Загрузка...



XIII. ЗАМИРЕНИЕ ПРОВИНЦИЙ (Поход Ермолова)

В то время, как персияне поспешно бежали с обоих пунктов войны, из Карабага и от озера Гокчи, Ермолов, со своим небольшим отрядом, стоял еще лагерем на речке Гассан-Су. Его удерживало здесь тревожное состояние татарских дистанций, возбужденное недавним близким присутствием сардаря и требовавшее прочного искоренения.

Изгнание Давыдовым эриванских войск из Бомбак и Шурагеля и преследование их уже в пределах Персии, вместе с личным присутствием Ермолова в дистанциях, произвело в настроении казахских и шамшадильских татар крутой поворот. В русский лагерь стали съезжаться главные беки и старшины их с изъявлением покорности и раскаяния “в своих заблуждениях”, как выражается Ермолов. Вероятно, Ермолов и сам ходил по дистанциям, чтобы личным влиянием успокоить взволнованных жителей, которым непокорные беки, опираясь на близость войск эриванского сардаря, еще недавно грозили истреблением за непослушание. По крайней мере, в своем донесении императору он писал: “4 числа сего октября я возвратился из Шамшадильской дистанции, успокоив жителей как оной, равно и Казахской дистанций”.

Теперь очередь была за ханствами и джаро-белоканскими лезгинами, бывшими в полном возмущении. Ермолов намеревался было, прямо из лагеря при Гассан-Су, перейти на левый берег Куры, на путь в ханство Шекинское и к заалазанским лезгинам. Но в то время воды Куры от продолжительных дождей разлились, закрыв все броды, а лодок не было в достаточном количестве. Ермолов прошел в Тифлис.

По общему плану войны,– предполагавшему предварительное усмирение всех ханств, прежде чем военные действия будут внесены в пределы Персии,– Ермолову предстояло пройти с войсками от самой Кахетии до берегов Каспийского моря. Выполнение этой задачи он брал лично на себя. “Я пройду владения джарские,– писал он государю,– изгоню из Шекинской и Ширванской провинции мятежных ханов, движением в тыл заставлю сына шахского бежать из Кубинской провинции и сколько возможно устрою продовольствие войск на зимнее время, что составляет из всего самый затруднительный предмет”. Под этим последним он разумел такое расположение войск, которое, соответствуя военным обстоятельствам края, вместе с тем не истощало бы жизненные средства какой-либо одной провинции.

Выступить в поход Ермолов, однако, не торопился. Паскевич бросил на него тень по поводу и этого обстоятельства, придавая его промедлению вид неосновательной и вредной потери времени. Но были серьезные причины, заставившие его действовать не скороспело и осторожно, о которых если он и не доносил, то, очевидно, только потому, что боялся остаться не понятым в Петербурге, где были совершенно незнакомы с положением края и только нетерпеливо ждали известий о быстрых действиях и решительных победах. Дело в том, что в распоряжении Ермолова было мало войск, и ему приходилось быть осмотрительным. Он выступил на Гассан-Су, как мы видели, с последними силами, ничего не оставив в Тифлисе, кроме необходимой охраны города да главных путей сообщения. И теперь, если незначительного отряда, бывшего с ним, и достаточно было для похода в ханства, то снова оставлять Тифлис без войск, удалясь от него уже на значительное расстояние и на долгое время, Ермолов не решался: опасность могла возникнуть для Грузии не со стороны одной только Турции, могли потребоваться подкрепления Паскевичу, а еще более отряду, охранявшему Кахетию от нападений упорных лезгин, да и внутреннее спокойствие Грузии, где много таилось сторонников царевича Александра, не могло внушать к себе безусловного доверия. И вот, он медлит, ожидая прибытия из России подкреплений и донося государю, что собирает отряд в Кахетии при урочище Караагач. “О числе войск буду иметь счастье донести Вашему Императорскому Величеству,– добавляет он, выдавая свою затаенную мысль,– ибо не знаю теперь, какое количество оных должен буду оставить в Кахетии”.

