизнь искал повода поспорить. В Первую мировую войну его приговорили к тюремному заключению за статью — он предположил, что американские войска, размещенные в Англии, со временем будут использованы как штрейкбрехеры, если рабочие начнут бастовать в знак протеста против войны. Тогда Рассел использовал свои связи в высших эшелонах власти, чтобы провести тюремный срок в максимально мягких условиях — отдельная камера, не тюремная пища, сколько угодно книг, — в отличие от тех, кто под его влиянием отказался нести воинскую повинность. Зная, каково им приходилось в тюрьме, Рассел испугался, когда настал его черед. Сам он в заключении вернулся к философским исследованиям, наслаждаясь тишиной и покоем.

Позже, когда ему было уже далеко за восемьдесят, Рассел вновь угодил в тюрьму — на сей раз за политику гражданского неповиновения, к которой призывал в ходе кампании против ядерного оружия (хотя незадолго до описываемой нами встречи 1946 года он выступал за применение этого оружия против Советского Союза — так его беспокоило развитие ядерной программы русских). Он был первым президентом «Кампании за ядерное разоружение» и одним из инициаторов Пагуошского движения, на конференциях которого выдающиеся ученые обсуждали способы достичь мира во всем мире. Уже в преклонном возрасте Рассел более чем резко высказывался против войны во Вьетнаме, приводя в ярость политические верхи и доставляя им немало хлопот.

И все это при том, что он трижды баллотировался на выборах (один раз — ратуя за избирательные права женщин), путешествовал по всему свету, выступал по радио и телевидению, читал лекции, создал и возглавил школу, получил немыслимое количество всевозможных наград, был четырежды женат, имел детей и прославился несколькими бурными романами, которые (к его вящему удовольствию) шокировали светское общество. Между делом он написал в буквальном смысле десятки тысяч писем, многие из которых обрели вторую жизнь в архивах. Он отвечал едва ли не всем, кто ему писал, неважно, хвалили его в этих письмах или, что бывало нередко, резко критиковали. Довольно типичное послание пришло от некоей миссис Буш, которая только что прочла его автобиографию: «Спасибо. Я уже возблагодарила за это Бога». На что Рассел ответил: «Я очень рад, что вам понравилась моя автобиография, но меня тревожит, что вы благодарите за нее Бога, так как из этого следует, что Он посягнул на мои авторские права». (Рассел ответил и на письмо четырнадцатилетнего школьника; тот просил помочь ему разобраться, как пространство может иметь предел. Рассел посоветовал мальчику — им был один из авторов этой книги — обратиться к неэвклидовой геометрии.)

Рассел был знаком и с Витгенштейном, и с Поппером, и в этом нет ничего удивительного, если учитывать разносторонность его интересов и высокий статус в мире философии. Вопрос в том, какова его роль в происшествии с кочергой. Ответ прост: Рассел активно помогал и Витгенштейну, и Попперу, и весьма вероятно, что, если бы не он, эти двое вообще никогда бы не встретились. Что же касается Витгенштейна, то можно без преувеличения сказать, что знакомство с Расселом изменило его судьбу.

К 1911 году мысли двадцатидвухлетнего Людвига были заняты философией математики. Отец хотел, чтобы сын получил техническое образование, и тот уже провел два года в Берлине и три в Манчестере — изучал аэронавтику, строил экспериментальные аэростаты, наконец, разработал проект реактивного двигателя. Теперь же он ощутил настоятельную потребность обратиться к философии — и после бесед с английскими и немецкими математиками, включая Готлоба Фреге, разыскал прославленного логика с мировым именем, достопочтенного Бертрана Рассела из кембриджского Тринити-колледжа. Месяца два спустя, проведя в Тринити осенний семестр в качестве слушателя, Витгенштейн потребовал ответа на простой вопрос: полностью ли он безнадежен как философ. Рассела этот вопрос поверг в недоумение. Витгенштейн вернулся в Вену — писать работу, чтобы показать ее Расселу. Работа, по словам Рассела, получилась «очень хорошей, куда лучше, чем у моих английских учеников. Я непременно буду его поддерживать. Похоже, ему предстоят великие свершения».

