XVIII. ПОХОД В КАЗИ-КУМЫК В 1820 ГОДУ

Существует в Дагестане стародавнее предание, что в числе населявших его народов арабы застали многочисленное племя лаков, обитавшее на обширной территории с главным городом Кумухом. Племя это не оказало арабам большого сопротивления: оно первым в Дагестане приняло магометанство и, следуя обычаям новой веры, двинулось за своими победителями покорять учению пророка новых прозелитов. За то оно получило почетное название Гази, что значит “воюющие за веру”. От слияния двух слов Гази-Кумух, что можно бы было перевести выражением “кумухские воины за веру”, и произошло, как полагают, испорченное название “кази-кумыки”, под которым с тех пор известны своим соседям воинственные лаки.

Арабы поставили правителем лаков некоего Шах-Бала. Покорив другие племена Кавказа и дав каждому своих правителей под различными титулами (уцмии, мейсумы, кадии и т.п.), всех их они подчинили верховной власти Шах-Бала с его потомством. Оттуда, как полагают, и произошел впоследствии знаменитый верховный дагестанский титул шамхала, который до самых последних времен носил название валия Дагестана. Шамхалы имели резиденцию в Кумухе и отсюда управляли всей страной.

Так прошли века. По какой-то неизвестной причине шамхалы перенесли свою резиденцию из гор в приморские Тарки, но Казикумык долго еще считался их наследственным владением. Нужно думать, что лаки нелегко мирились с происшедшей переменой. Присутствие в их земле шамхала давало им первенствующее положение между народами Дагестана, теперь они обратились в обыкновенный народ, ставший к шамхалу в вассальные отношения, и между ними, естественно, возникло стремление к полной независимости. Этим настроением племени воспользовался, во времена Петра Великого, знаменитый в горах Чолак-Сурхай, провозгласивший себя независимым ханом племени лаков.

С тех пор Казикумыкское ханство заключилось в тесные пределы на верховьях реки, известной под именем Казикумык-Койсу, отделенное высокими непроходимыми снеговыми горами как от долины Самура и Кюры, так и от соседних владений акушинцев, аварцев и андаляльцев. Из Акуши, Андаляла и Кюры существовали только три тропы, ведущие внутрь Казикумыка, которые притом на каждом шагу представляли удобнейшие позиции для упорной защиты от наступающего врага. Страну изрезывают к тому же вдоль и поперек крутые каменные горы и глубокие пропасти и ущелья. Естественно, что Казикумык уже по своему географическому строю всегда был малодоступен для проходивших одно за другим по Прибрежному Дагестану воинственных племен и развил в себе гордое чувство независимости.

С другой стороны, суровая, безлесная, каменная страна, не дававшая возможности населению жить дарами родной природы, развила в населении Казикумыка страсть к войне и к жизни разбойничьих набегов. Воинственные свойства народа повели к тому, что казикумыки стремились подчинить себе соседей, а в смутные, беспокойные времена вражеских нашествий и домашних междоусобий за ничтожную плату шли сражаться с кем и против кого угодно.

Казикумык и поныне хранит память о мудром основателе своей независимости. И не один Казикумык – весь Дагестан знает славное имя Чолака, давшего своей стране такое веское значение, что все владетели, союзы и общества Дагестана искали дружбы и покровительства его. Чолак-Сурхай – любимый герой дагестанских легенд. Самое достижение им власти облечено в легендарные формы. Вот как рассказывают об этом народные предания.

В конце XVII или в самом начале XVIII века умер правитель Казикумыка по имени Али-бек. У него было два сына, но оба они умерли еще при жизни отца, оставив после себя: старший – вдову и семь сыновей, а младший, Гирей,– вдову и одного сына, Сурхая. Дети старшего брата не пользовались доброй славой и симпатиями народа, однако же казикумыкцы считали их старшими наследниками власти и потому отправили к их матери, женщине, по преданию, надменной и злобной, своих старшин с просьбой отпустить одного из сыновей для управления страною. Рассказывают, что вдова даже не приняла старшин, а только приказала служанке вынести к ним свой старый башмак и сказать: “Довольно будет с вас, дураков, подчиняться и этому башмаку, а сына я вам не дам ни одного”. Предание, сохранившее слова надменной дагестанки, к сожалению, не объясняет их смысла, оставляя широкое поле догадкам и предположениям.

Оскорбленные таким приемом, старшины обратились тогда к вдове Гирея. Та приняла их с почетом и в их же присутствии дала Сурхаю наставление, как должен поступать он тогда, когда сделается правителем. “Со старшим тебя,– сказала она ему,– обращайся, как с отцом, с ровесником – как с братом, с младшим – как с сыном”.

Узнав оба ответа, казикумыкский народ тотчас же провозгласил Сурхая своим правителем, а для старшей семьи, оказавшей ему такое неуважение, потребовал немедленного изгнания из Казикумыка. Боясь народного мщения, она бежала поспешно в Акушу, нр успев захватить с собою даже самых необходимых вещей.

Между тем, когда настало время собирать обычную подать на содержание правителя, семеро братьев старшей линии все явились в селение Ашти с требованием уплаты подати им, а не Сурхаю. Старшина дал знать об этом в Кумух. Сурхай с несколькими нукерами сам приехал в Ашти, но, не въезжая в селение, вступил со своими двоюродными братьями в переговоры, склоняя их отказаться от незаконного требования и обещая обеспечить им содержание. Но те ничего не хотели слушать. Тогда Сурхай предложил им кончить дело поединком, объявив, что готов драться один против семерых, лишь бы не подвергать своих подданных опасности междоусобия. Семь братьев, наверное рассчитывая уничтожить ненавистного им Сурхая, с радостью приняли вызов. В назначенное время Сурхай, отдав приказание своим нукерам отнюдь не вмешиваться в дело, пока он будет жив, вышел навстречу своим противникам к аштинской поляне, и здесь завязалась неестественная битва на кинжалах одного против семерых. Сурхай, обладавший богатырской силой и необыкновенной ловкостью и смелостью, бился отчаянно. Трое из его противников были убиты; остальные четверо один за другим присоединились к братьям, покрытые тяжкими смертельными ранами. Но и Сурхай был также тяжело изранен, а кисть левой руки его висела почти совсем отрубленная – обстоятельство, давшее ему прозвище Чолак, что значит по-татарски “безрукий”. Но он выздоровел на счастье народу и создал эпоху процветания в жизни казикумыкцев.

Во время персидского похода графа Зубова Казикумыкским ханством владел внук Чолака, именем также Сурхай, наследовавший власть в 1789 году, уже в преклонных летах, после смерти своего сына Мохаммет-хана. Это был энергичный человек, начавший свое управление тем, что завладел страною кюринцев и деятельно распространял свое влияние на всю долину Самура. Но здесь он столкнулся с интересами России, которая, по взятии Дербента и Кубы, также стремилась распространить и утвердить свою власть во всем Южном Дагестане. Сурхай тогда же, во время зубовского похода, внезапно напал на русский батальон Бакунина под селением Алпаны и поголовно истребил его, но вслед за тем наголову разбит был и сам пришедшим на помощь Углицким пехотным полком. Когда же генерал Булгаков приказал истребить владения хана, и массы русских войск уже двинулись в горы, Сурхай понял невозможность открытой борьбы и наружно смирился. Он дал аманатов и тогда в первый раз торжественно присягнул на подданство России. Эта присяга была началом целого ряда измен.

С окончанием персидской войны, когда русские войска вышли из Дагестана, Сурхай не оставил своих притязаний на Кубу – предмет его постоянных, упорных честолюбивых замыслов, и берега Самура, Куба и Дербент становятся ареной кровавых междоусобий. Прошло десять лет, Грузия, а за нею Дербент и Куба присоединились к России, и Казикумык окончательно стал пограничным русским владением. Тогда, угрожаемый сильным соседством Сурхай вторично смиряется и присягает на подданство, но с этих же пор он усваивает по отношению к России коварную, мстительную политику, пользуясь каждым удобным моментом вредить ей.

