Загрузка...



Похороны

Маркольф. Федр

Маркольф. Откуда, Федр? Не из пещеры ли Трофония[431]?

Федр. Почему ты так решил?

Маркольф. Потому что ты печален, взъерошен, не-прибран, мрачен — против обыкновения. Словом, нисколько не оправдываешь своего имени[432].

Федр. Кто пробудет долгое время в мастерской медника, чернеет лицом. Стоит ли удивляться, если, столько дней пробыв подле двух умирающих, а после проводивши их в могилу, я сегодня грустнее обыкновенного? Особенно когда оба были мне очень дороги?

Маркольф. О ком ты говоришь?

Федр. Ты знал Георгия Балеарского?

Маркольф. Только по имени. В лицо не знал.

Федр. Другой тебе вовсе незнаком. Звали его Корнелий Монтий, и нас много лет связывала самая тесная дружба.

Маркольф. Мне ни разу не случалось видеть, как человек умирает.

Федр. А мне — чаще, чем хотелось бы.

Маркольф. Верно ли, что смерть так страшна, как толкуют люди?

Федр. Путь к смерти тягостнее, чем сама смерть. И кто выкинет из души этот страх перед нею и ее образ, освобождает себя от большого зла. Коротко сказать, все мучительное, что есть и в болезни, и в смерти, переносится намного легче, если целиком предаться воле божьей. Что же до ощущения смерти в миг, когда душа уже отделяется от тела, я думаю, его либо нет вообще, либо оно едва различимо: природа заранее усыпляет и притупляет все чувства.

Маркольф. Мы родимся, совсем ничего не чувствуя.

Федр. Зато мать чувствует.

Маркольф. Почему ж умираем не так же точно? Почему богу было угодно сделать смерть такой мучительной?

Федр. Роды он пожелал сотворить тяжелыми и опасными для матери, чтобы она горячее любила ребенка, а смерть пожелал сделать ужасной для каждого, чтобы люди не налагали на себя руки. Ведь и теперь-то сколько самоубийств — что же было бы, если бы в смерти не заключалось ничего ужасного, как по-твоему? Всякий раз, когда хозяин высек бы слугу или даже отец — несовершеннолетнего сына, когда жена рассердилась бы на мужа, или погибло богатство, или приключилось еще что-нибудь, тягостное для души, люди тотчас бросались бы к петле, к мечу, к реке, к обрыву, к яду. А жестокость смерти заставляет дорожить жизнью, в особенности когда вспоминаешь, что жизни стоит только покинуть пас — и ни один врач ее не вернет. Впрочем, как не все рождаются одинаково, так не все одинаково и умирают. Иных без промедления избавляет скорая смерть, иные долго и медленно чахнут. Одержимые сонною болезнью и укушенные аспидом погружаются в сон и умирают, не помня себя. Однако я пришел к выводу, что нет смерти настолько жестокой, чтобы ее нельзя было перенести, если ты решил уйти мужественно.

Маркольф. Какая из этих двух смертей показалась тебе более достойной христианина?

Федр. Мне кажется, что Георгий умер почетнее.

Маркольф. Как? И в смерти есть свое честолюбие?

Федр. Никогда я не видел, чтобы два человека умирали так несходно друг с другом. Если у тебя есть время, послушай, я опишу кончину обоих, и ты сам решишь, какая смерть желаннее для христианина.

Маркольф. Не сочти за труд, расскажи, очень тебя прошу! Меня и самого мало что на свете так занимает*

Федр. Тогда сначала выслушай про Георгия. Признаки смерти сделались уже очевидны, но сонм врачей, которые долго лечили больного, скрыл безнадежность его состояния и потребовал жалования.

Маркольф. Сколько было врачей?

Федр. Десять, иной раз двенадцать, но никогда не менее шести.

Маркольф. Это и здорового убить хватило бы!

Федр. Получив денежки, они тайно сообщают близким, что смерть неподалеку и что надо озаботиться всем, относящимся ко спасению души, ибо на телесное здравие надежды больше нет. Через ближайших друзей мягко внушают и больному, чтобы попечение о теле он предоставил богу, а сам думал и заботился лишь о том, как благополучнее расстаться с этим миром. Тут Георгий устремил удивительно грозный и суровый взгляд на врачей, точно негодуя, что они от него отступились. Те отвечали, что они врачи, а не боги: все, на что способно их искусство, было исполнено, а против роковой необходимости любое врачевание бессильно. С этими словами они выходят в соседнюю комнату.

Маркольф. В чем дело? Не торопятся уйти, даже получив плату?

