XL. ТАТАРСКИЕ ДИСТАНЦИИ

По границам христианских стран Грузии, прилегавшим к южным и татарским ханствам, с давних пор шел ряд татарских поселений, оставленных там разными завоевателями. Эти поселения и были то, что носило на официальном русском языке название татарских дистанций.

Когда, с присоединением Грузии, под ведение кавказских главнокомандующих поступили и татарские дистанции, русское правительство приняло по отношению к ним лишь одну существенную меру, назначив для наблюдения за ними русских приставов и предоставив им во всем остальном ведаться по своим вековым установлениям и обычаям, под властью привилегированного сословия агаларов, которые вели свои родословные от древних ханских родов.

Этот порядок дел был неблагоприятен для укрепления в дистанциях русской власти и русского обаяния, потому что агалары втайне всегда тянули более к Персии, чем к России. К тому же Ермолов застал оба основные учреждения страны, как русских приставов, так и местных агаларов, отклонившимися от своего назначения и действующими неправильно. Он поднял о них вопросы и придал татарским дистанциям совершенно иной характер управления.

Главными приставами определялись по укоренившемуся обычаю отставные раненые офицеры, присылаемые большей частью из России. Офицеры эти, никогда не слыхав,– как выражается Ермолов,– даже название татар, благосостояние которых вверялось им правительством”, вступали в отправление своих должностей, не зная ни свойств народа, ни обычаев его, ни языка. Блуждая сами во тьме, они по необходимости вверялись переводчикам, а переводчики, большей частью армяне, “соразмеряли свое усердие,– по словам Ермолова же,– или с платой, получаемой от пристава, или с теми выгодами, которые приобретались ими от агаларов”. Конечно, это не способствовало усилению значения русских властей в крае.

Особенно беспорядки усиливались при кочевке татар, когда они удалялись в горы, почти на самую границу, где со своими семействами, имуществом и скотом проводили целое лето. Пристава без знания языка, без связей с агаларами, без понимания коварных свойств татар были совершенно бессильными и бесполезными лицами, и приходилось караулить татар во время их кочевий особыми отрядами войск, чтобы препятствовать им бежать за границу, куда персияне и турки, обыкновенно пользуясь этим временем, усиленно старались их привлекать посредством всяких обольщений.

Ермолов решил немедленно прекратить этот ненормальный порядок дел. Он начал добиваться, чтобы в пристава назначались, как и было некогда, грузинские князья и дворяне, и писал в Петербург, что они, как одноземцы, зная в совершенстве язык и весь быт татар и даже образ их мыслей, конечно, были бы более полезны целям русского правительства. Грузинские дворяне, по мнению Ермолова, могли быть заменяемы и строевыми русскими офицерами, но только такими, которые при долговременной службе на Кавказе совершенно изучили татарский язык и свойства татарского народа.

Комитет министров ответил Ермолову, что Ртищев, донося о злоупотреблениях приставов из грузин, сам просил, чтобы определялись на эту должность русские чиновники, что в пристава должны назначаться, по смыслу высочайших повелений, непременно отставные офицеры, но что к назначению из них только таких, которые хорошо знают татарский народ, комитет министров препятствий не имеет.

“Если бы легко было находить таких штаб-офицеров,– ответил Ермолов,– то, конечно, я и не хлопотал бы о назначении приставами грузин. Но просить о последнем меня принудил совершенный недостаток таких офицеров, ибо, при знании языка, необходимы еще и способности. И к тому же не всякий из офицеров решится оставить строй и прежде выйти в отставку, чтобы занять потом уже место пристава”.

Комитет министров отклонил от себя решение вопроса, так как о назначении отставных офицеров уже последовало двукратное высочайшее повеление; комитет считал неудобным утруждать государя в третий раз одним и тем же предметом. Тогда Ермолов написал прямо государю, и вопрос о приставах, наконец, легко разрешился в желательном для Ермолова смысле.

Но усилив русскую власть в татарских дистанциях назначением приставов, имевших возможность влиять на татар в благоприятном для России смысле, Ермолов задумал в то же время уменьшить значение в дистанциях агаларов.

Агалары издавна присвоили себе такую власть над народом, что последний, свободный по своему состоянию, зависевший от агаларов только потому, что был поручен их управлению, превратился мало-помалу в совершенных рабов, и агалары сделались маленькими ханами, подражавшими большим ханам в Шеке, Ширвани и Карабаге.

Такое устройство дистанций, освященное столетиями, сохранилось в полной силе до назначения на Кавказ Ермолова. Грузинские цари, неоднократно испытывавшие измену татарских народов, думали удержать их в повиновении, возвышая власть агаларов; агалары, привыкшие к таким преимуществам, устрашали царей, а потом и русских главнокомандующих, что при малейшем неудовольствии народ свободный, ведущий кочевую жизнь, не привязанный к земле оседлостью, перейдет к персиянам. Предместники Ермолова верили этому и мирились с установившимся порядком. Но Ермолов без колебаний приступил “к некоторым в оном переменам”, как он сам выражается, не желая более допускать такое управление татарами, которое шло прямо в ущерб интересам России.

