ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ДНЕВНИК 1935 ГОДА[1]

7 февраля 1935 г.

Дневник - не тот род литературы, к которому я питаю склонность: я предпочел бы ныне ежедневную газету. Но ее нет... Отрезанность от активной политической жизни заставляет прибегать к таким суррогатам публицистики, как личный дневник. В начале войны, запертый в Швейцарии, я вел дневник в течение нескольких недель ... Затем короткое время в Испании, в 1916 г., после высылки из Франции. Это, кажется, и все. Приходится прибегнуть к политическому дневнику снова. Надолго ли? Может быть, на месяцы. Во всяком случае, не на годы. События должны разрешиться в ту или другую сторону и -прикрыть дневник. Если его еще раньше не прикроет выстрел из-за угла, направленный агентом . .. Сталина, Гитлера[2] или франц[узских] друзей-врагов.

Лассаль[3] писал когда-то, что охотно оставил бы ненаписанным то, что знает, только бы осуществить на деле хоть часть того, что умеет. Такое положение слишком понятно для всякого революционера. Но надо брать обстановку, как она есть. Именно потому, что мне надо было участвовать в больших событиях, мое прошлое закрывает мне ныне возможность действия. Остается истолковать события и пытаться предвидеть их дальнейший ход. Это занятие способно во всяком случае дать более высокое удовлетворение, чем пассивное чтение.

С жизнью я сталкивался здесь почти только через газеты, отчасти через письма. Не мудрено, если мой дневник будет походить по форме на обзор периодической печати. Но не мир газетчиков сам по себе интересует меня, а работа более глубоких социальных сил, как она отражается в кривом зеркале прессы. Однако я, разумеется, не ограничиваю себя заранее этой формой. Преимущество дневника - увы, единственное - в том и состоит, что он позволяет не связывать себя никакими литературными обязательствами или правилами.

8 февраля [1935 г.]

Трудно придумать занятие более мучительное, чем читать Леона Блюма[4]. Образованный и в своем роде умный человек как бы поставил себе целью жизни ничего не говорить, кроме салонных пустяков и замысловатого вздора.

Разгадка в том, что политически он давно уже выведен в тираж. Вся нынешняя эпоха ему не подходит. Его маленькое искусство, пригодное для кулуаров, кажется жалким и ничтожным в грозном водовороте наших дней.

В сегодняшнем номере[5] статья посвящена годовщине 6 февраля[6]. Конечно, "этот день не принадлежал фашизму!"[7]. Но Фланден[8] все же не на высоте: "мятежники фашисты противопоставили свою силу его слабости"[9]. Сильный Блюм упрекает Фландена в слабости. Блюм ставит Фландену ультиматум: "стоять за фашистский мятеж или против!"[9]. Но Фланден вовсе не обязан выбирать. Вся его "сила" в том, что он между фашистским мятежом и рабочей самообороной[9]. Равнодействующая тем больше приближается к фашистам, чем слабее Блюм-Кашен[10].

Когда-то Сталин разрешился афоризмом: социал-демократия и фашизм - близнецы! Сейчас близнецами стали социал-демократия и сталинизм, Блюм и Кашен. Они все делают для того, чтоб обеспечить победу фашизму.

В LeHumanite[11] тот же торжественный аншлаг: "Это был не их день!"[12]. Это торжество могучему "единому фронту" обеспечил слабый Фланден. Угроза единого фронта вывести рабочих на [площадь de la] Concorde, т. е. подставить безоружные и неорганизованные массы под дула и кастеты милитаризованных шаек, была бы преступным авантюризмом, если б это была серьезная угроза. Но тут bluff[13], заранее согласованный со "слабым" Фланденом. Непревзойденным мастером такой тактики был в доброе старое время Виктор Адлер[14] (где его партия?). Сегодняшние обличения против Фландена в Popu, как и в Huma, - только прикрытие вчерашнего соглашения с ними. Эти господа думают обмануть историю. Они обманут только себя. A Temps[15] тем временем борется с коррупцией и упадком нравов . . .

9 февраля [1935 г.]

Ракоши[16] приговорен к вечной каторге. Он держал себя с революционным достоинством после нескольких лет тюрьмы. От казни спасли его во всяком случае не протесты в LeHumanite, почти не находившие отклика. Гораздо большую роль сыграл тон большой фран[цузской] прессы, начиная с Temps. Эта газета была "за" Ракоши против венгерского прав[ительст]ва, как она была против Зиновьева за сталинский суд. В обоих случаях, конечно, по патриотическим соображениям. Какие же еще соображения могут быть у Temps?

В деле Зиновьева были, правда, еще соображения социального консерватизма: московский корреспондент Temps, который, видимо, хорошо знает, где искать директив, несколько раз подчеркивал, что Зиновьев, как и все вообще гонимые ныне оппозиционеры, стоят влево от правительства, и что для беспокойства нет следов оснований. Правда, и Ракоши стоит влево от Хорти[17], и даже очень значительно, но дело идет и в этом случае о маленькой услуге Кремлю. Бескорыстной, надо думать?

* * *

Министерство] вн [утренних] дел запретило рабочие контрманифестации, назначенные на 10 февраля. Раз Кашен-Блюм требуют от "слабого" Фландена роспуска фашистских лиг, то они делают его тем самым достаточно сильным против рабочих организаций. Механика необонапартизма налицо. Кашен-Блюм, конечно, будут в печати проклинать Фландена: это одинаково полезно и Фландену, и им самим. Но в душе эти господа будут радоваться запрещению рабочих манифестаций: все, даст бог, придет в норму, и можно будет дальше продолжать свою полезную оппозиционную деятельность...

Число стачечников, получающих пособие, возросло, тем временем, до 483.000. По вопросу о стачечниках Блюм послал В парламенте выступать Фроссара[18]. Это означает по адресу буржуа: "Не беспокойтесь, в вопросе о стачечниках вам ничего не грозит, сохраните нам лишь парламент и наши свободы".

11 февраля [1935 г.]

Мемуары Rohmа[19], начальника штаба SA, убитого впоследствии Гитлером, дают достаточно яркое - при всей своей тусклости - представление о самоуверенной вульгарности этой среды. В "социализме" наци психологические пережитки траншейного "сближения классов" занимают (занимали) очень видное место. То, что Мартов[20] и др. меньшевики - без всякого основания - говорили о большевизме: "солдатский социализм" - вполне применимо к наци, по крайней мере к их вчерашнему дню. В образе самого Рема казарменное "братство" очень органически сочетается с педерастией.

Однако же этот ограниченный ландскнехт, который, вследствие отсутствия случая воевать за Германию, хотел воевать за Боливию, делает, благодаря своему натуралистическому подходу к явлениям и людям, ряд мелких замечаний, совсем недоступных салонным социалистам.

"Пламенные протесты и массовые митинги, безусловно, ценны в смысле создания настроения возбуждения и часто, возможно, они просто незаменимы; но если за кулисами этого взрывоопасного представления не стоит человек, готовый к действию и решившийся на действия, они не принесут никакого эффекта" (Мемуары, ст. 80)[21].

Эта мысль, в которой есть верное ядро, направлена, отчасти, против Гитлера: он говорил речи, а я, Рем, делал дело. Солдат должен, по Рему, стоять впереди политика. Но политик опрокинул солдата.

12 февраля [1935 г.]

Сегодня Popu и Huma захлебываются от восторта по поводу того, что 100 000 "антифашистов" прошлись по Place de la Repub-lique. "Что за великолепный народ"![22] - пишет Блюм. Эти люди всегда удивлены, когда массы отвечают на их призывы. И они вправе удивляться, ибо в течение десятилетий они только и делали, что злоупотребляли доверием массы 100 000! Но condottieri[23] фашизма знают, что это только толпа, которая сегодня собралась, а завтра рассыпется. Vaillant-Couturier[24], этот сноб, который превратил марксистское отношение к морали в циничную распущенность, делает из манифестации на Place de la Rep[ublique] тот вывод, что теперь - sans delai![25] - фашистские лиги должны быть] разоружены и распущены!

Как не вспомнить поэтому, что генерал Groner[26] в качестве министра вну[тренних] дел [Германии] запретил SA, армию Гитлера, декретом 13 апреля 1932 г. Rohm рассказывает по этому поводу:

"Исчезли только мундир и знаки отличия. Как и раньше, штурмовые отряды тренировались на полигонах Доеберица, как и на других учебных полях, принадлежавших правительству Рейха. Только теперь они преподносились не как штурмовые отряды, а как Общество немецкого народного спорта"[27].

Надо прибавить, что генерал Тренер был не только министром внутр [енних] дел, но и министром рейхсвера. В первом своем звании он, по соображениям парламентского оппортунизма, запретил SA, а во втором звании предоставлял им за счет государства все необходимые удобства для дальнейшего развития. Этот многозначительный политический эпизод освещает до конца глупость требования разоружить фашистов.

Запрещение военных лиг, если бы фран[цузское] пр[авительст]-во нашло нужным прибегнуть к этой мере, - что, вообще говоря, не исключено - означало бы лишь, что фашисты в области вооружения вынуждены были бы прибегнуть к некоторой поверхностной маркировке, а рабочие оказались бы действительно лишены малейшей легальной возможности подготовить свою оборону. Центральный лозунг "единого фронта" как бы специально создан для того, чтобы помочь буржуазной реакции загнать пролетарский авангард в подполье.

* * *

По поводу прудонистско-анархического конгресса 1874 г.[28] Энгельс презрительно писал Sorge[29]: "Общее несогласие по всем основным вопросам скрыто тем фактом, что они не спорят, а только - говорят и слушают"[30]. Замечательно меткая формула, которая как нельзя подходит к совещаниям лондонско-амстердамского блока[31]. Но ныне такого рода "объединения" еще неизмеримо менее-жизнеспособны, чем 60 лет тому назад!

* * *

Перемена тона Temps в высшей степени замечательна. От прежнего олимпийского осуждения правой и левой диктатуры не осталось почти ничего. В передовицах - восхваление муссолинизма как средства спасения "на случай крайности". В анкетах - реклама для Jeunesses Patriotes[32] и пр. Notre Dame Фландену не поможет[33].

* * *

Перевод Чубаря[34] из Харькова в Москву прошел в свое время как-то незаметно, и я сейчас затрудняюсь даже вспомнить, когда, собственно, это произошло. Но перевод этот имеет политический смысл. Чубарь есть "заместитель" Молотова в том смысле, что должен раньше или позже вытеснить его. Рудзутак[35] и Межлаук[36], два других заместителя, для этого не годятся: первый опустился и обленился, второй политически слишком незначителен. Во всяком случае Молотов живет под конвоем трех заместителей и размышляет о смертном часе.

* * *

Нет существа более отвратительного, чем накопляющий мелкий буржуа; никогда не приходилось мне наблюдать этот тип близко, как теперь[37].

13 февраля [1935 г.]

"Вожди" пролетариата продолжают наперебой демонстрировать перед реакцией свои трусость, гнилость, свою поистине собачью готовность лизать руку, которая занесла над ними хлыст. Первое место занимает, конечно, Блюм. Как великолепно держал себя 10-го народ Парижа! Как спокойно! Как дисциплинированно! Правительство должно было понять, "на чьей стороне были народные симпатии"[39]. Фландена обругали в Notre Dame, а мы ни словом не обидели Regnier[39]. И т. д. Словом: "с нашей стороны вам ничто не грозит. Можете ли вы нам отказать в разоружении фашистов?" Но когда же буржуазия уступала тем, со стороны которых ей ничего не грозит?

* * *

Энгельс, несомненно, одна из лучших, наиболее цельных и благородных по складу натур в галерее больших людей. Воссоздать его образ - благородная задача и в то же время исторический долг. На Принкипо я работал над книгой о Марксе-Энгельсе, - предварительные материалы сгорели[40]. Вряд ли придется снова вернуться к этой теме. Хорошо бы закончить книгу о Ленине[41], чтоб перейти к более актуальной работе - о капитализме распада.

Христианство создало образ Христа, чтоб очеловечить неуловимого господа сил и приблизить его к смертным. Рядом с олимпийцем Марксом Энгельс "человечнее", ближе; как они дополняют друг друга;1 вернее: как сознательно Энгельс дополняет собою Маркса, расходует себя на дополнение Маркса, всю свою жизнь, видит в этом свое назначение, находит в этом удовлетворение, - без тени жертвы, всегда сам по себе, всегда жизнерадостный, всегда выше своей среды и эпохи, с необъятными умственными интересами, с подлинным огнем гениальности в неостывающем очаге мысли. В аспекте повседневности Энгельс чрезвычайно выигрывает рядом с Марксом (причем Маркс ничего не теряет). Помню, я, после чтения переписки М[аркса]-Э [нгельса] в своем военном поезде, высказал Ленину свое восхищение фигурой Энгельса, и именно в том смысле, что на фоне отношений с титаном Марксом верный Фред ничего не теряет, наоборот, выигрывает. Ленин с живостью, я бы сказал с наслаждением, присоединился к этой мысли: он горячо любил Энгельса именно за его органичность и всестороннюю человечность. Помню, мы не без волнения разглядывали вместе портрет юноши Энгельса, открывая в нем те черты, которые так развернулись в течение его дальнейшей жизни.

Когда начитаешься прозы Блюмов, Поль-Форов[42], Кдшенов, Торезов[43] - наглотаешься микробов мелочности и наглости, пресмыкательства и невежества, нельзя лучше освежить легкие, чем за чтением переписки Маркса и Энгельса, друг с другом и с другими. В эпиграмматической форме намеков и личных характеристик, иногда парадоксальных, но всегда глубоко продуманных и метких - сколько поучительности, умственной свежести и горного воздуха. Они всегда жили на высотах.

14 февраля [1935 г.]

Прогнозы Энгельса всегда оптимистичны. Они нередко опережают действительный ход дальнейшего развития. Мыслимы ли, однако, вообще исторические прогнозы, которые, по французскому выражению, не сжигали бы некоторые посредствующие этапы? В последнем счете Э[нгельс] всегда прав. То, что он в письмах к Вишневецкой[44] говорит о развитии Англии и Соед. Штатов, полностью подтвердилось только в послевоенную эпоху, 40-50 лет спустя, но зато как подтвердилось! Кто из великих людей буржуазии хоть немного предвидел нынешнее положение англо-саксонских стран? Ллойд Джорджи[45], Болдвины[46], Рузвельты[47], не говоря уже о Макдональдах, кажутся и сегодня еще (сегодня даже больше, чем вчера) слепыми щенками рядом со старым, дальновидным Энгельсом. Какой нужно иметь медный лоб всем этим Кейнсам[48], чтоб объявлять прогнозы марксизма опровергнутыми.

* * *

Насколько могу судить по присланным мне газетам, сталинские лакеи во Франции (Торез и К°) заключили прямой комплот с правыми социал-демократическими вождями для кампании против "троцкистов", начиная с организации молодежи[49]. Сколько времени Сталин-Бухарин именовали нас "социал-уклоном", а затем социал-фашистами! Несмотря на всю разницу исторической обстановки, блок Блюма-Кашена и их совместная борьба против "троцкизма" удивительно напоминает блок Керенского-Церетели[50] (1917 г.) и их травлю большевизма[51]. Черты сходства - в ограниченной природе "радикального" мелкого буржуа, в его страхе перед грозной обстановкой, его растерянности при виде ускользающей почвы, в его ненависти к тем, которые вслух характеризуют его и предсказывают ему его судьбу.

Разница в том - и разница, увы, не малая, - что: а) консервативные рабочие организации (SFIO[52], CGT[53]) играют во Ф[ранции] несравненно большую роль, чем играли в 1917 г. в России; б) большевизм скомпрометирован постыдной карикатурой сталинской партии; в) весь авторитет Совет[ского] гос[ударства] пущен в дело на дезорганизацию и демократизацию пролетарского авангарда. Историческая битва во Франции еще не потеряна. Но фашизм имеет в лице Блюма и лакеев Сталина неоценимых помощников. Торез вывернул наизнанку все доводы, аргументы и методы Тельмана[54]. Но и вывернутая наизнанку политика сталинизма остается по существу той же. В Германии два аппарата - соц[иал]-дем [ократический] и [коммунистический] - своей показной, перекошенной, не соблюдавшей пропорций шарлатанской борьбой отвлекли внимание рабочих от надвигавшейся опасности; во Франции те же два аппарата пришли к соглашению относительно иллюзий, которыми можно отвлекать внимание рабочих от реальности. Результат тот же!

* * *

Честный, неподкупный, национальный Temps обличает: "Политические машины чаще всего бывают лишь искусственным облаком, за которым скрывается личная заинтересованность"[55]. Смесь квакера с Тартюфом, но и квакер и Тартюф модернизированы соответственно эпохе Устрика[56]-Ставиского[57]. Орган "Comi-te des Forges"[58] обличает "les interets particuliers"![59] "Comile des Forges" подчиняет своим интересам всю французскую печать. Ни одна радикальная газета не смеет, например, ничего напечатать. по поводу того фашистского клерикального террора, который царит в госпиталях Comite des Forges против революционных рабочих: в случае уличения их выбрасывают накануне операции. Редактор дем [окрэтической] газеты, радикал-социалист, франкмасон. и пр. отвечает: "Ничего не могу напечатать; в прошлом году за заметку против кого-то из Com [ite] de[s] F[orges] моя газета - через [агентство] Havas - была лишена объявлений на 20000 фр." Как же официозу де Венделя[60] не обличать "особые интересы" во имя национального блага!

В 1925 (или 1924 г.?) Красин[61] в качестве советского полпреда во Франции вел переговоры с директором Temps и докладывал о них на зас[едании] Политбюро для получения необходимых директив. Предложения Temps были таковы: а) редакция через известное время посылает в Москву сотрудника, который начинает с критических, но спокойных по тону корреспонденции; б) в передовицах прекращается борьба против СССР; в) еще через неск[олько] месяцев (помнится, шесть) газета начинает вести дружественную СССР линию во внешней политике; г) корреспонденции из Москвы принимают благожелательный характер; д) во второй передовице - внутренняя политика - редакция сохраняет полную самостоятельность в критике большевизма; е) сов[етское] пр[авительство] платит Temps миллион франков в год. Красин начал с полумиллиона, дошел до 750 000 (на этом остановились переговоры) и спрашивал теперь Политбюро, идти ли дальше. Вопрос был решен отрицательно, не только ради экономии в валюте, но и по дипломати[ческим] соображениям: на соглашение с Фр[анцией] надежды тогда не было, разумнее было отложить операцию.

Кто даст себе труд просмотреть Temps за 1933-34 год, тот увидит, что сделка была реализована полностью, лишь с запозданием на 9 лет*. Никто не поставит в вину советскому пр[авительству] тот факт, что оно покупает буржуазную прессу и старается при этом не переплатить. Гнусностью является то, что клика Сталина делает буржуазную печать орудием в борьбе против собственной партии. Московские телеграммы Temps по делу Кирова[62] представляют самое ядовитое выражение.

* Я затрудняюсь, как уже было оказано, отнести переговоры Красина к 1924 или 1925 году (в Москве я установил бы дату без труда). В 1924 году директором Temps был Emille Herbard, контрагент царского агента Рафаловича[63]. В 1925 г. Emilleя сменил старик Adrien: такова скромная дань, которую разоблаченный порок уплатил добродетели. Полагаю, что, независимо от даты,. Красин вел переговоры с Emilleем, но ручаться не могу: в тот период я персональной стороной дела не интересовался, да и сейчас она не имеет значения. Temps есть Temps. Поколения сменяются, подкупность остается.

Давно известно, что "троцкисты" являются "авангардом контрреволюционной буржуазии". Это доказано не столько латвийским консулом[64], сколько другими европейскими и американскими консулами, отказывающими мне в визе. Однако незачем выходить из рамок дела Кирова, чтобы определить, как располагаются симпатии (или интересы, что, впрочем, одно и то же) буржуазии.

Клевета Сталина на Зиновьева - Каменева, несмотря на свою явную лживость, была воспроизведена без критики всей французской печатью. Мое фактическое заявление насчет моего незнакомства с "консулом" не было напечатано ни одной "буржуазной газетой во Франции. Особенно поучительна информация Temps. Московский корреспондент несколько раз успокаивал читателей этой газеты заверением, что все группы, которые ныне громит Сталин, стоят влево от него и что нет, следовательно, оснований тревожиться. Тот же корреспондент три раза (!) сообщал по телеграфу, будто консул соглашался передать письма Троцкому, тогда как на самом деле консул выпрашивал такое письмо. Моя сухая фактическая поправка редакцией Temps напечатана не была. Тот же корреспондент превратил Евдокимова[65] в "троцкиста", а в одной из позднейших телеграмм говорил о "тройке" (troika) Троцкий-Зиновьев-Каменев, чтобы заставить забыть о "тройке" Сталин-Зиновьев-Каменев. И т. д., без конца. Находчивый журналист, как и ег,о газета, знает что делает. В конце концов Temps выполняет в этой области ту же работу, что и LeHumanite, только осторожнее, умнее, тоньше. Кто из них бескорыстнее, судить нелегко. Думаю все же, что L'Humanite обходится дешевле.

* * *

10 октября 1888 г. Энгельс писал в Нью-Йорк:

"Во Франции радикалы в правительстве делают из себя дураков больше, чем можно было предположить. В том, что касается рабочих, они отказываются от своей программы полностью и выявляют себя как чистые оппортунисты. Они вытаскивают из огня оппортунистические каштаны и занимаются стиркой грязного белья. Это было бы прекрасно, если б не было Буланже66 и если б массы не загонялись этим, в порядке принуждения, в его объятия"[67].

