XII. ДАГЕСТАН

За горами горы хмарою повиты,

Засеяны горем, кровию политы...

(Шевченко )

Дагестан – значит страна гор. Под этим именем разумеется обширная площадь, загроможденная огромными горными кряжами, хаотически переплетенными между собою, и террасами, спадающими к Каспийскому морю. К востоку от Казбека, в земле Хевсуров, там, где возвышаются вершины Барбало – третьего высочайшего пункта на всем Кавказе,– от главного Кавказского хребта отделяется, направляясь к северо-востоку, колоссальный Андийский (Сулако-Терский) кряж, который хотя уступает высотою своих снеговых вершин Главному Кавказу, но сохраняет вполне тот же суровый, дикий и неприступный характер. Составляя водораздел бассейнов Терека ч Сунжи – с одной стороны и Сулака – с другой, он, постепенно понижаясь, оканчивается в Салатавии гигантскими округлыми зелеными высотами, господствующими над Кумыкской равниной и упирающимися в долину Сулака.

И вот, если провести линии: с одной стороны – по Главному Кавказскому хребту, с другой – по Андийским горам и Сулаку; а затем по берегу Каспийского моря, то получится огромный прямой треугольник, в котором Главный Кавказский хребет будет гипотенузой. Это и есть Дагестан.

Дагестан, как по самой природе местности, так и по населению, распадается на две главные части. Из них отдаленнейшая от Каспийского моря, та, которая вся сплошь наполнена высочайшими горами, есть Нагорный, или Внутренний, Дагестан, а по самому берегу Каспийского моря широкой полосой раскинулся Дагестан Прикаспийский, Прибрежный. Последний состоит из целого ряда независимых друг от друга владений: шамхальство и Мехтула составляют Северный Дагестан; Даргинский союз, Казикумыкское ханство, уцмийство Каракайтагское и мейсумство Табасаранское образуют Средний: а ханство Кюринское и Кубинская провинция, вместе с городами Дербентом и Баку, известны под именем Дагестана Южного.

Быть может, в целом мире нет страны, которая была бы угрюмее, дичее, суровее и мрачнее и в то же время величавее, чем Нагорный Дагестан или гористые местности Дагестана Приморского. Бесплодные, каменистые, заоблачные горы, окрашенные то в бурый цвет с фиолетовыми оттенками, то подернутые сизоватой дымкой; мшистые скалы; утесы, нависшие над безднами; шумные каскады, низвергающиеся в пропасти; бешеные потоки и неистово ревущие горные реки – поражают своим грозным и пустынным величием. Чем выше поднимаешься на горы, тем впечатления становятся суровей и могучей. Растительность постепенно бледнеет и наконец только ярко-зеленые и красноватые мхи да ягели оживляют пустынные скалы; воздух редеет, ускоряя дыхание и мучительно сжимая сердце. Если появляются облака и скрывают солнце, сырость и холод пронизывают насквозь, несмотря ни на какую одежду; разорванными клочьями носятся облака над головою, обращаясь мало-помалу в сплошную черную массу, скрывающую самые близкие предметы, и чувство одиночества овладевает человеком. Разыгрывается буря. За ослепительным блеском молнии следуют непрерывные удары грома, бурно раскатывающиеся по ущельям бесчисленным эхом; их заглушает рев падения на каменные громады проливного дождя, вдруг сменяющегося то снегом, то градом; внезапно налетевший вихрь срывает снега с горных вершин и производит метель, среди которой непрестанно гремят громы и блистают молнии. И эта грозная и вместе очаровательная картина продолжается до тех пор, пока снова не выглянет солнце и не обольет миллионами искр снеговые вершины...

В то время как приморские страны были ареной постоянных столкновений народов, большой дорогой, по которой проникали из Азии наводнявшие Европу воинственные племена, Дагестан Нагорный, закрытый и укрепленный своими вечными горами, стоял недоступный и грозный. Там жило доисторическое аварское племя, едва ли имеющее что-либо общее с историческими аварами Европы, само себя называвшее общим именем маарулал, но соседям известное под чуждыми ему самому именами то тавлинцев, то – на юге; по ту сторону гор, в Грузии,– лезгин,– слова, на разных языках имеющие одно и то же значение жителей гор, горцев. Племя это, широкой полосою простираясь через весь Нагорный Дагестан, с севера на юг, оставляет лишь по бокам место обломкам каких-то других неведомых племен, с давних пор, впрочем, подчинившихся его влиянию.