Федр. Между ними не было согласия насчет природы болезни. Один утверждал, что это водянка, другой — что тимпанит, третий — что язва в кишках, и так каждый называл другой недуг. Все время, что они пользовали больного, они спорили, не переставая.

Маркольф. Счастливый больной! Повезло ему.

Федр. Дабы завершить эту тяжбу, они просят через супругу, чтобы им позволили вскрыть мертвое тело: во-первых, это почетно и уже ради одного почета принято в знатных домах, во-вторых, это будет на пользу многим и, значит, умножит число заслуг усопшего, и, в-третьих, они, врачи, на свой счет закажут тридцать заупокойных обеден, которые будут полезны покойнику. Умирающий долго сопротивлялся, но наконец уступил вкрадчивым речам супруги и близких. После этого врачебный отряд удалился: им, видите ли, не должно быть свидетелями смерти или принимать участие в погребении — ведь они помощники жизни! Немедля посылают за Бернардином, мужем, как тебе известно, почтенным, надзирающим над францисканцами, чтобы он принял исповедь. Едва исповедь завершилась, как в доме уже началось коловращение четырех орденов, которые принято называть нищенствующими.

Маркольф. Столько коршунов на один труп?

Федр. Потом позвали приходского священника, что· бы совершить соборование и предложить умирающему священный символ тела господня.

Маркольф. Благочестиво.

Федр. Но тут едва-едва не вспыхнула кровавая битва меж священником и монахами.

Маркольф. У постели больного?

Федр. И даже на глазах у Христа.

Маркольф. Чем же было вызвано такое возмущение, да еще так внезапно?

Федр. Когда священник узнал, что больной уже исповедался францисканцу, он объявил, что и таинства соборования не совершит, и не причастит, и погребения не допустит, если не услышит исповеди собственными ушами: пастырь-то он, и ответ за овечек перед господом держать ему, а это невозможно, если он-то как раз и не ведает, что скрыто у них в сердце.

Маркольф. И что же? Разве не признали, что он прав?

Федр. Нет, не признали, по крайней мере — монахи. Все они шумно возражали, особенно Бернардин и доминиканец Винцентий.

Маркольф. И как они возражали?

Федр. Бранили священника последними словами, называли его ослом, годным лишь на то, чтобы быть пастырем у свиней. «Я, — кричал Винцентий, — бакалавр богословия, скоро буду лиценциатом, а там и доктором стану[433]! А ты едва Евангелие по складам разбираешь — куда тебе исследовать тайны сердца? Если уж ты такой любопытный, вынюхивай, чем занимаются дома твоя женка и ублюдки!» И много еще чего наговорил, да только повторять стыдно.

Маркольф. Ну, а священник? Промолчал?

Федр. Промолчал? Так же, как кузнечик, которого поймали за крыло! «Я, говорит, таких бакалавров, как ты, и еще намного лучше из бобовой соломы свяжу! Основатели ваших орденов, Доминик и Франциск, — где это они учились философии Аристотеля, или доказательствам Фомы[434], или рассуждениям Скота? где удостоились звания бакалавра? Вы вкрались в мир, еще полный доверия к вам, но тогда вы были немногочисленны и смиренны, а иные даже и образованны и благочестивы; вы начали вить гнезда в деревнях и селах, но скоро перебрались в самые богатые города и в каждом выбирали самое лучшее место. Столько есть деревень, которые не могут прокормить своего пастыря, — там бы вашей братии и трудиться, но теперь вас не сыщешь нигде, кроме как в палатах у богачей! Вы хвастливо ссылаетесь на пап, по наши особые права ничего не стоят, пока есть епископ, пастырь или его заместитель. Покуда я цел и невредим, никто из вас не взойдет на кафедру в моем храме. Я не бакалавр, но не был бакалавром и святой Мартин, а епископом был. Если мне и недостает учености, не у вас ее занимать. Неужели, по-вашему, мир и сейчас так глуп, чтобы, завидев облачение Доминика или Франциска, верить, будто и святость их тут же, под этой одеждою? И разве ваше дело, как я распоряжаюсь в своем доме? Как распоряжаетесь вы в своих логовах, как обходитесь с монахинями — это даже народ знает. А уж как далеко до чистоты и достоинства домам богачей, где вы столь частые гости, — это тоже известно всем и каждому».