Осенью 1811 года, когда восстание охватило почти все Закавказье, Сурхай внезапно вторгся в русские владения и едва-едва не овладел Кубою. Последствием этого была экспедиция генерала Хотунцова в горы и отторжение от Казикумыка Кюринского ханства. Наказанный за явную измену лишением части своих владений и боясь за самый Кумух, Сурхай вынужден был опять покориться и снова, в третий раз, присягнул на верность России. Но в самый момент этой присяги он уже лелеял коварный план новых вторжений и через Ших-Али-хана дербентского вел переговоры с персидским правительством, прося в то же время помощи у акушинцев и аварцев. Желание Сурхая возвратить Кюру было так сильно, что он, даже не дождавшись уже обещанной ему помощи, в мае 1813 года, с одними казикумыкцами вторгся в Кюринское ханство. Русский батальон, стоявший в Курахе, разбил его наголову. Сурхай бежал в Тавриз искать защиты и покровительства Персии; Казикумык остался без правителя. Тогда Аслан-хан кюринский переехал в Кумух и овладел управлением страны, несмотря на присутствие в ней Муртазали-бека, одного из сыновей бежавшего хана.

Около года скитался Сурхай на чужбине. Он успел в это время убедиться, что на помощь Персии, руководимой исключительно желанием вредить России, сея в ней смуты, собственно ему рассчитывать нечего, и решился вернуться в Казикумык. На русской границе он выдержал сильную стычку с казачьим отрядом, однако же пробился и через владения султана елисуйского пробрался к Хозреку. Народ, подготовленный Муртазали-беком, принял его сторону. Аслан-хан бежал. К сожалению, русские не воспользовались тогда благоприятным моментом и не поддержали Аслан-хана.

Сурхай возвратился в свою страну подозрительный и суровый, и ряд деспотичных действий с тех пор лишает его в Казикумыке и последней популярности. Первые удары подозрительности пали на старшего сына его Муртазали-бека.

Обязанный именно ему своим возвращением в Казикумык, Сурхай тем не менее стал опасаться влияния его на народ, и старческая подозрительность подсказала средство избавиться от него. И вот, в первых числах марта 1816 года, внук Сурхая, Магомет-бек, внезапным выстрелом из пистолета смертельно ранил Муртазали, а когда тот упал, племянник хана, Гарун-бек, дорубил его шашкой. Этот кровавый эпизод, подготовленный Сурхаем, вызвал негодование в народе и дал возможность Аслан-хану кюринскому, доводившемуся Муртазали-беку сводным братом (они были от одной матери), действовать против Сурхая уже во имя священного обычая мести. Убийцы оставались в Казикумыке не долго. Когда Сурхай впоследствии вторично бежал из отечества, Магомет-бек разделил его участь, а Гарун, спасая свою голову, укрылся в далеких рутульских селениях.

Прошло почти двадцать лет. Умер Аслан-хан, умер его преемник Нуцал-хан, и Казикумыкским ханством владел уже младший сын его, Магомет-Мирза, человек слабохарактерный, больной и потому мало способный к управлению таким народом, как казикумыки. Однако же одно происшествие вдруг возвысило его в глазах народа и заставило враждебные партии быть осторожнее в своих замыслах против него. Полагая, что в двадцать лет, протекших со времени убийства Муртазали, страсти успели уже улечься, Гарун, давно наскучивший добровольным изгнанием, вернулся в Казикумык как раз в то время, когда там справлялись поминки по Нуцал-хану. Но едва он вошел во дворец, чтобы выразить хану свое сожаление о смерти его брата, как Магомет-Мирза, обедавший в то время с мехтулинским ханом, приказал нукерам тут же отрубить ему голову. Так отомщена была кровь несчастного Муртазали-бека.

Но возвратимся к рассказу.

Утвердившись в Казикумыке, Сурхай немедленно отправил главнокомандующему, генералу Ртищеву, письмо, изъявляя раскаяние в своих неоднократных изменах. Главнокомандующий не отвечал, зная, что Сурхай желает только выиграть время, собирая, между тем, войска, чтобы овладеть Кюрою. И действительно, в августе 1815 года в окрестностях Кураха уже произошло жаркое дело; Сурхай вторгся в Кюру, но был разбит батальоном майора Поздревского. Эта неудача и убийство Муртазали, вызвавшее внутренние волнения в ханстве, заставили, однако, Сурхая серьезно искать покровительства русских. Он отправил в Тифлис одного из своих сыновей с письмом, в котором обещал загладить прежние вины ревностной службой на пользу России и даже предлагал свои услуги к поимке беглого грузинского царевича Александра. Ртищев принял эти условия, и Сурхай торжественно, в четвертый раз, был приведен к присяге на вечное верноподданство России. Нечего и говорить, что ни одного из своих обещаний он не исполнил.

“Если генерала Ртищева отвлекали важнейшие занятия,– говорит Ермолов по этому поводу в своих записках,– то мог он по крайней мере не входить в сношения с явным изменником, сношения, которые не иначе он должен разуметь, как прощение его преступлений”.

При Ермолове роль Сурхай-хана, более всех страшившегося появления в горах русских войск, приобретает особое значение, как роль одного из главных двигателей событий 1818 и 1819 годов в Дагестане. Он вместе с акушинцами нападает на Пестеля, посылает свои войска на помощь к мехтулинскому хану, поддерживает уцмия каракайтагского и, наконец, вместе с аварским ханом сражается при Бол-тугае. Уже вскоре после этого сражения Ермолов решил предпринять серьезное движение в Казикумык, и его задержали только дела с акушинцами. Нападение Сурхая на Чирагское укрепление в декабре 1819 года окончательно утвердило главнокомандующего в необходимости изгнать Сурхая из его владений. Сурхай знал это и, втайне готовясь к обороне, собирал большие силы в Хозреке.

Девятнадцатого января 1820 года короткая прокламация Ермолова возвестила Дагестану, что в наказание гнусной измены Сурхая Казикумык присоединяется к Кюринскому владению, и Аслан-хан кюринский, священным именем государя императора, возводится в достоинство казикумыкского хана.

Еще прежде того одного из сыновей Сурхая, содержавшегося аманатом в Тифлисе, Ермолов приказал заточить в Темнолесскую крепость, а всю прислугу и свиту его отправить в Сибирь. Жребий войны был брошен.

Дагестан, со своей стороны, принимал все меры к защите Сурхая. Аварский хан, Ших-Али дербентский, уцмий, Шан-Гирей и все враги России отправили в Персию своих посланцев с просьбой о помощи, распуская в то же время слух, что не только Персия, но даже и Турция обещали и денег и войск. Посланцы, как говорят, пробрались в Персию и на этот раз через владения султана елисуйского. Ермолов на всякий случай приказал поспешно укрепить посты Рычинский и Чирагский. “Для защиты Чирага,– писал он генералу Вреде, окружному начальнику в Дагестане,– употребите того же капитана Овечкина, на службу коего Государь Император изъявил милостивое внимание”. В то же время князю Мадатову предписано было с сильным отрядом вступить в Казикумык и выгнать Сурхая.

В начале июня 1820 года в Ширванском ханстве Ма-датов собрал отряд из пяти батальонов пехоты от полков Куринского, Апшеронского и сорок первого егерского. При них находилось четырнадцать орудий, казачья сотня и до тысячи человек татарской конницы, которую Мадатов, проезжая через Карабаг и Шеку, приказал собрать в своем присутствии. Осмотрев эту конницу, бодрую, храбрую, сидевшую на прекрасных конях, он отправил ее в Южный Дагестан приморской дорогой, а сам с пехотой пошел туда же кратчайшим путем прямо через Кавказский хребет.

Знаменитый поход этот нашел в лице иностранца Ван-Галена любопытного наблюдателя. Из его описания и заимствуются все приведенные здесь подробности.

