• Глава 7

    Русские «книжники»

  • Глава 8

    Некогда разглагольствовать

  • Глава 9

    Легальное вольномыслие

  • Глава 10

    Начинаем «спасать» Россию

  • Глава 11

    Великие реформы как повод для цареубийства

  • Глава 12

    Обманчивое благополучие

  • Глава 13

    От Думы до «Вех»

  • Глава 14

    Интеллигенция у власти

  • Часть III


    Российская интеллигенция

    Глава 7


    Русские «книжники»

    Те источники, которые донесли до нас основные события российской истории с древнейших времен, в определенном смы-сле интересны и для нашей темы, ибо именно тогда закладывалась та духовная и интеллектуальная аура, которую мы называем русской ментальностью; именно тогда четко обозначились те исторические процессы, которые привели к формированию русской государственности в виде, несовместимом с развитием интеллектуальных и духовных свобод человека.

    Первый исторический репер, имеющий для нас определя-ющее значение, – X век: начало христианизации Руси. Это был длительный, мучительный процесс, сопровождавшийся полным сломом сознания людей. Принятие Русью христианства по византийскому образцу явилось результатом договора о «свойстве» с Византией 987 г. Русь в лице Великого князя Владимира I Святославовича свой выбор сделала [167].

    Разумеется, в X веке эта акция была нужна лишь светской власти. Для простого же люда принятие новой веры означало крушение многовековых традиций, отказ от покровительства языческих богов, защищавших их труд, быт, освящавших обряды и обычаи. И тем не менее монотеизм оказался спасительным открытием и для Руси: в средние века он способствовал объединению русского государства, а в дальнейшем по мере того, как православие становилось неотъемлемой частью русской ментальности, оно помогло укрепить нравственный стержень человека и значительно облегчить тяготы его жизни.

    Есть еще один аспект христианизации Руси для нас особенно важный: приобщение Руси к мировой религии означало и ее приобщение к мировой культуре. Церковная письменность, переданная нам Болгарией, по мнению академика Д. С. Лихачева, «самое важное, что дало Руси крещение» [168], ибо до этого акта у славян была лишь «примитивная письменность».

    Нельзя сказать, что именно христианская вера сделала русский народ грамотным, но можно с полной определенностью утверждать, что именно православие как Истинная Вера в первые века после крещения помогло русичам осознать себя неотъемлемой частью Святой Руси, что стало стойким фундаментом нравственного противостояния «поганым» и «неверным» во время татарского нашествия и одновременно обернулось неистребимым вирусом, заразившим русские души некими «особостями», много веков мешавшими и мешающими до сих пор найти России «дорогу к Храму» [169].

    Еще до крещения в истории Древней Руси было событие, проявившее удивительную способность русичей к сохранению единой национальной общности. В IX веке русичи были вынуждены начать формирование собственной государственности. Тогда никто из славянских вождей не мог взять на себя миссию объединителя многочисленных родовых союзов. И порешили в 862 г. славяне призвать в свои земли грозных норманнов «княжить и володеть ими», мудро расценив, что уже вскоре эти норманны обрусеют и им с готовностью станут подчиняться как законной власти старые племенные структуры [170]. Действительно, не прошло и ста лет, как варяжский князь из «князя-авантюриста» превратился, по выражению П. Н. Милюкова, в «князя-правителя» [171].

    Приход варяжских гостей укоренил еще одну спасительную, по крайней мере для Древней Руси, традицию: сила выше права. В последствие, уже через много столетий русской истории, этот императив, переродившийся из моральной опоры в юридическое беззаконие, стал основным рычагом расшатывания обессилившей российской государственности.

    Уже при шестом Рюриковиче, Великом князе Владимире, Русь приняла христианство. Понял князь, что вера в Господа в условиях единоличной «силовой» власти сольется с верой и во власть светскую. А чтобы люди осознали для себя пользу такого слияния, их надо просветить. Именно с Владимира Святославича начинается целенаправленное приобщение русских людей к культуре. Он основал первые училища «для отроков», где детей обучали грамоте по букварю, часослову и псалтири. По свидетельству Н. М. Карамзина, матери отправляли своих чад в эти училища «как в могилу», ибо грамоту по неискоренимой языческой традиции считали опасным чародейством [172].

    Нравы тех времен были жестокими. Слабое государство выжить не могло. Его непрерывно били. К тому же применительно к Руси говорить о государстве можно было с большой натяжкой. Она представляла собой совокупность непрерывно враждовавших между собой княжеств. Жизнь протекала в обстановке почти не прекращающейся смуты. «И встал род на род» (Нестор) и били друг друга до полного почти истребления. Поэтому неудивительно, что ослабленная раздорами Русь оказалась легкой добычей сильной и прекрасно организованной татаро-монгольской орды. В 1236 г. хан Батый захватил южное Приднепровье, а до этого полчища Чингисхана («Властелина Вселенной») покорили Среднюю Азию. Русь почти на 250 лет попадает в черную полосу своей истории. Наступил период, который все дружно называют «ордынским игом» [173].

    Что же сделали завоеватели с Русью за 250 лет? Это очень большой срок, чтобы можно было говорить о врeменной оккупации русских земель. За 250 лет Орда так подействовала на психику русского человека, что она не стала вполне здоровой по сию пору. Недаром философ Л. Шестов говорил: поскреби как следует любого из нас, и ты доскребёшься до татарина [174].

    Татары как завоеватели долгое время чувствовали себя на Руси вполне привольно: им не надо было силой усмирять русские княжества, не надо было в каждом городе держать большое войско. Требовалась только умная тактика, опирающаяся на реальное соотношение сил. Все же черные дела можно было вершить руками русских князей. И эта тактика вполне себя оправдала.

    Через какое-то время Русь стала забывать, что татарской напасти когда-то не было. Русь стала чуть ли не органичной частью сколоченной монголо-татарской империи. «Представление о незыблемости сложившейся политической системы, – пишет Р. Г. Скрынников, – включавшей Русь в состав всемирной империи монголов_завоевателей, глубоко укоренилось в сознании нескольких поколений московских политиков. Традиция подчинения Орде подкреплялась авторитетом Александра Невского и Ивана Калиты. Руками Невского татары подавили народное выступление в Новгороде и подчинили себе феодальную республику, которую им не удалось покорить силой оружия, а с помощью Калиты Орда подвергла беспощадному разгрому Тверь, осмелившуюся начать борьбу за освобождение Руси от иноземного ига» [175].

    Самое страшное в том, что татары покорили не только русские земли, они укоренили привычку к покорности в душах русских людей. Смирение проповедовали также церковники, а открытые выступления против завоевателей жестоко подавляли свои же русские князья. Впрочем, бунты случались не часто. Русские люди за два с лишним столетия жизни «под татарами» притерпелись к ней, считали ее естественной. Ведь за этот громадный срок сменилось около двенадцати поколений. Люди рождались при Орде, жили при Орде и умирали при Орде. Другой жизни они не знали. Такая жизнь была нормой. Поэтому если и случались бунты, то не столько против татар-завоевателей, сколько против своих же князей-грабителей. Смерду ведь было безразлично, куда идут те крохи, которые от него отбирались, – князю или хану. Его обирали – это главное.

    Единственное, что не смогли осилить завоеватели в русских людях, – веру, ибо уже к XIV веку «языческая Русь превратилась в Святую Русь» [176]. Татары же для них как были «погаными» изначально, такими и оставались. Поэтому величайшую роль в поднятии нравственного духа православных играли подвижники, жизнью своей подававшие пример нравственного очищения. Самым заметным из них в XIV веке был Сергий Радонежский, основатель Троице _Сергиева монастыря под Москвой. Такие, как он, сыграли, возможно, решающую роль в том, что православные не дали окончательно растоптать свои души, именно вера явилась главным стимулом к борьбе с татарами-иноверцами, а не идея освобождения захваченных русских земель. Ведь для подавляющего большинства «земли» своими никогда не были, а идея патриотизма в раздробленном и до колонизации государстве решающей роли играть не могла. Поэтому только вера была способна объединить православных и вера же облегчила процесс «собирания» русских земель, после чего можно было начинать очищать Русь от «неверных».

    В свое время князь Владимир выбрал православную веру. Теперь же, в конце XIII – начале XIV века свой выбор делала церковь, она рассчитывала на силу «одного княжества среди усобиц и ордынских набегов» [177]. Церковь поддержала Ивана Калиту в его распрях с тверским князем и ради конечной цели собирания земель даже одобрила призвание Калитой татар для разгрома войска своего тверского соперника. В те времена считалось, что царь – это татарский хан, он дан Руси от Бога, потому он и должен быть «арбитром» усобных споров [178].

    Русь сбрасывала с себя татарское ярмо в течение 100 лет. Лишь в 1480 г. Иван III в битве на реке Угре окончательно разбил татар. 250-летняя колонизация Руси закончилась.

    То, что этот отрезок российской истории – самый мрачный, вполне естественно. Менее естественно, что русская государственность после освобождения от татар стала строиться если не по татарскому образцу, то во многом по традициям татарской колонизации. Орда научила русских князей тактике униженной дипломатии: терпеть насилие и унижение, не подавая вида; приучила быть подозрительными и злобными; интриги и закулисные козни стали нормой общения. Одним словом, русское общество, не имевшее в то время собственных глубоких нравственных корней, унаследовало от татар аморальную нравственность [179].

    На таком фундаменте и принялись русские князья возводить в XV веке здание российской государственности, а русские государи – рюриковичи по стилю своего правления были «вполне татарами» – со своими подданными они обращались как колонизаторы с рабами.

    Итак, в конце XV века на геополитической карте Европы появилось новое независимое Московское государство [180]. Русь, наконец-то, обрела свободу, закабалив одновременно своих граждан. Н. И. Тургенев писал, что при Иване III (он, кстати, первым стал величать себя самодержцем) «Россия достала свою независимость, но сыны ее утратили личную свободу надолго, надолго, может быть, навсегда» [181]. Унтер Пришибеев стал не просто символом порядка, он оказался стержнем идеологии российской государственности.

    Случился трагический для будущности России исторический парадокс, замеченный еще А. И. Герценом, – Москва спасла Россию от несвободы, задушив при этом все, что еще было свободного в русской жизни. Первые же московские государи, считая, видимо, что они облагодетельствовали свой народ, собрав разрозненные княжества под началом Москвы, что они и все Московское государство построили как бы из «своего частного удела», вполне искренно уверовали в то, что не они призваны служить интересам государства, а государство создано только для того, чтобы им в нем жилось сытно и безопасно [182].

    Освободившись от татарской колонизации, Московия оказалась не самой желанной гостьей в салоне свободных европейских держав. Она слишком многих страшила теперь своими размерами и дикостью, со многими странами пересеклись ее стратегические и экономические интересы [183].

    Случилось так, что возвышение Москвы совпало по времени с падением Византии. И это, кстати, оказалось для Москвы весьма дурным предзнаменованием. Дело в том, что Византия для Руси всегда была своеобразным духовным ориентиром: Русь крестилась по византийскому образцу, византийская культура оказывала определенное влияние на развитие русской культуры, патриарший престол в Константинополе был не только незыблемым авторитетом для русского православия, но он еще регулировал назначения на московскую метрополию. Одним словом, русская православная церковь была зависимой от Константинополя, но зато вполне независимой от светской власти. С падением же столицы Византии в 1453 г. русская церковь оказалась во власти московских самодержцев [184]. Это не могло не сказаться на ее нравственном авторитете. Церковь теперь, как правило, делала то, что отвечало даже не столько государственным, сколько государевым интересам.

    В обновленной, освободившейся от татарского засилья России, ко всем прочим трудностям жизни свободного государства добавилась и полная интеллектуально_культурная опустошенность. Та национальная культура, которая создавалась на Руси, начиная с принятия христианства, с приходом татар оказалась почти начисто утраченной. Даже к началу царствования Ивана III Москва в культурном отношении продолжала оставаться типично «татарским лагерем», только покинутым армией. Причем в отношении к знанию и культуре церковь и светские власти были едины. Для церкви любое знание, выходящее за рамки Священного писания, – это ересь и вольнодумство, для светской же власти – проявление свободомыслия. И то и другое считалось недопустимым.

    В XV -XVI веках при полном отсутствии начальных школьных знаний любая наука почиталась за «чародейство»; не только власти, но даже простые люди были уверены, что ученость убивает православную душу, ибо подрывает догматическое сознание верующего. Архиепископ Геннадий, ссылаясь на испанскую инквизицию, требовал того же и на Руси: еретиков убеждать бесполезно, их надо «жечи и вешати».

    Самым ревностным преследователем всякого вольнодумства в конце XV – начале XVI века был игумен Волоколамского монастыря Иосиф Санин. Он виртуозно владел искусством цитирования и любого мог мгновенно пригвоздить к позорному столбу еретичества «подходящими» словами из Библии. К тому же Санин являлся ревностным фанатиком древнерусского просвещения, именно на его политических взглядах получил монаршее воспитание Иван Грозный, его фанатизм воспитал последователей, которые уже в XVII веке породили феномен протопопа Аввакума. Одним словом, именно Санин стал отцом догматизма, злейшего врага свободомыслия. Догматизм теперь на долгие десятилетия засиял путеводной звездой не только русского национального просвещения, он стал владеть умами и политиков.

    «Борьба со свободомыслием – такой лозунг начертали осифляне на своем знамени. “Всем страстям мати – мнение; мнение – второе падение” – так формулировал свое кредо один из учеников Санина. Отсутствующую мысль – “мнение” – осифляне компенсировали цитатами, которые всегда имели “на кончике языка”» [185]. Именно этот фанатик духовного рабства выстроил начетническую «теорию», государь подобен «Вышнему Богу». А коли так, то в его власти – все земное, включая и церковь. Церковники теперь считали для себя вполне естественным делом быть частью государственной власти и так же, как она, распоряжаться душами подданных, не считая для себя ни зазорным, ни унизительным быть в полной зависимости от самодержавной прихоти.

    В. О. Ключевский точно заметил, что чисто христианское по-нимание жизни было, конечно, не столько разумением, сколько «притязанием на разумение», ибо для русского образованного человека XV -XVII веков (книжника) православие было лишь внешней атрибутикой; «построив христианский храм, книжник продолжал жить в прежней языческой избе и по языческому завету, только развесил по стенам христианские картины». Ему было крайне мучительно напрягаться для размышления, а потому он с бoльшим удовольствием отдавался во власть преданий, он предпочитал бесконечно «повторять зады», чем осваивать что-то для себя новое [186].

    Русский книжник, почти не владея реальным знанием, тем не менее искренне полагал, что можно все понимать, практически ничего не зная. Он, конечно, не клеймил «ересь» в тех, кто рвался к знаниям, но сам процесс освоения нового был противен его душе. Книжник неистово кричал: «Богомерзостен перед Богом всяк любяй геометрию; не учен я словом, но не разумом, не обучался диалектике, риторике и философии, разум Христов в себе имею» [187]. Эта самодостаточность стала идеальной питательной средой для произрастания национальной гордости на чахлой почве личных амбиций. А надо сказать, что именно книжники были прародителями русской интеллигенции.

    Учились же русские люди XV -XVI веков по «Хроногра-фу», своеобразному прообразу систематического изложения фактов общей истории. Он просуществовал чуть ли не до сочинений В. Н. Татищева. Читали и переведенные с греческого рукописи по общему естествознанию. В них уже сообщались более верные сведения о Земле, о населяющих ее животных. Но как только кончалось описание и начиналось объяснение, т.е. научное осмысление фактов, читатель тут же отсылался к Писанию, и познание прекращалось.

    В 1533 г. престол Великого княжества Московского достался трехлетнему внуку Ивана III Иоанну Васильевичу. 16 января 1547 г. митрополит Макарий венчал 16_летнего отрока Иоанна на царство. С этого времени Великое княжество Московское стало называться Российским государством, а Великий князь Московский – царем всея Руси [188].

    Уже к тому времени Иван IV приобрел все черты будущего царя_тирана: крайне неуравновешенную психику, недоверие и подозрительность, бешеную злобность и необъятный беспричинный страх. Но весь этот букет в 16_летнем юноше еще не распустился. Он, как и всякие нервические натуры, жил эмоциями и порывами. И поначалу порывы его были вполне благородны. Решил он управлять страной по закону и справедливости.

    Однако благие пожелания уже вскоре разбились о больную психику царя. Непрерывные интриги боярских родов, науськивания и провокации выводили Ивана из себя, он не успевал фиксировать события, он не мог сличить правоту одних с кознями других. Он рубил боярам головы, а они, как у сказочного дракона, отрастали вновь. Еще вчера эти головы призывали его к отмщению – он мстил, но выросшие вновь, уверяли его, что еще очень много у него врагов, что еще не всех он извел, а простит он им – изведут его, Ивана.

    Царь Иван буквально захлебывался от собственного бешенста, он заходился в злобе и уже не мог остановиться. До поры необузданный нрав набожного царя_убийцы сдерживал митрополит Макарий. Но в 1563 г. Макарий умер, и разумным реформаторским начинаниям Ивана IV пришел конец. О них забыли и более не вспоминали [189]. Настало время открытого террора. Набожный царь _христианин стал еще и царем_палачом одновременно.

    Иван IV вводит опричнину. Если опираться только на психофизические свойства натуры царя, то цель введения опричнины вполне понятна и объяснима. Но если посмотреть шире, то тогда борьба с боярством окажется лишь частным случаем этого нововведения. На самом деле с помощью опричнины царь хотел навсегда закрепить в России предельно жесткое, практически без правовых люфтов самодержавие, она была нацелена «против идеи закона и права» [190]. К тому же Иван IV своей больной гениальной интуицией почувствовал, что именно такой тип правления будет опираться на абсолютную народную поддержку.

    …Он поделил единое государство на «своих» и «неизвестно, своих ли», проверкой чего по повелению царя и занялись «свои», т.е. опричники. Уже через год страна стала бессловесной. Но и тишины Иван боялся до жути: раз молчат, значит затаились, выжидают. Надо было перехитрить бояр и раскрыть их заговоры еще до того, как о них додумались. Кровь на плахах не просыхала [191].

    И самое страшное было в том, что опричный террор на деле оказался бессистемным: опричники убивали кого хотели, когда хотели и где хотели. Любой мог ждать опричных гостей и днем и ночью. В людях поселился не просто страх, а страх животный. Они стали просто бояться, без всякой на то причины. Этот страх на долгие столетия стал чуть ли не генетической чертой русского человека. И этот же страх, поселенный в душах людей Иваном Грозным, явился основным мотором будущих реформ, прежде всего петровских. Не зря именно Иван Грозный был любимым царем Петра Великого.

    Итак, что же дал России Иван Грозный за полвека полного государева беспредела?

    В. О. Ключевский считал, что если не обращать внимания на шум, которым сопровождалась его деятельность, то положительное влияние царя Ивана на историю России «не так велико» [192]. Зато отрицательного наследия – полный короб…

    Именно Ивану Грозному Россия обязана становлением полновесного самодержавия. Отныне, вплоть до XX столетия, это самодержавие будет не столько развивать, сколько сковывать российскую государственность, душа на корню любые ростки инакомыслия. То, что именно самодержавие помогло России выстоять в слож-ных политических катаклизмах, – один из устойчивых исторических мифов, рождённый благодаря трудам Н. М. Карамзина и С. М. Соловьева.

    Именно Иван Грозный заложил в генетический код русского человека «хромосому страха». Жить в страхе – явном или неявном – стало нормой. Иной жизни русский человек не мыслил. От страха ведет свою родословную апатия и безразличие, безынициативность и двуличие, нелюбовь к свободе и ненависть к более умным. Общество, пораженное вирусом страха, не развивается, а болеет.

    Именно Иван Грозный, всеми силами укреплявший российскую государственность, сам того не ведая, своими реформами ее подтачивал. Здесь можно приводить много резонов. Но достаточно одного. После смерти Ивана Грозного и недолгого правления его «не вполне здорового сына» началась Большая Смута, когда государственность российская стала трещать по швам под алчным напором рвущихся к власти бояр и самозванцев.