Эти строки кажутся написанными для наших дней. В 1934 г. радикалы оказались так же неспособны править Францией, как в 1883, и как тогда, они пригодны лишь на то, чтоб тащить для реакции каштаны из огня. Все это было бы прекрасно, если б налицо была революционная партия. Но ее нет. Хуже того, есть ее отвратительная карикатура. И радикалы гонят массы в сторону фашизма, как полстолетия тому назад в сторону буланжизма.

В этих условиях сталинцы заключают с радикалами блок "против фашизма" и навязывают этот блок социалистам, которые даже мечтать не смели о таком подарке. В качестве полудрессированных обезьян сталинцы продолжают и сейчас брюзжать против картели: не парламентские сделки с радикалами, а "Народный фронт"[68] против фашизма! Кажется, будто читаешь официоз Шарантона[69]. Парламентская картель с радикалами, как ни преступна она с точки зрения интересов социализма, имеет или имела политический смысл с точки зрения избирательной и парламентской стратегии демократов-реформистов. Но какой смысл может иметь внепарламентский блок с парламентской партией, которая по самой своей социальной структуре не способна к какому бы то ни было внепарламентскому массовому действию: буржуазная верхушка партии боится, как огня, своей собственной массовой базы. Получить раз в четыре года голоса крестьян, мелких торговцев или чиновников - на это Эррио великодушно согласился. Но двинуть их на открытую борьбу значит вызвать духов, которых он боится гораздо больше, чем фашизма. Так называемый "народный фронт", т. е. блок с радикалами без внепарламентской борьбы, есть самое преступное издевательство над народом, какое только позволяли себе рабочие партии со времени войны, - а они позволяли себе многое. В то время, как Эррио держит стремя Фландену, а радикальный министр внутренних дел дрессирует полицию на подавление рабочих, сталинцы гримируют радикалов вождями народа, обещая совместно с ними раздавить фашизм, который политически питается, главным образом, фальшью и ложью, радикализма. Разве же это не сумасшедший дом?

Если б неизбежная расплата за эти преступления - и какая страшная расплата! - пала только на клику сталинских лакеев, наемных авантюристов, бюрократических циников, можно было бы только сказать: поделом! Но беда в том, что расплачиваться придется рабочим.

Особенно кошмарным кажется тот факт, что под видом марксизма и большевизма угнетенным массам, ищущим выхода, преподносятся идеи, на борьбе с которыми сложился марксизм и вырос большевизм. Поистине Vernunft wird Unsinn, Wohltat - Plage![70].

Вся серьезная буржуазная печать поддерживает, прикрывает, защищает вооруженные лиги. Буржуазия окончательно прониклась сознанием их необходимости и спасительности. Экономические трудности слишком велики. Революционные возмущения возможны, даже неизбежны. Полиции недостаточно. Пускать в дело войска, особенно при годичном сроке обучения, слишком рискованно: войска могут колебнуться. Что может быть надежнее специально подобранных и натасканных фашистских отрядов? Они не колебнутся и не позволят колебнуться армии. Мудрено ли, что буржуазия обеими руками держится за свои вооруженные лиги?

А Блюм просит буржуазное правительство о маленьком одолжении: разоружиться. Только и всего. Изо дня в день Поль-Форы, Веланы-Котурье, Зеромские[71] повторяют это глупое и постыдное "требование", которое должно только укреплять уверенность фашистов в своем завтрашнем' дне. Ни один из этих опереточных героев не понимает серьезности положения. Они обречены.

Час ночи. Давно я не писал в такой поздний час. Я пробовал уже несколько раз ложиться, но негодование снова поднимало меня.

Во время холерных эпидемий темные, запуганные и ожесточенные русские крестьяне убивали врачей, уничтожали лекарства, громили холерные бараки. Разве травля "троцкистов", изгнания, исключения, доносы - при поддержке части рабочих - не напоминают бессмысленные конвульсии отчаявшихся крестьян? Но на этот раз дело идет о пролетариате передовых наций. Подстрекателями выступают "вожди" рабочих партий. Громилами - небольшие отряды. Массы растерянно глядят, как избивают врачей, единственных, которые знают болезнь и знают лекарство.

16 февраля [1935 г.]

Temps печатает очень сочувственную телеграмму своего московского корреспондента о новых льготах колхозникам, особенно в области обзаведения собственным крупным и мелким скотом. Подготовляются, видимо, и дальнейшие уступки мелкобуржуазным тенденциям крестьянина. На какой линии удастся удержаться нынешнему отступлению, предсказать пока трудно. Самое отступление, вызванное крупнейшими бюрократическими иллюзиями предшествующего периода, нетрудно было предвидеть заранее. C осени 1929 года Бюллетень рус[ской] оппозиции забил тревогу по поводу авантюристских методов коллективизации. "В ажиотаже несогласованных темпов заложен элемент неизбежного кризиса в ближайшем будущем". Дальнейшее известно: истребление скота, голод 1933 года, несчетное количество жертв, серия политических кризисов. Сейчас отступление идет полным ходом. Именно поэтому Сталин снова вынужден рубить все и всех, кто слева от него.

Революция по самой природе своей вынуждена бывает захватить большую область, чем способна удержать: отступления тогда возможны, когда есть откуда отступать. Но этот общий закон вовсе не оправдывает сплошной коллективизации. Ее несообразности были результатом не стихийного напора масс, а ложного расчета бюрократии. Вместо регулирования коллективизации в соответствии с производственно-техническими ресурсами; вместо расширения радиуса коллективизации - вширь и вглубь, в соответствии с показаниями опыта, - испуганная бюрократия стала гнать испуганного мужика кнутом в колхоз. Эмпиризм и ограниченность Сталина откровеннее всего обнаружились в его комментариях к сплошной коллективизации. Зато отступление совершается ныне без комментариев.

Temps, 16 февраля: "Наши парламентарии собираются похоронить экономический либерализм. Неужели они не видят, что* этим готовят и свои собственные похороны и что если суждено умереть экономическим свободам, парламенту непременно придется последовать за ними в могилу?"[72]

Замечательные слова! Не догадываясь о том, "идеалисты" из-Temps подписываются под одним из важнейших положений марксизма: парламентская демократия есть не что иное, как надстройка над режимом буржуазной конкуренции, стоит и падает вместе с нею. Но это вынужденное заимствование у марксизма делает политическую позицию Temps неизмеримо более сильной, чем позиция социалистов и радикал-социалистов, которые хотят сохранить демократию, дав ей "другое" экономическое содержание. Эти фразеры не понимают, что между политическим режимом и хозяйством отношения такие же, как между консервами и жестяной упаковкой.

Вывод: парламентская демократия так же обречена, как и свободная конкуренция. Вопрос лишь в том, кто станет наследником.

17 февраля [1935 г.]

Представим себе старого, не лишенного образования и опыта врача, который изо дня в день наблюдает, как знахари и шарлатаны залечивают насмерть близкого ему, старому врачу, человека, которого можно наверняка вылечить при соблюдении элементарных правил медицинской науки. Это и будет приблизительно то состояние, в каком я наблюдаю ныне преступную работу "вождей" французского пролетариата. Самомнение? Нет. Глубокая и несокрушимая уверенность!

Жизнь наша здесь очень немногим отличается от тюремного заключения: заперты в доме и во дворе и встречаем людей не чаще, чем на тюремных свиданиях. За последние месяцы завели, правда [радио]аппарат TSF, но это теперь имеется, кажись, и в некоторых тюрьмах, по крайней мере в Америке (во Франции, конечно, нет). Слушаем почти исключительно концерты, которые занимают ныне довольно заметное место в нашем жизненном обиходе. Я слушаю музыку чаще всего поверхностно, за работой (иногда музыка помогает, иногда мешает писать - в общем, можно сказать, помогает набрасывать мысли, мешает их обрабатывать) . Н[аталья] слушает, как всегда, углубленно и сосредоточенно. Сейчас слушает Римского-Корсакова[73].

TSF напоминает, как широка и разнообразна жизнь, и в то же время придает этому разнообразию крайне экономное и портативное выражение. Одним словом, аппарат, как нельзя лучше пригодный для тюрьмы.

Тюремная обстановка.

18 февраля [1935 г.]

В 1926 г., когда Зиновьев и Каменев, после трех с лишним лет совместного со Сталиным заговора против меня, присоединились к оппозиции, они сделали мне ряд нелишних предостережений.

- Вы думаете, Сталин размышляет сейчас над тем, как возразить вам? - говорил, примерно, Каменев по поводу моей критики политики Сталина-Бухарина-Молотова в Китае, в Англии и пр. - Вы ошибаетесь. Он думает о том, как вас уничтожить.

?

- Морально, а если возможно, то и физически. Оклеветать, подкинуть военный заговор, а затем, когда почва будет подготовлена, подстроить террористический акт. Сталин ведет войну в другой плоскости, чем вы. Ваше оружие против него недействительно[74].

В другой раз тот же Каменев говорил мне: "Я его (Сталина) слишком хорошо знаю по старой работе, по совместной ссылке, по сотрудничеству в "тройке". Как только мы порвали со Сталиным, мы составили с Зиновьевым нечто вроде завещания, где предупреждаем, что в случае нашей "нечаянной" гибели виновным в ней надлежит считать Сталина. Документ этот хранится в надежном месте. Советую Вам сделать то же самое".

Зиновьев говорил мне не без смущения: "Вы думаете, что Сталин не обсуждал вопроса о вашем физическом устранении? Обдумывал и обсуждал. Его останавливала одна и та же мысль: молодежь возложит ответственность лично на него и ответит террористическими актами. Он считал поэтому необходимым рассеять кадры оппозиционной молодежи. Но что отложено, то не потеряно ... Примите необходимые меры".

Каменев был, несомненно, прав, когда говорил, что Сталин (как, впрочем, и он сам с Зиновьевым в предшествующий период) вел борьбу в другой плоскости и другим оружием. Но самая возможность такой борьбы была создана тем, что успела сложиться совершенно особая и самостоятельная среда советской бюрократии. Сталин вел борьбу за сосредоточение власти в руках бюрократии, за вытеснение из ее рядов оппозиции; мы же вели борьбу за интересы международной революции, противопоставляя себя этим консерватизму бюрократии и стремлению к покою, довольству, комфорту. При длительном упадке международной революции победа бюрократии, а следовательно, и Сталина, была предопределена. Тот результат, который зеваки и глупцы приписывают личной силе Сталина, по крайней мере его необыкновенной хитрости, был заложен глубоко в динамику исторических сил. Сталин: явился лишь полубессознательным выражением второй главы революции, ее похмелья.

Во время нашей жизни в Алма-Ате (Центр[альная] Азия) ко мне явился какой-то советский инженер, якобы по собственной инициативе, якобы лично мне сочувствующий. Он расспрашивал об условиях жизни, огорчался и мимоходом очень осторожно спросил: "Не думаете ли вы, что возможны какие-либо шаги для примирения?" Ясно, что инженер был подослан для того, чтобы пощупать пульс. Я ответил ему в том смысле, что о примирении сейчас не может быть и речи: не потому, что я его не хочу, а потому, что Сталин не может мириться, он вынужден идти до конца по тому пути, на который его поставила бюрократия.

Чем это может закончиться?

Мокрым делом, - ответил я, - ничем иным Сталин кончить не сможет.

Моего посетителя передернуло, он явно не ожидал такого ответа и скоро ушел.

Я думаю, что эта беседа сыграла большую роль в отношении решения о высылке меня за границу. Возможно, что Сталин и раньше намечал такой путь, но встречал оппозицию в Политбюро. Теперь у него был сильный аргумент: Т[роцкий] сам заявил, что конфликт дойдет до кровавой развязки. Высылка за границу - единственный выход!

Те выводы, которые Сталин приводил в пользу высылки, были мною в свое время опубликованы в "Бюллетене русской оппозиции". (См.)[75]

Но как же Сталина не остановила забота о Коминтерне? Несомненно, он недооценил этой опасности. Представление е силе связано для него неразрывно с представлением об аппарате. Он начал полемизировать открыто только тогда, когда последнее слово было обеспечено за ним заранее. Каменев сказал правду: он вел борьбу в другой плоскости. Именно поэтому он недооценил опасности чисто идейной борьбы.

20 февраля [1935 г.]

В течение 1924-1928 гг. возраставшая деятельность Сталина и его помощников направлялась против моего секретариата. Им казалось, что мой маленький "аппарат" является источником всякого зла. Я не скоро понял причины почти суеверного страха по отношению к небольшой (пять-шесть человек) группе моих сотрудников. Высокие сановники, которым их секретари составляли речи и статьи, всерьез воображали, что могут разоружить противника, лишив его "канцелярии". О трагической судьбе своих сотрудников я рассказал в свое время в печати: Глазман[76] доведен по самоубийства, Бутов умер в тюрьме ГПУ, Блюмкин[77] расстрелян, Сермукс и Познанский - в ссылке.

Сталин не предвидел, что я смогу без "секретариата" вести систематическую литературную работу, которая, в свою очередь, может оказать содействие созданию нового "аппарата". Даже и очень умные бюрократы отличаются в известных вопросах невероятной ограниченностью!

Годы новой эмиграции, заполненные литературной работой и перепиской, создали тысячи сознательных и активных единомышленников в разных странах и частях света. Борьба за Четвертый Интернационал[78] бьет рикошетом по советской бюрократии. Отсюда - новая полоса длительного перерыва - кампания против троцкизма. Сталин сейчас дорого бы дал, чтобы повернуть назад решение о высылке меня за границу: как заманчиво было бы поставить "показательный" процесс. Но прошлого не возвратишь. Приходится искать путей ... помимо процесса. Разумеется, Сталин ищет их (в духе предупреждений Каменева-Зиновьева). Но опасность разоблачения слишком велика: недоверие рабочих Запада к махинациям Сталина могло только усилиться со времени дела Кирова. К террористическому акту (вернее всего, при содействии белых организаций, где у ГПУ много своих агентов, или при помощи франц[узских] фашистов, к которым дорогу найти нетрудно) Сталин наверняка прибегнет в двух случаях: если надвинется война или если его собственное положение крайне ухудшится. Может, конечно, найтись и третий случай, и четвертый... Затрудняюсь сказать, насколько сильный удар нанес бы такого рода террористический акт Четвертому Интернационалу; но на Третьем он во всяком случае поставил бы крест ...

Поживем - увидим. Не мы, так другие.

* * *

Раковский милостиво допускается на торжественные собрания и рауты с иностранными послами и буржуазными журналистами. Одним крупным революционером меньше, одним мелким чиновником больше!

* * *

Жиромский[79] хочет объединиться со Сталиным. Otto Bauer[80], как пишут, собирается в Москву. И то, и другое вполне объяснимо. Все перепуганные оппортунисты Второго Интернационала должны тяготеть ныне к советской бюрократии. Им не удалось приспособиться к рабочему государству. Суть их природы - приспособление, склонение перед силой. Революции они никогда не сделают. Нужен новый отбор, новое воспитание, новый закал, - новое поколение.

6 марта [1935 г.]

Больше двух недель, как я не прикасался к дневнику: нездоровье и спешная работа. Последний Conseil national81 французс-кой социалистической партии свидетельствует о силе давления, под которым находится парламентская верхушка. Леон Блюм признал, что в Туре, в 1920 г.[82], он не вполне правильно понимал проблему завоевания власти, когда считал, что раньше должны быть созданы условия социализации, а затем ... но зачем после этого бороться за власть, если "условия социализации" можно создать и без нее. Или Б[люм] имеет в виду экономические, а не политические условия? Но эти условия не создаются, а разрушаются затяжной борьбой за власть: капитализм не развивается, а загнивает. Б[люм] не понимает положения и сейчас, после отказа от своих турских взглядов. К революционной борьбе за власть мы вынуждены, по его словам, не общим состоянием капитализма, а угрозой со стороны фашистов, которые выступают у него не как продукт разложения капитализма, а как внешняя опасность, ставящая под удар мирную социализацию демократии (старая иллюзия Жореса)[83].

Если вожди буржуазии слепы по отношению к законам упа-дочного капитализма, то это понятно: умирающий не хочет и не может отдавать себе отчет в этапах собственного умирания. Но слепота Блюма и К° ... она, пожалуй, лучше всего доказывает, что эти господа являются не авангардом пролетариата, а лишь левым и наиболее перепуганным флангом буржуазии.

После мировой войны Блюм считал (да и сейчас, по существу, считает), что условия для социализма еще не готовы. Какими же наивными мечтателями были Маркс и Энгельс, которые во вторую половину XIX столетия ждали соц[иалистической] революции и готовились к ней!

Для Б[люм]а существует (поскольку для него вообще что-либо существует в этой области) какая-то абсолютная экономическая "зрелость" общества для социализма, которая определяется сама собою, одними своими объективными признаками. Против этого механически-фаталист[ского] представления я вел борьбу уже в 1905 г. (см. "Итоги и перспективы"). После того произошла Октябрьская революция (если не говорить обо всем остальном!), а эти парламентские верхогляды ничему не научились!

7 марта [1935 г.]

В протоколах объединенного июль-августовского пленума ЦК и ЦКК за 1927 г. (кажется, именно в этих протоколах) можно прочитать (кому эти секретные протоколы доступны) особое заявление М. Ульяновой[84] в защиту Сталина. Суть заявления такова: 1) Ленин порвал незадолго до второго удара личные отношения со Сталиным по чисто личному поводу; 2) если б Ленин не ценил Сталина как революционера, он не обратился бы к нему с просьбой о такой услуге, какой можно ждать только от настоящего революционера. В заявлении есть сознательная недосказанность, связанная с одним очень острым эпизодом. Я хочу его здесь записать.

Сперва об М. И. Ульяновой, младшей сестре Ленина, по-домашнему "Маняше". Старая дева, сдержанная, упорная, она всю силу своей неизрасходованной любви сосредоточила на брате Владимире. При жизни его она оставалась совершенно в тени: никто не говорил о ней. В уходе за В. И. она соперничала с Н. К. Крупской[85]. После смерти его она выступила на свет, вернее сказать, ее заставили выступить. Ульянова по редакции "Правды" (она была секретарем газеты) была тесно связана с Бухариным, находилась под его влиянием и вслед за ним втянута в борьбу против оппозиции. Ревность Ульяновой началась, помимо ее ограниченности и фанатизма, еще соперничеством с Крупской, которая долго и упорно сопротивлялась кривить душой. В этот период Ульянова стала выступать на партийных собраниях, писать воспоминания и пр., и надо сказать, что никто из близких Ленину лиц не обнаружил столько непонимания, как эта беззаветно ему преданная сестра. В начале 1926 г. Крупская (хотя и ненадолго) окончательно связалась с оппозицией (через группу Зиновьева-Каменева). Именно в это время фракция Сталина-Бухарина всячески приподнимала, в противовес Крупской, значение и роль М. Ульяновой.

В моей автобиографии[86] рассказано, как Сталин старался изолировать Ленина во второй период его болезни (до второго удара). Он рассчитывал на то, что Ленин уже не поднимется, и стремился изо всех сил помешать ему подать свой голос письменно. (Так, он пытался помешать напечатанию статьи Ленина об организации Центр[альной] Конт[рольной] Комис[сии] для борьбы с бюрократизмом, т. е. прежде всего с фракцией Сталина). Крупская являлась для больного Ленина главным источником информации. Сталин стал преследовать Крупскую, притом в самой грубой форме. Именно на этой почве и произошел конфликт. В начале марта (кажись, 5-го) 1923 года Ленин написал (продиктовал) письмо Сталину о разрыве с ним всяких личных и товарищеских отношений. Основа конфликта имела, таким образом, совершенно не личный характер, да у Ленина и не могла быть личной ...

Какую же просьбу Ленина имела в виду Ульянова в своем письменном заявлении? Когда Ленин почувствовал себя снова хуже, в феврале или в самые первые дни марта, он вызвал Сталина и обратился к нему с настойчивой просьбой: доставить ему яду. Боясь снова лишиться речи и стать игрушкой в руках врачей, Ленин хотел сам остаться хозяином своей дальнейшей судьбы[87]. Недаром он в свое время одобрял Лафарга[88], который предпочел добровольно "jon the majority"[89], чем жить инвалидом.

М. Ульянова писала: "С такой просьбой можно было обратиться только к революционеру" ... Что Ленин считал Сталина твердым революционером, это совершенно неоспоримо. Но одного этого было бы недостаточно для обращения к нему с такой исключительной просьбой. Ленин, очевидно, должен был считать, что Сталин есть тот из руководящих революционеров, который не откажет ему в яде. Нельзя забывать, что обращение с этой просьбой произошло за несколько дней до окончательного разрыва. Ленин знал Сталина, его замыслы и планы, его обращение с Крупской, все его действия, рассчитанные на то, что Ленину не удастся подняться. В этих условиях Ленин обратился к Сталину за ядом. Возможно, что в этом месте - помимо главной цели - была и проверка Сталина, и проверка натянутого оптимизма врачей. Так или иначе, Сталин не выполнил просьбы, а передал о ней в Политбюро. Все запротестовали (врачи еще продолжали обнадеживать), Сталин отмалчивался ...

В 1926 г. Крупская передала мне отзыв Ленина о Сталине: "У него нет самой элементарной человеческой честности". В завещании выражена, в сущности, та же самая мысль, только осторожнее. То, что было тогда в зародыше, только теперь развернулось полностью. Ложь, фальсификация, подделка, судебная амальгама приняли небывалые еще в истории размеры и, как показывает дело Кирова, непосредственно угрожают сталинскому режиму.

9 марта [1935 г.]