В военной истории найдется не много горных походов, которые по трудности могли бы равняться с мадатовским, а между тем многим ли из нас, русских, известен этот поход даже по названию?..

Дорога из Ширвани в Южный Дагестан считается действительно, одним из труднейших путей на Кавказе. Узкие мрачные ущелья, загроможденные обломками скал, почти отвесные каменистые горы, уходящие своими вершинами в заоблачное пространство, вековые леса и бурные потоки – вот препятствия, с которыми солдатам приходилось бороться на каждом шагу. Когда все эти препятствия по-видимому уже были пройдены, на самой высокой точке перевала русскому отряду преградила путь ужасная пропасть саженей в шесть шириною и более чем в двести саженей глубиною. Через нее переброшены были три старых полусгнивших дуба, которые и представляли собою мост без перил, шириною около полутора шагов. Князь Мадатов, ехавший по обыкновению впереди отряда, не остановился перед пропастью и, как бы не замечая опасности, бесстрашно въехал на своей маленькой горной лошадке на воздушные, страшно качавшиеся бревна. Все остановились в недоумении и с ужасом следили за переправой смелого всадника, ежеминутно рисковавшего низвергнуться в бездонную пропасть. Но князь Мадатов проехал благополучно. “Волей-неволей,– рассказывает Ван-Гален,– должны были последовать за ним и остальные. Когда все, затаив дыхание, перебрались на другую сторону, кто-то спросил у Мадатова, как называется этот мост. “Чертовский,– ответил Мадатов.– И не думаю, чтобы он был достоин другого названия”.

За пропастью начинался спуск по горному ущелью. Утесы по краям дороги были так круты, сближаясь один с другим, и дикий лес, покрывавший ущелье, так густ, что свита Мадатова принуждена была сойти с лошадей и пробираться пешком. Был полдень. Ярко светило знойное кавказское солнце, но под тенью деревьев, сплетшихся ветвями в непроницаемый свод, было темно и сыро, как в пещере. У подошвы этих исполинских гор дорога сделалась несколько шире. Это был уже Дагестан; начиналась Кубинская провинция, производившая впечатление нескончаемого сада. К вечеру другого дня отряд достиг наконец и Кубы. Город этот – некогда резиденция кубинских ханов, а тогда административный центр русского управления Дагестаном,– далеко не производил собою приятного впечатления: обветшалые городские стены его были разрушены, дома неопрятны, улицы грязны, кривы и так узки, что движение по ним в экипажах было невозможно.

В Кубе русский отряд нашел полковника Аслан-хана кюринского с восьмьюстами отличных наездников. Мадатов сделал смотр этой блестящей коннице. Выстроившись на обширной поляне, она приветствовала появление князя шумными радостными криками; на всех лицах отражался восторг, вызываемый и ожиданием близких сражений, и звуками военной музыки, так сильно действовавшей на пылкое воображение азиатов. Красота места, где был смотр, и ясная погода увеличивала великолепие зрелища. Азиаты начинали уже понимать преимущества регулярного строя и старались подражать русским казакам: они стояли в непривычном для них порядке, стройными линиями, но затем, когда Мадатов объехал фронт, всадники перестроились в лаву и посотенно пронеслись перед ним в карьер со своим диким гиком, пальбой и джигитовкой...

Особенно выдавались кюринцы Аслан-хана – рослые, видные, отличавшиеся от других своей осанкой и рыцарским вооружением. Их длинные копья, блестящие панцири, шлемы, щиты и шашки, на которых старые надписи свидетельствовали о принадлежности их ко временам крестовых походов, уносили воображение в далекую эпоху средневекового рыцарства.

Среди этих наездников внимание всех привлекали особенно два лица, которым суждено было сыграть видную роль в предстоящем походе. Это были сам Аслан-хан кюринский, дородный человек лет сорока пяти, и брат его Гассан-ага, необыкновенно красивый, еще молодой человек, считавшийся одним из храбрейших наездников Кавказа. Пламенный, гордый характер, заносчивость и жажда битв составляли отличительные черты Гассана. Он был такого высокого мнения о себе, что однажды, рассказывая про свои боевые подвиги, в восторженной заносчивости воскликнул, обращаясь к Мадатову: “Если бы Аллах сказал мне, что есть в мире человек храбрее меня, я бы убил себя от стыда!”

Мадатов принял обоих братьев с почетом, так как они много раз оказывали важные услуги правительству. В русских войсках они пользовались также доброй памятью, особенно после кровавого башлынского боя, где в самые трудные минуты братья не довольствовались действиями вместе со своей конницей, а участвовали также во всех атаках с русской пехотой. Гассан-аге тогда же пожалован был чин майора, а Аслан-хану – золотая сабля, богато украшенная алмазами, по образцу турецких.

Неукротимый, заносчивый характер Гассана едва не наделал, однако же, хлопот Мадатову почти накануне выступления отряда в поход. Мадатов назначил Аслан-хана командующим всей татарской конницей. Гассан обиделся, так как считал одного себя достойным такого почетного назначения. В бешенстве бросился он в палатку брата и, осыпая его оскорбительной бранью, вызвал на поединок. Все усилия присутствовавших при этом русских офицеров удержать Гассана были напрасны. По счастью, брат его, человек уже более цивилизованный, отказался от поединка. Тогда Гассан разорвал одежду и обнажил свою грудь, крича Аслан-хану: “Трус! Трус! Достанет ли у тебя по крайней мере смелости заколоть меня?” Глаза Аслан-хана загорелись недобрым блеском; дело могло окончиться кровью. Дали знать Мадатову. Князь прибыл немедленно, но и он успокоил Гассана только тем, что назначил его командовать авангардом мусульманской конницы. “Нужно было видеть,– говорит очевидец,– каким огнем загорелись черные глаза кюринского наездника, какая радость отразилась на смуглом и суровом его лице”. “Теперь,– сказал он брату,– я докажу тебе, кто я!” – и, бросив на него взгляд, полный презрения, гордо вышел из палатки”.

Утром пятого июня получены были известия о большом скопище горцев в Хозреке; подошли и обозы, которых дожидался князь Мадатов, а потому медлить было нечего, и отряд на следующий же день выступил из Кубы к Чирагу. На пути, у деревни Зиахуры, предстояла переправа через Самур, находившийся в то время в полном разливе. Русло Самура чрезвычайно наклонно, и потому широкая река, усиленная таянием горных снегов, летела грозным непрерывным водопадом, унося не только вековые деревья, сорванные с берегов, но даже огромные камни и обломки скал, подмытые и отторгнутые волнами от окрестных гор. Опасная переправа продолжалась пять часов, а к вечеру войска уже вступили в Кюринское ханство и стали лагерем на горе Кабир, в очаровательном месте, откуда ясно видны Дербент и берег Каспийского моря. Князь Мадатов собрал начальников разных ополчений и, сидя под тенью развесистого каштанового дерева, беседовал с ними о предстоящей экспедиции. Еще ни разу в прежние походы русское войско не проникало до Хозрека. Дороги к нему были неизвестны, а о самом Хозреке даже в татарском ополчении некоторые знали только как о позиции крепкой, почти неприступной.

Десятого июня, поутру, весь русский лагерь передвинулся к Чирагу. Небольшое укрепление это, недавно выдержавшее сильное нападение горцев, стояло на самой границе казикумыкских владений. Ночью русский авангард вступил на неприятельскую землю и стал верстах в двадцати шести от Хозрека. Это было поле предстоящей битвы, а Мадатов не имел никаких данных, по которым мог бы составить план для своих действий. О карте не могло быть и речи, и даже, как нарочно, никто из татар, находившихся в русском лагере, не бывал в Хозреке, так что сведения ограничивались сбивчивыми и легендарными показаниями местных жителей.

Лазутчики, то и дело являвшиеся к Мадатову, сообщали, что Сурхай собрал у Хозрека поголовное казикумыкское ополчение и что с вольными лезгинскими обществами, пришедшими к нему на помощь, силы его простирались свыше двадцати тысяч человек. На этот раз слухи не были преувеличены вестовщиками. Мадатов знал то же самое из других, более верных источников. Несмотря на это, он решил атаковать неприятеля.

