• Глава 1.ВЕЛИЧАЙШИЙ ЗАГОВОР ПРОТИВ МИРА ВО ВСЕМ МИРЕ
  • Глава 2.ПРЕДАТЕЛЬСКОЕ НАПАДЕНИЕ СОВЕТСКОГО СОЮЗА
  • Глава 3. КАК МАРШАЛ ТИМОШЕНКО[4] И ГЕНЕРАЛ ШАПОШНИКОВ ОБМАНУЛИ ГЕНЕРАЛА ЛАНГНЕРА
  • Глава 4.ПЯТНАДЦАТЬ ТЫСЯЧ ВОЕННОПЛЕННЫХ ИСЧЕЗАЮТ БЕЗ СЛЕДА
  • Глава 5.ТРЕВОГА ОХВАТЫВАЕТ СЕМЬИ ВОЕННОПЛЕННЫХ
  • Глава 6. ПЕРВОЕ ПОДТВЕРЖДЕНИЕ МРАЧНЫХ ДОГАДОК
  • Глава 7. ИЮНЬ 1941 ГОДА
  • Глава 8. ПО ЗАПУТАННЫМ СЛЕДАМ ПРЕСТУПЛЕНИЯ
  • Глава 9.СЕНСАЦИОННОЕ СООБЩЕНИЕ НЕМЕЦКОГО РАДИО
  • Глава 10.ПОЧЕМУ МЕЖДУНАРОДНЫЙ КРАСНЫЙ КРЕСТ НЕ ПРЕДПРИНЯЛ РАССЛЕДОВАНИЯ КАТЫНСКОГО ЗЛОДЕЯНИЯ?
  • Глава 11.ГОЛОСА МЕРТВЫХ
  • Глава 12.МЕЖДУНАРОДНАЯ КОМИССИЯ ЭКСПЕРТОВ: ЕЕ ЗАКЛЮЧЕНИЕ И ЗАКУЛИСНАЯ СТОРОНА
  • Глава 13.БОРЬБА ЗА ТРЕТИЙ ВОПРОС
  • Глава 14. МОИ КАТЫНСКИЕ ОТКРЫТИЯ
  • Глава 15.ПЕРЕД ЛИЦОМ НОВОГО ПРЕСТУПЛЕНИЯ
  • Глава 16. ДЕЛА, О КОТОРЫХ НЕ ГОВОРИТСЯ ВСЛУХ
  • Глава 17. ИСПОВЕДЬ ИВАНА КРИВОЗЕРЦЕВА
  • Глава 18. ГДЕ УБИЛИ ОСТАЛЬНЫХ ПОЛЬСКИХ ВОЕННОПЛЕННЫХ?
  • Часть первая: ОТ ПОЛИТИЧЕСКОГО ЗАГОВОРА К ПРЕСТУПЛЕНИЮ БЕЗ НАКАЗАНИЯ

    Глава 1.ВЕЛИЧАЙШИЙ ЗАГОВОР ПРОТИВ МИРА ВО ВСЕМ МИРЕ


    В конце лета и осенью 1939 года в той части земного шара, где началась Вторая мировая война, стояла исключительно теплая и ровная погода. В эту пору в Польше все предметы на земле и даже далекий горизонт равнинного края приобретают особую остроту очертаний. Видимость с воздуха великолепная и тот, кто летит на самолете, видит под собой четко нарисованную карту, на которой только с трудом можно скрыть военные объекты. Тому, кто собирается вести войну, нельзя и мечтать о лучших условиях.

    Тот факт, что Адольф Гитлер готовился к войне, не подлежит сегодня никакому сомнению, а все условия, включая атмосферные, благоприятствовали ему и укрепляли его в этом намерении. Ему оставалось рассмотреть единственную деталь: за восточными границами Польши, нападение на которую уже было разработано до мельчайших подробностей немецким генеральным штабом, лежит Союз Советских Социалистических Республик. Хотя боевая сила этой державы обычно оценивалась невысоко, однако ее роль в мире, тоталитарный строй, природные ресурсы, неизмеримые пространства и пр. создавали проблему, которая в любом, даже наилучшим образом рассчитанном, военном плане оставалась великим неизвестным. Так как отношение Советского Союза к Германии (особенно в период оккупации Чехословакии) и Германии к Советскому Союзу было скорее враждебным, то вступление в войну ставило Гитлера перед альтернативой, противоречившей его основной концепции блицкрига, и угрожало ему войной на два фронта, чего Гитлер любой ценой хотел избежать — возможно, даже ценой отказа от своих дальнейших военно-имперских замыслов.

    Таким образом, несмотря на величайшее военное напряжение, переживаемое Европой, создалась политическая обстановка, в которой вопрос: война или мир? — зависел не только от злой или доброй воли Гитлера, диктатора Германии, но и от злой или доброй воли Сталина, диктатора Советского Союза. В конечном же итоге — от того, на чью сторону станет Сталин.

    Западные державы таким же образом оценивали положение. Великобритания и Франция послали в Москву своих делегатов, с намерением перетянуть Советский Союз на свою сторону. Учитывая закоренелую неприязнь, которую СССР питал к Германии, казалось, что эти делегации не встретятся с серьезными трудностями, и некоторые считали это дело предрешенным. Но Советский Союз запросил слишком высокую цену. Переговоры затянулись. И вдруг…

    Николай Иванович Кудинов, майор Красной армии, попавший в немецкий плен в 1942 году, после войны написавший воспоминания под заглавием «Почему я не хочу вернуться в Советский Союз», так рисует день 24 августа 1939 года:

    Я стоял со своим полком в гарнизоне города Калинин, когда 24 августа в газетах появилось сообщение о срыве переговоров с союзными миссиями и о прибытии в Москву господина фон Риббентропа. Такое сообщение могло бы показаться фантастическим, не будь оно напечатано на первой странице «Известий». Мы ведь годами читали все только самое плохое по отношению к гитлеровской Германии. Несколько офицеров, держа в руках газету, разрешило себе вопросительно поднять брови, но не помню, чтобы кто-нибудь из них проронил хоть одно слово. Ведь советский гражданин не имеет привычки комментировать в частных разговорах постановления своего правительства. Комментарии к политическим событиям читаются, чаще всего, на следующий день в той же газете, и тогда все должно стать ясным. В застывшей жидкости сточной канавы отражалась ничем невозмутимая голубизна неба. На площади, перед одной из бывших церквей, переделанной на здание кинотеатра, мой приятель из другого батальона, хлопнув рукой по газете, сказал: «Любопытно-о-о?!»

    Между Советским Союзом, родиной трудящихся масс, и национал-социалистическим государством Гитлера был подписан пакт о ненападении на срок 25 лет. Одновременно мы узнали из комментариев о том, что «плутократы Англии и Франции» — враги мира и общественного порядка в мире.

    Однако не только советские граждане, выдрессированные психическим террором, но, казалось, и вся Европа в первые минуты застыла в изумлении, узнав о том, что 23 августа 1939 года подписан договор между Советским Союзом и Гитлером. Этот сногсшибательный сюрприз был приготовлен в такой тайне, что его не ожидали ни делегаты западных держав, находившиеся в Москве, ни посол Его Королевского Величества сэр Вильям Сидс. На следующий день он пытался, как принято у англичан, спасти положение флегматичной шуткой:

    — Господа, нечего огорчаться. Я уверен, что господин Молотов по рассеянности просто перепутал папки своего министерского архива.

    Но сэр Вильям Сидс ошибался. И хотя пресловутое английское чувство юмора порой оказывает влияние на ход исторических событий, но на этот раз оно не смогло предотвратить ужасную катастрофу.

    Вскоре стало известно, что посол Великобритании уже три недели безуспешно добивался аудиенции у господина Молотова, которому было некогда, так как именно в эти дни он вел крайне конфиденциальные и дружеские беседы с министром Риббентропом, который тайно прибыл в Москву на самолете, пролетев ночью над территорией Литвы и Латвии.

    * * *

    Далеким может казаться путь от 1890 года, когда у приказчика мануфактурной лавки Михаила Скрябина родился сын Вячеслав, до чудовищного убийства польских офицеров, тела которых были обнаружены в Катыни, но жизнь учит нас, что цепочка причинных связей никогда не прерывается.

    Вячеслав Михайлович Скрябин, принявший в 1914 году псевдоним Молотов, с самого детства отличался скрупулезностью и методичностью. Он всегда знал наперед, к чему стремился, и не принадлежал к людям, которые по рассеянности путают папки. Однако в его жизни произошел случай, который, как утверждают некоторые, непосредственно повлиял на последующие события. Итак, революционер Молотов знакомится в Одессе с элегантной и очень зажиточной еврейкой Полиной Карп. Женщина эта умела пленять и блистать в любом обществе: и среди своих богатых родственников, и на конспиративных сходках революционеров, в которых участвовал молодой Молотов. Они поженились. Полина стала не только опорой и спутницей своего мужа, но и вдохновительницей его, впрочем не опасной в условиях царского времени, революционной карьеры. Превращение России в государство диктатуры пролетариата ввело эту изысканную женщину в среду самой высокой партийной иерархии. Она возглавила парфюмерный трест, что вполне отвечало ее эстетическим вкусам.

    Когда за три месяца до начала Второй мировой войны, весельчака Литвинова, изнеженного под влиянием американского либерализма, освободили от должности наркома иностранных дел СССР и на его место назначили упрямого Вячеслава Михайловича, госпожа Молотова открыла в Москве уже не косметический, а дипломатический салон. В этом салоне она укрепила за собой репутацию решительной противницы «гнилой западной плутократии» и энтузиастки политики жесткости и беспощадного выбора средств. Такой-то и должна быть правоверная коммунистка.

    Запутанными, непредсказуемыми судьбами именно в салоне еврейки Полины Карп-Молотовой дошло до дружбы, а затем и до договора и сотрудничества между гитлеровской Германией и Советским Союзом, и был затеян величайший в истории нашего времени заговор, который в результате стоил жизни миллионам евреев и прямо привел к ужаснейшему преступлению, загадку которого я постараюсь разрешить в этой книге.

    Министра иностранных дел Третьего Немецкого Рейха фон Риббентропа принимают в Москве с нарочитой помпезностью. В прессе появляются восторженные статьи и многочисленные снимки, на которых он обменивается сердечными рукопожатиями со Сталиным, Молотовым и другими советскими сановниками.

    На чем же, однако, на какой взаимной реальной выгоде основывалась эта дружба, столь необходимая для агрессивных планов Гитлера? Что предложил, чем заплатил Адольф Гитлер за дружественный нейтралитет Советского Союза в готовящемся нападении на Польшу и за извлечение огромной экономической, политической и военной выгоды, которая затем облегчила ему ведение войны с Англией и Францией? Договор о ненападении, подписанный 23 августа 1939 года, составленный в стереотипной форме, предусмотренной для такого рода дипломатических актов, нам ничего не говорит. Но ответ не заставил себя долго ждать. Оказалось, что, намереваясь напасть на Польшу, Гитлер вовсе не покупал нейтралитет — он заключил сделку, целью которой было совместное нападение на ряд стран Восточной Европы, тянущихся от Ледовитого океана до Черного моря, и раздел добычи по заранее составленному плану.

    Одновременно с официальным договором был подписан следующий документ.

    СЕКРЕТНЫЙ ДОПОЛНИТЕЛЬНЫЙ ПРОТОКОЛ

    По случаю подписания Пакта о ненападении между Германией и Союзом Советских Социалистических Республик нижеподписавшиеся представители обеих Сторон обсудили в строго конфиденциальных беседах вопрос о разграничении их сфер влияния в Восточной Европе. Эти беседы привели к соглашению в следующем:

    1. В случае территориальных и политических преобразований в областях, принадлежащих прибалтийским государствам (Финляндии, Эстонии, Латвии, Литве), северная граница Литвы будет являться чертой, разделяющей сферы влияния Германии и СССР. В этой связи заинтересованность Литвы в районе Вильно признана обеими Сторонами.

    2. В случае территориальных и политических преобразований в областях, принадлежащих Польскому государству, сферы влияния Германии и СССР будут разграничены приблизительно по линии рек Нарев, Висла и Сан.

    Вопрос о том, желательно ли в интересах обеих Сторон сохранение независимости Польского государства, и о границах такого государства будет окончательно решен лишь ходом будущих политических событий.

    В любом случае оба Правительства разрешат этот вопрос путем дружеского согласия.

    3. Касательно Юго-Восточной Европы Советская сторона указала на свою заинтересованность в Бессарабии. Германская сторона ясно заявила о полной политической незаинтересованности в этих территориях.

    4. Данный протокол рассматривается обеими Сторонами как строго секретный.

    Москва, 23 августа 1939 г.

    За Правительство Германии

    Полномочный представитель Правительства СССР

    И. Риббентроп

    В. Молотов[1]

    (К этому секретному протоколу присоединено несколько десятков карт Польши и Прибалтийских государств, с точным разграничением сфер влияния, установленных контрагентами.)

    Этот лаконичный, секретный, тогда еще никому неизвестный документ создал исходную базу для агрессии двух диктаторов и стал началом Второй мировой войны.

    * * *

    В то время никого на свете не интересовал сосновый лесок, расположенный на возвышенности, над обрывистым берегом Днепра, называвшийся Козьи Горы и входивший в Катынский лесной комплекс неподалеку от Смоленска. Каким же несоразмерно ничтожным был случай с Марфой, девушкой из деревни Новые Батёки. Когда она, собирая грибы, приподняла колючую проволоку, окружавшую Козьи Горы, на нее набросился охранник, а потом прибежала огромная собака. А ведь ей следовало знать то, о чем знали все в округе: вход на эту территорию запретил НКВД, так как здесь расстреливали людей, подозреваемых во враждебном отношении к большевистскому режиму.


    Глава 2.ПРЕДАТЕЛЬСКОЕ НАПАДЕНИЕ СОВЕТСКОГО СОЮЗА


    От попранных договоров к обману беззащитных военнопленных

    Война, начавшаяся 1 сентября 1939 года нападением Гитлера на Польшу, длилась уже больше двух недель. В это время Польша в одиночку отражала всю военную машину Германии, огромность мощи которой никто не предвидел. Западные союзники, укрывшись за линией Мажино, не двинулись оборонять Польшу, ограничившись пока чисто официальным объявлением войны да сбрасыванием листовок над Германией. Позднейший опыт показал, что нельзя было ожидать, чтобы Польша одна отразила натиск немецких армий. Но она продолжала держаться, хотя и из последних сил.

    Наступила ночь с 16 на 17 сентября. Несмотря на то, что Москва — одна из самых больших европейских столиц, ей неведома ночная жизнь западных городов. Москва спала, Спала, как могла, как этому научилась со времен ее большевизации, то есть неудобно, в тесноте, одним ухом — к подушке, другим, настороженным — к малейшему шороху с лестницы, на которой в любую минуту могли раздаться шаги энкаведистов. По-обычному горели голые лампочки в кабинетах народного комиссариата иностранных дел (НКИД). Ничего об этом не знал польский посол Гжибовский. Склонившись над радиоприемником, он перед сном старался поймать последние известия с фронта. В эту минуту резко зазвонил телефон.

    — Алло.

    — Народный комиссариат иностранных дел просит вас, господин посол, немедленно явиться.

    Посол взглянул на часы. Был час ночи. Без единого слова он положил трубку.

    Когда посол прибыл в здание наркоминдела, Молотов, стоя и не предложив ему сесть, зачитал ноту. Уже первые слова как громом поразили посла. На мгновение кабинет и светлые пятна ламп поплыли у него в глазах. Одной рукой он оперся на спинку кресла, другой прикрыл глаза. Потом рассказывали, что он плакал. Это неправда — просто свет лампочек на какие-то мгновения стал невыносимо колким. Но минутная слабость прошла. Посол Гжибовский, бледный, выпрямившись, дождался конца читаемого текста, не слыша его, но в то же время хорошо понимая. Речь шла о гибели его родины…

    Через несколько минут после этого московское радио передает на весь мир о совершившемся факте: Советский Союз в сообщничестве с Гитлером приняли решение о разделе Польши, уничтожая ее независимость. В своей ноте и позднейшей речи Молотов заявил, что польское государство перестало существовать, что Красная армия получила приказ перейти польскую границу, чтобы протянуть братскую руку Западной Белоруссии и Западной Украине.

    Это и была братская рука, только протянутая Гитлеру. Еще в августе, в вышеупомянутом салоне Полины Молотовой, урожденной Карп, все было обсуждено с фон Риббентропом. И линия последовавшего раздела Польши вошла в историю под названием «линии Риббентропа-Молотова».

    Но, когда стрелка часов приближалась к половине третьего ночи 17 сентября, мир не знал этих подробностей, не мог их знать и посол Гжибовский. Когда в кабинете наркоминдела наступило минутное молчание, нарушаемое лишь сдавленным дыханием возбужденных людей, посол Гжибовский, чувствуя комок в пересохшем горле, знал только одно: Советский Союз решил нанести Польше, сражающейся с Гитлером, удар в спину. Собрав всю силу воли, он заявил:

    — Я протестую и отказываюсь принять ноту к сведению.

    Вернувшись к себе и преодолев первое ошеломление, он наконец постиг всю безмерность предательства и попрания элементарных статей всех договоров, связывавших Советский Союз с Польской Речью Посполитой, и сразу же взялся за составление официальной ноты протеста.

    Но раньше, чем утренняя заря коснулась верхушек кремлевских башен, в 4 часа 20 минут утра, точно в то же самое время, в которое семнадцать дней назад войска Гитлера перешли польскую границу с запада, Красная армия пересекла границы Польши с востока. Гусеницы нескольких танковых бригад, подковы кавалерии, механизированные корпуса, за которыми следовало несколько десятков пехотных дивизий, топтали и рвали в клочья следующие договоры и советские обязательства по отношению к Польше:

    1. Мирный договор, подписанный в Риге 18 марта 1921 года, вместе с точной демаркацией восточных границ Польши. (Границы были признаны 15 марта 1923 г. союзными государствами — решением Посольской конференции по выполнению ст. 87 Версальского договора. Признаны Соединенными Штатами 5 апреля 1923 г.)

    2. Договор от 9 февраля 1929 г., заключенный между Польшей, СССР, прибалтийскими государствами и Румынией.

    3. Договор о ненападении между Польшей и СССР, подписанный 25 июля 1932 года.

    4. Протокол от 5 мая 1934 г., пролонгирующий Договор о ненападении до 31 декабря 1945 года.

    5. Конвенцию об определении агрессии, подписанную в Лондоне 3 июля 1933 года.

    6. Все обязательства, вытекающие из ряда международных соглашений и договоров.

    В тот же самый трагический день послы Польши в Париже, Вашингтоне и Лондоне огласили коммюнике. Коммюнике посла Рачинского в Лондоне заканчивалось так:

    Актом прямой агрессии, совершенным сегодня утром, советское правительство явно нарушило договор… и т. д. (следует перечисление)…

    В силу конвенции, заключенной в Лондоне 3 июля 1933 года, Советский Союз и Польша согласились на определение агрессии, согласно которому актом агрессии считается любое вторжение на территорию одной из сторон вооруженных воинских частей другой стороны. Было достигнуто также соглашение относительно того, что никакие соображения политического, военного, экономического и иного характера ни в коем случае не могут служить предлогом или оправданием акта агрессии.

    Итак, совершив сегодня акт агрессии, советское правительство само поставило себя в положение нарушителя принятых им международных обязательств, вопреки всем моральным принципам, на которые Советский Союз намеревался опирать свою внешнюю политику с момента принятия его в Лигу Наций.

    Известие о коварном нападении и о нарушении стольких договоров и обязательств произвело в Европе удручающее впечатление, которое вскоре перешло в волну негодования. К британскому послу, аккредитованному при одном из государств Восточной Европы, явился журналист с просьбой разъяснить точку зрения Англии на открытое выступление Советского Союза на стороне гитлеровской Германии. Журналист не говорил по-английски, но посол знал и дореволюционную и большевистскую Россию и прекрасно владел русским языком, который был понятен и журналисту. А будучи человеком импульсивным, посол воскликнул по-русски:

    — Только покончим с одним, примемся за другую сволочь!

    Это восклицание наглядно иллюстрирует тогдашние рефлексы возмущения, но, как оказалось позже, британский посол не вполне разбирался в намерениях и точке зрения своего правительства…

    Многие ожидали какого-то решительного шага со стороны Великобритании: ведь она совсем недавно заключила с Польшей договор о взаимопомощи в случае нарушения суверенитета одного из этих государств третьим государством и выступила в защиту Польши против Германии. Почему же она не выполняет дальше своих обязательств и не защищает Польшу от Советского Союза? Почему она не выступит хотя бы с торжественным заявлением или с каким-либо иным дипломатическим актом? Подобные вопросы задавал себе рядовой европеец, а ответом было: молчание.

    Только с течением времени выяснилось, что Англия никогда не теряла надежды перетянуть на свою сторону Советский Союз, и на то, чтобы оторвать его от союза с Германией, а не защищать Польшу от советского вторжения, — были направлены ее усилия. Позже оказалось, что еще в 1939 году, заключая договор с Польшей о взаимопомощи, Англия присоединила к нему секретный протокол, исключающий защиту Польши от любой другой агрессии, кроме нападения со стороны Германии. Тем самым, договор 1939 года не обязывал Англию защищать Польшу от Советского Союза. Потому-то Англия и не сделала никакого декларативного шага (см. Приложение 1). Позже окажется, что эта политическая линия крайне затруднит разгадку исчезновения польских военнопленных и окончательное разъяснение катынского преступления…

    Тем временем уже назревают первые конкретные обстоятельства, сужается круг, накапливается сплетение причинных связей, и всего полгода отделяет нас от того момента, когда не станет ни слуху, ни духу о судьбе 15 тысяч польских военнопленных, захваченных Красной армией. А попали они в плен в результате общей немецко-советской операции против Польши.

    Между Берлином и Москвой происходит новый обмен визитами, сердечными рукопожатиями, поздравительными телеграммами.[2] 22 сентября подписано германо-советское соглашение о границе, которое установило раздел Польши по среднему течению Вислы. Однако эта демаркационная линия была временной. Окончательное определение «линии Риббентропа-Молотова» произойдет через неделю, согласно договору от 28 сентября 1939 года. Этот договор касался, впрочем, не только Польши и, кроме официального текста, включал

    СЕКРЕТНЫЙ ДОПОЛНИТЕЛЬНЫЙ ПРОТОКОЛ

    Нижеподписавшиеся полномочные представители заявляют о соглашении Правительства Германии и Правительства СССР в следующем:

    Секретный дополнительный протокол, подписанный 23 августа 1939 года, должен быть исправлен в пункте 1, отражая тот факт, что территория Литовского государства отошла в сферу влияния СССР, в то время когда, с другой стороны, Люблинское воеводство и часть Варшавского воеводства отошли в сферу влияния Германии (см. карту, приложенную к Договору о дружбе и границе, подписанную сегодня). Как только Правительство СССР примет специальные меры на Литовской территории для защиты своих интересов, настоящая Германо-Литовская граница, с целью установления естественного и простого пограничного описания, должна быть исправлена таким образом, чтобы Литовская территория, расположенная к юго-западу от линии, обозначенной на приложенной карте, отошла к Германии.

    Далее заявляется, что ныне действующее экономическое соглашение между Германией и Литвой не будет затронуто указанными выше мероприятиями Советского Союза.

    Москва, 28 сентября 1939 г.

    За Правительство Германии

    Полномочный представитель Правительства СССР

    И. Риббентроп

    В. Молотов[3]

    Таким образом был произведен раздел не только Польши, но и Литвы, что уже поразительно напоминало разделы в XVIII веке, касавшиеся этих обеих стран.

    * * *

    Но вернемся к событиям, которые начались 17 сентября 1939 года. Советские войска вторглись на польскую территорию, распуская вначале ложные слухи среди населения, что они, якобы, идут на помощь Польше в ее борьбе с немцами. Во многих районах, где связь с центром была прервана, польские воинские части были дезориентированы и поддались обману. Однако в большинстве случаев отдельные воинские соединения оказывали сопротивление яростное, но безнадежное — у Советов был огромный перевес сил. Тем не менее, не взирая на поведение тех или иных польских частей, всех оставшихся в живых ждала одна и та же участь: плен.

    В то же время Красная армия совершила ряд насилий, убийств, грабежей и других беззаконий, как по отношению к захваченным в плен частям, так и по отношению к гражданскому населению.

    Первой жертвой советской агрессии стал, конечно, КОП /Корпус пограничной охраны/. Солдат и офицеров либо убивали на месте, либо брали в плен и отправляли в глубь Советского Союза. Многие из тех, кто пережил эти события, а потом сумел бежать, избежать плена или каким-нибудь иным способом выбраться на Запад в формирующиеся там польские части, дали обширные показания. Собранные в целое, пронумерованные, каталогизированные, они сегодня представляют собой огромный архив, тщательно хранящийся вне границ нынешней Польши, уже окончательно захваченной Советским Союзом. Я привожу несколько выдержек из этого архива.

    Один из солдат КОПа (№ 5573 по картотеке) рассказывает:

    Когда нас взяли в плен, нам приказали поднять руки вверх и так гнали нас бегом два километра. При обыске нас догола раздели, хватая все, представляющее собой какую-либо ценность. После обыска нас выстроили шеренгами по четыре, допросили, записали анкетные данные, причем не обошлось без оскорблений и ругани, после чего погнали за 30 км, без отдыха и воды. Кто был слабее и не поспевал, получал удар прикладом, падал на землю, и, если не мог встать, его прикалывали штыком. Я видел четыре таких случая. Точно помню, что капитана Кшеминского из Варшавы несколько раз пихнули штыком, а когда он свалился, другой советский солдат выстрелил ему два раза в голову.

    Стоило Красной армии встретить сопротивление польской армии или гражданского населения, как она учиняла расправу, и нередко зверскую. В Гродно были перебиты 130 учеников и прапорщиков, защищавших город. Одного из учеников привязали за ноги к танку и протащили по мостовой. Вблизи Гродно, возле местечка Сопоцкине, были убиты командующий округом III Корпуса генерал Вильчинский и сопровождающие его офицеры. Вблизи Августова было убито 20 полицейских. Особенно многочисленные акты террора и убийства были совершены близ Волковыска, Свислочи, Ошмян и Молодечна. Вот дословный текст одного из протоколов:

    Составлен 24 апреля 1943 г. в канцелярии «Ofic. Inf. О. С. 2» со слов J… L… (следуют анкетные данные), который был предупрежден об уголовной ответственности за ложные показания.

    В конце сентября 1939 г. часть польской армии вступила в бой с советским подразделением в окрестности Вильно. Большевики послали парламентеров с предложением сложить оружие, гарантируя взамен свободу и возвращение по домам. Командир польской части поверил этим заверениям и приказал сложить оружие. Весь отряд сразу окружили, и началась ликвидация офицеров. Пользуясь замешательством, прапорщик Е. смог убежать. Я лично его знаю. Он очевидец и может подтвердить мои показания.

    В окрестностях Оран произошли кровавые схватки. В Полесье погибло в боях 150 офицеров, а 120 взятых в плен, были частично расстреляны на месте, частично вывезены, несмотря на то, что им была обещана свобода.

    Более серьезные столкновения произошли под Ковелем. В Брестской крепости, взятой немцами, продолжал защищаться один из фортов — его обстреливала и советская, и немецкая артиллерия.

    Ужасающие сцены разоружения и издевательств разыгрались в Ходорове, Новогрудке, Сарнах, Косове-Полесском, Рогатине и Тарнополе. Один из наблюдателей пишет:

    Я сам был свидетелем взятия Тарнополя. Я видел, как советские солдаты охотились на польских офицеров. Например, один из двух проходящих мимо меня солдат, оставив своего товарища, бросился в противоположном направлении, а на вопрос, куда спешит, ответил: «Сейчас вернусь, только убью того буржуя», — и указал на человека в офицерской шинели без знаков различия.

    О том, что творилось в Рогатине (Станиславское воеводство), даны следующие показания:

    Советские войска вошли около четырех часов дня и сразу приступили к жестокой резне и зверским издевательствам над жертвами. Убивали не только полицейских и военных, но и так называемых «буржуев», в том числе женщин и детей. Тем военным, которые избежали смерти и которых только разоружили, было приказано лечь на мокром лугу за городом. Там лежало около 800 человек. Пулеметы были установлены таким образом, что могли стрелять низко над землей. Кто поднимал голову, погибал. Так продержали их всю ночь. На следующий день их погнали в Станиславов, а оттуда в глубь Советской России.

    Командующим советской армией (так называемым «Украинским фронтом»), оперировавшей в Польше, был маршал Тимошенко, чье имя гремело в начале советско-германской войны, а потом исчезло со страниц газет. После перехода польской границы в 1939 году, он обратился к польским солдатам с воззванием на польском языке:

    СОЛДАТЫ!

    В течение последних дней польская армия окончательно разгромлена. Солдаты в городах Тарнополь, Галич, Ровно, Дубно в числе свыше 6000 добровольно перешли на нашу сторону. Солдаты, что вам остается? За что вы воюете? Ради чего рискуете жизнью? Офицеры гонят вас на бессмысленную бойню. Они ненавидят вас и ваши семьи. Это они расстреляли ваших делегатов, которых вы послали с предложением о капитуляции. Не верьте своим офицерам. Офицеры и генералы — ваши враги, они хотят вашей смерти!

    Солдаты — бейте офицеров и генералов! Не подчиняйтесь приказам ваших офицеров. Гоните их с вашей земли. Смело приходите к нам, к вашим братьям, к Красной армии. Здесь вы найдете заботу и уважение.

    Помните, что только Красная армия освободит польский народ от злополучной войны и вы получите возможность начать новую жизнь.

    Верьте нам: Красная армия Советского Союза — это единственный ваш друг.

    Подписано: С. Тимошенко, Командующий Украинским фронтом

    Это воззвание, хотя в нем и содержалась заведомая ложь о мнимой солдатской делегации, которая потом якобы была расстреляна офицерами, не произвело никакого впечатления на польских солдат, которые до конца сохранили доброжелательное отношение к своим офицерам.

    Но польская армия, попав под двойной советско-немецкий огонь, потерпела поражение.

    Какое число ее солдат и офицеров было при этом взято в советский плен?

    * * *

    Прежде, чем ответить на этот вопрос, нужно переключиться в другую область, которая, на первый взгляд, не имеет ничего общего с военными действиями. А именно: в область советского образа мышления и советских методов, столь отличающихся от общепринятых в остальном мире. У большевизма есть своя мораль и своя справедливость, проистекающие из особого мировоззрения и основанные на особой логике. Обоснованием этой морали является не объективная оценка поступков, а только и исключительно субъективная выгода, которую они приносят целям партии, ее государству в лице Советского Союза и всему, что из этого следует. Поэтому выбор средств для достижения намеченной цели зависит только от их эффективности. Поэтому методы большевизма, применяемые им в любой сфере деятельности, совершенно беспощадны, беспощадны в дословном смысле. Это отступление необходимо для того, чтобы понять и до некоторой степени оправдать многообразие советских операций, в которые, наряду с насилием и произволом, в этот злополучный месяц войны входило и неслыханное, даже, казалось бы, неоправданное мошенничество.

    В то же самое время, как распускалась версия о том, что Красная армия идет на помощь Польше в ее войне с Германией, в то же самое время, как шли террор и подавление местных очагов последнего, отчаянного сопротивления польских частей, происходила и третья операция: давались лживые обещания, даже под видом твердых гарантий, что как офицеры, так и солдаты, сложив оружие и зарегестрировав-шись в советских военкоматах, смогут свободно выбирать: либо спокойно, отправиться по домам, либо перейти румынскую или венгерскую границу, чтобы соединиться с формирующейся за рубежом польской армией и продолжать войну с Германией.

    Целью этой мошеннической операции было предотвратить возможность того, чтобы элемент, рассматриваемый большевистской доктриной как «классовый враг», а морально самый стойкий перед лицом завоевателя, рассеялся стихийно по стране, укрылся в ней и стал потом источником подпольного сопротивления. Иными словами, целью этой операции было удержать этот «классово враждебный» элемент на поверхности, собрать его, как пенку с молока, и, следуя большевистским принципам и методам, уничтожить.

    Операция эта, с разными, но чаще успешными результатами, была одновременно начата во многих местах оккупированной страны. В крупных масштабах ее впервые провели во Львове.

    * * *

    Казалось, что сама природа, при виде стольких несправедливостей и бедствий, обрушившихся на одну страну, насупила брови. Почти одновременно с советским ударом с востока, небо покрылось тучами, ветер начал стремительно срывать листья с деревьев, а дожди — донимать как победителей, так и побежденных. 12 сентября немцы подошли под Львов и окружили его плотным кольцом, но город не сдался. Не сдался он и тогда, когда пришло трагическое известие о вероломном советском нападении, когда солдаты стояли в грязи, а кровь павших за родину растворялась в дождевых лужах.

    Командующим обороной Львова был генерал Лангнер.


    Глава 3. КАК МАРШАЛ ТИМОШЕНКО[4] И ГЕНЕРАЛ ШАПОШНИКОВ ОБМАНУЛИ ГЕНЕРАЛА ЛАНГНЕРА


    Генерал Лангнер не сдал Львова немцам. Но когда с другой стороны, с востока, в помощь немецким войскам подоспела советская армия, положение стало абсолютно безнадежным. С приходом большевиков немцы сразу сняли восточную часть кольца осады, а затем и полностью уступили инициативу Красной армии.

    21 сентября 1939 г. было десятым днем осады. Без всяких надежд на успех защитников и ввиду полного развала в стране, дальнейшее сопротивление не имело никакого стратегического смысла. Защищались по привычке, из чувства солдатской чести. Как раз в полдень этого дня перед польскими линиями обороны забелел флаг советских парламентеров. Советские офицеры добродушно улыбались и давали понять, что, мол, вооруженное столкновение между польской и советской армией было исключительно результатом какого-то трагического недоразумения.

    Во главе советской делегации прибыл личный представитель маршала Тимошенко, генерал Иванов, в сопровождении нескольких старших офицеров, и потребовал непосредственной встречи с командующим обороной Львова. Генерал Лангнер, в присутствии генерала Раковского, майора Явича и капитана Чихирина, начал переговоры, подчеркнув, что дальнейшее пролитие крови бессмысленно и что он готов капитулировать, но…

    — Да, конечно! — подхватил генерал Иванов. — Я заранее знаю, что вы хотите сказать. Я уполномочен генералом Тимошенко, — тут он слегка наклонил голову, — передать вам, что условия капитуляции будут крайне мягкими и почетными.

    — Что вы называете почетными?

    — Я? Гм… А на каких вы настаиваете?

    — Если вы хотите окончательного и конкретного ответа, то мы должны сначала посоветоваться.

    — Не нужно. От имени генерала Тимошенко я вам предлагаю: все солдаты и офицеры, сложив оружие, будут свободны и смогут отправиться по домам или, если захотят, на румынскую или венгерскую границу, откуда уже могут своими силами пробираться во Францию, в новосформированную польскую армию. Скажу больше: желающим вернуться домой советская власть окажет всяческое содействие — предоставит транспорт и обеспечит продовольствием на дорогу.

    О лучших условиях нельзя было и мечтать. Соглашение было подписано. Капитуляция должна была состояться завтра, 22 сентября, в 3 часа дня.

    Когда генерал Лангнер проходил по коридору здания, где помещалось командование округом Львовского корпуса, в полутьме прозвучал чей-то придушенный голос:

    — Генерал! Они не выполнят никаких условий. Они перебьют нас всех, как собак…

    Генерал ничего не ответил. Может, он не слышал? В темном коридоре затихал стук его сапог вместе с легким позвякиванием шпор.

    Наивность, легковерие? Неужели генерал не знал текста воззвания к польским солдатам того же Тимошенко, от имени которого говорил генерал Иванов? Нет, это воззвание не попало в осажденный Львов. Время было отмерено. Времени было мало. А назавтра уже было слишком поздно.

    Когда все польские офицеры, согласно приказу, сложили оружие в здании командования округом и были готовы походным порядком выступить из города по Лычаковской улице в направлении Винник, а оттуда двинуться к румынской границе — их неожиданно окружил кордон советских войск с винтовками наперевес и примкнутыми штыками.

    — Ма-р-р-рш! — и погнали всех в сторону городской заставы.

    — Что это значит!? — выразил свой протест генерал Лангнер генералу Иванову. — А где выполнение условий?

    — Ах, не беспокойтесь! Условия будут выполнены до мельчайших подробностей. Это в интересах самих офицеров. Это для их безопасности. Во избежание недоразумений с нашими частями в дороге, разными бандами, время военное… Вы меня понимаете? Сначала, господа, пойдете в Тернополь, а оттуда, как решено: кто домой, кто за границу.

    Тернополь.

    Маленький городок в юго-восточной части Польши. Колючая проволока. Охрана. Со всеми офицерами обращаются как с военнопленными. Дурные предчувствия все глубже закрадываются в сердце, но никто еще не осмеливается сеять сомнения и пораженчество ни в глубине души, ни, тем более, вслух, среди товарищей. Разве мыслимо такое чудовищное предательство? И люди забывают о пережитом, о наглядных фактах, о договорах, попранных, разорванных в клочья, преданных забвению. Так уйдут в забвение листья, сегодня падающие тут и шуршащие под ногами. За зиму они сгниют, и весной их уже не будете Люди обычно верят в то, во что им хочется верить.

    24 и 25 сентября генерал Лангнер требует разъяснении, требует отпустить всех на свободу, требует разговора с самим Тимошенко. И действительно, Тимошенко подходит к телефону:

    — Конечно, я знаю обо всем. Условия соглашения будут выполнены, гм… без сомнения… Но возникают некоторые обстоятельства… Ведь я тоже завишу от Москвы… Я постараюсь отправить вас, господин генерал, лично и непосредственно в Москву, хорошо?

    — Очень прошу вас это сделать.

    — Прекрасно.

    Проходит следующий день и еще следующий. Третий ползет, как клоп по мокрой стене тюремного барака. Но вот — 28 сентября генерал Лангнер в сопровождении генерала Раковского и майора Явича садятся в самолет. Пропеллеры работают. Трава клонится от ветра и морщатся лужи дождевой воды.

    Полет был длинным и утомительным. Бросало, тучи, плохая видимость. Наконец Москва. Та самая, которая… Эх, лучше не думать. Но путь польских офицеров не ведет в Москву. С аэродрома их везут в подмосковное Кунцево. Здесь отдельный дом, окруженный крепким забором. Своего рода «дача», а кругом охрана в форме НКВД, с наганами в кобурах.

    Опять тянутся дни. Опять осенний дождь барабанит по стеклам, хотя настоящая осень только начинается. А там, на родине, тысячи военнопленных ждут решения своей судьбы. Но ждут ли еще? Что с ними? Не похожи ли эти переговоры на насмешку, ибо зачем такая задержка? Проходит один, другой, третий день тщетного ожидания. Наконец, на четвертый день подъезжает элегантный лимузин.

    — Куда мы должны ехать?

    — Генерал Шапошников просит к нему.

    Генерал Шапошников, тот самый известный генерал, прославившийся в финскую войну, в будущем начальник генерального штаба, улыбается из-за письменного, стола, встает, обходит его, вежливо здоровается и спрашивает:

    — Курите? Пожалуйста. — Он предлагает папиросы лучшего сорта, такого, какой доступен сотой части процента советских граждан. — Я как раз услышал, — говорит он, гладя тыльной стороной ладони выбритые щеки, — услышал, что вы прилетели. Чем могу быть полезен? — садясь поудобнее, он пускает дым и опирается локтем о ручку кресла. Вот так, нормально, невозмутимо. Светлый день льется в окно. Белые облачка плывут по синему небу.

    Польские офицеры устали. Они подавлены. Их мундиры измяты. Их родина растоптана… Он, он «услышал»…

    — Я хотел бы напомнить вам, господин генерал, об условиях капитуляции, — говорит генерал Лангнер, — которые мы подписали с представителями генерала Тимошенко. Мы требуем их выполнения.

    Тогда Шапошников наклоняется слегка вперед и отвечает торжественно, четко, даже берет со стола карандаш и подчеркивает каждое слово сильным ударом его тупого конца:

    — Мы выполним все условия. Весь мир, господа, знает, что никто так, как Советский Союз, не способен выполнять раз взятые на себя обязательства.

    Насмешка? Нет, он смотрит прямо в глаза, смотрит взглядом, в котором таится усталость и в котором не видно ни следа иронии.

    Наступила тишина. Тишина, о которой принято говорить, что звенит в ушах. Потому-то все присутствующие вздрогнули, когда открылась дверь кабинета, хотя открылась она тоже очень тихо. На пороге стоял человек в мундире, вопросительно уставившись взглядом на генерала Шапошникова.