Роман Алексея Толстого[90] "Петр Первый" есть произведение замечательное - по непосредственности ощущения русской старины. Это, конечно, не "пролетарская литература", - А. Толстой целиком взращен на старой русской литературе, да и на мировой, разумеется. Но несомненно, что именно революция - по закону контраста - научила его (не его одного) с особой остротой чувствовать русскую старину, с ее своеобычностью, неподвижной, дикой, неумытой. Она научила его чему-то большему: за идеологическими представлениями, фантазиями, суевериями находить простые жизненные интересы отдельных социальных групп и их социальных представителей. А. Толстой с большой художественной проницательностью раскрывает материальную подоплеку идейных конфликтов петровской России. Реализм индивидуальной психологии возвышается благодаря этому до социального реализма. Это несомненное завоевание революции как непосредственного опыта и марксизма как доктрины.

Mauriac[91] - фран[цузский] романист, которого я не знаю, "академик", что его плохо рекомендует - писал или говорил недавно: мы признаем СССР, когда он создаст новый роман, стоящий на уровне Толстого[92] и Достоевского[93]. Mauriac, видимо, - противопоставлял этот художественный идеалистический критерий марксистскому, производственному, материалистическому. На самом деле противоречия тут нет. В предисловии к своей книге "Литература и революция" я писал лет 12 тому назад: "Успешное разрешение элементарных .. [94]. В этом смысле развитие искусства есть высшая проверка жизненности и значительности каждой эпохи".

Роман А. Толстого ни в каком случае нельзя, однако, еще выставить как "цветок" новой эпохи. Выше уже сказано, почему. Те же романы, которые официально причисляются к "пролетарскому искусству" (в период полной ликвидации классов!), совершенно еще лишены художественного значения. В этом, конечно, нет ничего "пугающего". Для того, чтоб полный переворот всех социальных основ, нравов и понятий привел к художественной кристаллизации по новым осям, нужно время. Искусство всегда идет в обозе новой эпохи. А большое искусство - роман - особенно тяжеловесно.

Что нового большого искусства еще нет, это факт вполне естественный, пугать он, как сказано, не должен и не может. Но могут испугать отвратительные подделки под новое искусство по приказу бюрократии. Противоречие, фальшь и невежество нынешнего "советского" бонапартизма, пытающегося безвозбранно командовать над искусством, исключают возможность какого бы то ни было художественного творчества, первым условием которого является искренность. Старый инженер может еще нехотя строить турбину - она будет не первоклассной, именно потому, что сделана нехотя, но свою службу сослужит. Нельзя, однако, нехотя написать поэму.

А. Толстой, не случа[йно] отступил к концу XVII - началу XVIII века, чтоб иметь необходимую художественную свободу.

10 [марта 1935 г.]

Просмотрел внимательно документы экономического плана CGT. Какое убожество мысли, прикрытое спешной бюрократической напыщенностью! И какая унизительная трусость перед хозяевами. Эти реформаторы обращаются не к рабочим с целью поднять их на ноги для осуществления своего плана, а к хозяевам с целью убедить их, что план имеет, в сущности, консервативный характер.

На деле никакого "плана" нет, ибо хозяйственный план, в серьезном смысле слова, предполагает не алгебраические формулы, а определенные арифметические величины. Об этом нет, конечно, и речи: чтоб составить такой план, надо быть хозяином, т. е. иметь в своих руках все основные элементы хозяйства: это доступно только победоносному пролетариату, создавшему свое государство.

Но и алгебраические формулы Жуо[95] и К0 должны бы прямо-таки поражать своей бессодержательностью и двусмысленностью, если б не знать заранее, что эти господа озабочены одним: отвлечь внимание рабочих от банкротства синдикального реформизма.

18 марта [1935 г.]

Вот уже скоро год, как мы подверглись атаке власти в Барбизоне[96]. Это было самое комичное qui pro quo[97], какое только можно себе представить. Операцией руководил Monseiur le pro-cureur de la Republique из Melun[98] - высокая особа из мира юстиции, - в сопровождении судебного следователя, greffier[99], пишущего от руки комиссара, Surete generale, сыщиков, жандармов, полицейских, в числе нескольких десятков. Честный Benno[100], "molosse"[101], разрывался на цепи, Stela[102] вторила ему из-за дома.

Прокурор заявил мне, что вся эта армия прибыла по поводу... украденного мотоцикла. Все было шито белыми нитками. Рудольф[103], мой немецкий сотрудник, привез на мотоцикле почту. У него потух фонарик в пути. К этому придрались жандармы, давно искавшие повода пробраться на нашу таинственную дачу ...

21 марта [1935 г.]

Весна, солнце жжет, уже дней десять как высыпали фиалки, крестьяне возятся в виноградниках. Вчера до полуночи слушали "Валькирию"[104] из Бордо. Двухлетний срок военной службы. Вооружение Германии. Подготовка новой "последней" войны. Крестьяне мирно срезают виноградную лозу, унаваживают полосы между линиями винограда. Все в порядке.

Социалисты и коммунисты пишут статьи против двух лет и, для внушительности, пускают в оборот самый крупный шрифт. В глубине сердец "вожди" надеются: как-нибудь обойдется. Здесь тоже все в порядке . . .

И все-таки этот порядок подкопал себя безнадежно. Он рухнет со смрадом ...

* * *

Jules Remains[105], видимо, очень этим озабочен, ибо предлагает себя в спасители (Общество 9 июля). В одной из последних книг своей эпопеи Romains выводит, видимо, себя под именем писателя Strigelius'a (кажется, так). Этот S[trigelius] может все то, что умеют другие писатели, а кроме того, еще кое-что сверх того. Но он умеет не только как писатель. Он понял, что "уменье" (гений) универсально. Он умеет и в других областях - в частности, в политике - больше, чем другие. Отсюда Общество 9 июля и книга J. R[omains] об отношениях между Францией и Герм[анией].

Несомненно, у этого даровитого писателя закружилась голова. Он много понимает в политике, но скорее зрительно, т. е. поверхностно. Глубокие социальные причины явлений остаются от него скрыты. В области индивид-психологии он замечателен, но тоже не глубок. Ему как писателю (тем более как политику) не хватает, видимо, характера. Он зритель, а не участник. А только участник может быть глубоким в качестве зрителя. Золя[106] был участник. Оттого при всех его вульгарностях и срывах он гораздо выше J. Romains'a, глубоко теплее, человечнее. J. Romains о самом себе говорит (уже без псевдонима, под собственным именем): "distant"[107]. Это верно. Но distance[108] у него не только оптическая, а и моральная. Его нравственные огни позволяют ему видеть все только на известном, неизменном расстоянии. Оттого он кажется слишком далеким от маленького Бастида и слишком близким к убийце Кинетту. У участника "distance" меняется в зависимости от характера его участия, - у зрителя - нет. Зритель, как Romains, может быть великим писателем.

* * *

Я не дописал о нашей прошлогодней "катастрофе" в Барбизоне. "История" достаточно запечатлена на страницах газет. Какой бешеный поток глупейших выдумок и неподдельной ненависти!

Хорош был "прокурор" республики! Этих высоких сановников никогда не следует смотреть слишком близко. Он явился ко мне по поводу будто бы украденного мотоцикла (нашего мотоцикла, на котором ехал Рудольф), но тут же спросил, какова моя настоящая фамилия (паспорт у меня на имя Седова - имя жены, - по советским законам это вполне допустимо, но прокурор из Меlun не обязан знать советских законов).

Но ведь вы должны были поселиться на Корсике?

А какое это имеет отношение к украденному мотоциклу?

Нет, нет я спрашиваю вас, как человек человека[109].

Впрочем, это было уже сказано в виде отступления, когда оказалось, что у меня на паспорте виза Surete generale. Рудольфа продержали 36 часов, надевали на него menottes[110], ругали (sale boche)[111], били, вернее, толкали с зуботычиной. Когда его, наконец, ввели ко мне, я поставил ему стул (на нем лица не было), но прокурор крикнул: non debout![112] Рудольф сел, даже не заметив этого крика. Из всех этих посетителей только старый greffier производил благоприятное впечатление. А остальные.. .

Впрочем, все это не заслуживает столь подробной записи.

22 марта [1935 г.]

В Норвегии у власти в течение нескольких дней Рабочая партия. В ходе европейской истории это мало что изменит. Но в ходе моей жизни ... Во всяком случае встает вопрос о визе.

В Норвегии были только проездом в 1917 г., по дороге из Нью-Йорка в Петербург, - я не сохранил о стране никаких воспоминаний. Ибсена[113] помню лучше: в молодости писал о нем.

23 марта [1935 г.]

Федин[114] в романе "Завоевание Европы" - роман написан литературно неглубоко, часто претенциозно, показывает одно - революция научила (или заставила) русских писателей внимательнее приглядываться к фактам, в к[о]т[о]рых выражается социальная зависимость одного человека от другого. Нормальный буржуазный роман имеет два этажа: ощущения переживают только, в бельэтаже (Пруст![115]); люди подвального этажа чистят сапоги и выносят ночные горшки. Об этом в самом романе редко говорится, это предполагается как нечто естественное; герой вздыхает, героиня дышит, следовательно они отправляют и другие функции: должен же кто-то подтирать за ними следы.

Помнится, я читал роман Luis'a "Амур и Психея" (необыкновенно фальшивая и пошлая стряпня, законченная, если не ошибаюсь, невыносимым Claude Farrere'oM). Luis помещает слуг где-то в преисподней, так что его влюбленные герои никогда не видят их. Идеальный социальный строй для влюбленных бездельников и их художников.

В сущности, внимание Федина тоже направлено на людей бельэтажа (в Голландии), но он старается - хоть мимоходом - подметить психологию отношений шофера и финансового магната, матроса и судовладельца. Никаких откровений у него нет, но все же освещаются уголки тех человеческих отношений, на которых покоится современное общество. Влияние Октябрьской революции на литературу еще целиком впереди!

TSF передает Symphonie heroique[116], concert Pasdeloup. Я завидую Н[аталье], когда она слушает большую музыку: всеми порами души и тела. Н. не музыкантша, но она нечто больше того: вся ее натура музыкальна, в ее страданиях, как и в (редких) радостях, всегда есть глубокая мелодия, которая облагораживает все ее переживания. Мелкие повседневные факты политики хоть и интересуют ее, но она не связывает их обычно в одну целую картину. Однако там, где политика забирает в глубину и требует полной реакции, Н. всегда находит в своей внутренней музыке правильную ноту. То же и в оценке людей, притом не только под лично-психологическим, но и под революционным углом зрения Филистерство, вульгарность, трусость никогда не укроются от нее, хотя она чрезвычайно снисходительна ко всем маленьким человеческим порокам.

Чуткие люди, даже совсем "простые" - также дети, - инстинктивно чувствуют музыкальность и глубину ее натуры. О людях, которые безразлично или снисходительно проходят мимо нее, не замечая скрытых в ней сил, почти всегда можно с уверенностью сказать, что они поверхностны и тривиальны.

...Конец Героической симфонии (она передавалась во фрагментах).

25 марта [1935 г.]

Только после записи 23 марта о Н. я отдал себе отчет в том, что на предшествующих страницах я вел скорее политический и литературный дневник, чем личный. Да и могло ли, в сущности, быть иначе? Политика и литература и составляют, в сущности, содержание моей личной жизни. Стоит взять в руки перо, как мысли сами собою настраиваются на публичное изложение... Этого не переделаешь, особенно в 55 лет.

Кстати, Ленин (повторяя Тургенева[117]) спрашивал однажды Кржижановского[118]: "Знаете, какой самый большой порок?" Кржижановский не знал. - "Быть старше 55 лет". Сам Ленин до этого "порока" не дожил .. .

* * *

В Blois (Loir-et-Cher), в округе С. Chautemps119, выборы дали вождю Front Paysan[120], Dorgeres[121], 6 760 голосов, радикалу - 4 848 г. Предстоит перебаллотировка. Chautemps получил в мае 1932 г. 11 204 голоса и был избран в первом туре Замечательно симптоматичные цифры! После 6 февраля 1934 г. я говорил, что начинается период французского радикализма и с ним вместе Третьей республики. Крестьяне покидают демократических болтунов и обманщиков. Большой фашистской партии, по образцу наци, во Франции ждать нельзя. Достаточно, если Доржересы подкопают в разных местах "демократию", - в Париже найдется кому опрокинуть ее.

Муниципальные выборы обнаружат несомненный упадок радикализма. Часть избирателей уйдет вправо, часть влево - к социалистам. Эти последние кое-что потеряют в пользу коммунистов: сведут ли социалисты баланс с плюсом или минусом, трудно предсказать, во всяком случае, изменение вряд ли будет очень значительным. Радикалы должны потерять много. Коммунисты, несомненно, выиграют. Выиграет крестьянская реакционная демагогия. Но цифры муниципальных выборов лишь в чрезвычайно ослабленной степени отразят более глубокий и более динамичный процесс отхода мелкобуржуазных масс от демократии. Смелый военный толчок фашизма может обнаружить, насколько далеко зашел этот процесс, - во всяком случае, гораздо дальше, чем кажется рутинерам парламентаризма. "Вожди" рабочих партий и синдикатов ничего не видят, ничего не понимают, ни на что не способны. Какая жалкая, невежественная, трусливая братия!

* * *

15 июля 1885 г. Энгельс писал старику Беккеру[122]:

"Вы совершенно правы, радикализм изнашивается с необыкновенной быстротой. Собственно, осталось износиться только самому Клемансо. Когда придет его черед, он потеряет целую груду иллюзий, прежде всего ту, что в наши дни можно управлять буржуазной республикой во Франции без того, чтобы красть самим и давать украсть другим"[123].

А доброжелательный Temps все еще сотрясается от неожиданности при каждом новом финансовом скандале!

Маркс и Энгельс долго ждали, что Клемансо не остановится на программе радикализма, - он казался им для этого слишком критическим и решительным, - а станет социалистом. Клемансо действительно не удержался на позиции радикализма (созданного специально для людей, как Herriot), но отошел от нее не к социализму, а к реакции, тем более цинической, что не прикрытой никакими иллюзиями, никакой мистикой

Главным тормозом, помешавшим Клемансо (как и многим другим французским интеллигентам) двинуться от радикализма вперед, был рационализм. Ограниченный, скаредный, плоский рационализм стал давно бессилен против церкви, но зато превратился в надежную броню тупоумия против коммунистической диалектики. О рационализме Клемансо я когда-то писал, надо будет разыскать.[124]

* * *

Раковский был, в сущности, моей последней связью со старым революционным поколением. После его капитуляции не осталось никого. Хотя переписка с Рак[овским] прекратилась по цензурным причинам - со времени моей высылки за границу, тем не менее фигура Раковского оставалась как бы символической связью со старыми соратниками. Теперь не осталось никого. Потребность обменяться мыслями, обсудить вопрос сообща давно уж не находит удовлетворения. Приходится вести диалог с газетами, т. е. через газеты с фактами и мнениями. И все же я думаю, что работа, которую я сейчас выполняю - несмотря на ее крайне недостаточный, фрагментарный характер, - является самой важной работой моей жизни, важнее 1917 г., важнее эпохи гражданской войны и пр.

Для ясности я бы сказал так. Не будь меня в 1917 г. в Петербурге, Окт[ябрьская] рев[олюция] произошла бы - при условии наличности и руководства Ленина. Если б в Петербурге не было ни Ленина, ни меня, не было бы и Окт[ябрьской] революции: руководство большевистской партии помешало бы ей совершиться (в этом для меня нет ни малейшего сомнения!). Если б в Петербурге не было Ленина, я вряд ли справился бы с сопротивлением большевистских верхов, борьба с "троцкизмом" (т. е с пролетарской революцией) открылась бы уже с мая 1917 г., исход революции оказался бы под знаком вопроса. Но, повторяю, при наличии Ленина Октябрьская революция все равно привела бы к победе. То же можно сказать в общем и целом о гражданской войне (хотя в первый ее период, особенно в момент утраты Симбирска и Казани, Ленин дрогнул, усомнился, но это было, несомненно, преходящее настроение, в котором он едва ли даже кому признался, кроме меня* [* Надо будет об этом подробнее рассказать ]).

Таким образом, я не могу говорить о незаменимости моей работы даже по отношению к периоду 1917-1921 гг. Но сейчас моя работа в полном смысле слова "незаменима". В этом смысле нет никакого высокомерия. Крушение двух интернационалов поставило проблему, для работы над которой никто из вождей этих интернационалов абсолютно не пригоден. Особенности моей личной судьбы поставили меня лицом к лицу с этой проблемой во всеоружии серьезного опыта. Вооружить революционным методом новое поколение через голову вождей Второго и Третьего Интернационалов - этой задачи сейчас, кроме меня, некому выполнить. И я вполне согласен с Лениным (собственно, с Тургеневым), что самый большой порок - быть старше 55 лет. Мне нужно еще, по меньшей мере, лет 5 непрерывной работы, чтобы обеспечить преемственность.

26 марта [1935 г.]

Spaak[125] стал министром в Бельгии. Жалкий субъект. В прошлом году он приезжал ко мне в Париж "советоваться". Мы подробно (часа два) говорили о положении в бель[гийской] партии. Меня поразила его политическая поверхностность. Так, он раньше совершенно не задумывался о работе в синдикатах. "Да, да, это очень важно!", вынул блокнот и стал записывать. "И это революционный вождь?" - подумал я. В течение беседы Спаак "соглашался" (и записывал). Но в его согласии была нотка, которая вызывала сомнение. Не то чтоб он казался мне неискренним. Наоборот, он приехал с лучшими намерениями: осведомиться и укрепить себя перед борьбой. Но, видимо, мои формулировки пугали его. "Ах, вот как? Это гораздо более серьезно, чем я думал...>

Такая нота звучала во всех его репликах, хотя на словах он и "соглашался". В общем, он показался мне честным "другом народа" из просвещенной буржуазной среды, - не более того. Но именно честным: коррупция вокруг Вандервельде[126] - Анзееле[127] явно отталкивала его... Через некоторое время я получил от него письмо. Профсоюзники требовали закрытия Action[128], грозили расколом с партией, ЦК партии охотно поддавался этому шантажу. Спаак спрашивал совета: уступать или нет? Я ответил, что уступать значило бы совершить политическое харакири. (Еще в беседе я упрекал Спаака за его уступчивость, особенно за поведение на конгрессе партии 1933 (?) г., принявшем решение о "плане", -Спаак и тут "соглашался"...) Action сохранилась: правым, после позорной истории с Кооперативным банком, пришлось временно отступить. Но поведение самого Спаака все время оставалось зыбким, неуверенным, фальшивым... А теперь вот этот "революционный" герой стал министром транспорта в "национальном министерстве". Дрянненький человечишко!

Что для Спаака было решающим: страх перед дальнейшим движением масс или маленькое личное тщеславие (стать "министром"!)? Разница, в конце концов, не велика, ибо оба эти мотива чаще всего дополняют друг друга.

27 марта [1935 г.]

В 1903 г. в Париже в пользу "Искры" ставился спектакль: "На дне" Горького. Пытались поручить роль Н[аталье], - чуть не по моей инициативе: мне казалось, что она хорошо, "искренне" сыграет свою роль. Но ничего не вышло, роль переуступили другой. Я был удивлен и огорчен. Только позже я понял, что Н. не может ни в одной области "играть". Она всегда и при всех условиях - всю жизнь - во всех обстановках (а мы их пережили немало) оставалась сама собою, не дозволяя обстановке влиять на свою внутреннюю жизнь.

Сегодня гуляли - поднимались в гору... Н. устала и неожиданно села, побледневшая, на сухие листья (земля еще сыровата). Она прекрасно ходит и сейчас еще, - не уставая, и походка у нее совсем молодая, как и вся фигура. Но за последние месяцы сердце иногда дает себя знать, она слишком много работает, со страстью (как все, что она делает), и сегодня это сказалось при крутом подъеме в гору. Н. села сразу, видно, что дальше не могла, и улыбнулась виноватой улыбкой. Как мне стало жаль молодости, ее молодости... Из парижской оперы ночью мы бежали, держась за руки, к себе на rue Gassendi, 46, аu pas gymnastique... это было в 1903 году... нам было вдвоем 46 лет, -Н. была, пожалуй, неутомимее. Однажды мы целой группой гуляли где-то на окраине Парижа, подошли к мосту. Крутой цементный бык спускался с большой высоты. Два небольших мальчика перелезли на быка через парапет моста и смотрели сверху на прохожих. Н. неожиданно подошла к ним по крутому и гладкому скату быка. Я обомлел. Мне казалось, что подняться невозможно. Но она шла на высоких каблуках своей гармоничной походкой, с улыбкой на лице, обращенном к мальчикам. Те с интересом ждали ее. Мы все остановились в волнении. Не глядя на нас, Н. поднялась вверх, поговорила с детьми и так же спустилась, не сделав, на вид, ни одного лишнего усилия и ни одного неверного движения... Была весна, и так же ярко светило солнце, как и сегодня, когда Н. неожиданно села в траву...

"Против этого нет сейчас никаких средств"[129], - писал Энгельс о старости и смерти. По этой неумолимой дуге, меж рождением и могилой, располагаются все события и переживания жизни. Эта дуга и составляет жизнь. Без этой дуги не было бы не только старости, но и юности. Старость "нужна", потому что в ней опыт и мудрость. Молодость, в конце концов, потому так и прекрасна, что есть старость и смерть. Может быть, все эти мысли оттого, что TSF передает Gotterdammering Вагнера[130].

29 марта [1935 г.]

Надо будет рассказать, как ГПУ воровало у меня из архива документы. Но это не к спеху...

Сегодня в Le petit Dauphinios замечательная корреспонденция из Brussels, собственно, слегка замаскированные интервью с De Маn'ом[131]. Le petit D[auphinios] - реакционная газета, но пока еще не фашистская. Ее симпатии к De Man'y беспредельны, по крайней мере симпатии ее брюс[сельского] корреспондента. Мы узнаем, во всяком случае, что план Де Мана опирается на два столпа: римского папу и бельгийского короля. В папской энциклике "Quadraqesimo Anno"[132] сказано, что господа денег могут, по своему желанию, помешать людям дышать. Отсюда, согласно Де Ману, исходит Van Zeeland[133], премьер. Вернее: Де Ман хочет, чтоб Van Zeeland исходил из этой энциклики. Покойный король[134], оказывается, относился к "плану" с сочувствием, а новый король, Леопольд[135], "изучал каждый день с неизменным интересом работы Генриха Де Мана до тех пор, пока последний не сделался его министром"[136]. Это все поведал корреспонденту сам Де Ман.