Летом 1912 года, когда Витгенштейн уже полгода учился в качестве полноправного студента, Рассел окончательно убедился в том, что в интеллектуальном смысле наконец-то обрел наследника. Он видел в Витгенштейне, «пожалуй, идеальный пример гения в традиционном смысле этого слова — пылкий, впечатлительный, мыслящий глубоко, напряженно и властно». Позже он подтвердил это в письме к своей американской наперснице Люси Доннелли: «По сравнению с лавинами его мыслей мои кажутся просто снежками… Он говорит, что каждое утро начинает работу с надеждой и каждый вечер заканчивает в отчаянии. Когда он чего-то не может понять, он приходит в ярость, точно как я».

Вскоре учитель и ученик поменялись ролями: впервые в жизни Рассел ощутил превосходство чьего-то интеллекта над его собственным. В 191 б году, в письме к возлюбленной, известной светской даме леди Оттолин Моррел, он упомянул инцидент трехлетней давности — когда Витгенштейн беспощадно раскритиковал одну из его работ по эпистемологии. Из сбивчивых и невнятных замечаний Витгенштейна Рассел понял мало, однако достаточно, чтобы убедиться в собственной неправоте:

«Его критика, хотя я и не думаю, что сам он тогда это понимал, стала в моей жизни событием первостепенной важности и повлияла на все, что я делаю с тех пор. Я увидел, что он прав и что я уже не могу надеяться снова сделать что-то фундаментальное в философии… Витгенштейн убедил меня, что насущные проблемы логики выше моего понимания».

Вскоре после знакомства с Витгенштейном Рассел писал леди Оттолин: «Я полюбил его и чувствую, что он решит те задачи, для которых я уже стар». А год спустя сказал старшей сестре Людвига, Термине, которая приехала в Кембридж навестить младшенького: «Мы ожидаем, что следующий большой шаг в философии будет сделан вашим братом».

На раннем этапе отношения Рассела и Витгенштейна были проникнуты взаимным уважением и нежной привязанностью. Рассел был для Витгенштейна якорем спасения, единственным верным прибежищем. Тот часто появлялся у него и молча мерил шагами комнату. «Вы думаете о логике или о своих грехах?» — спросил как-то Рассел. «О том и о другом», — последовал ответ. Порой Витгенштейн приходил в такое неистовство, что Рассел боялся, как бы тот не переломал у него в комнате всю мебель.

Он опасался, что Витгенштейн сорвется или даже наложит на себя руки, — и тревоги эти не были необоснованными. Своему другу Дэвиду Пинсенту, изучавшему математику в Тринити-колледже, Витгенштейн признавался, что подумывает о самоубийстве. Вернувшись в Кембридж в 1913 году после поездки в Норвегию, Витгенштейн заявил Расселу, что, как только сможет, вернется во фьорды и будет жить в полном одиночестве, пока не разрешит все вопросы логики. Рассел попытался разубедить его с помощью все той же логики: заметил, что там будет темно. Витгенштейн не замедлил с ответом: он ненавидит дневной свет. «Я сказал, что ему будет одиноко; он ответил, что развращает свой ум, общаясь с умниками. Я сказал, что это безрассудство; он ответил: "Упаси меня Бог от здравомыслия" (и упасет, тут уж никаких сомнений). За август и сентябрь Витгенштейн написал работу по логике, пока еще начерно, но, на мой взгляд, уже ясно, что эта работа ничуть не хуже, а то и лучше того, что делают в логике другие. Но совесть художника не позволяет ему писать, пока он не овладеет предметом в совершенстве, и я убежден, что в феврале он покончит с собой».

Это состояние — на грани самоубийства — было слишком хорошо знакомо Расселу. Безумие было в его роду фамильной болезнью, и он часто чувствовал, что и сам ходит по краю. Леди Оттолин заботливо послала ему рецепт какао, которое, по ее мнению, должно было успокоить взвинченные нервы австрийца и облегчить его депрессию. Рассел поблагодарил ее, но неизвестно, прибегнул ли Витгенштейн к этому рецепту. Если да, то ожидания леди Оттолин не оправдались.

Дружить с Витгенштейном никогда не было легко, однако на Рассела он оказывал особое воздействие — словно перезаряжал батарейки его интеллекта. «Витгенштейн придает смысл моему существованию, потому что больше никто не сможет его понять или сделать так, чтобы его понял мир». К тому же, Рассел поверил, что наконец-то нашел того, кто способен продолжить его дело. Он объявил, что готов вверить этому молодому человеку будущее логики.