Двенадцатого июня, в густом предрассветном тумане, отряд приближался к Хозреку. Дорога шла по ущелью, левый берег которого, постепенно понижаясь, становился все отложе и отложе, тогда как правый, напротив, вздымался обрывистой громадной стеною до самого Хозрека.

Было шесть часов утра. Сырой туман, облегавший местность, внезапно рассеялся, и русские ясно увидели на правых горах сильную неприятельскую конницу с развевающимися разноцветными значками. По-видимому, это была оконечность левого крыла неприятеля. До Хозрека оставалось еще семь верст, а дорога отряда пролегала как раз у подошвы той горы, где стоял неприятель и откуда он мог безнаказанно поражать русских метким ружейным огнем. Тогда Мадатов, подозвав к себе Гассан-агу, приказал ему с авангардной конницей двинуться вправо, на горы, сбить неприятеля с высот и открыть дорогу. Ван-Гален, как единственный кавалерист из русских офицеров (он числился в Нижегородском драгунском полку), находившихся при князе Мадатове, должен был присоединиться к Гассан-Аге, чтобы принять деятельное участие в этом смелом и опасном движении. Храбрый штабс-капитан Якубович с частью татарской конницы также получил приказание участвовать в атаке.

Неприятель, стоявший на высоте, встретил несшуюся на него конницу громким криком и ружейными выстрелами. Два раза врывалась она в ряды врагов и два раза, опрокинутая, обращалась в бегство. “При этом,– рассказывает Ван-Гален,– я был невольным свидетелем нескольких сцен, обрисовывающих свирепую ярость, до которой доходили азиатские бойцы, и эти сцены были тем чаще, что в этой гористой местности не было никакого единства действий, и все зависело от личной храбрости. Я видел одного кюринского всадника, который боролся с лезгином в предсмертной агонии; они рвали друг друга зубами и, наконец, обнявшись, покатились в скалистую пропасть, увлекая за собою и своих лошадей, которых держали в поводу. Я видел другого лезгина, который, поручив свою лошадь товарищу, сползал вниз по страшной крутизне под нашими выстрелами только для того, чтобы отрезать голову неприятеля, сто раз рискуя при этом своею собственной головою”...

Гассан-ага, отбитый два раза, не терял, однако же, ни мужества, ни энергии; он в третий раз понесся в атаку, и конница его с налета врезалась в ряды неприятеля. Бой пошел одиночный. Противник защищал, однако, каждую пядь земли с отчаянной храбростью, и только тогда, когда боевая линия его была окончательно прорвана и смята, он обратился в бегство и был преследуем до самых окопов.

Во время этой бешеной погони Гассан-ага, скакавший впереди всех, вдруг пошатнулся в седле и грянулся оземь. Пуля поразила его в самое сердце. Он жил мгновение, но последним словом, брошенным им к окружающим, была просьба отомстить за его смерть. Потеря начальника парализовала татарскую конницу в критическую минуту, когда нужна была вся энергия, чтобы довершить победу. Благодаря обычаю азиатов оплакивать убитого вождя тут же, на месте боя, казикумыкцы успели собрать свои силы и, в свою очередь, окружили конный авангард со всех сторон. Часть кубинской милиции обратилась в бегство. По счастью, князь Мадатов, следивший издали за ходом дела, вовремя заметил смятение, произведенное смертью Гассан-аги, и сам прискакал на место боя. Вслед за ним прибыли сюда же три апшеронские роты, с майором Мартиненко. Ободренные присутствием князя, не желая перенести позор в глазах любимого начальника, татары с новым рвением устремились на неприятеля и на этот раз окончательно сбили его с позиции. Лезгинская конница рассыпалась по окрестным горам. В это самое время удачный выстрел из орудия взорвал в самом селении неприятельские пороховые ящики, и смятение быстро охватило ряды и казикумыкской пехоты. Мартиненко, воспользовавшись этой минутой, бросился в штыки и взял передовые окопы. Таким образом русские утвердились на высотах и могли угрожать левому крылу неприятельского расположения.

С гор,– рассказывает Ван-Гален,– перед нами открылась вся линия неприятельских завалов и весь лагерь Сурхая казикумыкского. Его пестрая ставка была украшена знаменами, кругом были палатки его приближенных, также покрытые шелковыми разноцветными материями. Тут же стояло множество оседланных лошадей и несколько отрядов пехоты, составлявших неприятельский резерв. Все это представляло чрезвычайно оживленное зрелище, указывая вместе с тем на ресурсы неприятеля и способы его защиты, что имело большое значение в данный момент”.

Поправив дела на правом фланге, Мадатов поскакал к пехоте, приказав следовать за собою Ван-Галену и Якубовичу с частью татарской конницы. Отряд, между тем, весь миновал опасное ущелье и вышел в лощину, полого расстилавшуюся до самого Хозрека. Вся конница Аслан-хана кюринского, как туча, шла стороною, заходя во фланг неприятелю, чтобы занять деревню Гулули и отрезать ему дорогу в Кумух. Пехота с барабанным боем продолжала наступление на Хозрек. Мадатов, как всегда спокойный и веселый, ехал впереди и сам руководил атакой. Напрасно окружающие просили его отъехать, чтобы не подвергаться опасности.

– А если я уеду, то кто же возьмет Хозрек? – возразил он, обращаясь к офицерам.

– Мы возьмем его, ваше сиятельство! – ответил за всех подполковник Сагинов и с батальоном Апшеронского полка кинулся на приступ. Он и майор Ван-Гален первыми взошли на городскую стену – и оба были ранены. Солдаты ворвались в город и продолжали бой в тесных улицах, в домах, башнях и укреплениях. Неприятель везде защищался отчаянно, но русские овладели в короткое время мечетью, последним редюитом защитников, и знамя Апшеронского полка, утвержденное на минарете, возвестило падение Хозрека.

Выбитый из города и отрезанный от большой Кумухской дороги татарской конницей, неприятель вынужден был бежать по единственному узкому ущелью, анфилируемому нашей артиллерией. Действие картечи в этом узком горном проходе было ужасно. Сурхай со своей конницей скакал впереди, опрокидывая все, что задерживало его на пути. Якубович с татарами преследовал и рубил бегущих. На расстоянии шести верст земля была усеяна телами убитых, шестьсот человек взято в плен. Трофеями победы был также весь лагерь с богатой ставкой Сурхая, одиннадцать знамен и две тысячи ружей. Блистательный штурм стоил, однако же, и русским трех штабс-офицеров и более двухсот нижних чинов убитыми и ранеными.

Уже темнело. Мадатов остановил преследование, а вслед за тем отдал приказ – вывести войска из Хозрека и расположиться лагерем под его стенами. Раненые гонцы были поручены муллам под надзором одного из русских врачей, который был оставлен в селении. В полночь все пленные, готовившиеся к смерти или тяжкой неволе, получили свободу. Изумленные таким великодушием победителя, жители Хозрека мало-помалу стали выходить из подземелий, в которых укрывались. Они являлись в лагерь, где Мадатов принимал их приветливо, стараясь разъяснить, что русские воюют не с ними, а с их вероломным ханом.

Сурхай прискакал с поля сражения около полуночи к воротам Кумуха в сопровождении лишь небольшого числа своих нукеров. Но слух о поражении горцев уже опередил его, и он нашел городские ворота запертыми. Старшины города появились на крепостной стене и от имени всего народа посоветовали ему удалиться, если он не хочет быть принят, как неприятель. Сурхаю приходилось бежать, не успев ничего спасти из своего имущества. Напрасно, не решаясь лишить себя жизни, он просил возвратить ему власть, предлагая самые унизительные условия,– они были отвергнуты благодаря общей ненависти, какую Сурхай в последнее время возбудил против себя подозрительной жестокостью и постоянными интригами. Наконец городские старшины выслали ему, в виде милости, жен и детей под прикрытием отряда, который должен был проводить его до границ казикумыкских владений.