По существу плана. Во-первых, "государство должно освободиться от опеки банков и само взять в свои руки очаги командования". Во-вторых: корпорации a la Mussolini[137] - для заведывания вещами; парламентаризм - для управления людьми. Видно, что все это записано под диктовку Де Мана: журналисту таких формул не выдумать!

Заведывание вещами и управление людьми - плагиат у Энгельса: отмирание государства, по Энгельсу, будет состоять в постепенной замене управления людьми - заведыванием вещами. Но как можно одновременно создать два режима, корпоративный и парламентский, для вещей и для людей, - этого никак не постичь. Каким образом Де Man собирается отделить людей от вещей, т. е. собственников от их собственности? Ведь к этому и сводится весь вопрос. Революционной экспроприации Де Ман не хочет, конечно, - а никакая энциклика не побудит самых благочестивых хищников предоставить банки и тресты в управление бессильным "корпорациям"...

Вся эта затея - наполовину авантюра, наполовину заговор против народа - закончится жалким крахом, из которого Де Ман и Спаак выйдут оплеванными. Банки, спасенные ими посредством девальвации, покажут новаторам, как "освобождать" государство от их опеки!...

* * *

В московских дипломатических переговорах (визит Eden[138] и пр.) решается, в числе многого другого, судьба Коминтерна. Если Англия примкнет к идее пакта (без Германии), конгресс Коминтерна, обещанный на первую половину нынешнего года, созван, конечно, не будет. Если Англия и Франция столкнутся с Германией (без СССР), конгресс, вероятно, состоится. Но этот конгресс банкротов ничего не способен дать пролетариату!

* * *

Claude Farrere, о котором я упоминал на днях, выбран в Академию. Какое отвратительное скопище старых шутов!

Барту[139], который в качестве плохого писателя тоже, как известно, был академиком, на анкету: "Чего бы вы желали для себя?" ответил: "Мне желать нечего: в юности я мечтал о карьере министра и академика, а в зрелые годы стал тем и другим!" Нельзя с большим сарказмом охарактеризовать себя самого!

30 марта [1935 г.]

"Смердящие подонки троцкистов, зиновьевцев, бывших князей, графов, жандармов, все это отребье, действующее заодно, пытается "подточить стены нашего государства"[140].

Это, конечно, из "Правды". Ни кадеты, ни меньшевики, ни эсеры не помянуты: действуют "заодно" лишь троцкисты и князья! Есть в этом сообщении нечто непроходимо глупое, а в глупости - нечто фатальное. Так выродиться и поглупеть может только исторически обреченная клика!

В то же время вызывающий характер этой глупости свидетельствует о двух взаимно связанных обстоятельствах: 1) что-то у них не в порядке, и притом в большом непорядке; "непорядок" сидит где-то глубоко внутри самой бюрократии, вернее, даже внутри правящей верхушки; амальгама[141] из подонков и отребьев направлена против кого-то третьего, не принадлежащего ни к троцкистам, ни к князьям, вернее всего, против "либеральных" тенденций в рядах правящей бюрократии; 2) готовятся какие-то новые практические шаги против "троцкистов" как подготовка удара по каким-то более близким и интимным врагам сталинского бонапартизма. Можно бы предположить, что готовится какой-нибудь новый coup d'etat[142] с целью юридического закрепления личной власти. Но в чем этот coup d'etat мог бы состоять? Не в короне же! В пожизненном звании "вождя"? Но это слишком напоминало бы Fuhrer'a! Вопросы "техники" бонапартизма должны, видимо, представлять все большие и большие политические трудности. Подготовляется какой-то новый этап, по отношению к которому убийство Кирова было лишь зловещим предзнаменованием.

31 марта [1935 г.]

Курьез!.. Советский историк В. И. Невский[143] не хуже и не лучше многих других советских историков: неряшлив, небрежен, догматичен, но с примесью некоторой наивности, которая на общем фоне "целевых" фальсификаций выглядит подчас как добросовестность. Ни в каких оппозициях Невский не состоит. Тем не менее его подвергают систематической травле. Почему? Вот одно из объяснений. В своей "Истории РКП", вышедшей в 1924 г. (в обзоре литературы), Невский замечает:

"Книжки, вроде брошюрки Конст. Молотова "К истории партии", пожалуй, не только ничего не дают, а приносят прямой вред, такая масса ошибок в них: только на 39 страницах этой книжки мы насчитали 19 ошибок!.." В 1924 г. Невский не мог знать, что звезда Молотова вознесется высоко и что "19 ошибок" брошюры не помешают автору ее стать предсовнаркомом. Молотов и организовал, очевидно, через Оргбюро, где он одно время (давно уже!) хозяйничал, травлю против бедняги Невского... Но времена переменчивы: звезда Молотова померкла и - кто знает - слова Невского о безграмотности предсовнаркома могут еще послужить к вящей славе злополучного историка. Поистине, курьез!..

2 апреля [1935 г.]

Переговоры Eden'а в Москве закончились довольно широковещательным дипломатическим сообщением, в которое входит взаимное обязательство не вредить интересам и благосостоянию другой стороны. По дороге в Варшаву Eden немедленно подчеркнул, что это не только обязательства В[елико]брит[ании] по отношению к СССР, но и обязательства СССР по отношению к Великобритании. Дело идет о Китае и Индии, о Коминтерне, о "Советском" Китае. Какие обязательства на этот счет даны Москвой? Проверить характер обязательств Кремля можно будет на вопросе о созыве конгресса Коминтерна в Москве. Конгресс без китайцев, индусов и англичан невозможен. Но возможен ли он с китайцами, индусами и англичанами после московских переговоров?

В конце концов, если б Сталин обязался потихоньку ликвидировать Коминтерн, для дела социалис[тической] революции был бы громадный плюс. Но такого рода обязательство явилось бы вместе с тем безошибочным доказательством того, что советская бюрократия окончательно порвала с мировым пролетариатом.

* * *

У меня снова открылся вчера болезненный период. Слабость, легкое лихорад[очное] состояние, чрезвычайный шум в ушах. Прошлый раз во время подобного состояния H[enri] Mfolinier[144] был у местного префекта. Тот справился обо мне и, узнав, что я болен, воскликнул с неподдельной тревогой: "Это крайне неприятно, крайне неприятно... Если он умрет здесь, мы ведь не сможем хоронить его под вымышленным именем!" У каждого своя забота!

* * *

Только что получил письмо из Парижа. Ал. Львовна Соколовская [Вонская], первая жена моя, жившая в Ленинграде со внуками, сослана в Сибирь. От нее уже получена открытка за границей из Тобольска, где она находилась на пути в более далекие части Сибири. От младшего сына, Сережи, профессора в технологическом институте, прекратились письма. В последнем он писал, что вокруг него сгущаются какие-то тревожные слухи. Очевидно, и его выслали из Москвы. - Не думаю, чтоб Ал. Льв[овна Соколовская] проявила за последние годы какую-либо политическую активность: и годы, и трое детей на руках. В "Правде" несколько недель тому назад, в статье, посвященной борьбе с "остатками" и "подонками", упоминалось - в обычной хулиганской форме - и имя А. Л., но лишь попутно, причем ей вменялось в вину вредное воздействие - 1931 г.! - на группу студентов, кажется, Лесного института. Никаких более поздних преступлений "Правда" открыть не могла. Но одно уж упоминание имени означало безошибочно, что следует ждать удара и по этой линии.

Платона Волкова, мужа покойной Зинушки[145], арестовали снова в ссылке и отправили далее. Севушка (внук), сынок Платона и Зины, 8-ми лет, недавно только перебрался из Вены в Париж. Он находился при матери в Берлине в последний период ее жизни. Она покончила с собой, когда Сева находился в школе. Он поселился на короткое время у старшего сына и невестки. Но им ·пришлось спешно покидать Германию ввиду явного приближения фашистского режима. Севушку отвезли в Вену, чтоб не было лишней ломки в языке. Там его устроили в школу наши старые друзья. После нашего переезда во Францию и начала контрреволюционных потрясений в Австрии мы решили перевезти мальчика в Париж, к старшему сыну и невестке. Но семилетнему Севушке упорно не давали визы. Долгий ряд месяцев прошел в хлопотах. Только недавно удалось перевезти его. За время в Вене Сева забыл - совершенно русский и французский язык. А как прекрасно он говорил по-русски, с московским напевом, когда пятилеткой впервые приехал к нам с мамой на Принкипо! Там, в детском саду, юн быстро усваивал французский и отчасти турецкий. В Берлине перешел на немецкий, в Вене стал совсем немцем, а теперь в парижской школе снова переходит на французский язык. О смерти матери он знает и время от времени справляется о "Платоше" (отце), который стал для него мифом.

Младший сын, Сережа, в противоположность старшему и отчасти из прямой оппозиции к нему, повернулся спиной к политике лет с 12-ти: занимался гимнастикой, увлекался цирком, хотел даже стать цирковым артистом, потом занялся техническими дисциплинами, много работал, стал профессором, выпустил недавно, совместно с другими инженерами, книгу о двигателях. Если его действительно выслали, то исключительно по мотивам личной мести: политических оснований не могло быть!

Для характеристики бытовых условий Москвы: Сережа рано женился, жили они с женой несколько лет в одной комнате, оставшейся им от последней нашей квартиры, после нашего выезда из Кремля. Года полтора тому назад Сережа с женой разошелся; но за отсутствием свободной комнаты они продолжали жить вместе до последних дней. Вероятно, теперь ГПУ развело их в разные стороны... Может быть, и Лелю[146] сослали? Это не исключено!

3 апреля [1935 г.]

Я явно недооценил непосредственный практический смысл заявления о "подонках троцкистов" (см. 30 марта); острие "акции" снова направлено на этот раз против лично близких мне людей. Когда я вчера вечером передал письмо от старшего сына из Парижа Н[аталье], она сказала: "Они его [Сергея] ни в каком случае не вышлют, они будут пытать его, чтоб добиться чего-нибудь, а затем уничтожат...".

По-видимому, высылка 1074 человек была намеренно предпослана новой акции против оппозиции*[* Сравнение документов не подтверждает этого предположения]. "Графы, жандармы и князья" представляют первую половину амальгамы, ее базу. Но лучше привести более полную выдержку из "Правды".

"Против происков врагов надо принять вполне реальные мероприятия. Вследствие обломовщины, доверчивости,. вследствие оппортунистического благодушия к антипартийным элементам и врагам, действующим по указанию иностранных разведок, удается иногда проникнуть в наш аппарат.

Подонки зиновьевцев, троцкистов, бывших князей, графов, жандармов, все это отребье, действующее заодно, пытается подточить стены нашего государства...

Разоблачение антипартийных элементов за последнее время, недавнее сообщение наркомвнутотдела об аресте, высылке и привлечении к ответственности бывших царских сановников в Ленинграде показывают, что есть политическое и уголовное жулье, которое лезет в любую щель.

Недавно в Москве судили афериста Шапошникова, который объезжал города и везде выдавал себя за инженера. Дурачки принимали его на работу, доверяли государственное имущество, и потребовалось значительное время, пока его разоблачили и посадили в тюрьму. Или другой аферист и враг - Красовский, он же Загородный, выдавал себя за кандидата в члены ЦИКа. Глупцы поверили на слово, и он проник в члены избирательной комиссии и совершил там преступление. В Саратовском крае шпион, пользуясь смехотворной фальшивкой, пробрался на ответственную работу и лишь через некоторое время был пойман и расстрелян". (Правда, 25 марта)

К кому относятся слова насчет "иностранных разведок" - к князьям или к троцкистам? "Правда" прибавляет, что они действуют "заодно". Смысл амальгамы, во всяком случае, в том, чтобы дать ГПУ возможность привлекать "троцкистов" и "зиновьевцев" как агентов иностранных разведок. Это совершенно очевидно. Вот первоначальное сообщение насчет 1074:

"За последние дни в Ленинграде арестована и высылается в восточные области СССР за нарушение правил проживания и закона о паспортной системе группа граждан из бывшей аристократии, царских сановников, крупных капиталистов, помещиков, жандармов, полицейских и других. Среди них бывших князей - 41 чел., бывших графов - 33 чел., бывших баронов - 76 чел., бывших крупных фабрикантов- 35 чел., бывших крупных помещиков - 68 чел., бывших крупных торговцев - 19 чел., бывших высших царских .сановников из царских министерств - 142 чел., бывших генералов и высших офицеров царской и белой армии - 547 чел., бывших высших чинов жандармерии, полиции и охранки -113 чел.

Часть из высланных привлечена к ответственности орга-нами надзора за деятельность против сов. государства и в пользу иностранных государств". (Правда, 20 марта).

Здесь о троцкистах еще ни слова, обвинение о деятельности "в пользу ин[остранных] го[сударств]" выдвинуто пока только против бывших "князей и жандармов". Только через 5 дней "Правда" сообщает нам, что троцкисты и зиновьевцы действовали с ними "заодно!" Такова грубая механика амальгамы.

* * *

С какой непосредственностью и проникновенностью Н[аталья] представила Сережу в тюрьме: ему должно быть вдвойне тяжело, ибо его интересы совсем вне политики, и у него, поистине, в чужом пиру похмелье. Н. вспомнила даже Барычкина: "отомстит он ему теперь!". Барычкин - бывший мытищинский (под Москвой) рабочий, окончательно испортившийся и исподличавшийся в ГПУ. Кажется, в 1924 он попался в растрате, но Ягода "спас" его и тем превратил в раба. Это Барычкин когда-то часто сопровождал меня на охоту и рыбную ловлю и поражал смесью революционности, шутовства и лакейства. Чем дальше, тем антипатичнее становился он, и я отделался от него. Он жаловался плаксиво Н. И. Муралову: "Не берет меня больше Л. Д. [Троцкий] на охоту..." После этого, как уже было сказано, он попался в растрате и в качестве прощенного демонстративно проявлял ненависть к оппозиции, чтоб оправдать доверие начальства.

Когда меня высылали из Москвы, он нагло вошел в квартиру, не снимая верхнего платья. "Вы почему в шапке?" - сказал я ему. Он вышел молча с видом побитой собаки. На вокзале, когда "гепеуры" несли меня на руках, Лева кричал: "Смотрите, рабочие, как несут Тр[оцкого]". Барычкин подскочил к нему и стал зажимать рот. Сережа ударил с силой Барычкина по лицу. Тот отскочил, ворча, но истории не поднял... Вот по этому поводу Н. и сказала: "Припомнит он теперь Сереже..."

4 апреля [1935 г.]

Все текущие "мизерии" личной жизни отступили на второй план перед тревогой за Сережу, А. Л., детей. Вчера я сказал Н.: "Теперь наша жизнь до получения последнего письма от Левы кажется почти прекрасной и безмятежной..." Н. держится мужественно, ради меня, но переживает все это несравненно глубже меня.

В репрессивную политику Сталина мотивы личной мести всегда входили серьезной величиной. Каменев рассказывал мне, как они втроем - Сталин, Каменев, Дзержинский[147] - в Зубалове вечером 1923 (или 1924?) года провели день в "задушевной" беседе за вином (связала их открытая ими борьба против меня). После вина на балконе заговорили на сентиментальную тему: о личных вкусах и пристрастиях, что-то в этом роде. Сталин сказал: "Самое лучшее наслаждение - наметить врага, подготовиться, отомстить как следует, а потом пойти спать".

Его чувство мести в отношении меня совершенно не удовлетворено: есть, так сказать, физические удары, но морально не до стигнуто ничего: нет ни отказа от работы, ни "покаяния", ни изоляции; наоборот, взят новый исторический разбег, которого уже нельзя приостановить. Здесь источник чрезвычайных опасений для Сталина: этот дикарь боится идей, зная их взрывчатую силу и зная свою слабость перед ними. Он достаточно умен в то же время, чтобы понимать, что я и сегодня не поменялся бы с ним местами: отсюда эта психология ужаленного. Но если месть в более высокой плоскости не удалась и уже явно не удастся, то остается вознаградить себя полицейским ударом по близким мне людям. Разумеется, Сталин не остановился бы ни на минуту перед организацией покушения против меня, но он боится политических последствий: обвинение падет неизбежно на него Удары по близким людям в России не могут дать ему необходимого "удовлетворения" и в то же время представляют серьезное политическое неудобство. Объявить, что Сережа работал "по указанию иностранных разведок"? Слишком нелепо, слишком непосредственно обнаруживается мотив личной мести, слишком сильна была бы личная компрометация Сталина.

* * * [Вырезка из французской газеты, вклеенная в дневник:]

"СССР ОБЯЗАЛСЯ ПРЕКРАТИТЬ КОММУНИСТИЧЕСКУЮ ПРОПАГАНДУ В ВЕЛИКОБРИТАНИИ И ДОМИНИОНАХ

Лондон, 3 апреля. Во время недавних переговоров с г. Иденом г Литвинов, советский комиссар иностранных дел, заявил, что он известил лорда хранителя печати о решении правительства Москвы прекратить коммунистическую пропаганду в Великобритании и доминионах.

Создается впечатление, что средства, предназначенные для этой пропаганды, в последние месяцы изымались во все возрастающем количестве"[148].

Это очень похоже на правду. Литвинов - надо отдать ему справедливость - давно уже считал Коминтерн нерентабельным и вредным учреждением. В глубине души Сталин был с ним согласен. Подробность насчет прогрессивного уменьшения субсидий из месяца в месяц очень выразительна: Кремль наметил для каждой партии определенный "ликвидационный" период. Разумеется, секции Коминтерна не исчезнут и после этого периода, но сильна свернутся и приведут свой образ жизни в соответствие с новым бюджетом. Надо, вместе с тем, ждать и личных перегруппировок, отходов, дезертирств и разоблачений. Значительное число "вождей", журналистов, пропагандистов Коминтерна представляет чистый тип fromagiste'a[149], бутербродного человека раз нет платы" то нет больше и верности.

Поворот вправо в области внешней и внутренней политики заставляет Сталина наносить удар изо всех сил влево: это страховка против оппозиции. Но страховка абсолютно ненадежная. Изменение всего социально-бытового режима в СССР неизбежно должно вызвать новую острую политическую конвульсию.

* * *

Трудно сейчас работать над книгой о Ленине. Мысли не хотят никак сосредоточиться на 1893 годе. Погода резко переменилась за последние дни. Хотя сады в цвету, но сегодня идет снег с самого утра, все покрыл белой пеленой, потом растаял, сейчас опять падает, но тут же тает. Небо серо, с гор ползут в долину туманы, в доме холодновато и сыро. Н. возится по хозяйству с тяжелым грузом на душе.

Жизнь не легкая штука... Нельзя прожить ее, не впадая в прострацию или цинизм, если не иметь над собою большой идеи, которая поднимает над личной мизерней, над слабостью, всякого рода вероломством и глупостью...

* * *

Прочитал вчера роман V[ictor] Margueritte "Le Compagnon". Совсем слабый писатель; в его банальной прозе вовсе не чувствуешь великой школы французского романа. Радикальная тенденция поверхностна и сентиментальна. Этот радикализм - на подкладке феминизма - может быть, выглядел недурно в эпоху Луи Филиппа[150]. Сейчас он кажется вконец прокисшим Эротика романа смахивает на полицейский протокол.

5 апреля [1935 г.]

Но все-таки роман Мар[еритта] бросает свет на личные и семейные отношения в известных, отнюдь не худших, буржуазных кругах Франции. "Герой" романа - социалист Автор упрекает своего героя в "буржуазном" отношении к женщине, вернее бы сказать - в рабовладельческом. Полемика в Populaire'a[151] насчет того, давать или не давать женщине избирательные права, действительно показывает, что и в рядах социалистов царит то же гнусное отношение к женщине, которое пронизывает законодательство и право страны. Но и освободительные тенденции Map[еритта] не идут, в сущности, дальше самостоятельной чековой книжки для женщ[ины]. Если в нашей русской бескультурности много варварства, почти зоологии, то в старых буржуазных культурах страшные пласты окаменелой ограниченности, кристаллизованной жестокости, полированного цинизма... Какие еще понадобятся грандиозные потрясения, преобразования, усилия, чтобы средний человек, как личность, поднялся на более высокую ступень!

Погода та же: с неба падает холодная мрась. Сады в цвету. Урожай фруктов в этом году сильно пострадает.

Почты мы здесь не получаем. Большая почта доставляется с оказией из Парижа (раза два в месяц), совершенно спешные письма идут через посредствующий адрес и приходят с некоторым опозданием. Сейчас мы ждем вестей о Сереже, - ждет особенно Н., ее внутренняя жизнь проходит в этом ожидании. Но получить достоверное известие не просто. Переписка с Сережей и в более благополучные времена была лотереей. Я не писал ему вовсе, чтоб не дать властям никакого повода придраться к нему. Только Н., и притом только о личных делах. Так же отвечал и Сережа. Были долгие периоды, когда письма переставали доходить вовсе. Затем внезапно прорывалась открытка, и переписка восстанавливалась на некоторое время. После последних событий (убийство Кирова и пр.) цензура иностр[анной] корреспонденции должна была стать еще свирепее. Если Сережа в тюрьме, то ему, конечно, не дадут писать за границу. Если он уже в ссылке, то положение несколько более благоприятно, однако все зависит от конкретных условий. За несколько последних месяцев ссылки Раков-ские были совершенно изолированы от внешнего мира: ни одного письма, даже от близких родных, не доходило. Об аресте Сережи мог бы написать кто-нибудь из близких. Но кто? Не осталось, видимо, никого... А если кто и остался из дружественно настроенных, то не знает адреса.