Подкрепления между тем, подходили форсированными маршами. По расчету Ермолова, к 20 числу октября должны были прийти два полка черноморских казаков с Кубани и донской казачий полк полковника Сергеева с Дона; ожидались полки двадцатый и второй уланской дивизии. И вот, когда эти силы уже приближались, Ермолов не стал более медлить и выступил в поход, поручив Вельяминову распорядиться их размещением: черноморцы должны были стать в Караагаче, против джарских владений, где стоял отряд Ермолова, очевидно, не без основания; донцы назначались в Царские Колодцы, откуда должны были занять посты до Тифлиса; двадцатая дивизия шла в Караагач, уланская – в Шекинскую и Ширванскую провинции. На случай, если бы Паскевичу понадобились подкрепления, Вельяминов имел приказание немедленно отправить к нему через Елизаветполь одну бригаду пехоты и казачий полк с ротой донской конной артиллерии, а если будет нужно, то и один из уланских полков. Остальные полки двадцатой дивизии предназначались действовать за Алазанью, против джарцев.

Только сделав эти распоряжения, Ермолов спокойно двинулся в ханства. 16 октября он был уже на Алазани, на пути к главному городу Шекинского ханства, Нухе. Были слухи, что джарцы встретят отряд на переправе; но этого не случилось. Они ограничились только тем, что отогнали все лодки, чтобы задержать Ермолова и дать время Гуссейн-хану Шекинскому бежать. Отсутствие лодок, действительно, задержало войска на целых два дня. Тем не менее, 17 октября отряд уже перешел Алазань, а 19 подходил к Нухе.

Гуссейн-хана Ермолов там уже не застал. Узнав о приближении войск, хан поспешно бежал. “И сколько ни быстро преследовали его посланные мной казаки,– писал Ермолов,– он много был впереди и догнать его невозможно”. Переход шекинцев от возмущения к полной покорности совершили спокойно, потому что, как доносил Ермолов государю, если большая часть беков и были “виновны в самой гнусной измене, то простой народ был обрадован изгнанием хана”.

Действительно, народ радовался окончанию персидского нашествия, только истощавшего его. Он долго помнил трудное время, выпавшее на его долю, и в памяти народной Гуссейн-хан сохранился в образе пустого, ленивого и глупого человека, став притчей во языцех. Народное воображение создало целое сатирическое сказание, навек заклеймившее его пребывание в стране, которую он считал своим наследственным достоянием.

В Шекинском ханстве,– говорит это сказание,– есть армянское селение Джалуты, замечательное своим монастырем, а еще более древним колоссальным чинаром, росшим на монастырском дворе и считавшим за собой мифическое число годов,– восемьсот.

Однажды, когда персияне, в 1826 году, вторглись в русские пределы и Гуссейн-хан давно уже сидел в Нухе, спокойная жизнь деревни омрачилась известием, что персияне готовятся заглянуть и в ее скромные жилища.

Джалутские армяне, имели миролюбивые наклонности, презирали военные лавры и от души не любили персидских и татарских нашествий. Им по опыту было известно, как эти воители неучтиво обращаются с их женщинами, какое количество истребляют баранов, как важничают и распоряжаются в саклях, будто в кармане собственного архалуха, и вместе с тем, с какой легкостью берутся за нагайки, когда им прекословят. Ни в одной голове не мелькнула, однако, мысль об отпоре. Джалутцы собрались вокруг мудрого юз-баши и пошли совещаться на монастырское подворье, под сень векового чинара. С общего согласия решено было:

... колебаться.
И не мириться, и не драться,

если же мусульмане займут деревню, то поклониться начальнику их хорошим пешкешем и уверять гостей, что “наш дом – ваш дом”, что давно уже джалутцы с нетерпением ждали персиян, и место их всегда было не занято. Не долго пришлось ждать дорогих гостей. По Нухинской дороге вилась пыль, и передовой отряд подходил к деревне. Но как изумились джалутцы, как уничтожились они и душой и телом, когда, вместо незначительного отрядного начальника, увидели перед собой светлую особу самого Гуссейн-хана, а вдали большую массу кавалерии, двигавшуюся со стороны города. “Беда,– думалось им,– что значит теперь наш пешкеш? Тут мало поднести и всю деревню с восьмисотлетним чинаром”. Но хан не обидел своих новых подданных, и только еще более изумил их, начал расспрашивать повалившегося к ногам его юзбашу о Мигирдиче, одном из самых захудалых обитателей Джалута.