Чрезвычайно высокое мнение Рассела о его бывшем студенте сыграло решающую роль в судьбе последнего. В единственной книге по философии, опубликованной Витгенштейном за всю его жизнь, — «Логико-философском трактате», который создавался в окопах Первой мировой, — автор скромно заключил, что им решены все основные философские проблемы. Звучало это сильно, однако издателей не убеждало, поскольку на тот момент Витгенштейну не было еще и тридцати, и «Трактат» попросту не увидел бы света, если бы не помощь Рассела. Несмотря на обманчивую простоту отдельных предложений «Трактата», работа в целом оставалась непонятной рядовому читателю, да и для специалиста была ненамного яснее. После войны немецкий издатель Вильгельм Оствальд согласился выпустить первый тираж — но лишь при условии, что Рассел напишет введение и объяснит, почему эта работа так важна. И Рассел это сделал, хотя и с некоторыми оговорками.

Контакты Рассела и Витгенштейна возобновились после того, как последний в числе тысяч других австрийских солдат попал в итальянский плен. В 1918—1919 годах Витгенштейн был в лагере для военнопленных; но как только он сообщил Расселу, где находится, тот с помощью Кейнса выхлопотал для него привилегии на переписку. Тогда-то Витгенштейн и отправил Расселу рукопись. Когда Витгенштейна освободили, они встретились и подробно обсудили все до единого положения книги. Несмотря на это, Витгенштейн рассвирепел, прочтя предисловие Рассела, — он почувствовал, что бывший учитель совершенно ничего не понял в его работе. И все же только благодаря «санкции» Рассела «Трактат» в 1921 году был опубликован на немецком, а в 1922 году вышел на английском в переводе Огдена.

К этому времени Витгенштейн ощущал полнейшее умственное истощение. Идеям, изложенным в «Логико-философском трактате», он отдал семь лет жизни и теперь полагал, что его вклад в философию завершен, — из этого лимона, как он выразился, больше ничего не выжать. И лишь много позже, между 1927 и 1929 годами, вновь задумавшись о философии под влиянием бесед с Морицем Шликом, основателем Венского кружка логических позитивистов, Витгенштейн решил вернуться в Кембридж. Главную роль в его возвращении сыграли опять-таки Рассел и Кейнс.

Даже за эти шесть лет, в определенном смысле потерянные для философии (начиная с 1920 года), когда Витгенштейн был то школьным учителем, то монастырским садовником, то архитектором, он все же не терял связи с Расселом и еще кое с кем из кембриджского круга. Блестящий юный математик Фрэнк Рамсей — тогда ему было всего девятнадцать — навестил его в горной деревушке Траттенбах в Нижней Австрии и по приезде назад поведал Расселу об умонастроениях и аскетическом образе жизни Витгенштейна. А с Расселом Витгенштейн еще и переписывался. Судя по одному из писем, Рассел скептически воспринимал настойчивые уверения Витгенштейна в том, что жители Траттенбаха, где он преподавал, люди донельзя никчемные.

Когда в 1929 году Витгенштейн вернулся в Кембридж, Рассел снова оказал ему огромную помощь — по меньшей мере, вначале. «Логико-философский трактат» был представлен к защите в качестве докторской диссертации. Экзаменаторами на этом мероприятии, которое с чистой совестью можно назвать пародией на защиту, выступили Рассел и Дж. Э. Мур, которого Витгенштейн хорошо знал по своему первому кембриджскому периоду. Вместо вопросов по теме диссертации трое давних знакомцев дружески поболтали, а потом Рассел обратился к Муру: «Ну давайте, спрашивайте его о чем-нибудь — вы же профессор!» Последовал довольно невнятный диалог, в конце которого Витгенштейн встал, похлопал каждого из экзаменаторов по плечу и сказал: «Да вы не волнуйтесь, я знаю, что вы никогда этого не поймете». Когда истек первый год работы доктора Витгенштейна, оплачивавшийся грантом от Тринити, Рассела попросили отчитаться о деятельности его протеже; результатом этого отчета стала исследовательская стипендия.