    Именно Иван Грозный своему глубоко религиозному народу преподал неизгладимый урок безнравственности: и делами государственными, и даже своей личной жизнью. Для богобоязненного XVI века было непостижимо, чтобы царь 9 раз венчался в церкви; верующий человек и представить не мог, что его духовного наставника митрополита Филиппа можно взять да и задушить прямо в монастырской келье. И многое другое трудно было вообразить, что с легкостью позволял себе царь Иван и его опричных дел мастера.

    Понятно, что когда воздухом страны являются испарения от тысяч унтер Пришибеевых, никакому свободомыслию места не было. Еще Стоглавый Собор 1551 года, т.е. до начала открытого террора, когда Иван IV только вынашивал планы широких государственных новаций, утвердил составленные митрополитом Макарием «Четьи_Минеи» – список дозволяемых книг для чтения. Все остальное читать было нельзя. Запретными стали «Аристотелевы врата» (учебник по медицине), «Шестикрыл» (пособие по астрономии) и многие другие книги. Светских рукописей для чтения церковь почти не оставила. Сам же митрополит написал «Степенную книгу», вариант известного «Хронографа», в ней он изложил всю историю Руси по генеалогическим «степеням» – от князя Владимира до царя Московского. Читался в те годы и «Домострой» отца Сильвестра – своеобразный свод житейских и нравственных наставлений [193].

    Любопытна одна чисто российская традиция: многие люди (книжники прежде всего), еще в XVI веке размышлявшие о развитии страны, ее будущности, т.е. те, кого в XIX веке назовут интеллигентами, смотрели вперед, оборотясь назад, к прошлому. Они уповали только на поддержание «изшатавшейся старины», только в забвении заветов предков видели все нынешние беды и никак не желали искать новые, еще не пройденные страной дороги [194]. Неудивительно поэтому, что такие люди, как Андрей Курбский, Нил Сорский, Максим Грек, Вассиан Патрикеев, искренне преданные «царю и отечеству», объявлялись врагами этого самого отечества, а бездарные и бессловесные слуги власти превозносились как его спасители. От этого и проистекало самое характерное явление российского вольнодумства – мечтательность и прожектерство.

    И все же «век Ивана Грозного» прочно вошел в историю отечественной культуры: почти через сто лет после изобретения Гутенбергом книгопечатания книги стали издавать в Москве.

    Строительство Печатного Двора и издание книг поручили дьякону Кремлевской церкви Ивану Федорову. Но одичание людей было столь велико, что уже вскоре суеверная толпа разметала это «бесовское гнездо». И все же книги печатали: в 1564 г. вышел «Апостол», в 1565 г. – «Часослов». Люди тогда не представляли толком даже сути своей веры, они и вникать в нее не хотели, им было вполне достаточно усвоить внешние обрядовые атрибуты, духовное же и нравственное благочестие – то, что и должно нести православие, было им недоступно. Книги появились, а читателей не было, зато на первый план выступило суеверное значение Буквы. Именно за ее чистоту и стали бороться отцы церкви, печатному слову они предпочитали работу писцов, а потому за якобы допущенные вольности при переводе с греческого священных текстов И. Федорова изгнали из России в Литву уже в 1566 г. Но в этом деле все же победил прогресс, пусть и запоздалый. Книги продолжали печататься.

    За сто лет после открытия в 1564 г. первой русской типографии было отпечатано около 500 книг. Только в первой половине XVII века (с 1615 по 1652 г.) Московский Печатный двор выпустил 233 издания [195]. Были напечатаны «Азбука» (с 1634 по 1652 г. пять изданий), «Часовник» (он выдержал 34 издания), «Псалтирь» (24 издания), «Канонник» (5 изданий), «Катехизис». Все эти книги использовались в те годы и для обучения. В 1647 и 1648 гг. Печатный двор выпустил два учебника: «Учение и хитрость ратного строения пехотных людей» (это перевод книги И. фон Вальхаузена) и «Грам-матики словенские…» Мелетия Смотрицкого (ее переиздали в 1721 г.). Книга эта, помимо этимологии и синтаксиса, содержала еще краткую риторику и пиитику. И. В. Поздеева подсчитала, что из всех вышедших в первой половине XVII века книг 32 % были предназначены для обучения [196]. В то время «книжное почитание» как бы заменяло школу, и хотя книги были ориентированы на духовное воспитание, мысль они не будили.

    Большое значение имело издание двух первых, как бы мы сказали сегодня, правовых книг: в 1649 г. отпечатали «Уложение» (книга по светскому праву), а в 1650-1653 гг. – «Кормчую книгу» (церковное право). В 1669 г. выкрест из протестантов Иннокентий (Гизель) издал книгу «Мир с Богом человеку» – панегирик Алексею Михайловичу. Но больше пользы принес его «Синопсис», напечатанный впервые в 1674 г. и выдержавший впоследствии еще четыре издания. В нем Иннокентий проявил склонность не только к Богословию, но и к российской истории. Упомянем еще труд разрядного дьяка при Алексее Михайловиче и Федоре Алексеевиче Федора Грибоедова «Сокращения российской истории в 36 глав…»

    Но это были единичные выплески знания. Погоды они не делали. Более характерны для XVII века такие, к примеру, речения: «Братие, не высокоумствуйте… но во смирении пребывайте. Аще кто ти речетъ: веси ли всю философию? И ты ему рцы: еллинских борзостей не текох, ни риторских астроном не читах, ни с мудрыми философы не бывах – учуся книгами благодатного закона, аще бы мощно моя грешная душа очистити от грех» [197] (из рукописной проповеди 1643 г.).

    …16 марта 1584 г. Иван Грозный умирает. Российский трон занимает его сын Федор, который, будучи полным антиподом своего безумного отца, вошел в историю как «слабоумный», причем потому только, что, находясь на престоле, делами государства он заниматься не хотел и не очень сопротивлялся тому, что страной сначала de facto стал править Борис Годунов. И хотя правителем Борис оказался умным и хитрым и успел многое сделать для страны, было ясно, что такое царствование ненадолго, ибо бояре никогда не примирятся с тем, что он «незаконный», не Рюрикович [198].

    Так Россия вступила в Смутное время. Его, как справедливо считает Р. Г. Скрынников, породили не иноземцы_самозванцы, а неустойчивое и шаткое еще самодержавие при полном отсутствии правовых начал в устройстве государства. А разного рода проходимцы просто ловко этим воспользовались [199].

    И вновь, как во времена Дмитрия Донского, Россию от окончательного развала спасла вера. В самое тяжкое время, когда казалось, что всё уже бесповоротно потеряно, к православным обратился опальный патриарх Гермоген (отец будущего царя Михаила Романова). Призыв его был услышан в Нижнем Новгороде. Земский староста Кузьма Минин и возглавивший народное войско князь Дмитрий Пожарский в августе 1612 г. вошли в разоренную до основания Москву и в октябре полностью очистили ее от поляков.

    В феврале 1613 г. Земский Собор избрал на трон юного Михаила Романова [200]. Так появилась новая династия, правившая Россией 300 лет [201]. Весь XVII век Россия по существу очищалась от скверны Смутного времени…

    Алексей Михайлович («тишайший») человек был добрый, а политик твердый и дальновидный. Это он подготовил русские души к восприятию крутых реформ своего сына: «породу» вновь заменил выслугой (первым это делал Иван Грозный), что было закреплено Петром I в «Табели о рангах»; разделил страну на военно _административные разряды (округа), чем облегчил губернскую реформу сына; учредил в России почтовую связь. И он же твердой рукой подавил разгул народного бесчинства под водительством Степана Разина [202].

    Оборотная сторона Смутного времени оказалась в чем-то даже полезной: оно больно ударило по «сонным» русским умам, заставило людей, способных трезво оценивать окружающее, встряхнуться от дремотной одури и «взглянуть прямым и ясным взором на свою жизнь» [203]. Они перестали фетишизировать свое прошлое, но чтобы строить новую жизнь, были нужны знания, а их-то и не было. Священные книги могли возвысить душу, но не развить мысль. Многовековые традиции отношения к знанию, как к врагу веры, сделали свое дело. Знание порождало «мнения», т.е. критическую мысль, а это, по твердому убеждению православных, подрывает самые основы вероучения. Это въелось в кровь. И преодолеть столь мощный барьер было очень сложно.

    Крайне любопытна интеллектуальная трансформация русских книжников после десятилетий Смутного времени. Они с удивлением наблюдали появление в Кремле «самовольных» царей. Они не то что бы утратили веру в монаршую власть, но перестали ей слепо доверять. Привело это к тому, что книжники из бесстрастных летописцев_хронографов постепенно превратились в наблюдателей и аналитиков событий, они стали писателями. У книжника – невиданное ранее дело – появилась авторская позиция. Весь XVII век русский книжник будет развиваться и реформироваться, он пройдет через «книжную справу», приведшую к расколу. Его ждут новые, сложные и трагичные отношения с властью [204].

    Уже при Алексее Михайловиче объявились первые «интел-лектуальные раскольники» или, как их стали называть уже в наше время, диссиденты. Это и князь И.А. Хворостинин, душу которого выворачивало от всего отечественного, и подъячий Посольского приказа Гр. Котошихин, бежавший в Швецию и там написавший сокровенное «О России в царствование Алексея Михайловича» (СПб. 1859); и Ю. Крижанич (серб), приехавший в Москву, чтобы помочь русским «преодолеть невежество, заблуждения и прочие неустройства». Не учел, однако, Крижанич традиций русских: все, что он хотел дать, от него взяли, а затем в знак особой признательности отправили в сибирскую ссылку, где он и провел в недоуменных раздумьях долгих 15 лет, после чего его отпустили умирать на роди- ну [205].

    Так история русских книжников почти незаметно для наблюдателя перетекла в историю русской интеллигенции.

    С. М. Соловьев заметил, что главным злом России XVII века были темнота дремучая и пьянство могучее. «Главное зло для подобного общества заключалось в том, что человек входил в него нравственным недоноском» [206], т.е. он взрослел физически, оставаясь по своему умственному развитию еще обитателем «детской». Уже во второй половине XVII века люди поняли: главная беда России – в ее интеллектуальной отсталости. Уяснили также, что единственное лекарство от этой затянувшейся хронической болезни – учение, наука. Но и эту задачу решали чисто по-русски: в 1673 г. открыли в Москве театр, но лишь в 1687 г. Славяно-греко-латинскую академию.

    …Еще в 1648 г. Ф. М. Ртищев основал училище, где обучали языкам славянскому и греческому, «наукам словесным до риторики и философии». В 1685 г. это училище перевели в Заиконоспасский монастырь, а уже в 1687 г. вызванные царем Федором из Греции братья Лихуды (Иоанникий и Софроний) открыли на базе бывшего ртищевского училища первое в России высшее учебное заведение – Славяно-греко-латинскую академию. Они пытались обучать воспитанников логике и физике (по Аристотелю), но церковь этим была недовольна. Иерусалимский патриарх Досифей пенял Лихудам за то, что они «забавляются около физики и философии». В 1694 г. российский патриарх Адриан отстранил Лихудов от преподавания. «Латинские борзости» изгнали, философию запретили.

    Надо сказать, что Славяно-греко-латинская академия была задумана как своеобразный интеллектуальный щит против западного влияния на русскую жизнь. Поэтому любая мысль, способная смутить православную душу, изгонялась и преследовалась. И хотя Петр I реформировал академию, она все же осталась центром религиозного, а не светского просвещения.

    Философ В. С. Соловьев считал, что Славяно-греко-латин-ская академия была не столько высшим училищем, сколько «выс-шим инквизиционным трибуналом» [207], а В. И. Вернадский называл её «схоластической» [208]. И тому были основания. 4 октября 1699 г. в беседе с патриархом Адрианом Петр обратил его внимание на невежество священников – они «грамоте мало умеют» [209]. Но как бы то ни было, академия эта внесла свою лепту в приобщение к знаниям многих даровитых русских людей. Достаточно вспомнить, что в ней обучались М. В. Ломоносов, П. И. Постников (первым из русских получил диплом доктора в европейском -Падуанском -университете), Л. Ф. Магницкий, В. К. Тредиаковский, С. П. Крашенинников, Д. И. Виноградов (создатель русского фарфора), А. Д. Кантемир и многие другие [210].

    И все же время брало свое. В XVII веке Европа уже познакомилась с основами современной физики, химии, биологии, геологии. Более спать Россия не могла. Но просыпалась она долго и кряхтливо. Со сна таращила помутненные очи и не понимала, что происходит и что надлежит делать. На пороге уже стояло «осьмнадцатое столетие», а Россия только_только начинала учиться думать.

    Существует очень устойчивый исторический миф: духовенство на Руси всегда было наиболее образованным и грамотным, а следовательно, именно оно способствовало интеллектуальному развитию общества. Миф породило неверное заключение из верной посылки. Духовенство действительно было грамотным, его грамоты вполне хватало на чтение и переписку священных книг; но знания, выходящие за их рамки, отцы церкви глушили на корню. Православие в этом смысле оказалось, если можно так выразиться, наиболее антинаучным. Оно не только не поощряло развитие науки, как это делала католическая, а затем и протестантская церковь, но считало ее своим злейшим врагом; оно приучало русских людей верить, но не думать.

    В. О. Ключевский остроумно заметил, что «нам указывали на соблазны мысли прежде, чем она начала соблазнять нас» [211]. Мысль поэтому воспринималась как грех, а разум как соблазнитель. Отсюда вполне понятно происхождение характерных болезней русской интеллигенции: некритическое восприятие чужих мыслей, быстрое возведение чего-то понравившегося в догму и слепое следование ей; не уважение даже, а поклонение авторитетам. «Мы вольнодумствовали по-старообрядчески, вольтерьянствовали по-аввакумо-вски. Как старообрядцы из-за церковного обряда разорвали с церковью, так мы из-за непонятного научного тезиса готовы были разорвать с наукой» [212].

    Да, слепая вера в букву Писания, внешнее обрядовое благочестие – все это неизбежно должно было отступить перед требованиями знания, хотя бы и схоластического поначалу. Но этого не случилось. Случился же раскол.

    Противостояние зашло слишком далеко. Искусственное преувеличение значимости всего двух чисто ритуальных актов показало, что дух христианства так в русскую душу и не проник, она попрежнему была языческой, коли обычные ритуальные действа приравнивались к истине Христовой, а отступление от ритуала означало предательство самой веры. И это неудивительно: русское православие, приучая человека верить, отучило его думать, а потому он и не мог понять, что сама истина Христова выше двоеперстного или троеперстного крестного знамения.

    И все же раскола могло и не быть, если бы в середине XVII века патриарх Никон, человек суровый и решительный «до грубости», не решил одним ударом разрубить этот гордиев узел. И уж совсем неудачным было время, выбранное Никоном для своих реформ: страна только_только начала оправляться от затянувшихся недугов Смутного времени, царь Алексей Михайлович приступил к задуманным им реформам, а ему силой навязали церковные преобразования, которые, завладев не столько умами, сколько настроением и эмоциями людей, отвлекали их силы от нужной для страны работы. Так началась невиданная по силе идеологическая схватка реформ и раскола.

    С. М. Соловьев считал, что от раскола общество «тронулось; начались колебания, тряска, которые не позволяли пребывать в покое». Стали обращать внимание на собственную отсталость, сонная русская душа пробудилась от многовековой спячки и потянулась к знанию. Но сознание собственной дикости еще долго смущало русскую душу: любое указание на недостатки русской жизни воспринималось как должное. Но что делать и как делать, не знали.

    Глава 8


    Некогда разглагольствовать

    В истории России, пожалуй, всего два деятеля соразмерны по масштабу позитивных деяний. Это Святой Владимир, который крестил Русь в X веке, и тем самым, вырвав ее из языческого первородства, духовно приобщил к Византии и Европе, и Петр Великий, реформы которого окончательно прикончили дремучее Московское царство, привели к рождению Российской империи и к духовному единению с Европой добавили единение материальное: в культуре, технике, науке. После себя Петр оставил, если и не европейское, то вполне готовое стать таковым Российское государство.

    Вот почему до сего дня фигура Петра I вызывает столь пристальный интерес историков, одних восторгая, других приводя в бешенство. Причем сама личность Петра «удивительно цельная» [213], и когда говорят о противоречивой фигуре российского преобразователя, то невольно лукавят: противоречив не сам Петр, противоречиво отношение к нему. Но еще С. М. Соловьев резонно заметил [214], что крайние оценки Петра – восторженная и хулительная – не исторические, а эмоциональные, ибо, следуя им, мы поневоле толкуем Петра как некую сверхъестественную силу, кометой пронесшейся по российским просторам, разворошившей все и удалившейся в вечность.

    И до Петра была российская история, и до него были преобразователи. Более того, все они в определенном смысле трудились, чтобы сделать реальными его реформы. И все же без Петра радикальный слом русской жизни никогда бы не состоялся. Для этого были нужны его цельность, его ум, его фанатизм, его смелость и его жестокость.

    По мнению В. С. Соловьева, Петр I своей властной и деспотичной рукой навсегда разбил нашу «национальную исключительность» и вернул Россию человечеству [215]. Точнее все же сказать – пытался вернуть, ибо Россия продолжает этому активно сопротивляться и на пороге XXI века. А не смог он этого сделать потому только, что желание силой развеять миф о национальной исключительности лишь укрепило его корни в душах и умах людей.

    «В Петре были черты сходства с большевиками. – Писал Н. А. Бердяев. – Он и был большевиком на троне» [216]. Это весьма точное наблюдение, потому оно совпало и у поэта (М. Волошин: «Великий Петр был первый большевик») и философа. Но сходство с большевиками, надо сказать, все же поверхностное – оно лишь в методах достижения цели. Но сами цели (а это главное!) диаметральные: Петр проводил реформы ради приобщения России к европейской цивилизации, реально существовавшей и манившей его своими бесспорными экономическими и культурными выгодами для России; большевики же не реформы проводили, а строили «светлое будущее», пытаясь втиснуть реалии в выдуманные их теоретиками абстрактные схоластические схемы, т.е. стремясь сделать живой реальностью мертвую утопию.

    Свои реформы Петр двигал неистово, он сметал со своего пути всех, кто им противился. В итоге измотал себя и страну, но своего добился: Россия, с величайшим напряжением преодолевая инерцию, сдвинулась со своей исторической стоянки и тяжело поползла вслед убежавшей вперед Европе…

    При Петре было принято несколько тысяч законодательных актов. Они касались всего. Не было ни одной сферы российской жизни, которая смогла избежать их вмешательства. Многие из указов царя были глубокими и дальновидными, некоторые – сиюминутными, эмоциональными и даже мелочными. Но любой из них был насквозь пропитан энергией и нетерпением автора. Нетерпеливость, пожалуй, наиболее характерная доминанта петровских преобразованй. Пушкин не зря сказал, что у него сложилось впечатление, будто ряд указов Петра писан кнутом.

    …Начал Петр основательно и сразу дал понять всем, что не собирается менять наличники на окнах русской избы, а будет строить новое здание – на века!

    В 1697 г. Петр под именем волонтера Петра Михайлова выехал в составе Великого посольства в Европу. Цель одна – учиться самому и учить подданных. Он не стеснялся прошлого России и ясно видел ее будущее. Он не завидовал Европе, а скорее смотрел на нее свысока, будучи уверенным, что ЕГО Россия еще утрет ей нос. Если верить графу А. И. Остерману, то Петр якобы заявил: «Нам нужна Европа на несколько десятков лет, а потом мы к ней должны повернутся задом» [217]. Одним словом, он заставил Россию заниматься делом.