Горы, по известному закону, разделяют страны и людей, в противоположность соединяющим их морям. В Дагестане каждая местность отделялась одна от другой труднодоступными горами, и естественно, что население этой страны с незапамятных времен распадалось на множество независимых общин, маленьких племен, из которых многие, впрочем, впоследствии соединялись между собою, на чисто федеральных основаниях, в сильные союзы. Центром политической жизни Нагорного Дагестана издавна служила Авария, лежавшая в самом центре каменных громад,– некогда могучее ханство, располагавшее судьбами целого Дагестана и даже ко временам Ермолова еще удержавшее: часть своего влияния. На север от Аварии лежали Салатавия с ее дремучими лесами и знаменитым Теренгульским оврагом, Гумбет и Андия – одно из богатейших промышленных обществ, славившееся производством превосходных дагестанских бурок; на восток – земля Кайсубулинцев с голыми бесплодными утесами и со знаменитым селением Гимры – родиной Кази-муллы и колыбелью мюридизма; на западе по обоим берегам Аварского Койсу лежали Буни, Тлох, Технуцал, Карата, Ункратль и некоторые другие. Это – самая глухая, страшная часть Дагестана, представляющая взору лишь обнаженные, дикие, нагроможденные одни на другие, бесплодные скалы. К югу – общества Гидатль, Кель – знаменитый производством дорогих шалевых сукон, потом Тилитли, Куяда и, наконец, Андалял с неприступным аулом Чох и знаменитой в истории кавказской войны горой Гуниб-Даг. Еще южнее, по самому северному склону главного хребта, лежат Дидо и Анткратльский союз, составленный из девяти вольных обществ; Джурмута, Анцуха и других. Это были уже ближайшие соседи Грузии; за ними, по ту сторону гор, начиналась Кахетия и лежали земли лезгин джаро-белоканских.

Рассеянные в своих горах и ущельях общины и союзы Дагестана, принадлежавшие даже к одному и тому же племени, нередко отличались друг от друга не только наречиями и обычаями, но даже исповеданием ислама, господствовавшего надо всем, но получившего чуть не в каждой деревне резкие особенности и оттенки, сообразно с глубоко вкоренившимися в тамошнего человека предрассудками.

Суровая природа гор наложила, однако же, на всех одинаковый, роковой отпечаток, создав оригинальный и яркий тип дагестанского горца и отразившись на всей его жизни. В тяжкой, но привычной борьбе с природой, в стремлении покорить ее своей власти, дагестанцы в своем домашнем быту не ушли дальше первобытных форм. Их аулы, как вороньи гнезда, лепятся на скалистых утесах, часто на такой высоте, что глядя на них не хочется верить, чтобы это было жилье человека; лениво, в крайнем неряшестве и бедности проводит там свою жизнь дагестанский горец, довольствуясь скудной пищей и плохой одеждой. Впрочем, и сама природа каменистых гор приучает его к умеренности, потому что пашни в Нагорном Дагестане встречаются редко, да и то небольшими клочками, разбросанными на самых высотах неприступных гор, куда лезгину приходилось взбираться с помощью веревок и крючьев, чтобы засеять горсть ячменя или проса.

В виде анекдота, отлично характеризующего величину этих пашен, рассказывают, что один дагестанский горец, работавший на подобной скале, прилег отдохнуть на раскинутой бурке, а когда проснулся, то с удивлением и страхом увидел, что его драгоценная поляна куда-то пропала. Не зная, что подумать о совершившемся чуде, и помянув недобрым словом шайтана, суеверный горец поспешно стал собираться домой, и когда с азартом и бранью поднял с земли свою бурку, тогда только заметил, что она-то именно и прикрывала его пахотную землю.

Горец, впрочем, презирал мирный труд, и все работы не только домашние, но и полевые, лежали большей частью на женщине, судьба которой в Дагестане, как и на всем Востоке, была жалка и печальна. Одетая в неловкий и неудобный костюм, скрывавший ее красоту и стройность, женщина в Дагестане являлась существом презираемым до того, что в глазах ленивого горца жена и шпак имели почти одинаковую цену. Один лезгин говорил серьезно, что женщина должна работать больше ишака, потому что ест чистый хлеб, тогда как ишак питается мякиной.

Понятно, что при такой первобытной грубости отношений к женщине и всеобщей суровости нравов, жизнь горца была лишена элементов мирной поэзии. Горская молодежь, правда, любила повеселиться, но танцы Дагестана совершенно не похожи на бойкую лезгинку жителей равнин, лишенные характерных черт ее – живости и какой-то беззаветной отваги. Не блестят богатством содержания и поэзии также мирные песни лезгин, хотя, впрочем, их унылые и монотонные припевы и не лишены оригинальной прелести.

Не в домашнем быту и не в мирных занятиях лежала поэзия жизни горного дагестанца. Обреченный бесплодной природой своих гор на лишения и скудную бедность, он ею же часто вынуждался покидать свои скалистые трущобы с тем, чтобы силою взять у соседних народов то, в чем ему отказывала родная природа, и он сумел развить в себе в течение многих поколений необыкновенный воинственный дух и наклонности. Грузия и окрестные страны часто видали на своих землях этих горных воителей, проникавших до отдаленных пределов Турции и Персии и пользовавшихся славою грозных наездников. Страны Приморского Дагестана, особенно владения шамхала тарковского, не раз трепетали перед грозным именем соседних горцев, и даже сам непобедимый завоеватель Надир-шах испытал на себе всю силу их отваги.