Остальное, Маркольф, я не смею тебе пересказать; в общем он честил достопочтенных отцов без малейшего почтения. И не было бы этому конца, если бы Георгий не дал знака рукою, что хочет сказать слово. Насилу добились, чтобы распря поутихла. Тогда больной промолвил: «Да будет меж вами мир. Тебе, моему священнику, я исповедуюсь еще раз. После, прежде чем ты покинешь мой дом, тебе заплатят и за колокольный звон, и за погребальные песнопения, и за памятник, и за похороны? я не допущу, чтобы у тебя остался хоть малейший повод на меня жаловаться».

Маркольф. Надеюсь, священник не отклонил такие справедливые условия?

Федр. Нет. Он только поворчал еще немного насчет исповеди. «Что за нужда, говорит, утомлять и больного и священника, повторяя одно и то же? Если б он вовремя исповедался мне, то и завещание, наверно, составил бы безупречное, а теперь вы за все в ответе…» Справедливость больного очень не понравилась монахам, которые негодовали, что часть добычи уплывает в руки священника. Но тут вмешался я и приглушил спор. Священник совершил соборование, дал больному чело господне и, получив деньги, удалился.

Маркольф. Значит, вслед за бурею наступила тишь?

Федр. Наоборот: одну бурю сразу сменила другая, еще более свирепая.

Маркольф. А причина какая?

Федр. Сейчас услышишь. В дом стеклись четыре нищенствующих ордена, и к ним прибавился еще пятый — крестоносцев. Против этого последнего и восстали те четыре с великим возмущением, словно законные сыновья против незаконного: «Виданное ли это дело — повозка о пяти колесах? Какая наглость — требовать, чтобы и нищенствующих орденов было больше, чем евангелистов! Тогда уж ведите сюда всех нищих, со всех мостов и перекрестков!»

Маркольф. А что крестоносцы в ответ?

Федр. В свою очередь, спросили, как двигалась вперед повозка Церкви, когда не было ни одного нищенствующего ордена, как — потом, когда был один, как когда три? «Число же евангелистов, говорят, не больше имеет общего с нашими орденами, чем с игральною костью, у которой со всех сторон четыре угла. Л кто присоединил к нищенствующим августинцев[435], кто кармелитов? Когда просил милостыню Августин или пророк Илья?» (Те считают их основателями своих орденов.) Так они гремели и громыхали, но выстоять в одиночку против четырех армий не смогли и отступили, сыпля угрозами.

Маркольф. И тогда, наконец, просияла тишина.

Федр. Ничего подобного. Союз против пятого ордена превратился в бой гладиаторов. Францисканец с доминиканцем настаивали, что ни августинец, ни кармелит — не подлинные нищие, а незаконнорожденные или подкидыши. Препирались так злобно, что я уже боялся, как бы до драки не дошло.

Маркольф. И больной это терпел?

Федр. Дело происходило не возле его постели, а в зале рядом со спальнею. Но все голоса долетали до больного, потому что монахи не шептались, но трубили во все трубы и вообще, как ты знаешь, слух у больного всегда обостряется.

Маркольф. Чем же кончилась война?

Федр. Больной через супругу объявил им, чтобы они успокоились и что он уладит их раздор. Он попросил августинцев и кармелитов удалиться, обещав, что ни малейшего ущерба им это не нанесет: сколько получат остающиеся, ровно столько же будет послано на дом уходящим. А в похоронах он велел участвовать всем орденам, и пятому тоже, чтобы денег всем досталось поровну; но общего поминального застолья просил не устраивать, чтобы не вышло новой ссоры.

Маркольф. Хозяйственный был муж и распорядительный, если, даже умирая, умудрился уладить столько дел.

Федр. Разумеется! Ведь он много лет командовал войском, а там ежедневно возникают такие же шумные несогласия между отрядами.

Маркольф. Значит, он был богат?

Федр. Очень.

Маркольф. Но богатство было дурное, нажитое, как всегда, грабежом, святотатством, вымогательством?

Федр. Да, так обычно поступают начальники войска, и я не решился бы поклясться, что мой друг был иных правил. Однако, судя по тому, что я о нем знаю, он скорее умножал свое состояние умением, чем насилием.

Маркольф. Как так?

Федр. Он был силен в арифметике.

Маркольф. И что с того?

Федр. А то, что перед главнокомандующим насчитывал до тридцати тысяч солдат, тогда как их едва набиралось семь тысяч. И многим ничего не платил.

Маркольф. Замечательная арифметика!

Федр. Затем он искусно затягивал войну, выговаривая себе ежемесячную плату и с вражеских и дружественных городов и сел: с врагов — за то, что они не страдают от враждебных действий, со своих — за то, что им разрешается хранить мир с врагами.

Маркольф. Узнаю обычный солдатский нрав. Но ты продолжай свой рассказ.