    Возвратясь в Москву, Петр пришел в уныние: «Школ мало, при церквах, учат только грамоте. Университетов нет. Ученых нет. Врачей нет… Газет нет. Одна типография, печатающая в основном церковные книги» [218]. Петр понял, что надо приспособить всю инфраструктуру страны для максимально быстрого распространения знаний и культуры: с конца 1702 г. стала выходить первая в России печатная газета «Ведомости о военных и иных делах, достойных знаний и памяти», а в 1703 г. была опубликована знаменитая «Ари-фметика, сиречь наука числительная…» Л. Ф. Магницкого. В ней впервые числа обозначались не буквами, а арабскими цифрами. Открыли типографию, где книги «научного содержания» набирались не церковно_славянским, а «гражданским шрифтом». К концу жизни Петра в обеих столицах работало 6 типографий, однако больше половины выпущенных с 1708 по 1725 г. книг было посвящено военной и морской тематике.

    Чтобы легче было управлять такой махиной, как Россия, и бдительно надзирать за реформами на ее окраинах, Петр разделил страну на 8 губерний (Московскую, Ингерманландскую (позднее Петербургскую), Киевскую, Смоленскую, Казанскую, Азовскую, Архангелогородскую и Сибирскую) и в каждую назначил губернатором своего человека. Потом (в 1719 г.) число губерний выросло до 11, а в них выделили еще 50 провинций.

    Важно заметить, что Петр сразу понял важнейшую для России истину государственного устройства: многонациональный состав страны может взорвать ее целостность, если допустить членение единого государства по национальному признаку. Поэтому его реформа не предусматривала никаких национально_террито-риальных образований. И это был очень разумный, дальновидный шаг.

    Главным сторонником своих начинаний Петр сделал дворянство. Указом 1714 г. он узаконил неотчуждаемость и недробимость дворянских земель. Но одновременно заставил дворянство служить на пользу России. А чтобы это сословие развивалось и множилось, он открыл доступ в его среду служилых людей. Личная выслуга стала цениться выше «породы», что было официально закреплено в знаменитой петровской «Табели о рангах» 1722 г. Уже чин VIII класса давал право на дворянское звание самому чиновнику и его потомкам.

    Наконец, еще одно интересное начинание Петра I: его непре-менное желание вырастить на чахлой российской почве привезенный из Европы саженец – науку. Он видел во время своих частых зарубежных вояжей, какое значение там придают научному знанию, как тесно оно сплетено с экономикой и даже бытом людей, а потому прекрасно понимал, что без науки его реформы в России не приживутся, она должна пропитать их изнутри, да так сильно, чтобы никакое административное вмешательство уже не могло повернуть их вспять. А для этого мало было использовать готовое знание, заимствуемое у Запада; он понимал, что наука должна плодоносить непосредственно в России.

    К науке Петр I испытывал глубочайшее почтение. Всю жизнь не прекращал учиться сам и принуждал к тому же свое окружение. Но он не делал никакого различия в технологии внедрения нового, касалось ли это шведского опыта в организации внутреннего управления страной [219]или французского по части развития научного знания. И в том, и в другом, и во всех прочих случаях Петр действовал единообразно: он брал то, что полагал разумным, и, не считаясь ни с чем, вколачивал это в русскую жизнь, ни мало не заботясь об обратной реакции и не углубляясь в причины: отчего это прививаемое им вполне полезное, казалось бы, начинание зачастую отторгается российскими традициями. Он спешил. У него не было времени для тщательной подготовки почвы. Он не мог не знать, что полноценная наука – это конечный продукт общей культуры нации и благоприятного общественного климата. Но чтобы поднять культурную планку и оздоровить общество, нужны десятилетия (в лучшем случае!) упорного целенаправленного труда. Их-то у Петра и не было. А сделать все он хотел непременно сам. И сделал! В стране почти поголовно неграмотной, в которой еще вчера всякое знание, всякая свободная мысль считались ересью и бесовством, он учреждает… Академию наук!

    Науку в Россию Петр, как видим, решил завезти так же, как он привозил заморские диковинки для своей Кунсткамеры. Он искусственно привил науку на свои реформы [220]. Но поскольку и сами реформы и наука, как их составной элемент, были силой навязаны России, то она не восприняла дух петровских преобразований, оставив в качестве наследия лишь новации бюрократического характе- ра [221]. К тому же наука, являясь продуктом культурного развития на-ции, не может существовать без своего питательного слоя, т.е. без развитой системы высшего образования. Можно пригласить десять гениев, но они не создадут научный социум, а без него результаты их труда повиснут в воздухе – они не будут востребованы страной, которая не нуждается в науке, а лишь терпит ее. Абсолютно права Н. И. Кузнецова, что «властителю_тирану нужны в лучшем случае жрецы, хранители сакрального знания, а не ученые_исследователи, культивирующие свободное познание, не признающие другого авторитета, кроме истины» [222].

    Составить проект организации Академии наук Петр поручил своему лейб_медику Л. Л. Блюментросту. 13 января 1724 г. Петр подписал в Сенате «Определение об Академии». 22 января в Зимнем дворце с участием императора состоялось еще одно заседание Сената, на нем вновь обсуждали организацию Академии. Наконец 28 января 1724 г. Сенат на основании рассмотренного Петром «Проекта положения об учреждении Академии наук и художеств», им, кстати, так и не подписанного, издал Указ об учреждении Академии наук [223]. Этому документу суждено было остаться в истории Академии наук всего лишь «проектом», и до 1747 г. Академия жила по сути без Устава, полагаясь лишь на монаршую милость да подчиняясь блажи и прихотям академических чиновников.

    Сам Петр Великий так и не дождался открытия Академии. Ее первое (рабочее) заседание состоялось 12 ноября 1725 г. Однако еще 15 августа Екатерина I приняла всех академиков, приглашенных в Петербург от имени Петра I. Профессор Я. Герман заявил на этом приеме: «Вы не только не допустили упасть его (Петра. – С.Р.) предначертанию, но подвигли оное с равною энергиею и щедростию, достойной могущественной в мире государыни» [224]. Торжественное открытие Академии наук в присутствии императрицы Екатерины I произошло 27 декабря 1725 г. На него были приглашены все любители «добрых наук». Происходило это торжество в доме Шафирова на Петербургской стороне в присутствии 400 гостей (Как видим, Указ об учреждении Академии Сенат принял еще 28 января 1724 г., акт же ее открытия состоялся почти через два года. С тех пор историки так и не могут договориться о дате основания Академии наук).

    …Получилось так, что Россия, не пережившая Возрождения и Реформации, а знавшая лишь губительный для православия раскол, была вынуждена компенсировать явную недостаточность культурных традиций общества поспешным приобщением к начавшей зарождаться в Европе культуре Просвещения. Приняло это, однако, уродливую форму. Высшее общество мгновенно покрылось непроницаемой пленкой европейского образца, под которой уже не просматривалась традиционная для страны национальная культура, питавшаяся соками еще византийских традиций. С тех пор всю русскую историю можно рассматривать как практически независимое сосуществование двух субкультур – «почвы» и «цивилизации», культуры «народа» и культуры «общества» [225].

    Реформы Петра, понятно, встретили яростное сопротивле-ние почти всех сословий. Потому сразу одним из основных инструментов реформ стал политический сыск. Мера для России привычная. В России понимали, что реформы и свободомыслие несовместимы. Реформы всегда инъецировались властью. Перечить ей было нельзя. А так как толкователи того, что такое «плохо», были наиболее рьяными слугами власти, то проще было заставить замолчать всех. Что и делали. Поэтому и при Петре никакого свободного циркулирования идей, кроме тех, что были на потребу цареву делу, не было и быть не могло. Хотя именно он, как никто другой, понимал, что реформы без науки зачахнут. Как выразился Я. А. Гордин, «Де-миург строил свой мир, в котором не было места автономии духа» [226].

    В то же время было бы неверно считать, что Петр I, напрямую связывая развитие науки с раскрепощением мысли, боялся свободомыслия, а потому пересаженное им в русскую почву древо знаний долго не желало приживаться.

    Во-первых, уже в начале XVIII века Петр столь сильно укрепил свое самовластво, что вообще ничего и никого не боялся. К тому же напор его реформаций был столь силен, а царский гнев против сомневающихся был настолько неукротим, что это не только отшибало всякое желание «рассуждать», но даже высшую знать, по сути, сделало царскими холопами. Во-вторых, в те годы прямой связи между развитием знания и раскрепощением сознания человека вообще не просматривалось, ибо за науку почиталось только вполне конкретное, да к тому же практически полезное дело. Наконец, в-третьих, Петр не культивировал, а насаждал науку, исходя при этом из традиционного для России узкоприкладного воззрения на «книж-ное обучение», лишь перенеся акцент от вопросов душевного спасения к проблемам технического прогресса.

    И все же, как бы там ни было, Н. А. Бердяев правильно заметил, что мысль и слово пробудились от вековечной русской спячки именно в петровской России. Науку в стране прописали!

    Русский историк А. А. Кизеветтер был уверен в том, что резкий рывок мысли от чисто религиозного миросозерцания к естественнонаучному во время петровских реформ был возможен только потому, что раскол русского православия выбил из верующих все фанатично_дремучее, заставил их и на собственную веру смотреть широко открытыми на мир глазами.

    В этом утверждении – лишь малая доля истины. Бесспорно лишь то, что реформы Петра Великого готовили все его предшественники последних столетий. Еще при Борисе Годунове вынуждали русское боярство носить европейские кафтаны и пытались заставить их брить бороды; тоже делали дед и отец Петра. Еще Борис Годунов отправил на учебу за границу партию смышленых русских отроков, но все они стали первыми невозвращенцами.

    Все это действительно было. Но делалось непоследовательно, вяло, а потому так ничего до конца и не было доведено. Самым «последовательным» реформатором был лишь один Иван Грозный. Своей патологической, не поддающейся никакому рациональному осмыслению, жестокостью он посеял такой глубинный неистребимый страх в людях, что страх этот, передаваясь от поколения к поколению, благополучно дожил до времени петровских реформ. Именно «государев страх», а ничто другое явился лучшим «помощ-ником» всех начинаний Петра Великого.

    Что же касается раскола, то эта варварская реформа патриарха Никона, напротив, фанатизм русского верующего человека сделала доминирующей чертой его поведения. Доведенный до крайней степени исступления, фанатизм даже оказался сильнее страха, а потому раскол скорее не способствовал, а тормозил реформы. Петр поэтому избрал единственно верную тактику: своим бешенным напором и непримиримостью он вынудил людей работать в таком темпе, что им было не до схоластической религиозной риторики, им просто некогда было отвлекаться на боль еще кровоточащих ран, нанесенных расколом. К тому же неоценимую помощь Петру оказал Феофан Прокопович, умный и циничный богослов_политик и талантливый литератор, ставший своеобразным посредником между царем_реформатором и религиозными фанатиками.

    Иную позицию заняли иерархи церкви, активно настраивая прихожан на своих проповедях против реформ. Причем делали это и сторонники и противники раскола. В этом смысле петровские преобразования даже приглушили раны раскола, ибо православные почувствовали, что царь замахнулся на весь строй привычной русской жизни и, позабыв о своих внутренних обрядовых разногласиях, дружно восстали против царя_антихриста.

    До Петра основой миросозерцания русского человека была «небывалая цельность духа» [227]. Позднейшего раздвоения личности и духа еще не знали. Ясно поэтому, что реформам Петра противосто-яли не отдельные фанатики и отсталые варвары, им сопротивлялось все «древнерусское миросозерцание» [228]. Оно к тому времени, благодаря расколу, само в значительной мере размылось, и это в некоторой степени предопределило успех петровских преобразований.

    Петр все это прекрасно видел. Он понял, что церковь не помощница в его делах. А коли не желают церковники помогать словом, помогут делом. И он заставил церковь платить в государственную казну большие суммы на содержание войска, строил за ее счет корабли. А когда в 1700 г. умер самый влиятельный его оппонент, патриарх Адриан, 28-летний Петр дал четко понять русским людям – кто есть кто в Российском государстве. Он своей властью запретил высшую церковную должность, зато ввел новую: местоблюстителя патриаршего престола с функциями только духовного пастыря и без малейшей возможности вмешательства в государственные дела.

    Про реформы Петра обычно говорят, что он стремился подогнать Россию под общеевропейский стандарт, силился навязать России Европу, наплевав на историю страны, национальные традиции, особую историческую миссию России и т.д. Если бы так, то никакой беды бы не было. Россия, даже полностью переняв европейский стиль жизни, все равно осталась бы именно Россией и никогда не превратилась бы в подобие Германии или Франции. Беда в том, что Петр с его исполинским замахом копал на самом деле очень мелко. Его реформы истинно русской жизни, российской глубинки не затронули. У Европы он перенял лишь вершки (одежда столичной знати, немецкая речь, ассамблеи, коллегии по-шведски и т.п.), а корешки остались в российской почве. Их он не только не вырвал, но своими реформами вынудил расти еще более интенсивно. При Петре Русь переодели в новые слова, в новые одежды, одним словом, насильно сменили ее привычный имидж. В определенном смысле все это напоминало игру, но игру страшную, часто заканчивавшуюся смертельным исходом [229].

    Реформаторский дух, которым в начале XVIII века уже жила Европа, Петр сознательно не заметил. Он поставил перед собой практически неразрешимую задачу: поднять экономику страны, не дав свободы товаропроизводителю, повести за собой православных, одновременно открыто издеваясь над церковью, привить любовь к научному поиску при открытом пренебрежении государства к труду ученых.

    На самом деле в Европе экономика постепенно освобо-ждалась от административных пут. В России же, еще при Петре, экономика полностью закостенела – стала не саморегулируемой, а чиновнично_бюрократической. Даже частные предприятия, по словам В. О. Ключевского, «имели характер государственных учреждений». На Западе уже в то время развивался рынок свободной рабочей силы. Петр же зареформировал российскую экономику до того, что в стране появился невиданный ранее слой общества – крепостные рабочие.

    Подведем итоги. Нам не удастся разобраться в направленности петровских преобразований, если их оторвать от личности императора, ибо в условиях самовластья определяющими при принятии конкретных решений часто оказываются не так называемые объективные факторы, а разум, воля, настроение и каприз монарха.

    Прекрасно понял натуру Петра Пушкин: «Он не страшился народной свободы, неминуемого следствия просвещения, ибо доверял своему могуществу и презирал человечество, может быть, более, чем Наполеон» [230].

    Да, Петр прекрасно усвоил основной нравственный императив самодержавия: государь – это полномочный представитель Господа для своих подданных. Но для Господа все равны, и он всех одинаково любит и жалеет. Только ОН знает, что нужно каждому человеку. Петр же этот нравственный принцип преломил чрез монаршую вседозволенность и сделал его тем самым глубоко безнравственным, ибо теперь он и только он решал, что нужно его России и его народам, и его нисколько не заботило то, как его подданные воспринимают крутую ломку их жизни. Самодержавие стало для него синонимом самоправства, а любовь к подданным мгновенно оборотилась навязчивой заботой о них. А такая «забота», когда людей принуждают жить не так, как они привыкли, когда их силком тащат в лучшую, более цивилизованную жизнь a la Европа, очень сильно напоминает знакомую до боли заботу по-большевистски. Так можно заботиться только о «человеческом факторе», о быдле, мнение которого ровным счетом ничего не стоит. Так заботятся о людях, не замечая их присутствия. Это и есть презрение, о котором говорил Пушкин.

    Еще Г. П. Федотов точно заметил, что именно Петру «уда-лось на века расколоть Россию на два общества, два народа, переставших понимать друг друга» [231]. И одним из этих «народов» стала русская интеллигенция! А уже в наши дни тот же образ пришел в голову и писателю В. Сосноре: «Петр Первый, как шрам, разрезал русскую историю на две части – до и после. Других персон нет» [232]. Наконец, оценка историка Н. И. Павленко: Петр «твердо знал, что в его государстве есть “благородное сословие” и сословие “подлое”; между ними – пропасть: первое правит, второе подчиняется» [233]. А надо всеми – добавлю от себя – он, Петр Великий, презрительно ровный ко всем: и к «благородным» и к «подлым».

    Петр был абсолютно самодостаточным правителем: он приближал к себе тех, кто, не рассуждая, готов был слепо выполнять любое его начинание, и жестоко расправлялся с теми, кто вставал на его пути. Что для него тысячи безымянных стрелецких голов или тысячи жизней булавинских казаков, осмелившихся взбунтоваться против его тирании, если он в 1718 г. довел до смерти собственного сына_наследника только за то, что тот не принял дух его реформаторства. Что для него знатные русские фамилии, если бороды самым родовитым боярам прилюдно, на потеху всем стригли его шуты. Что для него осквернение душ православных, если он, нарочито издеваясь над ними, устраивал «всешутейские соборы» с патриархами_ шутами во главе. И много еще подобных фактов можно было бы привести.

    Но дело в том, что все они, вскрывая нравственные коллизии петровских реформ, позволяя нам глубже понять настроения ломавшейся России, ничего не дают для оценки самой сути содеянного Петром Великим.

    А суть опять же глубоко и образно выразил Пушкин. Петр сделал со страной то, что до него не удавалось никому: бешеным напором, «уздой железной Россию поднял на дыбы». И в такой неестественной позе она с тех пор и пребывает, никак ей не удается опуститься на все точки опоры.

    Петр, как известно, изменил Россию до неузнаваемости. И все же главное, на что впервые решился именно Пётр Великий, – это раскрепощение разума человека. Он вывел мысль из-под контроля церкви, стимулировал интеллектуальный труд. Пусть Академию наук он создал на «пустом месте». Он все же создал ее!

    Конечно, нельзя винить Петра за то, что он переоценил значимость свободной научной мысли именно для России. Откуда ему было знать то, что стало ясно много позднее: «… В России нравственный элемент всегда преобладал над интеллектуальным» [234]. Разве он мог себе представить, что его преемники по российскому трону будут бояться свободомыслия больше, чем заговора, что они будут не поощрять науку, как он, а душить ее; что они устрашатся западного влияния и будут всеми силами цепляться за «националь-ную исключительность», прикрывая заботой о России собственную слабость и беспомощность. Подобный патриотизм более напоминает безразличие. Петр Великий был настолько выше всей этой псевдозаботливой возни, он так неколебимо верил в Россию и собственное могущество, что ко всему остальному относился с искренним презрением.

    И все же Петру главное не удалось: взнуздав Россию и вздернув ее на дыбы, он не смог укротить ее дух, он вколотил в нее свои реформы, но они не стали своими для России, не стали ей жизненно необходимы. После его смерти она не столько развивала начатое Петром Великим, сколько билась в конвульсиях, когда правящие вожжи оказывались в слабых и неумелых руках часто сменявших друг друга самодержцев.

    Все дело в том, что Петр открыл для России удивительный путь развития – вдогонку [235], когда десятилетия спячки вдруг взрываются «реформами» и народ российский послушно несется в неведомую даль, в изнеможении падая, так и не добежав до цели.

    Реформирование от избытка энтузиазма, механизм которого запустил именно Петр Великий, исправно работает уже более трехсот лет, а впечатление такое, будто живем мы еще во времена Алексея Михайловича, души наши надорваны «расколом», а Петр Великий еще только должен появиться на свет…

    И последнее. Петр искренне считал, что народу нужен лишь один закон – это «узда». А реформы без насилия были для него занятием не только бессмысленным, но и вредным. Без насилия Россия пропадет. В этом Петр был убежден абсолютно.

    Думаю, стало ясно, что интеллигенция как самостоятельная общественно значимая сила во времена Петра Великого проявиться еще не могла.

    Глава 9


    Легальное вольномыслие

    В российской истории XVIII век, точнее – вторую его половину, иногда называют «галантным». Это действительно так, если судить о России по петербургским великосветским салонам; но они напоминают натуральную Россию не более чем плохо исполненная карикатура – прототип. Галантность – это новомодный макияж, которым пытались заглушить ароматы неумытого российского тела.