Вслед за тем временное правление старшин отправило из своей среды трех человек к Аслан-хану, чтобы через посредство его просить мира и изъявить покорность русскому правительству. Депутаты явились в лагерь в три часа пополудни и были немедленно введены в палатку князя Мадатова. Это были люди пожилые, со степенными манерами и воинственной осанкой, одетые очень богато, с оружием тонкой кубачинской работы. Между ними и Мадатовым было условлено, что присяга русскому императору, провозглашение Аслан-хана владетелем Кази-кумыка и некоторые другие условия мира будут совершены в самой резиденции ханов. С вечера тринадцатого июня Мадатов сделал все распоряжения к походу, а четырнадцатого утром войска уже двигались к Кумуху. Все ожидали, что это путешествие будет одним из самых тяжелых, потому что Кумух со всех сторон ограждают недоступные горы, ущелья и пропасти. Но старшины Казикумыка постарались сами облегчить поход: по их приказанию жители соседних деревень в течение ночи не только соорудили и исправили дорогу, где это было возможно, но и явились помогать солдатам перетаскивать в горах орудия и тяжести. Удивление жителей при виде громоздких лафетов и четырехколесных фур ясно показывало, что прежде в этой стране ничего подобного не видывали; находившиеся у них пушки, некогда отбитые у персиян на границах Казикумыка, были, по словам стариков, привезены на санях.

У самых ворот Кумуха Мадатова ожидала депутация со знаменами и высокими шестами, перевитыми зеленью. Почетнейшие жители поднесли ему городские ключи на богатом блюде, наполненном вареным рисом. По обычаю страны князь Мадатов должен был его отведать. Тогда старшины просили его принять от города дары: это была красивая, богато оседланная лошадь и полное вооружение – ружье, пистолет, шашка и кинжал высокого достоинства и превосходной работы. Свободно владея казикумыкским наречием, князь Мадатов обратился к народу с цветистой речью в восточном вкусе; он говорил о миролюбивых намерениях императора Александра, приславшего свои войска с единственной целью водворить у них нового хана, которого ниспослало им Провидение, располагающее судьбами царств и народов.

Сопровождаемый толпами народа, Мадатов вступил в город и проехал в ханский дворец. “Мы вошли туда,– рассказывает Ван-Гален,– по лестнице, устланной богатыми персидскими коврами и золотыми тканями”. Но, проводив Аслан-хана до главной залы, сам Мадатов вернулся назад и приказал разбить для себя палатку за городскими стенами, запретив кому-либо из военных оставаться в городе.

Вначале слух о прибытии русских войск вызвал всеобщее негодование в окрестном населении. Это чувство было понятно: с незапамятных времен никакие иноземные войска не появлялись внутри Казикумыка, и персияне, которые так долго владели Южным Дагестаном, никогда не могли прочно утвердиться в горах. Теперь прибытие русских являлось фактом непонятным и возмущающим гордость свободного народа. Но речь Мадатова, быстро облетевшая весь Казикумык, успокоила всех. Через сутки и остальные казикумыкские войска сложили оружие, а жители со всех сторон толпами начали стекаться с гор и из долин, чтобы увидеть своего нового повелителя.

Церемония возведения Аслана в достоинство казикумыкских ханов обставлена была всевозможной пышностью и торжественностью.

Шестнадцатого июня с десяти часов утра двери большой мечети растворены были настежь. Аслан вошел в нее, сопровождаемый блестящей и многочисленной свитой. Посреди мечети на барабане лежал Коран, осененный распущенным знаменем второго батальона Апшеронского полка. Старшины всех восьми магалов Казикумыка, собранные присутствовать при возведении хана, поочередно подходили к Корану, клали на него правую руку и произносили слова присяги на верность русскому императору и на повиновение новому хану.

Лишь одна рота Апшеронского полка стояла у дверей мечети, прочие русские войска были выстроены под ружьем на некотором расстоянии от укреплений. По окончании обряда присяги, когда Аслан-хан появился на крепостной стене в пурпуровой одежде, в которую облекаются ханы в исключительно торжественных случаях, гром русских пушек, далеко отдавшийся в горах, и крики народа слились в один привет новому повелителю. Вечером Мадатов устроил в городе иллюминацию.

Князь Мадатов не считал приличным присутствовать при церемонии и оставался в своей палатке, показывая тем, что все должно происходить по обычаям страны и доброму желанию народа, без всякого на него постороннего влияния. Когда обряд и вся церемония окончились, Аслан-хан с многочисленной свитой сам прибыл к князю и был торжественно встречен им у входа в палатку. В речи своей Аслан-хан ясно и точно изложил те обязательства, которые принимает на себя Казикумыкское ханство по отношению к Русской империи, упомянул о разоренном состоянии страны и просил о выводе русского отряда. Князь Мадатов ответил на это, что считает необходимым принять меры к полному умиротворению края, так как ответственен в этом перед генералом Ермоловым, и добавил, что русские войска немедленно удалятся, как только ему будут даны прочные гарантии миролюбивых намерений жителей. Аслан-хан указал на русский орден, висевший на его груди, и, схватив князя Мадатова за руку, сказал горячо, что ручается за верность и прямодушие своего народа. Мадатов объявил тогда, что окончательный ответ даст после. Он тайно виделся затем с Асланом и уже после того объявил собравшимся старшинам, что, зная добрые намерения хана, он не потребует от них никакого залога в верности и удалится, как только будет приведена к присяге остальная часть горного населения, не участвовавшая в церемонии.

На следующее утро казикумыкцы привели в лагерь всех русских пленных, захваченных или купленных ими в разное время, и, сверх того, выдали князю Мадатову, как военный трофей, десять медных пушек, отнятых некогда у Надир-шаха и хранившихся в башнях ханского дворца.

Существенное содержание договора, заключенного Мадатовым с Казикумыком, состояло в том, что хан обязался: 1) охранять свои границы и идти с войсками, куда прикажут русские власти; 2) не препятствовать постройке укреплений и проложению дорог через его владения; 3) платить ежегодную дань в три тысячи рублей серебром и 4) назначить в Кюринское ханство особого наиба, кого заблагорассудит, но отнюдь не соединять обоих ханств вместе, а каждым управлять особо.

Последнее условие включено было в тех видах, чтобы иметь Аслан-хана в руках и, в случае измены его, разделить силы обоих владений.

Когда договор был подписан, Мадатов объявил Аслан-хану о пожаловании ему чина генерал-майора и вручил ему императорскую грамоту, знамя с русским гербом и драгоценную саблю[10].

Так совершилось покорение Казикумыкского ханства.

Вечером девятнадцатого июня войска, сопровождаемые Аслан-ханом, оставили Казикумык. На пути к князю Мадатову явились старшины от вольного Кубачинского общества и также принесли присягу на подданство России.