* * *

Дождь прекратился. Мы гуляли с Н. от 16-17 ч. Тихая и сравнительно мягкая погода, небо обложено, по горам завеса тумана, запах навозного удобрения в воздухе. "Март выглядел апрелем, а теперь апрель стал мартом", - это слова Н., я прохожу как-то мимо таких наблюдений, если Н. не повернет моего внимания. Ее голос ударил меня в сердце. У нее грудной голос, чуть сиплый. В страдании голос уходит еще глубже, как будто непосредственно говорит душа. Как я знаю этот голос нежности и страдания! Н. заговорила (после большого перерыва) снова о Сереже: "Чего они могут потребовать от него? Чтоб он покаялся? Но ему не в чем каяться. Чтоб он "отказался" от отца?.. В каком смысле? Но именно потому, что ему не в чем каяться, у него нет и перспективы. До каких пор его будут держать?"

Н. вспомнила, как после заседания Политбюро (это было в 1926 г.) у нас на квартире сидел кое-кто из тогдашних друзей в ожидании результата. Я вернулся с Пятаковым (как член ЦК Пятаков имел право присутствовать на заседаниях Политбюро). Пятаков, очень взволнованный, передавал ход "событий". Я сказал на заседании, что Сталин окончательно поставил свою кандидатуру на роль могильщика партии и революции. Сталин в виде протеста ушел с заседания. Мне, по предложению растерявшегося Рыкова[152] и Рудзутака, было вынесено "порицание". Рассказывая об этом, Пятаков повернулся в мою сторону и сказал с силой: "Он вам этого никогда не забудет, ни вам, ни детям, ни внукам вашим". Тогда слова о детях и внуках -вспоминала Н. - казались далекими, скорее просто формой выражения; но вот дошло до детей и даже до внуков: они оторваны от А. Л., что станется с ними? А старшему, Левушке, уже 15 лет...

Мы говорили о Сереже. На Принкнпо обсуждался вопрос о его переезде за границу. Но куда и как? Лева связан с политикой кровью, и в этом оправдание его эмиграции. А Сережа связался с техникой, с институтом. На Принкипо он томился бы. К тому же трудно было загадывать о будущем: когда наступит поворот? в какую сторону? А если со мной что приключится за границей?.. Было страшно отрывать Сережу от его "корней". Зинушку вызвали за границу для лечения, - и то трагически кончилось.

Н[аташу] томит мысль о том, как тяжело чувствует себя Сережа в тюрьме (если он в тюрьме), - не кажется ли ему, что мы как бы забыли его, предоставили собственной участи. Если он в концентрационном лагере, на что надеяться ему? Он не может вести себя лучше, чем вел себя в качестве молодого профессора в своем институте...

"Может быть, они просто забыли о нем за последние годы, а теперь вдруг вспомнили, что у них есть такой клад, и решили соорудить на этом новое большое дело..." Это опять мысли Наташи. Она спросила меня, думаю ли я, что Сталин в курсе дела. Я ответил, что такие "дела" никогда не проходят мимо него, - в такого рода делах ведь, собственно, и состоит его специальность.

В последние два дня Н. больше думала об А. Л., чем о Сереже: может быть, с Сережей, в конце концов, ничего и нет, а А. Л., в 60 лет, отправлена куда-то на дальний Север.

* * *

Человеческая натура, ее глубина, ее сила, определяются ее нравственными резервами. Люди раскрываются до конца, когда они выбиты из привычных условий жизни, ибо именно тогда приходится прибегать к резервам. Мы с Н. связаны уже 33 года (треть столетия!), и я всегда в трагические часы поражаюсь резервам ее натуры... Потому ли, что силы идут под уклон или по иной причине, но мне очень хотелось бы хоть отчасти запечатлеть образ Н. на бумаге.

* * *

Закончил роман Leon Frapie "La Maternelle"[153], народное издание по 2 франка. Я не знаю совсем этого автора. Во всяком случае он очень мужественно показывает черный двор, самый темный угол черного двора, французской цивилизации, Парижа. Жестокости и подлости жизни бьют тяжелее всего по детям, по совсем маленьким. Frapie и поставил себе задачей посмотреть на нынешнюю цивилизацию испуганными глазами голодных, забитых детей с наследственными пороками в крови. Повествование не выдержано в художественном смысле, есть срывы и провалы, рассуждения героини подчас наивны и даже манерны, - но необходимое впечатление автором достигнуто. Выхода он не знает и как будто не ищет. От кнеги веет безнадежностью. Но эта безнадежность неизмеримо выше самодовольной и дешевой рецептуры Виктор[а] Мареритта.

* * *

Вот заголовки "Юманите" от 4 апреля: [..]

"Правительство должно запретить мобилизацию Красных 7 апреля" (Ami du peuple, 1 апреля).

"На другой день министр-радикал Регниер подчинился".

"Наш протест был услышан". (Ami du peuple, 3 апреля).

"Вывод: правительство действует по приказу фашистов!"

Но это не их окончательный "вывод"; они сделали еще один: "давайте с энергией, большей, чем когда-либо, ускорять роспуск и разоружение фашистских организаций"[154] с помощью правительства, которое действует по приказу фашистов! Этих людей ничто не спасет!

7 апреля [1935 г.]

Буржуазная пресса делает рекламу Доржересу[155]. Путь, которым он идет, есть наиболее верный путь подготовки фашистской диктатуры. Доржересы подкопают бессильный парламентаризм господ Chautemps в провинции, а кто-нибудь, может быть, тот же De la Rocque[156], который ничем не хуже Badinquet[157], нанесет затем последний удар парламентской республике.

Локализм отвечает разнообразию аграрных условий Франции. Провинциальные фашистские и предфашистские программы будут разнообразны и противоречивы, как противоречивы интересы разных категорий (виноделы, огородники, хлеборобы и пр.) и разных социальных слоев крестьянства. Но общим у всех этих программ будет их вражда к банку, фиску, тресту, законодателям.

Идиоты и трусы из Коминтерна противопоставляют этому глубокому движению программу "частичных требований", плохо списанных из старых школьных тетрадок.

9 апреля [1935 г.]

Выборы в Данциге дополнили урок саарского плебисцита. Наци собрали "только" 60%: здесь не было вопроса о присоединении к Германии. Террор наци в Данциге был больше, чем в Сааре: это показывает, что один террор не решает. Социал-дем[ократы] почти сохранили голоса 1933 г. (38000), как и католики (31000). Коммунисты упали с 14 566 до 8 990! В Сааре нельзя было различить голоса этих партий. Тем важнее данцигский урок! Коммунисты потеряли больше трети, с.-д. остались на старом уровне. Когда надвигается революция, больше всего выигрывает крайняя партия. После разгрома революции крайняя партия неизбежно теряет. В данных условиях данцигские выборы подтверждают прогрессивный паралич Коминтерна[158].

* * *

Консервативный великобританский тупица в... сумасшедшем доме Европы!

* * *

Прочитал несколько дней тому назад [номер] "Веритэ" "Куда идет Франция"[159]. Эта газета, как говорят французы, рекламирует Троцкого[160]. Много верного в их анализе, но много недоговоренного. Не знаю, кто у них пишет эту серию. Во всяком случае марксистски грамотный человек.

* * *

Лева переслал открытку А[лександры] Львовны уже с места ссылки. Тот же отчетливый, слегка детский почерк, и то же отсутствие жалоб...[161]

9 апреля [1935 г.]

Белая печать когда-то очень горячо дебатировала вопрос, по чьему решению была предана казни царская семья...[162]. Либералы склонялись, как будто, к тому, что уральский исполком, отрезанный от Москвы, действовал самостоятельно. Это не верно. Постановление вынесено было в Москве. Дело происходило в критический период гражданской войны, когда я почти все время проводил на фронте, и мои воспоминания о деле царской семьи имеют отрывочный характер. Расскажу здесь, что помню.

В один из коротких наездов в Москву - думаю, что за несколько недель до казни Романовых, - я мимоходом заметил в Политбюро, что, ввиду плохого положения на Урале, следовало бы ускорить процесс царя. Я предлагал открытый судебный процесс, который должен был развернуть картину всего царствования (крестьянск[ая] политика, рабочая, национальная, культурная, две войны и пр.); по радио (?) ход процесса должен был передаваться по всей стране; в волостях отчеты о процессе должны были читаться и комментироваться каждый день. Ленин откликнулся в том смысле, что это было бы очень хорошо, если б было осуществимо. Но... времени может не хватить... Прений никаких не вышло, так [как] я на своем предложении не настаивал, поглощенный другими делами. Да и в Политбюро нас, помнится, было трое-четверо: Ленин, я, Свердлов...[163]. Каменева, как будто, не было. Ленин в тот период был настроен довольно сумрачно, не очень верил тому, что удастся построить армию... Следующий мой приезд в Москву выпал уже после падения Екатеринбурга. В разговоре со Свердловым я спросил мимоходом:

- Да, а где царь?

- Конечно, - ответил он, - расстрелян.

- А семья где?

- И семья с ним.

- Все? - спросил я, по-видимому, с оттенком удивления.

- Все! - ответил Свердлов, - а что?

Он ждал моей реакции. Я ничего не ответил.

- А кто решал? - спросил я.

- Мы здесь решали. Ильич считал, что нельзя оставлять нам им живого знамени, особенно в нынешних трудных условиях.

Больше я никаких вопросов не задавал, поставив на деле крест. По существу, решение было не только целесообразным, но и необходимым. Суровость расправы показывала всем, что мы будем вести борьбу беспощадно, не останавливаясь ни перед чем. Казнь царской семьи нужна была не просто для того, чтоб запугать, ужаснуть, лишить надежды врага, но и для того, чтобы встряхнуть собственные ряды, показать, что отступления нет, что впереди полная победа или полная гибель. В интеллигентных кругах партии, вероятно, были сомнения и покачивания головами. Но массы рабочих и солдат не сомневались ни минуты: никакого другого решения они не поняли бы и не приняли бы. Это Ленин хорошо чувствовал: способность думать и чувствовать за массу и с массой была ему в высшей мере свойственна, особенно на великих политических поворотах...

В "Последних новостях" я читал, уже будучи за границей, описание расстрела, сожжения тел и пр. Что во всем этом верно, что вымышленно, не имею ни малейшего представления, так как никогда не интересовался тем, как произведена была казнь и, признаться, не понимаю этого интереса.

* * *

Социал[истическая] и ком[мунистическая] партии Франции продолжают свою роковую работу: они доводят свою оппозицию до такого предела, который вполне достаточен для ожесточения буржуазии, для мобилизации сил реакции, для дополнительного вооружения фашистских отрядов, но совершенно недостаточен для революционного сплочения пролетариата. Они как бы нарочно провоцируют классового врага, не давая ничего собственному классу. Это верный и наиболее хороший путь к гибели.

10 апреля [1935 г.]

Сегодня во время прогулки в горы с Н[аташей] (день почти летний) я обдумывал разговор с Лениным по поводу суда над царем. Возможно, что у Ленина, помимо соображения о времени ("не успеем" довести большой процесс до конца, решающие события на фронте могут наступить раньше), было и другое соображение, касавшееся царской семьи. В судебном порядке расправа над семьей была бы, конечно, невозможна. Царская семья была жертвой того принципа, который составляет ось монархии: династической наследственности.

* * *

О Сереже никаких вестей и, может быть, не скоро придут. Долгое ожидание притупило тревогу первых дней.

* * *

Когда я в первый раз собирался на фронт между падением Симбирска и Казани, Ленин был мрачно настроен. "Русский человек добер", "Русский человек рохля, тютя...", "У нас каша, а не диктатура..." Я говорил ему: "В основу частей положить крепкие революционные ядра, которые поддержат железную дисциплину изнутри; создать надежные заградительные отряды, которые будут действовать извне заодно с внутренним революционным ядром частей, не останавливаясь перед расстрелом бегущих; обеспечить компетентное командование, поставив над сцепом комиссара с револьвером; учредить военно-революц[ионные] трибуналы и орден за личное мужество в бою". Ленин отвечал примерно: "Все верно, абсолютно верно, но времени слишком мало; если повести дело круто (что абсолютно необходимо), собственная партия помешает: будут хныкать, звонить по всем телефонам, уцепятся за факты, помешают. Конечно, революция закаливает, но времени слишком мало..." Когда Ленин убедился из бесед, что я верю в успех, он всецело поддержал мою поездку, хлопотал, заботился, спрашивал десять раз на день по телефону, как идет подготовка, не взять ли в поезд самолет и пр.

Казань пала. Ленина ранила с.-р. Каплан[164]. Казань мы взяли обратно. Вернули также Симбирск. Я завернул в Москву. Ленин на положении выздоравливающего жил в Горках. Свердлов сказал мне: "Ильич просит Вас приехать к нему. Хотите вместе?" Мы поехали. По тому, как меня встретили Мария Ильинична [Ульянова] и Над[ежда] Конст[антиновна Крупская], я понял, как нетерпеливо и горячо ждали меня. Ленин был в прекрасном настроении, физически выглядел хорошо. Мне показалось, что он смотрит на меня какими-то другими глазами. Он умел влюбляться в людей, когда они поворачивались к нему известной стороной. В его возбужденном внимании был этот оттенок "влюбленности". Он с жадностью слушал рассказы про фронт и вздыхал с удовлетворением, почти блаженно. "Партия, игра выиграна, - говорил он, вдруг переходя на серьезный, твердый тон, - раз сумели навести порядок в армии, значит, и везде наведем. А революция с порядком будет непобедима".

Когда мы со Свердловым садились в автомобиль, Ленин с Н. К. стояли на балконе, как раз над подъездом, - и опять я почувствовал на себе тот же, слегка застенчивый, обволакивающий взгляд Ильича. Ему что-то, видимо, еще хотелось сказать, но он не находился. Вдруг кто-то из охраны стал носить горшки с цветами и ставить в автомобиль. Лицо Ленина омрачилось тревогой. -Вам неудобно будет? - спросил он. Я не обратил внимания на цветы и не понял причины тревоги. Только подъезжая к Москве, голодной, грязной Москве осенних месяцев 1918 г., я почувствовал острую неловкость: уместно ли теперь ездить с цветами? И тут же понял тревогу Ленина: он именно эту неловкость предвидел. Он умел предвидеть.

При следующем свидании я сказал ему: "Вы давеча о цветах спрашивали, а я не сообразил в горячке свидания, какое именно неудобство вы имели в виду. Только при въезде в город спохватился..." - "Мешочнический вид?" - живо спросил Ильич и мягко засмеялся. Опять я уловил у него особенно дружественный взгляд, как бы отражающий его удовольствие по поводу того, что я понял его... Как хорошо, отчетливо, неизгладимо врезались в память все черты и черточки свидания в Горках!

У нас бывали с Лениным острые столкновения, ибо в тех случаях, когда я расходился с ним по серьезному вопросу, я вел борьбу до конца. Такие случаи, естественно, врезывались в память всех, и о них много говорили и писали впоследствии эпигоны. Но стократно более многочисленны те случаи, когда мы с Лениным понимали друг друга с полуслова, причем наша солидарность обеспечивала прохождение вопроса в Политбюро без трений. Эту солидарность Ленин очень ценил.

11 апреля [1935 г.]

Болдвину кажется, что Европа - сумасшедший дом; разум сохранила только Англия: у нее по-прежнему король, общины, лорды. Англия избегла революции, тирании преследований (см. его речь в Llandrindod)[165].

По сути дела Болдвин ровно ничего не понимает в том, что совершается перед его глазами. Между Болдвином и Лениным, как интеллектуальными типами, гораздо больше расстояния, чем между кельтским друидом и Болдвином... Англия представляет собой лишь последнее отделение европейского сумасшедшего дома, и весьма возможно, что это будет отделение без особенно буйных помешанных.

Перед последним лейбористским правительством, во время самых выборов, к нам на Принкипо приезжали Веббы, Сидней и Беатриса[166]. Эти "социалисты" очень охотно признавали для России сталинский социализм в одной стране. В Соед[иненных] Штатах они не без злорадства ждали жестокой гражданской войны. Но для Англии (и Скандинавии) они сохраняли привилегию мирного, эволюционного социализма. Чтоб дать место неприятным фактам (Окт[ябрьская] рев[олюция], взрывы классовой борьбы, фашизм), и в то же время сохранить свои фабианские предрассудки и пристрастия, Веббы создали для своего англосаксонского эмпиризма теорию "типов" социального развития, и для Англии выторговали у истории мирный тип. С. Вебб как раз готовился в те дни получить от своего короля титул лорда Пасфильда, чтоб в качестве министра его величества мирно перестраивать общество*. Конечно, Веббы ближе к Болдвину, чем к Ленину. Я слушал Веббов как выходцев с того света, хотя это очень образованные люди. Они, правда, хвалились тем, что не принадлежат к церкви.

* Вспоминаю как курьез С Вебб сообщил мне, с особым подчеркиванием, что имел возможность уехать из Англии на неск[олько] недель только потому, что его кандидатура не выставлена. Он явно ждал от меня вопроса: почему? чтоб сообщить о предстоящем его возведении в лорды. Я по глазам видел, что он ждет вопроса, но воздержался, чтоб не совершить какой-либо неловкости: история с лордом мне и в голову не приходила, я думал скорее, что Вебб, по старости, отказался от активной политической жизни и, естественно, не хотел углублять этой темы. Только позже, когда образовано было новое министерство, я понял, в чем дело автор исследований о промышленной демократии с гордостью предвкушал звание лорда.

14 апреля [1935 г.]

В Stresa[167] три социалистических перебежчика: Муссолини, Лаваль[168] и Макдональд представляют "национальные" интересы своих стран. Наиболее ничтожным и бездарным является Макдональд. В нем есть нечто насквозь лакейское, даже в фигуре его, когда он разговаривает с Муссолини (см. газетные клише)[169]. Как характерно для этого человека, что в своем первом министерстве он поспешил дать место Mosley[170], аристократическому хлыщу, только накануне примкнувшему к Labour party[171], чтоб проложить себе более короткий путь к карьере. Теперь этот Mosley пытается превратить старую разумную Англию в простое отделение европейского сумасшедшего дома. И если не он, то кто-нибудь другой вполне преуспеет в этом, стоит только фашизму победить во Франции. Возможное пришествие лейбористов к власти даст на этот раз могущественный толчок развитию британского фашизма и вообще откроет в истории Англии бурную главу, наперекор историко-философским концепциям Болдвинов и Веббов.

В сентябре 1930 г., т. е. через два-три месяца после Веббов, меня посетила на Принкипо Цинтия Мосли[172], жена авантюриста, дочь небезызвестного лорда Керзона[173]. В этот период муж ее еще атаковал Макдональда "слева". После колебаний я согласился на свидание, которое, впрочем, имело крайне банальный характер. "Леди" явилась с компаньонкой, презрительно отзывалась о Макдональде, говорила о своих симпатиях к Советской России. Прилагаемое письмо ее[174] является, впрочем, достаточным образчиком ее тогдашних настроений. Года через три после того молодая женщина внезапно умерла. Не знаю, успела ли она перейти в лагерь фашизма.

Около того же времени или несколько позже я получил от Беатрисы Вебб письмо, в котором она - по собственной инициативе - пыталась оправдать или объяснить отказ лейбористского правительства в визе (надо бы разыскать это письмо, но я сейчас без секретаря...) Я не ответил ей: не к чему было.

27 апреля [1935 г.]

Опять большой перерыв: занимался делами IV Интернационала, в частности программными документами Южно-Африканской секции. Везде создались очаги революционной марксистской мысли. Наши группы изучают, критикуют, учатся, думают - в этом их огромное преимущество над социалистами и над коммунистами. Это преимущество скажется в больших событиях.

* * *

Вчера гуляли с Н. под мелким дождем. Обогнали такую группу: молодая женщина, на руках годовалый ребенок, перед ней девочка лет 2-3, сама женщина с большим животом, на сносях; в руках у женщины веревка, к которой привязана коза, с козой маленький козленок. Так они впятером, вернее, вшестером, медленно продвигались по дороге. Коза все время норовила в сторону, полакомиться зеленью кустов; женщина тянула веревку; девочка тем временем отставала или забегала вперед, козленок путался в кустах... На обратном пути встретили ту же семейную группу, - она продолжала медленно подвигаться в деревне. На свежем еще лице женщины покорность и терпение. Скорее испанка или итальянка, может быть, и полька, - здесь немало иностранных рабочих семейств.

* * *

О судьбе Сережи все еще никаких вестей.

* * *

Le Temps в телеграмме из Москвы отмечает, что первомайские лозунги этого года говорят только о борьбе с троцкистами и зиновьевцами, но совершенно не упоминают правой оппозиции. На этот раз поворот вправо зайдет дальше, чем когда-либо, гораздо дальше, чем предвидит Сталин.

* * *

На последнем (43-м) номере издаваемого мною Бюллетеня русской оппозиции я не без удивления увидел пометку: 7-ой год издания. Это значит: 7-ой год третьей эмиграции. Первая длилась два с половиной года (1902-1905), вторая - десять (1907-1917), третья... сколько продлится третья?

Во время первой и второй эмиграции (до начала войны) я свободно разъезжал по Европе и беспрепятственно читал доклады о близости социальной революции. Только в Пруссии нужны были меры предосторожности: в остальной Германии царило полицейское благодушие. О других странах Европы, в том числе и Балканах, нечего и говорить. Я ездил с каким-то сомнительным болгарским паспортом, который у меня спросили, кажись, один - единственный раз: на прусской границе. То-то были блаженные времена! В Париже на открытых митингах разные фракции русской эмиграции сражались до полуночи и заполночь по вопросу о терроре и вооруженном восстании... Два ажана стояли на улице (Avenue Choisy, 110, кажется), в зал никогда не входили и входящих никогда не проверяли. Только хозяин cafe после полуночи тушил иногда электричество, чтоб унять разошедшиеся страсти, - иного контроля разрушительная деятельность эмиграции не знала. Насколько сильнее и увереннее чувствовал себя в те годы капиталистический режим!