А дело объяснялось очень просто. Беспечно проводил Гуссейн безмятежные часы среди раззолоченных покоев нухинского дворца, нисколько не заботясь и ничего не делая, чтобы утвердить свою шаткую власть. Напрасно персияне ждали, что, собрав войско, он соединится с другими персидскими отрядами для действий против русских. “Куда пойду я? – думалось хану.– Разве персияне и без меня не сумеют истребить гяуров! Клянусь моей головой,– скоро ни один из них не останется в живых. Что они за железоеды, чтобы победить такого умного храбреца, каков Аббас-Мирза!” И хан не двигался с места. Дни проходили за днями, а он все сидел в Нухе, и только персияне, пришедшие с ним, рыскали по окрестностям, как голодные волки, и нещадно грабили бедные армянские деревушки. Должно быть, сильно надоел нухинцам хан с его ближайшими приспешниками. И вот, чтобы отделаться от них, кто-то шепнул ему, что в деревне Джалута, у армянина Мигирдича, есть удивительная курица, несущаяся золотыми яйцами. Ханская жадность была возбуждена, и вот он стоял теперь перед валявшимся в пыли джалутским юзбашой и спрашивал и Мигирдиче. Обладатель чудесной курицы предстал перед ханскими очами.

“Великий хан! – сказал он,– Что знает Мигирдич, то и говорит. Соседки стали болтать, что одна из моих кур несет золотые яйца; хозяйка же моя всегда находила только простые. Я сам стал следить за курами и заметил, что одна из них не походит на других, и петух иначе обращается с ней, и другие куры не вырывают у нее из-под клюва зерен. Подумал я и поехал на днях в Тифлис к одному татарину, который знает причину всех вещей, гадает и рассказывает как по книге, что было и что будет. Татарин сказал мне, что соседки правы: есть у меня одна курица, не похожая на других, и несет она золотые яйца раз в месяц, когда покажется новая луна; но что она старается всегда так запрятать их, чтобы люди не отыскали. С того времени, как я возвратился, месяц еще не показывался. Прикажи, хан, поскорей ему родиться! Может быть, татарин и прав”.

Хан завладел чудесной курицей и прочно основался в Джалуте, в ожидании, пока золотой серп молодой луны не украсит собой глубокой синевы неба. Вновь бездеятельно проводил хан дни за днями, в грезах о несметных сокровищах, которыми скоро должна была наградить его курица.

Легенда приписывает хану чудные мечтания: одно яйцо за другим продавал он в Испагани, получая за каждое по десяти туманов, он покупал уже всю Испагань, нанимал турецкие массы войск, а “инглезам” заказывал огромные длинные пушки, чтобы не приближаться к проклятым гяурам и бить их издали, из-за двадцати агачей; мстительные грезы доводили его до самой Москвы, и гяурам грозило уже полное уничтожение со всем их племенем, с женами и детьми.

А события между тем не ждали. В тот самый момент, как Аллах услышал наконец мольбы своего верного раба и молодой рог месяца робко выглянул из-за небесного края, какой-то всадник осадил измученного скакуна перед монастырскими воротами.

Пришли грозные вести. Усталый, покрытый пылью “чапар”-татарин рассказывал странные веши. Непобедимый Аббас-Мирза и его несметные полчища разбиты горстью русских под Елизаветполем и бежали в Персию, а Ермолов сам уже на пути к Джалуте и Нухе.

Медлить было некогда. Хан вскочил на поданного ему коня и с драгоценной курицей в руках – он никому не хотел доверить чудесной птицы в самый критический момент, когда она вот-вот снесет золотое яйцо – поскакал по дороге в Нуху. Судьбе не угодно было, однако, сделать хана обладателем несметных сокровищ: дорогой курица вырвалась из ханских рук и скрылась в придорожном колючем бурьяне. Насмешливое сказание непременно хотело, чтобы курица, улетая, задела своим хвостом за самый нос высокостепенного хана. Отыскивать дорогую птицу было невозможно; хан знал, что русские умеют шагать скоро и как раз могли дошагнуть до него; ему чудились уже приближающиеся полки казаков. Призывая на головы гяуров громы небесные, грозя им проклятием и страшной местью в будущем, Гуссейн покорился воле Аллаха и поспешно, даже не останавливаясь в Нухе, проскакал прямо в Тавриз, сразу потеряв и ханство, и уже касавшееся его рук несметное богатство.

Так, совершив волю рока и заставив хана в бездействии потерять драгоценное время, золотоносная курица скромно сошла со сцены истории и скрылась в бурьяне от глаз людей – современников и потомства. А с ней вместе покончил свою историческую роль и Гуссейн-хан Щекинский.

Вот какой злой насмешкой отплатил самозванному хану шекинский народ за непрошеное посещение. И Ермолов, вступая в ханство, нашел слишком много элементов, склонявшихся к спокойствию и полному подчинению, чтобы возможно было какое-либо сопротивление: мятежные беки молчали, народ был доволен.