Федр. Итак, Бернардин и Винцентий, каждый с несколькими товарищами по ордену, остались подле больного. Прочим припасы послали домой.

Маркольф. А между оставшимися на карауле согласие было полное?

Федр. Не совсем. И те и другие хрюкали что-то насчет своих преимуществ, дарованных папскими грамотами, но, чтобы не расстроить всю игру, делали вид, будто не слышат друг друга. Тут уже принимают меры предосторожности, связанные с завещанием, и подтверждается договор, об условиях которого успели столковаться заранее.

Маркольф. Это мне любопытно услышать.

Федр. Я объясню в общих чертах, потому что история очень долгая. У Георгия была супруга тридцати восьми лет, женщина вполне достойная и умная, двое сыновей, один девятнадцати лет, другой пятнадцати, и две дочери, обе еще малолетние. Завещанием предусматривалось, чтобы жена, — поскольку поступить в монастырь она отказалась наотрез, — надела плащ бегинки (это что-то среднее между монахиней и мирянкой). Старший сын, которого тоже не удалось склонить к монашеству…

Маркольф. Ну, конечно: старую лису в силки не поймать!

Федр…сразу после похорон должен был отправиться в Рим и там, сделавшись по особому дозволению папы священником раньше законного возраста, каждый день в течение целого года служить по отцу заупокойные службы в Ватиканском соборе, а каждую пятницу всходить на коленях по священной лестнице Латеранского храма.

Маркольф. Это сын принял охотно?

Федр. Так же охотно, как осел, на которого взваливают поклажу обманом. Младшему сыну предстояло посвятить себя святому Франциску, старшей дочери — святой Кларе, младшей — Катерине Сиенской. Вот все, чего удалось добиться, поначалу же на уме у Георгия было другое: чтобы покрепче обязать бога услугами, он решил разделить пятерых остающихся в живых меж пятью нищенствующими орденами. Старались что было сил, но зрелый возраст супруги и старшего сына ни угрозам, ни льстивым уговорам не уступил.

Маркольф. Это все равно что лишить наследства.

Федр. Все имущество разделялось так, что, по изъятию расходов на похороны, одна доля отходила супруге. Половина этой суммы предназначалась ей на пропитание, другая половина — той обители, которую она для себя выберет; если ж затем она передумает и уйдет, деньги остаются обители. Вторая доля — старшему сыну, с тем, чтобы ему немедленно были выплачены деньги на дорогу, на покупку папской грамоты и на год жизни в Риме. Если ж и он переменит свое намерение и откажется от посвящения в сан, его долю следует поделить между францисканцами и доминиканцами. Боюсь, что так оно и будет, до того противно ему священство. Две доли отходят монастырю, который примет младшего сына, и еще по две — монастырям, которые примут дочерей, но на том условии, что если впоследствии юноша или девушки не пожелают произнести монашеских обетов, деньги будут возвращены полностью. Одна доля — Бернардину и одна — Винцентию; полдоли — картезианцам, за сопричастность ко всем добрым делам, которые предпринимает или предпримет орден в целом. Последние полторы доли надо распределить меж тайными бедняками, которых Бернардин и Винцентий сочтут достойными такого благодеяния.

Маркольф. По обычаю законоведов ты должен был бы уточнить: «бедняками мужеска и женска пола».

Федр. Итак, оглашают завещание, и договор утверждается в следующих словах: «Георгий Балеарский, подтверждаешь ли ты, живой и в здравом уме, это завещание, которое уже давно составил в согласии со своими намерениями?» — «Подтверждаю». — «И это твоя последняя непременная воля?» — «Да». — «Назначаешь ли меня и бакалавра Винцентия исполнителями твоей последней воли?» — «Назначаю». Велят снова подписаться.

Маркольф. Как же он смог?

Федр. Бернардин водил рукою умирающего.

Маркольф. И что он написал?

Федр. «Гнев святого Франциска и святого Доминика да почиет на том, кто попытается что-либо здесь изменить».

Маркольф. А он не опасался, что завещание может быть опротестовано как противоречащее долгу завещателя?

