XXX. НА ЭЛЬБРУСЕ И АРАРАТЕ

Верстах в трехстах к юго-востоку от Ставрополя на горизонте виднеется беловатая полоса, точно вереница облаков отдыхает на ясной, голубой лазури. Но облака по нескольку раз в минуту меняют свои очертания, а беловатая полоса, протянувшаяся вдоль горизонта, никогда не меняется. Как видели ее назад тому десятки тысяч лет, так видят ее и теперь, с тем же нежно-розовым отливом на утренней заре, с тем же слабым отблеском далекого зарева по вечерам, когда солнце уходит за горизонт и прощальные лучи его озаряют окрестность. В туманную погоду и в знойные часы летнего полдня, когда мгла поднимается из раскаленной почвы, она совсем пропадает из вида. Эта белая полоса – снеговая линия Кавказа. В центре ее, несколько выдвинувшись вперед, возвышается увенчанный двуглавой короной колосс, который носит название Эльбруса [19]. Долгое время окрестности его были страной неведомой, куда не проникало русское оружие; и даже пытливый взор ученого, останавливаясь на нем, только издали любовался его белоснежной порфирой. Но время шло, – русские штыки наконец проложили себе путь к его заповедным предгорьям. Это было в 1828 году, во время покорения Эмануэлем Карачая. Эльбрус, считавшийся не более, как одной из вершин главного хребта, каким он представляется издали, оказался самостоятельной нагорной областью. Это исполин, не только смело рванувшийся ввысь, в заоблачный мир, но и захвативший своими отрогами целую страну, населенную различными племенами, говорящими на различных языках и наречиях. Покорением этих племен выполнялась одна из важнейших стратегических задач наших за Кубанью; но Эмануэль этим не удовлетворялся. Просвещенный генерал, не будучи ученым по профессии, был одним из выдающихся меценатов своего времени. Он хотел покорить самый Эльбрус, обозреть все его окрестности, побывать на его вершине, исследовать природу его во всех отношениях, словом, сделать его достоянием науки.

Для выполнения задуманного плана у Эмануэля как у высшего административного лица в крае были все вспомогательные средства: войска, проводники, вьючные животные, но не было людей, которые своими исследованиями и открытиями могли бы принести пользу науке, не было ученых и специалистов. Без них же восхождение на Эльбрус было бы подвигом, достойным удивления, но подвигом бесцельным и безрезультатным. В двадцатых годах нынешнего столетия наука в России не пользовалась большой популярностью; она составила достояние немногих избранных лиц, и, подобно науке средних веков, искавшей себе убежища в монастырях, работала в тиши академии, процветавшей только под эгидой русских венценосцев. Эмануэль снесся с академией наук, приглашая членов ее принять участие в экспедиции, которую он намерен был предпринять летом к Эльбрусу и его окрестностям для открытия прямых и безопасных путей через этот центральный узел Большого Кавказа. Академия сочувственно откликнулась на его приглашение и с соизволения императора Николая Павловича командировала па Кавказ успевших завоевать себе почетное место в науке четырех своих членов: Эмилио Ленца, совершившего с Коцебу кругосветное путешествие и впоследствии издавшего прекрасное руководство по физике; Адольфа Купфера, также профессора физики и химии; Карла Мейера, директора ботанического сада в Петербурге, и Эдуарда Менетрие, энтомолога, занимавшего должность консерватора в кунсткамере, которую он обогатил замечательной коллекцией бразильских насекомых. От министерства финансов, для геологических и минералогических исследований, назначен был горный инженер Вансович, и, кроме того, к экспедиции присоединился еще один иностранец, известный венгерский путешественник де Бесс, посланный наследным принцем Габсбургского дома эрцгерцогом Иосифом в Крым, на Кавказ и в Малую Азию. Это была вторая русская ученая экспедиция на Кавказ, первую совершили академики Гюльденштедт и Гмелин, посетившие Кавказ в 1769 году. Но восхождение на Эльбрус до Эмануэля никто никогда не предпринимал, да и самая мысль о подобном предприятии никому не могла прийти в голову. Отчеты об ученой экспедиции в 1829 году помещены в мемуарах С.-Петербургской академии наук, но они, как и вообще отчеты ученых и специалистов, отличаются сухостью и доступны пониманию не многих. К тому же, наблюдения, сделанные во время этой экспедиции, сравнительно с позднейшими исследованиями, уже потеряли цену и самое определение высоты Эльбруса[20] показывает, что ныне руководствоваться данными этой экспедиции, без сличения их с новейшими изысканиями, невозможно. Зато другие стороны этой академической экскурсии весьма любопытны, особенно о тех местах, о которых сохранились мемуары венгра де Бесса, туриста без всяких претензий на какую-либо ученость. Непогрешимости его путевых заметок и наблюдений несколько вредит довольно странная мания видеть во всех народах, с которыми ему приходилось встречаться на Кавказе, племена, родственные венграм, – остатки великого народа маджар, или мадьяр, владевшего будто бы всем Северным Кавказом, до берегов Дона и Каспия. Всех их он приветствовал как своих единоплеменников. Карачаевцев он уверял даже, что в Венгрии и теперь еще сохранилась фамилия их древнего родоначальника Карачая, представители которой поныне служат в армии австрийского императора. Наивные горцы с немым удивлением внимали речам словоохотливого туриста, но не разделяли его национальной гордости. Довольные своим положением и внутренним устройством, они не желали никаких перемен и начали подозревать в навязываемом им родстве с мадьярами коварный умысел посадить к ним владетелем венгерского Карачая, о котором они не имели никакого понятия. Тревога их, вызванная открытиями иностранного путешественника в области этнографии, была так сильна, что Эмануэль нашел необходимым гласно вывести их из этого заблуждения и запретить де Бессу впредь вести разговоры о таких щекотливых предметах.

В настоящее время восхождение на Кавказские горы не только с научной целью, но даже для удовольствия альпийской прогулки, полной приключений, происходит часто и производится не только русскими путешественниками, но и разными иностранными учеными, посещающими Кавказ во время летнего перерыва их кабинетных занятий. Но во времена Эмануэля, когда прогулки вне стен укреплений происходили только на местности, огражденной казачьими пикетами, подобное восхождение на Эльбрус могло быть совершено только в виде военной экспедиции. К началу июля в Константиногорске собран был отряд из шестисот человек пехоты, четырех сотен казаков и двух орудий, под начальством подполковника Ушакова, занимавшего в то время должность нальчикского коменданта; из караногайских степей пригнали верблюдов для поднятия тяжестей, и небольшой отряд, сопровождавший ученую экспедицию, выступил девятого июля утром по пути к Бургустану. В свите Эмануэля недоставало только одного де Бесса, который приехал спустя несколько дней, когда войска стояли на урочище Хассауте. Казак доложил генералу, что прибыл какой-то иностранец, должно быть, немец, который сам себя называет “бесом”. Эмануэль имел уже предварительные сведения о нем из письма эрц-герцога Иосифа и, как сам венгр, принял знаменитого путешественника с распростертыми объятиями.