Составлено было новое положение, которым татарские деревни вырваны из-под крепостной зависимости агаларов, и только, сообразно древним обычаям, каждому из последних, смотря по знатности рода, по уважению в народе и заслугам правительству, оставлено в услужении по нескольку семей, которые отбывали эту службу по очереди и на это время освобождались уже ото всех государственных податей и повинностей.

Положение объявлено было в апреле 1818 года и, по донесению главного пристава полковника Вадарского, принято народом “с изъявлением чувств глубокой благодарности”. Но на самом деле было нечто иное.

Ограниченные в материальных выгодах, агалары, конечно, не легко мирились с положением и жаловались на стеснение своих привилегий. По их словам, во времена владычества над ними персиян и турок и при царях грузинских они имели полную власть над народом, были чтимы не менее грузинских князей, и что только поэтому они и могли служить правительству с пользой, но что теперь, лишаясь власти, а вместе с тем и значения в народе, они “не могут отвечать уже ни за что”. Грузинские князья, со своей стороны, уверяли Ермолова, что татары никогда не привыкнут к новому порядку и что персияне воспользуются им, чтобы подговорить их к побегу. “Я ожидал, что побеги будут,– писал впоследствии Ермолов,– но что побегут лишь агалары, да по привычке покорствовать им некоторые из простого народа. Но я был убежден, что большинство татар на побег никогда не согласится, что простой народ скоро увидит выгоды своего освобождения, будет трудиться уже для собственной пользы, и влияние агаларов само собою уничтожится”.

На этом основании Ермолов отверг все жалобы и просьбы агаларов и, отправляясь строить Грозную, приказал приставам блюсти за точным исполнением новых постановлений.

Ермолов, конечно, был прав, но не совсем ошибались и грузинские князья, отговаривавшие его вводить положение.

Персия, официально давно уже отказавшаяся от своих домогательств на завоеванные Россией земли, и в том числе на Грузию и татарские дистанции, не переставала втайне поддерживать сношения и не упускала случаев приобретать себе союзников среди населения татарских дистанций; она волновала народ и не давала, что называется, осесть брожению.

Неудовольствие агаларов было ей на руку. И вот между татарами распущен был слух, что новое положение есть только начало к окончательному порабощению их русскими, что с них будут брать рекрут и увеличат подати. Татары заволновались и сами стали просить о возвращении агаларам прежней власти и значения. Приближалось, между тем, время, в которое жители дистанций удаляются на кочевья в горы, к самым границам Персии, и были слухи, что шамшадильский султан намеревается бежать и увлечь с собою народ своей дистанции. Ермолов двинул к ним войска и в то же время издал прокламацию, приглашавшую жителей оставаться спокойными и не верить слухам. “Государь не имеет нужды делать вас солдатами,– гласила прокламация,– взгляните только на войска, занимающие обширные области Грузии, Дагестана и других земель, и вы увидите русских солдат и не увидите между ними иноплеменников. Без вас много войск у могущественного императора нашего. Если нужно, то столько придет их, что вы и счесть их не без труда можете”.

“Кто говорит, что будут увеличены подати,– писалось в другой прокламации,– не верьте, ибо великий государь желает счастья и богатства своего народа, а не его разорения”.

Волнения на время утихли. Но с весны следующего 1819 года они возобновились с новой силой. Тогда Ермолов предписал арестовать двух главнейших коноводов смут: шамшадильского Насиб-султана и Мустафу-агу казахского. Седьмого мая 1819 года князь Мадатов вызвал их в Елизаветполь и оттуда отправил в Тифлис.

Это послужило сигналом к тому брожению, которое известно под не совсем точным именем “бунт татарских дистанций”. Главный пристав подполковник Вадарский доносил, что арестование султана Насиб-бека произвело на жителей шамшадильской дистанции тяжелое впечатление. Действительно, в провинции царили смятение и плач. Жители бросили полевые работы и намеревались силой освободить султана на пути из Елизаветполя в Тифлис. Сам Насиб-бек предвидел эту катастрофу и прислал нарочного татарина отговорить народ от покушения, которое ничего не могло доставить, кроме несчастья еще большего и ему и народу. Тогда все население, с женщинами впереди, толпами повалило к приставу, прося его ходатайства об освобождении султана. Вадарский дал им слово. Такое же волнение, как доносил подполковник Лапинский, казахский пристав, происходило и в его дистанции по случаю ареста Мустафы-аги.