В Нухе в руках Ермолова уже были отрадные известия и из других отдаленных провинций, куда он намеревался идти со своим отрядом. Слух о Елизаветпольском погроме и повсеместном бегстве персидских полчищ быстро произвел свое действие и совершенно изменил картину края. Гуссейн-хан Бакинский, блокировавший Баку, поспешил снять осаду и, разграбив крепостной форштадт с окрестными селами, ушел в Талышинские степи. Куба также освободилась от блокады. В ночь на 24 сентября, сын шаха, Ших-Али-Мирза, стоявший перед Кубой с шеститысячным отрядом и пятью орудиями, “бежал самым поспешным образом, и догнать его была невозможно”, как писал в своем донесении Ермолов. Бежал “стремительно” и Мустафа-хан Ширванский, занимавший с персидской конницей другую часть Кубинской провинции. Полковник Мищенко с Апшеронским полком, преследуя бегущих, вступил в Ширвань и 7 октября занял Шемаху. Отсюда он двинулся к Джавату и на самой переправе через Куру, 14 октября, имел жаркую стычку с мятежниками. Батальон майора Марченко овладел мостом, устроенным Мустафой на канатах, взял два персидских орудия и преследовал персиян по Муганской степи.

Теперь отовсюду из русских пределов неприятель был изгнан. Исключение составляло ханство Талышинское; но Ермолов решил пока не занимать его, “ибо малого числа войск послать туда я не решаюсь, большого же нет средств продовольствовать”, писал он несколько позже в своем донесении. Тем не менее, Ермолов продолжал свое устрашающее шествие по ханствам, потому что, если внешние враги и были оттеснены,– в крае осталось достаточно врагов внутренних, к которым принадлежало все, что не желало замены персидского владычества русским, которое лишало их произвола и обуздывало их законом. Повсюду Ермолов встречал одно и то же явление: наклонность беков к мятежу, с целью восстановления своих утраченных деспотических прав над подчиненными им людьми, и желание народом спокойствия и охотное подчинение русской власти, от которого он отступал по чисто восточной привычке “к слепому подчинению своим старшинам”. И всюду находил Ермолов печальные следы персидского нашествия: “Кратковременное управление похитивших провинции размножило в оных величайшие беспорядки, все расхищено, разрушено”,– писал он государю. Его появление служило прямым доказательством непрочности надежд на персидские силы и устрашало тех, кто хотел мятежа; кто не имел причины желать низвержения русских, тех оно успокаивало. Перед лицом Ермолова все умиротворялось и затихало, как буря стихает с переменой ветра.

В начале ноября Ермолов пришел в древнюю столицу Ширванского ханства, Старую Шемаху. Провинцию он нашел в совершенном расстройстве. Мустафа-хан не оставил у зажиточных людей никакого имущества; персидские чиновники и конные войска, сопровождавшие его, производили ужасные грабительства; число приверженцев хана между беками и старшинами именно потому и возрастало, что хая, не надеясь долго владычествовать, позволял им разорять простой народ по произволу. Сам народ, устрашаемый персидскими войсками и подстрекаемый мусульманским духовенством, проповедовавшим истребление неверных, был взволнован,– и многие селения Ермолов нашел пустыми. Продолжительные беспокойства отвлекли жителей от полевых работ, и страшная бедность глядела со всех сторон. Теперь, с переменой обстоятельств, многое сразу изменилось в провинции; не многие из беков и старшин остались на местах,– остальные ушли с Мустафой в Персию; но, увлеченный туда силой, народ мало-помалу возвращался на свои пепелища.

Пройдя Ширвань и Бакинскую провинцию, Ермолов, в половине ноября, подошел к Каспийскому морю и вступил в Баку. Он нашел крепость в весьма хорошем состоянии, несмотря на продолжительную осаду: геройская зашита и отважные вылазки русских войск, державшие персиян в страхе, помешали неприятелю нанести ей какой-либо вред.

В Баку Ермолов получил от посланных им к персидским берегам крейсеров известие, что в Зинзилийском порту, в Гилянской области, удержаны многие из купеческих русских кораблей. Один из крейсеров, ходивший туда, встречен был пушечными выстрелами и должен был отойти, не имея орудий нужного калибра.

Между тем военные тревоги грозили краю с другой стороны. Пришли донесения о нападении джарских лезгин на Кахетию.