Лагерь, раскинутый в верховьях реки Хассаута, не имел сам по себе ничего привлекательного. Напротив, своими прозаическими деталями он мало гармонировал с девственной красотой ландшафта. Для генерала и его свиты, к которой причислялись и все академики, разбиты были палатки; солдаты укрывались от солнечного зноя в шалашах, построенных из хвороста и древесных ветвей, а казаки разбрелись по ущельям между окрестными холмами, где на роскошных пастбищах лошади их утопали в траве по самую шею. Хассаут был первой станицей на пути к Эльбрусу, и с этой же станции начались исследования наших ученых. Но между тем, как одни из них пополняли свои гербарии, другое наблюдали барометр или делали вычисления, а третьи разыскивали в окрестных горах богатые залежи свинцовой руды и каменного угля, неугомонный венгерский турист весь поглодан был изысканием родословной своего народа, колыбелью которого, по мнению его, был Северный Кавказ. “Даже на этом самом месте, где теперь стоит наш лагерь, – говорил он Эмануэлю, – на месте пустынном и одичалом, сохранились следы пребывания мадьяров. Невежественные горцы зовут его Хассаут, тогда как настоящее имя его Казаут, что значит по-венгерски “покосная дорога”. Здесь наши родоначальники, на этих самых лугах, пасли своих коней и сюда же, на эту самую речку, водили их на водопой”. Он искал подтверждения своих догадок в местных преданиях, расспрашивал каждого горца, появлявшегося в лагере, и не находил ничего, кроме глубокого изумления со стороны туземцев, которых в данную минуту интересовала не родословная их предков, а внезапное появление русских штыков вблизи их аулов; особенно смущала их артиллерия, – и депутация за депутацией являлись к Эмануэлю с тайной целью выведать – точно ли русские не имеют никаких завоевательных замыслов. Первыми прибыли карачаевцы, которым принадлежал Эльбрус своими северными и западными склонами. Они враждебно отнеслись к де Бессу, и даже у них промелькнула мысль, не пришел ли русский отряд посадить к ним нового правителя, какого-то неведомого им венгра. Эмануэль рассеял их опасения. Он объяснил карачаевцам, в чем дело, и сказал, что опасаться им за свои жилища нечего, что русских ни в чем упрекнуть нельзя, так как они все время свято соблюдали принятые на себя обязательства. “Без надежного военного прикрытия, – добавил он, – я не могу дозволить нашим ученым, присланным от самого государя, предаваться исследованиям, особенно в таких местах, где по трущобам сидят аулы кабардинских абреков”.

Заинтересованные предприятием, карачаевцы остались при отряде с тем, чтобы принять участие в экспедиции, в успехе которой, однако, сильно сомневались. Один из мулл, отправившийся обратно в Карта-юрт, успел успокоить переполошившееся население, после чего сам валий Карачая Ислам-Крым-шамхал тотчас сел на коня и выехал навстречу отряду. Вслед за ним стали являться и другие владельцы, из числа которых обращал на себя внимание ногайский князь Атакой Мансуров, прибывший с огромной свитой. Все они, успокоенные относительно намерений отряда, относились, однако же, с большим недоверием к возможности достигнуть вершины Эльбруса. Энергичнее всех восстали против предприятия старики. “Если бы вы только потеряли время и труд, – говорил один из них де Бессу, – это бы еще ничего; но вы можете потерять людей и погибнуть сами. Идите. Мы от вас не отстанем, будем указывать вам дорогу, но до вершины горы не дойдем, а если и дойдем, то уже назад не спустимся”.– “Да отчего же? Отчего?” – допытывался де Бесс через переводчика. “Так угодно Аллаху, – отвечал старик, – никто из смертных, пытавшихся проникнуть в тайны Эльбруса, еще не возвращался назад, и никто не может сказать, куда они пропадают”.

Действительно, величественная и грозная природа Кавказа, с ее необъяснимыми для необразованного ума явлениями, сделали горцев чрезвычайно суеверными. Пылкое воображение их населило горы бесчисленным множеством сверхъестественных и таинственных обитателей и создало множество поэтических легенд, из которых мы расскажем же, которые относятся собственно к Эльбрусу.

Одно из самых древних преданий Востока говорит, что кавказские горы первые показались из-под воды после всемирного потопа и что за одну из них, именно за Эльбрус, как за подводную скалу зацепился Ноев ковчег. Он расколол вершину ее надвое и потом уже, отплыв отсюда, остановился на Арарате.

Греческие мифы говорят нам о Прометее, который похитил небесный огонь и был за то прикован Зевсом на вечные времена к кавказской скале, где он томится до сих пор в одной из ледяных пещер Эльбруса.

У горцев Северного Кавказа также существуют подобные легенды. Вот что, например, рассказывают о том осетины.

В глухой и полудикой Дигории, что лежит по соседству с землей карачаевцев, жил один бедный пастух, которого звали Бессо. Однажды, разыскивая горные пастбища для своего маленького стада, он забрел в такие места, где не только никогда не был сам, но где едва ли ступала нога человека. Прямо перед ним вырезывался на голубом небе величественный силуэт Эльбруса, и снеговая вершина его, озаренная лучами восходящего солнца, переливалась всеми цветами радуги. Кругом стояли мрачные утесы, и странно! ему показалось, что они перешептываются между собой.

Какая-то неведомая сила тянула юношу вперед и вперед. Он подчинился ей безотчетно и шел до тех пор, пока не остановился перед зияющей пастью пещеры, угрюмой и страшной, как жилище демона. Оттуда неслись тихие стоны. Бессо смело переступил порог старого, закоптевшего грота—и крик невольного изумления вырвался из его груди. Прямо против входа в пещеру к громадной каменной глыбе был прикован толстыми цепями красивый полуобнаженный юноша; его прекрасные голубые глаза выражали страдание; его шелковистые золотые кудри в беспорядке разлились по плечам, которые едва были прикрыты обрывками пурпурной мантии, испещренной золотыми узорами. Весь пол пещеры усыпан был золотыми и серебряными слитками, а по углам лежали кучи драгоценных каменьев.

– Бог да благословит тебя, добрый юноша! – сказал незнакомец, обращаясь к Бессо.– Приход твой может избавить меня от страданий, и тебе даст богатство и счастье.

– Приказывай, батоно (господин), – отвечал пастух, почувствовавший к узнику необъяснимую симпатию.– Все, что может сделать бедный Бессо, – он сделает.

– Подай мне конец цепи, которая висит за тобою, Бессо оглянулся. На противоположной стене, куда указывал юноша, был ввинчен обрывок толстой железной цепи. Бессо поднял его, но цепь оказалась короткой.

Тогда юноша сказал ему:

– Слушай Бессо: я могу быть свободен, только схватясь за конец этой цепи; тогда я разорву оковы и уничтожу злого коршуна, прилетающего терзать меня. Но цепь должна быть из старого железа; не пожалей трудов, собери его столько, сколько нужно для полуаршина цепи, скуй ее, – и тогда я спасен, а богатства, которые ты видишь, будут твои. Но помни, пока я не буду свободен, ничей посторонний глаз не должен видеть не только меня, но даже утеса, в котором я погребен уже много-много веков.

Вернувшись домой, Бессо тотчас принялся за свой кропотливый труд: днем он собирал по кусочкам старое железо, ночью – уходил из деревни и перековывал его в пещере, о существовании которой, как ему казалось, никто не догадывался. Но когда цепь была готова, односельцы его, давно подметившие странное поведение пастуха, подстерегли его на дороге и силой заставили вести себя к таинственному гроту. Бессо пошел как приговоренный к смерти.

Вот перед ним показался уже Эльбрус, такой же величавый, такой же сверкающий, как в первый день его свидания с узником; те же скалы стояли на тех же местах, и как тогда, казалось, шептали между собой о тайне, скрытой в их недрах... Вот и пещера узника... И вдруг раздался оглушительный, страшный треск: громадный утес вместе с пещерой пошатнулся на своем основании, оторвался от гор и рухнул в бездну... Дико вскрикнул Бессо и без чувств повалился на землю; несчастный сошел с ума. Что сталось с его спутниками, предание не говорит, но с тех пор на снежных пустынях Эльбруса больше никогда не отпечатывалась нога человека.

Таково осетинское сказание о Прометее. У христианских народов, соседних с Осетией, нет даже следов подобного мифа, и Эльбрус, этот гигант Кавказа, низводится народными легендами грузин на степень нашей Лысой горы, где, как известно, собираются на шабаш киевские ведьмы. Только грузинские ведьмы отличаются от наших доморощенных тем, что совершают свои воздушные путешествия не на традиционных метлах и вениках, а на черных котах, которых воруют у соседей.