    — Господа, изволите чаю? — спросил генерал.

    — Нет, благодарим.

    Шапошников махнул рукой, вооруженной карандашом, человек исчез, двери закрылись.

    — Ну вот, — начал он со вздохом. — Это дело улажено. Но у меня есть… вернее, я хотел бы при этом случае спросить… — тут он посмотрел на Лангнера. — Вам хорошо известны старые польские укрепления на бывшей границе, не так ли? Прошу вас сказать мне… — и из-под бумаг, лежавших на столе, он вынул карту.

    — Разве я сегодня могу знать больше, чем вы сами знаете? — ответил Лангнер. — Ведь все форты в ваших руках. Я наверняка не могу знать их так хорошо, как вы.

    — Гм, это правда. — Шапошников разочарованно отбрасывает карту, и вдруг начинает казаться, что затронутый им вопрос был только вступлением к какому-то другому разговору. Какому? Вместо этого он спрашивает:

    — У вас есть еще какие-нибудь дела, требования?

    — Больше никаких. Мы хотели только ходатайствовать об ускорении выполнения условий соглашения и об освобождении всех офицеров и солдат, как это было предусмотрено.

    — Я также ничего не могу сказать сверх того, что сказал, — развел руками Шапошников. — Со своей стороны, даю честное слово, что все будет в полном порядке. Вы вернетесь и сами убедитесь в этом. Возможно, что сейчас ваши люди уже свободны.

    Тем временем возвращение польских офицеров затягивается еще на несколько дней. Советским властям все это дело не представляется таким срочным, как генералу Лангнеру. Обратный полет во Львов происходит при лучших атмосферных условиях, но пассажиры, нервно переутомленные, упускают из виду происходящее под ними внизу, как например железнодорожный путь от прежней польской пограничной станции Здолбуново-Шепетовка, сверху похожий на тонкую ниточку. А жаль. Если бы они пригляделись внимательнее, то, несомненно, заметили бы длинные вереницы товарных вагонов, движущихся в направлении Бердичева из Киева, а за ними полосы дыма от паровозов, которые с трудом их тянут. Что может быть в вагонах? Товары, машины, вывозимые из Польши? Правда, не увидеть с такой высоты, не пробить взором крышу, но догадаться можно было бы или нет?.. Нет! Польские офицеры, хотя утомлены и взволнованы, однако настроены оптимистически. Они ведь везут с собой торжественное честное слово генерала Шапошникова.

    Можно представить себе их изумление, когда во Львове они узнают, что значительные контингенты разоруженных польских офицеров и солдат уже якобы вывозятся тайком в глубь России! Генерал Лангнер не хочет верить этим слухам:

    — Это только «якобы», — говорит он, — это не может быть правдой. Ведь у нас подписано соглашение. Ведь у нас есть заверения генерала Тимошенко и честное слово генерала Шапошникова!

    — Проверьте, господин генерал, — отвечает тот, кто это сообщил.

    А проверить нетрудно: как раз во Львове находится теперь штаб Тимошенко. Генерал Лангнер, пользующийся еще правом свободного передвижения по городу, немедленно отправляется туда. Тимошенко не отказывает ему в аудиенции, но вежливо разъясняет:

    — Что касается выполнения условий соглашения, то я не получил еще указаний из Москвы.

    На другой день:

    — Не мог получить связи с Москвой.

    На третий день:

    — Подождите, пожалуйста, несколько дней.

    Через несколько дней:

    …Генерал Лангнер под домашним арестом — у дверей его квартиры стоит охрана НКВД.

    Ни одно из условий подписанного соглашения не было соблюдено советской стороной. Большинство разоруженных солдат, всех офицеров, всех сотрудников полиции, военной жандармерии и Корпуса пограничной охраны втолкнули в вагоны для скота и вывезли в глубь России. Это были не условия, предусмотренные соглашением, а те, которые в других странах применяются к самым страшным преступникам: загнанные в вагоны прикладами и штыками, в тесноте, в грязи, голодные, без воды, они ехали на восток к неизвестной цели. Только немногим удалось бежать. В том числе и самому генералу Лангнеру, который потом проберется в Румынию.

    Так закончился первый акт драмы.

    Вполне оправданным будет вопрос: зачем советские власти задали себе столько труда и хлопот в этой игре лжи и обмана? Зачем большевикам нужно было затягивать игру? С какой целью? Ведь они могли, не подписывая никакого соглашения, не нарушая честного слова своих генералов и пользуясь подавляющим превосходством вооруженных сил, окружить всех и сразу вывезти! Однако им нужно было промедление. Дело было в том, чтобы не спугнуть, не затруднить себе операции по вылавливанию предельно большого количества офицеров. Далеко не все сидели уже за проволокой. Многие еще скрывались, переодевшись в штатское. Если бы известие о вывозе в глубь России распространилось слишком рано, многие, кого большевики собирались уничтожить, старались бы скрыться и найти более безопасное убежище. Никто не пошел бы добровольно на регистрацию. А в городах продолжали висеть объявления, в которых было обещано всем польским офицерам (как офицерам запаса, так и кадровым), что, зарегистрировавшись, они обретут полную свободу и будут приравнены к офицерам Красной армии. Наивных оказалось много. Еще 9 и 10 декабря во львовской тюрьме «Бригидки» насчитывалось около двух тысяч польских офицеров, которых бросали туда по мере добровольной явки на регистрацию. Потом маска была уже не нужна. Вывозили их открыто.

    В катынском преступлении и в загадке пропавших без вести польских военнопленных, которую в годы войны окружала тайна, один элемент остается бесспорным, а именно: что все они, перед тем как исчезнуть, находились в советском плену, на советской территории.

    В предыдущей главе был поставлен вопрос: сколько польских военнопленных было вывезено в Советский Союз? Никто никогда не узнает совершенно точного числа. Официальные советские источники годом позже, в годовщину нападения на Польшу (см. Приложение 2), сообщили, что в сентябре 1939 года были взяты в плен:

    10 генералов, 52 полковника, 72 подполковника, 5131 офицер, 40 966 унтер-офицеров и 181 223 рядовых. Однако цифры эти не включают чинов полиции, жандармерии и Корпуса пограничной охраны. Советские источники также ничего не упоминают о вывезенных в результате «регистрации» и о тех, кто был арестован в индивидуальном порядке зимой 1939–1940 гг. Общее число должно превосходить цифры, приведенные советскими источниками в годовщину нападения.

    Что случилось с этими людьми?


    Глава 4.ПЯТНАДЦАТЬ ТЫСЯЧ ВОЕННОПЛЕННЫХ ИСЧЕЗАЮТ БЕЗ СЛЕДА


    Три лагеря и тайна их «разгрузки». — Переписка и газеты. Спасенные из-под Смоленска. — Позднейшие отчеты «специальных групп».

    Неизмеримыми кажутся просторы России от границ Польши до Тихого океана, от Ледовитого океана до пустынь и степей Центральной Азии. Неизмеримыми, впрочем, они кажутся тому, кто их никогда не мерил. Тому, кто их знает скорее из литературы, чем из жизни сегодняшнего Советского Союза. Неисчислимыми могут казаться и народы, их запутанные судьбы, их своеобразие на этих огромных земных пространствах. Человек, глядящий извне, или пусть даже привилегированный турист, которому случайно разрешили проехать вдоль и поперек Советского Союза, часто выносит впечатление такой огромности увиденного, что отдельная личность, кажется ему, пропадает в этом пространстве, как капля в море. Кроме того, ему кажется, что нет ничего легче, чем нырнуть в эту массу людей, языков и пространства, скрыться от всего мира и, выплыв где-нибудь на другом конце одной шестой земного шара, снова укрыться под поверхностью, смешаться с толпой, остаться неопознанным.

    Нет ничего более ошибочного, чем такое суждение о «современной России», которая перестала быть Россией со времени октябрьского переворота и преобразилась в нынешний Союз Советских Социалистических Республик. Здесь нет ничего труднее, чем скрыться от всевидящего глаза властей, бюрократии, милиции и особенно политической полиции. «Неизмеримые пространства России» в действительности измерены сегодня с точностью до квадратного метра. В Советском Союзе нет вещи, одушевленного или неодушевленного предмета, который бы не был зарегистрирован, каталогизирован, отмечен тем или иным способом. Тоталитарно-полицейская власть пронизывает тут каждый уголок, каждую человеческую душу. Про какого-нибудь беднейшего пастушка, пасущего овец, власть знает не только, что он вообще существует, живет в таком-то колхозе, такой-то области, сколько он зарабатывает, что ест и пьет, но и о чем он говорит и даже думает! В Советском Союзе у каждого человека есть не только тень, которая следует за ним в солнечные дни, но и заведенное на него досье. И оно сопровождает человека и в солнечные дни, и в ненастные, и в облачные, и в метель, не оставляя его и ночью, когда он спит тревожным сном, и держит его на вечной привязи, порвать которую невозможно.

    В Советском Союзе ничего не происходит без ведома и приказа властей. Сила этой власти именно в ее вездесущности. Легкость, с какой она управляет миллионами граждан, исходит из навязанной им неосведомленности и инерции. Ибо нет сегодня в мире более тесной страны, чем эти «неизмеримые просторы» Советского Союза. Здесь крестьянин не имеет права без разрешения покинуть свою деревню, рабочий — фабрику, горожанин — город.[5] О том, что происходит за горизонтом его жизни, прикованной к месту работы, рядовой гражданин может лишь догадываться, но никогда не знает наверняка. Именно благодаря этому создается положение, при котором государственная власть может править не только всесильно, но и без всякого контроля, нравственного или физического.

    Таким образом, в Советском Союзе действительно каждый человек в любую минуту может исчезнуть с лица земли, могут исчезнуть тысячи, как пресловутая капля в море, но только и исключительно по воле и с ведома властей. Широкая общественность никогда об этом не узнает, хотя бы по той простой причине, что «широкой общественности», в нашем понимании этого слова, в Советском Союзе нет.

    И так же, как капля долбит камень, нужны годы, чтобы добыть ту или иную правду о Советском Союзе, которую власть хочет скрыть. Нужны годы, чтобы из головоломок, домыслов, слухов, впечатлений, рассказов, воспоминаний сложилась информация, обладающая логической, синтетической целостностью.

    И потому, чтобы ответить на вопрос: что случилось примерно с 200 тысячами польских военнопленных, вывезенных в Советский Союз осенью и зимой 1939–1940 г., нужно забежать на несколько лет вперед, когда после долгих поисков и кропотливого накапливания тысяч свидетельств, расчетов, отчетов удалось наконец создать более или менее конкретную, а часто даже совсем точную картину происшедшего.

    Судьбы рядовых сложились по-разному (см. Приложение 3). В большинстве случаев, по истечении того или иного срока, после тяжело пережитого плена, — их отпустили домой.

    Главную же массу офицеров армии, полиции и жандармерии поместили в трех больших лагерях военнопленных: 3920 человек в Старобельске, около 4500 — в Козельске и 6567 — в Осташкове, всего 14 987. Конечно, число это нельзя считать абсолютно точным. Может быть, их было на несколько сот больше или меньше.

    Из этого общего числа некоторую часть затем перевели в лагерь Грязовец под Вологдой. Позднее эти люди вышли на свободу, и именно им мы обязаны большинством сведений о трех вышеупомянутых лагерях.

    Таким образом стало известно, что в Старобельске находились 8 генералов, около 100 полковников и подполковников, 380 военных врачей. Остальные были младшими офицерами.

    В Козельске из четырех с половиной тысяч офицеров было 6 генералов, почти 400 врачей, 29 католических священников (армейских капелланов), остальные — офицеры разных рангов и… три женщины. Две из них вскоре были вывезены в неизвестном направлении. Третья, поручик, пилот польской авиации, осталась до конца, т. е. до ликвидации лагеря.

    В Осташкове находились, главным образом, чины полиции, жандармерии, а также чины Корпуса пограничной охраны, в том числе около 400 офицеров. Там было также довольно много штатских, главным образом юристов, помещиков и др.

    Кто сам прошел лагеря военнопленных, тюрьмы, концлагеря в Советской России или хотя бы читал о них рассказы и документальные свидетельства, которые уже в большой степени вошли в сознание читателей как Западной Европы, так и обеих Америк, — для того история людей за проволокой в этих лагерях, их ежедневная жизнь, лагерный режим и т. д. не представляют особого интереса. В настоящее время число заключенных в советских концлагерях оценивается в 15–20 миллионов человек.[6] К тому же, все советские тюрьмы, как правило, переполнены. По территории всей страны разбросаны лагеря принудительных работ. В общих чертах судьба заключенных везде одна и та же. Бараки, сквозь стены которых свистит ветер и зимой задувает снег. Или стены бывших монастырей и церквей, откуда изгнали Бога и где соорудили нары для заключенных. Клопы, вши, грязь. Теснота, нехватка воды. Питание, которого едва хватает, чтобы не умереть. Ограждения из колючей проволоки. Грубое обращение. Низкое хмурое небо с ранней осени до поздней весны. Зимой морозы, летом жара. Страшная, мрачная безнадежность и тоска по родным местам, по свободе. От времени до времени принудительные беседы и доклады, в которых рассказывается о радостной, счастливой жизни в Советской России и о нужде, голоде, притеснениях и преследованиях в «капиталистических странах». Кроме того, запрет на религиозные обряды и общую молитву. А сверх всего: бесконечные допросы, поверки, анкеты, пересчет заключенных, досье и снова допросы.

    Поэтому общие свидетельства о периоде существования этих лагерей до самой весны 1940 г. мало отличаются друг от друга и не вносят почти ничего существенного в дело выяснения позднейшего исчезновения военнопленных. Однако следует подчеркнуть, что если в целом судьба заключенных в Козельске, Старобельске и Осташкове была похожа на судьбу миллионов других заключенных в Советском Союзе, то существовала особенно полная аналогия между этими тремя лагерями, как в отношении режима, так и в обращении с заключенными.

    Но вот в потоке этих печальных, но маловажных для дела свидетельств мы находим подробные письменные показания поручика Млынарского, который сидел вместе с другими в Старобельске, а потом был переведен в лагерь в Грязовце. Из его показаний стоит привести следующий отрывок:

    В середине декабря 1939 года нам была разрешена переписка. Борьба за это элементарное право велась с первых дней после нашего прибытия в лагерь. Нам все время обещали, что вот-вот, не сегодня-завтра… Наконец, в середине декабря разрешили. Адрес адресата полагалось писать на языке данной страны, а рядом фонетически в русском правописании: (1) СССР. (2) Лагерь военнопленных. (3) Старобельск. (4) Почтовый ящик № 15. (5) Имя и фамилия в польском произношении, без воинского звания.

    Писать можно было раз в месяц. Уже в конце декабря начали приходить первые ответы с родины, даже из-за границы.

    В марте 1940 г. разрешили отправлять по одной телеграмме. Думаю, что это было последнее известие, полученное семьей из лагеря в Старобельске. Наплыв приходящей почты рос с недели на неделю. Эта почта не была регламентирована сроками, ее раздавали по мере поступления.

    Исходящая почта была прервана около 10 апреля 1940 г., но письма продолжали еще приходить до 28 апреля, а затем все прекратилось.

    Подробности, приведенные поручиком Млынарским, очень важны. Факт разрешения пленным переписки, подтвержденный потом другими заключенными, а также тысячами семей на родине под немецкой и советской оккупацией, станет в течение следующих месяцев, даже лет, единственной, пока еще слабой нитью в клубке леденящей кровь загадки.

    Тот же поручик Млынарский, в своих показаниях польским армейским властям 1 ноября 1941 г., упомянул еще об одном обстоятельстве, даже не догадываясь, что позднее оно будет играть чуть ли не решающую роль в разъяснении катынского дела. Говоря о советской пропаганде в лагере, он заявил дословно следующее:

    Пропаганда общегосударственного характера приходила в лагерь посредством радио, московских ежедневных газет («Правда», «Известия»), нескольких харьковских, а также фильмов. Кроме вышеупомянутых русских газет присылали особенно много экземпляров «Глоса Радзецкого» /«Советского голоса»/, издаваемого то ли в Харькове, то ли в Киеве на дурном польском языке. Эти газетные полосы портили нам кровь, но по прочтении были нам весьма полезны.

    Да, да — советских газет всем хватало с лихвой. На полях, однако, стоит отметить и хорошо запомнить: «Глос Радзецкий». Название коммунистической газеты на польском языке: «Глос Радзецкий». Но это уже дело будущего…

    * * *

    Итак, мы в середине зимы 1940 года. С нее начался целый ряд исключительно морозных военных зим. Из душных бараков и каменных построек, забитых толпой пленных, безвинно заключенных, беззаконно интернированных, — вырываются клубы пара и протухшего воздуха. Жизнь этих людей подобна движению маятника: от отчаяния к надежде, от надежды к отчаянию.

    На западном фронте продолжается затишье, но Советский Союз пользуется своей дружбой с Гитлером: заняв пол-Польши и разместив военные базы в прибалтийских государствах, он совершил очередное нападение — на Финляндию. Поговорка гласит, что «тонущий и за соломинку хватается». В связи с финской войной, люди, тонущие в Советском Союзе, цеплялись за какие-то туманные надежды. Но Финляндия оставалась для них только соломинкой. Через несколько месяцев героического сопротивления Финляндия проигрывает войну.

    В марте 1940 года был отправлен первый этап польских офицеров из Козельска в… Смоленск.

    Документ, содержащий отчет об этом событии, находится в руках польского правительства в Лондоне. Он, как и другие документы, хорошо известен самым высоким британским правительственным кругам:

    Под вечер 8 марта 1940 года солдаты лагерной охраны в Козельске начали забирать из разных бараков некоторых офицеров. Проверив личные данные по списку, энкаведисты велели им немедленно взять свои вещи и, грубо их подгоняя, повели поодиночке в здание администрации, где был проведен крайне тщательный обыск. Затем группами по 2–3 человека, каждая под конвоем двух вооруженных охранников, их вывели из лагеря в направлении станции, расположенной в 8 км от лагеря. Стоял мороз около 20 градусов, и идти с вещами, в темноте, по скользкой, с выбоинами дороге, было очень утомительно, в особенности из-за постоянного понукания конвоиров. Когда один из пленных, пожилой отставной полковник, начал терять силы, конвоир, бранясь и издеваясь, грубо погнал его. После трех дней пути, во время которых поезд больше стоял на станциях, чем шел, пленные добрались до расположенного в 200 км Смоленска…

    Там их выгрузили из вагонов, выстроили шеренгами, и один из конвоиров объявил им, что, находясь на марше, нужно соблюдать порядок, не разговаривать друг с другом, не глядеть по сторонам, не отставать. Он предупредил, что полшага в сторону будет считаться попыткой к побегу и огонь будет открыт без предупреждения. Перешли железнодорожные пути. Пленных остановили у входа на боковую улицу и приказали стать на колени в глубокий снег. Вскоре приехал выкрашенный черным цветом автобус, пленным приказали встать и садиться в автобус.

    Автобус был специально приспособлен для транспортировки заключенных. Посередине был узкий коридор, а по обеим сторонам — ряд низких, узеньких дверок. Когда пленный входил в коридор, находящийся в автобусе энкаведист приказывал ему быстро влезать спиной в предназначенную ему камеру-кабину. Кабинки эти были не освещены и так тесны, что в них едва мог поместиться скорченный человек. Это было первое знакомство польских военнопленных с пресловутым тюремным автобусом — «черным вороном». Некоторые пленные, издерганные и измученные постоянными издевательствами, загадочностью дороги и советских намерений, в нерешительности задерживались перед входом в эти темные щели. Таких конвоир грубо впихивал, захлопывал дверцу, запирал на ключ и вызывал следующего.

    Следует отметить, что из бараков в Козельске пленных брали по одному, а вели на станцию по двое-трое. Ввиду такой строгой изоляции они ничего не знали о своих товарищах по этапу до тех пор, пока не встретились все вместе в Смоленске. Если в дороге каждый из них тщетно пытался догадаться, почему его вывезли из Козельска, анализируя свое пропетое, а в особенности свое пребывание в лагере, то теперь в автобусе, они старались сделать выводы относительно своего будущего, анализируя состав группы, в которую они попали. Но группа была настолько разнородной, что трудно было усмотреть какой-нибудь логичный критерий, который мог бы их соединить. Всего в группе было 14 офицеров, в том числе полковник Станислав Липкинд-Любодзецкий, прокурор Верховного суда; полковник кавалерии Стажинский, бывший польский военный атташе в Бельгии; капитан Радзишевский, референт Призывной комиссии; поручик военного флота; Граничный, бывший силезский повстанец.[7]

    …Минут через 15–20 езды на автобусе заключенных выгрузили на небольшом дворе, окруженном высокими зданиями с решетками на окнах.

    …Так во второй половине дня 13 марта 1940 года на тюремном дворе в Смоленске группу пленных, вывезенных из Козельска, разделили, и с того времени об их судьбе ничего неизвестно.

    Из всей группы нашелся только один пленный, которого из Смоленска повезли на допрос в Харьков и которому впоследствии удалось выбраться из СССР. Именно ему принадлежит данное свидетельство.

    Меньше чем через три недели после вышеописанного случая в Смоленске, а именно 3 апреля 1940 года, начинается массовая разгрузка лагеря в Козельске: оттуда вывозят пленных группами от 60 до 400 с лишним человек. Эта разгрузка продолжается до 12 мая.

    Почти одновременно таким же образом начали вывозить пленных из Старобельска и Осташкова.

    * * *

    Этот акт драмы известен лучше всего. Он известен потому, что уже упоминавшиеся пленные, попавшие впоследствии в Грязовец, а оттуда вышедшие в 1941 году на свободу, не только составили подробные отчеты, но частично даже опубликовали их. Однако тогда, когда эти отчеты печатались, они не могли принести ожидаемый результат, потому что были разрозненными звеньями из длинной цепи событий, — звеньями мрачной загадки, тревожащей весь мир.

    Так, например, польский офицер, скрывающийся под псевдонимом Ян Фуртек, опубликовал в польской газете в Америке «Новы Свят» («Новый свет») пространный отчет о разгрузке лагеря в Козельске.

    Я был одним из польских военнопленных в лагере в Козельске. В первых числах апреля 1940 года советские власти начали разгрузку этого лагеря. В это время в лагере было более 4000 офицеров. Разгрузка происходила таким образом: составляли группы примерно в 100–300 человек и одну за другой вывозили. Промежутки между этапами были разные.

    Конечно, все терялись в догадках, что все это значит и куда их везут. Несмотря на недоверие, преобладало мнение, что выезжающие возвращаются в Польшу. Так, впрочем, утверждали в разговорах с ними политруки и низшие лагерные служащие. Они прямо говорили, что вывозимых передадут немцам и даже называли Брест, как место, где состоится передача.

    Помню, что первым, кого вызвали из нашего корпуса, был комендант корпуса, молодой капитан артиллерии Быховец. После первоначальной тревоги, уезжающими овладела радость. Когда одним из этапов уезжали генералы Минкевич, Сморавинский и Богатырович, лагерные власти устроили в их честь прощальный обед в «клубе», а потом весь лагерь шумно прощался с уезжающими.

    Я лично покинул лагерь в Козельске 26 апреля 1940 года. Группа, с которой я уезжал, насчитывала около 170 человек. Перед отъездом всех людей в группе тщательно обыскали. Когда мы ждали обыска, к нам подошел комиссар лагеря Дымидович, оглядел группу и сказал: «Ну, значит, вы хорошо попали». Мы не поняли, что значат эти слова, были они ироническими или искренними. Сегодня я вижу, что эти слова были действительно искренними и мы были той счастливой группой, которой удалось избежать бойни… (См. Приложение 4).

    За воротами лагеря нас посадили на грузовики и кружным путем, через лес, вдали от деревень, привезли на боковые пути станции в Козельске. Там нас погрузили в тюремные вагоны и закрыли их. В состав поезда входило 5–6 тюремных вагонов; нашу группу разместили в двух вагонах. На боковых путях мы простояли часа два.

    Ориентируясь по солнцу, мы поняли, что выехали из Козельска на юго-запад. Через несколько часов мы доехали до узловой станции, вероятно Сухиничи. После остановки поезд двинулся на северо-восток. В дороге я лежал на верхней полке. На стене вагона я увидел надпись, нацарапанную карандашом или спичкой, следующего содержания: «На второй станции за Смоленском выходим — грузимся на машины», — и число, вторую цифру которого трудно было разобрать. Это могло быть 12 или 17 апреля.

    Об этом периоде существуют не только субъективные, личные свидетельства и описания. Что касается Козельска, то те, кого оттуда вывезли в Грязовец, сообща составили подробную таблицу всех этапов. Они использовали сделанные в лагере заметки, указывая даты, число этапируемых и некоторые фамилии лиц, выехавших тем или другим этапом. (См. Приложение 4.)

    Куда везли людей из Козельска в апреле-мае?

    В статье Яна Фуртека упоминается о надписи на стене вагона: «На второй станции за Смоленском выходим…»

    Аналогичную надпись видел арестованный советскими властями виленский адвокат Р-ч, который ехал 27 июня 1940 года этапом из Молодечно через Минск в Полоцк. Лежа на средней полке вагонзака, он с изумлением прочитал надпись по-польски на потолке вагона, сделанную химическим карандашом: «Нас выгружают под Смоленском в машины».

    Кроме того, имеется свидетель-очевидец. Это профессор Виленского университета Станислав Свяневич, поручик запаса, мобилизованный в армию в начале войны. После поражения он попадает вместе с другими в Козельск. 29 апреля 1940 года в числе 300 офицеров его грузят в поезд, и он приезжает на станцию около Смоленска. Тем временем в смоленское управление НКВД приходит телеграмма, в которой сообщается, что произошла неувязка и что профессора Свяневича нужно доставить на следствие в Москву в связи с политическим делом. На этой-то маленькой станции поручика-профессора отделяют от остальных пленных и оставляют одного в вагоне, однако так, что ему удалось наблюдать через окошко за происходящим снаружи. Прильнув к нему лицом, он не отрывает глаз от открывшейся перед ним картины. Станция маленькая. Местность лесистая. Кругом возносятся к небу высокоствольные сосны. К вагонам подъезжает автобус, и в него грузят офицеров. Профессор не знает, хорошо это или плохо, что его оставили одного? Какая судьба его ждет — лучше или хуже? Во всяком случае, тех везут куда-то в неизвестную лесистую местность…[8]

    Это была станция Гнездово, расположенная в 14 км к западу от Смоленска.

    * * *

    В то время, когда все это происходило под Смоленском, разгружали также лагерь в Старобельске, и пленных вывозили… куда? Трудно точно ответить на этот вопрос.

    О судьбах Старобельска, о заключенных, сидевших там, о конце этого лагеря никто не написал так подробно и талантливо, как ротмистр Юзеф Чапский — художник, писатель, военный, узник этого лагеря. (См. Приложение 5). В своей брошюре «Старобельские воспоминания» он так рисует загадочную разгрузку лагеря:

    Уже с февраля 1940 года начали ходить слухи, что нас разошлют из этого лагеря. Наши лагерные власти распространяли слухи, что Советский Союз отдает нас союзникам, что нас высылают во Францию, чтобы мы могли там воевать. Нам даже подбросили официальную советскую бумажонку с нашим маршрутом через Бендеры. Однажды нас разбудили ночью, спрашивая, кто из нас владеет румынским и греческим языками. Все это создало такое настроение надежды, что, когда в апреле нас начали вывозить то меньшими, то большими группами, многие из нас свято верили, что мы едем на свободу.

    Никак нельзя было понять, по каким критериям формировались группы отправляемых из лагеря. Перемешивали возраст, призывные контингент, звания, профессии, социальное происхождение, политические убеждения. Каждый новый этап обнаруживал ложность тех или иных домыслов. В одном мы все были согласны: каждый из нас лихорадочно ждал часа, когда объявят новый список выезжающих.

    Я покинул Старобельск одним из последних. Уже на станции начались неожиданности: нашу партию распихали человек по 10–15 в узенькие отделения вагонзака, почти без окон, с тяжелыми решетками вместо дверей. Охрана вела себя крайне грубо. В уборную нас принципиально пускали два раза в сутки. Кормили селедками и водой. В вагонах стояла жара. Люди теряли сознание, и особенно характерным было равнодушие явно привыкших к этому конвоиров. Наш этап привезли в лагерь Павлищев Бор. Там мы встретили несколько сот наших товарищей из Козельска и Осташкова. Всего нас было около 400 человек. Через несколько недель всех нас вывезли дальше, в Грязовец под Вологдой, где мы оставались до августа 1941 года.

    Мы получили право раз в месяц писать нашим семьям. Условия нашей жизни были лучше, чем в Старобельске, и вначале мы были убеждены, что то же самое произошло с нашими остальными товарищами, что их разослали по другим, похожим на наш, лагерям, разбросанным по всей России. Мы жили в старом здании бывшего монастыря, а старинная монастырская церковь была уже взорвана динамитом.

    Брошюра Юзефа Чапского, переведенная на несколько иностранных языков, пользовалась в свое время большим успехом, хотя вывести из нее можно было только догадки.

    Сегодня известно гораздо больше. Вышеупомянутый поручик Млынарский исполнял должность адьютанта при так называемом «старосте» в Старобельском лагере. Этими старостами были поочередно: майор Залевский, майор Невяровский и майор Хрыстовский. 5 апреля старостой был майор Невяровский.

    В 9 часов утра к нему подходит советский комендант лагеря, подполковник Берешков, в сопровождении политрука Киршена и уведомляет, что началась разгрузка лагеря и сегодня должна уехать первая партия в 195 человек.

    — Куда? — спрашивает майор Невяровский.

    — Куда-а-а?.. — тянет с ответом Берешков. — Домой! Поедете в распределительные лагери, а потом по домам, к женам — хе-хе-хе.

    Действительно, этапы начали уходить ежедневно. Сборы происходили в утренние часы в просторной комнате коменданта 20-го корпуса. Там проводился тщательный обыск. Численность этапов колебалась от нескольких десятков до 240 человек.

    Однажды поручик Млынарский спросил Берешкова:

    — Почему едет не больше 240 человек? Вы ведь привозили нас сюда тысячами и увозить можете так же.

    — Нельзя, — ответил тот. — Теперь война во всем мире. Мы должны быть начеку. И транспорта не хватает.

    Настал день 26 апреля. Внезапно этапы прекратились вплоть до 2 мая, когда вывезли несколько десятков человек. Потом опять перерыв, и 8, 11, 12 мая последние этапы покинули Старобельск. Тем пленным, которые, как оказалось позже, попали в Грязовец, было строго приказано держаться в стороне, отдельно от остальных, «особо».

    Когда остающиеся прощались с отъезжающими, комендант лагеря обычно говорил с иронией:

    — Все вы скоро встретитесь!

    Что, однако, бросалось в глаза, так это то, что в каждый этап брали людей из разных корпусов. Особенно обращали внимание на то, чтобы вместе не ехали братья и люди из одной компании, сжившиеся друг с другом. В свою очередь, это было постоянным поводом жалоб и просьб, подававшихся в комендатуру лагеря. Ответ был всегда тот же:

    — Ничего! Скоро встретитесь…

    — Где? — спрашивали тогда.

    25 апреля в 20-м корпусе зачитали «особый список», в который входило 63 человека. Их погрузили в вагоны и повезли в направлении Ворошиловграда. Потом остановка в Харькове. Одному из пленных удалось через щель в вагоне выглянуть наружу. Он увидел железнодорожного рабочего, который шел мимо размеренным шагом и машинально обстукивал молотком колеса вагона.

    — Товарищ! — прошептал пленный. — Это Харьков?

    — Да-а-а… Да, Харьков. Ну, готовьтесь на выход. Здесь всех «ваших» выгружают и везут куда-то на машинах.

    — Куда?

    Железнодорожник пожал плечами, сплюнул под колеса и пошел дальше.

    Это все, что известно.

    Однако «особую группу» не выгрузили в Харькове, и она добралась до Грязовца, где… не застала никого из товарищей по Старобельскому лагерю.

    * * *

    То, что происходит в это же время в Осташкове, как две капли воды похоже на события в Козельске и Старобельске. Лагерь в Осташкове также окружен каменными стенами бывшего монастыря, с той только разницей, что он расположен на одном из островов озера Селигер. С сушей он соединен мостом. Там также, начиная с 4 апреля 1940 г., составляют группы пленных, которых так же обыскивают, с которыми так же обходятся, которых так же заверяют, что они поедут домой… Там так же выделили некоторых, которые добрались до лагеря в Грязовце, а остальных запихали в тюремные вагоны и вывезли… Куда?

    Старший постовой польской полиции А. Воронецкий рассказывал потом о своем разговоре с одним из охранников. Тот позволил угостить себя щепоткой паршивой советской махорки и взамен, как он выразился, «выдал» тайну:

    — Ваших товарищей вы уже не увидите.

    — А где они?

    — Неправда, что их повезли домой, и неправда, что их разослали по другим лагерям на работу.

    — А что правда?

    Охранник разгладил обрывок газеты, служивший ему вместо папиросной бумаги, благоговейно облизал, заклеил, выровнял, достал из ватных шаровар самодельную зажигалку, высек огня и только тогда, когда носом пустил дым, процедил сквозь зубы:

    — Их потопили.

    Конечно, охранник мог пошутить…

    Вахмистр жандармерии (J.B.), который с самого начала сидел в Осташкове и позднейшие показания которого находятся в «Архиве Польской армии на Востоке», под номером 11 173, подтверждает все, рассказанное другими. На этапы формировали группы в 60-300 человек. Однажды он зашел в пекарню, с заведующим которой, неким Никитиным, был в приятельских отношениях. Конечно, событием дня была разгрузка лагеря.

    — Куда нас повезут, не знаешь? — спросил вахмистр.

    — На север, браток, куда-то на север вас везут, — ответил Никитин.

    Впоследствие вахмистр попал в небольшую «особую» группу, которую вместе с большим этапом, состоявшим из 300 полицейских, увезли из лагеря 28 апреля 1940 г. Они действительно поехали на север. Доехали до станции Бологое на железнодорожной линии Ленинград-Москва. Там вагон с «особой» группой отцепили и направили на Ржев. Когда они отъезжали, вахмистр видел, что весь состав поезда с польскими военнопленными все еще стоял на путях станции Бологое…

    * * *

    Из общего числа пленных трех вышеуказанных лагерей, советские власти выделили и перевезли, сначала в лагерь в Павлищевом Бору, а потом в Грязовец:

    из Осташкова — 120 человек;

    из Старобельска — 86 человек;

    из Козельска — 200 человек.

    Всего 406 человек, которые вместе с несколькими десятками пленных, вывезенных отдельно на следствие в московские тюрьмы в разное время, еще до разгрузки лагерей, дождались «амнистии», объявленной согласно польско-советскому договору от 30 июля 1941 г., и вышли на свободу.

    Остальные, т. е. около 14 700 человек, в том числе 8400 офицеров, с весны 1940 года пропали без вести, без следа.


    Глава 5.ТРЕВОГА ОХВАТЫВАЕТ СЕМЬИ ВОЕННОПЛЕННЫХ


    Переписка внезапно прекращается. — «Местонахождение неизвестно», — отвечает прокурор.

    Откуда, однако, известно, что эти почти 15 тысяч человек пропали именно весной 1940 года? Что не позже и не раньше, а именно с апреля-мая исчезли всякие их следы?

    Это была первая весна Второй мировой войны, потому, быть может, многим, и мне самому, она так ясно врезалась в память. В то время, когда весь мир сосредоточил свое внимание на событиях, происходящих в Западной Европе, нам, под советской оккупацией, жилось тихо и тускло, а почки на деревьях только начинали распускаться. Надежда была нашим хлебом насущным. Она питала нас; ее мы приклеивали к календарным листкам. Многого мы ждали от этой весны, но она не оправдала наших ожиданий. Приходили только плохие вести. Вдруг грянула эта, для многих самая страшная:

    «Никаких известий из Козельска, Старобельска и Осташкова!»

    Сначала об этом говорили с грустью, потом с беспокойством, наконец с тревогой. Если предположить, что у каждого из 15 тысяч пропавших без вести осталось дома хотя бы три близких родственника — жены, матери, отцы, дети, сестры и т. д., — которые о них беспокоились, то уже получится 45 тысяч человек, снедаемых тревогой. А на самом деле их было больше. Тревога эта возникла в мае 1940 года и потом росла с каждым месяцем.

    Напомним, что военнопленным, сидевшим в этих трех лагерях, разрешалось писать домой и что их семьи могли им писать. Более подробно об этой переписке можно судить по многочисленным воспоминаниям, а особенно подробно описал это в своем отчете поручик Млынарский.

    Я сам знал десятки людей, в том числе моих родственников, которые с оккупированной территории переписывались с пленными этих лагерей. Вдруг в апреле письма перестали приходить. В мае их еще ждали, сваливая задержку на плохую работу советской почты. Но ответов на письма не было. Серьезно забеспокоились только тогда, когда некоторое количество писем вернулось с почтовым штемпелем: «Вернуть. Адресат не найден». Другие письма просто пропадали.

    Помню, как в начале июня 1940 г. к нам пришла соседка с какой-то помятой карточкой в руке. Это была открытка, адресованная в Козельск, вся в пятнах от грязных пальцев, с неразборчивыми пометками и штемпелем: «вернуть».

    — Я очень беспокоюсь, — сказала соседка. — Последнее письмо от мужа было написано в конце марта, а теперь уже июнь и… — она протянула руку с открыткой. — Как вы думаете, что могло произойти? Что с ним случилось? Ведь не он один. Я знаю, что другие тоже ничего не получают.

    Я машинально крутил открытку в руке. Можно было прочесть первые слова, написанные крупным, разборчивым почерком: «Дорогой мой, любимый Владек»… Внизу открытки была какая-то клякса. Поймав мой взгляд, женщина сказала:

    — Ах, это Стась хотел дописать папочке, но не сумел. Что с ним теперь, с папочкой Стася? — смущенно улыбнулась она, словно сказала что-то неподходящее.

    — Пока нечего беспокоиться, — пробормотал я. — Все знают, какой беспорядок в Советском Союзе. Эти огромные пространства, трудности с транспортом. Может, их вывезли куда-нибудь далеко. Несколько месяцев может пройти, пока придут известия.

    Вот именно этими необъятными просторами, этим пространством мы были загипнотизированы, как и все те, кто считает, что в Советском Союзе можно затеряться, как рыба в море, как зверь в дремучем лесу. Где-нибудь, когда-нибудь выплывут… Есть у нас поговорка: «Надежда — мать глупых». Глупой была и надежда, что с нашими пленными ничего не может случиться — ведь Советский Союз даже не ведет войны, да и Польше он войны не объявлял. Собственно говоря, это даже не военнопленные, а скорее, интернированные. И если можно не соблюдать международных конвенций, то, во всяком случае, немыслимо нарушить своего рода границу международной нравственности. Быть может, они временно оказались в тяжких условиях, но ведь они живы, хоть и нет о них ни слуху, ни духу.

    Мы попеременно то утешались, то огорчались. Но после того, как в апреле-мае 1940 года переписка оборвалась, писем уже больше не было.

    Беспокойство на родине передалось и тем, кого выделили из трех лагерей в составе «особых групп» и теперь поместили уже в один лагерь в Грязовце. Они продолжали переписываться с семьями, и вот что по этому поводу писал Юзеф Чапский в вышеупомянутой брошюре:

    Мы начали беспокоиться о судьбе наших сотоварищей, потому что почти в каждой открытке, полученной с родины, нас спрашивали с растущей тревогой, что случилось с нашими товарищами из Старобельска, Осташкова и Козельска.

    На основании этих открыток мы уже летом 1940 г. пришли к выводу, что мы единственные пленные из этих лагерей, от которых доходят вести.

    * * *

    В конце 1939 г. советские власти выслали этапом в Казахстан, вместе с большим количеством польского населения, польскую гражданку Александру Урбанскую. Ее муж, поручик Рышард Урбанский, по профессии учитель, был помещен в лагерь в Козельске. Его жена попала в поселок Родниковка, Актюбинской области. Оттуда она регулярно переписывалась с Козельском. Однако с марта 1940 г. переписка оборвалась. Жена в отчаянии дважды обращалась к властям. Ей сказали, что этим заведует НКВД. Она подала заявление с просьбой выяснить местонахождение ее мужа. Заявление долго кружило по советским учреждениям, пока не направили его в… Смоленск.

    На этом заявлении служащий смоленского НКВД сделал пометку следующего содержания: «Уведомить, что 6.V.40 г. переведен в другой, неизвестный лагерь».