    …Говорили только по-французски, а на конюшне запарывали крепостного повара за недожаренного цыпленка; читали и лили слезы над страданиями «Бедной Лизы», а, отложив книгу, по-русски бранились с заезжим соседом из-за цены на дворовую девку Лизавету.

    Российская галантность оказалась не более чем шаржиро-ванным финалом насильственной европеизации страны, начатой еще Петром Великим. И наиболее уродливые формы она приняла, как это ни странно, при Екатерине II, много сил положившей на то, чтобы ее, немку, воспринимали в России как свою. Ее личное «об-русение» закончилось «офранцузиванием» русской знати, а склонность императрицы к переимчивости и подражательству привели к тому, что многие реформы российской жизни оказались обычными декорациями к очередному спектаклю.

    Однако все по порядку…

    Время между двумя «Великими» государями – Петром I и Екатериной II – можно назвать смутным периодом российской государственности, когда пошатнулась правящая династия, когда были преданы полному забвению почти все реформаторские начинания Петра Великого, когда шла постыдная грызня за власть, когда Россия с ее проблемами была почти напрочь забыта.

    За 37 лет, с 1725 по 1762 г., сменилось 6 царей. Никто из них, за исключением Елизаветы Петровны, не был в полной мере легитимным самодержцем. Всех возвела на престол гвардия, ко-торая, как и должно быть по законам смутного времени, стала сама регулировать очередь из претендентов на российский трон.

    Естественно, что когда очередной венценосный правитель не имеет ни собственной силы, ни реальной поддержки в обществе, он стремится обезглавить это общество, посеять в нем страх, полагая, что это упрочит его собственное положение. Невиданные масштабы подобная тенденция приобрела во время царствования Анны Иоанновны, когда всеохватный полицейский сыск определял, по выражению В. О. Ключевского, «все содержание политической жизни страны» [236].

    А как все начиналось и как могло повернуться… Когда после смерти малолетнего Петра II, «верховники» во главе с кланами Голицыных и Долгоруких решили пригласить на трон Анну, что для нее было полной неожиданностью, они решили и себя при этом не обидеть, т.е. ограничить права императрицы конкретными «конди-циями» с тем, чтобы чувствовать себя менее зависимыми от блажи царицы [237].

    Пока Анна не вошла в силу, все высшее дворянство стало открыто рассуждать о будущности России. Оно понимало, подпиши Анна предлагавшиеся ей «кондиции», и это привело бы к резкому ослаблению прав самодержавной власти. Назад бы пути уже не было [238].

    Но… Когда в 1730 г. Анна победила князя Д. М. Голицына с его «верховниками», она «окончательно заложила традицию утверждения русской монархии на политической покорности культурных классов пред независимой от них верховной властью» [239].

    Как понимать эти слова П.Б. Струве? Очень просто: верховная власть, отказав единственному образованному сословию в реальном участии в делах государства, поставило его перед вынужденным выбором – или «приспособить» свою психологию к верному, т.е. бессловесному, служению государственным интересам, или навсегда отказаться от участия в делах государства. Именно из тех, кто не пожелал только слепо исполнять чужую волю, а потому был отринут от реальной работы, и родилась через некоторое время многочисленная когорта «интеллигентов преобразователей» [240].

    Первая в истории России легальная возможность рефор-мирования абсолютизма была упущена.

    …После Петра I Россия заметно притормозила в погоне за Европой, а когда страной правила его дочь, типично русская барыня Елизавета Петровна, так и вовсе перестала таращить на нее завистливые глаза. Но перед смертью Елизавета совершила ту же роковую ошибку, что и ее отец: тот принял недальновидный закон о престолонаследии, а она вдобавок еще и неразумно им распорядилась, самолично назначив наследником русского престола своего племянника принца Карла Петра Ульриха, сына Анны Петровны и герцога гольштейн_готторпского Карла Фридриха [241].

    Петр III оказался никчемной личностью. Взбалмошный, недалекий, «необразованный голштинец», как назвал его В. О. Ключевский [242], за год своего правления изрядно навредил России: похерил выгодные для страны итоги Семилетней войны, бездумно насаждал нравы прусской военщины; к тому же он стал пьяницей, окружившим себя всякой «сволочью» (так выразилась княгиня Е. Р. Дашкова) [243].

    Было ясно – долго на русском престоле ему не удержаться. Хрен, однако, казался не слаще редьки: сам Петр III, хотя и внук Петра Великого, но натура его типично немецкая, царица – так вообще чистокровная немка, да к тому же Петр относился к ней с нескрываемым пренебрежением. Но рассуждать подобным образом Екатерина никому не позволила. Она была достаточно умной, чтобы понять – сам Господь послал ей такого бездарного супруга. Не будь этого гольштинского забулдыги, никогда бы не стать ей единоличной обладательницей богатейшего в мире престола. И она свой звездный час не упустила.

    Настал он 28 июня 1762 г. Заговор она организовала умело, ее как бы при этом и не было, она была как бы и не причем. Все опять было сделано руками гвардейцев.

    Надо сказать, что перевороты для XVIII века были типичны. И в 1725, и в 1730, и в 1741 гг. их также осуществила гвардия. Но тогда она своим насилием как бы «подправляла» в нужную сторону пресловутый петровский указ о престолонаследии и возводила на трон того, кто был, по ее мнению, более законен. В 1762 г. переворот оказался совсем иного окраса. В России впервые был свергнут вполне законный (легитимный) государь и на его место посажена женщина, не имевшая никаких прав на российский трон [244].

    Екатерина, однако, сумела понять одну из главных «осо-бостей» России, резко отличную от всего того, к чему ее приучали с детства, в Германии, – беспрекословно чтить законы. В России же о законах вспоминали только в связи с обстоятельствами. Если они подсказывали выгоды в нарушении закона, то его и нарушали с легким сердцем; если «обстоятельства» требовали вообще забыть о законе, о нем и не вспоминали вовсе. Поэтому Екатерина рассудила здраво, вполне по-российски: пока она будет хороша для своих приближенных и не очень будет досаждать своим подданным, то никто не посмеет напомнить ей, каким образом она заполучила российский престол, никто не попрекнет ее кровью супруга, убитого с ее молчаливого согласия. И она старалась.

    Основной своей опорой Екатерина II сделала дворянство [245], умело воспользовавшись законом Петра III от 18 февраля 1762 г. «О даровании вольности и свободы всему российскому дворянству». По мере того, как дворянство входило в силу, менялось и отношение к нему со стороны властей. До Петра I все дворянство было обязано нести воинскую службу, ничему не обучаясь специально. Петр, в полном соответствии с просветительским и созидательным духом своих реформ, обязал дворян учиться, не освободив их от военной службы. Петр III пошел еще дальше: он отдал военную службу на усмотрение самих дворян, зато дворянские дети теперь были обязаны учиться «по установленной программе». Большая часть родовитого дворянства, имевшая свои земли, сразу же осела на них и стала заниматься земледелием «по-дворянски», т.е. паразитируя на подневольном труде крепостных.

    Вот та почва, которую любезно вспахали предшественники Екатерины. Ей надо было только взрастить урожай. Дворянское лоб-би при дворе умело направило мысль императрицы в нужном направлении. Екатерина как бы сама решила, что теперь главное для государства – это местное самоуправление: пусть дворяне самостоятельно заботятся о всех составляющих жизни на своих территориях – об образовании, местной промышленности и т.д., а не замыкаются в своих вотчинах.

    Идея богатая, ничего не скажешь. Но, как водится, она так и осталась только идеей. Никакого реального самоуправления не получилось, а дворянство обрело не права, а привилегии. Само дворянство они, разумеется, вполне устроили, а то, что жизнь в российской глубинке не изменилась к лучшему, екатерининских вельмож не заботило.

    Екатерина II суммировала все привилегии дворянского сословия в своей «Грамоте» от 21 апреля 1785 г. В ней дворянству было пожаловано право единовластного землевладения. А крепостное право естественным образом добавило к этому и душевладение.

    Подобная мера, как и все, что делалось при Екатерине, оказалась отчетливо декоративной, она продемонстрировала не заботу о процветании России, а эрзац_заботу, ибо основная производительная сила страны – земля – оказалась зависимой не от хозяина, а от пришибеевых крупного калибра, собранных в уникальную российскую конструкцию, именуемую бюрократическо_полицейской машиной. Дворянство при такой «заботе» стало не только развращаться нравственно, но и скудеть экономически, ибо подобный метод ведения земельного хозяйства оказался крайне непроизводителен и «экономически растлителен». Дворянство стало «одиноко в обществе» и «праздно дома» [246].

    Столь же декоративной для России оказалась игра императрицы в законность. Едва успев сесть на освобожденный для нее трон в Зимнем дворце Петербурга, Екатерина своим Манифестом 6 июля 1762 г. впервые провозгласила невиданную для самодержавной России новость: она заявила, что самодержавие без ограничительных законов – это большое зло. Россия должна управляться монархом в рамках строгой законности.

    Трудно себе представить, чтобы знатные российские вельможи, с молоком матери всосавшие традиции самоправства, с восторгом восприняли подобное подражание Европе. Но Екатерина потрафляла не им, а гвардейской молодежи, которой она была обязана короной. К тому же эта молодежь по большей части не принадлежала к знатным родам, а потому ей помимо благосклонности царицы, которая могла и перемениться, для более прочного общественного положения нужна была законодательная база. Поэтому порыв Екатерины к законности они восприняли с вполне понятным энтузиазмом.

    14 декабря 1766 г. Екатерина II издает еще один Манифест, коим созывает комиссию для составления проекта «Соборного уложения». Старое «Уложение», принятое еще в 1649 г. и включавшее довольно полный свод русских законов, давно устарело. Да оно не очень-то и прижилось на русской почве.

    Чтобы облегчить работу комиссии, а точнее, чтобы она приняла нужный ей свод законов, Екатерина с 1765 г. усердно трудится над своим «Наказом». В него вошло 526 статей и все они – плод поверхностной компиляции императрицы.

    Надо сказать, что законодательный зуд Екатерины II и ее «Наказ» были изощренным издевательством над крепостнической Россией и одновременно миной замедленного действия, заложенной под ее самодержавные устои. Ведь книга Ш. Монтескье «Дух законов», из которой она «одолжила» более 250 статей, стала своеобразной теоретической проработкой французской революции 1789 г., подействовавшей, кстати, на Екатерину, как холодный отрезвляющий душ, но ее «Наказ» уже прочно запал в души радикальной российской интеллигенции, и как только самодержавные вожжи поослабли, его духом не преминула воспользоваться дворянская интеллигенция, вышедшая 14 декабря 1825 г. на Сенатскую площадь Петербурга.

    На самом деле, что может лучше усыпить здравый рассудок и, напротив, возбудить расшатанную нетерпеливостью нервную систему российского интеллигента, чем красивые, «правильные» слова о разделении властей, о свободе личности, о свободе слова и т.д.? А все они были сказаны Ш. Монтескье и почти дословно повторены русской императрицей. Она, не стесняясь, говорила, что «обокрала» французского мыслителя [247].

    Когда на словах все верно, но эти слова взяты из интеллектуального занебесья и никак поэтому не соотносятся с реальной действительностью, то подобные новации в лучшем случае могут подготовить радикальные умы к революционным потрясениям, что и случилось в России, а в худшем способны полностью взъерошить страну и ввергнуть ее в хаос и беззаконие, на что напоролась Франция.

    Трагедия еще и в том, что реальные процессы идут совсем не так, как их прогнозируют теоретики, а то, что станется со страной после их завершения, и вовсе им неведомо. Поэтому противоес-тественно обвинять мысль, глупо пенять философам за их доктрины, но вполне правомерно подивиться недальновидности государственного деятеля, когда он отвлеченные схемы делает основой реальной политики. Такое, как правило, до добра не доводит.

    Именно со времен екатерининского «Наказа» лицемерие высших законодательных актов стало традицией России. Столь же лицемерными были и все российские (включая, само собой, и советские) конституции, существовавшие как вещь в себе [248].

    …К концу XVIII века, по точному диагнозу Н. А. Бердяева, Россия сложилась в «огромное мужицкое царство», намертво скованное цепями крепостничества, своенравной бюрократией и развращенным дворянством, «в средней массе своей очень непросвещенным и самодурным, с небольшим культурным слоем, который легко мог быть разорван и раздавлен» [249].

    И все же не зря годы царствования Екатерины II называют временем «просвещенного абсолютизма», а ее, как и Петра I, нарекли Великой.

    Именно при Екатерине русские люди без принуждения, сами потянулись к знанию, при ней стало издаваться множество литературных журналов, при ней относительно свободно запульсировала научная мысль, Академия наук перестала бороться за свое существование, а приступила к нормальной работе. Наконец, именно Екатерина Великая дала возможность почувствовать русским людям, что они ничуть не хуже европейцев, после чего многие с чисто российской претенциозностью стали искренне думать, что именно русские – первые в Европе. И это для России сделала немка!

    В целом Российская империя при Екатерине стала выглядеть величественно и красиво. Правда, издали [250].

    Для чего ей все это понадобилось? Она вполне искренне считала, что образование «улучшает» людскую породу, а потому возжелала создать «новую породу людей» [251], видимо, надеясь с помощью книжек сделать из русского мужика нечто напоминающее ей родного немецкого бюргера. Задуманный Екатериной союз самодержавия и просвещения Н. Эйдельман назвал «фантастическим» [252].

    При Екатерине сложились и весьма своеобразные общественные взгляды, разброс которых определялся откровенной подражательностью ее реформ и незрелостью поверхностно образованного русского ума, который в силу этого предпочитал насмешки и зубоскальство серьезному анализу действительности. Екатерина на время сумела даже развеять вековечный страх русского человека, но и это было сделано крайне поверхностно, а потому его «холопский темперамент» дальше беззлобного ёрничества над самыми безобидными недостатками российской жизни не пошел.

    Особенно карикатурно выглядели говорившие по-французс-ки русские петруши из дворянских семей. Они стали объектом острых насмешек в комедиях А. П. Сумарокова. Подобная европеизация поначалу выглядела жалкой и бессмысленной: французские философы_просветители, которыми, подражая императрице, зачитывалось все образованное русское общество, ничего, кроме абстрактного разглагольствования о надуманных идеалах, дать не могли, они не развивали интеллект, а лишь просвещали. Эта крайне неглубокая, рассчитанная на дилетантскую подражательность, философия и привнесла на русскую почву поверхностное до курьезной карикатурности копирование.

    Разумеется, подстать философии была и читаемая в России французская литература. Книга, как это ни дико звучит, стала не пособницей, а помехой просвещения. Это быстро заметили Д. И. Фонвизин, Н. И. Новиков и даже Екатерина II, самолично высмеивавшая подобные издержки западноевропейской культуры в своих многочисленных комедиях. «Тогдашний класс “просвещённых людей” составлял очень тонкий слой, который случайно взбитою пеной вертелся на поверхности общества, едва касаясь его» [253].

    Природа подобного «просвещения» русского общества была вполне объяснимой. Оно коснулось лишь тех, кто уже успел привыкнуть жить без напряжения, без затрат собственной интеллектуальной энергии, по неписаным правилам великосветской гостиной и салона; одним словом, те, кто и жил чужим умом, те и продолжали жить также, только теперь этот ум стал импортным. А то, что подобная жизнь на родимой российской почве приносила уродливые побеги, не замечали, ибо все смотрелись в одно и то же зеркало.

    Екатерина II общественное сознание русского общества лепила вполне осознанно. Новации, касавшиеся самой жизни, были вполне русскими, а интеллект нации она стремилась перестроить на европейский лад. Подобный подход ни к чему, кроме раздвоенности сознания, отчетливой неудовлетворённости либо русской жизнью, либо европейской культурой на российский лад дать не мог. Пытливый русский ум стал не столько целенаправленно развиваться, сколько «бродить», как молодое вино, что неизбежно привело не к сотрудничеству с властью в проведении нужных России реформ, а к конфронтации с ней.

    И все же раскрепощение мысли мгновенно дало и свои положительные результаты. Та пена, которая юродствовала в великосветских салонах, погоду в российской культуре не делала. Именно с екатерининской Россией прочно связаны имена поэта Г. Р. Державина, сентиментального романтика поэта И. И. Дмитриева, талантливого драматурга Д. И. Фонвизина, «переимчивого» (по словам А. С. Пушкина) поэта Я. Б. Княжнина, драматурга и поэта В. В. Капниста и еще очень и очень многих других.

    Множество литературных журналов, таких как «Всякая всячина», «Трутень», «Адская почта», «И то, и сё», «Парнасский щепетильник», «Смесь», «Поденщина» и др., наряду с литературной и псевдонаучной шелухой печатали и упомянутых нами поэтов.

    Век свободомыслия, однако, был недолог. Поверхностное ёрничание Екатерину вполне устраивало – она и сама потешалась над тем же, к тому же оно было безопасно. Но как только безобидный смех показал острые сатирические зубы, она мгновенно озлилась и прихлопнула «свободу печати»: в 1783 г. императрица одной рукой подписала «Указ о вольных типографиях», а другой ввела обязательную предварительную цензуру для всех изданий [254]. Так что век «просвещенного абсолютизма» оказался явно укороченным – русские интеллектуалы сели на строгую диету, они теперь могли читать лишь то, что не содержало ни перца, ни соли.

    Толчком же к подобным переменам в умонастроении рос-сийской государыни послужила Французская революция 1789 г. Екатерина посчитала ее рецидивом просветительской философии и, не раздумывая, запретила все сочинения, в которых были «мысли».

    …Н. И. Новиков не только за свою едкую сатиру, но глав-ным образом за «групповщину», которая каралась в России всегда, в 1792 г. поплатился 15-летним бессудным заключением в Шлиссельбургскую крепость. Что же натворил Н. И. Новиков? Он продолжал верить в «молодую Екатерину» и, позабыв о российских политических нравах, организовал в Москве кружок из своих единомышленников, где, не таясь, проповедовал не бездумное подражание «евро-пам», а единение европейской образованности с национальной самобытностью. Донесли, разумеется. Новиков был так потрясен всей этой заведомой нелепостью, что уже в крепости стал терять рассу-док [255].

    Итак, свобода слова привела к тому, к чему и должна была привести в России – к потере свободы. А литература, которую мы сегодня считаем «показательной» для того времени, на самом деле была для него вовсе не характерной. Такие писатели, как Н. И. Новиков, были скорее жупелом, чем объектом восхищения современников.

    … Не за призывы к свержению самодержавия, не за требование отмены крепостного права, а просто за честную, правдивую книгу «Путешествие из Петербурга в Москву» (1790 г.), где это самое крепостничество было только как бы проиллюстрировано реальной жизнью, оказался в Петропавловской крепости А. Н. Радищев. После суда его сослали на 10 лет в Восточную Сибирь. Для Екатерины он был «бунтовщик хуже Пугачева». Павел I в пику матери освободил Радищева. Но тюрьма его не сломила, в душе он оставался таким же «бунтовщиком», каким и был всегда. На угрозу очередной ссылки он ответил единственным доступным ему средством – самоубийством [256].

    Что же так возмутило императрицу? Радищев посмел открыто заявить, что подданным Екатерины живется плохо, «что никакого благоденствия народа на самом деле нет» [257]. Она же искренне была убеждена, что это клевета, что не могли ее благодетельные реформы не привести к счастью всего народа российского.

    А. Н. Радищев не был, само собой, бунтовщиком, он не был и радикалом, ибо ни к чему радикальному не призывал. Он был просто честным человеком, русским интеллигентом, которого до глубины души возмутило кричащее несоответствие между идеалами Просвещения, в которые он, конечно же, верил и реальной действительностью, причем не российской глубинки, а лишь крестьянским житьем в прилегающих к тракту Петербург -Москва деревнях. Он видел все своими глазами. А виденное глубоко его потрясло, и он не смог смолчать.