Вера в недоступность вершины Эльбруса существует также и у горцев Западного Кавказа. У них также есть свой Прометей. Но какая разница между поэтическим вымыслом греков и суровым представлением наших воинственных горцев. Там Прометей – художник, прекрасным изваяниям которого недоставало только души, и, чтобы вдохнуть в них жизнь, он решился похитить огонь с неба. В понятиях горца Прометей – титан, громоздивший скалы, чтобы по ним добраться до самого неба. Одна из наиболее распространенных легенд среди закубанских горцев рассказывает следующее:

На самом темени Эльбруса, с которого снег никогда не сходит, есть огромный шарообразный камень. На нем сидит великан-старик с длинной, до ног, бородой и с красными глазами, которые горят как два раскаленные угля. Много веков пронеслось над землей с тех пор, как он, окруженный недремлющей стражей, сидит, прикованный к скале Эльбруса за то, что когда-то, полагаясь на свои титанические силы, думал низвергнуть самого Аллаха. Иногда старик пробуждается от тяжкого оцепенения, в котором находится века, и спрашивает своих сторожей: “Все ли еще растет на земле камыш и родятся ягнята?” – “И камыш растет, и ягнята родятся”, – отвечают ему сторожа. И великан, зная, что он осужден томиться, пока на земле будет проявляться творческая сила Зиждителя, в бешенстве потрясает оковы. Тогда земля колеблется, и от звона цепей родятся громы и молнии. Никто из смертных не может его увидеть, – на то и стража охраняет вершину Эльбруса, но его присутствие ощущается всеми: его стоны – это подземный гул, потрясающий подножия гор и утесов; его дыхание– порыв урагана; а слезы– та бурная река, которая с неистовым рокотом вырывается из-под вечных снегов Эльбруса.

По кабардинскому преданию, еще более поэтическому, на том же Эльбрусе обитает Джин-падишах, властитель и царь духов, которого Аллах низверг с небес за то, что в безумной гордыне он думал стать выше Того, Кто сотворил небо и землю. Он также стар – старее нашей земли, потому что сотворен был раньше ее, когда Аллах мановением руки создал бесплотные небесные силы. Наши годы для него мгновение; века и тысячелетия составляют его годы. Он помнит прошлое, которого был свидетелем, но ему известно и будущее. Он знает, что в наказание ему из далеких полуночных стран, где царствует вечная зима, придут великаны и покорят его заоблачное царство. И вот в мучительной тревоге поднимается он порой со своего ледяного трона и зовет со всех высей и пропастей Кавказа полчища подвластных ему духов. Когда он летал, от удара его крыльев поднималась буря, бушевало море и страшным ревом своих волн будило дремлющих в его пучинах духов. Иногда от трона царя со снежной вершины раздавались стоны и плач. Тогда умолкало пение птиц, увядали цветы, вершины гор одевались туманом, вздымались и ревели горные потоки, гремел гром, тряслись скалы – и все покрывалось мраком... Порой неслись оттуда же гармонические звуки и пение блаженных духов, которые, витая над троном грозного владыки, желали пробудить в нем раскаяние и покорность великому Богу. В это время облака быстро исчезли с лазурного неба, снеговые вершины гор сверкали рубинами, ручьи тихо-тихо журчали и цветы, как благовонные кадильницы, курили фимиам и наполняли воздух благоуханным ароматом. Но грозный старец не внимал зову небес. Он вперял взоры на север и видел, как оттуда

Колыхаясь и сверкая
Двигались полки...

Это север слал свои дружины, и стальная цепь штыков их уже протянулась до предгорий его Эльбруса...

Теперь от области народных фантазий перейдем к действительности. Мифы доказывают пытливость человеческого ума, который до тех пор не даст себе покоя, пока не разрешит представившейся ему загадки. Той же пытливостью объясняется и предпринятое Эмануэлем восхождение на Эльбрус. Отряд его мы оставили в долине Хассаута, откуда шестнадцатого июля караван двинулся дальше и после трудного трехчасового перехода поднялся на высоту семи тысяч футов над уровнем моря. Это была вторая ступень исполинской лестницы, ведущей на Эльбрус с востока. Она состояла из обширного плато, известного под именем Зидах-тау, и была ограждена такими теснинами, что небольшая горсть людей, вооруженных винтовками, могла бы здесь остановить напор целой армии. На Зидах-тау, так же, как и у Хассаута, войска нашли все необходимое для бивуака: обильные пастбища, прекрасную воду и хворост для шалашей и костров. Но здесь же им пришлось испытать на себе и влияние некоторых климатических условий этого негостеприимного пояса. Из-за гребня ближайших высот вынырнула вдруг огромная черная туча, мгновенно омрачившая небо, и над лагерем пронесся ураган с проливным дождем и градом. Удары грома, сопровождавшиеся глухими раскатами в горах, придавали нечто грозное общей картине страны, внушая путешественнику, что он приближается к священной горе, недоступной назойливой пытливости человека.

За первой тучей стали появляться другие, и только к вечеру все они потянулись на восток освежать раскаленные степи каспийского побережья. На другой день утро было чудесное. По краям голубого неба торчали серебристые пики снеговых гор, и между ними кое-где еще плавали остатки облаков – последние следы пронесшейся бури. Солнце грело, но не жгло и не сушило, как на плоскости. Трава, отчасти вытоптанная лошадьми и верблюдами, распространяла здоровое весеннее благоухание. Людям, принимавшим участие в экспедиции, пришлось в этом году второй раз встретить весну, хотя июль перевалил уже за половину и внизу стояло сухое, знойное лето. Около семи часов утра отряд стал подниматься выше, на следующее плато, известное у туземцев под именем Карбиза. Дорога, огибая пропасти и выступы скал, делала переход тяжелым и утомительным, а между тем Эльбрус точно угадывая намерение копошившихся под ним пигмеев, окутал свою корону густыми облаками и выслал навстречу экспедиции новую вереницу туч, опять разразившихся ураганом с громом и молнией.

Всю ночь бушевала буря и только к утру, точно утомленная напрасной борьбой с человеком, притихла. Войска поспешили оставить это негостеприимное плато и поднялись еще выше, на новую ступень, где им опять пришлось увидеть весну, но в раннем ее периоде. Своеобразная альпийская флора предстала во всей красе своей первой юности: небольшой лесок, венчавший террасу, едва распустил свою листву, а выбивавшаяся из-под снега трава была густа и нежным цветом напоминала цвет зеленого бархата. Утро опять было чудесное. Опасаясь, однако, новых метеорологических сюрпризов, солдаты деятельно занялись устройством своих шалашей и, навьюченные ворохами свежих древесных ветвей, сновали взад и вперед по лагерю, точно муравьи перед ненастьем. Другого рода деятельность шла внутри палаток, поставленных несколько в стороне от военного бивуака: то была деятельность людей, посвятивших себя науке и открывавших перед ней новые и новые горизонты. Из них двое трудились над своими коллекциями: один, ботаник Мейер, бережно укладывал между тонкими листами своего гербария собранные им по дорогам образчики растений, никогда прежде ему не встречавшихся; другой, страстный, неутомимый француз, зоолог Менетрие, вооруженный булавками, прикреплял к картону всех возможных сортов и величин букашек, бабочек, пауков, кузнечиков и других представителей энтомологического мира. Ленц приводил в порядок принадлежности своего походного физического кабинета. Купфер, самый симпатичный из четырех членов ученой экспедиции, мягкий, приветливый, с манерами настоящего джентльмена, все время не выпускал из рук пера; добровольно приняв на себя звание секретаря экспедиции, он готовил для академии мемуары, куда заносил каждый факт, каждое новое приобретение науки. Горный инженер, вооруженный геологическим молотком, с утра отправился бродить по окрестным горам и возвратился перед вечером с известием, что им открыты еще в четырех местах богатые залежи каменного угля и что вообще каменноугольный бассейн Хассаута и Малки не уступит в богатстве бассейну верхнего течения Кубани и ее четырех притоков: Мары, Хумары, Кента и Аракента. Что же касается ученого венгра, то ему оставалось только применять к делу неистощимый запас своих этнографических познаний.