    Я видел впоследствии этот документ и имею все основания предполагать, что сейчас он находится в руках Союзных властей, среди подобных ему документов.[9]

    Один польский солдат, в эмиграции, предпочитающий не называть свою фамилию, рассказывает:

    Мой отец, старший постовой польской полиции в Здолбунове, был арестован советскими властями и отправлен в лагерь в Осташкове. Оттуда он постоянно писал письма.

    13 апреля 1940 г. вся наша семья, т. е. мать, сестра и я, была вывезена из Здолбунова в Казахстан. Оттуда мы пытались связаться с отцом, но безуспешно. Ни на одно из писем мы не получили ответа. Обеспокоенные этим, мы обратились к местным властям, потом центральным, в НКВД, в прокуратуру и т. д. с просьбой выяснить местонахождение нашего отца. Одно из заявлений я направил лично Сталину. Ответа не было. Когда я потерял уже всякую надежду, весной 1941 года пришла бумага от районного прокурора в Осташкове, следующего содержания:

    «Лагерь, в котором находился ваш отец, ликвидирован весной 1940 г. Нынешнее местонахождение вашего отца неизвестно».


    Глава 6. ПЕРВОЕ ПОДТВЕРЖДЕНИЕ МРАЧНЫХ ДОГАДОК


    «Мы сделали большую ошибку». — Советские политические планы.

    Проходят летние месяцы 1940 года. Военные события до такой степени поглощают внимание всего мира, что никому не пришло бы в голову интересоваться судьбой 15 тысяч польских военнопленных, даже если бы факт их таинственного исчезновения из советских тюремных списков стал широко известен в демократических государствах. — Пропали? — Найдутся! — Не могут же 15 тысяч человек в мундирах чужого государства, интернированные на территории СССР, зарегистрированные, снабжаемые продовольствием, переписывающиеся с семьями, провалиться сквозь землю! Вне всяких сомнений, именно таково было бы мнение военных экспертов на Западе, если бы им пришлось высказаться на эту тему. Тем временем война с Гитлером принимала тревожный оборот.

    По-прежнему никто ничего не знает о пропавших без вести. Ни товарищи по несчастью, переведенные в другие лагеря, ни семьи на родине, ни польское правительство в эмиграции. Никакого следа, ни малейшего указания, которое могло бы разъяснить тайну.

    И вот неожиданный случай с той стороны, откуда его меньше всего ждали, а именно из самых высоких советских правительственных кругов, проливает свет и одновременно подтверждает наиболее мрачные и страшные домыслы. Произошло это следующим образом.

    В 1939 году Красная армия, идя на помощь немецким войскам, оккупировала восточную Польшу, в том числе Вильно. В Вильно, как и в других городах, были расклеены афиши, в которых всех польских офицеров, кадровых и запаса, призывали пройти добровольную регистрацию. В городе находился в то время полковник польской армии Берлинг. Впоследствии фамилия эта станет известной, но по другим причинам. Тогда он был лишь офицером, занимавшим второстепенный пост в армии. Берлинг никогда не был выдающимся человеком, но был очень честолюбив. Кроме того, у него были некоторые причины с горечью относиться к своему прошлому. Незадолго до войны против него возбудили в военном суде весьма щепетильное дело по вопросу чести. Дело касалось его поступка по отношению к своей жене — поступка несовместимого со званием офицера. Этот скандал вышел за пределы четырех стен его частной квартиры. Был вынесен неблагоприятный для полковника приговор, что побудило его жаловаться во всеуслышанье на «отношения, царящие в офицерской среде».

    Во время войны он оказался случайно в Вильно. В военных действиях против немцев участия не принимал. Прочитав расклеенные на стенах объявления советских властей, он зарегистрировался и, конечно, вместо ожидаемого возвращения домой был тут же арестован, как и другие польские офицеры, и вывезен в глубь СССР.

    По сей день не совсем ясно, чем руководилась советская власть, выделяя из разных лагерей военнопленных «специальные группы». Для каких будущих целей предназначался контингент из нескольких сот человек, собранных в лагере в Грязовце? Можно лишь предположить, что на основе доносов, слежки и оказавшегося не слишком удачным (с советской точки зрения) отбора, произведенного энкаведистами, которым был поручен надзор за «контрреволюционными массами» польских военнопленных, намечалось вычленить некие кадры пригодные для использования в будущих политических планах советского правительства в отношении Польши. В каких планах? Первые разговоры с «избранными» были довольно туманны. Но со временем эти разговоры становятся ясней, только не по отношению ко всем, а к одним лишь «избранным среди избранных».

    В Грязовце началась усиленная коммунистическая пропаганда и внимательное наблюдение за ее результатами и отзвуком, какой она вызывала среди военнопленных. На основании этих наблюдений энкаведисты начали питать особое доверие к полковникам Берлингу, Букоемскому и Горчинскому и еще к двенадцати другим офицерам. Если принять во внимание, что общее число находившихся в плену доходило до 15 тысяч, то эти пятнадцать человек представляли собой действительно ничтожный процент…

    Политические беседы, которые велись с этими офицерами, сначала носили сравнительно невинный характер. Как и прежде, в них говорилось о дискриминации довоенной Польши, о снижении ее роли в Европе, об ее «отсталой, антисоциальной системе», одновременно подчеркивались эпохальные достижения в области благосостояния, свободы и прочих прелестей большевистского строя. Нетрудно догадаться, что при такого рода системе сравнений процесс убеждения даже наибольших оппортунистов не приносил существенных успехов. Однако вскоре политические беседы все чаще и чаще начали принимать конкретные формы.

    * * *

    27 сентября 1940 г. Гитлер подписал договор о ненападении между Германией, Италией и Японией (Тройственный пакт).

    7 октября немецкие войска вторгаются в Румынию.

    Положение становилось напряженным и для Советского Союза, все еще союзника Германии. Гитлер перестал согласовывать свои шаги с Москвой, а господин Риббентроп — консультироваться с господином Молотовым.

    С другой стороны, Советский Союз, ввиду постоянных усилий Великобритании перетянуть его в свой лагерь, видел возможность перемены политического курса. На отдаленном еще горизонте начала вырисовываться угроза вооруженного столкновения с Германией. СССР против этого. Он предпочитает жить в согласии с Гитлером. Но захочет ли Гитлер сохранить это согласие?

    Между Германией и Советским Союзом лежит Польша. Если дойдет до войны, Польша может сыграть важную роль в деле победы той или другой стороны. Польский солдат и польский офицер — хорошие бойцы.

    Таким образом, параллельно с сосредоточением во Львове и в Москве горсточки подчиненных Коминтерну польских коммунистов (будущий «Союз польских патриотов») начала зарождаться мысль о создании под советским командованием польских воинских формирований.

    Нужно, однако, учесть, что это был лишь 1940 год. Советский Союз, в принципе, чувствуя себя еще недостаточно сильным, желает любой ценой избежать войны с Гитлером. Если вообще заходит речь о зарождении проекта польских боевых соединений, то только как о теоретической возможности в будущем. Но советское правительство хочет иметь готовый план. И вот, в области этих планов ясно очерчивается позиция Советского Союза в отношении Польши, впервые выраженная в приведенной выше речи Молотова 31 октября 1939 г.[10] Позиция эта в дальнейшем будет доведена до конца с железной последовательностью. Ясно, что Советский Союз, уже в 1940 году не намеревался, в случае конфликта с Германией и успешного исхода его, вернуть оккупированным им государствам их суверенитет. Не на Ялтинской конференции 1945 года, а за пять лет до нее, осенью 1940 г., было решено в Москве, что будущая Польша станет только территорией, так или иначе связанной с СССР и зависимой от него.

    К этому-то и начали клониться вышеупомянутые беседы с группой польских офицеров: «Но ведь ваше так называемое ”лондонское правительство“ — это оперетка!»

    Пока что Берлинг, чувствуя значимость проекта, о котором шла речь, проявил далеко идущую сдержанность. 10 октября 1940 г. эту группу переводят в тюрьму Бутырки в Москве. Но с заключенными обходятся, по советским условиям, с подчеркнутой вежливостью, предоставляя им всевозможные привилегии. Питание исключительно обильное. 13 октября их перевозят в светлую, приятную камеру в тюрьме на Лубянке, где продолжаются беседы на тему возможного конфликта с Германией и вытекающих из него последствий. Одновременно затрагивается судьба гражданского населения и пленных, вывезенных в СССР. Уже ясно обрисовывается советский тезис, что возможная будущая Польша не будет той Польшей, какой она была, а будет какой-то новой…

    Как раз в это же время происходит значительное разграничение, а практически расширение наиболее важного органа советской власти и советского террора — НКВД и НКГБ.

    В первые годы большевистской революции возникла известная, так называемая ЧК или «Чрезвычайка». Она-то залила Россию кровью миллионов жертв. Через несколько лет после окончания гражданской войны ЧК была переименована в ГПУ — орган, более или менее, соответствующий немецкому Гестапо. Плохая слава, какой пользовалось это учреждение как в Советском Союзе, так и за границей, а также трения внутри него, послужили причиной к перекраске вывески с ГПУ на НКВД. НКВД ничем не отличался от ГПУ как в свою очередь ГПУ ничем не отличалось от ЧК. Однако после 1939 г., ввиду начала Второй мировой войны и занятия Советским Союзом новых территорий, возникает необходимость усиления внутреннего террора. В июне 1940 г. большевики совершили очередное нападение на Балтийские государства, а затем включили их в состав СССР. НКВД расширяют пристройкой, которая стала колоссально разросшейся политической полицией под названием НКГБ. Во главе НКВД в 1940 году стал комиссар Берия, а во главе НКГБ — комиссар Меркулов. Они-то являлись исполнительной властью в Советском Союзе, направление которой давал Сталин при активном участии Молотова.

    30 октября 1940 г. Берия и Меркулов являются лично в тюрьму на Лубянке и приглашают на разговор трех польских офицеров: полковников Берлинга, Букоемского и Горчинского. Советские наркомы говорят о возможности конфликта с Германией, очерчивают структуру будущей Польши (более или менее соответствующую сегодняшнему положению, т. е. Польше после 1945 г.), затрагивают вопрос о возможной организации польских вооруженных сил, подчиненных советскому командованию.

    Берлинг в принципе принимает эту концепцию. Беседа переходит в более конкретную область. Меркулов заговорил о том, на какую численность польских офицеров можно рассчитывать при формировании польских частей. Берия скривился, но было уже поздно. Берлинг, который, конечно, как и другие, не знал о судьбе пропавших без вести польских военнопленных из трех лагерей, выпалил, что он готов по памяти составить списки тех офицеров, которые были, как он знает, заключены в лагеря на советской территории.

    Меркулов замолчал. А Берия, неловко откашлявшись, размеренным голосом произнес следующие веские слова:

    — Нет, они не входят в расчет… Мы сделали ошибку, ошибку сделали…

    Этот разговор происходил в просторном кабинете начальника тюрьмы. Берлинг подробно рассказал о ходе разговора товарищам по камере, которые не принимали в нем участия. Конечно, слова Берии были восприняты как откровение. Наступило гробовое молчание. Полковник Горчинский обратил внимание на то, что эти знаменательные слова нужно как-то запротоколировать, хотя бы в памяти. Из них ясно, что с большинством офицеров что-то случилось.

    — Что?

    Никто не отозвался. Только через минуту кто-то заговорил:

    — Как же он, в конце концов, сказал?

    — По-моему, — изложил Горчинский, — так: «Сделайте списки, но многих из них уже нет. Мы сделали большую ошибку…» А через минуту: «Отдали их немцам», или что-то в этом роде.

    — Как же можно было этого точно не расслышать!

    Советское правительство, конечно, не выдавало немцам никаких польских пленных. Никто их не видел ни в Германии, ни на пути через Польшу. Ни на какой границе не было передачи пленных из рук в руки. Не существует ни одного документа, свидетельствующего о таком акте. Немецкое правительство никогда не утверждало, что получило этих пленных, а советское правительство не только в будущем не поддержало эту версию, но в официальной версии (см. Вторую часть) прямо заявляет, что никакой передачи польских пленных немецкой стороне никогда не было и не могло быть.

    Как же рассматривать заявление Берии? Либо это была его личная выходка с целью затушевать неприятное впечатление, какое на присутствующих должны были произвести его слова. Либо это заявление было результатом предварительного обсуждения этой темы в высших советских органах, которые еще до войны с Германией решили, что, если будет затронут вопрос о польских пленных, то ответственность за их исчезновение следует свалить на немцев. Вероятно, однако, что этот вопрос не считался срочным, скорее рассматривался как гипотетическая возможность. Потому-то он не был уточнен и Берия выразился более чем туманно.

    На следующий день, 31 октября, пятнадцать привилегированных польских офицеров во главе с Берлингом были вывезены с Лубянки в Малаховку, в 40 км от Москвы. Там их поселили на изолированной от внешнего мира даче под надзором агентов НКВД, но в условиях настолько отличающихся от нормальных лагерных, что они сами назвали этот дом «виллой счастья». Миллионы советских граждан могли позавидовать их условиям жизни…

    В Малаховке для них организовали «политические курсы», снабдили книгами и дали возможность умственной работы, но только в одном направлении: перековки их образа мыслей в коммунистическое мировоззрение.

    История этой «виллы счастья» — это эпопея надежды, предательства, отчаянных попыток одуматься, сопротивления и упадка духа, истерии, внутренней борьбы самих с собой, со своими товарищами, с глухим забором, который их окружал. Можно сказать, что из этих пятнадцати единственно Берлинг, шеф группы, не обманул возложенных на него советской властью надежд. Последовательно и без иллюзий он отрекся от своей военной присяги, от родины и всецело перешел на службу чужого государства. Неужели по ночам его не тревожили дурные сны, и кошмар не шептал ему на ухо: «С ними сделали ошибку»?

    Какую ошибку? Что за ошибку? Кто сделал?

    * * *

    В начале советско-немецкой войны, после подписания договора между советским правительством и польским правительством в изгнании (в Лондоне), казалось, что Советский Союз откажется от концепции Красной Польши. Берлинг и его товарищи были направлены в формирующуюся в СССР настоящую польскую армию. Но вскоре он дезертирует со своего поста в Красноводске, возвращается к большевикам и предлагает им свои услуги. Персональным приказом командования Польской армии на Востоке за № 36 он раз навсегда вычеркивается из списка польских офицеров. В 1943 году его производят в генералы, но производит… Сталин. Берлинг возглавляет польские части, формируемые не польскими властями, а советскими. Он становится послушным орудием этих властей. Делает карьеру. Вокруг его имени поднимается шумиха, так как советское правительство заинтересовано в том, чтобы создать противовес независимому польскому правительству и независимой польской армии в эмиграции. 1944 год — апофеоз карьеры Берлинга. Потом слух о нем постепенно замирает, пока совсем не канет в забвение.

    Что случилось с Берлингом?

    Думается, что, не повтори он тогда и не разгласи слова Берии, он, может быть, продолжал бы делать карьеру. Но дело получило огласку. Оно проникло в польскую прессу и в польские эмигрантские публикации. Существуют свидетели, в обществе которых Берлинг повторял роковые слова советского наркома. Существуют показания и протоколы с подписями этих свидетелей.

    Не пробовал ли он все это опровергнуть? Неизвестно. Впрочем, это обстоятельство уже не имеет значения для дальнейшего хода дела.


    Глава 7. ИЮНЬ 1941 ГОДА


    Поражение Красной армии. — Кровавая расправа советских властей с заключенными.

    На рассвете 22 июня 1941 года вдоль всей границы, отделявшей на востоке Европы сферу немецкой оккупации от сферы советской оккупации, загрохотали орудия. Гитлер напал на Советский Союз неожиданно. СССР судорожно вооружался, но к этому дню еще не был готов к войне. Удар немецкого стального кулака был так мощен, что советская армия прямо рассыпалась. Первое слабое сопротивление на границе вскоре превратилось в массовое поражение. Немцы окружали целые армии. Число пленных росло с головокружительной быстротой. Немцы брали город за городом, сминали линии обороны, продвигались вглубь, захватывали заводы, шахты, запасы зерна и бесценного сырья.

    Военное поражение Советского Союза, тяжеловесность его аппарата, беспомощность командования, выведенный из строя транспорт, перерезанная связь, потеря авиации — все это вместе приняло размеры доселе неслыханные в истории войн.

    Военные события этого периода относятся совсем к другой области и даже косвенно не затрагивали бы интересующий нас вопрос, если бы не некоторые обстоятельства, связанные с отступлением Красной армии. Речь идет о советских методах в отношении заключенных. Знаменательный факт: в стадии предельной дезорганизации, перед лицом поражения, когда целые армии попадали в плен или разбегались по лесам, когда советские власти бросали во многих местах огромные запасы сырья и продовольствия, не успевали вывезти архивы, не забирали документы, — они проявили величайшую активность и предусмотрительность при ликвидации тюрем.

    Что их к этому принуждало? Какой патологический комплекс террора или просто какие обстоятельства привели к тому, что единственной организацией на территории СССР, действующей четко и исправно, были НКВД-НКГБ? Трудно на это ответить. Во всяком случае, бросалось в глаза стремление властей не допустить, чтобы немцы захватили хоть одного заключенного. Эвакуировали все тюрьмы и концлагеря. Там же, где из-за слишком быстрого продвижения немцев эвакуация была невозможна, совершались массовые казни, массовое кровавое уничтожение заключенных.

    Правило это не знало исключений и потому самым убедительным образом опровергает позднейшую советскую версию о лагерях польских военнопленных, якобы оставленных под Смоленском. (См. ниже: Вторая часть, Сообщение специальной комиссии.) Поэтому нижеприведенные факты, хотя и могут показаться не имеющими отношения к катынскому преступлению, в действительности тесно связаны с ним.

    Одна и та же судьба выпала на долю всех тюрем и лагерей, вне зависимости от того, были ли они разбросаны на оккупированных территориях от Эстонии до Бессарабии или на собственной территории Советского Союза. Многие из тех заключенных, что пережили этот леденящий кровь мартиролог эвакуации и расправ, а потом так или иначе попали на свободу, дали за границами Советского Союза подробные свидетельства. Их показания, отличаясь по конкретным обстоятельствам, точно совпадают в одном — в том, что касается методов расправы с заключенными. Показания большого числа польских граждан, которые пережили советскую оккупацию и советские тюрьмы, составили огромный архив, хранящийся польским правительством в эмиграции. Пользуясь этими материалами, польский исследователь Зверняк написал книгу «В большевистских тюрьмах 1939–1942». Документы, вошедшие в одну из глав этой книги, «Эвакуация тюрем после начала немецко-советской войны», снабжены картотечными номерами. Они содержат свидетельства об эвакуации тюрем в Киеве, Тернополе, Ровно, потрясающее описание пешего этапа в Москву, рассказы об эвакуации в Латвии и на границе с Финляндией, о страшных переживаниях заключенных в Бердичеве, которых пытались сжечь живьем. Эта работа Зверняка до сих пор не обнародована, не нашлось издателя…

    Среди многих свидетельств и показаний особенного внимания заслуживает рассказ подполковника Януша Правдица-Шляского. Здесь представлен классический образец вышеупомянутых советских методов.

    ДОРОГА СМЕРТИ

    Меня арестовали 21 февраля 1941 года в Гродно и вывезли в Минск. После допросов и следствия в Москве и в Минске меня держали в качестве политзаключенного в тюрьме НКВД в Минске.

    Когда началась немецко-советская война, Минск подвергался сильной бомбежке. Весь город горел. Мы испытывали недостаток воды и питания.

    Вечером 24 июня я услышал отголоски расправы с заключенными. Я отчетливо слышал поочередное открывание камер, стоны, борьбу и время от времени выстрелы. Потом говорили, что в рот заключенным насильно вливали яд. Мне трудно сказать, скольких убили таким способом. Шум приближающихся шагов, грохот открываемых дверей подвигались все ближе и ближе к моей камере…

    В последнюю минуту произошел один из самых крупных немецких налетов на Минск. Расправу прервали. После налета открыли все двери и приказали выходить на тюремный двор. Затем нас окружили сильной охраной и погнали бегом через пылающий Минск. В нашей группе было около 200 человек. В 5 км за городом нас остановили в лесу на отдых. Тут собрали всех арестованных из минских тюрем. Всех насчитывалось около 20000 человек. Группу, в которой я находился, как самую опасную, держали в стороне. Среди нас было 7 советских летчиков, у которых руки за спиной были связаны проволокой. Они были арестованы в последнюю минуту по подозрению в шпионаже.

    Я сообразил, что будет нехорошо дальше оставаться в этой группе. Своим мнением я поделился с ближайшими сотоварищами, и мы поодиночке начали удирать, смешиваясь с раньше выгнанными из Минска заключенными. Мое предчувствие оказалось верным. После того, как всех погнали дальше, группу, в которую я входил раньше, расстреляли на месте.

    Нас гнали на восток, деля на новые группы. Опасаясь, чтобы нас не узнали, некоторые начали менять свой внешний вид. Так например, я выменял свой костюм на худший у другого незнакомого мне заключенного. Благодаря тому, что у уголовников нашлись лезвия для бритья, товарищи сбрили мне бороду и усы. Группа, к которой мы присоединились, насчитывала около 3000 человек. В ее состав входили люди разного возраста — от стариков до детей обоего пола. Так мы шли. Увидев около себя девочку лет 12-ти, я спросил ее, за что ее арестовали. Она очень серьезно и удивленно ответила:

    «За контрреволюцию и шпионаж». Она была из Польши, из-под Несвижа.

    Нас гнали форсированным маршем. Кто не мог идти дальше, того убивали на месте, — будь то ребенок, старик или женщина.

    На фоне этого кошмара происходили также чудеса… Когда некая госпожа Борковская из Лиды, старушка, без сил упала на дорогу, к ней подошел энкаведист и, пнув ее ногой, сказал: «И так подыхаешь, жаль на тебя пули».

    Случилось, однако, иначе. Борковская выжила. Я встретил ее позже в Лиде, в 1942 году.

    С одним товарищем по несчастью мы помогали председателю окружного суда в Луцке, Гедройцу, которого мучила астма. Он не мог идти. Видя, что подвергает нас опасности из-за постоянного отставания, он просил оставить его. Отдавая себе отчет в том, что его силы на исходе, а у нас не хватало сил его нести, мы вынуждены были его оставить. Его застрелили на наших глазах. Наши ряды редели все больше и больше. Идти становилось все труднее и труднее.

    Повсюду сновали энкаведисты и, опознав некоторых, отводили их в сторону и расстреливали. Остановки были короткие. Есть не давали. Мучала страшная жажда. Энкаведисты опознали одного из моих близких сотрудников по польской подпольной организации, скрывавшегося под псевдонимом «Оскар», бывшего председателя студенческой организации «Братская помощь» при Высшем коммерческом училище. У нас на глазах его отвели в сторону и выстрелили в него три раза. После первого выстрела несчастный подпрыгнул, раскинул руки и упал на кусты. Энка-ведист выстрелил в лежачего еще два раза и ушел, не обращая на него никакого внимания. Мы были уверены, что он погиб. Каково же было мое изумление, когда, вернувшись на родину, я увидел его живым-здоровым! Оказалось, что первая пуля попала в челюсть. Два следующие выстрела были сделаны небрежно и не попали в цель.

    Нас пригнали в город Игумень и там загнали в тюремный двор, где уже находилась другая группа. Нас дошло около двух тысяч, остальные погибли по дороге. Многих из моих знакомых расстреляли, среди них Казимежа Гумовского, Александра Полянко и ряд других. Местные жители назвали эту дорогу ДОРОГОЙ СМЕРТИ.

    На тюремном дворе после трехдневного голодания нам выдали по 100 граммов хлеба. Во время отдыха явились энкаведисты и начали вызывать некоторых по фамилиям. Вызвали и меня. Двое наивных отозвалось. Их сразу отвели в баню и там расстреляли. Под вечер прилетели немецкие самолеты. После этого налета нас сразу начали делить на группы по «преступлениям». Одних направляли направо, других — налево. С несколькими моими товарищами я попал в левую группу. В ней насчитывалось около 700 заключенных. Ночью нас вывели из тюрьмы и под сильной охраной погнали в восточном направлении. Пройдя 3–4 км, мы вошли в лес и сзади услышали выстрелы. Оказалось, что начали стрелять в задние ряды колонны. Каждого брали за шиворот и убитого отбрасывали в сторону. Все прибавили шагу. Тогда шедшие сбоку энкаведисты открыли огонь. Мы бросились на землю. Как раз в это время подъехали машины с солдатами Красной армии, которые в панике бежали от немцев. Услышав стрельбу впереди, они решили, что это немецкая диверсия в тылу, и тоже открыли огонь — как по нам, так и нашему конвою. Только через некоторое время недоразумение выяснилось.

    Конвой НКВД пропустил машины, которые буквально проехали по лежащим на дороге заключенным.

    Когда красноармейцы уехали, наши конвоиры закричали:

    «Бегите в лес! Будем стрелять!»

    Я лежал на дороге рядом с Витольдом Дашкевичем из Лиды и держал его за руку. Когда он после этого приказа, захотел вскочить, я удержал его. Однако большинство вскочило и тогда конвой начал стрелять из автоматов и бросать гранаты. Грохот выстрелов и взрывов заглушал стоны раненых и умирающих. Мы поползли к придорожной канаве, в которой переждали стрельбу. Потом мы выползли из нее и убежали в лес.

    Таким образом нам удалось ускользнуть из рук наших палачей. Это происходило в ночь с 27 на 28 июня 1941 г. Отбежав примерно на километр, мы остановились отдохнуть на краю какой-то поляны. Вскоре прибыли другие уцелевшие. Нас собралось 37 человек.

    Группа, направленная в Игумени направо, была отведена на поляну в лесу, окружена и перестреляна из автоматов. Из этой группы спасся только один тяжело раненый. Немцы взяли его в госпиталь. Через некоторое время он вернулся домой.

    Людей, остававшихся в игуменской тюрьме, спасли местные жители, когда энкаведисты бежали. Одна из групп, которая не дошла до Игумени, была уничтожена вблизи города. Из нее выделили 11 уголовников, к которым обратился с речью капитан НКВД:

    «Сталин дарует вам жизнь и приказывает защищать родину!»

    Среди тех, кому удалось притвориться уголовником, был поручик Санковский, позднее попавший в лагерь для военнопленных в Германии, в Лангвассере. Пережитое им он описал в своих записках. Не знаю, что случилось с другими группами, этапированными из Минска.

    После трехдневных блужданий по лесам и болотам мы решили зайти в какую-нибудь деревню, сориентироваться в положении и поесть. Мы удачно попали в ничейную зону. Потом нас окружили немецкие патрули и направили в лагерь в Минск.

    Полковник Шляский упоминает, что дорогу, которую он прошел, местные жители назвали «дорогой смерти». Это название, надо признать, столь же банально, сколь точно. Подобную дорогу прошли в те времена десятки тысяч других заключенных. Никого не хотели оставить, никого — выпустить живым.

    * * *

    Ныне почти вся мировая общественность, постоянно знакомясь с описаниями немецких массовых убийств и немецких концлагерей, ничего не знает или не хочет знать о злодеяниях, совершенных большевиками во время их отступления летом 1941 года. Вдоль всей пограничной полосы были разбросаны многочисленные тюрьмы. Когда их открыли после отступления Красной армии, там были обнаружены груды трупов.

    Вот что говорит в показаниях за № 15741 свидетель-очевидец из села Васьковиче Дзисненского уезда Виленского воеводства:

    …Когда в 1941 г. большевики отступали от немцев, они пытались убить всех приходских священников. Наш ксендз бежал из местечка и скрывался в деревне. В приходе в Язно большевики его схватили.

    А вот из картотеки свидетельство за № 15744 жителя местечка Вязынь Вилейского уезда того же воеводства:

    Когда после бегства большевиков открыли тюрьму в Вилейке, глазам местных жителей представилась страшная картина убитых энкаведистами заключенных. В одной камере висел на колючей проволоке труп человека, повешенного за челюсти; в другой — несколько голых мужчин и женщин без ушей, с выколотыми глазами. В саду, по соседству с тюрьмой привлекла внимание свежевзрыхленная земля. Ее раскопали и нашли сотни человеческих трупов. Это были жертвы массового истребления людей органами НКВД.

    Более широкую известность приобрело массовое убийство в большой тюрьме в Березвече Виленского воеводства. В ней сидели, главным образом, местные крестьяне, обвиненные во враждебном отношении к советской власти. Когда началась война, их не успели эвакуировать и просто всех убили. Через несколько часов после прихода немцев ворота тюрьмы были открыты и в ней насчитали около 4000 трупов (см. Приложение 6).

    Характерным было массовое убийство в советском концлагере в Провенишках. На основании позднее собранных сведений, документов и рассказов двух единственных свидетелей, которым удалось избежать кровавой расправы, дело выглядело следующим образом.

    Провенишки находятся на территории Литовской республики. Во время советской оккупации 1940–1941 годов и создания так называемой Литовской ССР там был устроен концлагерь для уголовных и политических преступников. В начале войны с немцами часть заключенных вывезли. Осталось около 500 человек, которых охраняла литовская милиция, организованная большевиками. В момент, когда казалось, что Красная армия уже ушла, милиционеры сорвали красный флаг и вывесили национальный литовский. Через некоторое время к концлагерю подъехали танки, которые лагерная охрана приняла вначале за немецкие. Танки, однако, оказались советскими…

    Большевики окружили лагерь, сначала перебили тюремную охрану, обвинив ее в измене, а потом приказали заключенным собраться на дворе. Тогда въехали танки и открыли огонь из пулеметов. Толпа заключенных, видя, что она окружена, охваченная ужасом, все плотнее и плотнее сбивалась в кучу. Каждый искал спасения и прикрытия под телами товарищей, еще живых или сраженных пулями.

    Вскоре 500 человек лежали вповалку на земле. Тогда подошли солдаты и штыками принялись добивать раненых или подающих хоть какие-нибудь признаки жизни. Из общего числа выжило двое. Один раненый, но недобитый, а другой вообще невредимый, который, упав и вымазав свою голову кровью и мозгами убитого, лежал неподвижно, притворяясь мертвым. Эти двое выживших подробно рассказали о том, как проходила бойня.

    Однако самым нашумевшим массовым убийством в Польше, совершенным советской властью, была кровавая расправа с заключенными во львовских тюрьмах при приближении немцев в 1941 году.

    Этот факт, как и другие подобные ему, широко использовала немецкая пропаганда: в прессе публиковались обширные репортажи и фотографии, во Львов приглашали иностранных корреспондентов. Во Львове было убито свыше 1200 человек, которых не успели вывезти в глубь СССР.

    Из польских источников по этому делу еще до сих пор не собраны исчерпывающие материалы. Только профессор Владислав Студницкий, который во время немецкой оккупации собирал во Львове материалы о советской оккупации, издал впоследствии брошюру «Советское господство в Восточной Польше 1939–1941», пишет коротко на стр. 45:

    Накануне отступления советской власти и армии из Львова начались расстрелы. Жертвами стали прежде всего те, оставить которых живыми советские власти считали наиболее нежелательным. Расстрелы происходили следующим образом: заключенного вызывали, вели в погреб и по дороге, совсем для него неожиданно, убивали выстрелом в затылок. Так были расстреляны 600 украинцев, 400 поляков и 220 евреев.

    Подобные кровавые расправы, как уже упоминалось, проходили на огромной территории от Финского залива до Черного моря. Несколько позже была открыта, пожалуй, самая большая массовая могила в Виннице, на Украине. Там советские власти убили всех украинцев, которые были арестованы за проявление политических самостийных тенденций.

    * * *

    На фоне новой войны и всех кровавых событий, потрясших основы мира, судьба 15 тысяч интернированных (а в СССР считавшихся военнопленными) польских военных, уже полтора года пропавших без вести, казалось, начала блекнуть, и вопрос о них — затихать. Но именно этот новый водоворот военных событий, советские поражения и их влияние на соотношение международных сил, выбросили на поверхность загадку чудовищного преступления, как волны, взъяренные вихрем, вздымают какой-нибудь предмет, уже давно погребенный на дне моря, и являют его глазам изумленных моряков.


    Глава 8. ПО ЗАПУТАННЫМ СЛЕДАМ ПРЕСТУПЛЕНИЯ


    Что говорят Сталин, Молотов, Вышинский о загадочном исчезновении польских офицеров? — Тщетные поиски. — Дипломатические ноты и конференции. — Советский ответный меморандум заканчивает дискуссию.

    Начиная с первого дня войны советские поражения принимали все большие и большие размеры. Под влиянием изменившегося политического положения Советский Союз переходит в лагерь союзников и просит у них помощи, на которую Черчилль действительно не скупится. В июле 1941 г. Советский Союз, стоя на краю пропасти, готов на все уступки и на любое соглашение, которое помогло бы приостановить победоносное продвижение немецких армий. В таких условиях наступает сближение, а затем заключается договор между польским правительством в Лондоне и СССР.

    Для этого соглашения было много причин. Прежде всего, общий враг — Германия. Но… разве Советский Союз в отношении Польши не оказался точно таким же агрессором, а с некоторых точек зрения — даже худшим? Несомненно. Однако польское правительство решает вычеркнуть из памяти недавнее прошлое и советское предательство. Во-первых, его поощряет на этот шаг Великобритания; во-вторых, оно следует политической тенденции своего Главнокомандующего и премьер-министра в одном лице, генерала Сикорского, который всегда был сторонником соглашения с СССР; в-третьих, с точки зрения реальной, практической пользы, заключающейся в освобождении всех пленных и огромной массы польского гражданского населения, вывезенного в СССР, численность которого, по предварительным подсчетам, достигала приблизительно полутора миллиона человек; и, наконец, в-четвертых, польское правительство в Лондоне не знало, что 15 тысяч польских военнопленных, в том числе почти 9 тысяч офицеров, уже исчезло с лица земли. Ибо, собственно говоря, кто в то время знает что-либо об их судьбе? Кроме соответствующих советских властей — никто, ничего определенного.

    Семьи на родине, перестав вдруг получать письма, начинают подозревать дурное, но отталкивают от себя страшные домыслы по поводу этой мрачной загадки.

    Группа пленных за колючей проволокой в Грязовце опять-таки может строить догадки единственно на основании писем из дому.

    Группа же полковника Берлинга — на основании слов, оброненных Берией.

    Но польское правительство в Лондоне не имело прямого контакта с семьями пленных, никакого контакта с лагерем в Грязовце, никакой связи с группой Берлинга в Малаховке.

    Итак, заключая договор с Советским Союзом, польское правительство не ставило иных требований, кроме восстановления status quo 1939 года и… bona fide требует освобождения всех военнопленных и вывезенного в СССР польского гражданского населения.

    Эти требования были подробно изложены:

    (а) в ноте от 8 июля 1941 г., врученной министру Идену польским министерством иностранных дел;

    (б) в проекте польско-советского договора от 12 июля того же года.

    В результате 30 июля 1941 года был подписан польско-советский договор, дополнительный протокол к которому гласил:

    1. С возобновлением дипломатических отношений правительство СССР предоставляет амнистию всем польским гражданам, которые в данный момент лишены свободы как военнопленные или по другим причинам и находятся на территории СССР.

    2. Данный протокол вступает в законную силу одновременно с договором от 30 июля 1941 года.

    Польско-советский военный договор был подписан 14 августа 1941 года. С этого дня начинают вливаться в формирующуюся на территории СССР польскую армию освобожденные из лагерей и тюрем военнопленные[11] и гражданские лица, вывезенные большевиками во время их вторжения в Польшу. Однако вскоре польское командование в СССР устанавливает, что не хватает многих известных офицеров, о которых оно достоверно знало, что они попали в советский плен в 1939 г. Например, не хватало офицеров из группы генерала Андерса во главе с начальником штаба майором Солтаном, не хватало долголетнего адьютанта ген. Сикорского майора Фурмана, не хватало многих полковников и даже генералов. По истечении некоторого времени было установлено, что не достает и ряда офицеров низших рангов. Дальше, по мере притока пленных в армию, обнаружилось, что недостающих больше, чем прибывающих. Польские власти, озадаченные этим фактом, сначала обращаются к советским офицерам связи. Те, со своей стороны, дают уклончивые ответы, говорят об освобождении значительного числа пленных еще в 1940 году и об отправке их в Польшу.

    Но польские власти находятся в непосредственной связи с освобожденными пленными из группы лагеря в Грязовце. От них они узнают, что недостающих офицеров нет и на родине, так как они получали от их семей тревожные письма с вопросами о судьбе последних. Итак, объяснения советских офицеров связи неудовлетворительны. Это пока что держится в тайне. Польское командование отдает распоряжение, направленное властям подпольного движения под немецкой оккупацией, чтобы они проверили советскую версию. Может быть, немцы поместили их в лагерь для военнопленных? Одновременно при командовании Польских вооруженных сил в СССР создается специальный отдел, в задачи которого входит составить список пропавших.

    Следует подчеркнуть, что несмотря на многие улики, в первой стадии контакта с советскими властями польские власти не хотели подвергать сомнению утверждения советского правительства. Никому не приходило в голову, что можно было просто уничтожить такое количество офицеров и рядовых. Строились предположения, что халатность и нечестность местных властей препятствовали освобождению пленных или что причиной тому были огромные транспортные трудности, с которыми во время войны Советскому Союзу приходилось бороться.

    Польским послом в Москве был тогда назначен Станислав Кот — кстати, явный сторонник союза с СССР. По странному стечению обстоятельств, именно ему выпали на долю главные хлопоты, которые впоследствии недвусмысленно осветили катынскую загадку. Потом этот человек перешел на сторону квислинговского «варшавского правительства», подчиненного Москве и в 1945 году был назначен его послом в Риме… Но тогда он действовал, как и другие, добросовестно, и его переговоры и ходатайства, записанные и точно запротоколированные, сегодня представляют. собой архив, органически связанный с катынским делом и делами о других преступлениях.

    Первый разговор на тему о пропавших без вести пленных состоялся между ним и заместителем наркома иностранных дел СССР Вышинским 20 сентября 1941 года.

    Через семь дней, 27 сентября, посол Кот вручает советскому правительству ноту, в которой перечисляет ряд случаев, в которых советские власти:

    (1) задерживают польских граждан в индивидуальном или групповом порядке в исправительно-трудовых лагерях и тюрьмах;

    (2) препятствуют связи с польским посольством;

    (3) препятствуют польским гражданам свободно выбирать или менять местожительсто;

    (4) заставляют их по-прежнему работать в качестве заключенных;

    (5) отказываются выдавать свидетельства об амнистии.

    6 октября Кот и Вышинский встречаются снова, а 13 октября польское посольство вручает новую ноту по поводу невыполнения советских обязательств, касающихся освобождения польских граждан из лагерей.

    С 30 июля, дня подписания договора, прошло уже два с половиной месяца. Где находится больше 8 тысяч польских офицеров? Где остальные 7 тысяч военнопленных? Господин посол не хочет раздражать советское правительство и готов проявить терпение. Кроме того, ожидают приезда в СССР самого генерала Сикорского. 14 октября, на следующий день после вручения ноты, Станислав Кот говорит Вышинскому:

    — Я надеюсь, что, когда генерал Сикорский приедет, он уже найдет всех своих офицеров.

    — Мы отдадим вам всех людей, которые у нас есть, — отвечает Вышинский, — но мы не может отдать вам тех, которых у нас нет. Например, англичане дают нам фамилии своих людей, которые якобы находятся в СССР, но которых в действительности здесь никогда не было.

    И замнаркома пожимает плечами, словно он впервые слышит о том, что в Советском Союзе, где на учете не только люди, но и их поступки и слова, еще в 1940 году должно было находиться 15 тысяч заключенных в лагеря офицеров и рядовых польской армии. И это он, бывший генеральный прокурор самого полицейского государства в мире!

    Генерал Сикорский желает поддерживать хорошие отношения с Советским Союзом. По этому поводу у него возникают трения с собственным правительством и польской общественностью, которые не могут простить причиненных несправедливостей. Они не могут переварить этот союз с врагом. Сикорский ставит текущие политические соображения на первое место, а жалобы, протесты и слухи о пропавших военнопленных считает злобными сплетнями и пораженчеством. Он не верит, что люди могли пропасть бесследно.

    — Найдутся! — говорит он. — Вы же не станете утверждать, что советское правительство приказало их просто убить. Нелепость! Это невозможно.

    Полон надежд, он ждет результатов проверки на родине, оккупированной немцами. И вот наконец приходит оттуда весть, страшная весть: «Никто в Польше не видел на свободе разыскиваемых офицеров. Их нет и в немецких лагерях для военнопленных. Никто не слышал о какой бы то ни было передаче их на границе. Все семьи в один голос утверждают, что переписка с ними прекратилась в апреле-мае 1940 года, когда они еще несомненно были в советских руках».