5 ноября, тысячная партия джарцев, конных и леших, перешла на правый берег Алазани и в окрестностях Царских Колодцев, и Караагача, где недавно еще стояли батальоны Ермолова, отбила у тушин четыреста баранов. Начальствовавший войсками в Кахетии, князь Эристов, быстро собрал в Царских Колодцах небольшой отряд и двинулся преследовать врагов. Под вечер 6 ноября, неподалеку от Алазани, на полях Зеленчинских, передовые разъезды увидели неприятеля, прогоняющего захваченные стада баранов. Заметив движение русских войск, джарцы приготовились к обороне. Началась перестрелка. Князь Эристов послал две роты Грузинского гренадерского полка опрокинуть неприятеля. Лезгины не выдержали натиска и рассеялись, оставив на месте боя несколько тел и бросив два знамени. Наставшая темнота помешала Эристову продолжать преследование, и только это обстоятельство да гористая местность спасли неприятеля от большого погрома. На другой день, на рассвете, на высотах, по левому берегу Алазани, показывались большие партии лезгин, хотя и не осмеливавшихся ничего предпринимать.

По достоверным сведениям, добытым Ермоловым, это была только прелюдия к более энергичным действиям. Подстрекаемые царевичем Александром и Аббассам-Мирзой, не скупившимися на обещания, джарцы не думали о покорности. Они пригласили на помощь к себе более пяти тысяч лезгин из вольных обществ Нагорного Дагестана и готовились вторгнуться на поля Кахетии.

Получив эти тревожные известия, Ермолов послал князю Эристову приказание, с пятью полками двадцатой дивизии (Севастопольский полк остался в Елизаветполе) вступить во владения джарцев. Он предписывал, однако же, избегать неприязненных действий, стараясь заставить их повиноваться и выслать от себя пришедших на помощь горцев другими средствами; если же окажут сопротивление, то понудить их к тому силой оружия. В то же время сам Ермолов спешил в обратный путь, взяв направление опять через Шекинскую провинцию, так как ему дали знать, что дагестанские горцы угрожают напасть и на нее.

9 декабря, Ермолов уже был в Нухе. Здесь он узнал, что лезгины, действительно, незадолго перед тем готовились войти в Шекинское владение и объявить его независимым ханством, под властью одного из проживавших в Астрахани сыновей Медмед-Гассан-хана, опираясь на сильную партию его приверженцев, оказавшуюся в провинции. Дагестанские горцы разоряли те селения, которые не хотели принять их сторону, и даже напали на караулы шекинцев, учрежденные местными властями; но тут они встретили кровавое сопротивление. Прибытие Ермолова с войсками вновь водворило в провинции спокойствие; но он не считал уже это спокойствие прочным и решил расположить здесь часть войск, как только должно будет вывести их в земли джарцев.

В Нухе Ермолов получил известие, что Эристов с двадцатой дивизией и двумя кавказскими батальонами, грузинским и ширванским, 29 ноября перешел Алазань и вступил в землю врагов. Джарцы вместе с призванными ими на помощь горцами, в числе девяти тысяч человек, отступили и, заняв крепкую позицию в Закаталах, ожидали нападения русских. Но Эристов не пошел на них, а расположил свои войска поблизости, так что они отрезали все сообщения джарцев с окрестными селениями, откуда могли бы доставляться к ним жизненные средства.

Ермолов, зная, что нападение на Закатали слишком дорого обошлось бы русским войскам, одобрил распоряжения Эристова и предписал ему ограничиться только блокадой, а на досуге знакомить полки двадцатой дивизии, с образом горской войны, требующей ежеминутной осторожности.

Отпустив в Тифлис бывший с ним сводный гвардейский полк, Ермолов, с остальными войсками своего отряда, двинулся и сам на соединение с Эристовым. Он пришел туда 12 декабря.