Федр. Иски такого рода не рассматриваются, если имущество посвящается богу, да ни у кого и желания нет вступать с богом в тяжбу… После этого супруга и дети подают больному правую руку и клянутся исполнить условия, которые они приняли. Потом начинаются переговоры насчет погребения, и снова возникает спор. Наконец верх берет мнение, чтобы от каждого из пяти орденов присутствовало по девяти братьев — в честь пяти книг Моисеевых и девяти ликов ангельских[436]. Каждый орден пусть шествует со своим крестом во главе и с погребальными песнопениями. Помимо близких, пусть наймут тридцать (по числу сребреников, уплаченных за господа) факельщиков в трауре и пусть, почета ради, сопровождают гроб двенадцать плакальщиц (это число посвящено апостольскому сонму). За погребальными носилками пусть следует конь Георгия в траурной попоне, с головою, притянутой к коленям, так, чтобы казалось, будто он ищет хозяина на земле. На покрывалах, что свешиваются по обе стороны носилок, должны быть гербы, а равно — и на каждом факеле, на каждом траурном облачении. Тело пусть покоится справа от главного алтаря, в мраморной гробнице высотою над полом в четыре фута; сверху пусть возлежит сам усопший, высеченный из паросского мрамора и с головы до пят вооруженный — шлем с гребнем (гребень в виде шеи пеликана), в левой руке щит с гербом (три золотых кабаньих головы на серебряном поле), у бедра меч с позолоченным эфесом, золоченый и убранный самоцветами пояс, на ногах золотые шпоры (он был поистине золотой всадник); у ног пусть вытянется леопард По краям надгробия — надпись, достойная такого мужа. Сердце Георгий велит предать земле отдельно, в часовне святого Франциска. Внутренности поручает приходскому священнику, чтобы тот похоронил их с почетом в часовне, посвященной святой Деве.

Маркольф. Погребение, что и говорить, почетное, но чересчур дорогое. В Венеции любому поденщику оказывают больше почета при самых ничтожных издержках. Цех предоставляет искусно сработанные носилки, и нередко за одним телом идут сотни монахов в траурном облачении.

Федр. Я тоже это видел и смеялся над нелепым тщеславием бедняков. Впереди выступают сукновалы и кожевники, позади поденщики, посредине монахи. Настоящая химера, а не погребальное шествие[437]; вот и здесь то же самое — ты бы со мною согласился, если бы видел эти похороны своими глазами. Георгий не упустил из виду и того, чтобы францисканец с доминиканцем бросили меж собою жребий, кому занять в процессии лучшее место, и чтобы остальные тоже решили дело жребием, — иначе и отсюда мог бы возникнуть беспорядок. Приходскому священнику и его причту место было назначено последнее, то есть впереди всех[438]: ни на что другое монахи не соглашались.

Маркольф. Не только боевые линии умел он выстраивать, но и процессии.

Федр. Предусмотрено было также, чтобы заупокойная служба в приходской церкви сопровождалась музыкою — ради почета. Пока это обсуждали и улаживали, больной вдруг затрясся, и каждый понял, что последний час настал. Итак, к показу готовят заключительное действие.

Маркольф. Значит, это еще не конец?

Федр. Огласили папскую грамоту, которая сулила отпущение всех грехов и полностью избавляла от страха перед чистилищем. Вдобавок была признана законною вся его собственность.

Маркольф. Приобретенная грабежом?

Федр. Во всяком случае — по праву войны и по солдатскому обычаю. Но случайно оказался рядом законовед Филипп, шурин Георгия; он заметил в грамоте место, изложенное не так, как полагается, и заронил подозрение, что все это — подлог.

Маркольф. Совсем некстати. Даже если и была ошибка, ее следовало скрыть, — больной от этого нисколько бы не пострадал.

Федр. Я тоже так думаю. Георгий до того встревожился, что был на грани отчаяния. Тут Винцентий показал, на что он способен. Он велел Георгию успокоиться, утверждая, что обладает властью исправлять и восполнять любые ошибки и пропуски в грамотах. «Если бы случилось так, — промолвил он, — что грамота тебя обманула, я готов немедля заменить твою душу своею, чтобы твоя устремилась к небесам, а моя была отдана преисподней».

Маркольф. Но принимает ли бог такой обмен душами? А если и принимает, казался ли он Георгию достаточно надежным при таком ручательстве? Что, если душа Винцентия и без всякого обмена обречена была аду?

Федр. Что происходило, то я и рассказываю. Так или иначе, а Винцентий своего достигнул: больной заметно приободрился. Потом оглашаются гарантии, обещающие Георгию соучастие во всех делах четырех нищенствующих орденов и еще пятого, картезианского.

Маркольф. Я бы испугался, как бы не угодить в преисподнюю, если придется взвалить на себя такое бремя.

Федр. Я говорю о добрых делах, а они обременяют душу, готовую взлететь, не более чем крылья — птицу.

Маркольф. А дурные свои дела кому монахи отсылают?

Федр. Германским наемникам.

Маркольф. По какому праву?