Предусмотрительность нижних чинов, употребивших здесь два часа на устройство своих шалашей, оказалась очень кстати. К вечеру полил дождь. Целую ночь шумел он по ущельям, напоминая шум горных каскадов. Но к утру небо очистилось. Солдаты поспешили развести большие костры, чтобы обсушиться перед выступлением, которое назначено было ровно в восемь часов; но в половине восьмого новые тучи скопились над террасой, и полил дождь, хлынувший на бивуак, мгновенно загасил костры, и выступление было отложено. Движение в горах в такую погоду невозможно. Эмануэль решился переждать ее; но погода на этот раз выказала постоянство, на которое трудно было рассчитывать в этой страшно пересеченной местности. Дождь не переставал в течение трех дней, и только в ночь на двадцатое число показались наконец звезды. Заря светлая, безоблачная предвещала ведро, и с восходом солнца барабаны ударили давно желанный генерал-марш. Жители предупреждали Эмануэля, что предстоящий переход будет самый трудный, потому что дорога едва доступна для всадников и совершенно недоступна для артиллерии и обоза. Кроме того, с той стороны, с которой предпринято было восхождение, Эльбрус окружает природный вал, который достигает девяти тысяч футов над уровнем моря. Отряд двигался медленно. Едва успел он подняться саженей на семьдесят от лагерного расположения, как был окружен густым туманом, налетевшим внезапно, как бы для того, чтобы заставить его одуматься и отказаться от безрассудного предприятия. Более двух часов простояла экспедиция на месте, в ожидании, пока туман разойдется. Туземцы не преувеличивали опасности последнего перехода. Тропинка, по которой взбирались к верхнему уступу, чрезвычайно скользкая, шириной не более аршина, ползла мимо страшной пропасти с одной стороны и отвесными скалами с другой. Люди вооружены были длинными посохами с железными наконечниками и, несмотря на эту предосторожность, ступали шаг за шагом. Странствование по таким местам, помимо военных целей, может быть оправдываемо только любовью к науке, которая требует от своих жрецов такого же самопожертвования, как война от солдата. Караван растянулся версты на полторы. Шествие открывал старшина племени уруспиев Мурза-Кул, бодрый и свежий старик, полюбившийся всем своей веселостью и неистощимым юмором. За Мурза-Кулом шел генерал со свитой, а за ним, вытянувшись в нитку, поднимался отряд, останавливаясь через каждые десять-пятнадцать шагов, чтобы перевести дух. При таких условиях путешественникам было не до разговоров, ни один из них не проронил ни слова, и только изредка, когда измученный де Бесс отставал от генерала, Мурза-Кул кричал ему с дружеской усмешкой: “Гайда, земляк, гайда: маджары никогда не оставались сзади!”

С трудом, но без приключений добрались наконец все до гребня обводного вала. Спуск с него был так же крут, как и подъем, но представлял еще больше опасности, так как спускаться приходилось по скользким и обледенелым камням. У подошвы спуска скалы сходятся так близко, что образуют узкий коридор, едва доступный для движения одного пешехода. Природа точно намеревалась совсем загородить доступ к Эльбрусу, но потом раздумала и оставила проход, известный у местных жителей под именем железных ворот. За этими воротами местность образует новое плато – последнюю ступень лестницы, ведущей к заповедной грани. Теперь уже не оставалось никаких преград, которые заслоняли бы от взоров грандиозную фигуру Эльбруса. Теперь он весь был налицо, от вершины до основания, во всем величии своей необычайной красоты, для описания которой человеческий язык не выработал подходящих выражений.

Террасу, или плато, со всех сторон обступали высокие, остроконечные утесы, на отвесных боках которых снег никогда не задерживался, и потому они сохраняли свой черный цвет, представлявший мрачный контраст с окружающими их снежными пустынями. Из-за угрюмых пиков этих утесов выглядывали купола и пирамиды покрытых вечным снегом гор в одиннадцать и двенадцать тысяч футов каждая. И эти исполинские горы казались пигмеями перед колоссальной фигурой самого Эльбруса. Никому из участников экспедиции не приходилось прежде стоять посреди таких подавляющих своим величием декораций, – и они все поражены были до того, что не обменивались впечатлениями: они молчали или говорили вполголоса, точно в самом деле стояли у входа в святая святых. Под свежим впечатлением этой картины де Бесс в своих мемуарах обращается к атеистам, приглашая их взглянуть на Эльбрус с того места, на котором он стоял перед ним в немом созерцании, и, положа руку на сердце, сказать – достанет ли у кого-нибудь из них смелости отвергнуть Художника, написавшего такую дивную картину, воздвигшего такой храм, у преддверия которого никаким земным помыслам не остается места в душе человека, – ничему, кроме молитвы и смирения.

На этой террасе отряд расположился лагерем. Теперь Эмануэль уже не сомневался более в возможности достигнуть кульминационной точки Кавказа, и восхождение на Эльбрус назначено было на другой день, двадцать первого июля. Между тем маленький отряд, сопровождавший экспедицию, принялся устраивать для себя помещения, насколько позволяли имевшиеся под рукой средства, а на этот раз под рукой не было ничего, кроме снега да скудного подножного корма. Но кавказский солдат умел находить для себя необходимое даже там, где, по-видимому, не росло ни одной былинки. Рассыпавшись по окрестным ущельям, солдаты набрели на какой-то лесок и стали возвращаться в лагерь по одному и по два с охапками хвороста до того скромными, что за ними, кроме движущихся ног, ничего нельзя было видеть. Об усталости они совсем забыли и вспомнили об отдыхе только тогда, когда последние лучи догоравшего дня потухли на серебристых шатрах Эльбруса и на их лагерь опустилась холодная звездная ночь. Громадные костры запылали между шатрами, и Эльбрус, может быть, в первый раз увидел на своих равнинах огни, кроме тех, которые каждое утро и каждый вечер зажигались на куполах окружающих его высоких гор.

На следующий день, еще не начинала заниматься заря, как все были уже на йогах. И людям, просвещенным наукой, и темным простолюдинам одинаково хотелось хоть один раз в жизни насладиться видом Эльбруса при первых лучах восходящего солнца. И вот звезды стали гаснуть одна за другой. На востоке протянулась белая полоса рассвета, и снеговые горы, окутанные синеватой мглой, стали окрашиваться в такой нежно-розовый цвет, что издали казались прозрачными. И вдруг, ледяная корона Эльбруса зажглась мириадами ослепительных искр, и весь он предстал во всем блеске утреннего наряда, одетый в серебро, как в златотканую глазетовую ризу. То же явление повторилось и на соседних, покрытых снегом вершинах. Даже черные, остроконечные утесы на несколько мгновений утратили свой угрюмый вид и казались отлитыми из флорентийской бронзы. Картина была достойна великого Художника, Зиждителя этой дивной природы. И взоры людей невольно обратились вверх, к беспредельной глубокой синеве эфира, куда с земли не достигает ничего, кроме молитвы...