С непритворной радостью ожидали старые кавказские войска своего любимого главнокомандующего. Один из современников-очевидцев, только что пришедший тогда с войсками из России, с удивлением описал впоследствии эту, поразившую его, встречу. По словам его, для Ермолова, по обыкновению, ничего не подготовляли, не отдавали приказаний чиститься, строиться перед палатками, кричать “ура”. Ему, “юному”, просто “не верилось, что ждут главнокомандующего. Всюду говорят о его приезде, и нигде не делают репетиций, как это сто раз сделали бы уже в России”. На вопросы его старые кавказцы отвечали: “Дедушка наш этого не любит; он знает, что мы и без приказания рады ему”. В самый день приезда Ермолова, после полудня, в лагере поднялась суматоха: кто в чем был, выскакивали из палаток и бежали на алазанскую дорогу. Он бросился за ними. “Что такое?” “Едет, едет”,– отвечали ему солдаты. И вот, верхом на небольшом горском коне, в простом наряде, ласково приветствуя толпившихся солдат, показался Ермолов; весело и почти бегом следовал за ним батальон ширванцев. Неподдельная радость сияла на. лицах солдат и встречавших, и сопровождавших своего любимца; офицеры также выходили на дорогу запросто: они были большей частью в бурках и в косматых шапках. Каждый спешил взглянуть на Ермолова. “Алексей Петрович никого не осыпал наградами, был скуп на деньги, и несмотря на все это,– говорит очевидец,– войска любили его. Мне, находившемуся тогда в семейном кругу солдат, возможно было убедиться в этом. Войска видели в нем не начальника только, а и человека; и этим-то он привораживал к себе солдатские сердца”.

Не всем, однако, понятна была эта простота отношений между войсками, закаленными в боях, и вождем, водившим их к победам. К числу таких именно людей принадлежал, между прочим, и генерал-лейтенант Красовский, только что назначенный тогда начальником двадцатой пехотной дивизии. Он приехал в лагерь за Алазань, дня три спустя после прибытия туда Ермолова, и нашел свою дивизию уже перенявшей некоторые обычаи кавказских войск. В оставленных им записках он с раздражением говорит о замеченном им отступлении от формы в одежде солдат и офицеров, считая это “поселяющим при первом взгляде отвращение и разрушающим дисциплину”. Красовский передает, между прочим, что, осматривая полки, он с удивлением с первого шага заметил в них какое-то уныние, которое объяснялось, будто бы, холодным приемом Ермолова, не сказавшего ни одному полку даже обыкновенного приветствия: “Здорово ребята!” Мало того, Ермолов не захотел, будто бы, иметь при себе в карауле солдат Нашабургского полка, сказав, что на новые войска положиться не может, и заменил их ширванцами.

Нужно думать, однако, что Ермолов просто пожелал, чтобы в карауле у него были любимые им ширванцы, и нашабургцам обижаться здесь было нечего. Без сомнения, все это могло поразить Красовского как человека нового среди кавказской обстановки, привыкшего к совершенно другим порядкам. Удивительным показалось ему и то, что войска расположены были на небольшой площадке в каре, “с такой осторожностью, как будто бы их окружала многочисленная армия”; и Закаталы показались ему, незнакомому с горской войной, местом совершенно доступным, “не имеющим не только никаких укреплений, но даже и того непреоборимого препятствия природы, о котором так много говорили”. Так опрометчиво судили многие, приезжавшие тогда из России и не знавшие ни быта кавказского солдата, ни кавказской природы и связанных с ней опасностей, ни характера горских народов, с их оригинальным способом войны. Красовский был между тем одним из лучших боевых генералов того времени. Не лишнее, однако, сказать, что он принадлежал к числу открытых недругов Ермолова.

Личное присутствие грозного главнокомандующего в русском отряде не замедлило оказать магическое действие на джарцев. В лагерь явились их старшины, изъявляя покорность и прося пощады. Они представили аманатов из лучших фамилий, выдали захваченных ими пленных, обязывались выслать призванных к себе на помощь лезгин и уплатить все нанесенные жителям Кахетии убытки.

Ермолов дальновидно рассчитал всю выгоду мирного исхода затруднений с джарцами. Действия против них оружием могли стоить значительных потерь, тем более, что, осматривая 14 числа позиции неприятеля, Ермолов нашел их, в противоположность мнению Красовского, “чрезвычайно твердыми”. Да и потери эти, в конце концов, грозили остаться совершенно бесполезными, так как, по удалении войск,– как бы ни были блестящи успехи их,– джарцы снова могли занять свои крепкие позиции, и, озлобленные, тем с большим рвением предались бы набегам и разбоям, как это было двумя десятилетиями раньше. И дело, таким образом, не подвинулось бы вперед ни на шаг. Ермолов принял поэтому благосклонно изъявления покорности и именем императора объявил джарцам забвение их измены; он только обратил им в наказание содержание значительного числа войск, оставленных на зиму, “что они весьма чувствуют и признают справедливым”, как он доносил государю.

