К. Радек. Из письма Л. С. Сосновскому. 14 июля

Дорогой Л[ев] С[еменович]!

Хорошо хотя бы и то, что мое письмо рассеяло Ваши опасения, не является ли моя телеграмма от 4 мая в «Правду»[386] шагом к индивидуальному решению вопроса об оппозиции. При более вдумчивом отношении Вы могли бы и без него угадать, что если бы я пришел к убеждению, что оппозиция должна сдавать свои позиции, то раньше, чем выступать в «Правде» с этим открытием, я бы обратился к близким товарищам с изложением взгляда и предложением сделать коллективный шаг. Что же касается подготовки такого шага «поступками» — то так делают люди, замазывающие следы, а не политики, чувствующие ответственность не только за себя.

Ну, говорю, хорошо, что теперь поняли хоть личную сторону дела. Общей не поняли. Вот Вы доказываете сначала вред личных и пользу общих выступлений и предостерегаете перед личными, указывая на нашу ответственность перед и за тысячи товарищей. Об этой ответственности — в дальнейшем. Теперь укажу Вам только, что Ваше мышление отстает от бытия. Выступления эти — не только телеграммы, но и письма, ибо все наши письма перлюстрируются и могут быть каждый момент напечатаны. Что с ними? Или надо всем товарищам не высказываться о новых явлениях, ибо в их взглядах могут оказаться новые элементы. Это означало бы отказ даже от тех возможностей столковаться, которые дает нам Ст[алин].

Дело явно невозможное. Или изобрести средство, гарантирующее одинаковую оценку явлений. Оно не изобретено. Или примириться с тем, что Ст[алин] может использовать наши переходные разногласия, и зато получить возможность их устранить или свести до минимума путем переписки. На этот путь мы стали. Я сначала хотел его избегнуть. Так, не отвечал три месяца на письма о китайских делах. Мог это сделать, ибо считал, что вопросы диктатуры в Китае подождут и, может, удастся нам встретиться раньше, чем придется их решать. Что касается немецких дел, то молчание было невозможно, ибо близость выборов требовала, чтобы мы высказались.

Высказаться позже после выборов (т. е. после раскола в Ленинбунде и поражения, которое легко можно было предвидеть), это означало дать возможность сказать: оппозиция хотела посмотреть, и когда виноград оказался зеленым, высказывается против. (Указание на наше письмо от 15 января неубедительно — чего я, когда письмо писалось, недосмотрел — что не стоит ломать линию для проблематичных мандатов. Что же, если бы Урбане считал, что они непроблематичные?)

Ну, если надо было высказаться, то как? Я предложил коллективный путь: подписи Л. Д. [Троцкого], Преображенского и мою. Преображенскому этого не было сообщено. Он — как оказалось после — подписал. Что же было бы, если бы Преображенский и я были бы за, а Л. Д. против? Устроить конференцию? Или подчиниться неубедительным соображениям Л. Д.? Если бы дело шло о второстепенных вопросах, надо было бы отказаться от выступления во имя единства. Но так как шло об основном вопросе (а вопрос о двух партиях — основной вопрос), то общеполитические соображения должны были взять верх.

Тут я прихожу к вопросу об ответственности. Мы политически и морально ответственны за тысячи ссыльных товарищей. В чем же состоит эта ответственность? В том, что мы должны помочь им найти правильную ориентировку в новых вопросах как основу правильных решений. Это требует избегать ошибок в важных вопросах. Такой ошибкой было молчание о нашем отношении к новому факту кандидатур Ленинбунда. Но с этой ответственностью связана другая покрупнее. Мы ответственны перед сотнями тысяч русских и иностранных рабочих за линию ленинской оппозиции. Если мы имеем возможность (хотя бы самую проблематическую) рассеять ложь и недоразумения насчет основной линии, то мы должны попытаться использовать ее. Этим мы исполняем долг и по отношению к «тысячам» и к «сотням тысяч». Вот как я понимаю ответственность и потому не могу никому обещать молчание в основных вопросах и не требую, чтобы о моих молчали.

Теперь вопрос о центре. Письмо мое к Ваганяну которое прилагаю, покажет Вам, быть может, что и этот вопрос не исчерпывается доказыванием, что Сталин, Молотов — не члены ленинской оппозиции, а даже наоборот. В общей форме это вопрос, что такое центр: представитель враждебных нам классовых сил или наш арьергард. Я отвечаю: это наш арьергард, руководимый товарищами, которые поддались — пассивно или активно — влиянию враждебных классовых сил. Борьба с центром необходима, во-первых, для того, чтобы арьергард сблизить к авангарду, во-вторых, чтобы из руководства центра освободились из-под влияния враждебных классовых сил те, которые способны это сделать. Если бы я считал, что весь центр кончен, то я бы поставил крест над ним и над революцией.

Я этого не считаю, потому что не могу поверить, что работа Ленина и революции оставили в России пять тысяч коммунистов, а все прочие кончены. Было время, когда мы считали хорошим революционером Ст[алина], а Зин[овьева] обреченным. Потом пошло наоборот. Я не считаю, что развитие кончилось. Но говорю, дело не в Ст[алине], а в целом партийном слое. Именно опыт борьбы с центром (а я на нем вырос) предупреждает меня перед еврейским делением мира животных на «трефные» раз навсегда и «кошерные» раз навсегда. Моя ошибка состояла в том, что, видя проблему, я ее не сразу ставил, а разными изречениями толкал товарищей, чтобы они ее ставили сами. Впредь не буду этой ошибки повторять и [буду] писать всю правду, целую правду и только правду, хотя бы и с риском а) быть обозванным штрейкбрехером со стороны дураков, б) вызвать боль у друзей, в) дать повод Ярославским ехидничать (между прочим, не читал статьи Яросл[авского] и не знаю, о чем пишете).

Томск, 14 июля 1928 г.