Кубачинцы – удивительный народ загадочного происхождения. В горах Кайтага, на высоте около пяти тысяч футов над уровнем моря, на крутом склоне к узкому ущелью речки Сулекова повис аул Кубачи. На противоположной стороне ущелья разбросаны еще три меньших аула. Все вместе они и составляли вольное Кубачинское общество, славившееся по всему Кавказу своими превосходными оружейниками. Некоторые ориенталисты приписывают кубачинцам европейское происхождение. Они, быть может, и правы, тем более что и в самом народе существует предание, имеющее большое вероятие. Говорят, что один из ширванских ханов выписал откуда-то в Дербент партию искусных оружейников, которых все называли френгами. Смелые и хорошо вооруженные люди эти составили отличный гарнизон города и не раз имели случай выказать свое мужество при оборонах и вылазках, но беспокойный и строптивый характер их сильно тревожил дербентцев. И вот, чтобы избавиться от них раз навсегда, горожане однажды сделали ложную тревогу, а когда френги выскочили из города в поле, заперли за ними ворота и предложили им убираться куда угодно. Изгнанные не упали духом; они вытребовали из города свои семейства и сначала поселились в предгорьях Табасарани, а потом заняли самое возвышенное место в горном Кайтаге и несколько веков умели отстаивать свою независимость. Приготовление оружия и сбыт его по целому Кавказу скоро приобрели кубачинцам всеобщую известность и дали средства не только к безбедному существованию, но даже к некоторому богатству и роскоши в сравнении с соседями. Нужно заметить, однако же, что если кубачинское оружие и имело огромный сбыт, то причиной тому было не столько внутреннее, боевое достоинство, сколько внешняя отделка его. Кубачинская работа под чернь и особенно золотая насечка по слоновой кости и доныне могут служить образцом чистоты и изящества, но сами горцы, особенно горцы Западного Кавказа, имеют к кубачинским изделиям весьма небольшое доверие. Между ними самое название “кубачинское оружие” обратилось в эмблему обмана внешностью на счет внутренних достоинств и даже создало пословицу: “Он лжет, как кубачинец”.

Вот этот-то народ и стал теперь подданным России.

Война в Казикумыке была окончена в две недели, в то время как сам Ермолов предполагал, что она продолжится несколько месяцев и будет стоить войскам Кавказского корпуса больших потерь, трудов и упорной борьбы с народом, известным своею воинственностью. Он благодарил Мадатова в письме за способ, каким ведена была экспедиция, и поручал передать его благодарность отличившимся офицерам и солдатам.

“Еще наказуя противных,– писал Ермолов в приказе по корпусу,– надлежало вам, храбрые воины, вознести знамена наши на вершины Кавказа и войти с победою в ханство Казикумыков. Сильный мужеством вашим, дал я вам это приказание, и вы, неприятеля в числе превосходного, в местах и окопах твердых упорно защищавшегося, ужасным поражением наказали. Бежит коварный Сурхай-хан, и владения его вступили в подданство великого нашего Государя. Нет более противящихся нам народов в Дагестане...”

В то же время Ермолов доносил государю: “Довершено начатое в прошлом году покорение Дагестана, и страна сия, гордая, воинственная, и в первый раз покорствующая, пала к священным стопам Вашего Императорского Величества”.

Изгнанный из своих владений, Сурхай бежал в Согратль, где надеялся выждать удобного случая для возвращения себе Казикумыка. Но он скоро убедился, что надежды его напрасны. Аслан-хан зорко следил за всеми его действиями и жестоко преследовал его приверженцев. Тогда он снова решился искать покровительства Персии, а джарские лезгины взялись проводить его за Куру скрытыми дорогами. В скором времени он с сыном своим Нух-беком и несколькими нукерами ехал уже Шекинским владением. Комендант Нухи, узнав о бегстве Сурхая, выслал татарскую конницу захватить его. Казалось, Сурхаю не было возможности спастись. Но так как и сам он, и вся его малочисленная свита были одеты в бедное и простое платье, а на их лошадях были переметные сумы, дававшие им вид обыкновенных обывателей, переезжавших с вещами из деревни в деревню, то встречные татары не узнавали их. К этому присоединилась еще и измена. Шекинские беки, высланные с ханской конницею, точно зная, по каким дорогам поедет Сурхай-хан, отправились по совершенно другим и, разумеется, его там не встретили. Так Сурхаю удалось благополучно добраться до границ ханства Ширванского. Тут путники остановились в лесу близ селения Ал малы. Есть сведения, что алмалынцы сначала не хотели пустить его к себе, но им пригрозили джарцы, и тогда они покорились. Сурхай послал между тем к некоему Азан-Султану, известному коноводу разбойников, своего человека с просьбой переправить его секретно за Куру. Азан-Султан довел об этом до сведения ширванского хана, который приказал ему строго хранить тайну и всякого ширванца, который случайно узнал бы о ней, немедленно убить. Для переправы же Сурхая через Куру обещано было прислать особого человека. Действительно, через несколько дней прибыл с этой целью некто Али-Гассан, живший при реке Куре, который привез с собою Сурхаю также разные припасы и вещи от дочери его, ширванской ханши. Но переправить ему удалось, и то почти в виду русского казачьего разъезда, только внука Сурхая с шестьюдесятью всадниками. Сам же Сурхай с сыном и женой, скрытно наблюдавший за его переправой, заметив какое-то движение в русском разъезде, не решился переезжать Куру в этом же самом месте и поспешил вернуться в Алмалы, не надеясь на свои старческие силы в случае преследования. В Алмалах он опять скрывался два дня, но затем, оставив жену у джарцев, переправился в Ширванское ханство и, встреченный близ Шемахи высланными к нему беками, с их помощью проехал в Персию.

История, однако, этим не кончилась. Ермолов не хотел оставить без наказания помощи в побеге, оказанной Сурхаю алмалийцами, и приказал нухинскому коменданту подбить возможно секретнее нухинских татар сжечь и истребить селение Алмалы, разграбить имущество и забрать жен и детей в свою пользу.

Первого августа 1820 года комендант выехал в селение Тамбулах, верстах в двадцати от Нухи, и приказал собрать шекинских татар, К вечеру их собрано было до двух тысяч конных и пеших, на которых и возложено было дело возмездия, под командой нухинского полицмейстера Мелик-Аслан-бека. Отряд подошел к Алмалам ночью, часа за три до света, и тихо окружил селение. Дело, однако же, было испорчено неумеренной жадностью шекинцев к добыче. Вместо того чтобы нечаянным нападением произвести смятение, татары бросились грабить дома. Жители воспользовались этим и успели вывести свои семьи в окружавший Алмалы беспредельный лес, а сами, засев в сады, наносили большой урон зажигавшим дома пешим шекинцам. Тем не менее селение, состоявшее из двухсот домов и нескольких купеческих лавок, почти все было предано пламени, имущество забрано, а скот, в количестве двух тысяч голов, отогнан. Между тем в окрестных трех деревнях Джарекой области узнали о нападении на алмалинцев, и скоро на помощь к ним подошли лезгины. Роли переменились. Теперь уже алмалинцы напали на рассеянных по садам и улицам татар. Шекинцы поспешно стали убираться из Алмалов с захваченной добычей и скоро обратились в совершенное бегство, объятые паникой. К счастью, человек триста армянской конницы сохранили еще кое-какой порядок и прикрыли бегущих. Им шекинцы и обязаны были тем, что успели сохранить добычу и отделались сравнительно ничтожной потерей (двадцать пять человек убитыми и ранеными). Ожесточенные лезгины преследовали их верст десять, до самой переправы через реку Агра. Но преследование это, конечно, не возвратило алмалинцам их сожженных домов и имущества, и урок, данный им, должен был предохранить других от помощи русским изменникам. О потере алмалинцев нет никаких официальных сведений, но материальные убытки их высчитывались более чем в триста тысяч рублей серебром.

Ермолов был чрезвычайно доволен действиями шекинцев. “Хотя чапаул сей,– писал по этому поводу Вельяминов нухинскому коменданту,– сделан был для собственной пользы участвовавших в нем, и, следовательно, одна добыча, полученная ими, должна бы служить им и наградой, а правительство таковую давать не обязано, но главнокомандующий, единственно для поощрения шекинцев на будущее время являться с такой же готовностью на службу по требованию начальства, соизволяет на представление наиболее отличившихся к наградам, с тем, однако же, чтобы не более трех человек были представлены к чинам и не более трех человек – к медалям, остальные же отличившиеся могут быть награждены при похвальных листах экстраординарными вещами”.