    К тому же из его книги явно вычитывается вина русского образованного и сравнительно благополучного человека перед темной богобоязненной крестьянской массой. Это чувство еще долгие десятилетия предопределяло психологический настрой русской интеллигенции, хотя с течением времени «пропасть непонимания между нею и народом становилась все шире» [258].

    В. В. Розанов заметил, что хотя А. Н. Радищев и Н. И. Новиков говорили правду, «но – ненужную, в тo время – ненуж- ную» [259]. А в какое время и кому, позвольте спросить, правда была нужна в России?

    Высоко нравственный подвиг Новикова и Радищева оценил в «Вехах» П. Б. Струве. Он считал, что такие люди – «Богом упоенные» [260].

    Еще один объект жуткого страха Екатерины – это Я. Б. Княжнин. В 1789 г. он написал трагедию «Вадим Новгородский». Там есть слова: «Какой герой в венце с пути не совратится? Кто не был из царей в порфире развращен?» Понятно, что не лично Екатерину имел в виду драматург. Но она уже всего боялась, все принимала на свой счёт и во всяком слове видела «революционную заразу». Тем более, что пьесу напечатал журнал «Российский феатр» в 1793 г., когда императрица уже доподлинно знала, чтo воспоследовало во Франции за первым революционным 1789 г. Пьесу напечатали уже после смерти автора (1791 г.). Разрешение на публикацию дала Е. Р. Дашкова. Екатерина повелела: книгу сжечь, Дашкову – в отставку [261].

    Не обошла Екатерина своим вниманием и И. Г. Рахмани-нова – издателя и переводчика, поклонника, как и она когда-то, философа Вольтера. В 1788-1789 гг. он издавал журнал «Утренние часы». В 1791 г. Рахманинов переехал в свое имение в Тамбовской губернии, перевез туда из Петербурга и типографию, которой владел, и, минуя цензуру, стал печатать переводимые им сочинения. В 1795 г. по доносу тамбовского цензора типографию закрыли, а ее владельца отдали под суд. Спас Рахманинова пожар в его имении, в нем сгорели все вещественные доказательства его «преступлений» перед престолом.

    Так что конец более чем тридцатилетнего царствования Екатерины II разительно не походил на его начало: благие порывы уступили место страху. Екатерина теперь ничего не хотела, всего боялась и желала лишь одного, чтобы ничего такого ни в ее ближайшем окружении, ни в стране не происходило. В 1792 г., как писал А. И. Герцен, Екатерина II напоминала «старуху, боящуюся мысли, достойную мать Павла… и как бы в залог того, что дикая реакция еще надолго побьет все ростки вольного развития на Руси, перед ее смертью родился Николай» [262].

    Екатерина Великая закончила царствование страшной, карикатурной тенью молодой Екатерины.

    Русские «почвенники», – такие, как князь М. М. Щербатов (родной дед П. Я. Чаадаева) или адмирал и писатель А. С. Шишков, винили во всех напастях подражательный дух реформ, они не смирились ни с петровскими, ни тем более с екатерининскими преобразованиями. Одну из своих статей М. М. Щербатов так и нарек «О повреждении нравов в России». Ее конкретное содержание сегодня мало кому известно, зато название стало нарицательным. Даже нынешние русофилы искренне думают, что дух России «повредился» петровскими реформами, да так сильно, что уже вряд ли когда-нибудь излечится. Именно М. М. Щербатова А. И. Герцен называл предтечей славянофилов.

    Как это и должно быть в условиях тоталитарной монархии, реальные преобразования в духовной сфере полностью зависели от настроя императора. И самое страшное, когда его свободолюбивые порывы не опирались на сильную волю и сильную реальную власть. Тогда общество оказывалось не столько свободным, сколько духовно разобщенным: радикальные элементы, уповая на высочайшие посулы, стремились реализовать их своими методами, т.е. по сути насильственно, а большая часть общества, не желавшая перемен, вынуждала монарха забыть о своих благих пожеланиях. Тогда привычный уклад жизни трансформировался в уродливые формы всеобщих запретов и вместо либерализации наступал период злобной и бессмысленной реакции. А самое главное – за подобный несвоевременный либерализм расплачивался наследник, а вместе с ним и целое поколение россиян.

    Именно такого рода правителем оказался внук Екатерины Александр I [263]. Как и его бабка, он взошел на трон после заговора царедворцев, завершившегося убийством его отца, императора Павла I. Как и его бабка, он всей душой тянулся к просвещению, к дальнейшей европеизации России. Он даже вынашивал идеи конституционной монархии, столь сильно его впечатлил составленный графом М. М. Сперанским обширный проект преобразования всего государственного строя России [264]. Этот замысел намного превосходил все задуманное Петром I и Екатериной II, ибо те укрепляли самодержавную власть, а М. М. Сперанский хотел ее ограничить.

    Причем планы преобразований вынашивались одним сословием (само собой, дворянским) и в глубокой тайне: одна его часть «думала» от имени правительства, другая – от имени «тайного общества». Встретились же они на Сенатской площади Петербурга 14 декабря 1825 г. [265]

    Такой преобразовательский замах был не по силам мнительному, самолюбивому и крайне закомплексованному Александру Павловичу. Ничего из задуманного так и не было осуществлено, замыслы остались замыслами, проекты проектами [266]. М. М. Сперанский свои идеи отправил не по тому адресу и поплатился за это. Из любимчиков царских он в мгновение ока превратился в ссыльного, а место «преобразователя» досталось графу А. А. Аракчееву, занимавшему с 1810 г. пост председателя Департамента военных дел в учрежденном, согласно проекту М. М. Сперанского, Государственном совете. А после завершения войны 1812 г. А. А. Аракчеев стал исполнителем высочайших предначертаний как в военных, так и в гражданских делах.

    Н. А. Бердяев считал фигуру Александра I одной из самых интересных в российской истории, называл его «интеллигентом на троне» [267]. А уже в наши дни Александра назвали еще и «самодер-жавным либералом» [268]. Но все это не более чем красивые бирки. Если же проанализировать то реальное, что было действительно сделано при Александре I, то его характеристика окажется куда менее привлекательной.

    Возможно, что для историков этот период действительно интересен, а для увлекающихся психоисторией фигура Александра I – настоящая находка. Но для людей его времени первая четверть XIX века оказалась чередой непрерывных разочарований: надежды на либеральные преобразования, которые насквозь пропитали русское общество, благодаря могучему темпераменту М. М. Сперанского, сумевшему поначалу как бы подмять под себя впечатлительного и мягкого Александра Павловича, к тому же подкреплённые победой над всесильным Наполеоном, в одночасье рухнули.

    Александр I сам вдруг испугался своей смелости. Его увещевали не трогать налаженный российский порядок и историк Н. М. Карамзин и многие другие умные люди, к советам которых он прислушивался. И, как часто случается с политиками слабыми, его резко качнуло из одной крайности в другую. После Отечественной войны он стал вынашивать идею обширных военных поселений, чтобы вся Россия была на положении военного лагеря, чтобы никто не смел даже шага ступить без чиновничьего соизволения. К реализации этой бредовой идеи он и привлек графа А. А. Аракчеева. Тот, как рьяный служака, ринулся исполнять высочайшую волю, и все «лавры» достались ему. Время военных поселений (с 1816 г.) так и вошло в историю, как «аракчеевщина», хотя сам А. А. Аракчеев был, повторяю, лишь слепым исполнителем чужой воли.

    Подобные крайности лишь усугубили те проблемы, для разрешения которых Александр I изначально и задумал свои ли-беральные реформы. Всеобщий полицейский сыск и казарменная жизнь российского дворянства, ставшие повседневной реальностью, и жестоко, тем самым, оскорбившие патриотический порыв интеллектуальной российской элиты, вынудили наиболее радикальные элементы объединиться в тайные общества и уже через них пытаться воздействовать на откачнувшегося от либерализма императора.

    Итог: известные события 14 декабря 1825 г. и еще более резкое «подмораживание» русской жизни, ставшее своеобразной расплатой Николая I за мягкотелость и непоследовательность своего брата.

    Столь же пагубно «интеллигент на троне» повлиял и на развитие образования в России. Если российский быт был им отдан под надзор военных и полицейских чинов, то духовная жизнь общества оказалась под колпаком церкви. Россию мгновенно отбросили в мрачное европейское средневековье и теперь любое светское сочинение, даже чисто научного характера, помимо полицейской проходило через еще более страшную синодальную цензуру. В 1817 г. Министерство народного просвещения Александр I трансформировал в Министерство духовных дел и просвещения. Теперь, как язвили острословы, без ссылок на Священное писание нельзя было преподавать даже арифметику. Одним словом, из века просвещенного абсолютизма Екатерины II Россия вновь оказалась в плену дремучих догм XVII века.

    Правда, в начале своего царствования Александр I неплохо потрудился на ниве просвещения. Только за первое десятилетие XIX века были открыты четыре новых университета: Дерптский (1802 г.), Вильносский (1803 г.), Казанский (1804 г.) и Харьковский (1805 г.). Как это ни странно, но столица в этом отношении не поспешала. В Петербурге университет открыли только в 1819 г. А в 1834 г. (уже при Николае I) был открыт университет Святого Владимира в Киеве.

    Однако делалось все это как бы из-под палки, без внутренней убежденности Двора в полезности расширения сети общеобразовательных и специальных высших школ. А потому, понимая, что своими руками они раскидывают по стране муравейники вольнодумства, тут же делали все возможное, чтобы мысль из них не пробилась наружу и не распространилась в обществе. Университетами управляли не ученые, а правительственные надсмотрщики («попечи-тели»), основной задачей которых было следить, чтобы университеты давали знания и одновременно отучали думать. Задача оказалась невыполнимой.

    В бессильной злобе на ускользающую от их контроля мысль попечители, вдохновленные поддержкой Двора, время от времени буквально изничтожали вверенные им университеты. Так, в 1819 г. был разгромлен Казанский университет, в 1820 г. – Харьковский, а в 1821 г. – Петербургский [269].

    В 1804 г. был принят и новый цензурный устав. Его называли самым либеральным из всех дореволюционных уставов. Но, как и все подобные начинания в России, он был лишь «бумагой» [270].

    С 1820 г. Александр стал править вполне в духе будущего Николая I. Все было запрещено, все было выхолощено. Никаким вольнодумством, никаким либерализмом даже не пахло. В стране, по словам М. Л. Магницкого, наконец-то поселился «страх Божий».

    Надо сказать, что Россия в целом активно сопротивлялась всяким «свободам». Похоже, что русского человека они пугают, ибо появляется возможность выбора, а русские люди со времен татарщины не привыкли выбирать, им значительно покойнее, когда все решают за них.

    «Когда в лице Екатерины II, – пишут современные историки, – “казанская помещица” побеждает ученицу Вольтера, в лице Новикова и Радищева рождаются предтечи интеллигенции. Когда в Александре I неограниченный самодержец торжествует над учеником Лагарпа, в России появляются декабристы. В конфликте европейского начала свободы, нравственности, права с восточным деспотизмом, личной этики с политическим прагматизмом, просветительства с обскурантизмом возникает освободительное движение в России и интеллигенция как важнейший его субъект» [271].

    Время русской интеллигенции еще впереди, она еще не повзрослела, она пока лишь шалит в «детской».

    Глава 10


    Начинаем «спасать» Россию

    Как только ни называли годы правления Николая I – и «затх-лыми», и «страшными», и «застойными». И как боялись и ненавидели самого императора те, кто еще надеялся расправить крылья и заговорить своим голосом. Этого сделать не удавалось. Солистов царь не терпел, он признавал только слаженный хор верноподданнических голосов. Чем же можно объяснить, что при внешнем благополучии и полном неприкословии Николай I за 30 лет своего правления не укрепил, а ослабил страну, бесславно закончив свое царствование позором в Крымской войне?

    Но это, так сказать, с одной стороны. С другой же стороны, многие русские мыслители видели в Николае I «рыцаря монархической идеи», «первого самодержца после Петра», который был призван «удержать на время… всеобщее разложение». Наиболее последовательно этот взгляд выражен в трудах К. Н. Леонтьева [272].

    Все, кто писал о Николае Павловиче (барон М. А. Корф, граф Д. Н. Блудов, С. С. Татищев, А. Н. Пыпин, М. Лемке, Н. К. Шельдер и др.) были единодушны в том, что это был глубоко порядочный, честный, твердый и умный человек. Но они столь же дружно умалчивали о других его чертах: болезненном самолюбии, мнительности и политической недальновидности.

    Ум Николая оказался житейским, а не государственным, твердость проявлялась лишь при личном общении с приближен-ными, а в делах политических она оборачивалась мелочной настырностью в отслеживании того, как проводятся в жизнь его указания и распоряжения.

    Между тем уже начало царствования Николая I было зна-менательным: ему аккомпанировали недовольные дворяне, названные позднее «декабристами».

    Чего же они добивались? Только того, к чему на словах призывали и Екатерина II и даже Александр I в начале царствования, – ограничения прав самодержавия, введение его в русло законности. Декабристы, правда, пошли дальше и потребовали перевода российской государственности на рельсы конституционной монархии. Они, конечно, не были революционерами, ибо не собирались свергать государственный строй России, они лишь требовали радикальных реформ. Не случайно самая ранняя декабристская организация «Союз спасения» возникла в 1816 г., именно тогда, когда Александр I поставил крест на реформах и приступил к созданию в стране обширных военных поселений.

    Декабристы просто вслух сказали то, о чем шепталась вся мыслящая Россия, все, кто устал от бесконечного топтания пра-вительства на одном месте. И если бы не чисто интеллигентский экстремизм, проявившийся еще на подготовительном этапе, когда руководители Северного и Южного тайных обществ настаивали на реализации именно своего вuдения будущности России, и приведший к практической беспомощности уже непосредственно на Сенатской площади, вполне вероятно, что выступление декабристов могло оказаться и успешным. Ведь с ними было и дворянство, и солдатская масса, которой было обещано резкое сокращение сроков службы и отмена телесных наказаний, да и крестьянство, получившее бы в случае победы декабристов долгожданную свободу. Но… все случилось, как случилось [273].

    Никакого Герцена декабристы, конечно, не разбудили. Его «разбудил» Николай I, а самого царя заговорщики напугали смертельно. Кто-кто, а он лучше других видел, сколь близки были декабристы к победе. И он, будучи неподготовленным к управлению страной, начал действовать не как государственный муж, а как полковой начальник, в полку которого взбунтовалась кучка смутьянов. Даже просидев 30 лет на троне, он так и остался Великим князем с психологией «унтер Пришибеева» или «Угрюм-Бурчеева» – разница невелика. Вывернуть себя наизнанку он не мог, зато запугать и без того вечно запуганную Россию и заставить ее жить по казарменному распорядку было ему вполне по силам и вполне его устраивало.

    Важно еще вот что: после провала заговора декабристов либеральные идеи и до того не укоренившиеся в русском обществе на долгие годы потеряли всяческую привлекательность. А самих декабристов стали дружно осуждать все, даже те, кто ранее им открыто сочувствовал. Общество, по словам А. И. Герцена, мгновенно растеряло «слабо усвоенные понятия о чести и достоинстве». Спешили откреститься от заговорщиков, заявить о своей полной лояльности. Заметали следы: жгли бумаги, документы, личные письма. Уничтожили свои архивы тех лет С. Г. Волконский, А. И. Тургенев, А. В. Никитенко и др [274]. К тому же вину за несбывшиеся надежды русские интеллектуалы стали переносить на тех, кто хотя бы делал попытку их осуществить.

    Собственное разочарование, что весьма характерно для русского человека, стало основой обвинительного заключения. Хотя можно не сомневаться: обернись все иначе, обвинители открыто примкнули бы к тем, кому стали вдруг пенять за «политическую несостоятельность и умственное легкомыслие» (слова князя П. П. Вяземского).

    Все российские бунты – выступление декабристов, разумеется, не исключение – никогда не являлись результатом глубоко продуманной теории, ее просто не было и быть не могло, ибо никакая научная проработка вопросов государственного переустройства не может приводить к выводу о вооруженном захвате власти.

    Бунт всегда – от отчаяния, от бесперспективности: когда ча-ша терпения переполняется, на сцену выходят радикалы_экстре-мисты. Типичным экстремистом был Степан Разин, экстремистом с отчетливым налетом авантюризма стал Емельян Пугачев, экстремистами оказались и декабристы. И остались бы ими в русской истории, даже если бы их выступление и увенчалось успехом, поскольку далеко не ясно, во что на деле обернулись бы придуманные П. И. Пестелем в его «Русской правде» декларации.

    Если верить Д. С. Мережковскому, то умерший в 1886 г. декабрист М. И. Муравьев_Апостол признался в своих «Воспомина-ниях», что всегда «благодарил Бога за неудачу 14 декабря», что их бунт был «не русским явлением», что декабристы «жестоко ошибались». «Днем своей смерти» назвал роковой день 14 декабря А. А. Бестужев [275]. Все может быть. Покаяние было когда-то свойственно русской интеллигенции, хотя, надо признаться, эти слова на покаянные похожи слабо.

    …Итак, Николай I благополучно пережил потрясение от декабристского бунта, как мог расправился с заговорщиками и остался один на один со страной, с жадностью ждавшей перемен. И он решил действовать.

    Николай извлек из опалы М. М. Сперанского, поручил ему сначала вершить суд над заговорщиками, а затем засадил за составление проекта реформ. Чтобы лучше знать настроения в обществе, Николай уже в 1826 г. создает III Отделение Собственной Его Императорского Величества канцелярии, вменяя ему следить, слушать и доносить.

    И ему донесли, что «вся Россия с нетерпением ждет перемен как в системе, так и в людях… Самые благонамеренные изнывают в ожидании и не перестают повторять: “если этот Государь не преобразует России, то никто не остановит ее падения! Российскому императору нужен только ум, твердость, воля, а наш Государь обладает этими качествами в полноте”» [276].

    То, что перемены назрели и надо было срочно что-то делать, «подсказывали» не только доносители III Отделения, о том же говорила и сама жизнь. Только в 1826 г. были зафиксированы крестьянские волнения в 26 губерниях, в 1830-1831 гг. прокатилась волна холерных бунтов, восстала Польша. И в том же 1830 г. по Западной Европе пронесся революционный смерч. Николай Павлович мгновенно забыл, что у него есть «ум, воля и твердость», реформаторские предложения «Секретного комитета 6 декабря 1826 года», членом которого был М. М. Сперанский, положил под сукно и начал действовать так, как требовала от него его «пришибеевская» суть.

    А унтер Пришибеев ничего разумного российскому государю предложить не мог. Он рекомендовал ему не реформировать, а охранять Россию. Он убедил Николая, что если тот даст слабину, то революция мгновенно перекинется в Россию, реформы сделают ее легко воспламенимой, а потому надо поступить так, как поступает осторожный хозяин, уберегая свой дом от грабителей, т.е. закрыть Россию на все засовы, наглухо запереть ставни и заставить ее обитателей замолчать.

    Мгновенно появилась философия, обосновывающая подобный изоляционизм страны в виде пресловутой формулы графа С. С. Уварова, министра народного просвещения и президента Академии наук, о неразрывном триединстве «православия, самодержавия и народности». Такое органичное единение трех начал возможно, мол, только в России, это ее историческая особенность и если она хочет сохранить целостность и спокойствие, надо отгородить ее от чужеродных влияний. Одним словом, Европа России – не указ, все, что хорошо для Европы, вредно и пагубно для России.

    Формула С. С. Уварова Николаю понравилась потому, прежде всего, что она соединила самодержавие с народом, а не с дворянством, к которому император после 14 декабря относился крайне настороженно [277]. Но и это, надо сказать, только «слова», ибо не на народ опирал Николай свою власть, а на преданную ему бюрократию да зависимое, бессловесное чиновничество. Как бы то ни было, но лучшего подарка от президента Академии наук и ждать было нельзя. С 1833 г. император Николай I начнет самолично охранять российские «особости».