Один вид дагестанского горца уже выдавал его воинственные наклонности. Богатый горец был всегда обвешан оружием, блестевшим серебром и золотой кубачинской насечкой, одет в дорогой лезгинский наряд, приближавшийся более к персидскому, нежели к черкесскому: чоха с длинными откидными рукавами, обложенная по краям широким серебряным галуном, шелковый архалук, такие же шаровары, сапоги с большими загнутыми носками, на голове – черная остроконечная баранья шапка, за спиной – косматая белая бурка работы андийских мастеров. Если ко всему этому он сидел на добром коне персидской породы, то поистине нельзя было не любоваться его воинственной фигурой. Многие лезгины надевали при этом кольчуги со стальными поручами и шишаки с красными лепестками сукна вместо перьев, и тогда они напоминали собою средневековых рыцарей. Но этот костюм носился ими только в торжественных случаях; собираясь же в поход или в домашнем быту лезгины одевали просто черкеску, общую для всех обитателей Кавказа, а многие племена совсем не носили шашек, заменяя их кинжалами громадной величины, известными под именем тавлинских.

Суровый, воспитанный среди опасностей, горец знал себе цену, и потому во всех его движениях проглядывала гордость и глубокое сознание собственного достоинства. Все, чем красна была жизнь, слагалось для него в одни военные тревоги, и если наступали совсем мирные времена, он целые дни проводил в совершенном бездействии, и скука одолевала его тогда до одурения. Но лишь повеет войной – и он встрепенется, как расправляющий крылья орел. Приготовления к набегам были для горской молодежи минутами, полными поэтических увлечений, радужных мечтаний, ярких надежд, таинственной заманчивости неизвестного будущего. И в самом деле, два-три дня набега – и до того безвестный юноша мог воротиться героем, богачом, человеком влиятельным, идолом красавиц горянок... И вот, при одном слове “сбор”, извилистые, кривые улицы лезгинского селения мгновенно наполнялись толпами вооруженного народа. На открытом воздухе жарился шашлык, приготовлялись хинкали, другие чистили оружие, иные уже были верхом или бродили вокруг своих оседланных коней. Боевая одежда их не отличалась ни красотою, ни опрятностью, но зато каждый оборванный горец, сложив накрест руки, или взявшись за рукоять кинжала, или, наконец, опершись на винтовку, смотрел так величаво и гордо, как будто бы был властелином вселенной, попираемой его сафьянными чувяками.

Эти преисполненные душевных треволнений приготовления к набегу описываются в песнях с величайшими подробностями. “Снял,– говорится в одной из них,– с жерди овчинный полушубок, отряхнул от пыли и надел на себя, снял с гвоздя хоросанскую шапку, два-три раза встряхнул ее и надел на голову...” Потом следует подробное перечисление оружия: “... египетский меч с написанным приветствием пророку: крымская или можарская винтовка с голубым прикладом; конь, как невеста, убранная к свадьбе...

Хлопнув ладонью по коню, садится на него молодец и пускается в путь. Дай Бог тебе счастья!..” Далее певец так рассказывает о подвигах своих соотечественников: “... где коснулась рука наша – там плач поднялся, куда ступила нога – там пламя разлилося: захвачены прекрасные девы и пойманы мальчики, цветущие здоровьем...”

Справедливость требует, однако, сказать, что по самым условиям местности, среди которой они росли, горцы должны были уступать собственно в наездничестве остальным племенам Кавказа. Какое наездничество возможно было там, где справа терлось плечо об отвесную скалу, а слева под самым стременем зияла бездонная пропасть! Зато военные соображения лезгин были всегда дальновидны, здравы и основаны на знании местности и обстоятельств. В этом отношении они далеко превосходили своих соседей чеченцев. Все крупные исторические события Кавказа начинались в горах, и лучшие предводители горцев – Кази-мулла, Гамзат-бек, Шамиль, Сурхай, Ахверды-Магома, Шуаип-мулла, Хаджи-Мурат, Кибит-Магома – были уроженцами Нагорного Дагестана. И если чеченцы умели также искусно пользоваться местностью, то лезгины неизмеримо превосходили их в искусстве укрепляться, которое доведено было у них до совершенства. Насколько чеченцы были отважны и дерзки, настолько же лезгины были решительны и стойки – качества, не достававшие первым. Чеченцы были склонны преимущественно к войне наезднической; дагестанцы, наоборот, если вели войну, то имели всегда положительные и верные цели; набеги же, о которых сказано выше, служили только забавой и военной школой для молодежи, оселком, на котором пробовалась храбрость каждого из них, но они никогда не приобретали серьезного значения. Народ поднимался только тогда, когда предстояла нужда завоеваний и особенно когда ему угрожало вражеское нашествие. В этом последнем случае природа являлась грозной союзницей горцев, и самые аулы их представляли непреодолимые твердыни, брать которые с бою было делом отчаянным, допускавшимся лишь в исключительных и особенно важных для края обстоятельствах. Аулы лезгин строились всегда на труднодоступной местности, и, чтобы добраться до них, надо было или карабкаться по отвесным тропам под градом пуль и огромных каменьев, сбрасываемых со скал, или, напротив, спускаться в бездонные пропасти, лепясь по карнизам или по ступеням, высеченным в скале, висевшей над бездной в тысячи футов глубиной.