Дорога Сурхай-хану обратно в Дагестан была затруднена, и с тех пор его роль становится ничтожной. Проживая в Персии, он не переставал просить помощи войсками и деньгами для возвращения утраченного владения, но безуспешно. Наконец в июле 1826 года его мечтания, казалось, начали сбываться. Персияне вторглись в Грузию, и Сурхай, воспользовавшись этим, пробрался через Шемаху в Аварию, откуда с наемным войском напал на Казикумык. Разбитый Аслан-ханом, он должен был бежать и скрылся в горах, утратив уже всякие надежды после неудач, постигших в этой войне персидское оружие. Не прошло года, как он сошел в могилу, по одним – от раны, полученной в сражении, по другим – от болезни и нравственных потрясений.

Сурхай умер в глубокой старости. Еще в то время, когда он управлял Казикумыком, он уже был известен всему Дагестану под прозвищем Кун-Бутай, что значит “дедушка”. Не лишнее сказать, что прозвище это послужило к забавному недоразумению; русские власти приняли его за один из наследственных ханских титулов, и в официальных бумагах Сурхай писался хан-Бугаем, ханом Казикумык-ским. Незнакомое слово варьировалось на разные лады, и Сурхай становился то хан-Бутаем, то Хамбутаем, то, наконец, Хомутаем и так далее.

По свидетельству знавших близко Сурхая, это был человек примечательный даже по наружности. Он был высокого роста и вид имел, особенно под старость, грозный. В горах он славился обширной ученостью в мусульманском духе, а по древности рода и большим связям во всем Дагестане пользовался уважением у всех соседних народов.

Среди участников казикумыкского похода выдвигаются две личности, с различных точек зрения, но в равной мере заслуживающие внимания, обе игравшие деятельную роль при взятии Хозрека, обе отмеченные Ермоловым и удостоенные высокой по тогдашнему времени награды – ордена св. Владимира, именно: Якубович и Ван-Гален. О первом из них, сосланном на Кавказ за дуэль, Ермолов писал тогдашнему начальнику Главного штаба князю Волконскому: “Заглаживая вину своей безрассудной молодости, он командовал у Мадатова мусульманской конницей и в бою, при овладении высотами, отличил себя поистине блистательной храбростью. Если не достоин он воспользоваться милосердием Императора для перевода в гвардию, то прошу для него орден св. Владимира 4-ой степени, ибо он по справедливости офицер отличный”. Но “блистательная храбрость” Якубовича в Казикумыке была только началом громкой известности, которую он вскоре приобрел в Кабарде и за Кубанью. А затем ему предстояло выпить горькую чашу каторги и дальней ссылки за участие в известном деле декабристов.

В то время как для одного еще только начиналось прекрасное утро жизни, сменившееся таким тяжелым, пасмурным днем, другой, испанский эмигрант Ван-Гален, доживал на Кавказе свою эпоху тяжелых испытаний, которыми судьба не поскупилась на его долю.

Действительно, вся предыдущая жизнь Ван-Галена, доставившая ему в свое время большую известность, была доказательством непостоянства счастья. Сын переменчивой эпохи владычества Наполеона и Реставрации, он вынес на себе весь гнет переворотов, происходивших в его отечестве в начале нынешнего века: он вместе с гверильясами сражался против французов, защищал Мадрид против Наполеона, присягал королю Иосифу Бонапарте, с которым потом и разделял изгнание; возвратясь на родину, он стал в ряды Каталонской армии, сражавшейся за независимость. Падение Наполеона и возвращение в Испанию короля Фердинанда VII были для Ван-Галена началом тяжелых личных испытаний. Как известно, Фердинанд VII обманул самые скромные ожидания испанских патриотов: он изменил данному слову присягнуть конституции 1812 года и создал взамен нее эпоху правительственного террора. Ван-Гален, как человек, близкий к королю Иосифу, был одной из первых жертв начавшихся гонений. Уже в 1815 году он был арестован и пережил много тяжелых дней, зная, что король подписал указ о его расстреле. И если Ван-Гален не был расстрелян, то лишь благодаря заступничеству гренадского правителя графа Монтихо, имевшего смелость остановить приказ и разъяснить королю неосновательность приговора. Тем не менее все пережитое самим Ван-Галеном и страдания родины заставили его присоединиться к одному из многочисленных в те времена тайных обществ в Испании. Но в следующем году, выданный правосудию одним из своих мнимых друзей, оказавшимся шпионом, он снова был арестован и снова прошел через инквизиционные тюрьмы Мурсии и потом Мадрида. Несмотря не некоторое сочувствие к себе самого короля, у которого он добился аудиенции, Ван-Галену не удалось на этот раз избежать всех ужасов инквизиции и даже пытки, оставившей неизгладимые следы на его здоровье. Наконец, с помощью одной великодушной девушки, приемной дочери простого тюремщика, рискнувшей, из сожаления к узнику, испортить всю свою будущность, ему удалось бежать и, при содействии нескольких верных друзей, пробраться в Англию.

Самый способ, употребленный им для бегства, был весьма оригинален. Каждый день тюремщики обходили заключенных, и Ван-Гален решился воспользоваться именно этим обстоятельством. В день и час, назначенный им для побега, он стал у двери своей комнаты, и едва тюремщик вошел, как Ван-Гален, моментально потушив свечу, толкнул его в дальний угол и, выскочив из дверей, запер их на ключ. Крик нового узника только придал Ван-Галену силы: он смело прошел тюремные коридоры и, встретив поджидавшую его девушку, выбрался наконец при помощи ее на улицу, где его ожидали друзья.

Не лишнее сказать, что эта девушка, игравшая такую важную роль в жизни Ван-Галена, сослана была в монастырь на вечное заключение и в течение двух лет покорно выносила свою участь, пока события 1820 года не возвратили ей свободу. Впоследствии она вышла замуж за одного солдата, которого любила задолго до того времени, когда решилась пожертвовать всем для человека, к которому ничего не чувствовала, кроме сострадания.

Выброшенный судьбой на чужбину без всяких средств к жизни, Ван-Гален видел для себя один исход – искать военной службы в такой стране, интересы которой не могли бы столкнуться с интересами Испании. И мысли его, естественно, обратились к далекой России. С большим трудом и лишениями, но снабженный советами русского посланника и рекомендательными письмами к нескольким важным лицам в Петербурге, добрался он наконец до России. Для поступления на службу встретились, однако, препятствия и здесь: тоща только что последовало высочайшее повеление, воспрещавшее прием иностранцев в русскую службу. Кроме того, граф Нессельроде, министр иностранных дел, прямо заявил Ван-Галену, что император не согласится на просьбу его, потому что испанский посланник может почесть это оскорблением для своего государя. Тогда Ван-Гален отправился к посланнику. Тот долго старался отговорить его от принятого намерения. “Вы этим дадите огласку нашим домашним несогласиям,– говорил он,– и, сверх того, вы должны знать, что неприлично и не принято, чтобы испанцы, подобно швейцарцам, служили под чужими знаменами то в одной стране, то в другой в качестве авантюристов. Если вам будет угодно, то я похлопочу, чтобы вас приняли в отряд Абисбаля, который отправляется в Южную Америку...” Но Ван-Гален отказался наотрез и просил одного – не препятствовать его поступлению в русскую армию. Посланник наконец согласился. Тогда друзья Ван-Галена дали ему добрый совет – проситься на Кавказ, “где генерал Ермолов заслужил общее уважение не только со стороны солдат и офицеров, но и со стороны покоренных народов”.

“Русские,– замечает Ван-Гален,– называют Грузию “теплой Сибирью, потому что туда ссылают офицеров, которых политические убеждения считаются неблагонадежными”, но тем не менее там шла война, там нужны были храбрые офицеры, и то обстоятельство наконец устранило препятствия: как подполковник испанской кавалерии, Ван-Гален был зачислен майором в Нижегородский драгунский полк.

Первое знакомство с Кавказом он свел осенью 1819 года в лагере под крепостью Внезапной, где тогда находился Ермолов. Отсюда он проехал в Тифлис, а зиму с 1819 на 1820 год провел в Кара-Агаче, где стояли тогда нижегородцы. И хотя симпатичный характер Ван-Галена доставил ему на Кавказе много добрых друзей, однако же жизнь среди чуждых для него условий, вдали от родины, как сознается он сам, была для него тяжелой ссылкой.