Кем только Рассел ни был для Витгенштейна — наставником, спонсором, психотерапевтом, поставщиком рецептов целебных горячих напитков; и все это он делал с радостью. Однако к 1946 году отношения между ними были давно и безнадежно испорчены. В 1911 — 1913 годах они, бывало, ночи напролет увлеченно спорили, теперь же между ними было ледяное отчуждение — из-за непримиримых, как полагал Витгенштейн, личных расхождений.

Витгенштейн считал подход Рассела к философии слишком механистичным, а к людям — слишком поверхностным. Но чего Витгенштейн по-настоящему не мог терпеть, так это расселовской легкомысленности. Витгенштейн попросту не мог отдаваться какому бы то ни было делу наполовину. Рассел же, будучи человеком в высшей степени принципиальным и, в отличие от Витгенштейна, готовым публично отстаивать свои принципы, не отличался безупречной нравственностью. Он был склонен к компромиссам: тут слегка приврет, там чуть-чуть преувеличит, при надобности кому-то польстит, а к кому-то и подольстится. Все эти ничтожные отклонения от пути истинного были для него средствами достижения целей — и оправдывались этими целями.

Примерами тому, считал Витгенштейн, были популярные книжки ради денег — Рассел пек их как блины, Витгенштейну же это занятие было глубоко противно. В особенности же ему претил воинствующий атеизм Рассела и проповедь его более чем свободных взглядов на семью и секс. Об этом Витгенштейн высказывался так: «Если человек говорит мне, что побывал в худшем из мест, я не вправе его судить; но если он заявляет, что его привела туда высшая мудрость, — я знаю, что передо мной мошенник». Действительно, в морализаторстве Рассела было нечто забавное, если учесть, как слабо он ориентировался в эмоциональной сфере и какими удручающими были его отношения с близкими, обвинявшими его в холодности, бессердечии и жестокости к ним. Решив во время велосипедной прогулки, что он больше не любит свою первую жену Элис, Рассел, едва вернувшись домой, не замедлил сообщить ей об этом. Они развелись, но она всю жизнь по-прежнему любила его. Внучка Рассела утверждала, что он спал со своей невесткой, из-за чего и распался брак его сына Джона. Его обвиняли в том, что он довел Джона до сумасшествия, а двух жен — до попыток самоубийства.

Английские приличия были чужды Витгенштейну, и он высказывал в лицо Расселу, что о нем думает, в том числе и свое низкое мнение о философских работах последнего, написанных после Первой мировой. В этом смысле показательно письмо, написанное им в лагере для военнопленных в 1919 году. Витгенштейн тогда только что прочел последнюю книгу Рассела, «Введение в математическую философию» (Introduction to Mathematical Philosophy}; будущее «Трактата» было еще весьма туманным. «Унизительно, — писал он, — томить законченную работу в плену и при этом видеть, как явная чушь гуляет на свободе».

Но как бы ни относился Витгенштейн к этому человеку, очевидно, что к 1946 году Рассел был фигурой мирового масштаба: культовая личность, мудрец, чьим откровениям жадно внимала многочисленная аудитория. Годом раньше в свет вышел его фундаментальный девятисотстраничный труд «История западной философии» — единственный удачный итог лет, проведенных в Америке во время Второй мировой войны. Альберт Эйнштейн писал об этой работе: «Я считаю большой удачей, что в нашем скучном и жестоком поколении есть такой человек — мудрый, благородный, отважный и веселый». На удивление, книга стала бестселлером, избавившим Рассела от финансовых невзгод. Судя по письму из его американского издательства Simon & Schuster от 30 сентября 1946 года, к тому моменту было продано около сорока тысяч экземпляров.

Но, несмотря на столь широкую популярность, Рассел ощущал, что в более узких академических кругах, где он все еще играл значительную роль (и весьма ее ценил), его слава клонится к закату. Идеи Витгенштейна набрали силу, и его школа, превосходство которой было очевидно, вытеснила на обочину философские труды Рассела. Как выразился сам этот патриарх от философии, «не слишком-то приятно обнаружить, что ты вышел из моды, в которой некогда задавал тон». Неизвестно, насколько Рассел ориентировался в поздних работах Витгенштейна. В 1946 году Стивен Тулмин случайно услышал, как он спрашивает Ричарда Брейтуэйта, чем занимался Витгенштейн после «Трактата».