Впоследствии, чтобы открыть свободный доступ к некоторым селениям горцев и проложить военные пороги, русским приходилось взрывать целые утесы в таких местах, которые не представляли даже точки опоры для ноги человека. Самые сакли в аулах помещались тесно, бок о бок одна с другою, чтобы в случае надобности через пролом в стене можно было переходить из одного помещения в другое. Для удобства защиты сакли нередко располагались притом амфитеатром, в несколько ярусов, доставлявших друг другу взаимную оборону. Таким образом, даже ворвавшись в аул, приходилось брать штурмом каждую отдельную саклю, а каменная сакля лезгина представляла вид небольшой крепости, обнесенной стенами с бойницами и башнями. Понятно, что потери при взятии дагестанских аулов должны были быть громадны. Зато, впрочем, и взятый с бою аул, преданный огню и превращенный в груду мусора, делал обитателей его нищими в полном значении этого слова.

Как у всех истинно воинственных народов, павшие в бою джигиты приобретали в глазах правоверных священное значение, и над их могилами водружались шагиды, знамена,– такие же, как и в Чечне, и в Кабарде, и в Закубанье. И здесь их было не меньше, потому что дагестанские горцы ничего не страшились так, как смерти без погребения, и потому во время сражений оказывали чудеса храбрости, чтобы вынести из боя тела своих павших товарищей. Ничто не огорчало их так, как обезглавленный труп горца, и они решались на всякие жертвы, чтобы только выручить голову земляка и предать ее честному погребению на родном кладбище.

Все поэтические предания, все мечты горца сосредоточены на его военных подвигах. Сверх песен, подобных приведенной выше о приготовлениях к набегу, существует еще целый цикл их, посвященный рассказам о неисчислимых набегах за Алазан, в Кахетию, или на плоскость – в шамхальство. Это собственно песни о вождях, предводительствовавших набегами. Некоторые из них, восходя к отдаленнейшим временам, служат единственным средством для передачи славных имен предков в назидание подрастающим поколениям.

Рядом с этими песнями в Дагестане есть много легенд, свидетельствующих не только о богатстве народной фантазии, но и о пламенной любви дагестанцев к их бедной и суровой родине. Народ помнит, как на его свободу посягал великий завоеватель Надир-шах, и с понятной гордостью занес в свои легенды победу над этим непобедимым властителем Ирана. И в долгие зимние вечера, когда глубокий снег и вьюга не выпускают горца из сакли, молодое поколение, слушая перед домашним очагом рассказы старины, воспринимает память о доблестной защите отечества как лучшее наследие предков. С одной из легенд о вторжении в Дагестан Надир-шаха связывается, между прочим, предание о злополучном шах-Мане, которое отразило на себе следы страшной и упорной борьбы народа за старину против попыток новаторства. Легенда эта заслуживает нашего полного внимания.

Долгое время,– говорит предание,– среди дагестанцев не было человека, который бы силой своего ума, энергии и воли сплотил народ воедино, обуздал его дикий характер и водворил бы в стране порядок и устройство. Наконец, в половине минувшего века, такой человек явился в лице шах-Мана, одного из владельцев, пылкого, предприимчивого, одаренного всеми качествами, чтобы осчастливить свою родину благодетельными реформами. Но какая-то неблагоприятная звезда взошла над колыбелью этого владельца в самый час его рождения; какие-то темные, враждебные силы противодействовали всем его добрым намерениям и, заставляя делать зло, отравляли жизнь его всевозможными бедствиями. Весь преданный мысли составить счастье своему народу, он задался несбыточными мечтами пересоздать общественный строй Дагестана, смягчить неукротимые нравы своих одноземцев и обратить их силы и энергию на мирный труд земледелия, в котором видел залог благоденствия, оседлости и гражданского устройства. Но мирная жизнь не могла удовлетворить дагестанцев. Началась глухая подпольная борьба между ним и подданными, и эта борьба разрешилась наконец открытым возмущением, во главе которого стали собственные его сыновья.