В восемь часов утра двадцать второго июля Эмануэль вышел из лагеря с небольшим конвоем и, поднявшись на крутой и высокий холм, долго и внимательно осматривал в подзорную трубу восточный склон Эльбруса. Осмотр убедил его, что впереди препятствий не было, что все, что могло остановить или задержать его предприятие, было пройдено ранее. Оставался один корпус горы, но этот корпус поднимался на девять тысяч футов, почти вертикально над террасой, где стоял отряд, – и страшная высота, на которую приходилось взбираться, невольно пугала самое смелое воображение. Все народные мифы о недоступности этой горы оправдывались величественным и в то же время грозным ее видом. Эльбрус – это громадная снеговая пустыня, выброшенная из недр земли одним из тех мировых переворотов, которыми создавались материки и океаны. Это целая страна, перенесенная в заоблачные пространства, страна унылая, необитаемая, суровая. На полюсах есть жизнь, на Эльбрусе ее нет. Название мертвой горы к нему еще более пристало, нежели к Асфальтовому озеру название Мертвого. В одиннадцать часов утра генерал вернулся в лагерь и тотчас же приступил к снаряжению небольшого каравана, который должен был сопровождать ученых-натуралистов на Эльбрус. Вызваны были охотники. Вышло двадцать казаков и один кабардинец, по имени Киляр. К академикам присоединился еще итальянский архитектор Бернадацци, но зато ученый венгерский турист предпочел оставаться внизу, в роли простого наблюдателя.

Запасшись на два дня провизией, караван выступил из лагеря, напутствуемый пожеланиями генерала и всех присутствующих. Прямо с террасы пришлось подниматься на так называемые черные горы, среди крутых и скалистых утесов, на которых не было ни малейших признаков тропинки; каждый ставил ногу туда, где казалось ему более удобным и безопасным, чтобы не сорваться в бездну. Не только академики, но даже казаки и проводник Киляр не решились доверить свою жизнь животным, и потому все спешились и вели лошадей в поводу. К вечеру черные горы были пройдены, и на площадке одной из них, под навесом выступившей громадной скалы, экспедиция заночевала. С этого момента генерал, наблюдавший за ней все время в телескоп, потерял ее из виду.

Только на другой день, в самый полдень, де Бесс первый заметил в телескоп на сверкающих снеговых покровах Эльбруса четырех человек, которые пытались достигнуть самой вершины горы. Трое из них скоро исчезли из виду, но четвертый поднимался все выше, выше – и вдруг фигура его рельефно обрисовалась над самой короной Эльбруса. То был, как оказалось впоследствии, кабардинец Киляр, уроженец Нальчика. Его появление на вершине горы войска приветствовали тремя ружейными залпами, и эхо гор, дремавшее столько веков, повторило громовые раскаты пальбы столько же раз, сколько высот окружало священную гору. Едва ли какое-либо другое торжество сопровождалось таким величественным и грозным салютом.

К великому смущению местных жителей, никакого старика с длинной белой бородой, прикованного к скале, на Эльбрусе не оказалось. Джин-падишах, окруженный несметными полчищами своих подвластных духов, также не сделал никакой попытки к сопротивлению. Люди, пришедшие с полночных стран, где царствует вечная зима, исполины по духу, покорили его заоблачное царство и сняли с узника оковы. Если бы де Бесс менее увлекался генеалогией своего народа, он бы мог написать в своем дневнике: “Мы ходили освободить Прометея, и Зевс не только не прогневался на нас, но, напротив, послал нам чудное синее небо, теплый ласкающий воздух и девственной белизны мягкий пушистый ковер под ноги”.

Киляр никого и ничего не видел на Эльбрусе, но, на память о своем восхождении, принес оттуда черный с зеленоватыми прожилками камень, оказавшийся базальтом. Генерал приказал разбить его на две равные части, из которых одну отослал в Петербург, другую вручил де Бессу для хранения в национальном музее Пешта.

Ученая экспедиция спустилась в лагерь в тот же день, но вследствие чрезмерной усталости не могла представиться генералу. Попытка взойти на Эльбрус ни для кого не прошла безнаказанно: глаза всех страшно распухли, а на лицах появились темные багровые пятна, Вершины горы никто из академиков достичь не мог, и все ученые наблюдения производились с небольшого обледенелого выступа, откуда окрестная страна представлялась обширной, рельефной картой. Академики сделали все, что могли, и большего требовать было нельзя от людей, не имевших ни навыка, ни опытности, ни выносливой натуры горца. Выше всех из них поднимался молодой Ленц, но и он остановился на высоте пятнадцати тысяч футов. Купфер и Менетрие не пошли далее четырнадцати тысяч, а Мейер отстал от всех, хотя и ему удалось переступить границу вечного снега.

Утром двадцать второго июля, в то время, как натуралисты, опираясь на свои длинные шесты, взбирались по обледенелым крутизнам Эльбруса, Эмануэль со своей стороны предпринял также небольшую экскурсию. Он не мог оставаться праздным, когда другие, может быть, с опасностью для жизни, предавались своим бескорыстным исследованиям в интересах науки. Если лета и высокое положение, занимаемое им в служебной иерархии, не позволили ему принять непосредственное участие в трудах академиков, то он пожелал по крайней мере ближе ознакомиться со всеми окрестностями Эльбруса и видеть все его достопримечательности. Уже давно он обратил внимание на глухой, однообразный шум, нарушавший торжественное молчание ночи, шум, напоминавший грохот экипажей, снующих взад и вперед по бойким улицам большого города. “Что это такое?” – спросил он одного горца. “Это Малка шумит”, – ответил тот. В ту сторону генерал и направил свою экскурсию в сопровождении де Бесса, нескольких офицеров и конвойных казаков. Чем ближе подъезжали путешественники, тем явственнее доносился до них сердитый шум Малки, и в этом шуме терялся звук человеческого голоса, а в нескольких саженях нельзя было расслышать даже ружейного выстрела. Дорога к реке обрывалась на краю страшной пропасти, по другую сторону которой, с высоты семи тысяч восьмисот футов, издала вода, образуя громадный движущийся занавес. Это был настоящий водопад, напоминавший де Бессу знаменитый Шафгаузен на Рейне, но далеко превосходивший его дикой красотой пейзажа. Жители станиц, расположенных у нижнего течения Малки, где она так мерно катит свои желтоватые волны, конечно не подозревают, с какой страшной высоты она низвергается и каким грозным величием обставлена ее колыбель.

Двадцать третьего июля, на другой день по возвращении экспедиции с вершины горы, у Эмануэля был парадный обед, на котором присутствовали представители Кабарды, Карачая, Уруспия и других закубанских народов. За обедом пили шампанское, замороженное в снегах Эльбруса, – и первый тост провозглашен был за здоровье венценосного покровителя наук императора Николая Павловича. Этот тост, за неимением музыки, сопровождался бесконечными ружейными залпами, которым бесконечными перекатами вторило горное эхо; потом пили за инициатора экспедиции генерала Эмануэля, за ученых ее членов, за кабардинца Киляра, за фактическое присоединение Эльбруса к владениям Российской империи. Пили все, не исключая мусульман, которые оправдывали себя на этот раз исключительным случаем. После обеда Киляру вручен был с особенной торжественностью заслуженный приз, а затем состоялась церемония раздачи подарков всем почетным горцам, принимавшим участие в экспедиции.

Чтобы сохранить память о пребывании русских в этих местах, долгое время считавшихся заповедными, генерал приказал вырезать на скале, у входа на террасу, где стоял отряд, следующую надпись:

“В царствование Всероссийского Императора Николая I стоял здесь лагерем с 20 по 23 июля 1829 года командующий войсками на Кавказской линии генерал от кавалерии Георгий Эмануэль. При нем находились: сын его Георгий четырнадцати лет; посланные российским правительством академики: Купфер, Ленц, Менетрие, Мейер; чиновник горного корпуса Вансович, архитектор Минеральных Вод Иосиф Бернадацци и венгерский путешественник Иван де Бесс. Академики и Бернадацци, оставив лагерь, расположенный в восьми тысячах футов (1143 сажени) выше морской поверхности, всходили двадцать второго числа на Эльбрус до пятнадцати с половиной тысяч футов (2223 сажени). Вершины же оного достиг только кабардинец Киляр. Пусть сей скромный камень передаст потомству имена тех, кои первые проложили путь к достижению доныне считавшегося неприступным Эльбруса”.