Федр. По евангельскому: «Кто имеет, тому дано будет»[439]. Одновременно оглашается число обеден и псалтирей, которые будут сопровождать душу усопшего; число оказалось бесконечным. Потом умирающего снова исповедали и благословили.

Маркольф. И тут он испустил дух?

Федр. Еще нет. На полу расстилают камышовую циновку, так что один конец остается свернутым наподобие изголовья.

Маркольф. Что же дальше?

Федр. Посыпают ее пеплом, но негусто, и кладут больного; сверху накрывают францисканскою рясой, предварительно освятив ее молитвами и святою водой. Капюшон подкладывают под голову (надеть его уже невозможно) и вместе с капюшоном — папскую грамоту и орденские гарантии.

Маркольф. Странный вид смерти.

Федр. Но утверждают, будто злые духи не имеют власти над теми, кто так умирает. Помимо прочих, так, говорят, умерли святой Мартин и святой Франциск.

Маркольф. Но вся их жизнь отвечала такой смерти. Однако рассказывай скорее, что было дальше.

Федр. Больному протягивают изображение креста и восковую свечу. Глядя на протянутый ему крест, больной промолвил: «На войне я привык обороняться щитом. Теперь вот это будет моим щитом, за ним укроюсь от врага». И, облобызав крест, поднес его к левому плечу. А взглянув на свечу, сказал: «Бывало, я отменно владел копьем в бою. Теперь вот это копье метну я во врага наших душ».

Маркольф. Вполне по-военному.

Федр. Это были его последние слова. Скоро смерть сковала язык и стала перехватывать дыхание. Справа над умирающим склонился Бернардин, слева Винцентий, оба мужи голосистые. Один показывал крест святого Франциска, другой — Доминика. Остальные монахи рассеялись по спальне и мрачно бормотали псалмы. Бернардин оглушительно орал в правое ухо, Винцентий — в левое.

Маркольф. Что именно они кричали?

Федр. Бернардин примерно вот что: «Георгий Балеарский! Если и ныне одобряешь то, о чем мы уговорились, наклони голову вправо!» Наклонил. А Винцентий — свое: «Не бойся, Георгий! За тебя горою стоят Франциск и Доминик! Будь спокоен! Подумай о том, сколько у тебя заслуг, какая грамота от папы! Помни, наконец, что моя душа отдана в залог на случай любой опасности! Если слышишь и это и одобряешь, наклони голову влево!» Наклонил. Потом еще что-нибудь вроде этого и снова: «Если слышишь, пожми мне правую руку!» — пожимает. За такими наклонами головы и пожатьями рук прошло почти три часа. Когда же Георгий перестал откликаться, Бернардин выпрямился и произнес отпущение. Но не успел он договорить, как Георгий испустил дух. Было это среди ночи. Утром сделали вскрытие.

Маркольф. И что обнаружили в мертвом теле?

Федр. Спасибо, что напомнил. В диафрагме застрял осколок свинца.

Маркольф. Откуда он взялся?

Федр. Супруга рассказывала, что Георгий как-то был ранен снарядом из бомбарды, и врачи заключили, что частица жидкого свинца осталась внутри. Потом истерзанное тело кое-как одевают в рясу францисканца. После завтрака совершается погребение — в том порядке, как было решено и постановлено.

Маркольф. Никогда не слыхивал про такую хлопотливую смерть, ни про похороны, такие тщеславные. Но я думаю, ты не собираешься разглашать эту историю?

Федр. Отчего же?

Маркольф. Чтобы не раздразнить шершней.

Федр. Опасности нет никакой. Если то, о чем я рассказываю, благочестиво, им самим выгодно, чтобы об этом знал каждый. А если нет — все достойные среди них будут мне признательны: возможно, услыхав мой рассказ и устыдившись, иные уже не станут так поступать. Наконец, простодушным это послужит уроком, и они уже не будут вовлечены в подобное заблуждение. Ведь и среди монахов есть люди разумные и подлинно благочестивые; они нередко мне жаловались, что суеверие или бесстыдство немногих навлекает ненависть на целый орден.

Маркольф. Это ты и правильно говоришь, и храбро. Но теперь я хочу узнать, как скончался Корнелий.

Федр. Как жил никому не в тягость, так же точно и умер. Он страдал годичною лихорадкой: она возвращалась ежегодно в одну и ту же пору. На сей раз, либо из-за возраста (ему уже перевалило за шестьдесят), либо по иным причинам, болезнь удручала его сильнее обычного, и, по-видимому, он сам почувствовал, что роковой срок близится. И вот за четыре дня до смерти (это было как раз воскресенье) он отправился в церковь, исповедался у своего священника, выслушал общую проповедь, отстоял обедню. После службы он с благоговением принял тело Христово и пошел домой.