Однажды, в праздник Байрама, когда шах-Ман сидел со своими нукерами за трапезой, толпа бунтовщиков ворвалась в его дом и потребовала, чтобы он оставил страну, угрожая в противном случае “судом кинжалов”.

Несчастный преобразователь встал из-за стола, надел полное вооружение и приказал подать себе боевого коня. Мрачные чувства наполняли его душу, и грозный и суровый явился он перед толпою, осудившей его на изгнание.

– Неблагодарные! – сказал он народу, и взор его блеснул негодованием.– Не я ли хотел устроить ваше благоденствие? Не я ли указал вам на лучшую жизнь? Чем же вы отблагодарили меня? Мое сердце и душа чисты перед Аллахом и святым судом его; но вы какой ответ дадите ему в страшный час смерти?

Взор шах-Мана остановился на сыновьях, виновниках постигшего его несчастья.

– Не укроетесь вы от моего мщения,– сказал он им,– как не укроетесь от праведного суда Божия! Прощай, страна неблагодарных! Ты вооружила сыновей против отца, и раздраженный отец удаляется, с тем чтобы вернее отомстить тебе!

Проезжая чужие владения, шах-Ман всюду встречал привет и радушие. Соседи, уважая ум и храбрость его, предлагали ему свою помощь, и сотни отважных наездников окружали дагестанского витязя. Но шах-Ман не довольствовался этим: он ехал искать покровительства Персии.

Тихо прошли три года со времени изгнания шах-Мана. Дагестанцы забыли уже об его угрозах, как вдруг пронеслась громовая весть, что в Дагестан вошли персияне. То были передовые полки грозного завоевателя Надир-шаха; с ними был и шах-Ман.

В Чир-Виниате произошла первая битва. Персияне, предводимые братом шаха, Курбаном, были разбиты наголову; при втором поражении сам Курбан захвачен был в плен, и озлобленные дагестанцы сожгли его живым, а прах через пленного персиянина отослали к шаху. Тогда Надир-шах поклялся выстроить на месте сожжения Курбана памятник из дагестанских голов – и сдержал свою клятву.

Три дня бились дагестанцы с персиянами, и победа долго не склонялась ни на ту, ни на другую сторону; на четвертый дагестанцы были побеждены, и едва только третья часть их спаслась бегством. Над могилой брата Надир-шах действительно воздвиг курган из камней и человеческих голов. И этот курган, развалины которого существуют еще и поныне, служит немым историческим памятником, свидетельствующим о жестокой мстительности шаха над побежденными народами.

Но ни честолюбие Надира, ни мщение шах-Мана не могли довольствоваться только одним поражением дагестанцев. Шаху нужна была покорность страны, шах-Ману – ее разорение.

И вот, дождавшись новых несметных подкреплений, прибывших из Персии, Надир, не встречая уже нигде сопротивления, двинулся дальше, дошел до Казикумыкского ханства, разбил его защитников, и теперь ему оставалось только покорить небольшое племя андаляльцев, чтобы считать себя повелителем всего Дагестана. Но горсть отважных андаляльцев укрепилась в непроходимых горах Обохских и смело ожидала к себе неприятеля. Враги встретились в глубокой долине, омываемой пенистым Орда-Ором.

На Чохском спуске,– рассказывает одна дагестанская народная песня – Надир-шах, увидев подходивших андаляльцев, воскликнул: “Что это за мыши лезут на моих котов?” Тогда предводитель андаляльцев Муртазали ответил покорителю Индустана: “Подлый шиит! Разгляди хорошенько своих куропаток и моих орлов, твоих голубей и моих соколов!” Завязалась страшная битва. На стороне персиян была громадная численная сила, на стороне андаляльцев – правда и мужество. Шах выдвигал все новые и новые полки, а андаляльцам нечем было сменить своих уставших воинов – и мужество уступало силе. Андаляльцы уже колебались, уже персияне торжествовали победу, когда внезапно в стороне, заглушая шум битвы, раздался исступленный крик, заставивший смутиться победителей. Это было последнее подкрепление андаляльцев, состоявшее из женщин и стариков, остававшихся дома. С дикой яростью устремились робкие жены на пришельцев, и на их обнаженных шашках ярко отразились последние лучи заходящего солнца. Орда-Op кровавыми пенистыми волнами катился в утесистых своих берегах и разносил по окрестным горам весть о гибели храбрых мусульманок. Отчаянно бились андаляльцы и жены их и дети, отстаивая свободу родины. Ночь разлучила врагов. Но андаляльцы остались при твердом решении или пасть всем до последнего человека, или выгнать персиян из Дагестана. В наступившее утро, чтобы лучше обмануть неприятеля, мужчины оделись в женское платье, а женщины – в мужское, в том расчете, что персияне прежде всего устремятся на женщин. Впереди всех шли двое мулл; один нес Коран, другой – знамя Суни. И когда обе стороны сблизились, андаляльский мулла открыл Коран и прочел стих: “Двери рая открыты для падших за родину”. Андаляльцы с яростью бросились на персиян – и на этот раз сила уступила перед мужеством. Началось нещадное истребление ненавистных иранцев. Напрасно набожный мулла просил своих единоверцев щадить побежденного неприятеля; его никто не слушал: смерть, и смерть самая страшная, постигла большую часть незваных гостей. Надир-шах лишь с несколькими телохранителями ускакал в Дербент, шах-Ман скрылся в соседние горы.