Естественно, что образованного, пытливого иностранца, стремившегося видеть и величественную природу горного Кавказа, и его обитателей, не могла удовлетворять стоянка в одном из мирных уголков Кахетии, и он просился в Дагестан, куда готовилась большая экспедиция. Ермолов назначил его состоять при Бадатове, и таким образом Ван-Гален сделался деятельным участником описанного им казикумыкского похода. Раненный при штурме Хозрека, он обратил на себя внимание Ермолова, который, свидетельствуя о заслугах его, писал князю Волконскому: “Ван-Гален служил примером неустрашимости и усердия, которые видел в нем каждый с особенным уважением. Я прошу исходатайствовать ему орден св. Владимира 4-ой степени с бантом. Иноземец в стране отдаленной гордиться будет служением в храбрых войсках Государя Великого”.

Экспедиция кончилась, и Ван-Гален вместе с двумя офицерами отправился в Тифлис. “На следующий день по моем приезде,– рассказывает он,– мы представились генералу Ермолову, который принял нас самым лестным образом и, указывая на знамена Хозрека, стоявшие в углу его залы, отозвался с похвалой о храбрости офицеров и солдат, находившихся в отряде князя Мадатова. Расспросив о некоторых неизвестных ему подробностях, он любезно пригласил нас располагать его домом, обедом и библиотекой”. Но Ван-Гален уже стремился на родину. Еще проездом в Тифлис он получил известие о полном успехе испанской революции и теперь, выждав удобную минуту, переговорил с Ермоловым о причинах, побуждающих его оставить русскую службу. Ермолов разделял его взгляды. Но тут случилось обстоятельство, которое должно было горько отозваться в сердце Ван-Галена. Дело в том, что вместе с изъявлением милостей императора участникам казикумыкского похода Ермолов получил предписание исключить Ван-Галена из службы и выслать его за границу. Никто не знал причин подобного распоряжения, но есть основание думать, что в Петербурге считали Ван-Галена одним из агентов испанской революции, по крайней мере так объясняли тогда внезапную немилость государя. Ермолов, насколько возможно, откладывал неприятное объяснение, стараясь всячески смягчить суровость распоряжения, и сначала передал о нем Ван-Галену стороной. Наконец он потребовал его к себе, чтобы переговорить с ним “об очень важном деле”. В сцене этого свидания, рассказанной самим Ван-Галеном, Ермолов выразился весь своими лучшими сторонами. Вот как описывает ее Ван-Гален.

“Я пришел к Ермолову,– говорит он,– в назначенный час; он принял меня в своем кабинете и, сделав несколько общих замечаний относительно превратности моей судьбы, сообщил мне высочайшую волю. Но при этом заметил, что не намерен исполнять полученный приказ во всей строгости, потому что знает характер императора Александра и убежден, что подобное распоряжение исходит не от самого императора. По моему мнению,– продолжает он,– вы должны написать государю и изложить в короткий словах все те несчастья, которые вы испытали в жизни, не исключая и последнего распоряжения.

Я, со своей стороны, объясню, почему я позволил себе отступить от повеления, которое могло дать повод обвинять его величество в несправедливости. Я настолько дорожу честью и достоинством его имени, что не допущу, чтобы офицер, на услуги которого я хотел обратить его высочайшее внимание, уехал от нас с неприятным впечатлением. Ввиду этого я не стану торопить вас с отъездом и не считаю нужным приставлять к вам стражи, советую даже по-прежнему носить ваш мундир, чтобы никто не догадался о настоящей причине вашего отъезда”.

Через сутки письмо Ван-Галена было отправлено в Петербург. Тем не менее он не желал увеличивать ответственности Ермолова перед государем и решил по возможности ускорить свой отъезд из Тифлиса. Ему не удалось скопить денег на русской службе, так что он принужден был продать свою лошадь и книги, но и тут вырученная сумма не могла покрыть расходов путешествия с одного конца Европы на другой. Это, впрочем, не особенно беспокоило Ван-Галена. Окончив свои дорожные сборы, он явился к главнокомандующему, чтобы получить от него последние приказания.

Ермолов назначил ему маршрут до Дубно, где он должен был ожидать окончательной резолюции государя, и тут же передал Ван-Галену письменный документ за своей подписью о заслугах его в Грузии и особенно во время последней экспедиции против казикумыкского хана. Затем, узнав о желании одного из штабных офицеров, молодого Рененкампфа, с которым Ван-Гален жил на одной квартире, проводить его до Моздока, Ермолов охотно дал на это позволение, но только просил обоих друзей отложить свой отъезд до вечера, чтобы еще раз пообедать с ним.

“Когда мы встали из-за стола,– говорит Ван-Гален,– и я должен был окончательно проститься с Ермоловым, он пригласил меня и Рененкампфа в своей кабинет и, обращаясь ко мне, спросил с самым сердечным участием, имею ли я достаточно денег, чтобы совершить путешествие от азиатской границы до самого крайнего конца Европы. Я ответил на это, что помимо тех денег, которые имеются у меня, я получил прогоны и надеюсь доехать до Дубно.

– А затем на какие средства вы будете продолжать свое путешествие? – спросил он.

– Я думал обратиться к помощи испанского посланника в первой столице, какая попадется на пути, и надеюсь, что он даст мне средства доехать до Испании.

Ермолов добродушно усмехнулся и сказал:

– У вас довольно странное представление о посланниках! Но ведь это ребячество!.. Я хочу устроить таким образом, чтобы вы могли вернуться домой, не подвергая себя напрасным унижениям... Примите это от меня... не смейте отказываться... Когда поправятся ваши дела, вы можете возвратить мне эти деньги.

С этими словами он всунул в мою руку кошелек с тремястами голландских дукатов. Это было все его достояние в этот момент, как я узнал потом от Рененкампфа, в чем вряд ли кто мог сомневаться, зная полное равнодушие Ермолова к деньгам и его беспримерную щедрость. Кроме того, он подарил мне отличную белую бурку и просил сохранить ее на память как произведение страны, в которой я находился на службе.

Затем он крепко обнял меня с отеческой нежностью и сказал:

– Прощайте, мой дорогой друг! Господь да благословит вас.

Из Дубно Ван-Галена передали австрийцам. Там еще не было решено, что с ним делать, а потому приставили к нему гренадера, который с такой точностью исполнял свои обязанности, что был даже на обеде у австрийского коменданта. “Он, к моему удивлению, сопровождал меня в залу,– рассказывает Ван-Гален,– как тень ходил за мной, когда я двигался, и стоял у моего стула, когда я садился. Во все время обеда он не пошевельнулся, и его суровый, серьезный вид был в высшей степени комичен при его неподвижной позе”...

Наконец в январе 1821 года Ван-Галену позволили оставить Австрию, а двадцать седьмого февраля 1821 года он, без дальнейших приключений, прибыл на родину. Впоследствии, в тридцатых годах, Ван-Гален по приглашению королевы Христины, опять вступил в военную службу, был генералом и командовал дивизией.

В самом начале тридцатых годов в Лондоне появились его замечательные записки, в которых так много отведено места Кавказу.

К книге был приложен и портрет Ермолова. Это было первое живое слово, сказанное о Кавказе иностранцем, которого судьба сделала очевидцем значительных там событий, и Ван-Гален представил Европе эту страну и русское в ней влияние в их настоящем свете и значении.

Такова замечательная личность Ван-Галена. Его значение собственно для Кавказа не исчерпывается его записками, оно заключается также и в том, что он был из первых иностранцев, которые, служа на Кавказе, разделили богатырские труды с кавказским солдатом и многому от него научились... Его пример, как известно, не остался без подражания. Довольно заметить, что славные вожди Германской империи генералы Гиллер, Герздорф, Вердер – герои Кенигсгреца, Седана и Парижа – получили свое первое боевое крещение также в рядах славной кавказской армии...