    Сикорский связывается с польским посольством в Москве. Посол отвечает, что по-прежнему не удалось напасть на след этих людей. Тогда 15 октября 1941 г. польский премьер-министр, по-прежнему придерживаясь принципа дружественных переговоров, обращается к советскому послу в Лондоне с личным письмом. На свое письмо он не получает ответа… После этого он распоряжается предпринять более энергичные шаги в Москве.

    22 октября посол Кот идет непосредственно к Молотову. Ссылаясь на предыдущие разговоры с Вышинским, он говорит:

    — Я дал господину Вышинскому ряд примеров, в какие места не дошло распоряжение об амнистии и какие категории наших граждан, как, например, офицеры, судьи, прокуроры, полицейские, не были освобождены.

    Отвечая, Молотов больше откашливался, чем говорил. Ничего удивительного: поздняя осень, в центральной России холода. Все простужены. Нет топлива. Война. Из того, что он промямлил, можно было разобрать:

    — В связи с большими транспортными и административными трудностями… кое-где они несомненно остались на прежних местах жительства.

    В общем, польская сторона довольна таким ответом. В конце концов, Молотов не какой-то беспризорный, бездомный парнишка, который может молоть, что ему придет в голову. Он занимает слишком высокое положение и вполне отвечает за свои слова, хотя и сказанные хриплым голосом. Эти слова надо понимать как подтверждение оптимистических прогнозов о том, что пленных, вероятно, вывезли на дальний Север и в настоящее время, по техническим причинам, их невозможно вернуть.

    Кроме того, 1 ноября посол Кот вручает Молотову ноту секретного содержания. Дело было в том, чтобы как-то решить вопрос о пленных до ожидаемого приезда генерала Сикорского. Одновременно Кот желает встретиться с Вышинским. Беседа на эту тему, четвертая по счету, происходит на другой день, 2 ноября. Сославшись на мнение Молотова о том, что, наверно, только технические трудности препятствуют возвращению пленных, польский посол просит лишь об одном:

    — Нельзя ли связаться с ними хотя бы по телеграфу? В конце-то концов, кто-нибудь должен знать, где они находятся?

    Вышинский был в этот день определенно не в духе. Он пожал плечами:

    — Так где же, по-вашему, они могут быть?

    Кот перечислил несколько названий предполагаемых лагерей. Вышинский опять пожал плечами.

    — Сколько уже времени прошло со дня подписания договора, — продолжал Кот после минутного молчания, — а многие из наших людей не обрели свободу, которая полагается им по праву. Мы не получаем от них даже писем или телеграмм. У нас нет их адресов. А между тем, вы, господин заместитель народного комиссара, 14 октября обещали мне предоставить интересующие меня данные на следующий день.

    — Да, я действительно это сказал, но 15-го началась эвакуация из Москвы, и связь между отдельными учреждениями стала затруднительной…

    — Руководство НКВД или ГУЛаг располагают соответствующими данными. Пожалуйста, предоставьте мне возможность выслать делегатов, которые в сопровождении сотрудников НКВД объехали бы лагеря с заключенными в них нашими людьми, оказали бы им помощь, ободрили бы их и этим самым помогли бы им пережить зиму.

    — Вы, господин посол, ставите вопрос так, как будто нам хочется прятать каких-то польских граждан. Где же они?! — И Вышинский хлопнул себя по коленям. Потом отвернулся и посмотрел в окно. За окном тихо, беззвучно падал снег. Оба закурили папиросы. Польский посол затянулся дымом, сел поудобнее в кресле и сказал:

    — Данные, которыми я располагаю, почерпнуты из показаний и протоколов свидетелей-очевидцев. Они видели, что в то или иное время то или иное число наших офицеров было вывезено в неизвестном направлении. Если бы я получил от вас точные данные, я бы воспользовался ими. Ведь люди — это не пар и не снег, который вот теперь идет, а весной растает…

    Вышинский ответил:

    — Некоторое число людей из ваших списков уже нашлось, а других мы разыскиваем. Когда у меня будут остальные фамилии, я смогу обратиться к соответствующим властям и даже наказать кого следует. Эти дела в моей компетенции, так как мне подчинен польский сектор наркомата иностранных дел.

    Через десять дней, 12 ноября, во время пятой беседы с Котом, Вышинский сказал:

    — Я уверен, что офицеры уже освобождены. Надо только удостовериться, где они. Если кто-нибудь из них еще не на свободе, то он, конечно, будет освобожден. Для меня этот вопрос вообще не существует.

    Но офицеры не появлялись.

    * * *

    Ввиду постоянных уверток, уловок и новых версий, которыми отделывались советские власти, польское правительство, бессильное добиться правды, обратилось к британскому правительству с просьбой о посредничестве. 3 ноября последовало британское дипломатическое вмешательство. 8 ноября нарком Молотов направил ноту, в которой находился следующий параграф:

    1. В соответствии с Указом Президиума Верховного Совета СССР от 13 августа с. г. об амнистии, все польские граждане, которые были лишены свободы как военнопленные или же на иных достаточных. основаниях, освобождены, причем определенным категориям освобожденных и военнопленных была оказана советскими властями материальная помощь (бесплатные билеты на проезд по железным дорогам и водным путям, суточные на питание в пути и др.).[12]

    Из этой ноты ясно следует, что все пленные освобождены. В таком случае, где генералы, полковники, тысячи офицеров низших рангов?! Где вся полиция и жандармерия, вывезенная в 1939 году в лагерь в Осташкове?!..

    Ходят слухи, что они где-то в концлагерях на Крайнем Севере. Но вот 14 ноября советский посол при польском правительстве в Лондоне Богомолов вручает польскому послу Рачинскому ноту, в которой, в частности, сказано:

    Все польские офицеры, находящиеся на территории СССР освобождены. Высказанные председателем совета министров предположения о том, что большое число польских офицеров рассеяно в северных областях СССР явно основаны на неточных сведениях.[13]

    В тот день, когда в Лондоне посол Богомолов отнимал таким образом у польского правительства последнюю надежду найти пропавших без вести военнопленных, надежду, за которую судорожно держались польские власти, внушая себе и советским властям, что военнопленные находятся где-то на Крайнем Севере… — того же 14 ноября посол Кот добивается встречи с самим диктатором Советского Союза Иосифом Сталиным. Сталин принял его в присутствии Молотова. Этот разговор, как и все предыдущие и последующие, был записан сразу после его окончания.

    Посол Кот, величая Сталина «Господином президентом», затронул ряд текущих, требующих урегулирования вопросов, которые возникли в связи с новоустановленными польскими отношениями.

    Сталин имел привычку во время разговоров, особенно слушая кого-нибудь, класть перед собой листок бумаги и чертить карандашом человечков, геометрические фигуры, а иногда цифры. Никому собственно не удавалось рассмотреть эти рисунки, так как диктатор шестой части земного шара, неожиданно нервным движением замазывал нарисованное, чаще всего мял бумагу, бросал ее в угол, брал чистый лист и опять начинал рисовать. Рисовал и рисовал без конца. Но при этом слышал каждое слово, потому что когда вставлял что-нибудь, то всегда кстати.

    — Я уже отнял у вас, господин президент, много времени, хотя знаю, что вы заняты очень важными делами. У меня есть к вам еще одно дело, которое я хотел бы затронуть.

    — Пожалуйста, господин посол, — любезно ответил Сталин, кивнув головой, склоненной над бумагой, на которой рисовал пику. Обыкновенную казачью пику.

    — Вы инициатор амнистии для польских граждан в СССР. Не могли бы вы повлиять, чтобы этот ваш шаг был полностью приведен в исполнение?

    — О, неужели есть еще неосвобожденные поляки? — воскликнул Сталин, как будто впервые слыша об этом.

    Молотов, сидевший по другую сторону стола, не моргнул и глазом.

    — Из лагеря в Старобельске, ликвидированного весной 1940 года, у нас еще нет ни одного офицера… — и Кот хотел говорить дальше о Козельске и об Осташкове, но Сталин его перебил.

    — Я рассмотрю это дело. Однако с освобожденными по-разному бывает. Как фамилия командовавшего обороной Львова? Если не ошибаюсь, генерал Лангер?

    — Генерал Лангнер, господин президент, — поправил посол.

    — Да, конечно, генерал Лангнер. Мы освободили его еще в прошлом году. Привезли его в Москву, разговаривали с ним. А он бежал за границу, кажется, в Румынию.

    Молотов утвердительно кивнул головой.

    — Наша амнистия не знает исключений, — продолжал Сталин, — но с некоторыми военными могло случиться то, что случилось с генералом Лангнером.

    — У нас есть именные списки, — ответил Кот, — например, до сих пор не нашелся генерал Станислав Галлер, не хватает нам офицеров из Старобельска, Козельска и Осташкова, вывезенных оттуда в апреле-мае 1940 года.

    — Мы освободили всех, даже тех, кого присылал генерал Сикорский с целью взрывать мосты и убивать советских граждан. Даже этих людей мы освободили, — Сталин смял бумагу и бросил под стол. — Впрочем, это не генерал Сикорский их присылал, а его начальник штаба Соснковский.[14]

    — Итак, господин президент, моя просьба к вам, — снова заговорил посол Кот, — состоит в том, чтобы вы были так добры распорядиться освободить офицеров, которые нужны нам для организации армии. У нас в руках протоколы о том, когда их вывезли из лагеря.

    — А есть точные списки? — спросил Сталин с оттенком определенной заинтересованности. Встал и начал ходить по комнате. Туда и обратно, туда и обратно.

    — Все фамилии записаны у всех советских начальников лагерей, которые каждый день вызывали всех пленных на проверку. Кроме того, НКВД вел следствие с каждым в отдельности. Не вернули ни одного офицера из штаба армии генерала Андерса, которой он командовал в Польше.

    Сталин вдруг остановился, закурил папиросу, выслушал внимательно последние слова и подошел к телефону, стоявшему на столе, за которым сидел Молотов. Быстрым движением снял трубку… и в эту минуту Молотов, по лицу которого скользнула едва заметная улыбка, сказал: «Это не так надо соединять…», — передвинул переключатель и опять сел, на этот раз за главный стол для совещаний.

    В комнате царила тишина. Сталин звонил в НКВД.

    — …У аппарата Сталин. Все поляки освобождены из тюрем?.. — Минута молчания. Слушает. — А то у меня тут польский посол, который утверждает, что не все… — опять слушает, потом кладет трубку и, вернувшись к столу для совещаний, меняет тему разговора. Прошло 5–8 минут и вдруг зазвонил телефон. Сталин взял трубку сам. Слушал. Раз только буркнул что-то под нос, но не сказал ни слова. Положил трубку, вернулся на свое место и на этот раз молчал. Посол Кот почувствовал, что его аудиенция кончилась.

    Иосиф Сталин ясно сказал, что он не знает, где находятся военнопленные, которые в 1939/1940 году были в лагерях в Козельске, Осташкове и Старобельске, и какая судьба их постигла…

    А с польской стороны все еще не допускали мысли, что все 15 тысяч недостающих военнопленных могли навсегда исчезнуть! Вопреки ноте Богомолова, вопреки советским заверениям о том, что ничего неизвестно о таких военнопленных. Поляки не верили советским властям, что эти военнопленные освобождены в 1940 году и что их нет на территории СССР. Наоборот, они утешались тем, что военнопленные попали в крайне тяжкие условия существования и теперь советское правительство пытается как-то затушевать дело, создать проволочку, может быть, провести их освобождение поэтапно… а может быть, оно действительно не в состоянии доставить их из-за полярного круга. Зима. Страшная зима стояла во всей стране. И в самоутешении сказывалась тревога: как они живут там, в промерзлых советских концлагерях за полярным кругом.

    * * *

    Первый разговор со Сталиным состоялся 14 ноября 1941 года. С того времени, в ожидании приезда в СССР генерала Сикорского, никаких шагов не предпринималось.

    1 декабря польское посольство приготовило для Сикорского «Записку по делу интернированных военнослужащих польской армии из лагерей в Старобельске, Козельске и Осташкове». Записка эта подтверждала несомненный факт: свыше 98 % всех офицеров и солдат было вывезено из трех вышеупомянутых лагерей весной 1940 года, и их след затерялся.

    Генерал Сикорский прибыл в Москву, внимательно изучил записку, взял с собой генерала Андерса, назначенного в то время командующим всеми формирующимися в СССР польскими войсковыми подразделениями, посла Кота и отправился в Кремль. Там, а дело было 3 декабря 1941 года, он был принят Сталиным, как всегда, в присутствии Молотова.

    Генерал Сикорский: …Господин президент, я утверждаю, что объявленная вами амнистия не проводится в жизнь. Многие, притом самые ценные наши люди, все еще находятся в лагерях и тюрьмах.

    Сталин (рисуя): Это невозможно, так как амнистия касалась всех и все поляки освобождены. (Последние слова он говорит, обращаясь к Молотову, а тот утвердительно кивает головой.)

    Генерал Сикорский (берет из рук Андерса список): Это не наше дело предъявлять точные списки наших людей, так как они есть у начальников лагерей. У меня с собой список около четырех тысяч офицеров, которых силой вывезли и которые до сих пор находятся еще в тюрьмах или в лагерях. Это неполный список — в нем только фамилии, включенные по памяти. Я распорядился проверить, нет ли их в Польше, с которой у меня постоянная связь. Оказалось, что там нет никого из них, так же, как их нет и в лагерях для военнопленных в Германии. Эти люди находятся здесь. Никто из них не вернулся.

    Сталин: Это невозможно! Они бежали.

    Генерал Андерс: Куда же они могли бежать?

    Сталин: Ну, в Маньчжурию, например…

    Генерал Андерс: Невозможно, чтобы все они сумели бежать… Большинство офицеров, упомянутых в списке, я знаю лично. Среди них — мои штабные офицеры и командиры.

    Сталин: Их наверняка освободили, но они не успели еще приехать.

    Генерал Сикорский: Россия — большая страна, и она испытывает большие трудности. Быть может, местные власти не исполнили приказа? Если бы кто-нибудь выбрался за границу, он, вне сомнения, явился бы ко мне.

    Сталин: Советское правительство не имеет ни малейшей причины задерживать хоть кого-либо из поляков.

    Молотов: Мы задержали только тех, кто после начала войны совершил преступления: производили диверсии, устанавливали радиостанции и т. п. В них вы, вероятно, не заинтересованы.

    Кот: Конечно, нет. Но я просил, чтобы нам дали списки этих людей, так как в очень многих случаях обвиняются настоящие патриоты и ни в чем неповинные люди.

    Молотов поддакивает.

    Генерал Сикорский: Было бы хорошо, чтобы вы, господин президент, выступили по этому делу с публичным разъяснением, которое коренным образом изменило бы подход к полякам в Советской России. Они ведь не туристы, а люди, насильно вывезенные из Польши. Они попали сюда не по собственной воле, но были вывезены и много выстрадали.

    Сталин: Это будет сделано. Специальные распоряжения будут даны исполнительным властям. Однако нужно понять, что мы ведем войну.

    Этот разговор еще больше убедил польскую сторону в том, что недостающие пленные живы и что держат их на Крайнем Севере или на Дальнем Востоке, судя по намеку Сталина, что «пленные бежали в Маньчжурию», а затем по словам, что «все освобождены», но «еще не все успели приехать» и, наконец, что он даст «специальные распоряжения исполнительным властям».

    После этого разговора в Кремле наступил короткий перерыв в дипломатических демаршах. Польские военные власти предприняли розыски пленных собственными силами и назначили для этой цели уже упоминавшегося майора Юзефа Чапского, освобожденного из лагеря в Грязовце, который, минуя все промежуточные инстанции, направился прямо к генералу Наседкину, начальнику всех концентрационных лагерей (ГУЛаг), а затем к генералам НКВД Бзырову и Райхману (см. Приложение 7). Его миссия кончилась полной неудачей. Никто из советских сановников «не знал», что случилось, что вообще могло случиться с 15 тысячами польских пленных!

    Тем временем календарь уже перевалил за Новый год и указывал 1942.

    28 января польское правительство в Лондоне еще раз предприняло дипломатический шаг по поводу недостающих пленных. Это была очередная, сорок девятая нота. С советской стороны на нее не последовало ответа.

    Итак, ждали.

    Ждали в январе, ждали в феврале. Пытались переждать зиму. Все с глазами, устремленными на Крайний Север. Чтобы понять эту идею польских властей, граничившую с ослеплением, почти с маниакальным упорством, с каким все надежды возлагались на полярный круг, нужно отметить, что именно за полярным кругом находилось большинство советских концлагерей, в которых сидели не тысячи, а миллионы заключенных! Эта надежда усиливалась постоянно прибывавшими оттуда, в единичном и групповом порядке, поляками, которые действительно, проезжая через северную тундру и тайгу, где-то по дороге, на этапах, в пересыльных лагерях натыкались в последние месяцы на следы каких-то польских пленных. Однако это была ошибка, так как здесь речь шла не о пленных из Козельска, Осташкова и Старобелька, а о тех, кто был интернирован в прибалтийских государствах, кого советская власть захватила вместе с этими государствами и сослала на север в каторжные трудовые лагеря. В суматохе войны, путанице дат и человеческих судеб легко было допустить подобную ошибку. Потом думали, что когда тронется лед… Но лед там трогается очень поздно.

    Не ожидая ледохода и пока еще снег толстым слоем покрывал Россию, 18 марта 1942 года генерал Андерс в сопровождении своего начальника штаба, полковника Окулицко-го, опять просит аудиенцию у всемогущего. Сталин принял их в Кремле в присутствии Молотова.

    Андерс описывает положение польской армии, формирующейся в СССР, и говорит:

    — Нам по-прежнему не хватает офицеров. До сих пор нет офицеров из Козельска, Старобельска и Осташкова. Они все-таки должны быть где-то у вас. Мы собрали дополнительные сведения, — он вручает два списка, которые Молотов берет у него из рук. — Куда же они могли деваться? У нас есть следы их пребывания на Колыме.

    Сталин, с папиросой во рту, марая бумагу, отвечает:

    — Я уже отдал приказ их освободить. Говорят даже, что они на Земле Франца-Иосифа, а там ведь никого нет. Не знаю, где они. Да и зачем нам их держать? Может быть, они в лагерях на территории, занятой немцами, может, разбежались…

    — Это исключено, об этом мы знали бы, — вставил полковник Окулицкий.

    — Мы задержали только тех поляков, которые состоят на службе у немцев, — сухо ответил Сталин и переменил тему разговора.

    «На территории занятой немцами?» «Разбежались?» Откуда они могли разбежаться? В какой местности, из какого лагеря? Когда они могли оказаться на этой территории?..

    И вот тут, после восьми месяцев напрасных поисков, после сорока девяти дипломатических нот, после неисчислимых совещаний, стараний, хлопот, просьб, на которые был лишь один ответ «не знаем» или «мы их отдали еще в 1940 году», — Сталин произносит пока еще малопонятную фразу. Просто так, невзначай, пуская папиросный дым и отрывая глаза от бессмысленного листка бумаги, на котором он рисовал на этот раз какого-то фантастического быка… Пришла ему эта мысль в голову неожиданно или была обдумана раньше? Или это был пробный шар, который годом позже станет основой официальной советской версии? Или решительный поворот советской политики в этом щекотливом деле, созданном настойчивостью польской стороны? Вряд ли это был такой поворот, ибо в дальнейших переговорах и официальных ответах советская сторона пока не вернется к этому заявлению и отнюдь не воспользуется словами, брошенными Сталиным сквозь папиросный дым.

    Совсем наоборот. 19 мая 1942 года польское правительство вручило еще один меморандум о затерявшихся польских пленных и еще одну ноту — 13 июня того же года (см. Приложение 8), НКВД сделал в ответном меморандуме от 10 июля 1942 года следующее заявление:

    Известно, что многие польские граждане, освобожденные еще до издания указа об амнистии, уехали из СССР на родину. Необходимо также отметить, что многие польские граждане среди освобожденных на основании указа бежали за границу, причем некоторые из них в Германию… Наконец, в связи с неорганизованными переездами зимой 1941 года из северных областей СССР в южные, которые происходили вопреки многократным предупреждениям Народного Комиссариата, какая-то часть польских граждан подверглась в дороге заболеваниям и была высажена на разных станциях, причем некоторые из них умерли в дороге. Все эти обстоятельства могли, естественно, стать причиной того, что некоторое число польских граждан не дало знать о себе.

    8 июля, за два дня до этого окончательного, закрывающего дискуссию советского заявления, господин Кот в сопровождении поверенного в делах Сокольницкого нанес прощальный визит Вышинскому, и в разговоре, имевшем скорее частный характер, Вышинский сказал:

    — Что касается мнимого задерживания поляков в тюрьмах или в лагерях, то я должен заверить вас, господин посол, что я расследовал это дело и их там действительно нет. Офицеров нет ни на дальнем, ни на ближнем севере, вообще нет нигде. Может быть, они находятся за пределами СССР, может быть, часть их умерла… Все освобождены. Частично они были освобождены еще до нашей войны с Германией, частично — позже.

    — Что касается офицеров, — ответил Кот, — то должен сказать, что именно из Польши я получаю самое большое количество запросов от их семей, обеспокоенных их судьбой, так как их там нет. Нет ни одного.

    — Если наших пленных освободили, — вмешался Сокольницкий, — то я прошу предоставить мне списки освобожденных, с указанием числа и места освобождения. Советское правительство многократно составляло списки военнопленных и предоставление нам такого списка не должно представлять трудности.

    Вышинский развел руками:

    — К сожалению, у нас таких списков нет.

    * * *

    Польско-советские отношения начали портиться. Оказалось, что советское правительство, остановив первый немецкий удар, ни в коем случае не собиралось отказываться от половины Польши, которую оно аннексировало при поддержке той же Германии в 1939/40 годах. Оно начало также создавать новые препятствия в формировании Польской армии. Это отразилось в последней ноте польского правительства, врученной в Москве 27 августа 1942 года, — последней перед решающим поворотом в этом деле.

    …Это отрицательное отношение советского правительства к дальнейшему развитию Польской армии подтверждается также тем, что до сих пор не найдены свыше 8 тысяч польских офицеров, находившихся весной 1940 года в лагерях для военнопленных в Козельске, Осташкове и Старобельске, несмотря на многочисленные дипломатические демарши польского правительства и несмотря на то, что частичный список этих офицеров был вручен Председателю Совета Народных Комиссаров /Сталину/ генералом Сикорским в декабре 1941 года, а затем генералом Андерсом в марте 1942 года.

    Однако это заявление не изменило принципиальной позиции советского правительства в вопросе о таинственной загадке исчезновения польских военнопленных. Эту свою принципиальную позицию советское правительство уточнило в вышеупомянутом меморандуме от 10 июля, где приведены только следующие причины исчезновения пленных:

    (1) уехали в Польшу;

    (2) бежали за границу;

    (3) умерли в дороге.

    Советская сторона тогда не выдвигала никакой другой версии.


    Глава 9.СЕНСАЦИОННОЕ СООБЩЕНИЕ НЕМЕЦКОГО РАДИО


    Все убиты выстрелом в затылок! — Под Смоленском расстреляно 10 тысяч польских офицеров.


    И снова непроницаемый занавес прикрыл судьбу пропавших без вести. Непроницаемое молчание царило и в мировой прессе. Тщетные розыски польского правительства не оглашались, хотя высокопоставленные лица в американском и британском правительстве были, конечно, в курсе польско-советских переговоров, а англичане сами делали шаги в этом вопросе. В прессу это дело не попадало ввиду заботы, как говорилось потихоньку, о единстве лагеря объединенных наций, а еще тише — ввиду боязни шантажа с советской стороны, которая в любой момент могла пригрозить заключением сепаратного мира с Германией. Так прошла осень 1942 года, за ней зима, и наконец наступила весна 1943 года — месяцы, чреватые событиями, от которых зависели будущие судьбы мира.

    Среди этих событий было одно, незначительное и почти неинтересное. К цепи бесконечных нарушений международного и военного права немцы добавили еще одно звено: на оккупированных территориях они начали принудительно вербовать людей на работу, непосредственно связанную с военными действиями. В числе завербованных оказалось немало поляков — рабочих, возчиков, шоферов и т. п., часть которых зачислили в организацию «Тодт». Многих из них еще летом 1942 года послали на восточный фронт.

    А на восточном фронте, в частности, находился Смоленск, оккупированный немцами с июля 1941 года. В 12 километрах к западу от Смоленска лежит станция Гнездово. В четырех километрах от станции Гнездово тянется Катынский лес, а в нем так называемые «Козьи Горы», иначе Косогоры. Недалеко от этих «Козьих Гор» жил старичок, крестьянин Парфен Киселев, которому в то время было 72 года.

    И вот примерно в то же самое время, когда советское правительство вручило свой меморандум от 10 июля 1942 года, где заявляет, что ему неизвестно, что случилось с польскими военнопленными, примерно в то же самое время, когда посол Кот в последний раз беседует с Вышинским, в то же время, когда в туманном Лондоне польское правительство в изгнании составляет свою пятидесятую с чем-то ноту, — несколько поляков, насильно вывезенных немцами на принудительные работы под Смоленск, зашли в избу Парфена Киселева. О чем там в избе говорилось, Киселев никому не рассказывал в течение многих следующих месяцев. Чего бы ему язык распускать? Кому рассказывать? Там, на востоке, люди не болтливы…

    Это был июль 1942 г.

    И только 13 апреля 1943 года, в 9 часов 15 минут по нью-йоркскому времени, берлинское радио передает коммюнике следующего содержания:

    Из Смоленска сообщают, что местное население указало немецким властям место тайных массовых казней, произведенных большевиками, где ГПУ истребило 10 000 польских офицеров. Немецкие власти отправились в Косогоры, бывшую советскую здравницу, расположенную в 16 километрах к западу от Смоленска, где и сделали страшное открытие. Они обнаружили братскую могилу 28 метров длиной и 16 метров шириной, в которой были зарыты в 12 пластов 3 тысячи трупов польских офицеров. Они были в полном воинском обмундировании, некоторые связаны, у всех были пистолетные раны в затылке. Опознание трупов не представит трудностей, так как они находятся в состоянии мумификации ввиду особенностей почвы, а также потому, что большевики оставили на их телах личные документы. Уже сегодня установлено, что в числе убитых находится, в частности, генерал Сморавинский из Люблина. Офицеры находились сначала в Козельске под Орлом, откуда в феврале-марте 1940 года были перевезены в вагонах для скота под Смоленск, а оттуда на грузовиках в Косогоры, где большевики их всех перебили. Поиски и раскрытие новых братских могил продолжаются. Под уже раскопанными пластами находятся еще другие пласты. Общее число убитых офицеров исчисляется в 10 тысяч, что более или менее отвечает численности всего польского офицерского состава, взятого в плен большевиками. Корреспонденты норвежских газет, присутствовавшие при раскопках, могли лично, своими глазами, убедиться в истинности этого преступления и сообщили о нем в свои редакции в Осло.

    Это была действительно страшная весть. Преступление, которое даже на войне, изобилующей преступлениями, выглядело и количественно и, прежде всего качественно, превосходящим все другие. Первой инстинктивной реакцией общественности демократического мира было: не поверить этому. Не поверить хотя бы потому, что сообщение исходило от немцев, на совести которых лежало уже столько иных преступлений! Разумеется, широкие сферы этой мировой общественности не имели никакого понятия об исчезновении в СССР 15 тысяч польских военнопленных, о продолжавшихся более года бесплодных поисках, о многих уже известных, но никогда не оглашавшихся в союзной печати подробностях.

    Тем временем в следующих передачах берлинское радио сообщает новые подробности:

    В летние месяцы 1942 года несколько поляков, которые работали в трудовых бригадах при немецкой армии, а также гражданские лица, освобожденные от большевистского ига, узнали от местных жителей, что вблизи Смоленска большевики расстреливали поляков. Из этих рассказов обнаруживается дальше, что расстрелянных закапывали, по всей вероятности, в Катынском лесу, по правую сторону от дороги, ведущей от шоссе Смоленск-Катынь к дому отдыха НКВД (прежнее ГПУ). По рассказам, на станцию Гнездово неоднократно приходили транспорты с пленными польскими офицерами, которых отвозили отсюда грузовиками в недалекий Катынский лесок. Вышеупомянутые лица заинтересовались судьбой своих земляков и начали копать на холме, который с первого взгляда не гармонировал с окружающим пейзажем и казался делом человеческих рук. Вскоре они обнаружили тело польского офицера, о чем свидетельствовал его мундир. Вначале, однако, они не предполагали, что натолкнулись на братскую могилу. Так как немецкое подразделение, при котором работали эти поляки, было направлено в другое место, то дальнейшие поиски прекратились.

    Местное население, запуганное большевистским террором, неохотно рассказывало о том, что оно пережило в 1940 году. Только весной 1943 г. до немецких властей доходят слухи о трупах в Катынском лесу. В связи с этим немецкие власти предпринимают систематические обширные исследования, которые, постепенно, позволяют с удивительной точностью восстановить факты, предшествовавшие этому массовому убийству. Шаг за шагом обнаруживаются жуткие подробности. Данные под присягой показания многих свидетелей ясно освещают положение вещей и совпадают с результатами исследований эксгумации. Показания эти доказывают, что уже многие годы Катынский лесок был местом казней ГПУ.

    Лондоном овладело замешательство. Британские правительственные круги прекрасно знают, что приведенное немцами число убитых более или менее соответствует числу пропавших без вести, которых польское правительство безуспешно разыскивает в Советском Союзе. Кроме того, британское правительство прекрасно знает ход переговоров, текст польских нот и советские ответы на них.

    Вечером немецкое радио передает содержание показаний Парфена Киселева, из которых мир узнает, что делали у него в избе польские рабочие летом 1942 года. А именно: до них дошли слухи, что в катынском лесу расстреливали польских офицеров и что Киселев знает об этом больше, чем другие жители, так как жил ближе всех к месту преступления. Тогда пришли к нему десять поляков из организации «Тодт». Это было в июле. Они взяли с собой лопаты. Убедившись на месте в содеянном, они опять засыпали братскую могилу и поставили два березовых креста.

    * * *

    Весь день 14 апреля союзники хранят неловкое молчание. Но через 48 часов после немецких сообщений советское правительство, которое в течение целого года не могло дать какого-нибудь разумного указания о местонахождении польских военнопленных, — то самое советское правительство, глава которого вместе со своими министрами, начальниками политической полиции НКВД, начальниками лагерей и всеми другими чиновниками огромного государства, только разводил руками и пожимал плечами, — вдруг теперь, через официальное агентство ТАСС, сообщает как о чем-то широко известном:

    Геббельсовские клеветники в течение последних двух-трех дней распространяют гнусные клеветнические измышления о якобы имевшем место весной 1940 г. в районе Смоленска массовом расстреле советскими органами польских офицеров. Немецко-фашистские мерзавцы в этой своей новой чудовищной выдумке не останавливаются перед самой беззастенчивой и подлой ложью, которой они пытаются прикрыть неслыханные преступления, совершенные, как это теперь очевидно, ими самими.

    Немецко-фашистские сообщения по этому поводу не оставляют никакого сомнения в трагичности судьбы бывших польских военнопленных, находившихся в 1941 году в районах западнее Смоленска на строительных работах и попавших вместе со многими советскими людьми, жителями Смоленской области, в руки немецко-фашистских палачей летом 1941 года, после отхода советских войск из района Смоленска.

    Не подлежит никакому сомнению, что геббельсовские клеветники ложью и клеветой пытаются теперь замазать кровавые преступления гитлеровских разбойников. В своей неуклюже состряпанной брехне о многочисленных могилах, якобы открытых немцами около Смоленска, геббельсовские лжецы упоминают деревню Гнездовую, но они жульнически умалчивают о том, что именно близ деревни Гнездовой находятся археологические раскопки исторического «Гнездовского могильника». Гитлеровские сих дел мастера пускаются на самую грубую подделку и подтасовку фактов, распространяя клеветнические вымыслы о каких-то советских зверствах весной 1940 г. и стараясь, таким образом, отвести от себя ответственность за совершенные гитлеровцами зверские преступления.

    Патентованным немецко-фашистским убийцам, обагрившим свои руки в крови сотен тысяч невинных жертв, систематически истребляющим население оккупированных ими стран, не щадя ни детей, ни женщин, ни стариков, истребившим в самой Польше многие сотни тысяч польских граждан, никого не удастся обмануть своей подлой ложью и клеветой. Гитлеровские убийцы не уйдут от справедливого и неминуемого возмездия за свои кровавые преступления.[15]

    И хотя британскому правительству известно содержание советской памятной записки от 10 июля 1942 года — совершенно противоречащей содержанию настоящего заявления — оно все же предает его гласности. 15 апреля 1943 года, в 7 часов 15 минут, радио Би-Би-Си передает следующее коммюнике:

    Сегодня Московское радио официально и категорически опровергло распространяемые немцами сообщения о расстреле советскими властями польских офицеров. Эта немецкая ложь указывает, какова была судьба тех польских офицеров, которых немцы заставили там работать в 1941 году на строительных работах. Берлин все время глушит московскую радиопередачу.

    С этого времени советская версия, повторяемая по радио и в московской прессе, становится общепринятой:

    Польские военнопленные, сгруппированные с 1940 г. в лагерях под Смоленском и работавшие там, попали в июле 1941 г. в немецкие руки и были там в августе-сентябре того же года расстреляны немецко-фашистскими захватчиками.

    Но польская общественность была иного мнения, чем британские официальные круги. Теперь речь шла не о том или ином политическом шаге, но об отношении к трагедии, постигшей весь народ: тысячи его лучших сынов были коварно убиты, брошены, как навоз, в огромные рвы, засыпаны землей!

    В материалах по катынскому делу, собранных польским правительством в Лондоне уже после войны, находится документ, характеризующий реакцию польского общественного мнения того времени.

    Сенсационные сообщения немецкого радио до глубины души потрясли польскую общественность в эмиграции. Все новые поступающие сведения не оставляли больше никакого сомнения в том, что найденные в Катыни тела — действительно убитые польские офицеры.

    Повторно были изучены заметки и протоколы польско-советских переговоров по этому делу. В свете немецких сообщений они приобрели выразительное содержание.

    Только теперь стали ясными некоторые высказывания и факты, которые поляки до сих пор комментировали по-разному, как например:

    1. Неловкость, проявленная Вышинским, когда б октября 1941 года в разговоре с ним впервые был затронут вопрос о пропавших польских офицерах…

    2. Его раздражение во время разговора 14 октября 1941 г. и обещание отдать «всех людей, которые у нас есть» и слова о том, что они не могут отдать тех, кого у них нет.

    3. Категорическое обещание Вышинского во время разговора 12 ноября 1941 г.: «У нас есть список всех живых и мертвых. Я обещал вам данные и я представлю их вам». Он не сдержал этого обещания.

    4. Молчание Сталина во время разговора 14 ноября 1941 года.

    5. Его неправдоподобное и прямо-таки диковинное заявление во время разговора 3 декабря 1941 г., что тысячи пропавших без вести военнопленных из советских лагерей могли бежать в… Маньчжурию…

    6. Странные перипетии майора Чапского в Чкалове и Москве…

    7. Слова Сталина во время разговора 18 марта 1942 года: «Не знаю, где они»…

    8. Утверждения советского меморандума от 10 июля 1942 года…

    16 апреля 1943 года в Лондоне происходит заседание совета министров польского правительства.

    Дальнейший ход событий — это длинный ряд нот, дипломатических заявлений и шагов, которые, тем не менее, точно определяют позиции отдельных заинтересованных государств — будь то в попытках разгадать загадку, будь то в попытках ее запутать.


    Глава 10.ПОЧЕМУ МЕЖДУНАРОДНЫЙ КРАСНЫЙ КРЕСТ НЕ ПРЕДПРИНЯЛ РАССЛЕДОВАНИЯ КАТЫНСКОГО ЗЛОДЕЯНИЯ?


    Сложное политическое положение. — Разрыв дипломатических сношений между Советским Союзом и польским правительством. — Загадочная гибель генерала Сикорского над Гибралтаром.

    После немецких сообщений политическое положение осложнилось. Польша, которая первой в мире начала борьбу с гитлеровским нашествием и, как сказал президент Рузвельт, стала «вдохновительницей народов» в войне с Германией, продолжает сохранять верность своим союзникам и не намерена отказываться от этой верности и солидарности — ни по эмоциональному порыву, ни по политическим расчетам. Но все имеет свои границы в нашем несовершенном мире. Даже самые хладнокровные государственные соображения наталкиваются на ту границу, которую политика данного народа переступить не может.

    Всем в мире, кто воюет с Гитлером, а Польше, может быть, больше всех, важно, чтобы немецкие сообщения оказались ложными. Но польское правительство, единственное среди всех правительств, заинтересованных в этом вопросе, несет на своих плечах ответственность за жизнь и смерть своих граждан, своих солдат и не может ставить их судьбу на карту в политической игре — оно должно руководиться принципом справедливости и человеческой морали. Там, на родине, десятки тысяч матерей, детей, отцов оплакивают пропавших без вести, о которых теперь стало известно, что, с неслыханным нарушением права и обычаев, принятых в цивилизованном мире, они предательски убиты, брошены во рвы и засыпаны землей — притом их убийцы неизвестны, можно лишь подозревать, кто они. Убиты генералы, полковники, офицеры, на их телах еще остались ордена и кресты, которыми их наградила родина. Невозможно пройти мимо такого страшного преступления и перейти к другим делам, и ни одно правительство в мире, если оно не хочет покрыть себя позором перед собственным народом, так не поступило бы. Польское правительство обязано требовать расследования этого преступления.

    Но кто может взяться за это в создавшейся теперь ситуации? Принимая во внимание, что территория, на которой произошло преступление, занята немцами, кто может гарантировать беспристрастие расследования и подведения итогов?

    Согласно женевской конвенции, в 1864 году была учреждена Международная организация Красного Креста, которая на протяжении 79 лет оказывала неисчислимые услуги человечеству, постоянно вовлекаемому в новые кровавые распри. Ни одна нация в мире никогда не оспаривала беспристрастность, серьезность и авторитет Международного Красного Креста. Поэтому через четыре дня после немецкого сообщения о Катыни, 17 апреля 1943 года, публикуется следующее коммюнике польского Совета министров в Лондоне:

    Нет поляка, который не был бы глубоко потрясен раскрытием под Смоленском братских могил польских офицеров, след которых затерялся в Советской России и которые пали жертвой массового убийства.

    Немецкая пропаганда старается придать этому известию широчайшую огласку. Польское правительство поручило польскому послу в Швейцарии обратиться в Международный Красный Крест в Женеве с просьбой направить делегацию, которая могла бы на месте установить истинное положение дел. Желательно, чтобы результаты расследования, произведенного учреждением, которому будет поручено рассмотреть дело и установить, на ком лежит ответственность, были немедленно обнародованы.

    Одновременно, того же 17 апреля, польский министр обороны генерал Кукель опубликовал коммюнике, в котором изложил содержание всего дела (см. Приложение 9) и закончил его следующими словами:

    Мы приучены ко лжи немецкой пропаганды и отдаем себе отчет в том, какую цель преследуют эти последние сообщения. Однако, учитывая точность немецкой информации, касающейся обнаружения нескольких тысяч тел польских офицеров вблизи Смоленска и ввиду категорического заявления, что офицеры были убиты советскими властями весной 1940 г., — мы считаем необходимым, чтобы обнаруженные братские могилы были обследованы и факты установлены компетентными международными органами, такими, как МКК. Польское правительство обращается к вышеназванному учреждению с просьбой направить делегацию на место убийства польских военнопленных.

    Однако до выпуска этого коммюнике, на том же заседании, польское правительство решило предпринять еще одну попытку обратиться непосредственно к советскому правительству и просите у него разъяснений. В связи с этим была вручена нота советскому послу в Лондоне. В этой ноте польское правительство напоминает, что вопрос о пропавших без вести военнопленных уже многократно затрагивался, и обращает внимание на то, что оно никогда не получило удовлетворительного ответа о том, куда вывезли в 1940 г. этих военнопленных и где они находятся. И дальше:

    …Если, как это следует из сообщения Информбюро от 15 апреля 1943 г., правительство СССР действительно располагает большими сведениями по этому вопросу, чем сообщенные в свое время польскому правительству, я вновь обращаюсь к Вам, господин посол, с просьбой предоставить польскому правительству точную и подробную информацию относительно судьбы военнопленных…

    Польская и мировая общественность по праву глубоко потрясены случившимся, и только неопровержимые факты могут стать противовесом обширным и подробным немецким сообщениям об обнаружении многих тысяч тел польских офицеров, убитых под Смоленском весной 1940 года.

    На эту ноту ответа не последовало.