История говорит, что эта кровавая битва произошла в 1742 году под андаляльским аулом Чохом.

Тяжело было состояние души шах-Мана, убитого горестью, терзаемого угрызениями совести. Смотря на разорение несчастной родины, он сознавал, что виновником вражеского нашествия был он один, и жизнь стала для него тягостной. Видя в роковых совершившихся событиях предопределение судьбы, он решил окончить жизнь свою там, где ее начал, и сам отдался в руки своих соотечественников.

Был праздник. Дагестанцы толпою выходили из мечети, когда шах-Ман верхом и в полном вооружении явился перед ними.

– Правоверные! – сказал он им.– Вы были несправедливы ко мне, и я дал клятву отомстить вам. Но Аллаху не угодно было, чтобы я ее исполнил. Я пришел умереть от ваших рук. Но если в сердцах ваших есть еще чувство справедливости, если вы еще боитесь гнева Аллаха, то его именем повелеваю вам казнить на моей могиле этих чудовищ! – он указал рукою на своих сыновей.

Взволнованный народ бросился на него с кинжалами.

Он пал. Но дагестенцы исполнили также и последнюю волю злосчастного хана: неблагодарные сыновья были заколоты на его могиле.

На почве дикой воинственности возникали и в мирном быту дагестанцев суровые, страшные нравы и отношения. Как все кавказские народы, лезгины признавали священным обычай кровомщения, но у них он принимал исключительные, чудовищные размеры. Вот что рассказывал по этому поводу сам Шамиль уже в то время, когда, после полного покорения Кавказа, он жил в Калуге.

Лет за триста до нашего времени житель мехтулинского аула Кадор, по имени Омар, украл у соседа своего, Юсуфа, курицу – и поплатился за нее бараном. Находя, что сосед взял слишком большие проценты, и не желая оставаться в долгу, Омар отнял у него для уравнения счетов двух баранов. Тогда Юсуф, в свою очередь, счел нужным соблюсти справедливость и отбил у Омара корову. Корова стоила ему пары добрых быков. В возмездие за это олицетворение богатства горских народов Юсуф подкараулил Омарова жеребца и обратил его в собственность. Хороший конь ценится горцами Восточного Кавказа несравненно дороже, чем горцы Кавказа Западного ценят своих дочерей, а потому, для возмещения своих убытков, Омар убил самого Юсуфа, вскочил на милого своего жеребца и скрылся с родины.

Тогда ближайшие родственники Юсуфа, обязанные по обычаю отомстить за кровь его, явились к дому Омара и общими силами разрушили его до основания. Убедившись, однако, что сам хозяин дома неизвестно куда бежал, они подкараулили какого-то дальнего родственника Омара, попавшегося им на глаза прежде других, и убили его. Родственники этого родственника, находя, что в убийстве Юсуфа он был лицом совсем постороннего ведомства, убили одного из родственников Юсуфа. Эти последние убили двух родственников Омара, и вот кровомщение, или, как русские привыкли называть его, канлы, проявилось во всей своей силе. В этом, впрочем, нет ничего удивительного – кровомщение в Дагестане дело слишком обычное. Но невозможно не ужаснуться, узнав, что кровомщение за Юсуфа, начавшееся триста лет назад, продолжалось еще при Шамиле. Триста лет людская кровь лилась из-за курицы.

Такой порядок дел обещал продолжаться бесконечно. Поколения, возросшие в таких понятиях и при такой окружающей жизни, где кровь считалась ни во что и жизнь человеческая ценилась дешевле цыпленка, сменялись такими же поколениями, пока в лице русских не появилась цивилизующая посторонняя сила, опрокинувшая их кровавый быт. Но даже и теперь, долго спустя после покорения Кавказа, среди гор можно встретить старого джигита, который с презрением смотрит на новых людей и на новые порядки и вздыхает по старым временам, когда “совесть была, и потому соблюдался обычай мести”. “У вас, русских,– скажет вам этот представитель отживающих поколений,– руки сильные, да души воробьиные... Разве подобает мужу крови бояться?.. Эх, было время!..”

При таких воззрениях грабеж и разбой, доставлявшие горцу нередко обильные средства для жизни, становились тем же, чем была торговля для образованных народов, и отважный джигит, как почтенный купец средних веков, пользовался всеобщим уважением.