29 апреля [1935 г.]

Третьего дня Edouard Herriot говорил в Лионе: "Мы закончили нашу революцию; мы даже выждали больше полстолетия, чтобы пожать ее плоды. Сегодня мы имеем все необходимое для всех возможных реформ, для любых действий, для всяческого прогресса"[175].

Поэтому Эррио отказывается вступать в соглашение с теми, кто признает "революционное действие": "Мы поэтому не можем согласиться ни с теми, кто указывает на революционные акции, ни с теми, кто отрицает необходимость организации национальной обороны в соответствии с ее нуждами"[175]. мулирует себя перед гибелью.

Устами Эррио говорит большая историческая эпоха - эпоха консервативной демократии, эпоха "процветания" среднего француза. Как всегда эта законченная эпоха наиболее отчетливо формулирует себя перед гибелью.

"Наша революция нами сделана", - говорит буржуазия (вчерашнего дня) устами Herriot. "Но наша еще не сделана", - отвечает пролетариат. Именно поэтому сегодняшняя буржуазия не хочет терпеть созданные революцией "кадры, необходимые для всех реформ"[175]. Herriot есть вчерашний день. Как раз последний номер Temps (28 апреля) приносит необыкновенно иезуитскую передовицу по поводу фашистских лиг. Молодежь "увлекается"? "Это должно нравиться, так как в ней наше будущее"[176]. Крупная буржуазия уже приняла решение.

* * *

По последним телеграммам конгресс Коминтерна как будто все же состоится в Москве в мае! Очевидно, Сталин не смог уже больше отменить или отложить конгресс: слишком было бы скандально. Возможно и то, что безрезультатность визита Eden'а и затруднения переговоров с Францией подсказали мысль: "припугнуть" контрагентов конгрессом. Увы, этот конгресс никого не испугает!..

* * *

В прошлом году мы с Н. были в Лурде[177]. Какая глупость, наглость, гадость! Лавка чудес, коммерческая контора благодати. Самый грот производит мизерное впечатление. Здесь, конечно, психологический расчет попов: не запугать маленьких людей грандиозностью коммерческого предприятия; маленькие люди боятся слишком великолепных витрин... В то же время это самые верные и выгодные покупатели. Но лучше всего этого папское благословение, переданное в Лурд по радио. Бедные евангельские чудеса рядом с беспроволочным телефоном!.. И что может быть абсурднее и омерзительнее сочетания гордой техники с колдовством римского перводруида. Поистине мысль человечества увязла в собственных экскрементах[178].

2 мая [1935 г.]

Радикалы порвали избирательный картель почти во всей стране. Теперь социалистов, в том числе и местную муниципальную* клику Dr. Martin'a[179], их вчерашние союзники обвиняют в "разрушительности" и "антинациональных" тенденциях. Напрасно" Martin будет клясться в своем патриотизме и любви к порядку. Ничего ему не поможет! Вместо того, чтоб порвать с радикалами и выступить в роли обвинителей радикализма, "социалисты" оказались изгнанными из картели и обвиняемыми в национальной измене. Радикалы нашли необходимое мужество в глубинах своей трусости: они действуют под кнутом крупного капитала (который выдаст их завтра с головой фашизму). Социалисты могли бы проявить подобие инициативы только под кнутом коммунистов. Но сталинцы сами нуждаются в кнуте. Впрочем, кнут им уже не поможет. Тут нужна будет вскоре метла, чтоб вымести вон остатки того, что собиралось стать революционной партией.

4 мая [1935 г.]

Франко-советск[ое] соглашение подписано. Все комментарии французской прессы, несмотря на различие оттенков, сходятся в одном: значение договора в том, что он связывает СССР, не позволяет ему заигрывать с Германией; действительные же наши "друзья" по-прежнему Италия и Англия плюс Малая Антанта и Польша. СССР рассматривается скорее как заложник, чем как союзник. Temps дает увлекательную картину московского военного парада 1-го мая, но прибавляет многозначительно: о действительной силе армии судят не по парадам, а по промышленной мощи, коэффициентам транспорта, снабжения и прочее.

Потемкин[180] обменялся телеграммами с Herriot, "другом моей страны..." В начале гражд[анской] войны Потемкин попал на фронт, очевидно, по одной из бесчисленных мобилизаций. На Южн[ом] фронте сидел тогда Сталин, к[о]т[о]рый назначил Потемкина начальником политотдела одной из армий (дивизий?). Во время объезда я посетил этот политотдел. Потемкин, которого я видел впервые, встретил меня необыкновенно низкопоклонной и фальшивой речью. Рабочие-большевики, комиссары, были явно" смущены. Я почти оттолкнул Потемкина от стола и, не отвечая на приветствие, стал говорить о положении фронта... Через известное время Политбюро, с участием Сталина, перебирало состав работников Южного фронта. Дошла очередь до Потемкина. "Несносный тип, - сказал я, - совсем, видимо, чужой человек". Сталин вступился за него: он мол какую-то дивизию на Ю[жном] фронте "привел в православную веру" (т. е. дисциплинировал). Зиновьев, немного знавший Потемкина по Питеру, поддержал меня: "Потемкин похож на профессора Рейснера[181], - сказал он, - только еще хуже". Тут, кажется, я и узнал впервые, что Потемкин тоже бывший профессор. - "Да чем же он, собственно, плох?" - спросил Ленин. - "Царедворец!" - отвечал я. Ленин, видимо, понял так, что я намекаю на сервильное отношение Потемкина к Сталину. Но мне этот вопрос и в голову не приходил. Я имел просто в виду неприличную приветственную речь Потемкина по моему адресу. Не помню, разъяснил ли я недоразумение...

* * *

Первомайский праздник прошел во Франции под знаком унижения и слабости. Министр внутренних дел запретил манифестации даже в Винсентском лесу, - и действительно, несмотря на похвальбу и угрозы L'Humanite, никаких манифестаций не было. Первомайский праздник есть лишь продолжение и проявление всего хода борьбы. Если в марте и в апреле руководящие организации только сдерживают, тормозят, сбивают с толку, деморализуют, то никакими чудесами, конечно, нельзя вызвать в определенный день по календарю, 1 мая, взрыв наступательной решимости. Леон Блюм и Марсель Кашен по-прежнему систематически прокладывают дорогу фашизму.

* * *

Завтра муниципальные выборы, которые получат важное симптоматическое значение. Радикалы раскололись. Левое меньшинство за картель. Правое большинство - за национальный блок. Этот раскол есть многозначительный этап распада радикализма. Но этот этап может принять парадоксальную форму прироста голосов в городах: за радикалов будет голосовать вся буржуазия и мелкобурж[уазная] реакция. Однако от судьбы своей радикалам не уйти.

5 апреля [мая] [1935 г.]

Сегодня выборы. Мобилизация всех сил происходит под лозунгом "антиколлективизма". Между тем обе рабочие партии не посмели развернуть социалис[тическое] знамя, чтоб не запугивать "средние классы". Таким образом, от своей социалистической программы эти злосчастные партии несут одни убытки.

* * *

TSF передает "Мадам Баттерфляй"[182]. Воскресенье, мы одни в доме: хозяева уехали либо в гости, либо выполнять свой гражданский долг, подавать голос... По улице проезжала группа велосипедистов, передний напевал "Интернационал": видимо, рабочий избирательный пикет. Две рабочие партии и две синдикальные организации, политически насквозь опустошенные, обладают в то же время еще огромной силой исторической инерции. Органический характер социальных, в том числе и политических, процессов, обнаруживается особенно непосредственно в критические эпохи, когда у старых "революционных" организаций оказываются свинцовые зады, не позволяющие им своевременно совершить необходимый поворот. Как нелепы теории М. Eastman'a[183] и пр. насчет революционеров-"инженеров", которые строят будто бы по своим чертежам новые материальные формы из наличных материалов. И этот американский механизм пытается выдать себя за шаг вперед по сравнению с диалектическим материализмом. Социальные процессы гораздо ближе к органическим (в широком смысле), чем к механическим. Революционер, опирающийся на научную теорию общественного развития, гораздо ближе по типу мысли и забот к врачу, в частности, к хирургу, чем к инженеру (хотя и о строительстве мостов у американца Eastman'a поистине детские представления!). Как врачу, революционеру-марксисту приходится опираться на автономный режим жизненных процессов... В нынешних условиях Франции марксист выглядит сектантом, историческая инерция, в том числе и инерция рабочих организаций, против него. Правота марксистского прогноза должна обнаружиться, но она может обнаружиться двояко: посредством своевременного поворота масс на путь марксистской политики или посредством разгрома пролетариата (такова альтернатива нынешней эпохи).

В 1926 г. - мы были с Н. в это время в Берлине - Веймарская демократия стояла еще в полном цвету. Политика германской компартии давно уже сошла с марксистских рельс ([если] она вообще когда-либо полностью на них стояла), но сама партия представляла еще внушительную силу. Инкогнито мы посетили первомайскую манифестацию на Alexanderplatz. Огромная масса народу, множество знамен, уверенные речи. Чувство было такое: трудно будет повернуть эту махину...

Тем более удручающее впечатление произвело на меня Политбюро в первый четверг по моем возвращении в Москву. Молотов руководил тогда Коминтерном. Это человек неглупый, с характером, но ограниченный, тупой, без воображения. Европы он не знает, на иностранных языках не читает. Чувствуя свою слабость, он тем упорнее отстаивает свою "независимость". Остальные просто поддерживали его. Помню, Рудзутак, оспаривая меня, пытался поправить мой перевод из L'Humanite как "тенденциозный": взяв у меня газету, он водил пальцем по строкам, сбивался, путал и прикрывался наглостью как щитом. Остальные снова "поддерживали". Круговая порука была установлена в качестве незыблемого закона (особым секретным постановлением 1924 г. члены Политбюро обязывались никогда не полемизировать открыто друг с другом и неизменно поддерживать друг друга в полемике со мною). Я стоял перед эти[ми] людьми, как перед глухой стеной. Но не это было, конечно, главное. За невежеством, ограниченностью, упрямством, враждебностью отдельных лиц можно было пальцами нащупать социальные черты привилегированной касты, весьма чуткой, весьма проницательной, весьма инициативной во всем, что касалось ее собственных интересов. От этой касты германская компартия зависела целиком. В этом был исторический трагизм обстановки. Развязка пришла в 1933 году, когда огромная компартия Германии, внутренне подточенная ложью и фальшью, рассыпалась прахом при наступлении фашизма. Этого Молотовы с Рудзутаками не предвидели. Между тем это можно было предвидеть.

Что дело не в индивидуальной ограниченности, не в личной близорукости Молотова, показывает все дальнейшее развитие событий. Бюрократия осталась верна себе. Ее основные черты еще более углубились. Во Франции Коминтерн ведет политику не менее гибельную, чем в Германии. Между тем историческая инерция еще жива. Эти юноши на велосипедах, напевающие "Интернационал", почти наверняка стоят под знаменем Коминтерна, которое ничего не может им принести, кроме поражений и унижений. Без сознательного вмешательства "сектантов", т. е. оттерто-то ныне в сторону марксистского меньшинства, нельзя вообще выйти на большую дорогу. Но дело идет о вмешательстве в органический процесс. Надо знать его законы, как врач должен знать "целительную силу природы".

* * *

Хворал после двухнедельной напряженной работы и прочитал несколько романов. "Clarisse et sa fille" Marcel Prevost. Роман в своем роде добродетельный, но это добродетель старой кокотки. Прево в качестве "психоаналитика"! О себе самом он не раз говорит, как о психологе. В качестве авторитета в сердцеведении он называет и Поля Бурже[184]. Я вспоминаю, с каким заслуженным презрением, даже брезгливостью, отзывался о Бурже Октав Мирбо[185]. И впрямь: какая это поверхностная, фальшивая и гнилая литература!

Русский рассказ "Колхида" Паустовского[186]. Автор, видимо, моряк старой школы, участвовавший в гражданской войне. Даровитый человек, по технике стоящий выше так называемых "пролетарских писателей". Хорошо пишет природу. Виден острый глаз моряка. В изображении советской жизни (в Закавказье) похож местами на хорошего гимнаста со связанными локтями. Но есть волнующие картины работы, жертв, энтузиазма. Лучше всего ему удался, как это ни странно, матрос-англичанин, застрявший на Кавказе и втянувшийся в общую работу.

Третий прочитанный роман - "Большой конвейер" Якова Ильина[187]. Это уже чистый образец того, что называется "пролетарской литературой", - и не худший образец. Автор дает "роман" тракторного завода - его постройки и пуска. Множество технических вопросов и деталей, еще больше дискуссий по поводу них. Написано сравнительно живо, хотя все же по-ученически. В этом "пролетарском" произведении пролетариат стоит где-то глубоко на втором плане, - первое место занимают организаторы, администраторы, техники, руководители и станки. Разрыв между верхним слоем и массой проходит через всю эпопею американского конвейера на Волге. Автор чрезвычайно благочестив в смысле генеральной линии, его отношение к вождям пропитано официальным преклонением. Определить степень искренности этих чувств трудно, так как они имеют общеобязательный и принудительный характер, равно как и чувство вражды к оппозиции. В романе известное, хотя все же второстепенное, место занимают троцкисты, которым автор старательно приписывает взгляды, заимствованные из обличительных передовиц "Правды". И все же, несмотря на этот строго благонамеренный характер, роман звучит местами как сатира на сталинский режим. Грандиозный завод пущен незаконченным: станки есть, но рабочим негде жить, работа не организована, не хватает воды, всюду анархия. Необходимо приостановить завод и подготовиться. Приостановить завод? А что скажет Сталин? Ведь обещали съезду и пр. Отвратительный византизм вместо деловых соображений. В результате - чудовищное расхищение человеческих сил - плохие тракторы. Автор передает речь Сталина на собрании хозяйственников "Снизить темпы? Невозможно. А Запад?" (В апреле 1927 г. Сталин доказывал, что вопрос о темпах не имеет никакого отношения к вопросу о построении социализма в капиталистическом окружении: темп есть наше "внутреннее дело"). Итак: снизить заказанные сверху темпы "нельзя". Но почему же дан коэффициент 25, а не 40 и не 75? Западный коэффициент все равно не достигается, а приближение к нему оплачивается низким качеством, износом рабочих жизней и оборудования. Все это видно у Ильина, несмотря на официальное благочестие автора...

Поражают некоторые детали. Орджоникидзе говорит (в романе) рабочему ты, а тот отвечает ему на вы. В таком духе ведется весь диалог, который самому автору кажется вполне в порядке вещей.

Но самая мрачная сторона в романе конвейера - это политическое бесправие и безличие рабочих, особенно пролетарской молодежи, которую учат только повиноваться. Молодому инженеру, который восстает против преувеличенных заданий, партийный комитет напоминает о его недавнем "троцкизме" и грозит исключением. Молодые партийцы спорят на тему: почему никто в молодом поколении не сделал ничего выдающегося ни в одной из областей? Собеседники утешают себя довольно сбивчивыми соображениями. "Не потому ли, что мы придушены?" - проскальзывает нота у одного из них. На него набрасываются: нам не надо свободы дискуссий, у нас есть руководство партией, "указания Сталина", которые, в свою очередь, лишь эмпирически подытоживают опыт бюрократии. Догмат бюрократической непогрешимости душит молодежь, пропитывая ее нравы прислужничеством, византийщиной, фальшивой "мудростью". Где-нибудь, притаившись, и работают, вероятно, большие люди. Но на тех, которые дают официальную окраску молодому поколению, неизгладимая печать недорослей.

8 мая 1935 г.

Из Москвы через Париж сообщают: "Вам, уж, конечно, писали по поводу их маленькой неприятности". Речь идет явно о Сереже (и его подруге). Но нам ничего не писали, вернее, письмо погибло в пути, как большинство писем, даже совершенно невинных. Что значит "маленькая" неприятность? По какому масштабу "маленькая"? От самого Сережи вестей нет.

* * *

Старость есть самая неожиданная из всех вещей, которые случаются с человеком.

* * *

Норвежское рабочее правительство как будто твердо обещало визу. Придется, видимо, ею воспользоваться. Дальнейшее пребывание во Франции будет связано со все большими трудностями, притом в обоих варьянтах: в случае непрерывного продвижения реакции, как и в случае успешного развития революционного движения. Не имея возможности выслать меня в другую страну, пр[авительст]во, теоретически "выславшее" меня из Франции, не решается направить меня в одну из колоний, ибо это вызвало бы. слишком большой шум и создало бы повод для постоянной агитации. Но с обострением внутренних отношений эти второстепенные соображения отойдут назад, и мы с Н. можем оказаться в одной из колоний. Конечно, не в сравнительно благоприятных условиях Сев[ерной] Африки, а где-нибудь очень далеко... Это означало бы политическую изоляцию, неизмеримо более полную, чем на Принкипо. В этих условиях разумнее покинуть Францию вовремя.

Муниципальные выборы свидетельствуют, правда, об известной "стабильности" политических отношений. Факт этот на все лады подчеркивается всей прессой, хоть и с разными комментариями. Однако же было бы величайшей глупостью верить в эту "стабильность". Большинство голосует, как "вчера", потому что надо же как-нибудь голосовать. Ни один из классов еще не принял окончательно новой организации. Но она навязывается всеми объективными условиями, и штабы для нее уже готовы, по крайней мере, у буржуазии. "Разрыв постепенности" в этом процессе может наступить очень быстро и во всяком случае произойдет очень круто.

Норвегия, конечно, не Франция: неизвестный язык, маленькая страна, в стороне от большой дороги, запоздание с почтой и пр. Но все же гораздо лучше, чем Мадагаскар. С языком можно будет скоро справиться настолько, чтоб понимать газеты. Опыт норвежской Раб[очей] партии представляет большой интерес и сам по себе, и особенно накануне прихода к власти Labour Party в Великобритании.

Конечно, в случае победы фашизма во Франции скандинавская "траншея" демократии продержится недолго. Но ведь при нынешнем положении дело вообще может идти только о "передышка" .

* * *

В последнем письме, которое Н. от него получила, Сережа как бы вскользь писал: "Общая ситуация оказывается крайне тяжелой, значительно более тяжелой, чем можно себе представить..." Сперва могло казаться, что эти слова носят чисто личный характер. Но теперь совершенно ясно, что дело идет о политической ситуации, как она сложилась для Сережи после убийства Кирова, и связанной с этим новой волне травли (письмо написано 9 декабря 1934 г.). Нетрудно себе действительно представить, что приходится ему переживать - не только на собраниях и при чтении прессы, но и при личных встречах, беседах и (несомненно!) бесчисленных провокациях со стороны мелких карьеристов и прохвостов. Будь у Сережи активный политический интерес, дух фракции - все эти тяжелые переживания оправдывались бы. Но этой внутренней пружины у него нет совершенно. Тем тяжелее ему приходится...

Я снова занят дневником, потому что не могу заняться ничем другим: приливы и отливы работоспособности получили очень острый характер...

Прошлым летом, когда мы кочевали после барбизонского изгнания, нам с Н. пришлось разделиться: она оставалась в Париже, я переезжал с двумя молодыми товарищами из отеля в отель. За нами по пятам следовал агент Surete generale. Остановились в Chamonix. Полиция заподозрила, очевидно, какие-то умыслы с моей стороны в отношении Швейцарии или Италии и выдала меня газетчикам: [Raymond] M[olinier][188], в парикмахерской, рано утром, прочитал в местной газете сенсационную заметку о нашем местопребывании: Н. только что приехала ко мне из Парижа. Прежде чем заметка успела произвести необходимый эффект, мы успели скрыться. У нас был маленький, довольно ветхий "Форд",- его описание и номер появились в печати. Пришлось избавиться от этого авто и купить другое, тоже "Форд", но другого, более старого типа. Только после этого Surete догадались передать, что мне не рекомендуется останавливаться в пограничных департаментах. Мы решили снять дачное помещение в непограничном месте. Но на поиски надо было положить две-три недели: не ближе 300 км от Парижа, не ближе 30 км от департаментского центра, не в промышленном районе и т. д. - таковы были условия полиции. На время поисков решили поселиться в пансионе. Но эта оказалось не так просто: по собственным документам мы прописаться не могли, по фальшивым документам не соглашалась полиция. С франц[узских] граждан, правда, не требуют документов, но в пансионе с общим табльдотом [table d'hote] нам трудно было бы сойти за французов. И вот для такого скромного дела, как поселение на две недели в скромном загородном пансионе, под надзором агента Surete, нам пришлось прибегнуть к весьма сложной комбинации. Мы решили себя выдать за франц[узских] граждан иностранного происхождения. Для этой цели мы привлекли, в качестве племянника, молодого французского товарища с голландской фамилией[189]. Как избавиться от табльдота? Я предложил облечься в траур и на этом основании есть у себя в номере. "Племянник" должен был есть за общим столом и следить за движением в доме.