    Тем временем решение польского правительства обратиться в МКК доходит 17 апреля в 16.00 до князя Радзивилла, заместителя делегата польского Красного Креста в Швейцарии. В 16.30 он вручает польскую ноту представителю МКК Рюгеру. При этом он узнает, что уже вчера, 16 апреля, от немецкого Красного Креста была получена аналогичная просьба заняться расследованием дела (см. Приложение 10).

    В данном случае подход немцев был не только последовательным, но и знаменательным. Последовательным, потому что они обратились к авторитетной и беспристрастной международной организации с просьбой расследовать преступление. Знаменательным, потому что МКК, пользующийся безупречной репутацией и уважением во всем мире, направив на место преступления своих делегатов, не позволил бы ни обмануть себя, ни подкупить и никаким другим образом склонить к выводам, не соответствующим фактическому положению дел. Из этого следовало, что немцы совершенно уверены в подтверждении своих сообщений и не боятся оглашения правды перед всем миром. Разумеется, им, по политическим соображениям, было желательно придать этому делу величайшую огласку и использовать в пропаганде обвинения против советского правительства.

    Но советское правительство заявило, что не оно, а Германия несет вину за это преступление. Казалось бы, ввиду вышеупомянутых, обвинительных для него улик, ему следовало бы тем более — и больше, чем немцам — стремиться к скорейшему разъяснению дела аполитичным, авторитетным органом, чтобы раз навсегда покончить со всеми недоразумениями. Точнее, ему следовало бы к этому стремиться, если… его заявления соответствуют истине.

    Дальнейший ход событий принял следующий оборот. Ввиду того, что обе воюющие стороны, т. е. Польша и Германия, внесли свои предложения, как того требовал устав, утвержденный МКК в начале Второй мировой войны (на основе которого могло быть предпринято международное расследование), представитель МКК заявил польскому делегату, что оба предложения будут, по всей вероятности, одобрены правлением МКК и объявил о заседании соответствующей комиссии для выбора нейтральной делегации, назначенном на 20 апреля 1943 года.

    Но это заседание так никогда и не состоялось!

    Совершенно неожиданно происходит крутой поворот в позиции МКК ввиду давления… советского правительства. Вместо того, чтобы созвать ожидаемое заседание, правление МКК издает меморандум, третий пункт которого гласит:

    Согласно духу меморандума от 12.9.1939 года, МКК в принципе не мог бы согласиться на участие своих экспертов в технической процедуре идентификации убитых, кроме как с согласия всех заинтересованных сторон.

    Польский делегат вновь обращается в правление МКК. Его уведомляют частным образом, что МКК был уже готов послать в Катынь следственную комиссию, в состав которой должны были войти шведские, португальские и швейцарские эксперты под председательством швейцарца. Но некоторые третьи государства высказали мысль, что такой шаг будет очень плохо принят Советским Союзом. Ведь Советский Союз — тоже «заинтересованная сторона». Ввиду этого, правление МКК пришло к выводу, что нельзя предпринимать никаких расследований без его согласия. Пока что есть только один выход: польское правительство должно само или при посредстве союзников обратиться к советскому правительству, чтобы заручиться его согласием на ведение следствия. Официальный ответ по поводу этого дела был также послан германскому Красному Кресту. Пусть он старается получить согласие советского правительства при посредничестве «puissance protectrice» (покровительствующей державы).

    Дело становится громким, и его уже не удержать в рамках тихой дипломатии. Все уже знают о том, что МКК должен принять решение, и ждут его с нескрываемым интересом. Ввиду этого МКК вынужден опубликовать 23 апреля официальное коммюнике:

    Германский Красный Крест, а также польское правительство обратились в Международный Красный Крест с просьбой о его участии в идентификации трупов польских офицеров, которые, согласно немецким сообщениям, обнаружены вблизи Смоленска. В обоих случаях МКК ответил, что, в принципе, готов представить свою помощь в подборе нейтральных экспертов при условии, что соответствующие заявления будут направлены ему всеми заинтересованными сторонами в согласии с меморандумом, который МКК разослал в декабре /1942 г./ всем воюющим странам и в котором уточнялись принципы, на основе которых МКК может принимать участие в такого рода расследованиях.

    Вполне ясно, что в данном случае под словом «все» стороны подразумевалась советская сторона. Тем временем советское правительство не только не согласилось на то, чтобы МКК предпринимал расследование в Катыни, но за два дня до публикации этого коммюнике, 21 апреля, передало по московскому радио статью, которая затем появилась в «Правде», под заглавием «Польские попутчики Гитлера». В этой статье официальный печатный орган коммунистической партии обвиняет польское правительство ни более, ни менее, как… в коллаборационизме с Гитлером! Одновременно правительственное агентство ТАСС напало на правительство генерала Сикорского, утверждая, что его обращение в МКК доказывает, какое огромное влияние оказывают прогитлеровские элементы на польские правительственные круги.

    Этот неслыханный для здравого рассудка, но, по существу, всего лишь неожиданный поступок советского правительства привел в смущение западную общественность. Было ясно, что такой шаг компрометировал советское правительство в глазах всего мира, ибо оно побоялось беспристрастного следствия. Советское правительство, сотрудничавшее с Гитлером с 1939 по 1941 год, обвиняет польское правительство, первым в мире поднявшее оружие против агрессора, в том, что оно — на стороне Гитлера!

    На первый взгляд, заявление ТАСС выглядело каким-то недоразумением или шуткой, но советское правительство хорошо знало, что делает. Оно хорошо знало, что на этом этапе войны никто не вздумает рассматривать Советский Союз как нечто гротескное… В 1942–1943 гг. Англия и Америка прилагали особенные усилия, чтобы установить и сохранить дружественные отношения с Советским Союзом. В августе 1942 года Черчилль посетил Москву, сердечно пожимал руку Сталина и сказал о нем, что советский диктатор наделен «огромным чувством юмора» — самый большой комплимент, на который способен англичанин. Меньше чем через год после вышеописанных событий английский король Георг VI пошлет в Тегеран тому же Сталину почетную саблю с золотой рукоятью.

    На этом фоне вопрос бандитского убийства 10 тысяч польских офицеров принимал особенно неприятный привкус — и для Лондона, и для Вашингтона. Западные союзники предпочли бы все это замять, а не раздувать; во всяком случае как можно скорее покончить с ним и снять с повестки дня.

    Черчилль возлагал большие надежды на генерала Сикорского, которого ценил как твердого политика, но в то же время как решительного сторонника сближения с СССР. Приближалась Пасха. В ночь со Страстной Субботы на Светлое Воскресенье, т. е. с 24 на 25 апреля 1943 года, генерал Сикорский был подвергнут дипломатическому нажиму. От него требовали, чтобы он выступил с торжественным заявлением, что польские офицеры, тела которых обнаружены в Катыни, не могли быть убиты большевиками и что все это дело — чистый вымысел клеветнической немецкой пропаганды. Генерал Сикорский действительно был сторонником сближения с СССР. Он заключил договор с Советским Союзом 30 июля 1941 года, в котором пошел на далеко идущие компромиссы, предав забвению нарушение соглашений и договоров, коварное нападение на Польшу в 1939 году, мартиролог сотен тысяч поляков. Но на этот раз генерал Сикорский сказал:

    — Нет!

    Такой ответ не должен был никого удивить. Хорошим или плохим политиком был генерал Сикорский, но он прежде всего был честным солдатом и патриотом. Он не мог дать иной ответ, когда налицо были прямые улики и веские косвенные доказательства и когда он был сам глубоко убежден, что преступление совершили большевики.

    Через двадцать четыре часа после того как Сикорский отверг «добрые советы» и дипломатический нажим, ровно в четверть первого ночи с 25 на 26 апреля, польский посол в Москве Ромер был вызван Молотовым в НКИД, как три с половиной года назад был вызван посол Гжибовский, и, так же, как и тогда, Молотов зачитал ему ноту.

    Эта нота содержала целый ряд оскорблений в адрес польского правительства, уже опубликованных в московской «Правде» и в официальном коммюнике ТАССа: польское правительство обвинялось в «сотрудничестве с Гитлером». Сверх того, в ноте объявлялось о разрыве дипломатических отношений между Советским Союзом и Польшей и указывалось, что непосредственной причиной разрыва послужило обращение польского правительства в МКК в Женеве с просьбой расследовать катынское преступление. Соответствующий абзац этой ноты был таков:

    Понятно, что такое «расследование», осуществляемое к тому же за спиной Советского правительства, не может вызвать доверия у сколько-нибудь честных людей… На основании всего этого Советское правительство решило прервать отношения с Польским правительством.

    Посол Ромер поступил так же, как его предшественник в 1939 году. Он заявил:

    — Отказываюсь принять ноту и утверждаю, что она содержит ложь и оскорбления.

    * * *

    Но что же этот жест мог изменить в положении, навязанном силой! А сила была на стороне Советского Союза. 2 февраля этого года немцы потерпели поражение под Сталинградом. СССР 1943 года — это уже не СССР 1941-го… Поэтому сообщение о разрыве дипломатических отношений с польским правительством вызвало явную тревогу в кругах союзников. Все дело перешло из уголовной области в политическую. Этот разрыв был первым проявлением несогласия, раскола в лагере союзников. К чему это могло привести в будущем, если бы Великобритания и Соединенные Штаты вздумали поддержать Польшу? К… сепаратному миру СССР с Германией? Как ни мала была вероятность такой гипотезы, но Черчилль желал любой ценой избежать даже тени такой возможности.

    В это время Польша не представляла собой никакой эффективной материальной силы. Страна была оккупирована врагом. Армия за границей была малочисленна. Советский же Союз представлял огромную силу. Западные державы, если бы им пришлось выбирать, видели, что вся их выгода — в союзе с СССР, а не с Польшей. Но политическая ситуация была далеко не так проста, а наоборот, осложнена и запутана. Оставить Польшу одну, когда она выдвигает свои справедливые притязания, значило снабдить лишними аргументами геббельсовскую пропаганду. Это значило также вызвать общественное возмущение в нейтральных государствах, укрепить союз Финляндии, Румынии, Венгрии, Словакии с Германией, поколебать в Югославии, Греции, Норвегии и даже во Франции веру в правоту дела. Западные государства тогда еще не могли себе позволить такое откровенное моральное отступление. Поэтому с их стороны были предприняты энергичные шаги с целью полюбовно уладить конфликт.

    4 мая Энтони Иден в докладе о создавшемся положении, в частности, заявил:

    …Правительство Его Королевского Величества предприняло все усилия с целью убедить, как поляков, так и русских в необходимости не допустить того, чтобы немецкий маневр имел хотя бы видимый успех. Британское правительство с величайшим прискорбием узнало о том, что советское правительство в ответ на обращение польского правительства к Международному Красному Кресту почувствовало себя вынужденным разорвать дипломатические отношения с польским правительством…

    Но это уже были только слова, слова, слова… Еще раз была сделана попытка оказать нажим на генерала Сикорского, чтобы он хотя бы забрал заявление, направленное в МКК. Но все это уже было лишено всякого смысла, так как Советский Союз категорически воспротивился вмешательству Красного Креста, который, в свою очередь, соглашался заняться расследованием только при условии согласия на это советской стороны.

    Тем временем газеты нейтральных стран — швейцарские, шведские и турецкие — писали во всеуслышание о том, что зверское преступление в Катыни — дело рук большевиков. Вскоре и независимые английские и американские газеты выступили против советских утверждений (см. Приложение 11).

    Но предотвратить польско-советский конфликт не удалось, да и не могло удаться. Советское правительство чувствовало свою силу. Советский Союз окреп на фронте благодаря помощи западных союзников и в еще большей степени благодаря безумной политике Гитлера на оккупированных территориях, проведение которой в жизнь не только восстановило против Германии всю Европу, но, главное, подрезало крылья всякой серьезной контрреволюционной деятельности на территории России и антибольшевистской борьбе вообще. Теперь Советский Союз уже мог не скрывать свои подлинные намерения в отношении Польши. Потому-то большевики не только подчеркивали в своих дальнейших заявлениях, что половину Польши, захваченную ими в 1939 году в силу пакта Риббентроп-Молотов, считают неотъемлемой частью Советского Союза, но одновременно начали открыто проводить свою «польскую» политику. Из польских коммунистов они создали в Москве «Комитет польских патриотов». Одновременно, сразу после вывода польской армии генерала Андерса из СССР в Персию в 1942 году, по приказу Сталина началось формирование своих, советских польских воинских частей под командой генерала Берлинга и, само собой разумеется, под общим советским командованием.

    Таким образом началось осуществление тех планов, первый намек на которые можно было обнаружить в речи Молотова в октябре 1939 года и о дальнейшей разработке которых размышляли Берия и Меркулов осенью 1940 года.

    В таких условиях возможность беспристрастного и авторитетного для демократического мира рассмотрения дела о без вести пропавших польских военнопленных и о могилах, обнаруженных в Катыни, было основательно подорвана. Конечно, Советский Союз желал, чтобы всякие разговоры на эту тему в лагере союзников прекратились раз и навсегда.

    * * *

    Тем временем генерал Сикорский оставался тверд и стоек. В начале лета он летит на Ближний Восток, чтобы инспектировать размещенные там польские воинские части. 2 июля в здании польского посольства в Каире он проводит пресс-конференцию, на которую прибыли многочисленные египетские, английские, американские, французские и польские корреспонденты. Вечером того же дня, выйдя на балкон глотнуть воздуха после дневной жары, он потягивается и в кругу близких ему людей признается, что чувствует себя усталым, разочарованным…

    — Завтра я должен возвращаться в Лондон, но странно, как-то не хочется…

    — Генерал, оставайтесь, отдохните несколько дней.

    — О, нет! — восклицает генерал. — В Лондоне у меня неотложные дела и встречи. К тому же, — он улыбнулся, — здесь у вас, в Египте, страшно жарко.

    На следующий день он вылетает из Каира на запад. 4 июля 1943 года он погиб в авиационной катастрофе над Гибралтаром, причины которой так и остались не до конца выясненными и в которой спасся один только пилот.


    Глава 11.ГОЛОСА МЕРТВЫХ


    В Катыни близ Смоленска полным ходом шли эксгумационные работы. За три месяца до трагического крушения самолета над Гибралтаром, из главной могилы в «Козьих Горах», в которой, согласно немецким утверждениям, должно было быть около 3000 тел, выкопали очередное — четыреста двадцать четвертое. При осмотре тела были найдены спрятанные в одежде споротые погоны без знаков различия, один образок, карандашный рисунок, изображавший мужчину с бородой, и под рисунком подпись: «Крук Вацлав, Козельск 1940 г.» (см. Приложение 4), и — записная книжка. В этой записной книжке убитый вел краткий дневник. Сравнительно легко удалось расшифровать следующую потрясающую запись:

    8. IV. 1940 г. До сих пор я ничего не писал, так как считал, что ничего особенного не происходит. В последнее время, т. е. в конце марта и в начале апреля начались чемоданные настроения. Мы считали все это обычными слухами. Тем временем слух оказался действительностью. В первых числах апреля начались этапы, вначале небольшие. Из «Скита»[16] главным образом… /неразборчиво/ … по полтора десятка человек. Наконец в субботу 6-го «Скит» разгрузили и перевели в главный лагерь. Нас поместили в «майорском» корпусе. Вчера ушел этап высших офицеров: три генерала, 20–25 полковников и столько же майоров. Судя по тому, как их отправляли, мы были настроены оптимистически. Сегодня наступила моя очередь. Утром я вымылся в бане, постирал носки, носовые платки… /неразборчиво/ …в клуб «с вещами». После сдачи «казенных» вещей нас опять обыскали в 19 бараке и оттуда вывели через ворота к машинам, на которых мы приехали на маленькую станцию, но не в Козельск (Козельск был отрезан наводнением). На станции нас погрузили в тюремные вагоны под охраной усиленного конвоя. В тюремной камере (которую я вообще вижу впервые) нас тринадцать человек. Я еще не успел познакомиться с моими случайными товарищами по несчастью. Теперь ждем отъезда… Как раньше я был настроен оптимистически, так теперь вижу, что это путешествие не к добру. Еще хуже, что неизвестно, сможем ли мы определить направление нашего пути. Терпеливо ждем. Едем в направлении Смоленска.

    Погода солнечная. На полях еще много снега.

    9. IV. 40. Вторник. Мы провели ночь удобнее, чем раньше в вагонах для скота. Было чуть больше места, и не трясло так ужасно. Сегодня совсем зимняя погода. Валит снег, пасмурно. Снегу на полях — как в январе. Нельзя сориентироваться, в каком направлении мы едем. Ночью ехали очень мало, сейчас проехали довольно большую станцию Спас-Демьянское. Я не видел на карте такой станции в смоленском направлении. Боюсь, что мы едем на север или северо-восток — судя по погоде.

    Днем все по прежнему. Вчера выдали пайку хлеба и порцион сахару, а в вагоне холодной кипяченой воды. Теперь уже скоро полдень, а еды не дают. Отношение тоже… грубое. Ничего не разрешают. В уборную водят по прихоти конвоиров, не помогают ни просьбы, ни крики. /В этом месте автор дневника возвращается к воспоминаниям о Козельске./

    …14.30 — въезжаем в Смоленск. Пока стоим на товарной станции. Все-таки мы в Смоленске.

    Вечереет, мы проехали Смоленск и приехали на станцию Гнездово. Похоже, что будем здесь выгружаться, потому что кругом много военных.

    Во всяком случае, до сих пор нам буквально ничего не дали есть. Со вчерашнего утра живем пайкой хлеба и малым количеством воды.

    На этом дневник обрывается.

    * * *

    Уже приближались сумерки, когда в Катыни выкопали четыреста двадцать четвертое тело. Работу прервали. На следующий день еще до обеда выкопали четыреста девяностое тело. Мундир безошибочно указывал на звание майора. В карманах был найден ряд предметов: свидетельство о прививке, счет, два образка, письмо по-русски, медицинское свидетельство, листок с адресами и целых две записных книжки. По ознакомлению с этими документами было установлено вне всякого сомнения, что это тело убитого Адама Сольского, майора 57-го пехотного полка.

    Записная книжка майора Сольского кончается следующими воистину страшными словами:

    Воскресенье, 7.IV. 1940. Утро. Вчера нас прикомандировали к «Скитовцам», а сегодня приказали собрать вещи и в 11.40 явиться на личный обыск в клуб. Обед в «клубе»… /неразборчиво/. После обыска в 14.55 мы покинули стены и колючую проволоку козельского лагеря. (Дом отдыха им. Горького). В 16.55 (в 14.55 по польскому времени) нас погрузили в тюремные вагоны на запасных путях в Козельске. Говорят, что пятьдесят процентов пассажирских вагонов в СССР — тюремные вагоны. Со мной едет Юзеф Кутыба, капитан Павел Шифтер, один майор, один подполковник и несколько капитанов — всего 12 человек. Мест самое большее на семь человек.

    8. IV. В 3.30 отъезд из Козельска на запад. В 9.45 мы на станции Ельня.

    8. IV. 40. С 12 часов стоим на запасном пути в Смоленске.

    9. IV. Около пяти утра подъем в тюремных вагонах и приказ выходить. Мы должны ехать куда-то на машинах. Что будет дальше?

    День 9.IV с самого рассвета начался как-то странно. Отъезд на тюремной машине с маленькими камерами (страшно). Нас привезли куда-то в лес, что-то вроде дачной местности. Тщательный обыск. У меня отобрали часы, которые показывали 6.30 (8.30), спросили, есть ли обручальное кольцо. Отобрали рубли, ремень, перочинный нож…

    На этом дневник обрывается.


    Глава 12.МЕЖДУНАРОДНАЯ КОМИССИЯ ЭКСПЕРТОВ: ЕЕ ЗАКЛЮЧЕНИЕ И ЗАКУЛИСНАЯ СТОРОНА


    «Oberieutnant» Словенчик пишет жене… — Череп № 526. Доктор Марков и доктор Пальмьери.

    Немцы смотрели на катынские могилы как на непочатый край для своей пропагандно-политической кампании, которой они старались придать как можно больший размах.

    Польско-советские отношения были уже настолько испорчены, что оставалось лишь вбить последний клин.

    Кроме того, немцы стремились этой пропагандой произвести впечатление на собственный народ, а еще больше на покоренные ими европейские народы, особенно на народы Восточной Европы: ужасающие фотографии с места катынского массового убийства должны были наглядно показать судьбу, которая ждет их под большевистским владычеством. Но пропагандная шумиха вокруг неслыханного злодеяния имела своей целью еще и потрясти совесть демократического мира, который вступил в союз с большевиками для совместной борьбы против Гитлера.

    Побочной целью было также замять и отодвинуть на задний план свои собственные, гитлеровские преступления, o которых с неослабевающей энергией говорили пресса и пропаганда союзников.

    До некоторой степени немцы достигли успеха. Разрыв польско-советских отношений, т. е. первый разлад в лагере союзников, немцы смогли записать как плюс в своем балансе. Это вполне ясно выразил прикомандированный к пропагандному отделу в Катыни старший лейтенант Geheime Feldpolizei[17] Грегор Словенчик. В письме своей жене он писал:

    …с утра до вечера я вожусь со своими трупами в 14 км от Смоленска. Благодаря этим несчастным ребятам я могу что-то сделать для Германии, и это прекрасно… Катынь перегружает меня непомерной работой. Я должен всем распоряжаться, принимать делегации, выступать на радио, кроме того, я работаю над книгой «Катынь»…

    В конце письма Словенчик с радостью пишет о достигнутом политическом успехе — разрыве польско-советских отношений. Грегор Словенчик был австрийцем и в мирное время мелким газетным корреспондентом. Его жена жила в Вене. Это письмо каким-то образом попало в досье Нюрнбергского процесса, и французская газета «Монд» напечатала из него выдержки, как косвенное доказательство того, что катынское дело было всего лишь немецкой инсценировкой.

    * * *

    Я сам помню, как Словенчик, вылезши из могилы «L», названной так из-за своей формы, и отряхнув песок со своих тяжелых полицейских сапог, сказал мне наедине, когда мы отошли подальше от могилы, так как я с непривычки не мог дышать ужасным трупным воздухом:

    — Дело, простите, не в том, по какую сторону наши чувства. Вы — поляк, и вам, наверно, неприятно и обидно, что мы устраиваем такую… ну, скажем, грубую пропаганду в свою пользу из вашей трагедии. Но должны же вы признать, что с нашей, немецкой точки зрения, мы были бы сумасшедшими (auf den Kopf gefallen), если бы, наткнувшись на такой пропагандный козырь, не воспользовались бы им, не разыграли бы его, не превратили бы в политическую акцию!

    Я все время держал платок, прикрывая нос и рот, и Словенчик, вероятно, не увидел, согласен я с его доводами или нет. Но, объективно говоря, с немецкой точки зрения этот вопрос не подлежал никакому сомнению.

    Однако советское правительство, как сказано выше, на другой же день после немецкого сенсационного сообщения, отражает удар и заявляет, что не оно совершило преступление, а немцы. Большевистско-гитлеровские клинки, столь же символично, сколь зловеще, скрестившиеся над грудами тел польских офицеров, продолжают сверкать в поединке: на третий день немцы наносят удар, приглашая в арбитры Международный Красный Крест. Большевики парируют, парализуя решение этой международной организации. В ответ немцы наносят новый удар и создают «Международную комиссию представителей медицины и криминологии европейских университетов», которая 28 апреля прибыла в Смоленск.

    Но этот удар был уже не таким эффектным, потому что, кроме единственного доктора Навиля, профессора судебной медицины в Женеве, который представлял нейтральную Швейцарию, все другие европейские эксперты были из стран, либо оккупированных немцами, либо находившихся под их прямым политическим влиянием. Тем не менее, комиссия была достаточно авторитетна именно благодаря тому, что немцы предварительно обратились за посредничеством в международную и совершенно независимую организацию. Комиссия состояла из следующих членов:

    Бельгия — доктор Спелерс, профессор офтамологии Гентского университета.

    Болгария — доктор Марков, доцент судебной медицины и криминологии Софийского университета.

    Дания — доктор Трамсен, ассистент Копенгагенского института судебной медицины.

    Финляндия — доктор Саксен, профессор патологической анатомии Хельсинкского университета.

    Хорватия — доктор Милославич, профессор судебной медицины и криминологии Загребского университета.

    Италия — доктор Пальмьери, профессор судебной медицины и криминологии Неапольского университета.

    Голландия — доктор де Бурлет, профессор анатомии Гронингенского университета.

    Протекторат Богемии и Моравии — доктор Гаек, профессор судебной медицины и криминологии Пражского университета.

    Румыния — доктор Биркле, судебно-медицинский эксперт министерства юстиции.

    Швейцария — доктор Навиль, профессор судебной медицины Женевского университета.

    Словакия — доктор Субик, профессор патологической анатомии Братиславского университета.

    Венгрия — доктор Орсос, профессор судебной медицины и криминологии Будапештского университета.

    Кроме вышеперечисленных лиц в комиссии приняли участие доктор Бутц, профессор судебной медицины и криминологии Бреславльского университета, который вел эксгумационные работы в Катыни по поручению немецкого правительства, и доктор Костедоа, прикомандированный к комиссии главой французского правительства в Виши.[18]

    30 апреля 1943 года члены комиссии подписали в Смоленске экспертизу, а в первых числах мая опубликовали коммюнике, содержащее подробный доклад о проведенных в Катыни исследованиях (см. Приложение 12).

    Доклад комиссии в целом подтвердил уже общеизвестные из немецких источников факты, касающиеся показаний свидетелей, состояния сохранности тел и мундиров — эти последние несомненно доказывали, что убитыми были польские офицеры. В докладе говорилось также о большом числе документов, писем, записок, газет и пр., найденных в карманах убитых. В докладе комиссии следует особо подчеркнуть некоторые детали.

    Комиссия не обмолвилась ни словом — ни утвердительно, ни гипотетически — о предполагаемом общем количестве тел в Катыни, которое немецкая пропаганда определила сначала в 10 тысяч, а потом — от 10 до 12 тысяч. Зато первоначальную немецкую оценку числа тел в самой большой могиле («L») 3000 — комиссия сократила до 2500.

    Кроме того, комиссия констатировала разную степень разложения тел и в своих выводах только подтвердила, что при нынешнем состоянии судебной медицины трудно установить время смерти только на основании сохранности тел. Сенсационным в этом отношении было открытие доктора Орсоса, которое комиссия приняла к сведению. А именно: ученый установил на основании опытов, что человеческие черепа, находящиеся в земле, подвергаются изменениям в виде затвердевания, которое откладывает на поверхности мозга вещество, подобное известковым отложениям. Черепа, находившиеся в земле менее трех лет, не претерпевают этих изменений. А часть черепов тел, раскопанных в Катыни, обнаруживала эти изменения.

    …Вот выкопали тело офицера — на мундире знаки различия поручика. На нем ничего не было найдено, кроме двух писем, спрятанных на груди, фотографии женщины и образка Богоматери. Фамилию нельзя установить: письма были без конвертов… «Дорогой…» — начиналось одно из них, а дальше в буквы впиталась трупная жижа и проела их, уничтожила. Итак, он остался безымянным, обозначенный только эксгумационным номером: 526.

    Этим-то номером и занялся профессор Орсос. Череп, череп «дорогого» кому-то, лежит теперь на конференц-столе, а венгерский профессор в резиновых перчатках, вооружившись ланцетом, поворачивает его во все стороны. Вещь, вполне нормальная в прозекторской. Ученый объясняет членам комиссии результаты своих исследований: номер 526 ясно обнаруживает феномен изменений, которым подвергается череп тела, пролежавшего в земле более трех лет. Это значит, что номер 526, вот этим выстрелом в затылок, после которого остались четкие входное и выходное отверстия от пули, был убит не позже 1940 года…

    А в 1940 году под Смоленском это могли сделать только большевики.

    * * *

    Комиссия также достоверно установила, что тела были склеены друг с другом, слеплены трупной жижей и особо деформированы под давлением. Эти факты указывают, что тела оставались нетронутыми, никто не мог их стронуть, с того времени как они были сброшены в смертные рвы. Комиссия единогласно признала, что преступление было совершено в 1940 году.

    В связи с этим единогласным заключением, в этой главе будет уместно еще раз возвратиться к Нюрнбергскому процессу. Советский обвинитель на этом процессе вызвал свидетелем профессора Маркова из Софии, члена бывшей Комиссии, учрежденной немцами. Марков, прибыв в Нюрнберг из покоренной Советским Союзом Болгарии, дал показания, из которых можно было заключить, что комиссия экспертов действовала и огласила свое коммюнике под нажимом немецких властей. 2 июля 1946 года агентства печати передали из Нюрнберга следующее:

    Один из членов так называемой Международной комиссии, учрежденной немцами для расследования катынского преступления, утверждает, что члены комиссии на изолированном аэродроме, оцепленном немецкими солдатами, были принуждены подписать документ, который полностью снимал с Германии ответственность за преступление.

    Этот свидетель, профессор Марков из Софии, болгарский член Комиссии, рассказал суду, как немцы пользовались так называемым «психологическим давлением», чтобы получить подписи экспертов на документе, которого эти эксперты никогда не имели возможности прочитать, а тем более написать.

    Маркова вызвала свидетелем советская сторона с целью доказать, что не советские, а немецкие власти убили под Смоленском 11 тысяч польских офицеров.

    Дальше свидетель рассказал, что Софийский университет командировал его в Комиссию, учрежденную из таких же, как и он, профессоров из государств-сателлитов Рейха. Он прибыл в Катынь 29 апреля 1943 года. Им разрешили обследовать только восемь трупов в течение двух дней, а затем отправили в Берлин. Именно по пути туда всю группу задержали на изолированном аэродроме, и каждый член Комиссии получил для подписи уже готовый акт экспертизы. В акте утверждалось, что трупы в Катыни пролежали в земле по крайней мере три года, т. е. со времени, когда там еще не было немцев. Все члены Комиссии подписали этот документ, хотя и не пришли ни к каким выводам. «У меня не хватило смелости не подписать, — заявил Марков, — хотя, по-моему, дата смерти не соответствовала истине».

    Все, что профессор Марков рассказал суду в Нюрнберге, было неправдой. Другие члены Комиссии отвергали показания профессора Маркова в частных беседах, поскольку никто их не вызвал в суд и не просил подтвердить слова профессора Маркова. Нет сомнения, что и сам профессор Марков не рассказал бы ничего подобного, если бы на него не оказывали нажим извне. О том, как действительно выглядела закулисная сторона Международной комиссии экспертов, рассказал профессор Пальмьери из Неаполя:

    Комиссия была учреждена в результате отказа Международного Красного Креста принять участие в расследовании. А МКК, как известно, вынужден был отказаться, так как не получил от Советского Союза мандата на право участия в расследовании. Ввиду сложившихся обстоятельств, немецкое правительство решило заняться расследованием в пределах своих собственных возможностей, поручив расследование катынского преступления самым видным в Европе специалистам по судебной медицине. В Комиссию был также приглашен делегат польского правительства, который, однако, приглашением не воспользовался.

    Тринадцать делегатов из разных стран собрались в Берлине. Немецкие ученые не приняли участия, и только профессор Бутц, заведующий кафедрой судебной медицины Бреславльского университета, был назначен посредником между Комиссией и немецкими властями.

    С самого начала, на предварительном заседании, члены Комиссии единогласно постановили, что расследование будет вестись с исключительно научной точки зрения, не затрагивая никаких политических и полемических моментов. Затем были разработаны вопросы, на которые — и только на них — должна ответить Комиссия:

    1. Опознание убитого.

    2. Причина смерти.

    3. Определение времени смерти.

    Следует отметить, что, делая выводы, текст которых составлялся лишь с общего согласия всех членов Комиссии и при совершенно объективно проводившихся исследованиях. Комиссия точно придерживалась вышеуказанной линии.

    Члены Комиссии пользовались полной свободой передвижения и получали технические средства, которые могли им понадобиться. Они лично могли спускаться в могилы, чтобы руководить работой по извлечению трупов, в местах и условиях по своему выбору и усмотрению. Одновременно, хотя и отдельно, в Катыни работала Комиссия Польского Красного Креста из Варшавы, которая пришла к тем же выводам.

    По возвращении в Берлин Комиссия вручила письменный отчет о своей работе доктору Конти (Conti), начальнику службы здравоохранения Рейха, после чего была распущена. Никакого нажима и никаких указаний с немецкой стороны не было.

    Следует отметить, что все члены Комиссии работали совершенно бесплатно. Никто из членов Комиссии не получил ни командировочных, ни гонорара, ни наград, ни академических почестей или какого-либо другого «суррогата» вознаграждения. Им на руки выданы были только билеты, а счета за гостиницы были оплачены без их участия.

    Заявление профессора Пальмьери ясно, оно возбуждает доверие, а его правдивость в любое время могут подтвердить другие члены Комиссии, недостижимые для советской власти. Но как официальное общественное мнение, так и еще в меньшей степени компетентные органы союзников, ни до этого, ни после и по сей день — не признали заключение этой Комиссии решением загадки катынского массового убийства. Сам факт того, что в Нюрнбергский трибунал не были вызваны свидетелями все члены Комиссии, которых можно было найти, а давал показания только один из тринадцати, притом именно такой, который, по своей или чужой воле, пытался подорвать доверие к порядочности и добросовестности Комиссии, — достаточно свидетельствует о сознательной тенденциозности по отношению к экспертизе и выводам Комиссии.

    Итак, заключение Комиссии не внесло в Катынское дело ничего решающего, а контрнаступление советской пропаганды против этого достигло лишь того, что над разрытой, зловонной землей катынских могил продолжал висеть призрак — вопросительный знак. Однако он не был похож на другие знаки препинания. Точка под ним, казалось, имела форму капли — ибо это была живая кровь, которой он истекал.


    Глава 13.БОРЬБА ЗА ТРЕТИЙ ВОПРОС


    Дальнейшие уловки немецкой пропаганды. — Пропущенная деталь в отчете Фосса. — Делегация из Польши. — Труп женщины. — Тайна стреляных пистолетных гильз. — Кропотливая работа советских агентов.

    Используя ужасающее катынское массовое убийство для пропаганды, запланированной в мировом масштабе, немецкие власти, конечно, понимали, что во всем деле главными остаются три вопроса, на которые нужно ответить:

    1. Кто убитые?

    2. Сколько убитых?

    3. Когда они были убиты?

    Ответ на первый вопрос гласил, что жертвы преступления — польские офицеры, и был очевиден; ни одна из заинтересованных сторон и никто во всем мире этого факта не оспаривал и не оспаривает.

    На другой вопрос — «Сколько?» — ответили немцы: «От 10 до 12 тысяч». Число это приблизительно соответствовало числу без вести пропавших военнопленных, которых разыскивала польская сторона.

    Третий вопрос — «Когда?» — был равнозначен самому главному вопросу: «Кто убил?» Ведь было совершенно ясно, что такую массовую резню не могли осуществить ни один человек, ни группа частных лиц. На это была способна только государственная организация. А ввиду того, что территория, на которой было совершено преступление, переходила из рук одного государства в руки другого, время казни давало возможность установить, какое из этих двух государств несет вину за катынское преступление. И далее: так как советская сторона категорически отвергла возложенные на нее обвинения и в преступлении обвинила немцев, спор временно сосредоточился исключительно на третьем вопросе, на который немецкая пропаганда делала главный упор, оглашая детали расследования.

    22 апреля 1943 года, т. е. за два дня до прибытия Международной комиссии, секретарь немецкой тайной полевой полиции Людвиг Фосс (Voss) вручил судье доктору Конраду (Conrad) в присутствии чиновника армейского юридического учреждения Борнеманна (Bornemann) отчет о катынском деле, который можно резюмировать в следующих словах:

    Первое известие о массовых могилах в Катыни мы получили в начале февраля 1943 года.

    В катынском лесу были обнаружены холмики, которые при более внимательном обследовании оказались делом человеческих рук. На них бросались в глаза новые насаждения молодых сосенок. Пробные раскопки в феврале установили, что это было место массового захоронения.

    Из-за сильных морозов нельзя было продолжать раскопку в широких масштабах.

    С целью установления подробностей были допрошены в качестве свидетелей окрестные жители.

    По приказу Верховного командования армии (Oberkommando des Heeres — ОКН) 29 марта 1943 года началась раскопка главной могилы. До сих пор опознано 600 трупов. В первой могиле находится около 3000 трупов. В близлежащих могилах должно находиться по нашим расчетам еще от 5000 до 6000 трупов.

    Пока опознание трупов достоверно установило, что убитые — почти исключительно офицеры польской армии.

    Записи в дневниках и записных книжках кончаются между 6 и 20 апреля 1940 года.

    В этом отчете Фосс подтверждает события и даты, уже в общем известные по прежним коммюнике, но впервые, после обнаружения могил и вопреки немецкой официальной версии, он занижает число жертв. Он говорит о максимальном числе 9 тысяч (3 тысячи плюс от 5 до 6 тысяч). Немецкая пропаганда, как и широкая общественность, оставили без внимания этот факт. Тем временем, если бы, например, вместо 3000 прибавить только 2500 (определенное экспертами число убитых в самой большой могиле) не к самому большому числу (6000) а к меньшему, т. е. к 5000, то получилось бы 7500 жертв. Разве эта цифра не отклоняется существенно от максимальной цифры 12 000, поданной немецкой пропагандой?! Разве эта разница не заставляла задуматься, особенно если принять во внимание то, что она вытекала из показаний государственного чиновника? Как же могло случиться, что Геббельс утверждает — 12 тысяч, а господин Людвиг Фосс осмеливается предполагать, что, может быть, только 8 тысяч? По странному стечению обстоятельств, советская пропаганда, такая чувствительная к каждой мелочи немецкого расследования, не использовала это первое важное разногласие в официальной немецкой версии…

    Быть может, в лихорадке борьбы за ответ на третий, фундаментальный, вопрос все стороны забыли о втором? Быть может… в этом что-то скрывалось? Но что? Разве ответ на второй вопрос — «Сколько?» — мог затрагивать существо третьего: «Когда (=кто)?» Об этом пока никто не подумал.

    Немецкая пропаганда усиливалась с каждым днем. Вскоре стало известно, что немцы еще до своих сенсационных сообщений, т. е. до 13 апреля 1943 года, привезли в Катынь польскую делегацию из оккупированных ими Варшавы и Кракова. Эта делегация, в состав которой, среди прочих, входили: представитель польского Общества взаимопомощи (RGO) Сейфрид (Seyfried), доктор К. Ожеховский, доктор Э. Гродзкий, К. Пороховик и др., прилетела в Смоленск уже 10 апреля. Немецкие власти предоставили ей возможность ознакомиться с тогда уже открытыми могилами, с найденными документами, письмами, дневниками и т. п. Члены делегации могли свободно разговаривать с жителями окрестных деревень, с работавшими в Катыни и т. д. На основе этого обследования члены делегации пришли к выводу, что массовое убийство было совершено не позже апреля 1940 года.

    Через несколько дней в Катынь прибыла вторая польская группа — профессионально-технического состава, к которой, однако, примкнул краковский каноник о. Станислав Ясинский, доверенный архиепископа и митрополита краковского Адама Сапеги (Sapieha) и журналист Мариан Мартенс. Остальные — только врачи и сотрудники Польского Красного Креста: доктор А. Шебеста, доктор Т. Суш-Прагловский, доктор X. Бартошевский, С. Кляперт, (J.) Скаржинский (генеральный секретарь ПКК), Л. Райкевич, (J.) Водзиновский, С. Колодзейский, 3. Боговский (Bohowski) и Р. Банах. Часть этой делегации осталась дольше в Катыни и приняла участие в работе по извлечению и опознанию трупов (см. Приложение 13). Как и первая делегация, на основании найденных документов и показаний свидетелей она пришла к заключению, что массовое убийство могло быть совершено не позже весны 1940 года.

    Одновременно с этой польской делегацией, из Берлина прибыла группа заграничных корреспондентов: корреспондент шведской газеты «Стокгольме тиднинген» Едерлунд (Jaerderlund), корреспондент швейцарской газеты «Бунд» Шнетцер, корреспондент испанской газеты «Информасионес» Санчес и ряд других журналистов из стран, оккупированных Германией. Эту группу корреспондентов сопровождал представитель отдела печати Рейхсканцелярии советник Шипперт и посольский секретарь Ласслер.

    О числе убитых вопрос тогда не поднимался, потому что открытие могил едва началось, границы между ними не были установлены, а общая площадь между раскопками указывала скорее на достоверность немецкой цифры — от 10 до 12 тысяч. Корреспонденты, ознакомившись со всем документальным материалом и убедившись в том, что массовое убийство не могло быть совершено позже весны 1940 года, задали впервые вопрос, который до сих пор не затрагивался:

    — Почему большевики оставили на телах убитых все документы и вообще все то, что палачи не хотели взять себе как ценность?