Украсть, отнять – им все равно:
Чихирь и мед кинжалом просят
И пулей платят за пшено...

Единственное исключение, которое допускали воинственный быт и презрение к торговле и вообще ко всякому мирному занятию, было в пользу некоторых ремесел, которыми славились многие местности. Но и эти ремесла, впрочем, стояли в теснейшей связи с характером народным и устремлялись на предметы воинственного щегольства и на оружие. Так, целому Кавказу известны знаменитые базалаевские кинжалы, кубачинская отделка оружия, андийские бурки, особенно белые, доступные, однако, по ценам только людям очень богатым, наконец кельские шали – особый род мягких превосходных сукон, выделкой которых занимаются, впрочем, исключительно женщины.

Естественно, что племена горного Дагестана, гордые и воинственные, опираясь на неодолимую преграду своего края, долго сохраняли свою независимость и противились всякой попытке ограничить их своевольную, разбойничью дерзость. Да и не могли они отказаться от своих набегов на соседние страны, как скоро те уходили из-под их влияния и не делились с ними дарами богатой природы мирным образом.

Отсюда и возникали те странные отношения между Нагорным Дагестаном и русскими властями на Кавказе, которые поражают на первый взгляд своей неестественностью. Собственно, Нагорный Дагестан никогда не был и не мог быть театром борьбы его жителей с северными пришельцами. В самые острые моменты борьбы, даже в последние дни окончательного покорения страны, русские войска не проникали далеко внутрь ее гор, где совершенно не было путей, и ограничивались почти только окраинами ее. Но где бы ни появлялись русские силы, они всюду сталкивались с лезгинами: Грузия веками служила для последних ареной побед и обогащающего грабежа; Чечня была житницей Дагестана; приморские страны всегда были под их влиянием, и русское владычество в этих странах было равнозначаще с поставлением и самого Дагестана в зависимость от России по отношению к самым существенным интересам бедной нагорной страны.

Таким образом, еще задолго до Ермолова, русское влияние уже было сильно в горах Дагестана. Правда, дагестанцы ненавидели русских и не помышляли о настоящем, действительном подданстве России. “У нас,– говорил один койсубулинец,– не много места для того, чтобы посеять хлеб, но его весьма довольно, чтобы засеять русскими головами. Гяуры задумали удержать нашу Койсу решетом, так пусть же берегут и решето и руки! Пока светит солнце и блестит на солнце железо, никто не будет указывать койсубулинцам, куда не ездить и чего не делать!” Но это были слова и чувства, а фактические, фатальные обстоятельства делали свое дело, и сильнейший властитель самого центра Нагорного Дагестана, аварский хан, уже давно считался русским подданным, как и некоторые другие соседние горские племена и народы.

Но, конечно, это был только внешний вид подданства, не гарантировавший России ни будущего, ни настоящего. Ко времени Ермолова аварским ханом был Султан-Ахмет, старавшийся уверить, что только его влиянию русские и были обязаны спокойствием внутри Дагестана. “Многие из моих предшественников,– говорит Ермолов,– этому верили и исходатайствовали ему чин генерал-майора и пять тысяч рублей ежегодного содержания. Исправным получением этого жалованья, впрочем, и ограничивались все его отношения к России”. В душе он ненавидел русских и не терял удобных случаев вредить им, где только было можно. Гордый и честолюбивый, полный воспоминаниями о победах своего предместника, знаменитого в горах Омар-хана, не раз приводившего в трепет Грузию, он-то, в сущности, и группировал около себя все, что было враждебно русскому влиянию в Дагестане. Ермолов своим пытливым и проницательным умом скоро разгадал ту роль, которую играл аварский хан, выставлявший себя другом России, и открытой политикой вынудил его к откровенным действиям. Последовавшая затем неизбежная борьба принесла свои великие плоды, обнаружив перед народами Нагорного Дагестана всю силу России и водворив в этой стране полное спокойствие, по крайней мере до тех пор, пока мусульманский фанатизм снова не взволновал все горы Кавказа от края до края.

Несколько иную картину представляет собою Прибрежный, Приморский, Прикаспийский Дагестан. Правда, вся западная, большая половина его все еще загромождена горными отрогами Кавказского хребта и во многих отношениях составляет прямое продолжение Нагорного Дагестана, но здесь уже переходные формы гор. Суровые и неприступные на западе, они, по мере приближения к морю, одевались роскошной зеленью, богатыми пастбищами и густыми лесами чинар и орешника. А дальше, за исключением незначительной местности у самого Дербента, где горы упираются в море, все каспийское побережье, особенно на севере и юге, представляет равнину. На севере эта равнина песчана и солонцевата, но орошается многоводным Сулаком, образующимся из слияния четырех бешеных горных рек. На юге, на пространстве более ста восьмидесяти верст, по значительному склону мчится быстрый и необычно глубокий – достигающий местами до двух с половиной саженей глубины – могучий Самур, орошающий обширную долину, отличающуюся необыкновенным плодородием.