План этот встретил, прежде всего, сопротивление Н.: облечься в траур и притворяться - она воспринимала это как нечто оскорбительное по отношению к самой себе. Но выгоды плана были слишком очевидны: пришлось покориться. Наше вселение в дом произошло как нельзя лучше. Даже жившие в пансионе три южноамериканских студента, мало склонные к дисциплине, умолкали и почтительно кланялись людям в трауре. Я был лишь несколько удивлен висевшим в коридоре гравюрам: "Королевский кавалерист", "Прощание Марии Антуанетты с детьми" и другие в таком же роде. Дело скоро разъяснилось. После обеда "племянник" прибыл к нам очень встревоженным: мы попали в роялистский пансион! Action Francaise - единственная газета, которая признается в этом доме. Недавние кровавые события в городе (антифашистская манифестация) накалили политические страсти в пансионе. В центре роялистской "конспирации" стояла хозяйка, на+ гражденная медалью сестра милосердия империалистической войны: она поддерживала тесные личные связи с роялистскими и фашистскими кружками в городе. На следующий день в пансион вселился, как полагается, агент Surete G[arneux], защитник республики по должности. Как раз в эти недели Leon Daudet[190] вел в Action Francaise бешеную кампанию против Surete, как против шайки мошенников, изменников и убийц. Daudet обвинял, в частности, Surete, в том, что она убила его сына Филиппа, Агент Surete, лет 45, оказался в высшей степени светским человеком: он везде бывал, все знал, и мы с одинаковой легкостью [могли] вести беседу о марках автомобилей и вин, о сравнительном вооружении разных стран, о последних уголовных процессах, как и о новейших произведениях литературы. В вопросах политики он стремился держаться с тактической нейтральностью. Но хозяин пансиона (вернее, муж хозяйки), разъездной коммерческий представитель, неизменно искал в нем сочувствия своим роялистским взглядам. - Все-таки Action Francaise -лучшая французская газета! - G[arneux] отвечал примирительно: Шарль Моррас[191] действительно заслуживает уважения, это отрицать нельзя, но Daudet недопустимо груб. - Хозяин учтиво настаивал: конечно, Daudet бывает грубоват, но он имеет на это право: ведь эти негодяи убили его сына!

Надо сказать, что G. принимал ближайшее участие в "деле" юноши Филиппа Daudet, таким образом, обвинение направлялось против него лично. Но G. не терял достоинства и тут: "С этим я не согласен, - отвечал он ничего не подозревавшему хозяину, - каждый из нас останется при своем мнении". Наш "племянник" передавал нам после каждого repas[192] эти мольеровские сцены, - и полчаса веселого, хотя и придушенного смеха (ведь мы были в трауре), вознаграждали нас хоть отчасти за неудобства нашего существования... По воскресеньям мы уходили с Н. "на мессу" - на самом деле на прогулку: это укрепляло в доме наш авторитет.

Как раз во время нашего пребывания в пансионе еженедельник Ieillustration опубликовал большой фотографический снимок нас обоих с Н. Меня узнать было нелегко, благодаря сбритым усам и бороде и измененной прическе, но Н. выступала на снимке очень хорошо... Помнится, по поводу этой фотографии был даже какой-то разговор о нас за столом. Первым забил тревогу G. "Надо немедленно уезжать!" Ему, видимо, вообще надоело в скромном пансионе. Но мы выдержали характер и оставались под роялистской кровлей до снятия дачи.

Тут нам опять не повезло. Префект департамента разрешил (через ведшего с ним переговоры французского товарища [R.] M[olinier]) селиться где угодно, на расстоянии 30 км от города. Но когда М. сообщил ему адрес уже снятой дачи, префект воскликнул: "Вы выбрали самое неудачное место, это клерикальное гнездо, мэр - мой личный враг". Действительно, на нашей даче (скромный деревенский дом) во всех комнатах висели распятия и благочестивые гравюры. Префект настаивал, чтобы мы переменили квартиру. Но мы уже заключили с владелицей договор; разъезды и смены квартир и без того разорили нас. Мы отказались покинуть дачу. Недели через две после этого в местном шантанном еженедельнике появилось сообщение: Т[роцкий] с женой и секретарями поселился в таком-то месте. Адрес не был дан, но район в несколько квадратных километров был указан совершенно точно. Не могло быть сомнений в том, что это маневр префекта и что следующим его действием будет указание точного адреса. Пришлось спешно покидать дачу...

* * *

Унизительное впечатление производят юбилейные празднования в Англии: кричащая выставка сервилизма и глупости. Крупная буржуазия знает, по крайней мере, что делает: в предстоящих боях средневековая рухлядь очень пригодится ей в качестве первой баррикады против пролетариата.

9 мая [1935 г.]

Как раз на днях должен выйти номер немецкой газеты Unser Wort[193] со статьей, в которой я очень резко отзываюсь о норвежской рабочей партии и ее политике у власти (речь идет, в частности, о вотировании цивильного листа королю)1!94. Не будет ничего неожиданного, если эта статья побудит норвежское правительство отказать мне в самый последний момент в визе. Это будет очень досадно, но... в порядке вещей.

10 мая [1935 г.]

Бюро Второго Инт[ернационала] вынесло резолюцию по поводу военной опасности: ее источник - Гитлер; спасение в Лиге наций, надежнейшее средство - разоружение; "демократические" правительства, кооперирующие с СССР, торжественно приветствуются. Если чуть изменить идеологию,, то под этим документом мог бы подписаться и Президиум Третьего Интернационала. По существу, резолюция неизмеримо ниже манифеста базельского конгресса (1912 г.) накануне войны...*[* Теперь надо ждать, что Гитлер предложит всеобщее разоружение и сделает это требование условием возвращения Германии в Лигу наций Подобного рода конкуренция Литвинову совершенно безопасна для германского империализма. ]

Нет, наша эпоха не находит себе места в этих узких, консервативных, трусливых мозгах. Ничто не спасет нынешних пенкоснимателей рабочего движения. Они будут раздавлены. В крови войны и восстаний поднимется новое поколение, достойное эпохи и ее задач.

13 мая [1935 г.]

Умер Пилсудский... Лично я его никогда не встречал. Но уже во время первой ссылки в Сибири (1900-1902) слышал о нем горячие отзывы от ссыльных поляков. Тогда Пилсудский был одним из молодых вождей PPS (Польской социалистической партии), следовательно, в широком смысле, "товарищем". Товарищем был Муссолини, так же и Макдональд, и Лаваль... Какая галерея изменников!

Получил кой-какие конфиденциальные сведения о последней сессии Бюро Второго Интернационала[195] (см. 10 мая). Эти люди неподражаемы. Письмо заслуживает сохранения.

Особенно хороша комиссия на случай войны: какая героическая попытка подняться над собственной природой! Эти господа хотят на этот раз не быть застигнутыми войной врасплох. И они создают... тайную комиссию. Но где и как застраховать комиссию, чтоб члены ее не оказались по разные стороны траншеи - не только физически, но и политически? На этот вопрос у мудрецов нет ответа...

14 мая [1935 г.]

Пилсудский вызывался в качестве свидетеля по делу Александра Ульянова, старшего брата Ленина. Младший брат Пилсудского привлекался по тому же делу (покушение на Александра III 1 марта 1887 г.) в качестве обвиняемого...

За последние десятилетия история работала быстро. А между тем, какими бесконечными казались некоторые периоды реакции, особенно 1907-1912... В Праге на днях чествовали 80-летие со дня рождения Лазарева[196], старого народника... В Москве еще жива Вера Фигнер[197] и ряд других стариков. Люди, которые делали первые шаги массовой революционной работы в царской России, еще не все сошли со сцены... И в то же время мы стоим перед проблемами бюрократического перерождения рабочего государства... Нет, современная нам история работает на третьей скорости. Жаль только, что разрушающие организм микробы работают еще быстрее. Если они меня свалят раньше, чем мировая революция сделает новый большой шаг вперед, - а на то похоже - я все же перейду в небытие с несокрушимой уверенностью в победе того дела, которому служил всю свою жизнь.

15 мая [1935 г.]

Surete явно щеголяет своей осведомленностью относительно условий моей жизни. Один из друзей, являющийся постоянным посредником между мной и властями, прислал мне следующую выдержку из своего диалога с генеральным секретарем Surete[198].

16 [мая 1935 г.]

У нас невеселые дни. Н. нездорова - t. 38°, - видимо, простуда, но, может быть, с ней связана и малярия. Каждый раз, когда Н. нездорова, я по-новому чувствую, какое место она занимает в моей жизни. Она переносит всякие страдания, физические и нравственные, молча, тихо, про себя. Сейчас она томится больше моим нездоровьем, чем своим собственным. "Только бы ты поправился,- сказала она мне сегодня, лежа в постели, - больше мне ничего не надо". Она редко говорит такие слова. И она сказала их так просто, ровно, тихо и в то же время из такой глубины, что у меня вся душа перевернулась....

Мое состояние неутешительно. Приступы болезни становятся чаще, симптомы острее, сопротивляемость организма явно понижается. Конечно, кривая может еще дать временный изгиб вверх. Но в общем у меня такое чувство, что близится ликвидация.

Вот уж недели две, как я почти не пишу: трудно. Читаю газеты, фран[цузские] романы, книжку Wittels'a о Freid'e[199] (плохая книжка завистливого ученика) и пр. Сегодня писал немного о взаимоотношении между физиологическим детерминизмом мозговых процессов и "автономностью" мысли, подчиняющейся законам логики. Мои философские интересы за последние годы возрастают, но, увы, познания слишком недостаточны и слишком мало остается времени для большой и серьезной работы...

Надо поить Н. чаем...

17 мая [1935 г.]

Вчера газеты опубликовали официальное сообщение по поводу переговоров Лаваля в Москве Вот наиболее существенное, единственно существенное место:

"Они полностью согласились в том, что в нынешней международной ситуации правительства, искренне преданные делу мира, обязаны продемонстрировать свое желание жить в мире участием в поисках взаимных гарантий для обеспечения этого мира. Это прежде всего обязывает их ни в коем случае не ослаблять их национальной обороны. В этой связи господин Сталин понимает и полностью одобряет политику национальной обороны, которую ведет Франция для того, чтобы ее вооруженные силы находились на должном уровне"[200].

Хотя я достаточно хорошо знаю политический цинизм Сталина, его презрение к принципам, его близорукий практицизм, но я все же не верил газетам, прочитав эти строки. Хитрый Лаваль сумел подойти к тщеславному и ограниченному бюрократу. Сталин, несомненно, чувствовал себя польщенным просьбой французского министра высказать свое суждение о вооружении Франции: он не постеснялся даже отделить в этом вопросе свое имя от имен Молотова и Литвинова. Нарком по иностранным делам был, конечно, в восторге от такого открытого и непоправимого пинка Коминтерну. Молотов, может быть, смущался слегка, но что значит Молотов? За его спиною стоит уже смена в лице Чубаря. А Бухарин с Ра-деком, официальные газетчики, все истолкуют как полагается, для "народа"...

Однако сообщение от 15 мая не пройдет безнаказанно. Слишком остер вопрос и слишком обнажена измена. Именно измена!.. После капитуляции герм[анской] компартии перед Гитлером я писал: это "4 авг[уста]" (1914 г.) Третьего Интернационала[201]. Некоторые друзья возражали: 4-ое августа было изменой, а здесь "только" капитуляция. В том-то и дело, что капитуляция без боя разоблачала внутреннюю гниль, из которой неизбежно вытекало дальнейшее падение. Коммюнике[202] 15 мая есть уже в полном смысле слова нотариальный акт измены.

Французская компартия получает смертельную рану. Жалкие "вожди" уклонялись от открытой платформы социал-патриотизма. они хотели подвести массы к капитуляции постепенно и незаметно. Теперь их вероломный маневр обнажен. Пролетариат от этого только выигрывает. Дело нового Интернационала продвигается вперед.

* * *

Местный доктор был у Н. Грипп[202]. Что-то отметил в легком, но Н. сказала, что это старое. Между тем "старое" (в Вене) было, как будто, в левом легком, а на этот раз в правом. Но доктор маленький и поверхностный. Т° все время около 38, не снижается.

* * *

Для характеристики левого и левеющего реформизма в высшей степени характерно его отношение к Лиге наций. Правление SFIO (Блюм и К0) приняло (на словах) программу, в которой признается необходимым разгромить буржуазную арматуру власти и за-менить ее рабоче-крестьянским государством. В то же время Блюм видит в Лиге наций начало "демократич[еской]" международной организации. Как он собирается "громить" национальную арматуру буржуазии и в то же время сохранять ее интернациональные органы - это было бы загадкой, если б Блюм действительно собирался что-то "громить". Но на самом деле он собирается покорно дожидаться, когда разгромят его собственную "арматуру"... Эту мысль надо развить.

23 мая [1935 г.]

Вот уже много дней, как мы с Н. хворали. Затяжной грипп. Лежим то по очереди, то одновременно. Май холодный, неприветливый... Из Парижа пять дней т[ому] назад получили тяжелую весть: такси наскочило на авто, в котором находилась Жанна203, и серьезно ранило ее, так что ее в беспамятстве перенесли в больницу: глубокая рана в голове, сломано ребро... У Левы экзаменационная страда, а ему приходится готовить пищу для Севы. О Сереже по-прежнему никаких вестей.

25 мая [1935 г.]

Сегодня пришло письмо от Левы. Написано оно, как всегда, условным языком[204].

Это значит, что норвежское правительство дало визу и что нужно готовиться к отъезду. "Crux" это я. "Праздник вечного новоселья", как говорил старик-рабочий в Алма-Ате.

26 мая [1935 г.]

Болезненное состояние осуждает меня на чтение романов. В первый раз я взял в руки книгу Edgar Wallace[205]. Насколько я знаю, это один из самых популярных в Англии и Америке авторов. Трудно представить себе более жалкое, грубое, бездарное. Ни тени наблюдательности, таланта, воображения. Приключения нагромождены без малейшего искусства, вроде наложенных друг на друга полицейских протоколов. Ни разу я не почувствовал увлечения, интереса, хотя бы прочного любопытства. При чтении книги чувство такое, будто от нечего делать барабанишь в тоске пальцами по засиженному мухами стеклу...

По одной этой книге видишь, в какой мере просвещенная Англия (да и не она одна, конечно) остается страной культурных дикарей. Миллионы англичан и англичанок, жадно и взволнованно (до обмороков) глазевших на процессы и торжества по поводу юбилея королевской четы, это и есть запойные читатели продукции Wallace'a.

1 июня [1935 г.]

Дни тянутся тягостной чередой. Три дня тому назад получили письмо от сына: Сережа сидит в тюрьме, теперь это уже не догадка, почти достоверная, а прямое сообщение из Москвы... Он был арестован, очевидно, около того времени, когда прекратилась переписка, т. е. в конце декабря - начале января. С этого времени прошло уже почти полгода... Бедный мальчик... И бедная, бедная моя Наташа...[206]

6 июня [1935 г.]

Затяжной правительственный кризис. Как в свое время в Италии, позже в Германии, парламент оказывается в самую ответственную минуту в параличе.

Непосредственная причина паралича - радикалы. Именно поэтому социалисты и коммунисты изо всех сил цепляются за радикалов... Наша фракция растет. Лозунг IV Интернационала становится почти модным. Но подлинного, глубокого переворота еще нет..

8 июня [1935 г.]

Заезжала к нам по пути из Лондона в Вену Л. С, урожденная Клячко, дочь старого русского эмигранта, умершего до войны[207]. Мать ее, старая наша приятельница, была недавно в Москве и, видимо, пыталась интересоваться судьбой Сережи, которого она знала в Вене маленьким мальчиком. В результате ей пришлось очень спешно покидать Москву. Подробностей еще не знает...

* * *

Получил от группы студентов Эдинбургского университета, представителей "всех оттенков политической мысли", предложение выставить свою кандидатуру в ректоры. Должность чисто "почетная",- ректор избирается каждые три года, публикует какой-то адрес и совершает еще какие-то символические действия. В числе прочих ректоров названы: Гладстон[208], Smuts[209], Нансен[210], Маркони[211]... Только в Англии, пожалуй, сейчас уже только в Шотлан-дии, возможна такая экстравагантная идея, как выдвижение моей кандидатуры в качестве ректора университета. Я ответил, разумеется, дружественным отказом [:]

7 июня 1935 г.

Я вам очень признателен за ваше неожиданное и лестное для меня предложение: выставить мою кандидатуру в качестве ректора Эдинбургского университета. Сказавшаяся в этом предложении свобода от соображений национализма делает высокую честь духу эдинбургских студентов. Я тем выше ценю ваше доверие, что вас, по вашим собс[твенным] словам, не останавливает отказ британского правительства в выдаче мне визы. И все же я не считаю себя вправе принять ваше предложение. Выборы ректора происходят, как пишете вы, на неполитической базе, и под вашим письмом подписались представители всех оттенков политической мысли. Но я лично занимаю слишком определенную политическую позицию: вся моя деятельность с юных лет посвящена революционному освобождению пролетариата от ига капитала. Никаких других заслуг у меня нет для занятия ответственного поста. Я считал бы, поэтому, вероломным по отношению к рабочему классу и нелояльным по отношению к вам выступить на какое бы то ни было публичное поприще не под большевистским знаменем. Я не сомневаюсь, что вы найдете кандидатуру, гораздо более отвечающую традиции вашего университета.

От всей души желаю вам успеха в ваших работах и остаюсь благодарен.

* * *

Внешним образом у нас в доме все по-прежнему. Но на самом деле все изменилось. Я вспоминаю о Сереже каждый раз с острой болью. А Н. и не "вспоминает", она всегда носит глубокую скорбь в себе. "Он на нас надеялся... - говорила она мне на днях (голос ее и сейчас остается у меня в душе), - он думал, что раз мы его там оставили, значит, так нужно". А вышло, что принесли его в жертву. Именно так оно и есть...

Теперь еще присоединилось резкое ухудшение моего здоровья. Н. и это переживает очень тяжело. Одно с другим. В это же время ей приходится по дому очень много работать. Я изумляюсь каждый раз снова, откуда у ней столько сосредоточенной, страстной и в то же время сдерживаемой энергии?

С. Л. Клячко, наш старый венский Друг, очень высоко ценивший Н., сказал однажды, что такой голос, как у нее, он слышал только у Элеоноры Дузе[212]. (Дузе была для С. Л. высшим выражением женской личности.) Но Дузе была трагической актрисой. А у Н, нет ничего "сценического". Она не может "играть", "выполнять роль", "подражать". Она переживает все с предельной цельностью, предавая своим переживаниям художественные выражения. Тайна этой художественности: глубина, непосредственность, цельность.

По поводу ударов, которые выпали на нашу долю, я как-то на днях напоминал Наташе жизнеописание протопопа Аввакума[213]. Брели они вместе по Сибири, мятежный протопоп и его верная протопопица, увязали в снегу, падала бедная измаявшаяся женщина в сугробы. Аввакум рассказывает: "Я пришел, - на меня, бедная, пеняет, говоря: "Долго ли муки сия, протопоп, будет?" И я говорю: "Марковна, до самыя смерти". Она же, вздохня, отвещала: "Добро, Петрович, еще побредем"."

Одно могу сказать: никогда Наташа не "пеняла" на меня, никогда, в самые трудные часы: не пеняет и теперь, в тягчайшие дни нашей жизни, когда все сговорилось против нас...

9 июня [1935 г.]

Вчера приехал Ван [John van Heijenoort], привез весть о том, что норвежское раб[очее] пр[авительство] дало визу. Отъезд отсюда назначен на завтра, но я не думаю, что за два дня удастся получить транзитную визу через Бельгию: пароход отходит из Антверпена. В ожидании визы мы все же укладываемся. Спешка невероятная. Все сошлось одно к одному: крестьянская девушка, которая приходила к Н. ежедневно на три часа помогать по хозяйству, как на грех уехала на два дня в гости. Наташа готовит обед и укладывает вещи, помогает мне собирать книги и рукописи, ухаживает за мной. По крайней мере это отвлекает ее несколько от мыслей о Сереже и о будущем. Надо еще прибавить ко всему прочему, что мы остались без денег: я слишком много времени отдавал партийным делам, а последние два месяца болел и вообще плохо работал. В Норвегию мы приедем совершенно без средств... Но это все же наименьшая из забот.

* * *

...Мелкий эпизод. Перед отъездом пришлось постричься. В моем положении это сложное предприятие: пришлось с Ваном съездить в Гренобль (месяца два-три как я не был в городе). Французские парикмахеры очень разговорчивы, фамильярны, находчивы - Фигаро![214].

Я сильно оброс и просил постричь меня покороче. Мой Фигаро нашел, что это слишком коротко, так сказать, нарушает стиль, но подчинился. "Bon"[215], - сказал он с явным неудовольствием. Закончив стрижку, он сказал сентенциозно: "Вы очень изменились; раньше Вы были похожи на профессора Piccard[216] (бельгиец); теперь я бы этого не сказал..." Я попросил arranger (привести в порядок) усы. "Raser?"[217] -переспросил он удивленно: "Tout a fait?"[218]. В голосе его звучала явная подозрительность: он решил, что я стремлюсь сделаться неузнаваемым (что, впрочем, не так далеко от истины). Я успокоил его; "arranger, egaliser, non pas raser"[219]. К нему сразу вернулась готовность. - Но вы не хотите подрезать их слишком коротко, аLа Чарли Чаплин? Нет, конечно? Впрочем, о Чаплине, со времен его "Lumieres de la ville"[220], ничего не слышно... И пр. и пр. И наконец, когда я, в ответ на его запрос, ответил, что теперь все хорошо, он одобрил меня не без оттенка иронии: "Вы не слишком сложный клиент"[221]. И то хорошо...

17 июня [1935 г.]

Вот уже второй день, как мы в Норвегии, в деревенском отеле, в 70 километрах от Осло. Финляндия! Холмы, озера, сосны, ели... Только норвежцы крупнее финнов. В бытовой обстановке, пожалуй, много примитивного (по сравнению даже с Францией). Но надо записать по порядку.

20 июня [1935 г.]

