Солдат и картезианец

Солдат. Здравствуй, брат!

Картезианец. Здравствуй и ты, дорогой брат! Солдат. Насилу тебя узнал.

Картезианец. Неужели за два года я так постарел?

Солдат. Нет, но с бритой головой и в другом платье ты выглядишь как-то совсем по-новому. Ты словно животное иной породы.

Картезианец. Так ты и собственную жену не признал бы, если б она встретилась тебе, одевшись по-иному?

Солдат. Если бы настолько по-иному — нет.

Картезианец. А вот я так прекрасно тебя узнаю, хоть у тебя не только платье переменилось, но и лицо, и все обличье. Во сколько красок ты расписан? Такого пестрого оперения ни у одной птицы не сыщешь. И потом — как все изрезано, издырявлено[179]! Что за вызов и обычаю, и самой природе! Прибавь к этому стриженую макушку и небритую бороду, да еще усы торчат, как у кота. А лицо-то — все в шрамах, точно ты клейменый самосец из поговорки[180].

Солдат. Так всегда возвращаются с войны. Но скажи мне, пожалуйста, у вас здесь врачи хорошие перевелись, что ли?

Картезианец. Нет, отчего ж…

Солдат. Да оттого, что ты не нашел у кого вылечить больную голову, прежде чем ввергнуть себя в это рабство.

Картезианец. Тебе кажется, будто я совсем сошел сума?

Солдат. Окончательно и бесповоротно! Что за необходимость припала хоронить себя здесь раньше срока, когда было на что и в мире жить приятно и с удобством?

Картезианец. А теперь, по-твоему, я в мире не живу?

Солдат. Нет, клянусь Юпитером!

Картезианец. Почему, объясни.

Солдат. Потому что тебе нельзя идти куда вздумается. Ты заперт здесь, точно в клетке. К этому прибавь тонзуру, нелепую одежду, одиночество, бесконечную рыбу к столу — удивительно, как ты сам еще не обратился в рыбу!

Картезианец. Если бы люди обращались в то, чем они питаются, ты бы уже давно был свиньей: ведь ты так любишь полакомиться свининкой.

Солдат. Не сомневаюсь, что ты уже раскаиваешься. Не многих я знаю монахов, которые не раскаялись бы в своем выборе.

Картезианец. Это бывает с теми, кто бросается в монашескую жизнь, будто в колодец падает. А я спустился постепенно и вполне умышленно, узнав сначала самого себя и во всех подробностях разглядев здешний образ жизни. Ведь мне уже двадцать восемь, к этим годам человек способен быть с собою знаком. Что касается места, так и ты тоже заперт в тесноте, если подумать, как громаден мир в целом. Тесно ли, просторно ли — не это важно; важно, чтобы не было ущерба житейским удобствам. Многие редко, а то и вовсе никогда не покидают города, где родились; но если бы вдруг им запретили выезжать за его пределы, они страшно досадовали бы на самих себя — зачем не ездили прежде! — и прониклись бы нестерпимым желанием расстаться с отечеством. Это чувство всеобщее, но я его лишен. Я представляю себе, будто здесь передо мною целый мир, а эта карта и правда являет взору всю землю, и в своем воображении я путешествую и приятнее и безопаснее тех, кто плавает к неведомым островам.

Солдат. Тут ты, пожалуй, прав.

Картезианец. Хулить бритую голову ты не можешь — ты ведь и сам коротко стрижешься, наверное, ради удобства. Бритье же, во всяком случае, делает голову чище, а пожалуй, и здоровее. Знаешь, сколько знатных господ в Венеции бреют голову целиком? А что нелепого в моем платье? Разве оно не прикрывает тела? Платье служит двойную службу — защищает от холода или зноя и прячет то, что велит прятать стыд. Разве моя одежда не исполняет обоих этих назначений? Или тебя изумляет ее цвет? Но какой цвет более приличествует любому из христиан, нежели тот, что всем дарован в обряде крещения? Да, да — было и тебе сказано: «Облекись в одеяние, белое как снег»[181]. Стало быть, это платье напоминает мне про обещание, которое я дал при крещении: всегда хранить чистоту сердца.

Далее, если одиночеством ты зовешь бегство от толпы, так пример подаем не мы, а древние пророки и даже языческие философы и вообще все, кто дорожил силой и ясностью духа. Скажу больше: поэты, астрологи и прочие, посвятившие себя подобным занятиям, когда задумают что-либо великое и необычайное, всегда ищут уединения. Почему, однако ж, ты толкуешь об одиночестве? Даже беседа с одним другом разгоняет тоску одиночества, а здесь у меня множество товарищей, и у нас всё сообща. Вдобавок и старые приятели навещают, и даже слишком часто. И тебе кажется, будто я живу в одиночестве, в пустыне?