    — Потому, — ответил им сопровождавший группу полковник Герсдорф, — что в 1940 году большевикам не могло придти в голову, что убитые ими где-то в глубине России, под Смоленском, могут быть вскоре выкопаны и опознаны каким-то их врагом.

    Этот ответ убедил корреспондентов. Задавать дальнейшие вопросы было бы бестактно. Корреспонденты ведь хорошо помнили, как еще в 1940 году Гитлер дружил со Сталиным, а Сталин с Гитлером… Переменив тему разговора, они попросили, чтобы при них раскопали какую-нибудь еще нетронутую могилу. Немцы исполнили их желание, и присутствующие убедились в том, что слипшийся слой трупов явно лежал в полной неприкосновенности со времени расстрела. Вдруг…

    Это была настоящая сенсация. Вдруг один из корреспондентов указал на труп, и внимание всех сосредоточилось на нем одном:

    — Женщина??!!

    Да, женщина. Труп женщины в массе офицерских трупов. Почему-то несколько корреспондентов сняли шляпы, хотя раньше этим жестом они не почтили память убитых мужчин. Искоса, с нескрываемым любопытством смотрели на эту сцену работавшие там советские военнопленные. Наступила тишина. Только ветер рвал облака и гнал их на север, как будто желал ускорить приход весны в эти унылые края. Слышался стук дятла на отдаленной сосне. Корреспонденты были взволнованы, немцы — смущены. Один из них пошел звонить по полевому телефону, который был установлен во временном бараке.

    Вечером немцы всячески пытались приуменьшить это открытие и отвлечь внимание корреспондентов.

    Обнаруженный в Катыни труп женщины застиг немцев настолько врасплох, что они решили умолчать об этом факте и до конца так и не упоминали о нем в своих официальных отчетах. Не без основания им казалось, что этот немыслимый случай — труп женщины в массе убитых военнопленных офицеров — станет исходным пунктом для новых сомнений, подорвет подлинность сенсации, внесет сумятицу в общую картину событий, которая до сих пор складывалась так прекрасно и стройно, — что этот случай потребует объяснений, которых они не смогут дать. Немцы тогда не знали и знать не могли, что в лагере польских военнопленных в Козельске до весны 1940 года находилась одна женщина, поручик авиации, и что ее труп, обнаруженный теперь в катынской могиле, не опровергал и не подрывал, а как раз наоборот — подтверждал обстоятельства, о которых знало польское правительство.

    И еще об одной детали умолчала немецкая пропаганда. Деталь эта очень важная, а раз о ней не говорилось вслух, то спрашивали потихоньку: «Куда девались стреляные гильзы?» Ведь на основании их можно было бы определить, чьего производства были оружие и боеприпасы, которыми пользовались при расстрелах. Калибр оружия известен: 7,65 мм. А марка неизвестна? Вполне допустимо, что убийцы после выстрелов собирали гильзы. Но совсем невероятно, чтобы после стольких выстрелов на месте не остался хоть какой-то процент этих гильз. Впрочем, эксперты-профессионалы не могут прийти к какому-то заключению на основании пуль, которые во многих случаях сохранились в черепах и обнаруживались в большом количестве.

    Но об этом немцы упорно молчали.

    Удивительно и то, что советская пропаганда, которая не могла пропустить мимо ушей такую деталь в немецком расследовании, тоже совсем не затрагивала этого вопроса…

    * * *

    После первой группы корреспондентов следуют новые. Немцы привозили в Катынь людей со всей Европы. Они привезли из немецких лагерей для военнопленных английских и американских офицеров. Привезли также группу польских офицеров. Первоначально немцы пробовали сделать из этого новое оружие своей пропаганды, предложив польским офицерам выступить с речами, докладами, заявлениями, записать их выступления на грампластинки, транслировать по радио. Но поляки решительно отказались и поставили условия, на каких соглашались приехать в Катынь: никаких речей, никаких интервью и даже никакой публикации их фамилий. Немцы согласились и свое обещание сдержали.

    Польских офицеров привезли в Катынь тоже в апреле. Они предполагали, что перед ними одна огромная могила. Они измерили ее площадь и глубину и на основании вычислений пришли к убеждению, что немецкие утверждения — от 10 до 12 тысяч тел — скорее всего правильны. Поручик авиации Ровинский сделал даже отдельную зарисовку этой «общей» братской могилы. Немцы ни в чем не ограничивали свободу действий и инициативу офицеров при изучении тел убитых, документов и т. д. Один из офицеров, по профессии лесничий, спустился в могилу там, где на ее краю росла большая сосна. Он заметил, что корень этой сосны пустил росток в плотную массу трупов. Он срезал его и, проведя экспертизу, заявил:

    — Верно. Ростку этого корня не меньше трех лет.

    Значит — 1940 год.

    Члены всех делегаций ознакомились с показаниями свидетелей — местных жителей, которые они дали в конце февраля и в первых числах апреля. О косогорских возвышенностях свидетельствовали: Кузьма Годунов, Иван Кривозерцев и Михаил Шигунов. Они показали, что о Косогорах все знали как о месте казней с 1918 года, еще со времен прославленной ЧК. В 1931 году эту территорию огородили и поставили столбы с надписями о том, что вход на нее воспрещен. Кроме того, с 1940 года для охраны Косогор ввели патрули с овчарками.

    О транспорте и расстреле военнопленных в 1940 году дали показания: тот же Кривозерцев, а также Матвей Захаров, Григорий Сильверстов, Иван Андреев и Парфен Киселев.

    Кривозерцев видел, как в апреле 1940 г. на станцию в Гнездово ежедневно приходили поезда из Смоленска в составе от трех до четырех вагонов с зарешеченными окнами.

    Захаров, который работал на вокзале в Смоленске, подтвердил, что он видел вагоны с военнопленными в тот же период. Это были военнопленные в польских мундирах. Этапы военнопленных в направлении Гнездово продолжались 28 дней.

    Сильверстов видел прибытие вагонов в Гнездово и как из них выгружали военнопленных в польских мундирах. У них отбирали ручную кладь и бросали ее на грузовик, а военнопленных грузили в три тюремные машины и увозили в направлении Катыни. Иногда машины возвращались до десяти раз в день, курсируя между домом отдыха в Косогорах и Гнездовым.

    Андреев видел в марте и апреле 1940 года железнодорожные составы с арестованными, которые приходили на станцию Гнездово. По форме их фуражек он распознал, что это были польские военные. Их грузили в машины и увозили в Катынь.

    Киселев подробно рассказал о том, как он указал в 1942 году польским рабочим место расстрелов.

    В группе польских военнопленных офицеров, которых привезли в Катынь, было довольно много владеющих русским языком и они могли свободно говорить с вышеназванными свидетелями без помощи навязанного им переводчика.

    Показания свидетелей о том, что Косогоры давно служили местом расстрелов, было легко проверить. Поэтому немцы распорядились раскопать указанные места. Было обнаружено 11 могил, вернее рвов, поверхность которых уже давно слилась с поверхностью леса. В этих рвах были найдены тела в гражданской одежде. Их было немного. Несколько десятков. Все указывали на один и тот же способ убийства: выстрел в затылок. Состояние разложения трупов указывало на большую разницу во времени, из чего можно было заключить, что расстрелы производились в разные довоенные годы.

    Таково было действительное положение вещей в Катыни, о существовании которой до этого никто во всем мире не слышал, а сегодня знали, что находится она в 16 км от Смоленска и в четырех — от станции Гнездово, что там растут сосны, что весной там еще холодно, что Днепр омывает ее лесистые высокие берега, что там стоит дом в стиле русской дачи, который служил местом отдыха сотрудников НКВД и фотографии которого у одних вызывали дрожь ужаса, а у других — либо сомнение, либо пренебрежительный жест, опровергающий все эти сенсации.

    Европейские радиостанции, контролируемые почти повсюду немцами, передавали в эфир все новые и новые подробности. Немецкое радио «Трансоцеан» вело передачи на весь мир.

    В ответ советская пропаганда мобилизовала все средства, чтобы парировать острие немецких утверждений. И Москва упорно повторяла: «Банда гитлеровских палачей зверски убила польских военнопленных офицеров в августе-сентябре 1941 года».

    Одновременно с этим официальным советским заявлением, которое радиостанции союзников обошли молчанием и оставили без всяких комментариев, успешно развивалась советская подпольная работа в оккупированной немцами Европе. Ее целью было опровергнуть, подорвать немецкие утверждения или хотя бы внести в них неразбериху, посеять сомнения и подозрения. Интенсивность этой деятельности ясно указывала наличие одного руководящего центра. А почва была податливой. Почва, которую немцы подготовили против самих же себя. Их жестокие методы, массовое истребление в концлагерях, газовые камеры и печи крематориев, вся их тупая, беспощадная политика геноцида и цинизм программы «Новой Европы» под эгидой гитлеровской свастики — все это вместе взятое мобилизовало против них истерзанную Европу гораздо раньше, чем они успели оповестить мир о чудовищном преступлении под Смоленском. Обыкновенно люди верят в то, во что они хотят верить. Немецкой пропаганде они верить не хотели.

    Даже в Восточной Европе, которая столько выстрадала от советской оккупации, под гнетом немецкой оккупации забывались старые раны, а кровоточили и жгли новые, которые наносили немецкие оккупанты.

    Но Катынь была неслыханным преступлением. Она могла бы подействовать на перемену в настроениях, если бы немецкая политика пожелала изменить свои методы. Перед лицом такой угрозы советские агенты удвоили свои усилия, не гнушаясь никакими средствами для достижения своих целей. Они распускали самые невероятные слухи, противоречившие друг другу, а иногда и официальной советской версии, чтобы в общей сумятице посеять сомнение в подлинности результатов катынских расследований.

    В один прекрасный, по-летнему теплый апрельский день этого года ко мне на веранду пришел человек из соседней деревни и, как положено крестьянину, начал с разговора о погоде. Когда мы затем перешли к неизбежной тогда злободневной теме, он спросил:

    — Вы думаете, правда — то, что люди болтают, будто немцы ездят к каждой семье, о которой узнают, что ее родственник был в Козельске, записывают его анкетные данные, чтобы потом внести в список будто убитых в Катыни? А там, там, — он указал пальцем на восток, — вроде бы и нет никаких могил…

    — Кто вам это говорил?

    — А люди болтают…

    А то еще болтали, что из концлагеря в Освенциме привезли в Катынь трупы и одели их в польские мундиры.

    А то — что немцы расстреляли военнопленных, да только советских.

    А то — что это были расстрелянные евреи.

    Нужно обратить внимание, что каждый из этих слухов шел вразрез с советской версией. Но, во-первых, последняя редко доходила до местного населения под немецкой оккупацией, так как радиоприемники были конфискованы, а во-вторых, она не очень-то годилась для распространения на польской территории… Несмотря ни на что, слишком свежи были в памяти недавние события, а кроме того… письма! Почему же, если польские военнопленные находились до августа 1941 года под Смоленском, всякий их след и слух о них исчез именно с весны 1940 года? Нет, люди качали головой и опять начинали верить немцам.

    Агенты советской пропаганды почти никогда не разоблачали себя. Их тактика, предписанная впрочем сверху, состояла в том, чтобы проникать в подпольные патриотические организации. Оттуда они могли гораздо легче и эффективнее вести свою работу. Они проникали особенно в подпольные организации стран, оккупированных немцами, которые граничили с СССР и по планам советской империалистической политики должны были войти в состав СССР после победоносной войны.

    Однажды, в одно из воскресений, я услышал, что мой товарищ, ротмистр 4-го уланского полка Константы Антон, заключенный козельского лагеря, а потому фигурировавший в одном из немецких списков жертв Катыни, — жив.

    — Жив. Точно, жив! — говорили мне. — Проверьте. Его жена получила письмо из Турции. Он теперь в польской армии на Ближнем Востоке.

    Через неделю об этом уже все говорили в городе и его окрестностях. Я, побывавший в Катыни и видевший собственными глазами процедуру опознания трупов, отнесся сначала скептически к этому слуху, но его повторяли так настойчиво, что и я в конце концов поверил в него, предположив, что, может быть, Антон обменялся с кем-нибудь документами. Однако никто, включая меня самого, не сходил к жене Антона проверить, получила ли она действительно такое письмо. Нужно хорошо знать психологию, чтобы средь бела дня пользоваться подобными приемами. Большевики ее знают: каждый повторит слух, но никто не проверит его. Я проверил только тремя годами позже в Италии. Там я узнал, что Антон без вести пропал из Козельска. Он никогда не был в польской армии на Востоке. Его жена никогда не могла получить от него письма через Турцию…

    А в Варшаве распространился такой слух: «Некая дама прочла в немецком списке фамилию своего мужа, где он числился жертвой катынского преступления, а на самом деле он был арестован немцами и вывезен в Освенцим. Тогда она («дура») пошла в Гестапо и… никогда оттуда не вернулась!» Этот слух был пущен более ловко: его никто не мог проверить. И хотя никто не знал ни фамилии этой загадочной дамы, ни ее адреса, ни каких-либо других подробностей, этот мистический случай облетел всю Польшу и передавался из уст в уста как самый что ни есть достоверный. Конечно, это была неправда, так как после окончательной проверки никто нигде с 1940 года не видел никого из числившихся в списке жертв Катыни.

    Но такого рода слухи вызывали доверие. И не только в других странах мира, но даже в Польше, где, несмотря на то, что в общих чертах жители осознавали действительный ход трагедии, далеко еще было до полной уверенности в том, какая судьба постигла без вести пропавших военнопленных.


    Глава 14. МОИ КАТЫНСКИЕ ОТКРЫТИЯ


    Найденные газеты определяют время массового убийства. Не 10 и не 12 тысяч, а… четыре тысячи. — Тайна пистолетных гильз выясняется. — Свидетельствуют евреи.

    Во второй половине апреля критического 1943 года я жил по-прежнему в своем деревенском домике в 12 километрах от Вильно, а в город ходил пешком и редко. Во время советской оккупации я переменил свою профессию журналиста и литератора на более соответствовавшую условиям — стал грузовым возчиком. Во время же немецкой оккупации я сидел тихо в деревне и никто меня не тревожил, хотя, конечно, немецкие власти не могли не знать о моем существовании.

    Как-то за неделю до Пасхи, продавая свое летнее пальто на базаре в Вильно, я встретил своего старого товарища. Он работал сборщиком объявлений для издаваемой немцами газеты на польском языке и поэтому зачастую знал новости из первых рук.

    Было тепло. Весна. Дуновения южного ветра подняли ртутный столбик в термометре. Люди оставили дома свои зимние пальто на ватине, а с ними и надежду на скорый конец своих лишений и страданий — надежду, которую до сих пор возлагали на каждую новую весну. Тогда мы все пережевывали свои впечатления и комментарии к страшному, только что открытому преступлению под Смоленском. В остальном тянулась все та же удручающая, голодная, бедная, вялая жизнь. Однако, встретив меня, мой знакомый сиял — видно было, что под влиянием какого-то внутреннего возбуждения. Схватив за пуговицу пальто, которое я держал в руках, он с места начал вполголоса:

    — Со вчерашнего дня мне звонит Клау. Вернер Клау, начальник Отдела прессы при Областном комиссариате города Вильно (Gebietskomissariat Wilna-Stadt), все добивается, не знает ли кто-нибудь из служащих твоего адреса. Он хочет пригласить тебя в Катынь.

    Тот, кто соприкоснулся с подпольной работой времен владычества Гестапо, знает как трудны были внутренние контакты в подполье и сколько иногда терялось времени на то, чтобы дождаться согласования. Из сказанного я сразу понимаю, что поездка в Катынь — дело первостепенной важности, но не хочу делать этого, не связавшись прежде с подпольными властями. Потому я говорю:

    — Прекрасно. Дорогой, постарайся уведомить этого Клау, что сам берешься разыскать меня за три дня. Я же воспользуюсь этими тремя днями…

    — Все понятно.

    «Ядзи», моей связной с заместителем командира подпольной армейской организации, конечно, нет там, где она должна быть. В небольшой подвальной столовке только пожимают плечами. Я, правда, нашел на месте «Романа», наборщика подпольной газеты, а официально — официанта другой столовой, с которым я нахожусь в постоянном контакте, но он не может обеспечить немедленную связь.

    — Постараюсь… — отвечает он.

    За «Зыгмунтом», занимающим в конспиративной иерархии более ответственный пост, идет слежка, и он должен соблюдать осторожность, чего, впрочем, он не делает. Через три месяца он повесился на собственных носках в следственной камере гестаповской тюрьмы, не выдержав пыток на допросах.

    Конечно, все эти происшествия не имеют прямой связи с делом Катыни, которому посвящена эта книга. Но они указывают, какие трудности, не только крупные, но и мелкие в бесконечной путанице нагромождались на пути к выяснению истины. Через три дня оказалось, что «командир» уехал и остался только его заместитель. Пока последний отдал ясный приказ — «ехать», — прошло пять дней, и только после обеда на шестой день я смог удобно усесться в кресле перед письменным столом начальника немецкого отдела прессы.

    Вернер Клау, сам бывший берлинский журналист, принял меня любезно. Никаких обязательств, подписей, заявлений, никакого принуждения. Просто:

    — Поезжайте и увидите.

    Однако ошибается тот, кто думает, что немецкая административная машина работала четко. Любая тоталитарная система увеличивает бюрократию и усложняет самые простые вещи. Проходят еще три недели в запутанной переписке между Восточным министерством в Берлине, командованием фронта и гестапо. Я жду.

    Между тем я разыскал доктора Сингалевича, бывшего профессора Виленского университета, самого авторитетного в Польше специалиста по судебной медицине. Я прошу его подготовить меня теоретически к тому, что мне будет суждено увидеть собственными глазами.

    Профессор достает с полок множество книг. Показывает иллюстрации, объясняет и сопоставляет с фактами, которые он вычитал в немецких газетах о состоянии трупов в Катыни.

    — Если там действительно суглинок, то вполне возможна частичная сохранность трупов от гнилостного распада, известная в медицине под названием «жировоска». Я не заметил каких-либо противоречий или загадочных мест в немецких сообщениях. И еще одна важная вещь: эксгумационными работами и общим исследованием руководит, как это видно из газет, профессор Вроцлавского университета доктор Бутц. Это мой коллега еще со студенческих времен. В частном порядке я могу вас заверить, что, во-первых, в этой области он ученый европейского масштаба, а во-вторых, человек безусловно порядочный, который ни в коем случае не поставит своей подписи под фальшивой экспертизой. Поговорите с ним, ссылаясь на наше старое знакомство.

    — Благодарю. А вы, господин профессор, обратили внимание на то, что в немецких сообщениях нигде не упоминается о том, были ли найдены и на чье производство указывают пистолетные гильзы от пуль, которые убили наших офицеров.

    — Ах да! Конечно. Я это заметил и хотел вам сказать об этом. Гильзы как вещественное доказательство — первооснова при расследовании любого убийства, совершенного с помощью огнестрельного оружия. Не понимаю, почему об этом не пишут…

    * * *

    Только во второй половине мая 1943 года мы поднимаемся в воздух на немецком транспортном самолете устарелого типа «Ю-88». Кроме меня, летят два португальских журналиста и один шведский, а также группа из десяти варшавских рабочих — немцы посылают их, чтобы они во всем убедились на месте и рассказали своим соотечественникам. Старые немецкие пропагандистские приемы, давно всем известные… Нас сопровождает офицер вермахта, бывший немецкий атташе в Токио, а теперь связной в министерстве иностранных дел. В таком составе мы с трудом пробиваемся сквозь тучи. Теперь ветер дует с северо-востока, в нос самолета. Полет над землею, разоренной войной, тянется долго, очень долго. В это время в прифронтовой полосе охотятся советские истребители. Надо соблюдать осторожность. Сидеть в самолете, предназначенном для парашютного десанта, плохо, неудобно; поташнивает. Когда мы приземляемся за Днепром, термометр показывает едва три градуса выше ноля, идет мелкий дождь.

    — Это хорошо, — говорит немецкий офицер.

    — Почему хорошо?

    — В теплую погоду вы все не выдержали бы у катынских могил.

    Здесь все выглядело рыжим от глины, от кирпича разрушенных домов, от ржавчины развороченных машин, пушек, танков и прочего железного лома, от сожженных перелесков и всякой гнили, которую всякая война оставляет позади и вокруг себя. Штатских было мало, а те, кого мы видели, были оборваны и запуганы. Зная советскую жизнь, я не удивляюсь тому, что любой житель Смоленска старается говорить как можно меньше и больше пожимает плечами. А иностранных корреспондентов это удивляет:

    — Как же так! Неужели они тут, в Смоленске, в 16 километрах от места массового убийства, могли о нем не слышать?

    Какой-то смоленский житель стоит и угрюмо смотрит в землю, усеянную осколками оконного стекла и кирпичным щебнем разрушенных домов. Он думает свое. Я смущенно улыбаюсь, как будто я тоже виноват во всем том, что творится теперь в Восточной Европе. Наконец русский поднимает голову и, поняв меня по выражению моего лица, улыбается такой же блеклой улыбкой, как это небо, нависшее над страной.

    * * *

    Положение на месте таково: на запад от Смоленска идут железнодорожные пути на Витебск через Гнездово; более или менее параллельно с ними проходит шоссе. Больше нет сомнений — да никто этого и не оспаривает, — что весной 1940 года на станцию Гнеэдово привозили польских военнопленных. Там их выгружали. Шоссе идет дальше на Катынь. От Гнеэдова до Катыни около 4 км. По обочинам — залитые дождем рощицы, вырубки, на которых там и сям уже выросли березки, ольшанник. Глаз смотрит на них равнодушно, скользя по мокрым стеблям, веткам, по стройным побегам каких-то кустов. И только мысль, побуждаемая воображением, колесит по этой дороге, вторя крутящимся шинам: «Тут, тут, тут ехали эти люди».

    Резкий скрип тормозов перед воротами и колючая проволока пресекают поток воображения. Все сразу становится реальностью: и жандарм с бляхой на груди, и все еще моросящий дождик, и мокрые сосны, и птичка, которая упорно требует: «синь-синь-синь». А над всем этим — страшная, удушливая трупная вонь. Ни один лес в мире не пахнет так, и хочется во весь голос закричать: Боже! Что они сделали с нашей природой!

    Когда я приехал в Катынь, уже раскопали все семь могил. Некоторые уже совсем опустели. Эксгумационные работы близились к концу. Первое, что бросилось в глаза, — замусоренный лес вокруг уже пустых рвов. Вскоре я узнал, почему лес замусорен, — это-то и навело меня на самое главное открытие.

    Чтобы наглядно показать его значение, необходимо вкратце обрисовать методы эксгумационных работ. Само собой разумеется, что общее руководство было в немецких руках. Но непосредственные работы велись вышеупомянутой группой специалистов-профессионалов из Польского Красного Креста во главе с доктором Водзинским из Кракова. У него работали как жители окрестных деревень по вольному найму, так и советские военнопленные. Трупы, извлекаемые из рвов, складывались рядами на землю. Затем из этих рядов их брали по одному с целью осмотра и обыска. В большинстве случаев мундиры были в хорошем состоянии, можно было распознать даже, из какой материи они сшиты, — только обесцветились. Все кожаные изделия, в том числе и сапоги, выглядели резиновыми. Поскольку почти каждое тело, как правило, было склеено с другими трупной жижей — липкой, страшной, зловонной, — не могло быть и речи о том, чтобы расстегивать карманы, не говоря уже о стягивании сапог. Специальные рабочие, в присутствии дежурного делегата Польского Красного Креста, разрезали ножами карманы и голенища сапог, так как в них тоже иногда находили спрятанные вещи.

    Все, что было извлечено и представляло собой какое-нибудь вещественное доказательство, память для семьи, указание для опознания убитого или материальную ценность (личные документы, удостоверения личности, дневники, записные книжки, письма, фотографии, образки, молитвенники, квитанции, медали, ордена, кольца и т. д.), — вкладывалось в приготовленные для этой цели конверты с порядковым номером. Тот же номер затем прикреплялся к телу, которое откладывали в другой ряд, если оно не представляло собой особого интереса для медицинской экспертизы. Потом тела перезахоранивали в братских могилах. Но…

    Что происходило с остальными вещами?

    Человек, даже влачащий жалкое существование в советских лагерях, все же пользуется множеством разных мелочей. Щеточки, гребешки, спички, мундштуки, какие-то коробочки, табак, папиросы, карандаши, лезвия для бритья, зеркальца, кошельки, что еще… память отказывает мне, и я не могу припомнить все то жалкое, покоробленное, полуистлевшее… Я видел у одного пакетик презервативов, с отчетливым фабричным штемпелем… И вот этот интимный предмет его жизни лежит на виду у всех, в этом страшном лесу, посреди зловония и смерти, перед лицом трагедии… Этот предмет, принадлежавший человеку с простреленным навылет черепом, кажется чем-то крайне человеческим на фоне этого бесчеловечного преступления. Ко множеству этих мелких вещей можно еще прибавить польские деньги, уже изъятые из оборота, не представлявшие никакой ценности. Иногда их находили целыми пачками. Все это сразу бросали в лес, на его растительный покров, на брусничные и черничные листья, на вереск и мох, под кусты можжевельника. Но со всем этим выбрасывали еще кое-что: газеты.

    Хотя и Международная комиссия экспертов (см. Приложение 12), и секретарь тайной полевой полиции Фосс (см. Приложение 14), и доктор Бутц в своих докладах справедливо обратили внимание на даты газет, найденных на телах убитых, однако, они не учли в должной степени их значения как вещественного доказательства в разрешении загадки:

    Когда было совершено массовое убийство? — а тем самым: кто убил?

    Немцы сохранили несколько газет как экспонат, а остальные повыбрасывали в лес. В большинстве случаев это были обрывки газет. Газетная бумага — необходимый бедному человеку, каким безусловно является военнопленный, материал для самых разных целей. Она заменяет ему бумажник, кошелек, служит для упаковки разных вещей, которые военнопленный носит в карманах, мешке или рюкзаке; она заменяет ему папиросную бумагу, стельки, даже теплые носки и т. д. Лес был усеян множеством таких газетных лоскутьев, наряду с отдельными страницами и даже целыми газетами. На них смотрели как на вещь, не представляющую никакой ценности.

    Наш гид, старший лейтенант Словенчик, указывая рукой на лес поверх вереска и раскопанных рвов, сказал:

    — Господа, вы можете брать отсюда себе на память все, что угодно.

    Наклонившись, я ворошил прутиком эти зловонные лоскутья, но не сразу обратил на них должное внимание. Только тогда, когда я подошел к месту обыска трупов доктором Водзинским и когда он в моем присутствии вынимал из карманов, одну за другой, газеты от марта-апреля 1940 года, — я полностью понял всю убедительность этого факта. «Глос Радзецки», советская газета на польском языке, попадалась в большом количестве среди других советских газет, издаваемых по-русски. «Глос Радзецки»! Сегодня я могу подтвердить показания поручика Млынарского, который говорил о том, что лагеря польских военнопленнных усиленно снабжали этой газетой… Даты газет не вызывали никакого сомнения. Тут следует отметить, что все печатное сохранилось в могилах лучше, чем все остальное… Некоторые газеты можно было легко прочитать — буквы на них, как на пропитанной жиром бумаге, были отчетливо видны.

    Я вернулся в лес с тем же платком у носа, спрятался за ствол большой сосны, и меня стошнило. Потом я снова принялся ковырять прутиком в клочках газет, разбросанных вокруг. На обрывках, где не было даты, я читал отрывки телеграфных сообщений, последние новости, которые относились к первым месяцам 1940 года — ни в коем случае не позже.

    — Итак, нет никакого сомнения, — я, очевидно, сказал это непроизвольно вслух, так как стоящий рядом со мной варшавский рабочий спросил:

    — Что? — Впрочем, его внимание всецело поглотила поднятая с земли толстая пачка стозлотовых банкнотов.

    Я ничего ему не ответил — я сводил воедино свои размышления. Не могли газеты в таком количестве пролежать полтора года в карманах убитых, если бы, по советской версии, военнопленные были еще живы в августе 1941 года. Газета, даже вражеская, для военнопленного — источник информации, которую он жадно ловит. Ввиду этого, хранение старых газет было бы полным абсурдом, полной ерундой перед лицом тех важных событий, которые приносил с собой каждый новый день идущей мировой войны. А что уж говорить о начале советско-немецкой войны, которая могла прямо повлиять на судьбу польских военнопленных. Да чего тут разглагольствовать: ерунда, и все! А как материал для упаковки, для стелек, на «закрутку» или для какой-либо иной утилитарной цели, они опять-таки не выдержали бы так долго: истерлись бы и истлели. Нет, военнопленные не могли сберегать старые газеты. У них должны были бы быть более свежие, А именно таких, датированных позднейшими числами, — не было совсем.

    Итак, датировка этих газет, найденных на телах убитых, указывает, если рассуждать здраво и честно, на не подлежащее никакому сомнению время массового убийства: весна 1940 года. Разве что…

    Разве что немцы, еще до публичного осмотра трупов, сумели тайно и тщательно обыскать их карманы и изъять из них газеты с позднейшими датами. Но и этого мало: еще нужно было вложить в карманы газеты более раннего времени. Из этого следует, согласно советской версии, что немцы, задумав такой сложнейший маневр, должны были где-то достать, купить или иным способом раздобыть сотни и сотни советских газет от марта-апреля 1940 года и…

    Я опять вернулся к могиле, откуда продолжали извлекать тела.

    — Что с вами? Вам нехорошо? — спросил швед.

    Я помотал головой и посмотрел вниз. Передо мной зияющий ров, а в его пропасти слоями лежат трупы, вплотную, как сельди в банке. Мундиры — польские мундиры, — шинели, ремни, пуговицы, сапоги, взлохмаченные волосы на черепах, полуоткрытые рты. Дождик перестал моросить, и бледный луч солнца пробился сквозь густую крону сосны. «Синь-синь-синь!» — отозвалась птичка. Солнечный луч осветил могилу и на мгновение блеснул на золотом зубе в открытом рту какого-то трупа. — Все-таки не выбили… — «Синь-синь-синь!» — Жутко. Сплетенные в клубок руки и ноги, все утрамбовано словно катком. Посерелые, мертвые, ряд за рядом, сотня за сотней, невинные, беззащитные воины. Вот на груди какого-то офицера крест «Virtuti Militari,» а голова придавлена сапогом товарища. Другой лежит лицом в землю. А вот еще один в фуражке. Это исключение. А там дальше все в шинелях, и не распознать уже в этой липкой массе их индивидуальных особенностей и примет. Именно: масса — излюбленное слово в Советском Союзе.

    — Отойдем отсюда, — снова говорит швед, молодой симпатичный паренек. — Вы жутко бледны. Здесь, правда, трудно выдержать, — он снял очки и вытер пот, хотя было холодно.

    — Одну минуту.

    Сплошная масса тел была настолько спрессована, склеена трупной жидкостью, как бы сплавлена, что рабочие, извлекая у меня на глазах очередное тело, должны были крайне осторожно его приподнимать, а затем почти силой отрывать от общей массы.

    Нет! Это немыслимо! Никакая человеческая сила, никакая техника не смогла бы обыскать, открывать карманы на одежде этих трупов, вынуть из них одни вещи, затем вложить другие, снова застегнуть карманы, положить трупы обратно, утрамбовать слой за слоем! Да еще догадаться завернуть какие-то мелочи в специально подобранные по датам обрывки газет или сделать из них стельки для сапог!.. А кому-то вложить в карманы махорку, завернутую в «Глос Радзецки» как раз от 7 апреля 1940 года!.. Абсурд. Засыпать могилы и через месяц (согласно советской версии — см. Часть II) раскопать их и показывать экспертам, добиваясь участия Международного Красного Креста в расследовании!

    Итак, не подлежит никакому сомнению: только большевики могли совершить это преступление.

    На телах убитых в Катыни офицеров было найдено около 3300 писем и открыток, полученных ими от своих семей из Польши, и несколько написанных ими, но не отосланных в Польшу. Ни одно из этих писем и ни одна из этих открыток не датированы позже, чем апрелем 1940 года. Это подтверждают и их семьи в Польше, у которых переписка внезапно оборвалась как раз в это время. Большевики могли бы ответить, что по тем или иным причинам они запретили военнопленным переписку. Но они этого не утверждают, потому что у них нет доказательств. Впрочем, могли бы утверждать и без всяких доказательств. Однако в отношении газет у них нет никакого объяснения, которое не противоречило бы здравому смыслу.

    Эксгумационные работы продолжаются. Тела отрывают от слипшейся массы, кладут на носилки, укладывают в ряд. Оттуда опять на носилки и на осмотр. Одно за другим, одно за другим. День за днем, неделя за неделей, тысячи… Сколько этих тысяч?

    * * *

    Мое второе открытие не потребовало особых усилий, поскольку эксгумационные работы близились к концу. Я должен вновь подчеркнуть, что немцы, впустив нас прямо на территорию, где были рвы, предоставили нам полную свободу действий, свободу осматривать все, что угодно, и разговаривать с кем угодно.

    Один молодой поляк в темных очках с повязкой Красного Креста на рукаве, которого я принял за ассистента доктора Водзинского и фамилию которого я и до сих пор не знаю, шел в сторону одной из могил и давал какие-то распоряжения рабочим. Я подошел к нему и слегка притронулся к его рукаву. Тут все было насыщено трупным зловонием: лес, одиночные деревья, песок, трава, кусты и живые люди. А больше всего воздух, которым мы дышали. Наверно, и человек, к которому я подошел, был пропитан трупным запахом с ног до головы, ничем не отличаясь от всего окружающего, а темные очки делали его лицо особенно непроницаемым, но меня к нему подтолкнула интуиция.

    — Что здесь неладно? — спросил я.

    — А что может быть неладного? — резко ответил он, отдергивая руку.

    — То, что немцы говорят в своих коммюнике… — и тут же, одним духом, я сказал ему, кто я, откуда и зачем приехал сюда.

    Темные очки окинули меня взглядом, выражения которого я, конечно, не мог разгадать.

    — Вы понимаете, — добавил я. — Я должен знать…

    — Да, прежде всего — неправильная цифра.

    Я отнял ото рта носовой платок, и трупный угар одурманил меня с удвоенной силой. В тот момент, когда происходил этот наш разговор, никто не оспаривал цифры 10–12 тысяч убитых. Немцы упорно придерживались ее в каждом своем сообщении.

    — Как так… их не столько?

    — Какое там! — он пожал плечами. — Мы открыли общим счетом семь могил. Видите, тут еще лежат слои нетронутых трупов, но третьего дня мы уже дошли до самого конца. Еще там, в небольшой могиле, в подпочвенной воде плавают позеленевшие тела — может быть, пятьдесят. Я сейчас вам скажу: приблизительно, может, дотянем до четырех с половиной тысяч — никак не больше.

    Он не то что пожал плечами, а скорее нервно подернулся:

    — Заврались, а теперь уже не могут отступить. Боятся все скомпрометировать. А во-вторых, они слышали, что мы стольких не можем досчитаться. Вы, наверно, знаете?

    Я поддакнул.

    — Ну вот. Они делают отчаянные усилия, раскапывают всю возвышенность, чтобы найти больше, но находят только отдельные, более давние скелеты русских, не военных.

    — А где же остальные? — я спросил машинально, как будто мог рассчитывать на ответ, как будто этот человек в темных очках мог знать об этом больше меня.

    — Ба!.. — он развел руками. Одна рука повисла над могилой, другая указывала на барак, возле которого грелись у костра рабочие. Вероятно санитар думал так же, как я. Своим жестом он будто охватывал пространство от Северного Ледовитого океана до азиатских пустынь. Пространство огромное…

    Где остальные? Теперь мы уже знаем, что советское правительство любой ценой хотело избежать этого вопроса и потому судорожно ухватилось за ложную цифру, поданную немецкой пропагандой. Но тогда, в мае 1943 года, это была еще сенсация.

    — А вы спросите насчет этого профессора Бутца, — добавил неожиданно санитар. — Вот так прямо, без обиняков. Он, кажется, приличный человек. Интересно, что он скажет.

    Через полчаса, ссылаясь на проф. Сенгалевича, я представился профессору Бутцу и спросил:

    — Как вы считаете, господин профессор, сколько здесь трупов?

    — О! Это еще точно не вычислено… — ответил он честно — так, как мог ответить немецкий офицер, мнение которого явно расходилось с официальными утверждениями немецкой пропаганды.

    * * *

    Костры в Катыни, у которых греются рабочие, имеют двойное назначение. Они дают тепло и дым, который хоть ненадолго разгоняет трупный смрад, как в других местах отгоняет комаров. У людей, столпившихся вокруг костров, глаза слезятся от дыма. Там как раз стоит уже известный нам старичок Парфен Киселев, который первым указал место преступления. Другие окрестные жители, которые тоже давали показания по катынскому делу, а теперь тут работают, сидят на корточках и недружелюбным взором окидывают «гостей».

    Я понимаю их. Им уже давным-давно надоело бесконечно повторять через переводчика все одно и то же. Их, наверно, тошнит не только от вечного смрада, но и от постоянного повторения одних и тех же рассказов. Разве они виноваты, что видели?! Ну, действительно видели, как ехали воронки, как возвращались за новой партией, как все те, кого грузили на станции в Гнездове, исчезали именно тут, в Козьих Горах. Их лица сильно оживляются, когда я обращаюсь к ним без переводчика, на чистейшем русском языке.

    — А вы что? Русский будете?

    — Нет, я поляк.

    — Ааа…

    — А это, по-вашему, лучше или хуже?

    Они улыбаются.

    Один из них начинает рассказывать. Вещи уже известные. Вдруг возникает спор о количестве машин, которые возили военнопленных из Гнездова в Катынь. — «Четыре», — говорит рассказчик.

    — Не бреши! — возражает ковыряющий палкой в огне. — В смоленском НКВД всего и было четыре «воронка». А ездило только три. Четвертый оставался в городе. А спереди ездила легковая машина с энкаведешниками. А сзади грузовик с вещами. Вот как оно было.

    — Ты, может, видел три, а я видел четыре.

    — Со страху, видно, чтобы и тебя не завезли на Косогоры.

    Спор кажется мне несущественным.

    — А давно тут было место казней — в Косогорах, в Катыни?

    — 0-го-го! — отвечают они чуть не хором и умолкают.

    — Но не всегда, — добавил кто-то.

    — Правда, — поддакнул первый. — Бывало и тихо. Но проволокой было огорожено, и охрана ходила с собаками. Бывало, ребенок или баба подлезет под проволоку за грибами. Если девка молодая, то солдат ей юбку на голову, на землю повалит и хе-хе-хе… — все засмеялись злым, плотоядным смешком.

    И вот неожиданно один из сидящих начал рассказывать, обращаясь больше к товарищам, чем ко мне:

    — А помните, как Марфа из Новых Батеков, было это в августе тридцать девятого, пошла за грибами, а охранник ей: «Стой!» А потом на землю, юбку вверх и насиловать начал. Она хотела кричать, а тут собака здоровенная прибежала и стоит над ними, язык свесила и смотрит, смотрит…

    — Верно, слюнки текли…

    — Хе-хе-хе-хе!

    — А Марфа перепугалась, не защититься.

    Ветер разогнал дым, и опять понесло трупным смрадом. Каждый сплюнул по-своему — кто вбок, кто в огонь, — и снова все умолкли.

    — А выстрелы, когда расстреливали, были слышны? — спросил я.

    — Нет, ничего не было слышно, — другие кивнули головой в знак согласия…

    — А я слышал. Слышал, — упирается Киселев.

    — Он один только и слышал. Больше никто.

    — Как же так, что до сих пор все было тихо и никто не проболтался?

    — А вы, что ли, не знаете, как тут у нас…

    — Откуда он может знать, — прервал Киселев, — человек издалека, из-за границы, может, приехал, а ты: «Знаете!» У нас язык за зубами держать надо…

    — Да нет, я знаю, знаю. И я пожил при советской власти.

    — Вот видишь, — вмешался первый, — человек, значит, свой. Понимает что к чему. Ему двух слов хватит.

    Португальский корреспондент подошел к костру и смотрел, прислушивался к чужому языку.

    — Что они говорят?

    Вмешался немецкий переводчик. Я отошел.

    * * *

    Профессор Бутц лояльно признает наводящим на размышления тот факт, что, кроме Киселева, никто не слышал выстрелов.