И жители этого края – иные. Здесь аварцы представляют уже исключение, а преобладающими племенами являются: на севере – кумыки, на юге – татары и, наконец, в самом центре Приморского Дагестана – лаки, известные под именем казикумыкцев. Кроме того, в окрестностях Кубы, в Кюринском ханстве, в Каракайтаге и Табасарани много потомков древних евреев, проникших, по преданию, даже и в самые горы, в землю андийцев. С течением времени племенные отличия их сгладились, и они слились с другими племенами Дагестана.

Приморскому Дагестану досталась на долю вековая борьба с многочисленными народами, мимоходом или с целью завоеваний приходившими сюда. Приморская долина была открытыми воротами для азиатов, вторгавшихся в южно-европейские степи. Позже, со времен Ивана Грозного, русские настойчиво стремятся утвердить свое господство в северной части его, в шамхальстве Тарковском, чтобы открыть через него свободные сообщения с Грузией. И когда, в начале нынешнего века, Россия твердой ногою стала в Закавказье, Приморский Дагестан очутился в середине русских владений. Судьба его была предрешена. И север, где лежало шамхальство Тарковское, и юг, где были древние ханства Дербентское, Бакинское, Кубинское и, наконец, Кюринское, отторгнутое русским оружием из-под власти казикумыкского хана, скоро стали в теснейшую зависимость от русских и частью обратились даже в простые русские провинции.

Но Средний Дагестан все еще оставался относительно независим. Правда, там, за исключением Даргинских обществ, все остальные земли не раз присягали на верность русскому государству, но эта присяга образовывала чисто фиктивную зависимость, подобную той, в какой находились народы Нагорного Дагестана, и только на них, расположенных в более доступных местах, у русских руки были, так сказать, длиннее. Каракайтаг, Казикумык, Табасаран и даже ничтожная Мехтула, лежавшая на севере, не только не принимали на себя никаких обязательств, не только не платили дани, а напротив, сами домогались получать некоторую дань в виде даруемых владетелям их чинов, отличий и содержаний. Сильнейшими из этих соседних владетелей считались в то время казикумыкский хан Сурхай и каракайтагский уцмий Адиль-Гирей. Обоим им предместники Ермолова и предлагали чины генерал-майор и по две тысячи жалованья, но оба они с негодованием отвергли предложение, требуя, чтобы их сравняли с шамхалом, имевшим чин генерал-лейтенанта и получавшим шесть тысяч содержания. Подобные переговоры и предложения, делаемые людям, явно враждебным России, поселяли в них только мысль, что их ласкают из боязни, и дерзость их возрастала по мере русской уступчивости. Ермолову приходилось, таким образом, исправлять старые, закоренелые ошибки. И вот как поступает он, например, в деле с мехтулинским ханом.

Нужно сказать, что хан мехтулинский представлял собою в некотором роде исключение: он никогда не присягал на подданство России и за то не пользовался от нее никакими прерогативами. Но перед самым началом мятежа 1818 года, даже и он, через посредство аварского хана, родного своего брата, обратился к Ермолову с просьбой о принятии его в подданство. Передавая эту просьбу, аварский хан вкрадчиво спрашивал Ермолова: “Какие же будут за это милости новому подданному от императора?”

Ермолов ответил, что русский государь не покупает подданных милостями и наградами, а щедро дает их тому, в ком видит усердие и верность. “И брату вашему,– писал он аварскому хану,– должно те милости прежде заслужить, нежели просить их”. “Впрочем,– добавлял Ермолов,– должен сказать вам, что я брата вашего и других, подобных ему, беков не разумею иначе, как или подданными моего государя, или как неприятелями России. Я и в том и в другом случае знаю, как мне поступать надлежит”. Естественно, что политика Ермолова, не поощряя дерзостей ханов, несомненно увеличивала их раздражение. Если прибавить к этому, что в Дагестане укрывались постоянно беглый грузинский царевич Александр и изгнанный владелец Дербента шейх-Али-хан – оба закаленные в ненависти и интригах против России, то будет понятно, что именно в Среднем Дагестане, да в Мехтулинском ханстве, на севере, скопились ко временам Ермолова многочисленные горючие материалы восстания. Здесь, следовательно, и должен был образоваться театр борьбы.

Энергичная, прямая и неуступчивая политика Ермолова должна была скоро воспламенить все эти горючие материалы и привести к покорению всех независимых стран Приморского Дагестана, охватившего и Дагестан Нагорный железным кольцом русской власти. С тем вместе должны были окончиться и времена как бы шуточных, двусмысленных зависимостей. Настает эпоха действительного покорения разбойничьих племен мошной рукою Ермолова.