Солдат. Но поговорить с ними можно не всегда.

Картезианец. Не всегда это и на пользу. И беседы тем приятнее, что долгие перерывы умножают удовольствие.

Солдат. Недурно подмечено. Мне тоже мясо особенно по вкусу на Пасху, после Великого поста.

Картезианец. Но и тогда, когда я вроде бы остаюсь в полном одиночестве, со мною собеседники куда более приятные, чем дружки по хмельному застолью.

Солдат. Где же они?

Картезианец. Видишь Евангелие? Из этой книги со мною беседует тот, кто некогда был красноречивым спутником двоим ученикам[182], которые шли в Эммаус, и, впивая медвяные его речи, не усталость они испытывали, а лишь несказанно сладостный жар сердца. Из этой книги со мною говорит Павел, из этой — Исайя и остальные пророки. Вот обращается ко мне несравненный Златоуст, вот — Василий[183], вот — Августин[184], вот — Иероним, вот — Киприан и прочие наставники; их ученость не уступает силе слова, а сила слова — учености. Знаешь ли ты собеседников, которых можно было бы сравнить с ними? И полагаешь ли ты, что в такое общество — а оно со мною всегда — может вкрасться скука одиночества?

Солдат. Мне бы они ничего сказать не сумели — я бы не понял.

Картезианец. А что за важность, чем питается это бренное тело? Живи мы в согласии с природою, оно бы довольствовалось самым малым. Твоя еда — перепелки, фазаны да каплуны, я живу одной рыбою[185], а кто из нас двоих плотнее?

Солдат. Тебе бы жену, как у меня, — поубавилось бы и сока и силы.

Картезианец. Верно: еще и поэтому с меня хватает любой пищи, даже самой скудной.

Солдат. Но выходит, что ты живешь на иудейский лад!

Картезианец. Ничего подобного! Мы если и не живем, то уж, во всяком случае, стараемся жить по-христиански.

Солдат. Как же — вы уповаете на одежду, на пищу, на всякие там молитвы и прочие обряды, а евангельским благочестием пренебрегаете!

Картезианец. Что делают иные, не мне судить, я же всему этому нимало не доверяюсь и цены не придаю почти никакой. Все свои упования я полагаю в чистоте души и во Христе.

Солдат. А тогда зачем соблюдаешь, раз не ценишь?

Картезианец. Чтобы хранить мир со своими братьями и никого из них не обидеть. Я бы никому не хотел нанести обиду из-за мелочей, которые ничего не стоит исполнить. Мы все-таки люди, в какое бы платье ни были одеты, а потому согласие или несогласие в самых ничтожных вещах утверждает или, наоборот, разрушает наше единомыслие. Бритая голова или цвет платья сами по себе не приближают меня к богу. Но что бы сказали люди, если б я отрастил кудри или надел такое платье, как у тебя?

Свое решение я тебе объяснил, теперь и ты, пожалуйста, объясни мне свое, и не забудь рассказать, куда подевались все дельные врачи, когда ты, бросив дома детей и молодую жену, отправлялся на военную службу, когда за ничтожное жалование нанялся убивать людей, да еще и с опасностью для собственной жизни! В самом деле, не с грибами и не с маковыми головками шел ты сражаться, а с вооруженными бойцами. Как ты думаешь, что злополучнее — погубить за плату христианина, который не причинил тебе никакого зла, или всего себя, и тело, и душу разом, обречь на вечную гибель?

Солдат. Убивать врагов не грешно.

Картезианец. Быть может, и так, если они нападают на твое отечество. Тогда, может быть, и благочестиво — биться за детей своих и супругу, за родителей и друзей, за алтари и очаги, за спокойствие всех сограждан. Но к твоему наемничеству это никакого отношения не имеет. Если бы тебя убили на войне, я бы и гнилого ореха не дал за твою душу.

Солдат. Не дал бы?

Картезианец. Не дал, Христос мне свидетель! Что, по-твоему, тяжелее, повиноваться достойному мужу (мы зовем его приором), который кличет нас на молитву, либо послушать Святое писание или спасительные наставления, либо воспеть хвалу богу, или же быть в подчинении у какого-нибудь варвара сотника, который чуть не всякую ночь гонит тебя в долгий поход, куда заблагорассудит, который ставит тебя под ядра бомбард и запрещает трогаться с места, покуда ты жив или покуда жив неприятель?