Нужно было, однако, позаботиться о том, чтобы, в случае новой попытки к возмущению, иметь возможность беспрепятственно приблизиться к обычной позиции их в Закаталах. С этой целью, часть весьма богатых садов, окружавших Джары в виде густого леса, была вырублена, а несколько хороших домов в самом селении сломано. Джарцы беспрекословно подчинились этим распоряжениям и не сделали во все время ни одного выстрела против русских. Все данные ими обещания они с точностью исполнили, и скоро лезгины ушли от них в свои горы. Ермолов, со своей стороны, приказал князю Эристову отойти с войсками от селения, чтобы стесненные в нем жители могли разойтись по своим деревням.

Устроив здесь дела, Ермолов 27 декабря возвратился в Тифлис, а войска распущены были на зимние квартиры: князь Эристов с грузинским и ширванским батальонами возвратился в Кахетию; полки двадцатой дивизии, Козловский и Нашабургский, с легкой артиллерийской ротой, отправились в Шекинское ханство, где к ним присоединились еще три полка второй уланской дивизии, вместе с конной батареей. В Джарских владениях, под начальством генерала Красовского, остались; Серпуховский уланский полк, егерская бригада двадцатой дивизии и Севастопольский пехотный полк, смененный в Елизаветполе Крымским. Так простояли они до следующей весны, испытывая большие затруднения в продовольствии, так как земля была чрезвычайно истощена и лезгинами, и русскими. Тем не менее, в течение всей зимы спокойствие нигде не нарушалось. Случались, конечно, мелкие разбои, так, например, Красовский доносил, что В марта двое рядовых, вышедших за хворостом, были захвачены лезгинами, и один из них найден в кустарнике израненным,– но это были такие случаи, каких невозможно устранить в своевольной, привыкшей к разбоям стране, и во времена глубокого мира.

К январю 1827 года весь обширный район прикаспийских ханств и земли джарских лезгин, таким образом, затихли. В Дагестане также было спокойно, и только в Табасарани, от берегов Самура и до самого Дербента, долго еще шли разбои. Однажды сильные шайки мятежников напали даже на селения преданных России беков и были отбиты только благодаря упорному сопротивлению. В помощь бекам послана была татарская конница, и с ее прибытием табасаранцы хотя и отступили, но беспорядки не прекращались: мелкие шайки заходили даже в Кубинскую провинцию, и там нападали на оплошных солдат и казаков. Источником всех этих волнений был некто Кирхляр-Куди-бек, бывший майсюм Табасаранский, изгнанный за несколько лет перед тем из своих владений. Теперь, пользуясь общей смутой, внесенной персидским нашествием, Кирхляр задумал оружием возвратить утраченную власть и, в свою очередь, изгнать преданного нам Ибрагима-бека Карчагского. Чтобы прекратить волнения, генерал-майор Краббе поручил командиру Куринского пехотного полка, подполковнику Дистерло, вступить в Табасараньи обеспечить, по крайней мере, сообщения между Кубой и Дербентом. Дистерло выступил со своими куринцами 23 декабря и на пути соединился с конницей Аслан-хана Казикумыкского и Гамза-бека Каракайтагского. Большая часть приморской Табасарани тотчас заявила покорность и дала присягу; но жители девяти селений бежали в горы и на предложение Дистерло возвратиться в свои дома не отвечали. Дело не обошлось без серьезного столкновения. Случилось, что Аслан-хан со всей конницей отдалился от пехоты и наехал в густом лесу на многочисленную партию. Завязался упорный бой; табасаранцы были разбиты, но победа недешево досталась и русским приверженцам: владетель Каракайтага Гамза-бек был убит, и вместе с ним выбыло из строя до шестидесяти всадников. Дистерло не имел, однако, достаточных сил, чтобы проникнуть в самые горы и окончательно подавить восстание. Он ограничился тем, что оставил две роты с Одним орудием для прикрытия дороги в Кубу, а с остальными отошел в Дербент. Но результаты его похода сказались скоро. Кирхляр-бек, отчаявшись найти убежище в терекеменских селениях бросился в Вольную Табасарань. Но вольные табасаранцы уже сами искали покровительства России, и 27 января 1827 года добровольно присягнули на подданство. Чтобы не нарушить священного обычая гостеприимства, они, правда, отказались выдать Кирхляра, но в то же время предложили ему или самому явиться к русскому начальству, или оставить их землю. Кирхляр отправился в Дербент и безусловно передал участь свою на милосердие государя. Мятеж, казалось, потух. Но в этой стране, издавна своевольной и буйной, веками накоплявшей в себе горючие материалы, спокойствие не могло быть прочно; вспышки продолжались. В апреле месяце, случилось дерзкое нападение на мельницу, стоявшую почти под самыми стенами Дербента. Семь человек Куринского полка, посланные туда для перемола провианта, оказали, однако, упорное сопротивление, но двое из них были все-таки убиты. На тревогу поднялся весь дербентский гарнизон. Партия скрылась, и не было возможности узнать, из каких людей она состояла. Сначала полагали, что то были вольные табасаранцы; казикумыкский хан писал, что они собирают злонамеренные шайки, которые могли отважиться и на такое дело, зная, что в Дербенте нет достаточно войск, чтобы их преследовать. Но дело объяснялось, однако, персидскими прокламациями. Распространенные в крае, они нашли себе отголосок в Аварии, и сын известного Сурхая Казикумыкского, Нох, стал во главе движения. Со значительной аварской конницей спустился он с гор, прошел Кубачи и уже приближался к Вольной Табасарани. Там он думал соединиться с каракайташами и, общими силами, вконец разгромить владения преданных России карчагских беков. Дела принимали серьезный оборот. Собственные выгоды Аслан-хана заставляли его зорко следить за этим сборищем, потому что всякий успех мятежа грозил прежде всего отторжением от него Казикумыка и низложением власти его даже в Кюре. И вот, в то время, когда аварцы двигались их Кубачей, Аслан-хан со своей конницей занял терекеменские селения. На помощь к нему подошли из Дербента три роты Куринского полка с тремя орудиями. Решено было защищать от Ноха только деревни, лежащие на плоскости, так как вдаваться в горы с таким малым отрядом было не безопасно. К счастью, дела неожиданно приняли опять благоприятный оборот. Несколько волостей, уже волновавшихся, сведав о приближении войск, сами просили карчагских беков ходатайствовать за них перед русским правительством. Эта перемена в настроении жителей поразила мятежников, и Нох остановился. Состояние края было напряженное. Но худой мир лучше доброй ссоры, и надо было пока довольствоваться этим. На всякий случай Краббе потребовал, однако же, в Дербент еще две роты Куринского полка из Бурной.