    Первая такая особость, как бельмо на глазу, – это крепостное право. Как сообщают биографы Николая I, крепостное право он считал безусловным злом, но его устранение полагал «злом еще более гибельным». А потому он эту российскую особость оставил в покое, приведя в соответствие с духом времени лишь отдельные штрихи крепостничества: учредил в 1837 г. Министерство государственных имуществ, которое должно было осуществлять «попечи-тельство над казенными крестьянами», да подписал в 1842 г. закон об «обязанных крестьянах». Шесть раз созывал Николай I секретный комитет по крестьянскому вопросу, но далее этих полумер так и не пошел.

    Вторая российская особость, по Николаю, – это состояние постоянной военной готовности страны; все должны жить, как солдаты в казармах, а чтобы такая жизнь стала нормой и даже внешне напоминала армейские порядки, император приказал переориентировать на военный лад все сугубо гражданские ведомства: путейское, лесное, горное, межевое. Он ввел в них военный распорядок, военный ранжир, одел всех служащих и студентов в специальную, сшитую по военному образцу, форму, заставил всех этих сугубо гражданских людей жить по правилам, составленным для них чиновниками Главного штаба. А в конце 1850 г. выходит постановление, регламентирующее положение российского чиновника. Теперь начальник мог уволить любого подчинённого «за так», на основании «так хочу», за некие проступки, которые и доказать нельзя, но которые могут опорочить мундир. Жаловаться чиновникам было «не велено». Так, одним росчерком державного пера еще одна значительная часть населения страны была поставлена вне закона. Ряды русской интеллигенции стали быстро расти.

    Третья особость, благодаря которой Россия сохранила свою индивидуальность, – это полное единообразие в мыслях, словах и поступках. Все живут так, как им указывает государь. Все думают так, как он считает правильным. А потому Николай вводит жесточайшую цензуру, доведя страх бесправных цензоров до исступления. Страна не только замолчала, она впала в состояние интеллектуальной комы.

    Умнейший Ф. И. Тютчев, служивший в николаевские годы по Министерству иностранных дел, не стесняясь называл политику царя просто «бездарной». Благодаря ей, Россию в мире стали воспринимать как некоего монстра, которого, правда, после Крымской войны перестали страшиться, но и реальных дел с ним иметь не желали.

    «Для того, чтобы создать такое безвыходное положение, – пишет 17 сентября 1855 г. Ф. И. Тютчев жене, – нужна была чудо-вищная тупость этого злосчастного человека, который в течение своего тридцатилетнего царствования, находясь постоянно в самых выгодных условиях, ничем не воспользовался и все упустил» [278].

    И все же основное зло, причиненное России Николаем Павловичем, – в другом. Он низвел русского человека до положения бесправного и бессловесного раба, он разлил вокруг себя беспричинный страх, который сковал мысль людей, он посеял в душах своих верноподданных апатию и тупое безразличие к происходящему.

    «Никто…не смел показать участия, – пишет А. И. Герцен, – произнести теплого слова о родных и друзьях, которым еще вчера жали руку, но которые за ночь были взяты. Напротив, являлись дикие фанатики рабства, одни из подлости, а другие хуже – бескорыстно» [279].

    Как все в России повторяется и как все похоже повторяется. Если не знать, что эти слова относятся к людям давно ушедшей эпохи, то их вполне можно адресовать и несчастным свидетелям советского счастья 30 – 50-х годов.

    Подавление мысли, если оно становится государственной политикой, не может иметь никаких ограничений – ни разумных, ни бездумных. Оно безгранично и всеохватно. Оно, как прилив, заливающий низменность вне заранее проложенного русла. При такой политике жертвами становятся все думающие люди, ибо думающий человек, как правило, не молчит. Но если он с целью самосохранения даже даст себе обет молчания, то и это не может гарантировать ему безопасности. Как точно заметил писатель В. А. Слепцов, живой свидетель николаевской эпохи, гробовое молчание при всеобщем хоре одобрения резонно воспринималось «за отрицание». На такого человека начинали коситься, его сторонились и он быстро оказывался в одиночестве. Это – в лучшем случае. «Нынче кто благороден и неблагоразумен – тот гибнет», – заносит в свой дневник А. В. Никитенко 12 ноября 1826 г., когда николаевские нравы еще и не думали проявиться в полный рост [280].

    При Николае всплыло на поверхность и стало пользоваться государственной поддержкой все самое бездарное и циничное. Чтобы сделать карьеру, надо было обладать только одним качеством – исполнять не рассуждая. Те же, кто еще не утратил способности думать, в ком еще не угасла совесть, стали изгоями общества. Следили за всем: за поступками, словами и даже мыслями. Причем боялись все – и те, за кем следили, и те, кто следил.

    Лучший способ организации единомыслия – это цензура. И она стала основным инструментом интеллектуальной кастрации общества. Все мало_мальски оригинальное (по мысли), все, что могло вызвать хоть тень подозрения, запрещалось.

    За годы царствования Николая резко упало число печатных изданий, было запрещено открывать новые периодические журналы, а старые при малейшем подозрении запрещались [281].

    А. В. Никитенко, многие годы проработавший цензором, приводит массу примеров подлинного цензурного шабаша: многие литературные произведения запрещались безо всякой причины, просто «под влиянием овладевшей цензорами паники»: посадили на гауптвахту забитого и тупого цензора за то, что он, с испугу в каких-то стишках, посвященных императору, слова «рушитель зла» заменил на «поборник зла», или за то, что пропустил строки, где одну из православных святых назвали «представительницей слабого пола»; цензоров созвали на специальное совещание, чтобы коллегиально решить, можно ли печатать в русских газетах известие, что «такой-то король скончался» или это смутит русский ум.

    В 1837 г. приняли еще одно постановление о цензуре, все еще недостаточной, по Николаю: теперь каждая статья просматривалась двумя цензорами и каждый вымарывал то, что считал нужным. А над ними – третий, он домарывал остальное. Цензоры не просто растерялись, их охватил панический ужас – ведь теперь любой недосмотр будет рассматриваться твоим же напарником как сознательное потрафление вольнодумству. Результат не замедлил сказаться: не пропустили, в частности, статью, в коей указывалось, что хлеб в России перевозится по рекам. Сочли за разглашение государственной тайны. «Невероятно, – однако, правда», – пишет А. В. Никитенко.

    В начале 1848 г. грозовая цензурная туча нависла над «Оте-чественными записками». Причина заурядная: у какого-то студента Горного корпуса нашли записки с «либеральными мыслями». На допросе он показал, что почерпнул их из «Отечественных запи- сок» [282].

    «У нас нет недостатка в талантах, – с горечью пишет А. В. Никитенко, – есть молодые люди с благородными стремлениями, способные к усовершенствованию. Но как они могут писать, когда им запрещено мыслить?… Основное начало нынешней политики очень просто: одно только то правление твердо, которое основано на страхе; один только тот народ спокоен, который не мыс- лит» [283].

    Революция 1848 г. в Европе так сильно подействовала на расшатанные нервы Николая I, что он от растерянности вообще утратил всякий разумный контроль над своими действиями. Он, как ему казалось, сделал все, что мог, чтобы его Россия оставалась в стороне от этих потрясений. Она и была в стороне. Никаких социальных или политических подвижек в русском обществе революция не вызвала. Но Николаю казалось, что это не так. И он еще более завинтил гайки, хотя они и так были закручены до отказа. 2 апреля 1848 г. цензурный комитет довел запреты на печатное слово уже до подлинного маразма [284].

    Что было делать в таких условиях людям думающим, да к тому же пишущим? Одни приходили в полное отчаяние от невозможности пробить эту стену отчуждения от общества, другие шли в добровольное услужение властям и чувствовали себя при этом вполне комфортно, третьи без оглядки бежали из страны. В целом же интеллект нации за годы николаевского беспредела заметно измельчал, интеллигенция, озлобляясь на жизнь, вымещала эту злобу на близких ей по духу собратьях. Не имея возможности говорить открыто то, о чем болела душа, интеллигенция весь свой интеллектуальный и нравственный запал стала истощать на внутренние «разборки». Журналы тех лет пестрят крайне злобными, а главное мелочными статьями, под которыми подписи весьма уважаемых и даже великих писателей.

    Жизнь, одним словом, была устроена так, что «даже лучшие люди отдавали столько души дрязгам своего муравейника. Кляузы, пересуды, подвохи доходили до грандиозных размеров в тогдашних литературных кругах» [285]. И. С. Тургенев остроумно заметил, что литератор при Николае I ощущал себя «чем-то вроде контрабандиста».

    Такой психологический климат поселял в интеллигентских душах отчаяние и безысходность. Русские интеллектуалы уже перестали понимать, что можно, а чего нельзя, – о чем можно говорить, а о чем нельзя даже думать. Не случайно, что именно в николаевские годы родилась «теория» коренной, чуть ли не метафизической отсталости России, что она (Россия) обречена самой историей быть такой, какая она есть; а потому ей не надо никого догонять, ей не надо никому завидовать, ей не надо никого копировать. А то, что нас считают нищими и неразвитыми, – так пусть себе, это с их точки зрения, на самом же деле это наша данность – ее менять нельзя.

    Так родились две ветви российского либерализма: славянофильство и западничество, а в годы николаевской закрутки острая схватка между ними только начала набирать силу [286].

    И те и другие желали «спасти» Россию. Но если западники полагали, что нельзя пренебрегать опытом Западной Европы, более того, надо опираться на этот опыт, то славянофилы мечтали о реформах в «русском духе». Именно славянофилы, может быть и не желая того, стали желанной идейной подпоркой николаевского изоляционизма. Особый путь России, русская идея – все то, что обеспечивало теоретическое обоснование уваровского «православия, самодержавия и народности», было на руку Николаю I. Понятно, что русские западники в ту пору были на положении диссидентов и «контрабандистов».

    Оба эти направления русского либерализма не столько объединили, сколько раскололи русскую интеллигенцию. Немецкий историк Л. Люкс считает, что в николаевские годы интеллигенция объединяла мечтателей и романтиков, это были абсолютно безобидные для режима люди [287].

    Последнее семилетие царствования Николая Павловича современники дружно называли «самым страшным». Именно в эти годы режим дошел до крайней степени ожесточения к любому проявлению свободомыслия; было запрещено все, что еще можно было запретить. С 1850 г. в университетах перестали преподавать философию, теорию государственного права заменили на изучение свода законов Российской империи, преследовались, как противоречащие Священному писанию, естественнонаучные теории образования жизни на Земле, теория эволюции и т.п. Присутствие на лекциях чиновников III Отделения стало делом привычным [288].

    Ни о каком сознательном противодействии всему этому не могло быть и речи. Но даже бессознательное отступление от принятых норм, не ведущее ни к каким конкретным акциям, воспринималось как подрыв устоев, расценивалось как заговор и жестоко каралось.

    Весьма показательно в этом плане знаменитое дело петрашевцев. Его в советской историографии преподносили как созна-тельное сопротивление режиму, как некий заговор, к сожалению, раскрытый. Так было выгодно. Это подводило к мысли, что вся история России – это цепь непрерывной борьбы русского народа за светлое будущее, а потому 1917 г. явился вполне закономерным финальным актом этой исторической драмы.

    На самом деле все было куда прозаичнее. Просто кучка русских интеллектуалов собиралась по пятницам на квартире юриста, кандидата прав М. В. Петрашевского и рассуждала (изливала душу) о цензурном мракобесии, о крепостничестве, ругала современные порядки. А кроме того, читали и жадно обсуждали социально-эконо-мические теории Ш. Фурье, П. Ж. Прудона и жарко спорили по поводу ходившего в списках письма Белинского к Гоголю. Все! Никаких акций на этих собраниях не планировалось, никакого заговора не было. Это были обычные журфиксы с либеральными речами. Однако Николай I приказал изобразить эти посиделки как заговор. По доносу он был раскрыт и разгромлен по всем правилам полицейского государства.

    Дело петрашевцев в глазах государебоязненной публики должно было оправдать политику изоляции страны, ведь даже мер, предпринятых царем, оказалось недостаточно и революционные искры 1848 г. перекинулись-таки в Россию. Чему_чему, а политической демагогии российских деятелей учить не надо.

    Так это злосчастное дело было подано публике под чисто политическим соусом, показав тем самым, что главный враг страны – это российские интеллигенты. Никогда ранее по одному процессу не проходило столько писателей и ученых. Можно назвать литераторов Ф. М. Достоевского, А. Н. Плещеева, А. И. Пальма, С. Ф. Дурова, химика Ф. Львова, гигиениста Д. Д. Ахшарумова.

    Да, в те смрадные годы «шутить либерализмом было опасно, играть в заговоры не могло прийти в голову. За одну дурно скрытую слезу о Польше, за одно смело сказанное слово – годы ссылки, белого ремня, а иногда и каземат; потому-то и важно, что слова эти говорились и что слезы эти лились» [289].

    Единственное, на что могли отважиться инакомыслящие в николаевскую эпоху, – это эмигрировать из страны. Так и сделали А. И. Герцен, Н. П. Огарев и еще многие другие. Но раньше всех прочувствовал все прелести оглушившего страну режима профессор Московского университета, талантливый литературовед В. С. Печерин. Он бежал из России, «как бегут из зачумленного города», еще в 1836 г. В. С. Печерин понял, что «жить в такой стране, где все твои силы духовные будут навеки скованы – что я говорю, скованы! – нет: безжалостно задушены, – жить в такой земле не есть ли самоубийство?» [290].

    Но все же на эмиграцию решались единицы. Погоды в умонастроениях русских людей они не делали. Россия продолжала жить в полном интеллектуальном мраке. За годы правления Николая I выросло целое поколение, получившее кое-какие знания, но так и не научившееся думать самостоятельно.

    Сам император к образованию относился двойственно. Гражданские учебные заведения и, в первую очередь, университеты он считал рассадниками вольнодумства и делал все возможное, чтобы молодые люди туда не рвались. Он запретил прием в университеты лиц из низших слоев общества, выхолостил учебные программы, установил за всеми университетами открытый полицейский надзор и запретил ученым свободный выезд за границу. В итоге в 1850 г. в пяти российских университетах обучалось всего 3018 студентов.

    Зато военные учебные заведения были милы сердцу императора. При нем были открыты 11 новых кадетских корпусов, а полувоенных, полугражданских всего три: Технологический (1828 г.), Училище правоведения (1835 г.) да Строительное училище (1842 г.).

    Причем случилось то, что и должно было случиться при проведении столь недальновидной политики, – Николай Павлович расколол дворянское сословие и к разночинной оппозиции добавил еще и дворянскую. Он дал широкий доступ к университетскому образованию в основном детям из дворянских семей. А они, придя в университеты и услышав наукообразные проповеди из уст запуганной профессуры, без труда убеждались, сколь велика разница между тем, что им внушалось с университетских кафедр, и тем, что они слушают дома и вычитывают из книг домашней библиотеки. Да и просто наблюдают в реальной повседневности.

    Цену такому образованию они познавали быстро. А потому, как только «один тиран исчез, другой надел корону», эти молодые люди стали искать свой выход из сложившегося нравственного тупика, выход максималистский, вплоть до цареубийства. Не исключено, кстати, что подобные мысли внушил этим новоявленным спасителям России сам Николай I, ибо он свой режим сделал ультраавторитарным: все порядки в годы его правления справедливо связывались только с его именем. Не удивительно, что подобная логика могла показаться уместной и в дальнейшем.

    Блестящим слепком с интеллектуальной жизни николаев-ской эпохи является подробный и искренний «Дневник» А. В. Никитенко – литератора, цензора и академика. Приведем в хронологическом порядке краткие выдержки из него без всяких комментариев.

    9 февраля 1827 г. «Часть студентов учится только для аттестата, следовательно, учится слабо. Конечная цель их не нравственное и умственное самоусовершенствование, а чин…» [291].

    4 апреля 1833 г. «Теперь требуют, чтобы литература процветала, но никто бы ничего не писал ни в прозе, ни в стихах; требуют, чтобы учили как можно лучше, но чтобы учащие не размышляли… Теперь требуют от юношества, чтобы оно училось много и притом не механически, но чтобы оно не читало книг и никак не смело думать…» [292].

    5 апреля 1834 г. «Сначала мы судорожно рвались на свет. Но когда увидели, что с нами не шутят, что от нас требуют безмолвия и бездействия, что талант и ум осуждены в нас цепенеть и гноиться на дне души, обратившейся для них в тюрьму, что всякая светлая мысль является преступлением против общественного порядка, – когда, одним словом, нам объявили, что люди образованные считаются в нашем обществе париями, что оно приемлет в свои недра одну бездушную покорность, а солдатская дисциплина признается единственным началом, на основании которого позволено действовать, – тогда все юное поколение вдруг нравственно оскудело» [293].

    1 декабря 1848 г. Д. П. Бутурлин, военный историк, председатель тайного «Комитета для высшего надзора за духом и напра-влением печатаемых в России произведений» предложил закрыть все университеты. «Многие считали это несбыточным… Они забыли, что того только нельзя закрыть, что никогда не было открыто» [294].

    7 января 1849 г. Прошла молва о закрытии Петербургского университета: «… но ведь закрыть университет, – значит, уничтожить науку, а уничтожить науку – это безумие в человеческом, гражданском и государственном смысле. Во всяком случае, ненависть к науке очень сильна… Они забывают, что науке единственно Россия обязана, что она еще есть, и нельзя же в самом деле выбросить из ее истории целых полтораста лет!… В России много происходило и происходит такого, чего нет, не было и не будет нигде на свете. Почему же не быть и этому?» [295].

    … Приближался финал унизительного для страны пра-вления Николая I. В 1853 г., во многом благодаря бездарной внешней политике царя, разразилась Крымская война. Россия и до нее вела массу войн, но эта, кажется, была единственной, которая не вызвала ни малейшего прилива патриотических чувств. Об этом писали практически все современники: Ф. И. Тютчев, П. Д. Боборыкин, А. И. Герцен и многие другие.

    «Равнодушие к судьбам своего отечества, – писал П. Д. Боборыкин, – к тому, что делалось в Крыму, да и во время севастопольской осады, держалось и в студенчестве. Не помню никаких не то что уж массовых, а даже и кружковых проявлений патриотического чувства» [296].

    Ему вторит и А. В. Никитенко: «До чего были доведены умы в царствование Николая, видно из того, что многие люди, честные и мыслящие, желали, как единственного обуздания грубой воли повелителя, чтобы нас побили в Севастополе. К сожалению, это исполнилось… Говорят, что от этой встрепки мы прозрели. Правда, на минуту, для того, чтобы, зевнув, потянувшись, снова погрузиться в сон» [297].

    Даже ведя эту злосчастную войну, правительство оставалось верной непостижимой для здравого ума тактике: было запрещено публиковать правдивые отчеты о ходе военных действий не из соображений государственной тайны, что еще куда ни шло, а чтобы… не раздражать неприятеля. «И вот какие люди управляют судьбами России… – с негодованием пишет Ф. И. Тютчев жене 20 июня 1855 г. – Нет, право, если только не предположить, что Бог на небесах насмехается над человечеством, нельзя не предощутить близкого и неминуемого конца этой ужасной бессмыслицы, ужасной и шутовской вместе, этого заставляющего то смеяться, то скрежетать зубами противоречия между людьми и делом, между тем, что есть и что должно бы быть, – одним словом, невозможно не предощутить переворота, который, как метлой, сметет всю эту ветошь и все это бесчестие» [298].

    Поэт точно предощутил будущий кровавый переворот, но он, как и всякий русский ум, думал, что переворот – это сила очистительная, что он озонирует затхлый дух России. На самом деле ветошь смели, но ее заменила еще более непотребная ветошь.

    Тридцать лет полного бесправия и бездумья были самыми тяжкими в российской истории XIX столетия. В то время Россия боялась умных людей, она их отторгала от себя. Народ жил как бы в интеллектуальном зазеркалье, где царствует горе от ума, а страной управляют мертвые души.