    — Я вам покажу гараж. — Мы идем в направлении известной нам уже «дачи», дома отдыха служащих НКВД. — Я искал в этом гараже, — продолжает Бутц, — следов крови. Я думал, что, как это часто бывает у большевиков, гараж мог служить местом казни. Тогда возле него ставят грузовики с включенными моторами. Но следов от пуль нет. Офицеров расстреливали у края могил. Очевидно, лес заглушал выстрелы. Калибр мелкий, а расстояние до ближайших изб большое. Может, есть еще люди, которые слышали. Мы ведь не опросили всех в окрестностях… К тому же, многих уже нет. Одни ушли в армию, другие эвакуировались при отступлении.

    «Дом отдыха» действительно очень похож на типичную русскую дачу. Именно такие летние дачи строили себе до революции богатые купцы. Отсюда открывается очень живописный вид. Наконец есть чем дышать. Глубоко в долине течет Днепр, синий на фоне еще голых кустов, которые густо, как щетина, покрывают крутой берег. До самого низа обрыва идет деревянная лестница. Летом здесь, должно быть, чудесно. Можно купаться. Наверно, когда наступает тепло и все расцветает, тут заливаются соловьи. А осенью, наверно, алеет рябина, калина, летят над течением Днепра перелетные птицы к Черному морю и дальше, дальше на юг… Летят они, свободные, над этой тюремной страной, теперь еще изуродованной, развороченной, усеянной бункерами. Наверно, тяжело умирать, глядя на эту благодать Божию. Например, с веранды. Каких это людей рождали матери — людей, которые здесь отдыхали, потом шли в лес на палаческую работу и опять возвращались отдыхать? А что вы думаете, воробышки, там на крыше, что строите свои гнезда под застрехой? Они щебечут что-то, но их слов не понять. Молчат деревья и кусты, молча течет река.

    Опять идет дождь. У доктора Бутца, плотно затянутого в мундир, вид слегка скучающий. Ему уже не раз приходилось сопровождать многих приезжих в Катынь.

    — Вернемся, — говорит он.

    Возвращаемся.

    — Нельзя ли вас спросить, доктор…

    — Пожалуйста. Я ведь для этого здесь.

    — Вот меня интересует вопрос… неужели нигде не попадались гильзы от пистолетных патронов? И не удалось определить фабричную марку оружия, из которого расстреливали военнопленных?

    Лицо немца становится серьезным.

    — Ничего конкретного не могу вам пока сказать.

    Но «тайна пистолетных гильз» скоро разъясняется.

    Однажды я стоял вблизи доктора Водзинского и наблюдал, как он с помощью ланцета извлек пулю из черепа убитого офицера. Я уже было протянул руку, чтобы взять пулю, но вмешался все тот же молодой человек в темных очках.

    — О, нет! Они вам пулю взять не позволят. Ни пули, ни одной найденной гильзы.

    Рядом стоит немецкий майор. Я спрашиваю у него разрешения. Он взял этот сплющенный кусочек свинца и в раздумье, будто взвешивая его на ладони, сказал наконец:

    — Ja, ja, das konnen Sie behalten. (Да, вы можете это себе оставить.)

    Вечером я еще раз, и теперь без обиняков, спрашиваю Словенчика о гильзах. Он объясняет, что некоторое количество гильз действительно было найдено, но по существу это не имеет значения… Теперь каждый может употреблять оружие любого происхождения… Гильзы — не доказательство…

    Его ответ явно уклончивый. Удивляет, однако, нечто другое, а именно то, что на эту деталь расследования, говорить о которой немецкая пропаганда тщательно избегала, не напала — и вообще ее не затронула — и бдительная советская пропаганда. Любому внимательному читателю немецких сообщений о Катыни бросается в глаза полное умалчивание о фабричной марке боеприпасов — так неужели это не бросилось в глаза аппарату советской пропаганды в Москве?

    Вопрос о гильзах казался запутанным, но в то же время был простым.

    Оружие, из которого расстреливали польских военнопленных, было — немецкого производства…

    Гильзы, найденные в большом количестве, указывали на то, что боеприпасы были продуктом немецкой фирмы «Gustaw Genschow und Co.» в Дурлахе под Карлсруэ (Баден). Гильзы были помечены: «Geco 7,65 D.».

    Какой же из этого вывод? С точки зрения немецкой пропаганды — ужасающий. Ничего удивительного, что местные немецкие власти, на которых было возложено расследование катынского преступления, были смущены и шокированы этим открытием. Вероятно, в ответ на соответствующий рапорт пришел приказ держать все это в тайне до выяснения. Позже мы узнали о дальнейшем ходе дела: министерство пропаганды обращается к Верховному командованию армии. Оно, в свою очередь, — к Главному управлению по делам вооружения. Затем идет бюрократическая переписка, поглощающая целые недели, так как, вероятно, Главное управление должно было снестись с заводом «Геншов». И что же выясняется?

    После Раппальского договора 1922 года и вплоть до 1929 года завод «Геншов» поставлял Советскому Союзу большое количество оружия и боеприпасов, которые, кстати, шли транзитом через Польшу. Кроме того, до самых последних предвоенных лет эта же фирма снабжала оружием и боеприпасами, обозначенными «Геко», Польшу и прибалтийские государства. Боеприпасы «Геко» не только доминировали на польском частном рынке, но и повсеместно использовались польской армией. Оккупируя восточные земли Польши и захватив большие склады оружия и боеприпасов, большевики завладели крупными запасами именно этих боеприпасов.

    Разъяснение немецкого Главного управления по делам вооружений датировано 31 мая 1943 г. (см. Приложения 14 и 15). Иными словами, это произошло через несколько дней после моего отъезда из Катыни. Вполне понятно, логично и жизненно объяснимо, что до 31 мая все это сохранялось в тайне и было опубликовано лишь после этой даты. Наоборот, вопрос о гильзах выглядел бы более подозрительно, если бы немцы заранее приготовили на него ответ.

    Ибо что именно доказывает растерянность немецких властей? Косвенно: что не они совершили катынское преступление… Если бы, как утверждают большевики, немцы сами совершили массовое убийство в целях провокации, то они либо воспользовались бы оружием и патронами советского производства, которых у них было вдоволь после поражения Красной армии, либо по-другому подготовили объяснение, но ни в коем случае не были бы растеряны. Кого-кого, а немцев трудно было бы заподозрить в такой наивности в делах, касающихся преступления!

    Вот почему советская пропаганда предпочла обойти молчанием вопрос о пистолетных гильзах, найденных в Катыни…

    * * *

    Я сделал еще одно открытие в Катыни, которое, хотя и косвенно, но все же помогает прийти к некоторым выводам и пролить свет на вопрос: кто убил?

    Речь идет о внушительном числе еврейских фамилий в списках катынских жертв, которые публиковали немцы! Просматривая эти списки, я, насколько мог себе позволить, язвительно сказал немецкому офицеру:

    — Гм… евреев тут тоже порядочно…

    — Да-а-а, правда… но стоит ли это подчеркивать?..

    Я ничего не подчеркиваю, а просто-напросто констатирую факт. Кто ближе познакомился со слепой, бешеной, с пеной у рта, гитлеровской антисемитской пропагандой, которая с абсолютным, не допускающим никаких оговорок упорством отождествляла большевизм с еврейством, только тот может себе представить, чего стоило этой пропаганде публиковать в списках жертв Катыни десятки еврейских имен и фамилий!

    В оккупированной Польше расклеивали афиши о Катыни, называя ее преступлением «жидовско-большевистских палачей». В популярной брошюрке под заглавием «Массовое убийство в Катынском лесу», распространявшейся немецкой пропагандой, мы находим такой абзац:

    И никого уже не удивит тот факт, доказанный вне всякого сомнения показаниями свидетелей, что этими палачами были без исключения евреи.

    Немцы утверждали, что расстрелами руководили четыре сотрудника минского НКВД, и из этих четырех назвали три еврейских фамилии: Лев Рыбак, Хаим Финберг, Абрам Борисович. Между прочим, я должен сказать, что убийство военнопленных, как это подтвердилось позднее, было делом рук сотрудников минского НКВД, специально командированных в Катынь. Но три приведенные фамилии были просто взяты немцами наугад из архивов НКВД в Минске, который они заняли в самом начале войны при паническом отступлении Красной армии.

    В то же время среди жертв Катыни мы находим имена: Энгель Абрам, Годель Давид, Розен Самуэль, Гутман Исаак, Зусман Эзехиель, Фрейнкель Исаак, Бернштейн Фейвель, Пресс Давид, Ниренберг Абрам, Хирштритт Израэль и т. д. И они-то пали жертвами «исключительно» еврейских палачей?

    Это разительное противоречие не могло не раздражать немецкую пропаганду, и все-таки немцы публиковали эти списки. Отсюда можно прийти только к одному заключению: если бы немцы хотели так или иначе фальсифицировать катынские документы, как это утверждает советское сообщение, то нет никакого сомнения, что первым делом они скрыли бы эти фамилии. Им было так легко уничтожить все, найденное на телах Юзефа Левинсона, Гликмана, Эпштейна и Розенцвейга и отнести их к «неопознанным». Но они этого не сделали и публиковали еврейские фамилии вместе с другими, Они не могли поступить иначе из-за большого числа свидетелей, которых сами пригласили.

    Это лишний раз доказывает, какой большой вес немцы придавали гласности и объективному исследованию катынского массового преступления. В таких условиях они не могли позволить себе скрыть ряд документов и этим бросить тень или подорвать доверие к следствию, результаты которого их пропаганда с такой энергией разносила по всему свету.

    Они сумели замять вопрос об одном трупе — о теле женщины, до времени умолчать о гильзах, но не могли фальсифицировать установление личностей десятков убитых, которых извлекали из могил в присутствии делегатов Польского Красного Креста и заграничных гостей. Немцы любой ценой хотели раскрыть правду о катынском преступлении, ибо… на этот раз не они совершили преступление, а большевики.

    * * *

    По возвращении из Катыни меня часто просили рассказать о своих «впечатлениях». Конечно, эти впечатления такие, о которых принято говорить, что они «замораживают кровь в жилах». Груды голых трупов чаще всего вызывают отвращение. Груды трупов в одежде наводят ужас. Может быть, потому, что нити этой одежды еще связывают их с жизнью, которой их лишили, и тем самым создают некий контраст. В Катыни были обнаружены почти исключительно военные, притом офицеры. Их мундиры производят, особенно на поляка, трудно передаваемое впечатление. Медали, пуговицы, ремни, орлы, ордена. Это не анонимные трупы. Здесь лежит армия. Можно было бы рискнуть, сказав: цвет армии, боевые офицеры, некоторые ветераны трех войн. Индивидуальный характер убийства, умноженный на эту чудовищную массу, — вот что мучительно действует на воображение. Ведь это не массовое отравление в газовых камерах, не расстрел пулеметными очередями, когда за несколько минут или секунд умирают сотни людей. Здесь, наоборот, каждый умирал долго, каждого расстреливали отдельно, каждый ждал своей очереди, каждого тащили на край могилы, тысячу за тысячей! Быть может, на глазах смертника укладывали в могиле уже застреленных его товарищей, ровно, плотными рядами, может быть, их утаптывали сапогами, чтоб они меньше занимали места. И тут ему стреляли в затылок. Каждый по очереди извлекаемый в моем присутствии труп, каждый с черепом, простреленным от затылка до лба, опытной рукой, — это очередной экспонат ужасных мук, страха, отчаяния, всех тех предсмертных переживаний, которых мы, живые, не ведаем.

    Когда-то я разговаривал с человеком, которого тяжело ранили в затылок пулей мелкого калибра и который прожил еще три дня: пуля застряла где-то в извилине мозга. «Это было, — прошептал он, — будто стакан лопнул — дзинь! — конец».

    Еще один, и еще следующий, и опять, и опять несут трупы, но уже в обратном порядке — сверху на дно могилы, — и, как прежде, наполняют ее со дна доверху.

    Душераздирающий, взвинченный вопрос, какое-то хищное любопытство, которое позднее не даст спать много ночей, возникает при виде каждого убитого: «Как это все выглядело в деталях?»

    Похоже, что каждого военнопленного убивали три палача: двое держали его с боков, за руки под мышками, третий стрелял. Как в больнице при операции. Об индивидуальных, личных последних рефлексах и страданиях нередко можно судить по тому, что от них осталось: выбитые зубы, сдвинутая ударом приклада челюсть, колотые раны, нанесенные советским четырехгранным штыком. Многие были связаны веревкой со сложным узлом. Некоторым задраны на голову мундиры или шинели, завязанные на шее, а внутри набитые стружками, чтоб заглушить крики. Рты раскрытые, полные песку, и пустые глазницы, которые, кроме смерти, уже ничего не выражают.

    Но индивидуальность каждого выражается не только мундиром, офицерскими знаками различия, крестом на груди или в кармане. Прежде всего ее характеризуют вещи, которые были с ним до последней минуты и которые еще живут, потому что говорят буквами, которые можно прочесть. Фамилия за фамилией… тысячи.

    — Хотите посмотреть этот список? — говорит безразличным тоном немец, подавая мне длинные столбцы машинописи.

    Цишевский Тадеуш… Его я знал на Браславщине.

    Антон Константы, ротмистр… Это мой одноклассник по гимназии.

    Вершилло Тадеуш, поручик. № 233. Тадзё. Не знаю, но почему-то мне больше вспоминаются его причуды, а не достоинства. Еще бы! Тадзё, адвокат с начинающим расти брюшком, он любил выпить, пожить в свое удовольствие. «Ну, ну, — говорил он, — ну, ну, — и поднимал бровь кверху, когда был моим секундантом на дуэли. — Ну, ты, брат, стреляешь… на волосок и…». «Я обзавелся сапогами, — говорил он уже в июле 1939 года и качал головой. — Война, понимаешь ли, а я поручик танковых войск… Советую и тебе… Впрочем, как хочешь. Пане Михале! Маслица и еще один графинчик». Рядом с фамилией в списке стоит: две открытки, два письма. Одно от 8 сентября 1939 года на восьми страницах.

    — На восьми страницах…

    — Что вы сказали?

    — Ничего. Письмо на восьми страницах…

    — А он кто: ваш знакомый или родственник? Какой номер? Двести тридцать третий. Если вы хотите, то можете взять письмо или прочитать, а потом рассказать семье.

    — Нет, я не буду читать.

    А вот мой свойственник Пётрусь. «Не будь свиньей, — говорил он, подвигая блюдо, — ешь, как положено». Это была его обычная, глупая шутка. Всегда, всегда, всегда веселый. Его улыбка расплывается в моей памяти, вот как этот туман за окном, в котором сейчас купаются сосны.

    № 1078. Крахельский Петр. В мундире без знаков различия. Письма и почтовые открытки. Свидетельство прививки № 318. Вот и все.

    Следующий: № 1079. Кадымовский Станислав Мариан, подпоручик. Письмо жене, написанное в Козельске и не отосланное. Военная книжка. Служебное удостоверение № 1260. С ним я никогда не был знаком.

    Следующий…

    Этот список, лежащий на столе в бараке-времянке тоже уже пропитан трупным запахом. Здесь душно.

    — Нельзя ли открыть окна?

    — Нет, — отвечает немецкий унтер-офицер. — Будет вонять еще больше. Из леса.

    * * *

    Письма, письма, письма. Письма от родных, близких. Большинство сохранилось в таком состоянии, что их еще можно прочитать. Много писем, написанных еще в Козельске, но — так и не отправленных. На телах было найдено около 1650 писем, 1640 открыток и 80 телеграмм. Ни одно из этих писем, ни одна открытка и ни одна телеграмма не датированы позднее апреля 1940 года!

    Тот, кто не держал в своих руках писем, добытых из могил, из слепившейся груды трупов, — тот еще может усмотреть в катынском убийстве дело, которое следует расценивать в плане политической игры. Но кто читал их, зажимая рот и нос носовым платком, кто вдыхал их сладковатый трупный запах над телом того «дорогого», кому они были написаны, — у того нет и не может быть иных побуждений, кроме долга бросить правду в лицо всему миру.

    Письма хранились на груди, в боковых и задних карманах, в голенищах сапог — так, как хотел адресат, тогда еще живой. Они хранились как реликвия. И вот они выставлены напоказ и грубо используются вражеской немецкой пропагандой.

    В двух километрах от Козьих Гор, в Грущенке, немцы устроили, на веранде одного из домов, выставку катынских экспонатов — в застекленных витринах, как в музее. Каждый мог осматривать характерные предметы и состояние их сохранности. Рядом с документами, погонами, банкнотами, квитанциями, медалями, орденами и множеством других вещей — были и письма. Немецкая пропаганда умела устраивать такие выставки ради своих политических целей. Но это больше не имеет отношения к делу и ни в чем не изменяет его сути.

    Однажды я и по-настоящему плакал — не от трупного угара или спасительного дыма костров, а именно там, на веранде дома в Грущенке.

    Это было на третий день моего пребывания в Катыни. Мы вернулись из Козьих Гор, и перед моими глазами стояла картина, к которой я начал привыкать: сотни, тысячи гниющих трупов. А здесь, за чистым стеклом витрины, подгнившие открытки, расправленные кнопками, крупный, разборчивый почерк — письма детей своим отцам:

    8 января 1940 г. — Папочка милый! Самый дорогой!.. Почему ты не возвращаешься. Мамочка говорит, что этими мелками, что ты подарил мне на именины… Я не хожу теперь в школу, потому что холодно. Когда ты вернешься, ты наверно обрадуешься, что у нас новая собачка. Мамочка назвала ее Филюсь… — Чесь.

    12. II.40. — Дорогой папа, наверно война скоро кончится. Мы очень скучаем по тебе и страшно тебя целуем. Ирка подстригла себе волосы, и мама очень сердилась. Мама хотела послать тебе теплые перчатки, но… В апреле поедем к дяде Адаму и я тогда напишу тебе, как там…

    В апреле… в апреле 1940 года… милый папочка Чеся и папа Ирки были убиты выстрелом в затылок.


    Глава 15.ПЕРЕД ЛИЦОМ НОВОГО ПРЕСТУПЛЕНИЯ


    В Катыни найдены только военнопленные из Козельска. — Число жертв выдает убийц!

    Я уехал из Катыни в конце мая 1943 года, пробыв там четыре дня. Отчитываясь перед польскими подпольными властями в Варшаве и в Вильно, я уже столкнулся с какой-то туманной убежденностью (основанной на предыдущих сведениях), что в Катыни отнюдь не обнаружено 10–12 тысяч тел, как утверждает немецкая пропаганда, и что там лежат только офицеры из Козельского лагеря. Подробностей никто не знал, так как эксгумационные работы еще шли полным ходом. Сведения, представленные мною, были самыми точными, хотя тоже не окончательными.

    Через несколько дней, 6 июня, немцы заканчивают работы в Катыни и в официальных сообщениях, опубликованных, кстати, с некоторым опозданием, предают гласности как полицейский рапорт Фосса, так и отчет доктора Бутца, из которых следует, что в семи могилах обнаружено 4143 тела.

    Цифра эта не совпадает не только с прежними сообщениями, но и с общим числом без вести пропавших военнопленных. Она не совпадает даже с числом военнопленных Козельского лагеря.

    Где остальные?

    Разъяснение наступает быстро. За несколько дней до окончания эксгумационных работ, 1 июня, рабочие обнаруживают очередную, восьмую могилу. Это небольшая могила. Согласно оценке Польского Красного Креста, в ней не может быть больше ста тел. На первых трупах, извлеченных из этой могилы, нет ни теплой одежды, ни шинелей. Найденные на них русские газеты «Рабочий путь» за 1 и 6 мая 1940 года указывают на то, что они были убиты позднее, в мае, когда уже было тепло. Это вполне совпадает со свидетельством о ликвидации лагеря в Козельске, согласно которому 10 и 11 мая 1940 года оттуда вывезли 100 человек, впоследствии пропавших без вести (см. Приложение 4). Если этих сто человек прибавить к 4143 обнаруженных в остальных могилах, сумма будет почти точно соответствовать числу без вести пропавших из Козельска.

    В Катыни были найдены только тела военнопленных из Козельского лагеря.

    Первоначально чисто гипотетические предположения находят позднее полное подтверждение. Прежде всего, когда сопоставили опубликованный немцами список опознанных жертв Катыни со временным списком, включавшим 3845 фамилий, который генерал Сикорский вручил Сталину 3 декабря 1941 года, — оказалось, что 80 % фамилий в списке генерала Сикорского принадлежало офицерам, тела которых позднее были опознаны в Катыни, и что рядом с каждой из этих фамилий стояла пометка «Козельск». Итак, при сравнении эти два списка согласуются друг с другом подобно тому, как согласуется число без вести пропавших военнопленных из Козельска с числом эксгумированных в Катыни.

    Кроме того, на телах убитых было найдено много памятных безделушек, жалких деревянных мундштуков, коробочек для папирос вместо портсигаров и т. п. — и на всех было вырезано «Козельск». Что еще важнее, дневники и записные книжки также помечены только Козельском. Между тем, известно, что и в Старобельске и в Осташкове военнопленные тоже мастерили себе из дерева разные мелочи, тоже вели дневники. Если бы они тоже находились в Катыни, то трудно себе представить, чтобы среди тысяч убитых у кого-нибудь не нашлось хотя бы нескольких такого рода предметов, помеченных Осташковым или Старобельском.

    Наконец, нужно обратить внимание еще на один знаменательный факт: в Осташковском лагере было заключено большое число военнопленных из частей польской государственной полиции. Как известно, польская полиция носила темно-синие мундиры, которые и цветом, и покроем с первого взгляда отличались от армейских мундиров. Несмотря на огромное число рядовых и офицеров полиции, бесследно пропавших из Осташкова, никто из них не был найден среди жертв Катыни. Не было найдено ни мундиров, ни полицейских документов.

    Из этого следует, что военнопленные из лагерей в Осташкове и Старобельске не были убиты в Катыни и что число найденных там тел, поскольку оно соответствует числу военнопленных в Козельске, не может превышать 4143 извлеченных из семи могил плюс примерно 100 в восьмой могиле — в сумме 4243, или, округляя, 4250.

    Но как же поступают немцы? Погрязши во лжи своей пропаганды, продолжающейся без передышки полтора месяца, они, боясь себя скомпрометировать, не хотят отступить от своей взвинченной цифры. Раскрыв восьмую могилу площадью 5,5 х 2,5 метров, они осматривают 13 тел, зарывают ее и заявляют, что «жара и засилье мух» препятствуют дальнейшим эксгумационным работам (см. Приложения 14 и 15). Таким образом они не делают окончательного подсчета всех трупов, что дает им возможность оставить вопрос об общем числе открытым и позволяет по-прежнему придерживаться гипотетического тезиса о «10–12 тысячах тел», якобы захороненных в Катыни.

    Нелепость этого тезиса очевидна. Получается, что в этой одной, восьмой могиле (ибо других, несмотря на полуторамесячные поиски, не обнаружено) должно лежать, по немецкой оценке, 6–8 тысяч тел, а если взять общее число пропавших без вести, то даже 10 тысяч!..

    Куда завел немецкий тезис о «10–12 тысячах», с самого начала возведенный на произвольном и фантастическом фундаменте, доказывает, в частности, резкое противоречие между официальной немецкой пропагандой и отчетами самих же немцев, руководивших эксгумационными работами в Катыни. Надо напомнить, что секретарь немецкой полевой полиции Людвиг Фосс в своем рапорте от 26 апреля 1943 года не говорит о 10–12 тысячах тел, а только о 8–9 тысячах. В последнем же коммюнике, завершающем расследование, тот же Фосс (см. Приложение 14) всего лишь констатирует, что было извлечено 4143 тела и добавляет: «На некотором расстоянии была обнаружена новая могила, емкость которой еще неизвестна». Итак, здесь не говорится о «10–12 тысячах», а только о 4143-х плюс восьмая могила. Это вполне соответствует фактическому положению.

    Все же наиболее заслуживает доверия д-р Бутц, а он в своем отчете (см. Приложение 15) окончательно констатирует:

    Все трупы, извлеченные из семи могил, были похоронены по уставу в нововырытых могилах к северо-западу от прежнего места захоронения. Тринадцать трупов польских военных, извлеченных из могилы № 8, после вскрытия, исследования и отбора доказательного материала были вновь похоронены в той же могиле. (Стр. 42. Собрание немецких документов — Sammlung deutcher Dokumente).

    Дальше, на стр. 47: «Извлечено 4143 тела». Еще раз он подтверждает эту цифру в резюме, где добавляет такое примечание:

    Дальнейшее значительное число жертв ждет еще своей очереди изъятия из могил, опознания и исследования.

    На 56 страницах отчета, изданного типографским способом, доктор Бутц ни разу не упоминает о числе «10–12 тысяч» и с явным смущением обходит эту деталь немецкой пропаганды. А все то, что может превышать установленную цифру (4143), он скромно определяет как «значительное количество жертв», которые еще не эксгумированы.

    С одной стороны, мы видим в его отчете явное нежелание поддержать первоначальный тезис немецкой пропаганды, а с другой — невозможность прямо дезавуировать ее, будучи… немецким офицером. Во всяком случае, весьма общая оценка «значительное число» казалась бы неуместной в устах руководителя работ по изучению и расследованию катынского преступления, если бы число еще не извлеченных тел вдвое-втрое превышало число уже извлеченных!

    Все это, вместе взятое, еще раз укрепляет убежденность в том, что «жара и засилие мух» были не причиной, а предлогом для прекращения эксгумационных работ, с целью спасти престиж немецкой пропаганды.

    В таком освещении и с учетом вышеупомянутых фактов, все дело принимает неожиданный оборот. Первоначальный вопрос: «Сколько?» — вопрос сам по себе ограниченный и до сих пор не оспариваемый ни одной из заинтересованных сторон — вторгается вдруг в область самого важного вопроса: «Кто убил?»…

    Итак, в Катыни было убито больше 4250 офицеров из Козельска — из общего числа около 15 тысяч без вести пропавших военнопленных. Принимая во внимание сходство судеб и сроки ликвидации всех трех лагерей, не подлежит никакому сомнению, что остальные тоже убиты, и столь же несомненно, что в их убийстве повинны те, на ком лежит вина за катынское преступление.

    Если бы мы даже, вопреки очевидным фактам, хоть на мгновение допустили, что, как утверждают большевики, катынское преступление совершили не они, а немцы, то все равно остается вопрос: кто убил остальных?

    И что же делает советское правительство в таких обстоятельствах?

    Создается совершенно парадоксальная ситуация: советское правительство поддерживает версию немецкой пропаганды — точнее, ее единственный ложный пункт. Иными словами, из всех немецких открытий оно отвергает правду и сохраняет только ложь: число убитых. Поскольку немецкая пропаганда публично огласила цифру «от 10 до 12 тысяч», советская комиссия, которая приезжает в Катынь в начале 1944 года, после отступления немцев из Смоленска, пользуется этой фальсификацией и, принимая среднюю цифру, заявляет: в Катыни лежит 11 тысяч трупов.

    Комиссия возлагает ответственность за убийство на немцев и одновременно:

    1. «помещает» в Катыни число тел, сравнительно близкое к общему числу пропавших без вести;

    2. снимает самый компрометирующий советскую власть вопрос: «где остальные?»

    Стоит отметить, что советская комиссия (см. Часть вторую) справляется со всей проблемой двумя фразами, с неслыханным пренебрежением к возможной критике, крайне лаконично и голословно:

    В могилах обнаружено большое количество трупов в польском военном обмундировании. Общее количество трупов по подсчету судебно-медицинских экспертов достигает 11 тысяч.

    Ни слова о том, когда и как производился этот «подсчет». Разумеется, никогда никакого подсчета общего числа убитых не было, что, впрочем, подтверждает и само советское сообщение, где говорится, что комиссия эксгумировала и осмотрела только 952 трупа.

    Вопиющая бесцеремонность, с какой большевики оставляют без внимания щепетильный вопрос, не может удовлетворить никого, кому важно установить и раскрыть истину.

    Да нужно ли ее раскрывать? Эта истина… известна.

    То, что в конце мая и в начале июня 1943 года было известно только немногим посвященным в тайну, уже через полгода становится доказанным фактом, о котором польское правительство в Лондоне обладает полными и подробными свидетельствами. От него эти сведения попадают к союзникам, и с 1944 года вершители судеб мира — на основании всех этих отчетов, рапортов, сводок и сопоставления более ранних документов — не только знают, что массовое убийство в Катыни совершили большевики, но дополнительно узнают, что, кроме Катыни, те же большевики виновны еще в большем преступлении: они убили, неизвестно где, в два с лишним раза большее число таких же беззащитных военнопленных.

    Однако, к сожалению, ведущим кругам в лагере союзников было не на руку выяснение голой истины. Им важнее были сотрудничество с Советским Союзом и пропаганда, которая оправдывала бы, можно сказать, давала бы общественному мнению переварить союз демократических государств с большевистской диктатурой. Им было важно изобразить Советский Союз в возможно более положительном свете, а не описывать совершенные им массовые убийства. Поэтому катынское дело, которое (особенно после установления числа убитых военнопленных) уже приобрело окончательную форму, они не только не выдвигают на суд общественности в свете истины, а совсем наоборот: оказавшись перед лицом несомненного нового советского преступления, совершенного в другом, неизвестном месте, ведущие круги союзников прилагают все усилия, чтобы замять катынское дело и, не возражая, принимают к сведению сообщение советской Специальной комиссии. А годом позже они соглашаются включить в обвинительный акт в Нюрнберге дело о катынском преступлении, поставив свои подписи рядом с подписью советского представителя Руденко, который представляет в данном деле — преступника…

    Так доходит до одной из величайших в мире фальсификаций, кульминация которой разыгрывается на Нюрнбергском процессе.


    Глава 16. ДЕЛА, О КОТОРЫХ НЕ ГОВОРИТСЯ ВСЛУХ


    Дела такого рода характерны тем, что о них трудно говорить даже тому, кто хотел бы, наперекор всему, не замалчивать их. Они лежат не под пресловутым сукном, а просто в сейфе, помеченные штемпелем: «Секретно». Это такие дела, о которых говорится на ухо без свидетелей и которые можно вполне официально опровергнуть в любую минуту. Нет копий этой переписки. Нет протоколов бесед, ведущихся приглушенным голосом.

    Потому я должен буду разочаровать читателя, который ожидает найти в этой главе какие-нибудь сенсационные разоблачения. Он ознакомится в ней не с самой интригой, а лишь с ее результатами.

    Прежде всего я еще раз повторю то, о чем уже не раз говорилось: катынское дело и все связанные с ним документы и доказательства уже несколько лет не являются чем-то новым, сенсационным. Они переведены на многие языки и прекрасно известны государственным деятелям в Лондоне, в Париже и в Вашингтоне. Но их никогда не публиковали и не публикуют до сих пор. А опубликованные, не связанные друг с другом фрагменты, выхваченные из контекста, недостаточно убеждают мировую общественность в том, кто же действительный виновник самого страшного, после массового уничтожения евреев, преступления Второй мировой войны.

    Публикация всего дела была уже раз подготовлена — осенью 1945 г. Набор был сделан, готов для печатания тиража. Вместо этого он был отправлен на переплавку, а книга так и не вышла. Почему?

    Ответ на этот вопрос тоже не содержит ничего нового. Если кто-нибудь очень сильный и влиятельный хочет чего-то достичь, мы знаем по житейскому опыту, что он обычно находит средства и пути, чтобы добиться поставленной перед собой цели.

    Советский Союз теперь одна из самых мощных мировых держав и он заинтересован в том, чтобы правда о катынском злодеянии не дошла до западного мира. Поставило ли советское правительство этот вопрос так, что разоблачение данного преступления демократическими государствами приведет к политическим осложнениям, охлаждению взаимоотношений, или будет рассматриваться как доказательство злой воли и допущения «фашистской пропаганды»? Мы не знаем, как он был поставлен, — не исключено, что именно так. Не менее вероятной представляется возможность, что ведущие руководители британского правительства, стоящие ныне у кормила власти, даже без советского вмешательства, предвидя политические осложнения, предпочитают скорее не допустить выявления правды, чем изменить что-либо в своей политике по отношению к Советскому Союзу, которая официально именуется политикой «доброй воли и доверия». Но какими бы ни были закулисные пружины, факт остается фактом: на командование польских вооруженных сил за границей, продолжающее находится на британской службе и непосредственно заинтересованное в выяснении судьбы без вести пропавших в Советском Союзе военнопленных, было оказано давление: не торопиться с полным разглашением всего дела — «выждать», по крайней мере…

    В такой ситуации начинается процесс в Нюрнберге, в обвинительный акт которого включается катынское преступление — в качестве акции, совершенной не советским правительством, а немцами.

    Трибунал именует себя «международным» и должен судить военных преступников от имени народов мира. И вот наблюдается одно из самых гнусных зрелищ в истории человечества: сторона, которая совершила неслыханное в истории войн преступление — убийство 15 тысяч военнопленных, оказывается не на скамье подсудимых, а в судейском кресле этого международного трибунала.

    Не ошибка ли это Суда, или недосмотр или недоразумение, которые порочат доброе имя этого учреждения — символа Совести и человеческой Справедливости?

    Ничего подобного. Мрачный фарс разыгрывается, несмотря на полную осведомленность о подлинном положении вещей. В руках польского правительства в Лондоне находится громадное досье катынского дела, которое было послано не только многим государственным деятелям, о чем упоминалось выше, но и судьям Трибунала, представляющим Великобританию, Соединенные Штаты и Францию, — в качестве доказательного материала. При таких обстоятельствах судьи не могут отговориться незнанием дела, так как им представляется возможность тщательно с ним ознакомиться. Но они этого не делают — просто потому, что не хотят. И Трибунал, который принял к рассмотрению катынское дело по советскому обвинению, в то же самое время не допускает рассмотрения доводов другой непосредственно заинтересованной и притом пострадавшей стороны — польской. Таким образом, Трибунал нарушает не только основные юридические принципы и элементарное чувство справедливости, но и насилует свою собственную судейскую совесть.

    На процессе члены Трибунала явно и беспардонно пренебрегают всем и избегают всего, что могло бы помочь беспристрастному обсуждению катынского дела. Никого из занимавшихся в 1941 и 1942 годах розыском пропавших военнопленных не вызвали в суд в качестве свидетелей. Никого из представителей тогдашнего польского правительства, признанного всеми державами мира, кроме Германии и ее сателлитов. Никого из беспристрастных и нейтральных людей, которые собственными глазами видели эксгумационные работы, допросы свидетелей и проверку документов или даже участвовали в этом. Однако из 13 экспертов международной комиссии, созданной немцами, допустили единственно профессора Маркова из Болгарии — страны под советским контролем. Допустили также в качестве свидетелей советских граждан, хотя каждый знает, что они подчиняются правовым нормам, принятым в их государстве, но не принятым и не признанным остальным цивилизованным миром.

    Становится также известно, что в суд должны были вызвать в качестве свидетеля одного из польских генералов, который мог бы многое рассказать, но… потому ли, что он подчинялся по службе британскому командованию или по каким-либо другим неизвестным причинам, — он не попал в Нюрнберг и тем самым не смог сказать правды…

    На стороне немецкой защиты было разрешено выступить нескольким третьестепенным свидетелям. Профессор Бутц погиб во время бомбежки во Франции.

    И все же, несмотря на эту возмутительную процедуру, Трибунал не посчитал возможным вынести приговор по этому делу. В приговоре ничего не говорится о катынском преступлении, оно заботливо затушевывается, чтобы о нем говорили поменьше, не упоминается ни о возбуждении следствия, ни о поисках преступника. Почему? Ведь нюрнбергский трибунал должен был карать не «немцев», а — «военных преступников»!

    Можно было бы сказать, что это страшное преступление против человечества, физически совершенное в Катыни, дождалось своего эквивалента… в виде морального преступления против человечества. Ибо преступник не только не был наказан, но удостоился чести заседать в Международном трибунале справедливости.

    Как выглядит сегодня катынское дело? Фактически, как это следует из результатов нюрнбергского процесса, преступление остается загадкой, а преступник не найден!..

    * * *

    Когда все эти, рассказанные и нерассказанные, происшествия разыгрывались в разбомбленном Нюрнберге, некий молодой человек невысокого роста скитался по таким же разбитым городам северной и средней Германии. По его худобе и одежде, в нем с первого взгляда можно было распознать иностранного рабочего, которого война и принудительный вывоз на работу загнали в Германию. По произношению слышно было, что он русский.

    Русский, после выигранной войны с Германией стремившийся не домой в восточном направлении, а в противоположном, на запад, — не был тогда единичным явлением. Десятки, сотни тысяч ему подобных убегали от надвигающейся на них «родины трудящихся масс».

    Но об этом также не говорилось вслух.

    Русский, о котором я говорю, был действительно рабочим с «Arbeitskarte» /рабочей карточкой/. С середины 1944 года он жил в Дрейлингдене под Берлином. Оттуда он каждый день ездил на работу в ремонтные мастерские в Грюнвальде. Его судьба была такой же, как и у других рабочих: тяжелый труд, мизерная зарплата, продовольствие по карточкам, жизнь в бараках. А в последнее время перед концом войны, днем и ночью — бомбы, бомбы, бомбы.

    Из-за постоянных налетов и без того тусклая жизнь становилась совсем беспросветной. В бомбоубежищах было душно и тесно. От недосыпания его глаза, слабые от рождения, воспалялись.

    Когда Красная армия приближалась к Берлину, этот русский двинулся пешком на запад, преодолевая тяжелый путь через развалины, под гул моторов на небе, укрываясь в канавах от перестрелок. Он предпочел еще хуже питаться, совсем не спать, лишь бы не дать большевикам «освободить» себя. Так он добрел до Гамбурга, оттуда подался в Бремен. Продолжая скитаться и после окончания войны, он нашел себе товарища, бывшего советского военнопленного, который тоже не стремился возвращаться домой. И вот до этого бездомного странника, наслаждающегося счастьем обретенной свободы, первой в жизни подлинной свободы, дошли слухи, что в городе Нюрнберге начался грандиозный процесс, суд человеческой справедливости над содеянными преступлениями, содеянными в ходе только что отгремевшей войны.

    А человек этот знал об одном ужасном преступлении — знал больше, чем кто-либо из заседающих в нюрнбергском Трибунале. Это был никто иной, как Иван Кривозерцев, житель деревни Новые Батеки (дом № 119), Смоленской области, около станции Гнездово, близ леска в Косогорах.

    Кривозерцев, опьяненный лозунгами свободных демократических стран, которые встречались ему на каждом шагу на развалинах гитлеровской Германии, был готов, наконец, уверовать в правду и справедливость. Ему казалось, что на нем, прожившем сравнительно короткую трудовую жизнь, лежит долг внести свою долю в дело мировой справедливости.

    Из этого уже видно, что Кривозерцев, хотя и вдоволь повидавший на своем веку, был человеком наивным. Его случайный товарищ Мишка, бывший советский военнопленный, был тоже не весьма искушен в политике. Еще больше приходится удивляться, что они нашли третьего, тоже русского, образованного, владеющего иностранными языками, инженера, который согласился быть их переводчиком.

    В Бремене Кривозерцев со своим переводчиком пошли в американскую комендатуру. Их принял солдат, который, на непринятый в Европе манер, держал обе ноги на письменном столе, а руки — скрещенными на груди, и жевал резину. Он спросил их, чего они хотят.

    — Я должен дать очень важные показания, — сказал Кривозерцев через переводчика.

    Солдат выплюнул резину, закурил хорошую американскую папиросу, снял ноги с письменного стола и, морщась — видно, они у него затекли, — пошел за офицером.

    Когда Кривозерцев начал говорить, а инженер переводить, американцы иронически улыбались. Когда же они начали открыто смеяться, Кривозерцев смутился. А когда один из них, перестав смеяться, серьезно сказал: «Нужно бы его передать русским, им уж там виднее, что делать и как использовать его показания», — Кривозерцев побледнел.

    Сегодня он уже сам не помнит, чего он больше испугался: серьезности, с какой это было сказано, или самого смысла произнесенных слов…

    Он убежал.

    Нашел своего друга Мишку и пробормотал сквозь зубы:

    — Давай сматываться отсюда!

    Они вышли из Бремена пешком. Потом влезли где-то в поезд и поехали. Все через ту же разоренную Германию.

    Сейчас, когда я это пишу, политическая ситуация в Европе все еще такова, что я не могу сказать, где и при каких обстоятельствах я встретился с Иваном Кривозерцевым. который как раз в те дни, когда нюрнбергскому Трибуналу предстояло заняться катынским преступлением, рассказывал мне подробно, как все происходило, — рассказывал втайне от стражей общественного порядка.


    Глава 17. ИСПОВЕДЬ ИВАНА КРИВОЗЕРЦЕВА


    — Начинать с самого начала?

    — С самого-самого.