8 июня приехал к нам Domene Ван: помогать укладывать вещи для переезда в Норвегию. Виза еще не получена, т. е. еще не проставлена на паспортах из-за Троицы, но есть телеграмма из Осло о том, что правительственное решение уже состоялось и что виза будет беспрепятственно выдана после праздников. Н. сомневалась: не обнаружатся ли в последний момент новые затруднения и не придется ли нам из Парижа возвращаться вспять (власти разрешили нам остановиться на 24 часа в Париже). Запросили снова по телефону Париж. Лева ответил: виза получена, во вторник утром получим, выезжайте в понедельник. Укладка вещей шла лихорадочно, главная работа легла на Н. Ван помогал.

В понедельник с утра заявился к нам начальник гренобольской Surete. Крайне антипатичная фигура, без французской courtoisie[222], называл меня почему-то excellence[223], чего французы никогда не делали. Ему приказано сопровождать нас до Парижа. Мимоходом он объяснил мне, что провел два года в России, на юге, был в Одессе во время восстания на франц[узских] судах: "Вы знаете Андре MapTu!..[224] Я провел там тяжелые четверть часа"[225]. Мне оставалось только выразить ему сочувствие. В Париже нас поселили у д[окто]ра Р.[226], живущего вместе с двумя сыновьями-адвокатами: старший из них - член нашей организации[227]. Во вторник утром H[enry] M[olinier] отправился в норв[ежское] консульство за визой; оказалось, что там ничего не знают. М. соединился по телефону с нашим товарищем в Осло; тот ответил убитым голосом: правительство в последний момент заколебалось; не будет ли Тр[оцкий] заниматься здесь революционной деятельностью; к тому же пр[авительст]во не может отвечать за его безопасность.. О въезде ближайшим пароходом (из Антверпена) не могло быть и речи. Хлопоты надо было начинать почти сначала, между тем срок пребывания в Париже истекал к вечеру. Н. М. отправился в Surete nationale. Бурные объяснения с шефом: Тр[оцкий] обманул нас, чтоб иметь возможность прибыть в Париж! Н. М. ведет переговоры с властями мастерски: если вы поднимите шум, то испугаете норвежцев; не мешайте нам, дайте нам дополнительный срок, мы получим визу. - "Троцкий должен уехать в среду вечером, пусть едет в Бельгию, у него есть транзитная виза"... - "А в Бельгии? - "Нам до этого нет дела. Вы хотите обмануть Вальдервельде, между тем вы обманули нас"... Н. М. предложил: в ожидании визы Троцкого помещают в клинику. - "В клинику?! Этот классический прием! Как мы его извлечем затем из клиники?" В заключение эти господа дали понять Н. М., что возвращение в Domene (Isere) невозможно: новый министр внутренних дел Paganon, депутат Isere'a, "левый" радикал, следовательно, более трусливый, чем его предшественники, не хочет дать политическим противникам повода обвинять его в том, что он "приютил" Троцкого у себя в департаменте...

Оставалось использовать отсрочку в 48 часов для нажима на Осло. Я соединился по телефону с Шефло[228] (редактор в Christiansund, горячо мне содействовавший в деле визы), послал телеграмму министру юстиции насчет "невмешательства" в политику и личной безопасности, вторую телеграмму - министру-президенту. Шефло на самолете отправился в Осло, чтобы поспеть к заседанию совета министров в среду вечером. Пришлось по телефону отказываться от мест на норвежском пароходе. Бельгийская транзитная виза тем временем истекла. Настроение у наших молодых друзей было очень удрученное...

Тем временем я имел многочисленные свидания с парижскими товарищами. Квартира почтенного доктора неожиданно превратилась в штаб фракции большевиков-ленинцев: во всех комнатах шли совещания, звонили телефоны, приходили новые и новые друзья. Газеты были полны отголосков социалистического конгресса в Mulhousee, причем "троцкисты" впервые стали в фокусе внимания большой прессы. "Путчисты!" - писал Temps заодно с Humanite. В этих условиях мое пребывание в Париже должно было вдвойне нервировать полицию.

В Париже мы увидели после трехлетней разлуки Севушку: он вырос, окреп и... совсем-совсем забыл русский. К рус[ской] книге о трех толстяках, которую он прекрасно, запоем читал на Принкипо, он прикасается теперь с неприязнью (книга у него сохранилась), как к чему-то чужому и тревожному. Он посещает франц [узскую] школу, где мальчики называют его boсhе'ем.

В среду, около 9.30 ч. вечера, [Walter] Held[229] сообщил мне по телефону из Осло, что правительство решило, наконец, дать на 6 месяцев визу. "6 месяце No мера предосторожности, чтоб иметь не слишком связанные руки перед лицом политических противников. Угнетенное состояние сменилось у молодежи бурным подъемом...

На другое утро встретилось, однако, новое затруднение: норвежский консул заявил, что раз виза дается на определенный срок, то Тр[оцко]му нужна обратная французская виза: впрочем он, консул, справится по телефону в Осло. Получить обратную французскую визу представлялось почти безнадежным; во всяком случае это означало значительную проволочку. Новые хлопоты, телефонные разговоры, волнения и... расходы. К полудню норвежская виза была получена, транзитная бельгийская - перенесена на новый срок. Последние свидания и прощания. Новый полицейский, который провожает нас до Брюсселя.

До Антверпена нас провожал, вместе с Ваном, французский товарищ [Jean] Rous, из Perpignan, каталонец. Сопровождавший нас полицейский оказался его земляком. У них завязался в соседнем купе интересный разговор. Полицейский голосует обычно за социалистов. Но доверие к социалистам и радикалам в полиции ослабло: эти партии не хотят власти и не возьмут ее. Выросло влияние Croix de Feu[230]. Левые говорят фашистам: но ведь у вас нет никакой программы! - Ничего, - отвечают правые,- сперва надо все опрокинуть, а там видно будет... Прекрасная формула для охранителей порядка! За последнее время в полиции пробуждаются симпатии к коммунистам: они признали нац[иональную] оборону, они отрезали себе какую бы то ни было возможность к революционной активности. Рабочая партия, которая говорит своей буржуазии: не беспокойся, я тебя поддержу в случае войны! -перестает, тем самым, существовать как революционная партия.

В Антверпене пришлось провести 1,5 суток. Я воспользовался этим, чтоб повидаться с бельгийскими товарищами. Руководящая группа в пять человек -все рабочие-прибыла из Charleroi. Собрались мы у антверпенского рабочего-бриллиантщика (национальность и профессия Спинозы![231]) Polk'a, провели в беседе часа четыре. Наша группа в Бельгии, очень немногочисленная (несколько десятков рабочих), вступила в Раб[очую] партию.

На маленьком норвежском пароходе (три ночи, два дня) никто не обращал на нас внимания. С этой стороны все путешествие - в отличие от предшествующих наших передвижений - прошло идеально. Ни полиция, ни журналисты, ни публика не интересовались нами. Мы с Н. ехали по эмигрантским паспортам, выданным турецким правительством; так как с нами были Ван и Френкель[232], то офицер, заведовавший билетами и паспортами, определял нашу группу так: "француз, чехословак и два турка". Только на пристани в Осло несколько журналистов и фотографов рабочей, т. е. правительственной, печати раскрыли наше инкогнито. Но мы быстро уехали в автомобиле с Шефло, который ожидал нас на пристани.

Правительство выразило желание, чтобы мы поселились вне Осло, часах в двух пути, в деревне. Газеты без труда раскрыли наше убежище. Сенсация получилась, в общем, изрядная. Но все как будто обещает обойтись благополучно. Консерваторы, конечно, "возмущены", но возмущение свое выражают сравнительно сдержанно. Бульварная печать держит себя нейтрально. Крестьянская партия, от которой - в парламентской плоскости - зависит самое существование пр[авительст]ва, не нашла возражений против выдачи визы. Рабочая печать довольно твердо взяла если не меня, то право убежища под защиту[233]. Консерваторы хотели внести в стротинг запрос, но, натолкнувшись на несочувствие других партий, воздержались. Только фашисты устроили митинг протеста под лозунгом: "Чего глава мировой революции хочет в Осло?" Одновременно сталинцы объявили меня в 1001-ый раз главой мировой контрреволюции.

* * *

Tranmael[234] дал в Arbeiterbladet очень сочувственную статью. Самое замечательное то, что, защищая меня от преследований Сталина, Транмель недвусмысленно выражает свою солидарность с общей политикой Сталина. Это распространение личных и политических симпатий вносит в дело необходимую ясность.

* * *

В СССР идут тревожные процессы. Исключение Енукидзе[235], тишайшего и бесхарактерного, есть удар по Калинину. Мотивировка: "не хвастай своей добротой!" - говорит о том же. Не будет ничего неожиданного, если Калинин на сей раз не устоит. Телеграммы сообщили третьего дня об убийстве Антипова[236], председателя Комиссии советского контроля (подтверждений нет). ЦК требует, чтоб пропагандисты и летом, несмотря на каникулы, не забывали о троцкизме, зиновьевцах и пр. О созыве VII конгресса Коминтерна никто и не заикается. Сталинская диктатура подходит к новому рубежу.

24 июня [1935 г.]

В стортинге был обо мне "вопрос" в парламенте, не запрос. Председатель стортинга произнес двусмысленную речь, которая сняла вопрос. Matin[237] печатает со ссылкой на немецкую прессу, будто я несколько недель тому назад пытался нелегально проникнуть в Норвегию, но был опознан на границе и не допущен в страну. Московский корреспондент консервативной газеты разогревает в телеграмме дело Кирова в связи с делом Енукидзе... Что это значит?

Хуже всего нездоровье. Десять дней пути и пребывания в отеле прошли хорошо, казалось, я возродился. А сейчас все вернулось сразу: слабость, температура, пот, внутренняя физическая опустошенность... Беда, да и только.

26 июня [1935 г.]

Продолжаю хворать. Поразительна у меня разница между здоровьем и больным состоянием: два человека, даже во внешнем облике, притом иногда на протяжении 24 часов. Отсюда естественное предположение, что дело в нервах. Но врачи давно уже - в 1923 - установили инфекцию. Возможно, что "нервы" придают внешним выражениям болезни такой резкий размах.

Этой ночью, вернее уж утром, снился мне разговор с Лениным. Если судить по обстановке, - на пароходе, на палубе 3-го класса. Ленин лежал на нарах, я не то стоял, не то сидел возле "его. Он озабоченно расспрашивал о болезни. "У вас, видимо, нервная усталость накопленная, надо отдохнуть..." Я ответил, что от усталости я всегда быстро поправлялся, благодаря свойственному мне Schwungkraft[238], но что на этот раз дело идет о более глубоких процессах... "Тогда надо серьезно (он подчеркнул) посоветоваться с врачами (несколько фамилий)...". Я ответил, что уже много советовался, и начал рассказывать о поездке в Берлин, но, глядя на Ленина, вспомнил, что он уже умер, и тут же стал отгонять эту мысль, чтоб довести беседу до конца. Когда закончил рассказ о лечебной поездке в Берлин, в 1926 г., я хотел прибавить: это было уже после вашей смерти, но остановил себя и сказал: после вашего заболевания...

Н. устраивает наше жилье. В который раз! Шкафов здесь нет, многого не хватает. Она сама вбивает гвозди, натягивает веревочки, вешает, меняет, веревочки срываются, она вздыхает про себя и начинает сначала... Две заботы руководят ею при этом: о чистоте и о приглядности. Помню, с каким сердечным участием, почти умилением, она рассказывала мне в 1905 г. об одной уголовной арестантке, которая "понимала" чистоту и помогала Н[аташ]е наводить чистоту в камере. Сколько "обстановок" мы переменили за 33 года совместной жизни: и женевская мансарда, и рабочие квартиры в Вене и Париже, и Кремль, и Архангельское[239], и крестьянская изба под Алма-[А]той, и вилла на Принкипо, и гораздо более скромные виллы во Франции... Н. никогда не была безразлична к обстановке, но всегда независима от нее. Я легко "опускаюсь" в трудных условиях, т. е. мирюсь с грязью и беспорядком вокруг, - Н. никогда. Она всякую обстановку поднимет на известный уровень чистоты и упорядоченности и не позволит ей с этого уровня спускаться. Но сколько это требует энергии, изобретательности, жизненных сил!..

Я лежу сейчас целыми дня[ми]. Сегодня устанавливали с Н. за амбаром chaise longue. "Ты как хочешь?" - спросила она с оттенком сожаления. - "А что?" - "С той стороны вид лучше". Действительно, вид был несравненно лучше с противоположной стороны. Разумеется, всякий или почти всякий может различить лучший вид от худшего. Но Н. не может не почувствовать разницы во всем существе. Она не может сесть лицом к забору и томиться сожалением, если другой кто сядет таким образом...

Прожили мы с Н. долгую и трудную жизнь, но она не утратила способности и сейчас поражать меня свежестью, цельностью и художественностью своей натуры.

Лежа на шезлонге, я вспоминал, как мы подвергались с Н. санитарному досмотру на пароходе по прибытию в Н[ью]-Йорк в январе 1917 г. Американские чиновники и врачи были очень бесцеремонны, особенно с пассажирами не 1-го класса (мы ехали во втором). На Наташе была вуаль. Врач, интересующийся трахомой, заподозрил неладное за вуалью, быстро приподнял ее и сделал движение пальцами, чтоб приподнять веки... Н. не протестовала, ничего не сказала, не отступила, она только удивилась, вопросительно взглянула на врача, лицо ее занялось легким румянцем. Но грубоватый янки сразу опустил руки и виновато сделал шаг назад,- такое неотвратимое достоинство женственности было в ее лице, в ее взгляде, во всей ее фигуре... Помню, какое у меня было чувство гордости за Наташу, когда мы с парохода переходили по сходням на пристань Нью-Йорка.

29 июня [1935 г.]

В Aftenposten[240] большое письмо какого-то юриста: Троцкий вовсе не отказался от политической деятельности (цитируя, в частности, мое письмо к эдинбургским студентам); к тому же у него два секретаря. Что они собираются делать, если он болен? Тот же автор ссылается на слова Шефло о том, что Троцкий "не сломлен", "остался таким, каким был" и пр. Прийти в забвение, очевидно, не удастся и здесь.

Я пробую болезнь взять "измором": лежу в тени, почти не читаю, почти не думаю.

1 июля [1935 г.]

Лежа под открытым небом, просмотрел сборник старых статей анархистки Emma Goldman[241] с ее короткой биографией, а сейчас читаю автобиографию "Mother Jones"[242]. Обе они вышли из рядов американских работниц, но какая разница! Гольдман - индивидуалистка, с маленькой "героической" философией, состряпанной из идей Кропоткина[243], Ницше[244] и Ибсена. Джонс - героическая американская пролетарка, без сомнений и фраз, но и без философии. Goldman - ставит перед собой революционные цели, но идет к ним совершенно нереволюционными путями. Mother Jones ставит себе каждый раз самые умеренные цели: more pay and less hours[245] и идет к ним смелыми революционными путями. Обе отражают Америку, каждая по-своему: Goldman своим примитивным рационализмом, Jones - своим не менее примитивным эмпиризмом. Но Jones представляет великолепную веху в истории своего класса, тогда как Goldman знаменует уход от класса в индивидуалистическое небытие. Статей Гольдман я одолеть не мог: безжизненное резонерство, которое, при всей искренности, отдает фразерством. Автобиографию Jones читаю с наслаждением.

В своих статьях и лишенных всякой литературной претензии описаниях стачечных боев Jones раскрывает мимоходом ужасающую картину исподней стороны американского капитализма и его демократии. Нельзя без содрогания и проклятий читать ее рассказ об эксплуатации и калечении на фабриках малолетних детей!

Knudsen[246] сообщил, что фашисты собирают в Drammen (60 километров отсюда) митинг протеста против моего пребывания в Норвегии. По словам К., они соберут, будто бы, не больше 100 человек.

Кто-то из советских чиновников снял дачу поблизости от лесной дачки нашего хозяина. Это волнует Н., - по-моему, совершенно без основания.

4 июля [1935 г.]

Закончил чтение автобиографии Mother Jones. Давно я не читал ничего с таким интересом и волнением. Эпическая книга! Какая несокрушимая преданность трудящимся, какое органическое презрение к изменникам и карьеристам из среды рабочих "вождей". Имея за спиной 91 год, эта женщина указывала панамериканскому рабочему конгрессу Советскую Россию как пример. 93-х лет отроду она примкнула к Рабоче-фермерской партии. Но главное содержание ее жизни - участие в рабочих стачках, которые в Америке чаще, чем где-либо, превращались в гражданскую войну... Переведена ли эта книжка на иностранные языки?

13 июля [1935 г.]

Все они на открытом воздухе, читал, диктовал Яну [Френкелю] письма. Газеты и письма стали приходить непосредственно сюда и во все возрастающем количестве.

На днях у нашего хозяина были гости, тоже партийные редакторы: приезжали познакомиться. "Фашизма в Норвегии не может быть". "Мы старая демократия". "У нас все грамотны". "Кроме того, мы многому научились: мы ограничили наш капитализм"...- "А если фашизм победит во Франции, в Англии?" - "Будем держаться"- "Почему же вы не удержали вашей валюты, когда она пала в Англии?"

Ничему не научились. По сути дела эти люди не подозревают, что на свете жили Маркс, Энгельс, Ленин... Война, Октябрьская революция, потрясения фашизма прошли для них бесследно... Будущее готовит им холодный и горячий душ.

Прочитал биографию Евгения Дебса[247]. Биография плохая, лирически сентиментальная, но она отражает по-своему лирическую и сентиментальную фигуру Дебса, - в своем роде замечательную и во всяком случае очень привлекательную.

Читаю Edgar Рое[248] в оригинале и хоть не без трудностей, но продвигаюсь вперед. За последние годы я приучился диктовать статьи по-французски и по-немецки, диктовать сотрудникам, которые способны тут же исправлять мои синтаксические ошибки (а они не редки). Овладеть каким-либо иностранным языком полностью мне не дано.

В английском языке (который знаю совсем плохо) я продвигаюсь теперь вперед при помощи усиленного английского чтения. Иногда ловишь себя на мысли: не поздновато ли? стоит ли расходовать энергию не на познание, а на язык, оружие познания?

В Турции мы Жили "явно" для всех, но под большой охраной (три товарища, два полицейских). Во Франции мы жили инкогнито, сперва под охраной товарищей (Barbizon), затем одни (Isere). Сейчас мы живем открыто и без охраны. Даже ворота двора днем и ночью раскрыты настежь. Вчера два пьяных норвежца приходили знакомиться. Побеседовали мы с ними честь честью и разошлись.

30 июля [1935 г.]

За эти две недели было много маленьких событий. Приезжали знакомиться шеф партии Транмель и министр юстиции Ли[249]. Вышло так, что вместе снимались (по настоянию наивных третьих). Я с тревогой думал об общем снимке. Но и министру снимок - к счастью - тоже совсем не к лицу. Дня через два-три нам сообщили, что снимки "не удались". Мы с Н. были очень довольны находчивостью высоких гостей. Разговор вышел односторонним: редактор ц[ентрального] органа партии "интервьюировал" меня в присутствии Транмеля (гл. редактор) и Ли. Время провели по-хорошему. Ли уверял, что советское пр[авительст]во не предприняло никаких мер давления, чтоб помешать моему поселению в Норвегии. Они, видимо, ничего не знали до дня нашего приезда в Осло. Возможно также, что Норвегию они сочли "меньшим злом" по сравнению с Францией. В Arbeiderbladet статью поместили очень дружественную.

На днях во двор пробрался фашистский журналист (из еженедельника ABC), подкрался, прилипая к стене, и снял нас с Н. на шезлонгах. Когда Н. повернулась к нему, он бросился наутек. Хорошо, что в руках у него был только фотоаппарат. Ян нагнал его в деревне, откуда он заказывал автомобиль по телефону. Бедный фашист дрожал от страха, клялся, что не снимал и пр. Но фотография появилась в ABC с грозной статьей: наблюдает ли полиция за разрушительной деятельностью Тр[оцкого]? Снимок не оправдывал этого тона: мы мирно лежали на складных стульях...

Третьего дня приезжали из Осло двое рабочих, братья, вернее, мелкие предприниматели, строители. Жили в Америке, говорят по-английски, немолодые, сочувствуют Коминтерну, участвуют в обществе "Друзей СССР". Спор вышел длинный и не очень складный (из-за языка). Но тип норвежского "сталинца" вырисовывался мне полностью.

...Только что получена телеграмма: наша молодежь исключена из социалистической партии. Это уплата за предстоящее слияние-социал-демократов со сталинцами. Начинается новая глава.

8 сентября [1935 г.]

Давно ничего не записывал. Приезжал доктор из Р[ейченберга, Чехословакии], очень дружественный, "свой", - лечить. Заставил много гулять, чтоб проверить ход болезни. Положение сразу ухудшилось. Анализы, по обыкновению, ничего не дали. Так прошло две недели. После отъезда доктора я перешел на лежачий образ жизни и скоро поправился. Начал работать, все больше и больше. Нашли русскую машинистку, - это для меня спасенье, в буквальном смысле слова. Стал диктовать - очень много, легко, почти без утомления. В таком состоянии нахожусь и сейчас. Вот почему о дневнике и думать забыл.

Вспомнил о нем потому, что вчера получили от Левы копии писем Ал[ександры] Льв[овны Соколовской] и Платона! От Сережи и о Сереже нет ничего: весьма вероятно, что сидит в тюрьме...

Письма Александры Львовны[250] и Платона[251] говорят сами за себя.

29 сентября [1935 г.]

Вот уже десять дней, как я в госпитале в Осло... Почти двадцать лет тому назад, улегшись на кровать в мадридской тюрьме, я спрашивал себя с изумлением: почему я оказался здесь? и неудержимо смеялся... пока не заснул. И сейчас я спрашиваю себя с изумлением: каким образом я оказался в больнице в Осло? Так уж вышло...

Л. Т[роцкий]