Кажется, эта же самая надпись находится на двух чугунных досках, которые стоят теперь на пятигорском бульваре, у грота Дианы, привлекая толпы любопытных как две скрижали, оставшиеся от давно минувшего и уже полузабытого времени. Доски отлиты на Луганском заводе и, по всей вероятности, предназначались сначала к постановке на том самом месте, где Эмануэль начертал свою надпись.

Двадцать третьего июля ученая экспедиция была окончена, и в тот же день, в три часа пополудни, назначено было обратное выступление. Войска, среди нахлынувшего вдруг густого тумана, скрывшего от глаз грандиозный ландшафт, окружавший террасу, спустились на плато Карбиза и отсюда, оставив в стороне Хассаут, повернули к верховьям Кубани, к так называемому Каменному мосту. Это были места, также никогда не посещавшиеся нашими войсками. Они поражали своей пустынностью и в то же время картинностью видов, менявшихся на каждом шагу и оставлявших по себе неизгладимые впечатления. Это была панорама, с которой, по словам де Бесса, не может сравниться ни один из виденных им пейзажей в Швейцарии. “Там, – говорит он, – на каждом шагу озера, в прозрачных водах которых отражаются горы, – в этом вся красота Швейцарии, красота величественная, спокойная, но довольно однообразная; здесь встречается все, что только может требовать взыскательная фантазия художника; в особенности хороши угрюмые, голые утесы рядом с роскошнейшими представителями флоры”.

Замечательно, что на всем пути, где войска останавливались, и даже в ближайших окрестностях, – нигде не было видно следов пребывания человека. Даже от жилищ его ничего не осталось; время сравняло их с землей и не коснулось только жилища мертвецов: оно пощадило два кладбища – одно христианское, с глубоко вросшими в землю крестами, другое магометанское. От первого веяло седой древностью, последнее принадлежало к позднейшей эпохе, хотя также поросло мхом и обвилось повиликой. Но еще древнее, чем христианское кладбище, – были курганы, которые тянулись по сторонам дороги. Все они были расставлены на таких одинаковых, точно отмеренных расстояниях, так были похожи один на другой, что, несмотря на их внушительные размеры, невольно приходила в голову мысль, что они – дело рук человеческих. В такой безукоризненной симметрии природа не ставит своих декораций. Эти курганы, по всей вероятности, и были могилами родоначальников или вождей какого-нибудь народа, давно сошедшего со сцены истории. Быть может, раскопки и дали бы какие-нибудь указания, но средства и время не позволяли заняться решением задач, входивших в область археологии. И тем не менее, по этим надгробным памятникам, придававшим стране грустный элегический характер, можно было читать ее историю. Язычество, христианство и магометанство – каждое имело здесь свою эпопею. Византийский монах, с крестом в руке, вытеснил отсюда жрецов, не знавших истинного Бога; чалма вытеснила монашеский клобук, – но кто вытеснит чалму? На этот вопрос, обращенный к туземцам, последние отвечали только красноречивым пожатием плеч.

Двадцать восьмого июля отряд, после пятидневного марша, приблизился наконец к Кубани, к знаменитому Каменному мосту. Эльбрус остался теперь позади, и те, которые видели его так близко, провели два дня у его подножия, отныне будут его видеть только издали, на краю небосклона, в тех же белых ризах, но уже не в той величавой обстановке и не с тем ослепительным блеском. Но Эльбрус теперь не занимал путешественников; их занимал Каменный мост – это грозное явление природы, которому де Бесс дает характерное название “прекрасного ужаса”. Каменный мост – это две скалы, свесившиеся над бездной с двух противоположных берегов реки. В давно прошедшее время они составляли, вероятно, одну сплошную арку, но вода разорвала ее и оставила посередине провал сажени в две шириной. Чтобы устроить мост, нужно с одной стороны на другую перекинуть кладки. И такие кладки существовали здесь до 1828 года, когда Эмануэль приказал сбросить их, чтобы лишить горцев возможности тревожить наше укрепление, стоявшее верстах в десяти ниже моста. Кубань, загроможденная обломками скал, низринутых со своих пьедесталов, бушует здесь с такой ужасающей силой, что громоздкие обломки ни секунды не остаются не месте: они двигаются под напором воды, сталкиваются и производят грохот, при котором можно объясняться только знаками. Если бы горы, окружающие эту дикую местность, не задерживали звуков, грохот этот разносился бы так далеко, что его слышали бы во всех казачьих станицах, на нижней и на верхней Кубани. Ученым академикам, сопровождавшим Эмануэля, довелось, таким образом, в короткое время находиться под впечатлением двух диаметрально противоположных явлений природы: созерцать величаво-спокойный Эльбрус и видеть неистово бушующие волны Кубани. Здесь, более чем где-нибудь, человек мог постигнуть и величие своего разума, и ничтожность сил, которыми его одарила природа; он может воспроизводить искусственные водопады, может прорывать перешейки, чтобы соединить две части света, устраивать воздушные дороги, оплодотворять и заселять великие пустыни Африки, но он не в состоянии, при всех усовершенствованиях техники, создать что-нибудь подобное Каменному мосту на Кубани. Только природа могла соединить в одном произведении столько страшного величия с красотой, не поддающейся описанию.

Стоя на одном из выступов скал, академики заметили вблизи небольшое, но прекрасно содержанное кладбище, на котором, посреди неумолчного рева волн, покоились вечным сном мусульмане. На одном из памятников, поставленных в виде часовни, де Бесс прочел следующую, не лишенную поэзии надпись:

“Когда я навещаю тебя, я исполняю только свой долг. Сегодня ты успокоился, завтра придет моя очередь”.

В четырех верстах отсюда была еще одна достопримечательность, обязанная своим происхождением уже человеку. Это одинокое здание, вознесенное на высокую гору и напоминавшее наружным видом древние византийские храмы. Это, действительно, и был храм, воздвигнутый на служение христианскому Богу. Века, пронесшиеся над ним, не оставили заметных следов разрушений, и даже мусульмане щадили древнюю святыню, которая продолжала стоять, возбуждая благоговейное почитание всех окружающих народов.

К сожалению, прибыль воды в реке, закрывшая все переправы, не позволила нашим путешественникам ближе ознакомиться с этим древним памятником христианства. Но, по словам Эмануэля, посетившего церковь в минувшем году, она настолько сохранилась, что реставрировать ее было не особенно трудно. Но для кого было реставрировать ее? Кто будет охранять святыню? Чьи молитвы будут возноситься перед алтарем ее? Не одно поколение сойдет со сцены прежде, нежели над ее старинными сводами исполнится пророческое слово Евангелия... “И будет едино стадо и един пастырь”.

Первого августа отряд возвратился на линию и был распущен по квартирам.

Восхождение на вершину Эльбруса не было, однако же, явлением одиночным в области географических открытий на Кавказе за время управления краем графа Паскевича. Еще академики, сопровождавшие Эмануэля, не успели представить отчетов о сделанных ими исследованиях, как уже известный своими учеными трудами и путешествиями профессор Дерптского университета Иоган-Фридрих Паррот предпринимает, в сентябре того же 1829 года, восхождение на Арарат.