Маркольф. К врачам не обращался?

Федр. Только к одному, да и тот не просто хороший врач, но и замечательный человек. Его зовут Якоб Каструций.

Маркольф. Да, я его знаю. Честнее нет человека.

Федр, Он ответил, что не откажет другу в помощи, но что, по его мнению, скорее надо уповать на бога, чем на врачей. Корнелий это суждение выслушал с такою же бодростью, как если бы ему подали самую твердую надежду на жизнь. Хотя он и всегда, в меру своих средств, был очень щедр к неимущим, теперь все, что можно было отнять у жены и детей, помимо самого необходимого, он разделил между нуждающимися, не теми тщеславными и назойливыми нищими, которые попадаются на каждом шагу, но людьми скромными и честными, которые трудятся изо всех сил, борясь с бедностью. Я просил его лучше прилечь и позвать к себе священника, чем изнурять и без того немощное тело. Но он отвечал, что всегда ставил себе одну цель: лучше помогать друзьям, пока это возможно, чем обременять их просьбами об услугах, — и не желает изменять своим правилам в смертный час. Лежал он только последний день и часть ночи, в которую покинул землю. От слабости он опирался на палку или сидел в кресле; на постель опускался редко, и то не раздеваясь, и голову постоянно держал поднятой. Все это время он либо отдавал распоряжения насчет бедняков, главным образом хорошо ему известных или близких соседей, либо читал священные книги, которые пробуждают доверие к богу и свидетельствуют о его к нам любви. Если от усталости не мог читать сам, слушал чтение друга. Часто с удивительным волнением призывал домочадцев ко взаимной любви и согласию, к заботе об истинном благочестии и удивительно ласково утишал их смятение и печаль. Снова и снова повторял им, чтобы они не забыли расплатиться со всеми долгами.

Маркольф. А завещания он разве не составил?

Федр. Задолго до того, когда еще был совсем здоров. Он говорил, что от умирающего не завещания можно ждать, а вздоровещания.

Маркольф. Монастырям или нищим ничего не отказал?

Федр. Ни полушки. «Я, говорит, свое скудное имущество раздавал как мог, а теперь передаю его во владение другим — другие и раздачами займутся. И надеюсь, что они будут раздавать благочестивее, чем это делал я».

Маркольф. И святых мужей не звал, как Георгий?

Федр. Ни единого. Кроме домочадцев и двоих самых близких друзей, подле него не было никого.

Маркольф. Любопытно, что он по этому поводу думал.

Федр. Он говорил, что при своей смерти не желает доставлять хлопоты большему числу людей, чем при рождении.

Маркольф. Я жду окончания твоей истории.

Федр. Сейчас услышишь. Настал четверг. В этот день он не поднялся, испытывая крайнюю истому во всем теле. Пригласили священника, он совершил соборование и снова причастил святых тайн, но уже без исповеди: умирающий объявил, что никаких тревог в душе не осталось. Священник заговорил о погребении — где и как желает Корнелий, чтобы его похоронили. «Хорони меня так, — отвечал умирающий, — как хоронишь христиан самого низшего звания. Мне все равно, где ты положишь это тело, которое в день Страшного суда все равно будет найдено, где бы ты его ни положил. И до погребального шествия мне дела нет». Священник упомянул насчет колокольного звона, насчет тридцати заупокойных обеден, о ежегодных поминальных службах, о папской грамоте, о покупке права на соучастие в заслугах. А он в ответ: «Ах, мой пастырь, мне нисколько не будет хуже, если и ни один колокол не прозвонит. Если ты удостоишь меня хотя бы одной заупокойной обедни, и этого больше чем достаточно. Если есть еще что-либо, чего по обычаю Церкви и без соблазна для слабых духом опустить нельзя, предоставляю это на твое усмотрение. Мне не хочется ни скупать чужие молитвы, ни отнимать у кого бы то ни было его заслуги. Довольно заслуг у Христа, и я верю, что молитвы и заслуги всей Церкви будут мне на благо, если только я живой ее член. В двух грамотах заключена вся моя надежда. Одна — это перечень моих грехов, и глава всех пастырей, господь Иисус, уничтожил ее, прибив ко кресту; другую он сам написал святейшею своею кровью и кровью же скрепил, уверив нас в вечном спасении, если все упования наши возложим на него одного. Итак, да не будет того, чтобы, вооружившись заслугами и грамотами, я призывал господа моего войти в суд с рабом его, ибо я уверен, что не оправдается перед господом ни один из живущих. От господней справедливости взываю к его же милосердию, ибо оно безмерно и неизреченно». После этих его слов священник ушел. А Корнелий, точно обретя великую надежду на спасение, радостный и бодрый велит почитать ему те места из святых книг, что укрепляют надежду на воскресение и на воздаяние бессмертием, как, например, из Исайи — об избавлении Езекии от смерти[440], потом главу пятнадцатую из «Первого послания Павла к Коринфянам», потом о смерти Лазаря из Иоанна[441], но главное — историю страстей Христовых из Евангелий. Как жадно и чутко он слушал, то вздыхая, то складывая руки в знак благодарности, то радуясь и ликуя, а то и прерывая чтение краткой молитвой! После завтрака он задремал ненадолго, а проснувшись, просил почитать из «Евангелия от Иоанна» главу двенадцатую, до конца рассказа[442]. Тут он словно преобразился и исполнился новым духом.