Так слагались обстоятельства в Табасарани. Но они, по отдаленности от театра войны, не могли обнаружить на нее почти никакого влияния; спокойствие в ханствах совершенно обеспечивало тыл русской армии, шедшей в Персию, чего именно только и добивался Ермолов.

Иное значение имело неусмиренное возмущение в ханстве Талышинском. Еще будучи в Баку, Ермолов получил известие, что талышинский хан строит укрепление в гористой и покрытой дремучими лесами местности, чтобы оттуда делать набеги за Куру и тревожить с фланга русскую коммуникационную линию. Но Ермолов не считал нужным принимать против этого какие-либо меры, не располагая для того свободными силами. Он справедливо рассчитывал, что появление русских войск за Араксом само собой не только водворит повиновение в Талышах, но и поднимет мятеж в соседней с ними Гилянской провинции против самой Персии. Расчеты его были впоследствии оправданы обстоятельствами.

Не лишнее сказать, что в те тревожные времена. Россия неожиданно нашла себе сильного союзника за Каспийским морем, в лице Туркменского народа, издавна отличавшегося враждой к персиянам. Есаул Лалаев, посланный Паскевичем в 1830 году в Туркмению, доносил оттуда, что туркмены, кочующие у персидских берегов Каспийского моря и по рекам Атреку и Гюргеню, давно уже ищут только случая, чтобы вступить в подданство Русской империи, и в доказательство своей преданности рассказывали ему, что в 1826 году, когда началась война между Россией и Персией, они со своей стороны предприняли целый ряд нападений на Хоросанскую область. Граница Персии была опустошена и залита кровью. Туркмены возвратились с триумфом; но торжество победы омрачено было внезапной смертью их старого и знаменитого вождя, Бута-хана, прозванного в народе Грозным: он был предательски убит, уже по окончании набега, своим же туркменом, подкупленным персиянами. По смерти его вступил в управление страной старший в роде, двоюродный брат покойного, Султан-Мамед – человек кроткий и лишенный слуха. Только это обстоятельство и помешало дальнейшему развитию кровавой войны, и спасло пограничное персидское население от новых ужасов свирепого туркменского нашествия.

В общем обстоятельства сложились, таким образом, весьма благоприятно, сгладив невыгодное впечатление и уничтожив результаты успехов персиян, приобретенных имя в первое время вторжения в русские пределы. Наступила возможность с возвращением весенних дней внести русское оружие в сердце Персидской монархии.