Солдат. Ты еще не все беды перечислил. Картезианец. Если я нарушу устав моего ордена, карою мне будет внушение или какое-нибудь другое легкое наказание. Тебе же, если ты хоть в чем-нибудь провинишься против воинских уставов, тебе — болтаться на виселице или идти сквозь строй; потерять в этом случае голову на плахе — великая удача!

Солдат. С правдою спорить не могу.

Картезианец. А твой наряд свидетельствует, что не слишком-то много денег несешь ты домой.

Солдат. Денег у меня давно ни гроша, зато долгов — не счесть. Я для того и завернул к тебе, чтобы попросить на дорогу.

Картезианец. Лучше б ты завернул ко мне, когда торопился на свою преступную службу! Но откуда такая нужда?

Солдат. Откуда, спрашиваешь? Все жалование, все, что удалось набрать грабительством, святотатством или простою кражею, — все ушло на пьянство, на девок да на игру в кости.

Картезианец. Ах ты несчастный! А тем временем жена, ради которой господь приказывает оставить отца и мать, горевала дома, брошенная с малыми детьми! И тебе еще казалось, что ты наслаждаешься жизнью, — посреди таких бедствий, таких злодеяний?!

Солдат. Меня то вводило в заблуждение, что рядом со мною чинили зло бесчисленное множество других. Я уже сам не понимал, что творю.

Картезианец. Боюсь, что жена тебя не узнает.

Солдат. Как так?

Картезианец. Лицо у тебя совсем другое. Из-за рубцов. Вот, на лбу, — что за рытвина? Можно подумать, будто у тебя рог вырезали.

Солдат. Знал бы ты, как было дело, ты бы меня еще поздравил с этим рубцом.

Картезианец. Почему?

Солдат. Потому что я был на волосок от смерти.

Картезианец. Что ж такого стряслось?

Солдат. Кто-то натягивал арбалет, а стальной лук лопнул, и осколок угодил мне в лоб.

Картезианец. И на щеке у тебя шрам чуть не в целую пядь.

Солдат. Эту рану я получил в схватке.

Картезианец. На поле сражения?

Солдат. Нет, за костями повздорили.

Картезианец. А на подбородке что за украшения?

Солдат. Это так, ничего.

Картезианец. Не испанскою ли чесоткою ты заразился? [186]

Солдат. Да, брат, угадал. Уж в третий раз болею, чуть не помер.

Картезианец. А эта напасть откуда — что ходишь согнувшись, будто старик девяностолетний, или какой-нибудь жнец, или будто тебе дубиною поясницу переломили?

Солдат. Так жилы свело проклятою хворью.

Картезианец. Славное случилось с тобою превращение, ничего не скажешь. Раньше был ты конник, теперь из центавра обратился в полупресмыкающееся.

Солдат. Таковы проказы Марса.

Картезианец. Нет, таково твое безумие! И какую ж добычу принесешь ты домой жене и детям? Проказу? Конечно, эта чесотка не иное что-нибудь, а проказа особого рода. Особенность в том, что от нее трудно уберечься: очень уж многие болеют, и все больше знать. Но по этой самой причине и следовало остерегаться с удвоенною зоркостью. А теперь ты наделишь этой мерзостью тех, кто должен быть тебе дороже всего в жизни. И сам до конца дней будешь таскать повсюду гнилой и зловонный труп!

Солдат. Пожалуйста, брат, перестань! И так худо — зачем еще браниться?

Картезианец. А ведь я назвал только малую толику твоих бед, только те, что затронули тело. А душу какую ты принес с войны? какой паршой она изъедена? сколькими ранами изъязвлена?

Солдат. Душа не чище сточной канавы в Париже на улице Мобер или отхожего места общего пользования.

Картезианец. Боюсь, что богу и ангелам его она покажется куда зловоннее!

Солдат. Но уж полно ворчать. Скажи лучше, как будет с деньгами на дорогу.

Картезианец. У меня не из чего дать, узнаю, что решит приор.

Солдат. Но если он что уделит, ты держи руки наготове: ведь когда надо отсчитывать денежки, столько вдруг всяких препятствий появляется!

Картезианец. До других мне дела нет, а моим рукам ни принимай, ни давать не должно[187]. Впрочем, об этом — после завтрака, а сейчас пора к столу.