Между тем уже вечерело; он позвал жену и детей и, приподнявшись, насколько хватило сил, сказал им так: «Дорогая моя супруга, что господь прежде сопряг, теперь он же и разлучает, но только телесно и вдобавок на краткий срок. Заботы, любовь и преданность, которые ты привыкла разделять междо мною и милыми нашими детьми, теперь целиком перенеси на них. Нет другого способа заслужить большее расположение бога или же мое расположение, чем вырастить, взлелеять и воспитать эти плоды, дарованные богом нашему супружеству, вырастить так, чтобы их считали достойными Христа. Итак, удвой свою благочестивую любовь к ним — в сознании, что и моя доля забот ложится теперь на твои плечи. Если ты так и поступишь, — а я в этом не сомневаюсь, — никто и никогда не назовет их сиротами. Если ты снова выйдешь замуж…» При этих словах жена разразилась слезами и принялась клясться, что никогда и не помыслит о новом браке. А Корнелий ей: «Возлюбленная сестра моя во Христе, если господь Иисус дарует тебе это намерение вместе с твердостью духа, не упускай небесного дара. Так будет лучше и для тебя, и для детей. Если ж в иную сторону призовет тебя слабость плоти, я знаю, что моя смерть освобождает тебя от супружеских уз, но не от верности, которую ты и за себя, и за меня обязана употребить на заботы об общих наших детях. Что касается брака, пользуйся свободою, которую дозволил тебе господь. Об одном лишь настоятельно тебя прошу: выбери себе мужа такого нрава и сама будь с ним такова, чтобы, либо движимый собственной добротою, либо в ответ на твою обходительность, он был способен любить пасынков. И еще: остерегайся связывать себя каким-либо обетом. Храни себя свободною для бога и для наших детей. Детей воспитывай во всяческом благочестии, но берегись, чтобы они не вступили ни в одну общину или обитель до тех пор, пока возраст и житейский опыт не обнаружат, к какому образу жизни они пригодны». Затем, обернувшись к детям, он убеждал их всегда помнить о благочестии и повиноваться матери, призывал ко взаимной любви и согласию. Договорив, он поцеловал жену, а детей осенил крестным знамением и пожелал им крепкого разума и Христова милосердия. Потом, обводя взором всех присутствовавших, сказал: «Завтра перед зарею господь, который ожил на рассвете, по милосердию своему удостоит призвать эту душу из могилы тела, из мрака смертности к небесному своему свету. Нежный возраст я не хочу утомлять бесполезным бодрствованием; остальные пусть тоже спят по очереди — будет с меня и одного стража, чтобы читал вслух Писание». На исходе ночи, в четвертом часу, все собрались у его постели, он велел прочитать от начала до конца псалом, который произнес господь на кресте. Потом попросил свечу и крест. Принимая свечу, промолвил: «Господь — мой свет и мое спасение. Кого убоюсь?» Облобызав крест, сказал: «Господь — защитник моей жизни. Пред кем содрогнусь?» Спустя немного он молитвенно сложил руки на груди, возвел глаза к небу и сказал: «Господи Иисусе, прими дух мой», — и закрыл глаза, точно собираясь уснуть. И в тот же миг едва приметно испустил дух. Можно было подумать, что он задремал, а не умер.

Маркольф. Никогда не слыхал о смерти, менее хлопотливой.

Федр. Так и в течение всей жизни он никому не доставлял хлопот… Оба были мне друзья. Быть может, я сужу несправедливо, который из двух скончался более по-христиански. Ты человек беспристрастный и разберешься вернее.

Маркольф. Непременно, но только — на досуге.