    — Ладно. Я расскажу не только о деле, но и о самом себе. У нас было когда-то 9 десятин в деревне Новые Батеки, в 12 километрах от Смоленска, на запад, это значит — в направлении Витебска. Земли не так-то уж и много, но хватало на жратву для всех, и жилось нам до большевистской революции неплохо, так как мой отец был большим работягой. Моя мать, урожденная Захарова, была тоже из местных. Кроме меня были еще две сестры. Нашу семью любили и уважали все кругом — я могу судить об этом по частым и многочисленным гостям, которые у нас бывали. Сколько раз, засыпая на печи, я видел сквозь сон отца за столом в обществе соседей, улыбающуюся мать… Словом, жили мы хорошо. Мы жили своей жизнью, в стороне от событий. По витебской дороге движение было небольшое. С одной стороны тянулись длинные деревни, крытые соломой хаты, сами знаете, как у нас… С другой стороны — лес. Его звали Катынским лесом. Тогда он был собственностью поляка, пана Козлицкого. Часть леса, что ближе к Смоленску, называли Косогорами. А дальше — Разбойничий Колодец и Черная Грязь. В детстве мурашки пробегали по спине от одних этих названий. В лес ходили за хворостом, ягодами и грибами — ну, как обычно в лес…

    Дореволюционного времени я почти что не помню, как будто сквозь сон, а повторяю, что слышал. Я родился в 1915 году. Но говорили, что после революции стало хуже. Мы оставались от всего в стороне. Лес у Козлицкого отобрали и национализировали, но мы продолжали ходить туда за хворостом, ягодами и грибами.

    Помню, в 1926 году, когда мне было 11 лет, начались первые преобразования. У нас отобрали часть земли и оставили шесть гектаров. Отец продолжал работать на земле, как работал его прадед, дед и все кругом, кого мы знали. И вдруг в 1929 году обрушилось на всех несчастье. Коллективизация!

    Я помню, как однажды отец вошел в избу, швырнул шапку в угол и сел на скамью за стол, подперев голову трудовыми, жилистыми руками… Вскоре он узнал, что его причислили к кулакам, а их всех ссылали на принудительные работы на Крайний Север, в концлагеря. Тогда они еще так не назывались, и никто из нас еще ничего не слышал о Гитлере, но так оно было. Все знали, чем это пахнет. Отец бежал. Он бежал с матерью и младшей сестрой. На Урал убежали.

    А я и старшая сестра остались. Ей было 16, а мне 14. Мы работали в колхозе. Через два года отец вернулся с Урала. Его съедала тоска по дому. Вскоре его арестовали и посадили в тюрьму.

    — За что?

    — На основании 58 статьи, пункт 10. У нас обычно знают только, по какой статье, а не что в ней сказано.

    Удивительно — через 9 месяцев отец вернулся. Но от него осталась одна тень: физически разбитый, неспособный к тяжелому труду. Вялым и равнодушным вернулся он в родную деревню, где был когда-то хозяином, а стал батраком на колхозной барщине. Но и там он долго не продержался. Его затравили, исключили из колхоза. Где-то там на Урале он работал стекольщиком. И тут он пробовал вставлять оконные стекла, чтобы заработать на кусок хлеба. Но кому они нужны, эти стекла в стране, превращенной в нищую, в жизни без завтрашнего дня? Дыры заклеивают старой советской газетой: и дешевле, и пропаганда на всю деревню… Да-а-а…

    Еще год или два отец слонялся по окрестностям, а в 1934 году его опять арестовали. Теперь даже никто не знал, по какой статье, да никого это и не интересовало.

    Я кое-как пробиваюсь сквозь эту распроклятую жизнь, которая выпала на нашу долю. Кончаю школу и учусь на токаря. Как-то раз зовут меня от станка, это было уже в 1937 году. «Письмо пришло, — говорят. — Официальное письмо». Это был ответ на наши хлопоты: «Местонахождение вашего отца неизвестно». У нас всегда так, когда кого-нибудь расстреляют без суда… Я только перекрестился в сторону Косогор и вернулся к станку.

    — Почему Косогор?

    — Потому что думал, что, может, там…

    Потому, что это место уже с первых лет после революции стало местом казней. Время от времени туда привозили каких-то людей, на которых никто не смотрел, да и не хотел смотреть. Расстреливали как стояли, закапывали, где упали, выравнивали землю, а потом люди из деревни опять ходили за грибами и хворостом. Расстреливали редко. Наконец, в 1929 году, не помню уж в каком месяце, приехала комиссия ГПУ, осмотрела этот лес и забрала его себе. С того времени его огородили проволокой, а со стороны дороги поставили деревянный забор и ворота. А над воротами вывеска: «Запретная зона ГПУ. Вход посторонним лицам воспрещается».

    Теперь начали расстреливать чаще, но тоже не так уж регулярно. Временами в лесу было тихо. Люди, привыкнув к такому соседству, подлезали под проволоку и ходили по лесу. Случалось, что охрана кого-нибудь поймает. Пойманный получал прикладом в спину или кулаком в зубы и его отпускали. Этим обычно кончалось. Но таким образом стало известно, что в середине леса, над Днепром, построили дом, дачу. В нем постоянно жили какие-то служащие ГПУ. Люди уже знали сторожа, повара, прислугу и шофера, который часто ездил в Смоленск. Летом сотрудники ГПУ приезжали туда на отдых. В этом доме помещался также конвой, когда привозили смертников. Там же жили исполнители, те, что расстреливали. Со временем об этих делах все у нас узнали, но, как водится, никто о них вслух не говорил.

    Я тогда работал в деревне попеременно то кузнецом, то слесарем, то просто сельским рабочим. От армии меня освободили по болезни глаз. Потому я не попал на финскую войну, а в начале 1940 года поступил на работу в колхоз «Красная заря», в который входили деревни: Новые Батеки, Гнездово, Грущенка, Жилки. Я почти постоянно жил в Грущенке. У меня уже были свои друзья и приятели, были также в окрестности и родственники. Я хорошо знал всю местность — и поля, и леса.

    Приближалась весна 1940 года. Меня назначили на работу на парниках неподалеку от станции Гнездово. Поднимая голову от кучи навоза, в котором теперь вечно приходилось копаться, я видел перед собой железную дорогу Смоленск-Витебск. На работу мне приходилось ходить по шоссе. Я не мог не заметить, что с началом марта в открытых грузовиках в направлении Косогор стали возить заключенных из смоленской тюрьмы. Они ездили с кирками и лопатами на какую-то работу. На третий, кажется, день я узнал, что наши колхозники разговаривали с этими заключенными.

    «Что они там делают?» — спросил я.

    «Копают большие ямы».

    Тогда ГПУ уже называлось НКВД. Но это дела не меняет. Никто не спрашивал: «На что им эти ямы?» Всякий догадывался. Но чтоб стольких рабочих привозить?!.. Мы только головами качали.

    Помню утро 14 марта 1940 года. В этот день я работал ближе к шоссе и вижу — по нем едет колонна машин. Спереди легковая машина, за ней «черный ворон» и еще одна машина. Едут в сторону Косогор. Это все, что я видел. Моя сестра в то время работала в «овощной бригаде». Она возила навоз для парников и проезжала возле самой станции Гнездово. В обед мы встретились. Я говорю ей, что я видел колонну тюремных машин. А она мне в ответ: «Знаю, видела больше твоего. На станцию Гнездово привезли военнопленных, финнов, и грузили их в ”черный“. Хрусталев тоже видел».

    Роман Хрусталев в то время возил навоз и тоже проезжал около станции. Вечером я ему говорю:

    «Что это, Хрусталев, финнов возят расстреливать?» «Это никакие не финны, — отвечает, — это поляки. Я знаю их мундиры».

    Это так, Хрусталев был на польской войне 1920 года.

    Я никогда не видел поляков, и у меня с ними никогда не было ничего общего. Но вдруг вспомнил, что говорили о старых временах… вспомнил отца, потом вспомнил, как нас обидели. Как-то сжалось сердце…

    Я прервал Кривозерцева и порылся в своих записях. Как же сходится его рассказ со свидетельством польского офицера об этапе, который ушел из Козельска 8 марта 1940 года и исчез в смоленских тюремных стенах 13-го числа того же месяца!

    — Ну, и что дальше? — спросил я.

    — Что ж дальше… — задумался он. — Дальше весь апрель шли транспорты, и все население об этом знало. А откуда они шли, тоже скоро все узнали, хотя народ у нас не очень разговорчивый. Они шли из Козельска через Смоленск.

    Семен Андреев, слесарь на станции Красный Бор, у которого были приятели среди железнодорожников, как-то в разговоре за бутылкой водки подробно рассказал, как все это было. В Смоленске эшелон разделяется на сцепки по два-три вагона. Оттуда пускают их по двум железнодорожным линиям, одна из которых, Александровская, проходит через станцию Гнездово, а другая, Лихарловская, идет в стороне от Гнездова. А от нее шла еще ветка. Это делалось для того, чтобы сцепку можно было подать на тупиковый путь, очень короткий в Гнездове. Преимущество этого пути в том, что он положен немного севернее станции, в стороне, не очень на виду. С самой станции тоже трудно видеть, что делается на тупиковом пути. Прямо туда подъезжали зарешеченные тюремные машины, в которые поспешно грузили военнопленных. Грузовик забирал их вещи, если они были у них. Все это окружало густое оцепление из энкаведистов с винтовками.

    В апреле шел транспорт за транспортом. Из Гнездова в Косогоры в Катыни возили днем в разное время, но никто не слышал, чтобы возили ночью. Мой родственник Ананий Андреев заговорил как-то со знакомым энкаведистом, обязанностью которого было следить в Гнездове за поездами, привозившими военнопленных. Этот энкаведист, фамилию которого я уже не помню, был из катынской волости и занимал некоторое время должность председателя сельсовета в Сырлипецкове. Потом он перешел в НКВД. Жилось ему прекрасно.

    «Что будете делать с этими поляками? — спросил будто невзначай Ананий. — В лагеря их какие-нибудь возите, что ли?»

    «В лагеря-а-а… — протянул энкаведист. — А где ты тут видел эти лагеря-то, а?»

    «Правда, лагерей тут никаких вроде нет».

    «Так и нечего задавать дурацкие вопросы». Он хлестнул прутиком по голенищу сапога и ушел.

    А я знал одного парня, который давно, еще с 1937 года, был шофером одного из «черных воронов» в Смоленске. Его звали Аким Разуваев, а в сокращении просто — Ким. От него я узнал, что смоленское НКВД только сопровождает железнодорожные транспорты из Смоленска в Гнездово и дальше — в Косогоры в Катыни. А расстреливают люди из минского НКВД — их специально для этого сюда привезли. Наверное, такое было дано распоряжение, чтобы никакие подробности не стали известны местному населению, которое, конечно, не знало никого из Минска.

    С этим Кимом я потом разговаривал еще несколько раз. Он получил большую денежную награду, на эти деньги купил себе мотоцикл. Его приятелем был заведующий гаражом НКВД. Вместе с ним они кутили и пили до потери сознания. Случилось ему раз-другой проболтаться, но было видно, что убийство польских военнопленных было организовано так, что их передавали из рук в руки, чтобы одни и те же энкаведисты не могли знать всего. Он узнавал только из разных домыслов, намеков, из случайных обрывков разговоров. Так, например, стало известно, что якобы число набранных добровольцев из Минского НКВД не превышало 50 человек. Кто это число подсчитал, сказать не могу.

    В то время лес вокруг Косогор был оцеплен, не то что раньше, когда ходили единичные охранники, иногда с собаками. Теперь никто не мог ни туда, ни оттуда проникнуть, да, по правде сказать, весь апрель люди издали обходили это место. А транспорты шли ежедневно…

    Однажды, а дело было под вечер, хорошо помню, уже смеркалось и от леса тянуло прохладой, кажется 23 или 24 апреля, я шел по шоссе в сторону станции, и едущие сзади машины зажгли фары. Это ехали грузовики, некоторые прикрытые брезентом, а другие совсем открытые. Я сошел на обочину и смотрел. Машины были загружены вещами. Какие-то сундучки, вещевые мешки, шинели, полушубки, кожухи. На каждой машине сидело по два энкаведиста. Колонна проехала мимо, но еще долго был виден свет фар. Было поздно, и я быстро пошел домой.

    Окрестные жители притихли, все были подавлены. Хотя, как я уже говорил, в Косогорах все время расстреливали людей, но в таких темпах и в таком количестве, как в апреле 1940 года, никогда еще не бывало. Прямо, как говорится, мороз по коже.

    Кривозерцев глотнул из бутылки, откинулся назад и умолк.

    — А выстрелов не слышно было?

    — Нет. Ни я, и никто из моих знакомых не слышал. Может, кто-нибудь из проезжающих и слышал, а, может, они заводили моторы, как это у них делается, у энкаведистов. Кто ехал тогда по шоссе, мог слышать только шум моторов и не обратил внимания.

    — Да, это согласуется с тем, — сказал я, — что и другие говорили мне в Катыни. А вот почему единственный Киселев упорно твердит, что он слышал выстрелы?

    Кривозерцев почесал в затылке.

    — Я думаю, что старик как начал болтать, так зашел далеко и, может, приукрасил. Но… жил он ближе всех. Ну да, Киселев вообще мог тоже знать больше других и уж наверно больше, чем показал немцам на следствии.

    — А в советском сообщении говорится, что на следствии немцы били Киселева и всех других свидетелей. Будто старик даже потерял слух от побоев, и руку ему сломали.

    Кривозерцев рассмеялся.

    — Я уже догадываюсь, кто ему эту руку сломал. Вот я вам теперь расскажу все по очереди, как оно было, когда пришли немцы.

    Немецкие войска приблизились с юга, шли берегом Днепра. Это было сразу после прорыва через «линию Сталина». Нас обошли стороной. 16 июля начался бой за Смоленск, а взяли его, кажется, 19-го. Первые немецкие патрули появились в нашем районе только дней через десять. В эти дни царил полный хаос. А народ как народ — бросился грабить государственные склады. Тогда никому в голову не приходили Косогоры. Все перли в Гнездово, где был мучной склад. Всякий брал, сколько мог.

    Вначале народ возлагал большие надежды на немцев. Особенно старики ждали, что это будет конец большевизма: «Немцы потом уйдут, и все будет, как в доброе старое время». Так говорили.

    Уже в августе этого же года местные жители спокойно ходили по Косогорам, собирали грибы и топливо. Я тоже все время работал там, пилил дрова для немцев. События были настолько важные, такие большие перемены, что никто даже не вспоминал о жутком убийстве польских военнопленных. Да и разве это могло интересовать немцев? Нам совсем не приходило в голову, и мы даже не задумывались, знали они об этом или не знали.

    На даче НКВД в Катыни поселился какой-то немецкий военный. Я не знаю, в каком чине. Люди говорили: «Какой-то генерал». Бог его знает, может, и генерал. Но никто не мешал ходить в лес и делать что кто хотел…

    — Подождите, — прервал я. — Не размещалось ли там, в этой даче, какое-то немецкое подразделение под названием «Штаб 537-го рабочего батальона»? Так якобы утверждают свидетели, упоминаемые в советском сообщении.

    — Нет. Такой штаб был, но не «рабочего батальона», а просто немецкого саперного батальона, и квартировал он не в Катыни, а в Гнездове. Каждый в окрестности мог пальцем показать, где он находится. Он стоял в здании санатория БВО, то есть Белорусского военного округа, возле самой станции.

    — Раз уже речь зашла о советском сообщении, я хочу еще раз спросить: не было ли все же в округе каких-нибудь, не важно каких, лагерей польских военнопленных? Может, раньше, или позже?

    — Никаких и никогда. Кроме поляков, которых выгружали в 1940 году на станции Гнездово, никто нигде не только не видел, но даже не слышал, чтобы кто-либо другой слышал о польских пленных…

    — На чем же тогда основаны утверждения в советском сообщении, будто осенью 1941 года немцы устраивали массовые облавы на польских военнопленных, которые якобы бежали из лагерей?

    — Врут, — коротко ответил Кривозерцев. — Как раз наоборот. Так вышло, что в наших окрестностях облав не было, хотя все знали о страшном терроре в других местах. У нас был один случай, но не осенью 1941 года, а летом 1942-го. А было так. В более глухих местах начала создаваться партизанщина с помощью агентов, засланных через линию фронта. Однажды появился из Смоленска в Гнездове бывший студент Смоленского медицинского института. Фамилия его у меня выскочила из головы, но его все знали, он был из местных. Но тогда никто не знал, что он служил в немецких органах безопасности, СД (Sicherheitsdienst). Он навестил тут своих знакомых, известных своими коммунистическими убеждениями. Зашел к студентке Чуркиной, Нинке, и начал при ней высмеивать трусость местных коммунистов и упрекать их, что они ничего не делают. Провоцировал ее. Студентов, говорил, у вас много, а толку с них мало. Нинка стала спорить и проболталась, что как раз создается партизанская группа во главе с бывшим секретарем коммунистической ячейки, по кличке «полковник Саша». Рассказала она ему и другие детали. Провокатор вернулся в Смоленск и выдал всех немцам. Вскоре после этого немцы устроили облаву. Они арестовали около 30 человек и 11 из них расстреляли. Это была единственная облава, и длилась она одну ночь.

    — Давайте вернемся к прерванному рассказу, — сказал я.

    — Раз я уже вспомнил о лете 1942 года, — продолжал Кривозерцев, — приходится сказать: именно тогда я впервые снова услышал о расстреле польских военнопленных в Катыни. В то время в наши места приехали польские рабочие, которые служили в немецкой организации «Тодт». Товарные вагоны, в которых они жили, стояли возле так называемого Брецкого моста, где пересекались те самые железнодорожные линии — Александровская и Лихарловская. Они в основном были заняты сбором металлолома. Однажды мой знакомый Александр Егоров сказал: «А знаешь, это поляки откопали своих, которых, помнишь, расстреливали в 1940 году». Я кивнул головой, и мы заговорили о чем-то другом.

    С начала 1943 года немецкий террор смягчился. Их дела на фронте шли плохо. В Смоленске появились разные немецкие печатные издания на русском языке, которыми они пытались привлечь население на свою сторону. Должен сказать, я охотно читал эти газеты, потому что давно уже не видел газет. К немцам, понятно, я не чувствовал никакой симпатии, после того, как я видел, что они творят. Но большевиков я ненавидел так же сильно, как и мой отец, который из-за них погиб. Как-то в русской газете, выходившей в Смоленске, я прочел, что в Советском Союзе создается польская армия, но генерал Сикорский не может отыскать своих офицеров.

    Теперь уже могу признаться: это я был первым, кто сообщил немцам о массовых убийствах в Катыни. Как сейчас помню: я сунул газету в карман и пошел в канцелярию немецкой тайной полевой полиции в Гнездове. Во главе ее стоял офицер по фамилии Фосс. Я сказал переводчику: «Сикорский ищет своих офицеров, а они лежат тут в земле, в Косогорах». Переводчик отнесся безразлично к моему сообщению. Я волновался, и его безразличие огорчило меня и задело за живое. Уходя, я добавил: «Не верите, так я их сам откопаю!» В это время Фосс позвал переводчика, и тот ушел.

    Откапывать я так и не собрался. Была зима. Так прошли еще две недели. Как-то вечером, едва я вернулся с работы, ко мне зашел сосед и сказал, что меня ищет секретарь немецкой полиции и велит прийти к нему завтра утром.

    Я пришел в немецкую канцелярию. Это было 17 или 18 февраля. Кроме меня вызвали еще Ивана Андреева и Григория Василькова. Васильков работал в местной «Службе охраны порядка» («Ordnungsdienst»). Нас посадили в машину, бросили в нее кирки и лопаты, и мы поехали в Косогоры. Впереди — переводчик с немецким унтер-офицером на мотоцикле. Они ждали нас у въезда в лес, и мы поехали все вместе в сторону дачи. Унтер-офицер подозвал одного из нас и что-то спросил. Тот развел руками, что, мол, не понимает. Тогда переводчик обратился ко мне и сказал:

    «Ты говорил, что тут закопаны польские офицеры, покажи теперь, где».

    Я ответил, что в самом деле говорил это, но местоположения могил не знаю. Тут вмешался Андреев:

    «Киселев точно должен знать. Он тут недалеко живет».

    «Сбегайте за ним!» — приказал переводчик.

    Я побежал. Киселев спал на печи. Однако он охотно встал и сказал:

    «Известно где. Летом уже поляки там раскапывали».

    «А теперь мы будем копать», — ответил я.

    «Давно пора, — пробурчал старик, — а то вроде как грех лежит на душе».

    Киселев был человеком верующим.

    Мы все пошли за Киселевым, и он показал рукой место:

    «Вот здесь они лежат».

    Это была самая большая могила. Я теперь только заметил, что ее края неровны и отличаются от грунта вокруг. Кроме того она была замаскирована вывороченными деревьями и посаженными молодыми сосенками. Мы начали копать. Было трудно — земля замерзла. Я обливался потом, сбросил полушубок. В эту минуту я заметил небольшой березовый крест.

    «Откуда взялся этот крест?» — спросил я Киселева.

    «А там еще и другой есть, — ответил он, — это поляки поставили».

    «Ой, тут ужасно воняет трупами!» — воскликнул Андреев, который копал на дне ямы.

    Васильков обратил внимание, что земля черная, хотя кругом суглинок. Он влез в яму, но не мог там выдержать. Я опять начал копать, снял слой черной земли, вижу — лежит… труп в военном мундире. Всадил в землю лопату, что-то лязгнуло. Я наклонился и поднял пуговицу с польским орлом.

    «Нашел!» — я позвал переводчика и дал ему пуговицу. Он спрятал ее в карман и приказал кончать работу и возвращаться в Гнездово.

    Но когда Фосс узнал о результатах наших поисков, он велел нам опять ехать в Косогоры. Яму расширили. Фосс собственноручно приподнял голову одного из убитых, осмотрел, приказал слегка присыпать трупы песком, нам всем велел явиться в полицейский участок, а сам поехал в Смоленск.

    В тот же день мы дали первые показания, которые записывал чиновник немецкой полиции Густав Понка, родом из Вены. Васильков испугался последствий этих показаний и не захотел их подписывать. Вообще-то каждый из нас прекрасно понимал, что этим мы зарабатываем себе у советской власти смертный приговор. А у немцев дела на фронте шли неважнецки… Понка не настаивал и отпустил Василькова. Когда Васильков вышел, тут уже заколебался Андреев. Тогда я ему сказал: «Подписывай брат! Я дам показания и подпишу всю правду!».

    Я убедил Андреева, и он подписал. Через несколько дней мы давали уже более подробные показания. Теперь уже немцы организовали полное расследование и собирали показания многих местных жителей.

    Через неделю или две приступили к основательному раскапыванию могил. Я взял на себя обязанность нанимать на эту работу местных жителей. С того времени я постоянно бывал в Косогорах, и вся работа до самого конца шла на моих глазах. Приезжало много всяких комиссий, делегаций и экскурсий. Когда кто-нибудь нам, свидетелям, задавал вопросы, немцы не вмешивались и вообще уходили. Оставался только их переводчик. А потом они предложили нам, чтобы мы нашли себе собственного переводчика. Это для того, чтобы не было подозрения в каком-то нажиме на нас. Мы нашли такого человека. Это был Евгений Семяненко из Новых Батек, сын местной жительницы, Эмилии Семяненко, польки, ее девичья фамилия была Козловская. Немцы не оказывали на нас никакого давления, ни при встречах с делегациями, ни на следствии.

    Если бы немцы кого-то при этом терроризировали или избивали, я бы наверняка знал. Не тот, так другой проболтался бы. Никого они и пальцем не тронули. Да и зачем бы им? Мы говорили правду, вот и все. А правда была им тут на руку. А о Киселеве могу сказать особо: он и до, и после слышал на оба уха, хоть и был старый. Руки у него были в порядке, крепкие. Последний раз я видел его 24 сентября 1943 года. Он прощался со мной и пожимал мою руку своей правой, а в левой держал какую-то веревку с узлом и еще придерживал тачку. Значит, обе руки действовали. А то, что теперь руки у него переломаны и он оглох, — этому я не удивляюсь. Скорей можно удивляться, что он еще живой. Если вообще жив… А почему, сейчас скажу.

    Никто из нас, свидетелей, не пострадал, кроме Александра Егорова. Он все время работал на вытаскивании трупов и… крал. Если найдет что-нибудь более-менее ценное в кармане покойника или за голенищем, сразу присвоит. Добыл какие-то золотые монеты, кольцо… Его поймали с поличным и расстреляли.[19]

    А нас всех, кто давал показания, привезли в Грущенку и там записали наши голоса на пластинки. Потом мы еще давали показания под присягой немецкому судье.

    Тем временем отступление немецкой армии становилось неминуемым. Фронт приближался. Со дня на день все слышнее слышался с востока грохот орудий. Большевики вернутся — что тогда будет с нами? А особенно с теми, кто раскрыл это их преступление, рассказал правду да еще и присягал?! Люди только головами качали: «Плохи ваши дела». Советовали бежать.

    Но вдруг все эти разговоры затихли. Даже наоборот. То тут, то там потихоньку стали убеждать: ничего нам не будет, надо оставаться. Ну, меня обмануть не так легко. Я чувствовал какой-то подвох. Теперь-то уж окончательно ясно, что засланные с той стороны фронта агенты получили указание задерживать на месте любой ценой всех, кто знал о катынском убийстве и кто давал немцам показания или встречался с разными делегациями. Большевики хотели, чтобы все эти люди попали к ним в руки. Я как-то встретил в волостном управлении Сергея Николаева, всем известного коммуниста. Он отвел меня в сторону и прошептал:

    «Ты, Иван, не уезжай. Ничего не бойся. Мы тебя тут защитим».

    «Подумаю еще», — ответил я.

    Однажды я зашел в избу Киселева. Там я застал другого коммуниста, кандидата партии, Тимофея Сергеевича. Он бойко о чем-то толковал со стариком. Когда я вошел, замолчал. Я присел на скамью, поговорили о том, о сем, а потом я спрашиваю Киселева:

    «Ну, а ты как, Парфен? Остаешься или едешь?» Сергеевич не дал ему ответить:

    «Киселев, — говорит, — никуда не поедет. Он старик, ему ничего плохого не сделают. Он скажет, что немцы силой заставили его давать показания, и на том дело кончится».

    Потом я заметил, что около Киселева все время кто-то крутится: или кто-нибудь из знакомых коммунистов, или какие-то неизвестные люди. Ясно, что за ним следили. Конечно, старик знал больше других, вот на него и обратили больше внимания. Его так окружили агентами, что он в конце концов остался и попал в их руки… Потом его, наверно, страшно били в НКВД, потому что это был человек твердых убеждений, верующий и привык говорить правду в глаза.

    Кажется, на другой день я навестил Матвея Захарова, который при немцах был старостой в Новых Батеках и тоже давал показания по катынскому делу. Он приходился мне дядей по матери. Тетка угостила меня водкой и сказала по секрету:

    «Приходили партизаны и говорили, чтобы мы оставались. У нас ни у кого и волос не упадет с головы. Они нас защитят».

    «А я думаю, что надо бежать!» — возразил я.

    «Ты, Ванька, больно умен! — крикнула тетка. — Но в этом деле — дурак. Мы остаемся».

    Меня тоже стали уговаривать. Все та же песня: «Дадите показания, что фашисты вас заставили, били, мучили, что вы говорили по принуждению или вообще не сознавали, где вы и что с вами».

    Дошло до того, что однажды утром пришел ко мне Иван Андреев с таким планом:

    «У меня в хате сидит один мой знакомый. Его прислали партизаны. Он нас вовсю уговаривает, чтобы мы бежали с ним в лес, пока здесь еще немцы. Они нас укроют до прихода Красной армии».

    «Аж до прихода НКВД, ты хотел сказать». Андреев почесал в затылке, а я продолжал: «Ты что, рехнулся?! Не знаешь, что ли, что они сделают с нами?! Если даже не за то, что мы свидетельствовали, так за одно уже то, что мы знаем правду».

    В конце концов Андреев решил бежать от большевиков. Ему удалось убедить переводчика, работавшего у Фосса, и они взяли его с собой. Для меня уже не нашлось места. Через два дня я взял мать и маленькую племянницу, и мы упросили водителей немецкой автоколонны взять нас с собой.

    В Минске я встретился с Андреевым и Евгением Семяненко. Не имею понятия, что с ними стало потом. Свою мать я должен был оставить в Германии и вот скитаюсь теперь…

    * * *

    — Еще один важный вопрос: сколько трупов выкопали в Катыни?

    — Это ведь всем известно. Немногим больше четырех тысяч.

    — А эта восьмая могила?

    — Это совсем маленькая могила. Немцы ее засыпали. Да ведь вы были там…

    — Да, — ответил я. — Все совпадает.


    Глава 18. ГДЕ УБИЛИ ОСТАЛЬНЫХ ПОЛЬСКИХ ВОЕННОПЛЕННЫХ?


    Загадка катынского преступления разгадана. Известно, кого здесь убивали, сколько их было и кто их убил.

    Больше четырех тысяч польских военнопленных, почти исключительно офицеров из Козельского лагеря, было расстреляно большевиками весной 1940 года.

    Но так как общее число без вести пропавших было около 15 тысяч (возможно, 14500) и они содержались не в одном лишь Козельске, но и в Осташкове и Старобельске, возник, как мы знаем, вопрос: куда девались остальные военнопленные из этих двух лагерей, останки которых в Катыни не были обнаружены. Так как никто из них, из числа около 10 тысяч, не подал признаков жизни с весны 1940 года, несмотря на самые энергичные поиски и усилия, — не подлежит никакому сомнению, что они также уничтожены. Уничтожены на советской территории, следовательно — советской государственной машиной.

    Итак, как уже было сказано выше, перед нами открывается новое преступление, с еще большим количеством жертв. Мы знаем преступника, но не знаем только точного места преступления и связанных с ним обстоятельств.

    Судьбы Осташкова

    26 января 1943 года в канцелярию 5-го поста польской армии, которая покинула пределы Советского Союза, явилась некая Катажина Гонщецкая. Эта женщина, жена одного из без вести пропавших офицеров, была одной из числа многочисленных польских граждан, принудительно сосланных советскими властями. Она рассказала следующее:

    «В июне 1941 года меня вместе с почти 4 тысячами мужчин и женщин, как и я арестованных и высланных из Польши, везли по Белому морю. Мы плыли из Архангельска к устью реки Печоры, на новые принудительные работы, на новую каторгу. Я сидела на палубе. Глядя на отдаляющийся берег, я почувствовала вдруг непреодолимую тоску по свободе, родине, мужу, вообще по жизни — и заплакала. Неожиданно передо мной появился молодой русский из экипажа баржи и спросил:

    — Ты чего ревешь?

    — Я плачу над своей судьбой. Разве и этого у вас нельзя, в вашем «свободном» государстве? Я плачу над судьбой своего мужа…

    — А кем он был?

    — Капитаном, — ответила я. Большевик язвительно засмеялся.

    — Ему уже слезы не помогут. Здесь потоплены все ваши офицеры. Здесь в Белом море.

    Он стукнул каблуком по палубе. Затем он, ничуть не смущаясь, рассказал, что он лично участвовал в конвое, транспортировавшем около 7 тысяч человек, и что среди них было много бывших служащих польской полиции и офицеров. Тянули две баржи. Когда вышли в открытое море, баржи отцепили и затопили. — «Все пошли ко дну», — закончил он и ушел.

    Когда он это говорил, рядом стоял старик, тоже русский, тоже из экипажа баржи, но не военный. Когда тот ушел, старичок подошел ко мне, облокотился о борт и тихим голосом выразил мне свое сочувствие.

    — Это правда, — сказал он, — что тот говорил. Это все происходило на моих глазах. В баржах сделали пробоины. Это было ужасное зрелище. — Он утер слезу и вздохнул. — Никто не спасся.

    В общих чертах этот рассказ совпадает с рядом обстоятельств, касающихся лагеря польских военнопленных в Осташкове. Хотя бы тот факт, что речь шла о служащих польской полиции, которые были сосредоточены исключительно в Осташкове. Кроме того, названная русским цифра «около 7 тысяч» отвечает численности военнопленных в Осташкове, которых, как известно, было свыше 6 тысяч. Мы знаем также, что старший постовой польской полиции Воронецкий, которому с небольшой группой удалось попасть в Грязовец и оттуда выйти на свободу, тоже слышал от лагерного охранника, что военнопленных потопили. Показания вахмистра жандармерии Б. хотя ничего не говорят о потоплении, тем не менее указывают на северное направление, в котором был вывезен весь лагерь в Осташкове.

    Их, действительно, довезли до станции Бологое, расположенной на север от Осташкова; а что было потом?..

    В дальнейшем, когда в Советском Союзе формировалась польская армия и когда в связи с этим предпринимались лихорадочные попытки найти без вести пропавших офицеров, накопилось множество сообщений о том, что польских военнопленных видели или слышали о них на дальнем севере СССР. Упорно повторялись слухи об их потоплении, о какой-то загадочной аварии в Белом море и т. п. Вначале верили, что вообще всех военнопленных вывезли на север. Открытие Катыни оборвало этот поток предположений. С другой стороны, выяснилось, что в 1940 году действительно были вывезены на Север польские военнопленные, но не весной, а осенью, и не из трех упомянутых лагерей, а из числа интернированных в прибалтийских государствах. В общем хаосе и последовавшей за ним военной путанице — спутали одних с другими. Поляков, интернированных в лагерях прибалтийских государств, хотя и вывезли на Север, но не лишили жизни.

    На основании материалов, которыми мы располагаем в настоящее время, следует сказать: пока еще нет исчерпывающих конкретных данных для того, чтобы прийти к окончательному выводу и чтобы можно было утверждать, что военнопленные из Осташкова были действительно потоплены. Показания Катажины Гонщецкой важны, но недостаточны.

    Очевидно, если бы военнопленных из Осташкова везли в Архангельск, их путь вел бы через станцию Бологое. Но…

    Против предположения о потоплении возражает логика. Известно, что судьба всех трех лагерей — их существование и техника их ликвидации — указывают на полную аналогию. Тождественность методов, примененных в отношении военнопленных, дает право предполагать, что их судьба была решена одним и тем же приказом сверху, который предусматривал не только их уничтожение, но и метод осуществления этой преступной акции.

    Рассматривая вопрос в такой плоскости, можно утверждать, что было бы нелогично убивать военнопленных из Козельска в густонаселенной местности близ Смоленска, в сравнительно небольшом лесу, и в то же самое время везти свыше 6 тысяч военнопленных из Осташкова в Архангельск, там грузить их на баржи и топить в море, когда можно было тем же способом, что и в Катыни, перестрелять их по дороге, в местах более пригодных, чем окрестности Смоленска, чтобы замести следы преступления.

    Логика говорит нам, что военнопленные из Осташкова лежат где-то невдалеке от станции, где их выгрузили, подобно тому, как лежат военнопленные из Козельска вблизи станции Гнездово.

    Судьбы Старобельска

    Где погибло около 3500 польских офицеров из Старобельска? На этот вопрос нельзя ответить иначе, чем на предыдущий. Здесь тоже нужно исходить из аналогии.

    Как известно, последний след, который оставили за собой этапы, шедшие весной 1940 года из Старобельска, мы находим на станции в Харькове. Затем он обрывается. «Здесь всех ваших выгружают», — говорил советский железнодорожник. Может быть, он говорил правду, а может быть — лгал. Это очень неполное свидетельство. Может, ближе, может, дальше их прикончили выстрелом в затылок и бросили в общие могилы, засыпали землей и посадили деревца…



    Примечания:



    1

    Перевод с немецкого Ю. Фельштинского. См. «СССР — ГЕРМАНИЯ -1939. Документы и материалы о совето-германских отношениях в апреле-сентябре 1939 г.» Составитель Ю. Фельштинский, редактор А. Серебренников. 1983 г. Стр. 62, 64. Copyright С 1983 by Telex.



    2

    На заседании Совета народных комиссаров 31 октября 1939 г. Молотов заявил:

    «В последнее время правящие круги Англии и Франции пытаются изобразить себя в качестве борцов за демократические права народов против гитлеризма, причем английское правительство объявило, что будто бы для него целью войны против Германии является не больше и не меньше, как «уничтожение гитлеризма». Получается так, что английские, а вместе с ними и французские сторонники войны объявили против Германии что-то вроде «идеологической войны», напоминающей старые религиозные войны… Но такого рода война не имеет для себя никакого оправдания. Идеологию гитлеризма, как и всякую другую идеологическую систему, можно признавать или отрицать, это — дело политических взглядов. Но любой человек поймет, что идеологию нельзя уничтожить силой, нельзя покончить с нею войной. Поэтому не только бессмысленно, но и преступно вести такую войну, как «война за уничтожение гитлеризма», прикрываясь фальшивым флагом борьбы за «демократию»…» См. «СССР — Германия — 1939». Стр. 117–118.



    3

    Там же, стр. 109–110. Перевод с немецкого Ю. Фельштинского.



    4

    Автор ошибочно называет Тимошенко маршалом. Ген. Тимошенко был произведен в маршалы в 1940 году. /Примечание переводчика.



    5

    Укаэом от 27 декабря 1932 года (Свод законов 1932, 84-516), который уводит систему обязательных внутренних паспортов, у всех граждан Советского Союза отнято право свободного передвижения в границах государства. От-сутствие каждого гражданина по его месту жительства в течение 24 часов должно быть немедленно заявлено соответствующим милицейским властям. Въезд или вход в промышленные города и в окружающую их полосу (от 20 до 100 км) требует особого разрешения.

    Указ от 8 июня 1934 г., опубликованный в «Известиях» 9.6.34., гласит:

    «В случае дезертирства военнослужащего, члены его семьи, если они являются соучастниками такого акта измены, или если они знали о намерениях и не донесли соответствующим властям, наказываются тюремным заключением сроком от 5 до 10 лет и конфискацией имущества. Другие совершеннолетние члены семьи будут лишены избирательных прав и будут сосланы в отдаленные места в Сибири».

    Указ от 26 июня и 24 июля вводит за самовольную перемену места работы, уход с места работы, опоздания и прогулы — наказания исправительно-трудовыми работами.



    6

    Это цифры второй половины сороковых годов. /Примечание переводчика./



    7

    Участник польского антинемецкого восстания в Силезии в 1921 г. /Прим. пер./



    8

    Проф. Свяневича привезли в Москву и посадили в тюрьму. Его не хотели выпустить даже после так называемой «амнистии» для всех поляков. Ему удалось освободиться только в 1942 г. вследствие многократных дипломатических вмешательств.



    9

    Подпоручик Рышард Урбанский, учитель, был найден в Катыни, под Смоленском. Описание тела находится в собрании немецких документов за номером 3220.



    10

    «Оказалось достаточно короткого удара по Польше со стороны сперва германской армии, а затем — Красной армии, чтобы ничего не осталось от этого уродливого детища Версальского договора, жившего за счет угнетения непольских национальностей… О восстановлении старой Польши, как каждому понятно, не может быть и речи».



    11

    Главным образом, интернированные в свое время в Литве и Латвии и попавшие в советские руки после захвата этих государств Советским Союзом.



    12

    «Dokumenty i materialy do historii stosunkow polsko-radzieckich.» [Polska Akademia Nauk i Akademia Nauk SSSR] Tom VII: styczen 1939-grudzien 1943. Warszawa: Ksiazka i Wiedza, 1973. Стр. 269. /Русский текст. Копия, машинопись. Оригинал: АВП СССР, ф. 06, on. 3, п. 25, д. 236, лл. 26–28. Примечание переводчика./



    13

    «Documents on Polish-Soviet Relations 1939–1945.» Edited by the General Sikorski Institute. Volume 1: 1939–1943. London, Melbourne, Toronto: Heinemann, 1961. Стр. 204. /Французский текст. Примечание переводчика./



    14

    Генерал Казимеж Соснковский никогда не был начальником штаба генерала Сикорского, а был военным министром в его правительстве, а позднее главнокомандующим.



    15

    В польском тексте автор приводит пересказ сообщения ТАСС. Изд. «Заря», принимая во внимание характерный язык и крайне несдержанный тон этого сообщения, печатает его полностью по тексту, опубликованному в № 89 «Известий» от 16 апреля 1943 года.



    16

    «Скитом» называли одно из монастырских зданий, в котором сидели польские военнопленные.



    17

    «Тайная полевая полиция», род жандармерии в оккупированных немцами областях. /Прим. переводчика./



    18

    Ввиду трудности транслитерации по-русски некоторых неславянских фамилий членов комиссии, я привожу их все в оригинале: Speelers, Tramsen, Saxen, Palmieri, de Burlet, Hajek, Birkle, Naville, Orsos, Buhtz, Costedoat. /Прим. переводчика./



    19

    В советском сообщении расстрел А. Егорова объясняется тем, что он якобы высказывал сомнение в правдивости немецкой версии.