Волнения эти искусно поддерживались царевичем Александром, жившим в Персии и даже приглашавшим татар бежать к нему во время летних кочевок. Ермолов приказал отправиться в татарские дистанции командиру седьмого карабинерского полка полковнику Ладынскому, отлично знавшему и язык и нравы татар, и постараться успокоить народ.

Ладынский прибыл второго июня в селение Амирлы и встречен был волнующимися толпами. Едва он объявил, что султан Насиб-бек ссылается в Россию, как жители предались выражениям отчаяния. Они говорили, что “всем, что имеют, они обязаны только султану, и если не будет он возвращен, то они бросят все и уйдут куда глаза глядят со своими семьями, а если семей нельзя будет взять, то вырежут их на месте, хлеб истребят, сады и дома сожгут и даже лучше лишат себя жизни, чем останутся на этих местах без султана”.

Вадарскому, обещавшему освобождение его, угрожали теперь смертью. “Ты должен умереть вместе с нами,– говорили они,– и мы тебя не выпустим”. Громче всех кричали женщины, требуя, чтобы их мужья и братья не жалели ни своей, ни их жизни для освобождения султана.

Ладынский, офицер известной храбрости и энергии, сподвижник Карягина, участник славного Аскарайского дела, пораженный искренним отчаянием толпы и не зная что делать, присоединился к обещанию просить начальство о возвращении султана.

“В Шамшадилях возмущение общее,– писал он Ермолову,– и если не отложится отправление Насиб-бека в Россию, то потеря Шамшадиля неизбежна; такой жертвы для одного человека делать не должно”. Ладынский прибавлял, что, по вестям из Эривани, царевичу Александру даны сарбазы и пушки и что он двинулся уже к Даралагезу, граничащему с Шамшадилем.

Но ни Ермолов, ни Вельяминов и не думали об уступках. “Объявите народу,– писал Вельяминов Ладынскому,– что султан ссылается в Россию только на время, с тем, что впоследствии он может быть возвращен в свой дом. Но малейшее движение народа – и шамшадильцы никогда не увидят его возвращения. Скажите, что безрассудные их угрозы порезать своих детей и уйти за границу не только не принесли султану пользы, но, напротив, ускорили его отправление, ибо правительство, презирая ничтожность их угроз, нынешний же день выслало его в Россию. Буйство же народа, если он спокойно не разойдется к своим занятиям, усмирят штыки и пушки”.

Ладынский обнародовал это письмо и, считая свою задачу оконченной, хотел уехать из Амирлы, но его не пустили армяне, опасаясь, чтобы в его отсутствие татары не поднялись и не вырезали их семей.

В таком положении были дела, когда на шамшадильские кочевья прибыл пятнадцатого июня отряд подполковника Тихоцкого. На походе, по словам его, отряд был также встречен толпами народа и рыдающими женщинами, которые с восточной страстностью и экзальтацией выражали ему свою горесть. И толпа опять требовала возвращения султана. Матери в бешенстве бросали детей к ногам Тихоцкого. Они думали, что прибывший отряд в конце концов истребит их всех, кричали, что настал последний день их, и требовали или султана или смерти!

Тихоцкий видел смутное положение народа, полное расстройство его хозяйства, и так как все меры к успокоению оказывались тщетными, то и он последовал примеру Вадарского и обещал народу просить возвращения султана. В тот же день он написал об этом Вельяминову, выставляя на вид полную невозможность удержать народ иначе в подданстве России. То же самое писал в Тифлис и капитан Эксгольм, состоявший при отряде в качестве офицера генерального штаба, прибывший сюда произвести съемку этой малоизвестной страны.

“Все горы и кочевки,– говорит он в своем письме,– покрыты толпами блуждающего народа и бешенствующими женщинами, вопли которых наполняют окрестности. Увидев кого-нибудь из нас, едущих по дороге, они с яростью бросаются под лошадей, ища смерти; матери отрывают от грудей своих младенцев – и кидают их к нам под ноги. Одним словом, горесть, отчаяние и исступление овладели всеми. Чувство сие наполняет жителей не одной только деревни либо округа, но тридцать тысяч народа”. Эксгольм не решался даже приступить к работам.

“Народ,– писал он,– не понимающий настоящей цели съемки, не видавши никогда дел подобного рода и инструментов, может почесть это относящимся к вящему вреду его и к стеснению вольности его кочевок. Расстроенные умы могут воспринять ложное понятие и раздражиться еще более. Приведение в известность местоположения слабо только заменило бы могущее произойти от моей неосторожности зло, которое, будучи столь же неприятно для начальства, погрузило бы в бездну гибели и народ шамшадильский”.

Донесения шли за донесениями, и едва Вельяминов получил письмо Эксгольма, как пришло другое от Тихоцкого.