    Глава 11


    Великие реформы как повод для цареубийства

    Александр II и Петр I являются самыми почитаемыми российскими государями. Если Петр I – это царь-преобразователь, то Александр II – царь-реформатор [299]. И хотя многие из его реформ явно запоздали, но не будем все же забывать: не проведи их Александр II, они бы запоздали еще более.

    Александр II был старшим сыном Николая Павловича. Он родился в 1818 г., а короновался в 1855, когда ему было уже 36 лет. Все противоречивое царствование его отца, от первого до последнего дня, прошло на его глазах. Он рос, взрослел и матерел вместе с ужесточавшимися с каждым годом порядками [300].

    Своего отношения к ним наследник никак не проявлял, и Николай I, видимо, полагал, что он взрастил вполне достойного (по его меркам) преемника. Царь поручал наследнику управление страной во время своих заграничных вояжей, он доверил ему шефство над своим любимым детищем – армией.

    И вдруг, почти сразу после вступления на престол, Александр круто разворачивает российский дредноут и дает понять своим подданным, что он поведёт его другим курсом. Чем это можно объяснить?

    Тем, что Александра не устраивал охранительный, изоляционистский режим его отца? Возможно. Хотя для этого предположения нет никаких оснований, тем более что продолжать старую линию проще, чем проводить свою.

    Тем, что Александр решил все сделать в пику своему родителю, как ранее Павел в пику Екатерине II? Априорных фактов для подобного предположения нет никаких.

    Тем, что пришло время крутых реформ и оно как бы само диктовало требуемые преобразования? Нереалистичное предположение, поскольку, как известно, для России никогда не поздно и одновременно всегда поздно предпринимать что-то новое.

    Можно не сомневаться – будь Александр другим человеком, он бы с легкостью прокатился на своей державной тройке по проложенной его отцом политической колее и закончил бы свою жизнь в постели, а не обливаясь кровью на набережной Екатерининского канала.

    Вероятнее всего, объяснить это каким-то одним фактором невозможно. Сказалось и то, что Александр короновался уже вполне зрелым сложившимся политиком со своими взглядами на управление страной. Он прекрасно знал состояние ее экономики, чувствовал полное закрепощение духа нации и ведал о беспределе чиновничьего произвола. И, конечно, понимал, что подобное общество развиваться не может.

    К тому же начал своё царствование Александр II еще во время несчастной для России Крымской войны. Александр был в курсе ее подоплеки и, разумеется, трезво оценивал «дипломатический дар» Николая I, умудрившегося ожесточить против России сразу шесть держав: Францию, Австрию, Англию, Пруссию, Сардинию и Турцию, – а это, без малого, пол-Европы. Так что Крымская война явилась вполне закономерным финалом изоляционистского стиля руководства страной. В войне этой высветились все политические изъяны охранительного жандармского режима.

    Подобной славы Александр себе не желал. В истории он хотел закрепиться в ином качестве. Он посчитал, что уровень его притязаний вполне соответствует его возможностям. И ошибся. Не соотнес набранную «птицей_тройкой» скорость с мускульной силой возницы.

    Практически сразу после смерти Николая I заговорила вся Россия. Впервые в истории русской интеллигенции ее слово стало «общественной силой» [301]. Причем подобная невиданная для России «гласность» проявилась не по инициативе, а с явного попуститель-ства правительства. Оно оказалось пассивным и инерционным. Не правительство направляло события, оно лишь нехотя следовало вслед за ними. Время конца 50-х – начала 60-х годов с легкой руки Ф. И. Тютчева получило название «оттепели».

    Александр II стал получать множество советов и пред-ложений от интеллигенции. Писали и славянофилы, и западники. Интеллигенция ведь быстро чувствует перемены общественного климата, и коли они, с ее позиций, благоприятны, тут же приступает к очередному акту «спасения» России.

    Вот что, к примеру, Александру II писал К. С. Аксаков: «Со-временное состояние России представляет внутренний разлад, прикрываемый бессовестной ложью… При потере взаимной искренности и доверчивости все обняла ложь, везде обман… Все лгут друг другу, видят это и продолжают лгать, и неизвестно до чего дойдут. Всеобщее развращение или ослабление нравственных начал в обществе дошло до огромных размеров… Это сделалось уже не личным грехом, а общественным… К чему же ведет такая система?… Эта система, если б могла успеть, то обратила бы человека в животное, которое повинуется не рассуждая…» [302]

    И уж вовсе нежданный совет получил Александр от исто-рика М. П. Погодина, одного из идеологов николаевского застоя, мыслями которого во многом пропитаны конкретные шаги «охра-нительного» режима. Сразу после смерти Николая I он вдруг прозрел и уже в 1856 г. стал советовать новому царю реформы невиданного размаха: «Свобода! Вот слово, которое должно раздаться с высоты русского престола! Простите наших политических преступников. Объявите твердое намерение освободить крестьян. Дайте право приобретать землю кому угодно. Облегчите цензуру под заглавием любезной для Европы свободы книгопечатания… Медлить нечего. Надо вдруг приниматься за все: за дороги, железные и каменные, за оружейные, пушечные и пороховые заводы, за медицинские факультеты и госпитали, за кадетские корпуса и училища мореплавания, за гимназии и университеты, за промыслы и торговлю, за крестьян, чиновников, дворян, духовенство, за воспитание высшего сословия, да и прочие не лучше, за взятки, роскошь, пенсии, аренды за деньги, за финансы, за все, за все…» [303]

    Александр и принялся: «вдруг» и «за все». Указы, циркуляры и постановления сыпались как из рога изобилия, но попадая к тем, кому надлежало их исполнять, вдруг сразу менялись до неузнаваемости. Все это видели и возмущались. А потому высочайшие благодеяния на поверку оказывались просто издевательством над здравым смыслом, касалось ли это университетского образования или свободы печати.

    Приступил к реформам Александр не медля. Уже вскоре после подписания 18 марта 1856 г. невыгодного для России парижского замирения в Крымской войне Александр в том же году амнистирует всех «политических», в том числе и замахнувшихся на государственный переворот, т.е. декабристов, а также петрашевцев и участников польского восстания 1831 г.

    И сразу же берется за главную российскую «особость» – крепостничество. Об этом зле, как мы знаем, рассуждали все российские государи, но далее мелких послаблений дело не шло. 30 марта 1856 г. в обращении к предводителям дворянства в Москве только что вступивший на престол государь заявил: освобождение крестьян должно случиться и «гораздо лучше, чтобы это произошло свыше, нежели снизу» [304].

    Александр в 1856 г. учреждает особый секретный комитет по крестьянскому вопросу и сам же его возглавляет. Как и следовало ожидать, сторонников полной отмены крепостного права нашлось там немного, большинство было за продолжение послабительных мер. В 1858 г. Александр преобразует этот комитет в «Главный комитет по крестьянскому делу». Но и в нем работа шла враздрай: бoльшая часть сановников продолжала настаивать лишь на «улуч-шении быта крестьян». И лишь в 1859 г. Александр поставил вопрос жестко: только полное освобождение крестьян. Однако предварительно надо было разработать технологию «освобождения».

    Наконец, 19 февраля 1861 г. был подписан исторический Манифест об освобождении крестьян. Его ждала вся Россия. Из крепостной зависимости были выведены сразу 22 млн человек!

    В 1864 г. приступили к земской и судебной реформам. Затем начали реформировать армию и менять полувоенный образ жизни российского общества: Александр II уничтожил военные поселения, сократил срок службы для рядовых с 25 до 15 лет, отменил телесные наказания в армии и во флоте, учредил на территории страны 14 военных округов; наконец, в 1874 г. утвердил Устав о всеобщей воинской повинности.

    Не забыл царь_реформатор и о раскрепощении интеллектуального потенциала нации: в 1863 г. была проведена реформа высшего образования, принят новый университетский устав, по которому университеты получили относительную автономию с правом выбора ректора и деканов, с правом самостоятельного решения своих внутренних учебных и чисто научных проблем.

    В 1864 г. Александр перестраивает среднее образовательное звено: выделяются классические гимназии и реальные училища.

    Наконец, невиданное для России и крайне рискованное новшество: отменяется цензура на периодические издания!

    Для затравленной, забитой и темной страны всего этого оказалось с избытком. Россия, как выяснилось, объелась реформами и… ее понесло.

    …Надо сказать, что Александр II проводил реформы по чисто кабинетному принципу, сообразуясь только с их целесообразностью и нужностью и совсем не задумываясь о реакции на них российского общества и тем более о своих упреждающих шагах по нейтрализации возможного противодействия. Подобные крутые начинания должны сопровождаться не менее крутыми мерами контроля. Открывать сразу все клапана государственного котла было опасно – его могло разнести.

    И опыт показал, что ни одно из благих начинаний Александра II не было встречено с пониманием и одобрением, все они вызывали либо откровенный саботаж, либо возмущение «неблагодар-ных». Россия ведь страна максималистская: ее история наглядно продемонстрировала, что она вполне может существовать при любой диктатуре, но как только диктатура слабеет, народ начинает требовать невозможного – всего и сразу.

    Иными словами, ситуация с реформами «еще раз наглядно подтвердила неизменный алгоритм авторитарной власти: готовит реформу воодушевление либералов, проводит ее осторожность консерваторов и сворачивает “административный восторг” реакционеров вкупе с нетерпением революционеров» [305].

    Так, Александр II еще не объявил свой манифест о крестьянской реформе, как один из крупных землевладельцев взял да назло «освободителям» заранее выслал на поселение в Сибирь целую большую деревню, более 1000 человек. Об этом вспоминал писатель Н. Н. Златовратский [306].

    Были многочисленные случаи откровенного саботирования «правил» освобождения: помещик отказывался наделять землей, а крестьяне, в свою очередь, далеко не всегда с охотой брали ее в аренду, ведь за нее надо было платить, а реформа не давала крестьянину право выбора.

    Получилось так, что бывшие крепостные просто поменяли хозяина: помещика на государство, ибо крестьянин без своей земли, что певец без голоса. И в том и в другом случае название подменяет суть.

    Теперь крестьяне стали жить «общиной», поскольку при арендной форме землепользования это оптимальный вариант: сообща легче противостоять помещику и городскому чиновнику, к тому же можно и трудиться не на излом, ибо при любом раскладе умереть с голоду община не давала, как не позволяла и обогатиться наиболее рьяным. Община – это прообраз будущих коммун и незаменимый исторический фундамент под идеологию колхозов [307].

    И все же суть реформы 1861 г. не в этом. То были изъяны, причем очевидные и неизбежные лишь для начального ее этапа. Суть же в том, что она задумывалась не как единовременный акт, а длительный, рассчитанный на десятилетия, процесс. Он должен был завершиться формированием мощного слоя земельных собственников. К этому этапу в первое десятилетие XX века только-только подступался П. А. Столыпин, – но не успел развернуться в полную силу – убили.

    Похоже, что одно из печальных сущностных российских начал – в том, что у нее никогда нет времени на длительные эволюционные процессы. Историки эту российскую особость даже облекли в красивую формулу: мол, постепеновщина для России – это путь в никуда. Но и революционные встряски – путь туда же. Вряд ли кто-то станет это опровергать.

    Главная особенность уже всей обоймы александровских реформ также чисто российского свойства. Они были задуманы как либеральные и пытались взрастить либеральные идеи на чуждой им почве тоталитарного монархизма. Ничего из этой затеи не вышло и выйти не могло.

    Непробиваемому слою чиновной бюрократии, взлелеянному еще Николаем I, либеральный дух был невыносим, он не был их средой обитания. А потому либеральные реформы сразу искорежились и выродились в либерализм по-чиновничьи. Это означает, что либеральные идеи, пытающиеся просочиться сквозь паутину чиновной иерархии, в которой, по образному выражению Ф. И. Тютчева, «каждый чиновник чувствует себя самодержцем» [308], выходят из этой схватки с жестким бюрократическим намордником. Узнать за «исхо-дящими» циркулярами начальную идею было невозможно.

    И эта же причина стала, в частности, мощным раздражителем для либеральной российской интеллигенции. Она молилась на одно, а ей предлагали совсем другое. Разочарованию не было предела.

    Именно годы либерализма Александра II отличаются не-виданными ранее в России масштабами протестов, забастовок, демонстраций и терроризма. Александр II легализовал «бесов», и они распоясались.

    Уже в 60-х годах Н.Г.Чернышевский публично озвучил желанный клич радикальной интеллигенции того времени: «К топору зовите Русь!». Для него такие понятия как «демократ» и «радикал» были синонимами. От подобного призыва Чернышевского до нечаевской «Народной расправы» или «бесовства» оставался всего один шаг. И он был сделан почти немедля [309]. Ведь для поверхностного ума радикальный способ действия давал почти чувственную возможность ощутить свою личную сопричастность к истории: кинул бомбу в царя, и история началась как бы заново, почти что с чистого листа, а значит с меня. Подобное моральное зелье было пострашнее марихуаны…

    В. О. Ключевский посчитал, что «император Александр II совершил великую, но запоздалую реформу России: в величии реформы – великая историческая заслуга императора; в запоздалости реформы – великое историческое затруднение русского народа» [310].

    С этим выводом можно и поспорить. Конечно, реформа запоздала. Слов нет. Крепостное право вполне по силам было отменить еще Екатерине II, тогда нарождавшаяся в середине XIX века рыночная экономика могла бы опереться на развитый класс собственников, а экономические регуляторы рынка неизбежно размыли бы классическое российское чиновничество.

    Но главное «историческое затруднение» русского народа все же не в запоздалости реформ. Оно – в том, что за гуж взялся человек, про которого сразу сказали – не дюж.

    «Чиновничий либерализм» придал столь мощный импульс отторжения александровским реформам, что Россия так и не смогла твердо встать на ноги до решающего нокаута в 1917 г.

    Более трезво оценил реформаторство Александра II учитель В. О. Ключевского историк С. М. Соловьев: «Крайности – дело легкое, легко было завинчивать при Николае, легко было взять противоположное направление при Александре II; но тормозить экипаж при этом судорожном спуске было дело чрезвычайно трудное. Оно было бы легко при правительственной мудрости, но ее-то и не было. Преобразования производятся успешно Петрами Великими; но беда, если за них принимаются Людовики XVI-ые (казнен по приговору Конвента в 1793 г. – С.Р.) и Александры II-ые. Преобразователь, вроде Петра Великого, при самом крутом спуске держит лошадей в сильной руке – и экипаж безопасен; но преобразователи второго рода пустят лошадей во всю прыть с горы, а силы сдерживать их не имеют, и потому экипажу предстоит гибель» [311].

    Сравнение реформ с экипажем, несущемся во всю прыть с горы, конечно, метафора, но весьма точная. Понятно, что не чиновники «разгоняли» реформы, они как раз делали все от них зависящее, чтобы исказить их подлинную направленность. Тогда что же грозило «экипажу», почему он должен был разбиться?

    Только одно – бессилие властей сдержать экстремистские порывы нетерпеливой русской интеллигенции. В условиях тоталитарной монархии, не освоившей и азов демократии, отпускать в бесцензурное плавание прессу, смотреть сквозь пальцы на начавшие мгновенно возникать, как пузыри на кипящей жидкости, тайные и полутайные общества, было непростительным легкомыслием. Был допущен к тому же и стратегический просчет.

    Поясним его суть. Мы отмечали уже, что интеллигенцию в России взрастила петровская «Табель о рангах». Когда ее, как рыболовную сеть, накинули на дворянство, то выявились люди, не подпадавшие ни под один из рангов, – так называемые разночинцы. Из них, как из коконов, и выпорхнула на российские просторы интеллигенция. Получилось так, что целый пласт наиболее интеллектуально развитых, инициативных людей оказался сознательно отвергнутым александровскими либеральными реформами, они были признаны опасными для режима. Из них-то и народились всем прекрасно знакомые типы «лишних людей», они же выпестовали нигилистов и террористов.

    Именно в этом, пагубном для будущности страны, коррозионном процессе и следует, по мнению проницательного М. А. Во-лошина, искать «ключ к истории русского общества второй половины XIX века» [312].

    Понятно, что любой человек, если в его доме неблагополучно, думает о том, как улучшить жизнь. Между ним и управляющими институтами должна быть хорошо отлаженная легальная связь в виде свободной прессы и свободных выборов. Это нормальный демократический механизм развития государственной системы управления. Но если подобной связи нет, т.е. выборность руководящих органов отсутствует, но зато есть трибуна для выражения разнородных взглядов (бесцензурная пресса), то это может привести только к возбуждению общественного мнения. Легальных механизмов разрядки накапливающихся эмоций оно не имеет, а потому, выделив из своей среды экстремистские элементы, переходит на нелегальные методы достижения своих целей.

    Так появились на политической сцене желябовы, михай-ловы, ленины. У каждого из них вместо человеческой морали – родившаяся в схоластических схватках теория; для них она не просто руководство к действию, она заменила им нравственность, устранила Бога. Это были чистопородные «бесы», мученики идеи, которые ради нее готовы были преступить через что угодно. Для них жизнь человеческая, тем более царская – ничто, она лишь препятствие, которое следует устранить любым путем. Но спроси (тогда!) любого из них, что они будут делать потом, ничего вразумительного, кроме того, к чему их подготовила собственная, вымученная в утопических грезах теория, они бы не сказали.

    Причем каждая из таких экстремистских теорий претендовала на монополию истинности, их сторонники раздирали российское общество на части и растаскивали в разные стороны. Л. Н. Толстой называл подобных людей «самолюбцами_проектерами». Они «хотят или ничего не делать, или делать по-своему и всю Россию повернуть по своему прилаженному, узенькому деспотическому проектцу» [313].

    Только один пример. М. А. Бакунин искренне уверовал в то, что революция имеет «очищающую силу» и прогрессивна, коли она вбирает в себя накопленный социалистический опыт и традиции страны [314]. С подобной философией можно мутить воду неограниченно долго, а каждую неудачу оправдывать тем, что революция пока еще «не вобрала социалистический опыт страны». Что же: сделаем заваруху в другом месте, может там «вберет». И М. А. Бакунин, не щадя себя, втравливался в революционные схватки во Франции, Австро-Венгрии, Германии; сидел в тюрьмах прусских, австрийских и русских, был сослан на вечное поселение в Сибирь, откуда, разумеется, бежал. А он, между прочим, родовитый дворянин, выросший в атмосфере духовности и уюта, в обстановке «музыки старых русских семей» (А. Блок) [315].

    Идеальная питательная среда для таких деятелей – социальные перетряски, когда экономика еще не стала стабилизирующей доминантой общества, когда оно действительно расслоено и градус недовольства достаточно высок. В такой ситуации возбудить эмоции обманувшихся в своих надеждах людей принципиального труда не составляет.

    М. А. Бакунин отрицал классовую борьбу как главный фактор исторического процесса, расходясь в этом с К. Марксом, он был против организации нового государства в итоге революции, потому и стал идейным вождем русского анархизма.

    Правда, в 60-70-х годах XIX века ни бакунинский анархизм, ни марксизм политической погоды в России еще не делали, они были достоянием одиночек. Основными возмутителями спокойствия тогда являлись так называемые народники. Эти вообще не обременяли свой интеллект какой-то конкретной теорией, их вполне устраивал демагогический тезис «заботы о благе народа». А духовной их пищей оказалось уж вовсе уродливое для православной России течение - нигилизм.

    Его идейным глашатаем почитался молодой человек, абсолютно не знавший реальной русской жизни, но успевший извериться во всем, ожесточенный публицист Д. И. Писарев. Он прожил всего 28 лет, утонув в 1868 г. в море; из них более 4 лет провел в Петропавловской крепости. Успел, однако, «ниспровергнуть» А. С. Пушкина и возвеличить Н. Г. Чернышевского. Одним словом, своим бойким пером пытался взъерошить всю русскую культуру. И его любили, им зачитывались, им восхищались…

    «Русский нигилизм, – писал Н. А. Бердяев, – отрицал Бога, дух, душу, нормы и высшие ценности… Возник он на духовной почве православия… Это есть вывернутая наизнанку православная аскеза, безблагодатная аскеза» [316].