Но в моде или не в моде, а на студентов Рассел по-прежнему производил впечатление. Может, он и казался им обломком прошлого — но обломком великим, этаким Акрополем ушедшей философской эпохи. Его учение в ту пору определялось идеями, которым предстояло вылиться в книгу «Человеческое познание: его сфера и границы». Прием, оказанный ей критиками, был неоднозначным. Но на лекциях Рассела яблоку было негде упасть — приходилось открывать второй зал и устанавливать динамики. В Клубе моральных наук, где явно не хватало блеска и остроумия, лекции Рассела были освежающим блюдом, густо приправленным шутками и приперченным анекдотами. Он обожал выступать перед студентами — толпа поджидала его у высоких ворот Тринити-колледжа, а потом напролом топала по лужайкам, ходить по которым было запрещено, жадно внимая его разглагольствованиям.

Как и большинство людей, лично знавших Витгенштейна, Рассел тоже на какое-то время подпал под его обаяние, ошеломленный его внутренней мощью. Однако с годами чары рассеялись, краски поблекли, и Рассел вспоминал о Витгенштейне как о человеке всего-навсего «своеобразном». «Сомневаюсь, что его ученики понимали, что он был за человек», — говорил он. В старости он обвинял Витгенштейна в «обесценивании» философии и говорил, что тот «предал» собственное величие. В некрологе по Витгенштейну, опубликованном в Mind, Рассел писал: «Знакомство с Витгенштейном стало одним из самых захватывающих приключений в моей жизни». Однако этот текст заканчивается упоминанием «Логико-философского трактата». О других, более поздних работах Витгенштейна, равно как и о последующих трех десятилетиях их знакомства, Рассел предпочел умолчать.

Витгенштейн, со своей стороны, к 1946 году полагал, что Рассел уже не способен на что-то выдающееся в философии. После очередного заседания Клуба моральных наук, спустя несколько недель после появления там Поппера, Витгенштейн послал Муру письмо, где были такие строки: «К сожалению, там был Рассел — неприятный донельзя. Говорлив и поверхностен, хотя, как всегда, хватает все на лету». Вероятно, это был последний эпизод их общения: американскому философу Боувсма Витгенштейн говорил, что они с Расселом «встречались, но не разговаривали».

И все же в нем навсегда сохранилось сдержанное почтение к Расселу, основанное на воспоминаниях о первых годах в Кембридже и общем интересе к логике. В 1937 году Витгенштейн писал в дневнике: «В ходе наших бесед Рассел то и дело восклицал: "Логика — это ад!" И это очень точно отражает чувство, которое мы тогда испытывали, думая о проблемах логики, то есть об их огромной сложности, неподатливой и ускользающей ткани».

Говорят, что Витгенштейн относился к Расселу с большим уважением, чем к кому бы то ни было. Себе он позволял публично порицать Рассела и критиковать его за глаза, но тех его приверженцев, которые осмеливались следовать его примеру, неизменно ждал самый суровый выговор.

Если Рассел, — который в тот вечер поначалу хранил молчание, а пик его славы к тому времени давно миновал, — воспринимал Витгенштейна в свете их долгих и сложных взаимоотношений, то в лице Поппера он видел перед собой человека едва знакомого, но настойчиво стремившегося стать к нему ближе.

До тех пор Рассел и Поппер не очень хорошо знали друг друга, но отношения между ними были доброжелательными. И немудрено. Во-первых, из-за большой разницы в возрасте — в тридцать лет — о какой-то профессиональной зависти не было и речи. Первая книга Рассела, о немецкой социал-демократии, вышла за шесть лет до рождения Поппера! Во-вторых, Рассел в некотором, весьма условном смысле содействовал карьере Поппера. Их первая краткая встреча произошла в 1935 году на философской конференции во Франции, вторая — в 193б-м, в Англии, на собрании Аристотелевского общества. После этого, когда молодой Поппер отчаянно искал постоянную работу, чтобы уехать из Вены, Рассел снабдил его рекомендательным письмом. Расплывчатые и шаблонные формулировки этого письма позволяют предположить, что Рассел был плохо знаком с работами Поппера: «Доктор Карл Поппер — человек больших способностей, и для любого университета было бы честью числить его в рядах своих сотрудников». Далее говорилось: «Зная, что он претендует на должность в колледже Кентерберийского университета (Крайстчерч, Новая Зеландия), я без малейших сомнений и от всей души даю ему свою рекомендацию». Судя по формальному слогу, писал ее Рассел наспех и не вникая в обстоятельства — стандартная отписка человека, привыкшего к просьбам о рекомендации.