“Вчера я имел честь доносить об обстоятельствах,– писал он,– в которых я нахожусь, но ужасы ежечасно умножаются; весь народ в волнении, которое изобразить невозможно. Огромные толпы являются на дороге и несут с собою не оружие, а детей и жен своих на жертву. Они утверждают, что злонамеренные партии в прочих дистанциях и в самой Грузии уже давно подстрекают их к возмущению и что первый выстрел с их стороны поднимет и прочих. Народ присягнул, однако, что не поднимет оружия, а истребит хлеб свой и скот, принесет ко мне в лагерь умерщвленных детей и женщин, и будет спасаться бегством. Вообще лозунг народа один: “Насибсултан или смерть!”

Персидская война на границе; беглый царевич Александр разъезжает по оной, и ежели народу не будет возвращен султан, я должен ожидать худых последствий, ибо влияние его (султана) не только простирается на его народ, но вообще более, нежели сильно, как между жителями, населяющими Грузию, так и в заграничных местах.

Спасите верный российскому правительству народ, или должно будет ожидать тех ужаснейших происшествий, которых примеры со всеми ужасами еще не были в стране сей”.

Но, быть может, нигде не сказалась с такой силой настойчивость и определенность политики Ермолова, как именно в этом случае.

Вельяминов отвечал Тихоцкому.

“Вы напрасно заверили честным словом бунтующие толпы татар о возвращении султана. Вам известна твердость Алексея Петровича, а потому и не следовало вам заверять в том, чего сделать нельзя. Повторите народу, что одно только повиновение его может когда-либо возвратить султана, всякий же бунт еще более отягчит участь его, и народ лишится его навсегда. Побегом нескольких агаларов и родни султана не затрудняйтесь: потеря нескольких семейств и даже половины народа меньше вредна для правительства, чем потворство бунтующим; несколько выстрелов картечью (в крайнем только случае) все успокоят.

Беглый царевич Александр, с толпой своих трусливых приверженцев, а не персидских войск, не должен вас нимало беспокоить, ибо он, по силе мирных трактатов с Персией, явно действовать не может. Цель его – только возмущать шамшадильцев и прикрывать их во время побега.

Помните, что ничего не может заставить главнокомандующего удовлетворить буйным требованиям народа, и он готов на всякие пожертвования”.

Как Вельяминов, так и Ермолов были убеждены, что беспорядки происходят преимущественно по наущению агаларов и родственников султана и имеют между прочим опасение, чтобы султан, в случае его возвращения, не стал мстить народу за равнодушие к его судьбе. Поэтому сочтено было нужным еще раз обратиться к жителям Шамшадиля с новой прокламацией.

“Если бы из вас, хотя и многие,– писал в ней Ермолов,– вознамерились бежать за границу, я ничего не сделаю, чтобы удержать их; никогда благонамеренный не оставит своей родины, следовательно, бежавшие будут изменники, и полезно не иметь их в крае. Не думайте, чтобы когда-либо позволено было таковым возвратиться на родину,– никогда! И мне приятно будет изобильные земли ваши и многочисленные стада отдать в награду подданным моего великого государя, верным и покорным. Я найду таковых между вашими единоверцами. Стесненные жители казахские и елизаветпольские воспользуются ими, и не будет сожалеющих о бедственной участи изменников”.

Прокламация эта, посланная из Тифлиса с ахуном (главным священником татарским), появилась в шамшадильской стране в тот момент, когда первое острое возбуждение уже проходило и оставляло место внушениям холодного рассудка. С другой стороны, ахун умел успокоить взволнованное население, указав на выгоды данного ему общественного устройства. И бунт татарских дистанций естественно затих.

Ермолов был убежден, что исключительно строгости он обязан был спокойным решением вопроса. “Строгость,– говорит он,– водворила спокойствие, и здешние жители увидели пример, что упрямство не всегда средство благонадежное против распоряжений начальства”. Но не без значительного влияния на дело было и мягкое отношение к жителям Ладынского и других, старавшихся успокоить народ в самые критические моменты его возбуждения.

С этих пор спокойствие в татарских дистанциях до самого начала персидской войны 1826 года уже нарушаемо не было.

Прошли годы, и действительные плоды Ермоловской реформы сказались... Свободный татарин мог скоро залечить те нравственные и экономические раны, которые так поразили Тихоцкого при его вступлении в шамшадильскую дистанцию. Самая физиономия края быстро изменилась. И там, где прежде путешественника поражали лишь голые степи, унылое безмолвие, да непокрытая бедность, где подневольный труд закрепощенного народа обогащал лишь хищных и жадных агаларов, там зазеленели теперь роскошные нивы и степи покрылись бесчисленными стадами скота, отарами овец и табунами коней, свидетельствующими о народном довольстве и благосостоянии. Вольный татарин не забыл, конечно, преданий своей старины и по-прежнему, время от времени, предавался дикому разгулу наезднической жизни... Но то были уже проявления воспитанных веками инстинктов, и не в материальной нужде были их источники.