Всеобщее религиозное уважение, окружавшее эту священную гору с тех пор, как ковчег остановился на ее вершине, покоится прежде всего на библейских преданиях; но и помимо этих преданий Арарат имеет за собой еще большее политическое значение как пункт, где сходятся рубежи трех государств различных национальностей, различных вероисповеданий и, можно сказать, различных судеб, ожидающих их в будущем. Для России Арарат – ворота в Малую Азию, а Малая Азия, соприкасающаяся с пятью морями, представляла собой пять готовых путей во все концы мира. Вот почему все европейские кабинеты не могли не ударить в набат, когда туркменчайский мир передал Арарат во владение русским. Один, уже из современных нам крупных политических деятелей, указывая на него, говорит, что это место избрано самой природой для рандеву между Сибирью и Сахарой, что переход от снежных вершин к раскаленным пескам так близок, что здесь один и тот же ветер колеблет своим дуновением и финиковую пальму на месопотамских равнинах, и северную сосну на курдистанских горах; здесь реву евфратского льва отзывается рев курдского медведя... Естественно, что описание этой горы, исследование ее физических свойств, определение ее высоты и географического положения составляло предмет, над которым стоило потрудиться науке. И вот в начале осени 1829 года, когда спутники Эмануэля, Ленц, Купфер, Менатрие и Мейер, возвращались в Петербург, из Петербурга на Кавказ выехал Паррот. Он был уже на Пиренеях, бродил по его негостеприимным высотам, взбирался по опасным тропинкам на Рис-ди-Миди, наслаждался с Чатырдага прекрасным видом Южного берега Крыма, пытался исследовать ледники Казбека и теперь намерен был подняться на вершину Арарата, на которую ничья нога не дерзала ступить от сотворения мира.

По своему географическому положению Арарат лежит в стране Армении и составляет священную реликвию этого народа; он окружен такими легендами и мифами, которые делают его предметом религиозного почитания, всасываемого армянами с молоком матери. Как всякий народ, потерявший политическую самостоятельность, армяне перенесли на особенности своей религии и ее местных аксессуаров всю ревнивую страстность своей южной натуры, и всякий вопрос, касающийся свободного исследования в области их религиозных верований, встречают как посягательство на свою святая святых. Унаследовав землю, которая была колыбелью возрожденного человечества, армяне глубоко верят, что Ноев ковчег и до сих пор хранится на вершине горы, закрытый от взоров людей вечными льдами. Отсюда же вытекает и другое учение, как непосредственно связанное с первым, о святости горы и ее недоступности. Паррот конечно знал это значение Арарата в духовной жизни армян и хорошо понимал, что подняться на его вершину – значило подорвать вконец таинственное очарование, которым армяне окружали свой Масис[21].

В последних числах августа Паррот был уже в Эривани, и первый визит был сделан им в Эчмиадзинский монастырь, чтобы получить благословение католикоса. Католикосом Армении был в это время девяностотрехлетний старец Ефрем. Они принял Паррота в торжественной аудиенции, но говорил мало, и когда разговор касался восхождения на Арарат, отвечал или полусловами или короткими, ничего не значащими фразами. Старейшие представители духовенства также не выразили особого сочувствия к предприятию знаменитого путешественника. Прежняя судьба монастыря, – замечает Паррот, – судьба переменчивая и ставившая его в зависимость то от одного, то от другого владетеля, наложила свою печать на монашествующую братию, и под личиной холодной вежливости вы здесь увидите скрытность, лицемерие и эгоизм. Тем не менее, при прощании с ученым профессором, Ефрем благословил его предприятие и даже дал ему в проводники весьма смышленого и расторопного дьякона Абовьяна.

Снаряжение экспедиции со стороны правительственных лиц не встретило никаких затруднений, потому что вся страна, лежавшая к северу от Арарата, за год перед тем была покорена русским оружием и обаяние целого ряда побед, одержанных Паскевичем в двух последовательных войнах, было так велико, что даже бродячие шайки курдов не смели приближаться к нашим границам. Если Эмануэлю, в его экскурсии на Эльбрус, потребовался целый отряд с артиллерией, то для Паррота оказалось достаточным лишь несколько человек в качестве проводников, и то потому, что один он не решался идти на высокую гору, которая своей вершиной уходила далеко за пределы вечного снега и была окружена глубокими пропастями и вертикальными скалами. Парроту назначили в спутники трех поселян из деревни Аргури, приютившейся в долине св. Иакова у самой подошвы Арарата, и двух рядовых сорок первого егерского полка Алексея Здоровенко и Матвея Чалпанова.

Еще в 1811 году, когда Паррот пытался взойти на Казбек, он оценил русского солдата, который хотя и не был таким отличным ходоком по горам, как прирожденный горец, но зато шел за отважным профессором смело и беспрекословно по таким местам, куда ни один горец из суеверного страха не решался сопровождать путешественника. В Эривани Паррот вспомнил об этой услуге, оказанной ему солдатами восемнадцать лет тому назад, и выпросил себе двух егерей, на которых полагался больше, нежели на всех проводников-горцев. И русский солдат, как увидим, не обманул и на этот раз его ожиданий.

Первую попытку взойти на библейскую гору Паррот предпринял с восточной стороны, казавшейся более доступной, нежели северная. Но это был только оптический обман. Паррот поднялся до тринадцати тысяч футов и должен был остановиться: дальше начинались отвесные кручи и путь преграждалcя такими ледяными глыбами, на которые не только человек, даже цепкая серна не могла бы вскарабкаться. Паррот заночевал у линии вечного снега. Что должен был он пережить и перечувствовать на этой страшной высоте, в безмолвные часы таинственной ночи!.. Его, как привидения, обступали со всех сторон темные силуэты скал, кругом зияли черные провали, даже днем казавшиеся бездонными, а над головой висели грозные льды – предел, за которым выше облаков возносилась немая вершина горы... И надо всем этим – кроткое сияние звезд и неизмеримые глубины мировых пространств, – красноречивый аргумент вечности и всемогущества Творца!

Если сравнить положение Паррота у вершины Арарата с положением четырех академиков, сопровождавших Эмануэля на Эльбрус, – какая выйдет поражающая разница. Там шум водопадов, говор тысячи голосов, палатки, бивуачные костры, лошади, верблюды... Там было с кем обменяться мыслями, было с кем поделиться восторгом или ужасом. Здесь – царство смерти, абсолютная неподвижность; никакого звука, кроме биения собственного сердца и дыхания спящих проводников, которым не было дела до красот и ужасов природы. Среди этой страшной воздушной пустыни Паррот был один, совершенно один.

Первая неудавшаяся попытка заставила его внимательно изучить северный склон, и восемнадцатого сентября он предпринял второе восхождение на Арарат уже со стороны Эривани. На этот раз его сопровождали те же солдаты, пять крестьян из того же селения Аргури, молодой эчмиадзинский монах Абовьян и двое ученых: профессор минералогии Бехагель фон Адлерскрон и зоолог Шиман. Вторая попытка была немногим удачнее первой: экспедиция перешла границу вечного снега, миновала так называемый ледяной пояс и поднялась на высоту пятнадцати тысяч футов. Но дальше идти опять было невозможно. Паррот и его спутники выбились их сил, а между тем густой туман обложил Арарат и с вершин его поползли черные тучи, предвестники бурь, которые в этом заоблачном царстве бывают губительны. “Гроза, – говорит Абовьян, – разразилась скорее, чем можно было ожидать, и страшная буря, потрясая гору, навела на нас такой сильный страх, что мы впали в уныние, потеряв надежду на какое-либо спасение”. Только один Паррот сохранил невозмутимое присутствие духа. Он видел невозможность бороться с рассвирепевшими стихиями, но прежде чем отступить, приказал водрузить, на память своего пребывания на Арарате, в том месте, до которого доходил, деревянный крест, освященный им в монастыре св. Иакова. Этот крест и поныне виден из Эривани. Ковчег и крест! Колыбель рода человеческого и символ его нравственного возрождения.