Рассел получил от Поппера экземпляры книг «Логика научного открытия» и «Открытое общество и его враги». Читал ли он первую из них, остается под вопросом — хотя бы потому, что страницы экземпляра, хранившегося в его библиотеке, остались практически неразрезанными. Когда же Поппер попросил его отрекомендовать «Открытое общество и его враги» американским издателям «Истории западной философии», Рассел в ответном письме в июле 1946 года попросил еще один экземпляр, объяснив, что ему необходимо перечитать книгу, а собственная его библиотека недоступна из-за переезда.

Поппер действительно прислал еще один экземпляр — и Рассел, на сей раз уделивший книге должное внимание, был поражен. В том же месяце, читая в аудитории НЗ лекцию «Философия и политика», он объявил, что «в недавней книге доктора К.Р. Поппера блестяще проведено» наступление на политическую философию Платона. А в I960 году Рассел посоветовал одному студенту отправиться в Лондонскую школу экономики, а не в Кембридж, потому что в Лондоне философия «живая и энергичная».

Сказать, что Поппер платил ему той же монетой, — значит ничего не сказать. Поппер считал Рассела самым блестящим философом со времен Иммануила Канта, а «Историю западной философии» — лучшим из всех исследований на эту тему. В выступлении по Австрийскому радио в январе 1947 года он говорил о ней в терминах, которые не уроженцу Вены показались бы излишне восторженными. Поппер восхвалял Рассела, называя его единственным великим философом современной эпохи и самым великим логиком со времен Аристотеля. Это великая книга, восклицал Поппер, именно потому, что автор ее — великий человек. «На грани культа» — так охарактеризовал отношение Поппера к Расселу Питер Мунц.

Особенно восхищал Поппера простой и изящный слог Рассела. Начав писать по-английски, он сознательно пытался подражать стилю своего кумира. При этом — возможно, это был камешек в огород Витгенштейна — Поппер уничтожающе отзывался о велеречивом «немецком» стиле: «каждый интеллектуал желает показать, что он владеет главными тайнами мира». Рассел же никогда не писал претенциозно или туманно — по крайней мере, никогда не делал этого намеренно. Именно поэтому Поппер говорил о нем: «…наш великий мастер. С ним можно не соглашаться, но не восхищаться им невозможно. Он всегда изъясняется ясно, просто и убедительно».

Поппер благоговел и перед невероятной работоспособностью Рассела, приобретал и читал все его книги. Бывают писатели и художники, писал он много лет спустя, способные создать шедевр без всяких предварительных усилий, — они достигают совершенства мгновенно. «Среди философов гением такого рода был Бертран Рассел. Он писал на прекраснейшем английском, и в его рукописях на каждые три, а то и четыре страницы встречается всего одно исправление».

В 1959 году Поппер попросил у Рассела разрешения посвятить ему книгу — и получил его. Однако этой работе, которую он собирался назвать «Постскриптум: двадцать лет спустя», предстояло увидеть свет лишь через много лет. В конце концов она вышла под названием «Постскриптум к "Логике научного открытия"», в трех частях, и к тому времени Поппер вполне мог и забыть о своей просьбе: никакого посвящения в книге нет. Но задумано оно было таким:

Бертрану Расселу,
чьи ясность изложения,
чувство меры
и преданность истине
стали недосягаемым идеалом
философского труда

В пятидесятые-шестидесятые годы Рассел и Поппер лишь изредка обменивались письмами. Преклонение Поппера перед Расселом отнюдь не помешало последнему отказаться писать рецензию на том «Современной английской философии», одним из авторов которого был Поппер. В послании Поппера сквозят интонации обиженного ученика, который пытается пререкаться с учителем; ответ Рассела звучит добродушно-примирительно: «Мне и в голову не пришло, что вы могли усмотреть в моем отказе хоть что-то оскорбительное для вас лично».

Но каковы бы ни были надежды Поппера, сблизиться с Расселом ему так и не удалось. И если Поппер думал, что спор с Витгенштейном в комнате НЗ поможет ему вызвать у Рассела ответное восхищение, то эти надежды не оправдались. Работы Поппера испещрены ссылками на Рассела; в автобиографии Рассела Поппер не удостоился ни единого упоминания.