Когда крест был врублен в ледяную поверхность горы, Паррот начал спускаться вниз, чтобы ночь не застигла экспедицию на полугоре, среди страшных обрывов и круч; но несмотря на все предосторожности, случился эпизод, едва не стоивший жизни ученому путешественнику. Спускавшийся в нескольких шагах позади него зоолог Шиман вдруг поскользнулся и, не удержавшись на гладкой поверхности, покатился в пропасть. Желая задержать его падение, Паррот сильно уперся в лед железным каблуком своего сапога, но ремень, которым была подвязана подошва, лопнул, и Паррот, сам потеряв равновесие, покатился вместе с Шиманом. Они летели вниз более полуверсты и только задержались, ударившись о выступ какой-то гигантской скалы, преградившей им путь. К счастью, и Паррот, и Шиман отделались только небольшими ушибами. Тем не менее, опасаясь дать пищу народному суеверию, Паррот тщательно старался скрыть свое падение, чтобы армяне не могли сказать, что его постигла Божья кара за дерзкую попытку подняться туда, куда со времени Ноя запрещено подниматься смертному.

Неудачу своей второй попытки Паррот объясняет не только наступившей бурей, но и ошибочностью в распределении времени, вследствие незнания им настоящей высоты Арарата, значительно превышающей высоту знакомого ему Монблана. Не предлагая, под влиянием усталости и неудач, предпринимать новых попыток, Паррот тем не менее не уезжал с Кавказа; он даже не покидал долины Аракса и очень часто подолгу не спускал глаз с того места, где поставил свой скромный памятник. Погода между тем установилась тихая, ясная и теплая. Грозы, которые к концу лета так часто тревожат атмосферу Эриванского плоскогорья, притихли. Над Араратом не было ни облачка; даже туман, расстроивший смелое предприятие путешественника, давно разошелся, и белоснежные пирамиды библейской горы одиноко возвышались в прозрачном эфире. Впечатления первых двух неудач мало-помалу изгладились; уныние, овладевшее было Парротом, сменилось новой энергией; настойчивость взяла верх над колебаниями, и восемь дней спустя, двадцать шестого сентября, он предпринимает третье и последнее восхождение. Его сопровождали те же лица, с которыми он поднимался восемнадцатого сентября: тот же неутомимый монах эчмиадзинского монастыря Абовьян, те же поселяне деревни Аргури и те же два солдата. Не было только Бехагеля и Шимана, уехавших для исследования кульпинских соляных копей.

Экспедиция провела ночь на двадцать седьмое сентября на скале, гораздо выше того места, где ночевала в последний раз, стало быть, уже за пределами вечного снега. Утро застало всех на ногах. Усталый, но бодрый духом, оставив далеко позади себя крест, медленно взбирался Паррот по гладкой поверхности ледяного пояса. Ослепительный блеск расстилавшейся кругом его снежной скатерти, при ярко сверкавшем солнце, резал ему глаза; но он шёл, останавливаясь только для минутных отдыхов. Теперь никакие препятствия не могли бы заставить его отказаться от предприятия. Он шел с твердым намерением достигнуть цели, для которой приехал за три тысячи верст, зная, что весь ученый мир мысленно следит за каждым его шагом и с нетерпением ожидает известий о результатах его экспедиции. Настойчивость его увенчалась успехом: ровно в три часа пополудни он стал на вершине Арарата. Эту высокую честь разделили с ним эчмиадзинский монах, два русских солдата и два армянина; остальные спутники пристали на половине дороги и дальше не могли сделать ни шагу. Два часа оставался Паррот на Арарате, занимаясь барометрическими наблюдениями и напрасно отыскивая следы кратера, которого, к немалому удивлению профессора, не оказалось. А между тем нет сомнения, что Арарат – потухший вулкан, и следы его извержений встречаются не только по всей долине Аракса, но даже у пределов вечного снега, где черные, точно выжженные скалы носят слишком явные следы своего вулканического происхождения: это застывшая лава, выброшенная из недр земли, быть может, в самый период образования Арарата.

Здесь, так же, как у ледяного пояса, Паррот поставил крест, в ознаменование того, что отныне священная гора должна составлять исключительную собственность христианского мира. Но это торжество не прошло ему даром. Он первый осмелился ступить на девственные снега Арарата, первый разрушил ореол его недосягаемости – и если не был побит каменьями или отлучен от церкви, как это случилось бы три или четыре века назад, то должен был выдержать одну из тех нравственных пыток, которые обыкновенно выпадают на долю всех изобретателей и пионеров в области науки. На страницах единственной, издававшейся в то время на Кавказе газеты “Тифлисские Ведомости” появилась статья, в которой некто Шопен утверждает, что на вершине Арарата со времени всемирного потопа никто никогда не бывал. На это издатель “Тифлисских Ведомостей” заметил, что не далее, как в 1829 году на Арарат всходил профессор Дерптского университета Паррот и даже на вершине его оставил вещественное доказательство своего восхождения. Шопен возразил, что никто на свете, и тем более армяне, не дадут веры показаниям Паррота уже потому, что самые свойства горы не позволяют подняться на ее вершину. “Паррот, – говорит Шопен, – действительно поставил крест на полугоре, но до этого места и даже несколько выше при благоприятной погоде доходят иногда охотники. Для того же, чтобы отсюда подняться до самой вершины горы, нужно по меньшей мере употребить целые сутки”.

Полемика, предметом которой служил один из выдающихся деятелей науки, не могла не обратить на себя внимание правительства. В Петербурге о ней заговорили. Тогдашний министр народного просвещения князь Ливен потребовал, чтобы было произведено формальное следствие и допрошены под присягой все лица, сопровождавшие Паррота в его экскурсии. “Честь, – писал он генералу Понкратьеву, – дорога для каждого человека, а кольми паче для известного ученого, пользовавшегося всегда добрым именем и видящего, что ныне стараются помрачить его имя в таком деле, которое важно для всей Европы и для России в особенности”. Понкратьев приступил к дознанию с той осмотрительностью и с тем беспристрастием, которых требовали обстоятельства такого щекотливого дела. В показаниях допрошенных армян нельзя было не заметить некоторой уклончивости, легко объясняемой, впрочем, давлением на них общественного мнения, стремившегося подорвать авторитет Паррота и охладить любознательный пыл его последователей, если бы таковые оказались. “Армянская церковь, – говорит Паррот, – распространяя в народе легенду о ковчеге, до того заставило его уверовать в недостижимость вершины Арарата, что справедливость нашего восхождения отрицали даже те, которые там были”. Зато показания двух темных русских солдат, ни чем не заинтересованных в деле, кроме раскрытия истины, отличались такой правотой и чистосердечием, что им нельзя было не дать безусловной веры. Оба они, Чалпанов и Здоровенко, показали, что крест, о котором говорит Шопен, действительно поставлен на полугоре, но что, кроме того, есть еще другой крест, водруженный ими на самой вершине, куда они поднялись вместе с Парротом при третьем восхождении двадцать девятого сентября. Начальство дало за это каждому из них по десять рублей, а Паррот от себя подарил по червонцу.

Так завершилось скромное торжество науки, и памятником пребывания Паррота на Арарате остался крест, к которому прибита свинцовая доска со следующей надписью: “В Царствование Николая Павловича, Самодержца Всероссийского, сие священное место вооружённой рукой приобретено христианскому исповеданию графом Иваном Федоровичем Паскевичем-Эриванским, в лето от Рождества Христова 1829”. С тех пор прошло больше шестидесяти лет, и Европа никогда не могла примириться с совершившимся фактом. Замечателен отзыв одного из ее политиков, сделанный назад тому лет двадцать или двадцать пять. “Величайшая опасность для независимости будущего человечества и для его цивилизации со стороны России, – сказал он, – заключается не в том, что она в Европе расположена только в двадцати часах парового пути от Берлина и Вены, но в том, что в своем поступательном движении в Западной Азии – она стоит уже на Арарате”.