    Народники не только «в народ ходили», они и бомбами швырялись. Все террористы второй половины XIX века – их выкормыши. Суть этого невиданного ранее явления тонко схватил А. Камю: «Всю историю русского терроризма, – писал он, – можно свести к борьбе горстки интеллектуалов против самодержавия на глазах безмолвствующего народа» [317]. Как видим, и в это время вокруг сонного тела России суетились только нетерпеливые интеллигенты, а народ по-прежнему «безмолвствовал».

    Почему? Да потому только, что народу (читай – крестьянству) были абсолютно чужды стенания интеллигенции о свободе, правах, конституции. Все эти слова были чужими, непонятными. А потому ходоков в народ гнали, били, сдавали полиции.

    И. И. Петрункевич вспоминал, что когда в 1879 г. он встретился с Н. К. Михайловским, то тот стал требовать от земцев, чтобы те боролись за передачу земли крестьянам. «Народу, – сказал Михайловский, – наплевать на вашу помещичью конституцию. Когда народ возьмет власть в свои руки, он сам напишет свою конституцию, какой вы ему не дадите» [318]. Н. К. Михайловский, само собой, был на стороне народовольцев и скорее приветствовал их террор, чем словесную борьбу интеллигенции за конституцию.

    Хотя в главном и Михайловский ошибся – народу в те годы было глубоко наплевать и на народников_террористов и на тех, с кем они боролись.

    …Даже выборочная хроника террористической бессмыслицы народников и та потрясает [319].

    4 апреля 1866 г. Дмитрий Каракозов у входа в Летний сад Петербурга стреляет в Александра II. Царя заслонили. Террориста повесили.

    24 января 1878 г. интеллигентная девушка Вера Засулич пришла на прием к петербургскому градоначальнику Ф. Ф. Трепову и, мстя за надругательство над заключенным в тюрьму студентом А. С. Боголюбовым, в упор стреляет в генерала, внебрачного сына Николая I и личного друга Александра II. В этой истории поражает даже не факт самосуда, а то, что присяжные оправдали беззаконие. Суд стал судить «по справедливости», а не по закону. Для тех, кто оправдал Засулич, как считал Л. Н. Толстой, «вопрос был не в том, кто прав, а кто победит. Все это, мне кажется, предвещает много несчастий и много греха» [320]. В тот же день он пишет своему другу публицисту Н. Н. Страхову: «Засуличевское дело не шутка. Это бессмыслица, дурь, нашедшая на людей недаром. Это первые члены из ряда, еще нам непонятного, но это дело важное. Славянская дурь была предвестница войны, это похоже на предвозвестие револю-ции» [321].

    4 августа 1878 г. на Михайловской площади Петербурга, средь бела дня, на глазах зевающей публики член террористической организации «Земля и Воля» Сергей Кравчинский кинжалом убивает шефа петербургских жандармов Н. В. Мезенцева и… скрывается.

    2 апреля 1879 г. около Дворцовой площади еще один землеволец Александр Соловьев стреляет в царя. Александр II остался невредим, а Соловьева повесили.

    26 августа 1879 г. исполнительный комитет «Народной воли» выносит смертный приговор Александру II. За царем началась настоящая планомерная охота.

    19 ноября 1879 г. террористы, устроив подкоп под полотном железной дороги недалеко от Москвы, взорвали царский поезд. Царя вновь спасло Провидение. Еще два покушения в том же году окончились, слава Богу, безрезультатно.

    5 апреля 1880 г. Степан Халтурин устроил взрыв в Зимнем дворце. Причем организовал его предельно бездарно. Царь и его семья остались невредимы. Зато 19 солдат лейб-гвардии Финляндского полка были убиты, 48 – ранены. Величественное, но сильно порушенное надгробие невинным жертвам этой бессмысленной жестокости можно увидеть на Смоленском кладбище Петербурга. И на этот раз террористу_фанатику удалось скрыться. Он еще успел убить в Одессе военного прокурора Стрельникова, после чего и был казнен.

    И после всех этих бесчинств Александр II 6 августа 1880 г. упраздняет III Отделение (охранное), уволив 72 сотрудника. Какой логикой он руководствовался, трудно сказать. Зато террористы этот жест монарха по-своему оценили.

    1 марта 1881 г. они-таки царя_освободителя убили. Вершила это злодеяние радикальная интеллигентская молодежь: 25-летний Игнатий Гриневицкий, 30-летний Андрей Желябов, 20-летний Николай Рысаков, 28-летняя Софья Перовская, 22-летний Тимофей Михайлов, 28-летний Николай Кибальчич, 26-летняя Геся Гельфман. 3 апреля на Семеновском плацу Петербурга шестерых повесили. Беременную Гельфман приговорили к бессрочному заключению, где она, родив дочь, в 1882 г. умерла.

    Чего же добивались эти фанатики? Неужели они не понимали, что недостатка в таком добре, как шеф жандармов или градоначальник, в России никогда не было? Понимали, конечно. Но они учуяли невидимую связь между либерализмом александровских реформ и вседозволенностью, они знали о недовольстве разных слоев общества практической реализацией реформ и видя, что интеллигенция уже проснулась и поспешила обрадовать страну спасительными рецептами, пытались своими варварскими акциями разбудить еще и народ. А то, что он сотворит, когда проснется, им было неведомо.

    Главный итог «освободительного террора» и прежде всего убийства императора 1 марта 1881 года – это полная десакрализация монархической власти. А коли царь перестал восприниматься как помазанник Божий, то сама идея монархии с этих пор перестала цементировать нацию. Кстати, периодическая печать в то время о раздробленных ногах царя писала много больше, чем о самой сути этого варварства [322].

    И уж вовсе непостижимо, что многие русские интеллек-туалы и даже западная интеллектуальная элита поддерживали идею террора. Вот лишь несколько выборочных примеров.

    На имя Александра III сразу после убийства стали поступать тысячи сочувствующих писем. И среди них встречались такие, в которых пытались убедить наследника помиловать цареубийц – не отвечать кровью на кровь. Так считали Л. Н. Толстой, В. С. Соловьев и некоторые другие. Вот как, к примеру, аргументировал свою позицию Л. Н. Толстой: мол, царя русского убили не личные враги его, «но враги существующего порядка вещей; убили во имя какого-то высшего блага всего человечества» (? __С.Р.). Толстой считает: Александр III должен понять, что «для того мнимого общего блага, которого они ищут, они должны желать убить и Вас» [323]. Хорошенькое утешение, ничего не скажешь.

    Мне лично более понятна и более близка реакция на террор А. П. Чехова: «Я слышу как радуются смерти Толстого (Д. А., министр внутренних дел и шеф жандармов. – С.Р.), и мне эта радость представляется большим зверством. Не верю я в будущее тех христиан, которые, ненавидя жандармов, в то же время приветствуют чужую смерть и в смерти видят ангела избавителя. Вы не можете себе представить, до чего выходит противно, когда этой смерти радуются женщины» [324].

    В. И. Вернадский вспоминал, что разговоры в его семье по поводу цареубийства «не были сочувственны – но я еще сейчас помню, как Саша (Неелов, родственник Вернадских. – С.Р.) говорил о жестокости убийства. Вечером были гости и были веселы, мне кажется, некоторые поздравляли друг друга. Но отец был взволнован и задумчив… Меня неприятно поражала радость убийству, но я согласно всем считал, что это факт положительный» [325].

    Отчего же такие крайности в суждениях, вообще-то умным людям не свойственные? Скорее всего от неудовлетворенности повседневностью и явной растерянности. Под лавиной нерегулируемых реформ, обрушившихся на неподготовленное русское общество, оказались все слои населения – от крестьян до высоколобой интеллигенции. Приближенные Александра II, уже после выстрела Д. Каракозова, всячески советовали ему поднатянуть вожжи, принять меры, чтобы страна планомерно развивалась, а не митинговала. И, как вспоминал известный русский юрист А. Ф. Кони, Александр уже начал остывать к своему реформаторству, да слишком поздно – джин был выпущен из бутылки.

    Александр II взвалил на себя непосильную ношу, он не имел ни собственных идей, ни нравственных сил, чтобы противостоять расхристанному российскому обществу. И не обладал он к тому же решающим качеством любого преобразователя – умением подбирать кадры для практической реализации своих начинаний. Все современники дружно писали о «бездарных», «трусливых», «тупых» министрах правительства Александра II, а для чиновников рангом ниже вообще не находили подходящих благозвучных эпитетов в русском языке. Как вспоминал И. И. Петрункевич, «правительство мало _ помалу утрачивало всякое чувство единства со своей страной и все более видело в ней только враждебный лагерь и ничего другого» [326].

    Итак, 60-е годы XIX века – это время романтических верований. Все пришло в движение: все предлагали, спорили, настаивали, требовали. Ведь теперь все стало можно, и интеллигенция начала удовлетворять свой ненасытный аппетит.

    Уже в самом начале 60-х годов «заволновалось» студенчество, да так и не смогло остыть в продолжение всего царствования Александра II [327]. А что проку от вполне разумной университетской реформы, коли она сама по себе существовать не может, коли она стерилизуется чиновниками Министерства народного просвещения, взлелеянными прошлым режимом, который внушил им устойчивый животный страх перед любой инициативой. Что они могли сделать? Только одно: с искренней радостью угробить даже монаршее начинание.

    Уже знакомый нам А.В. Никитенко так характеризует деятельность последовательно сменявших друг друга министров народного просвещения: А.С. Норова, возглавлявшего это министерство с 1854 по 1858 г. как «расслабляющую», Е.П. Ковалевского (1858-1861 гг.) как «засыпающую», Е.В. Путятина (1861 г.) как «отупляю-щую», А.В. Головнина (1861-1866 гг.) как «развращающую» [328]. Затем министром стал граф Д.А. Толстой (1866-1880 гг.), деятельность которого уже мы назовем «отрезвляющей». Именно при нем российские интеллектуалы окончательно прозрели и познали истинную цену доморощенного либерализма.

    «Власть никем не уважается, – пишет А. В. Никитенко, – о законе и законности и говорить нечего: они и прежде имели у нас только условное своеобразное значение, т.е. настолько, насколько их можно было обойти в свою пользу» [329].

    Интеллигенту всегда обидно, когда его дурачат красивыми словами. Он, как ребенок, верит всем посулам, а затем, разочаровавшись, изливает ведра желчи на обманщиков. Дневник А. В. Никитенко – прекрасная тому иллюстрация.

    «Мы, как дети, – пишет он 18 января 1867 г., – поверили чему-то хорошему, забыв, что в сей стране все спокон века было и есть ложь и произвол, – чему, вероятно, и предназначено быть до скончания веков» [330].

    Прошло всего несколько лет после объявления высочайшей воли об освобождении периодических изданий от цензуры, как власти опомнились и устами шефа жандармов П. А. Шувалова объявили о непременном своем желании «зажать рот печати». И зажали. Один за другим стали закрываться журналы, все больше статей стали «непроходными», пресса с каждым годом мягчала и становилась, как в старые времена, безопасной для властей.

    Прозрели и в Министерстве народного просвещения: в 1872 г. издали циркуляр, по которому допуск в университет имели лишь окончившие классические гимназии, а реалисты, т.е. в массе своей дети разночинцев и интеллигенции, в университеты попасть практически не могли. В 1875 г. назначили комиссию во главе с И. Д. Деляновым по пересмотру университетского устава: старый теперь казался слишком либеральным, пора было узаконить традиционное для России отношение к высшему образованию и науке.

    Одним словом, александровский либерализм привел, в частности, к тому, что правительство в своей реальной повседневной работе делало все от него зависящее, чтобы на традиционные государственные институты либеральный дух не распространялся.

    Глава 12


    Обманчивое благополучие

    В истории России, по крайней мере начиная с XIX столетия и до конца монархического правления, просматривается одна любопытная закономерность, непреложно доказывающая тот факт, что ключевые начинания государей были не адекватны российским реалиям, и потому каждое последующее царствование в основном сводилось не к продолжению политики предыдущего, а к выравниванию старого курса, чтобы свести к минимуму издержки от нововведений.

    Так, Николай I, смертельно напуганный революционными событиями в Европе 1830 и 1848 годов, употребил все силы, чтобы искоренить либерализм начального этапа царствования Александ- ра I, и в итоге «переморозил» страну, истребив в ней любые подвижки к развитию.

    Александр II, понимая всю пагубность подобного «охра-нительного» порядка, круто сменил курс и, обрушив на страну невиданный каскад либеральных реформ, качнул государственный маятник столь сильно, что Россия вступила не на твердую почву преобразований, а завязла в исторической хляби.

    Александр III приложил немало сил, чтобы страна выбралась из либеральной трясины. Он не делал резких движений, а лишь привел раскачавшийся политический маятник в относительно стабильное положение, подкорректировав реформы своего отца и тем самым слегка охладил политический климат общества.

    Уже приведенных сведений достаточно, чтобы относиться к Александру III, как к наиболее последовательному и умеренному политику. Его, разумеется, нельзя назвать реформатором, как Александра II, но он не был и держимордой, как Николай I. Более того, можно даже утверждать, что именно при Александре III реформы его отца_преобразователя набрали полные обороты, и Россия по ряду показателей обогнала многие экономически развитые страны Запада.

    Когда я, работая над этой книгой, подошел к эпохе Александра III, то столкнулся с явной историографической несообразностью. Ее суть в том, что об этом периоде российской истории написано значительно меньше, чем о любом другом.

    Конечно, когда в стране все спокойно, и население работает, а не митингует, то, казалось бы, о чем здесь писать – бесконечно мусолить скаредность царя, латавшего свои царские одежды, потешаться над тем, что страной 13 лет правил «мужик», а не «интел-лигент», каким воспринимался Александр I? (Кстати, еще Г. В. Плеханов довольно точно подметил, что Александра III называли «мужицким царем» не за его облик, а за его отношение к «русскому мужику») [331].

    Читая характеристики, которые давали Александру III историки и мемуаристы, остается какое-то чувство неловкости, как будто ты сам императора снисходительно по плечу похлопываешь. Возьмем, к примеру, И. И. Петрункевича: «…от природы он был ограниченный, но не дурной человек, – пишет один из лидеров земского движения, словно в ограниченности царя он убеждался из каждодневных бесед с ним, – его умственный взор был всегда обращен назад, в глубь страны, где он искал образцов и примеров. Запад ему внушал недружелюбное чувство: оттуда шли всевозможные либеральные, социалистические и революционные идеи» [332].

    Даже В. Г. Чернуха, многие годы занимающаяся этим периодом нашей истории, решила отметить, что «… в Александре III было много симпатичных черт, отступавших на задний план, когда он находился “при исполнении”. Происходило это потому, что этот добропорядочный обыватель и прекрасный семьянин нес чужую (в буквальном смысле!) ношу, бремя единовластного правителя, не обладая нужными для этого качествами, кроме импозантной внешности, что, кстати, потом столь контрастировало с обликом его сына и преемника» [333].

    Возможно, небольшое количество специальной исторической литературы объясняется тем, что наши историки приучены больше излагать, чем анализировать, причем обращать внимание на события, а не на процессы, идущие как бы подспудно и в явном виде не приводящие ни к чему экстраординарному? Все может быть. Я лишь обратил внимание на эту явную несообразность и подивился ей.

    …К власти Александр III пришёл 2 марта 1881 г. в возрасте 36 лет. Надо сказать, что он не был по рождению своему наследником российского престола. Наследовать Александру II должен был его старший сын Николай Александрович. Но в 1865 г. в возрасте 21 года он умер.

    Этот факт сам по себе не мог сильно повлиять на «готов-ность» или «не готовность» Александра Александровича к управ-лению страной, ибо в его распоряжении было целых 16 лет на обучение этой новой для него «профессии». Так что, вероятно, не совсем правильно утверждать, будто эта «чужая ноша» как-то повлияла на стиль его руководства.

    Дал бы Господь такой стиль и его законному наследнику! Но не дал, к несчастью для страны…

    Александр III прекрасно видел, к каким политическим и социальным потрясениям привела излишне радикальная политика его отца, а потому уже первым манифестом 29 апреля 1881 г. объявил своим подданным, что главным смыслом его царствования будет «поддержание порядка и власти». И следовал этому неуклонно.

    В ситуации, сложившейся в стране после трагических событий 1 марта 1881 г., Александр III разобрался достаточно быстро. Он понял главное: никаких новых радикальных реформ России более предлагать не надо. Дай Бог ввести в управляемое русло те, что уже были начаты Александром II. Поэтому все его шаги были направлены именно к этой цели. Он прекрасно сознавал неизбежность прежде всего экономических преобразований, ему было ясно также, что они могут быть успешными только в условиях стабильности политического курса правительства; чувствовал, наконец, что нужно избавиться от политических экстремистов.

    И это ему удалось. За время царствования Александра III все радикальные общественные движения были взяты под жесткий полицейский контроль. Он не стал воссоздавать упразднённое в 1880 г. Охранное отделение, а организовал разветвленную цепь полицейских управлений, основной задачей которых стал политический сыск. В итоге даже единичные террористические вылазки либо глушились в зародыше, либо террористов брали с поличным на месте готовящегося преступления, благодаря своевременным доносам внедренных в их среду осведомителей.

    Это и случилось 1 марта 1887 г., когда на Невском проспек-те Петербурга арестовали с бомбами под мышкой 22-летнего Пахомия Андреюшкина, 20-летнего Василия Генералова, 26-летнего Василия Осипанова, 21-летнего Александра Ульянова и 24-летнего Петра Шевырева. И вновь, как и в 1881 г., это была интеллигентская молодежь, стремившаяся со свойственным молодости максимализмом навязать всем свои методы решения политических проблем. Всех пятерых 8 мая 1887 г. повесили в Шлиссельбургской крепости.

    Надо сказать, что исполнительный комитет террористической партии «Народная воля» предупредил Александра III, – его постигнет та же участь, что и его отца, если он не откажется от самодержавной формы правления [334]. Александр, само собой, проигнорировал их угрозы.

    Он, как самодержец, неукоснительно придерживался девиза: «Вера православная, царь самодержавный, народ самодержцем беспрекословно управляемый». Он не считал этот девиз своим изобретением. Зато он был уверен в том, что именно такая власть дарована России свыше, а потому всякие либеральные, конституционные, а тем паче революционные идеи противоречат русскому духу и подлежат беспощадному искоренению [335].

    А. С. Суворин отметил в своем дневнике, что Александр III якобы еще в 1881 году заявил: «Конституция? Чтоб русский царь присягал каким-то скотам?» [336] И был верен этому всю свою жизнь.

    Понятно, что борцы за ограничение прав царя, за консти-туцию, за свободную прессу стали злейшими врагами Александ- ра III. А это, само собой, русская интеллигенция. Весь интеллект страны оказался в оппозиции власти. Именно интеллигенцию он считал «главным врагом монархии и государства» [337] и был недалек от истины.

    Случилось так, что после распада «Народной воли» в 1881 г. идеологическое поле, без которого интеллигенция задыхалась как без воздуха, было практически без всякого промедления засеяно марксизмом, он восстановил пошатнувшийся было «истори-ческий оптимизм» русской интеллигенции. Но на ее беду марксизм провозгласил, что отдельная личность – величина исторически ничтожная [338], он сделал бессмысленными героические усилия одиночек. Если же брать более широко, то из этого учения следовала ненужность интеллигенции еще и марксизму. Таким образом, именно марксизм вынес исторический приговор русской интеллигенции. После победы пролетарской революции ее участь была предрешена, прежде всего по этой причине, а не потому, что ее терпеть не мог В. И. Ленин.

    Вернемся, однако, во времена Александра III. Он, хотя и не любил интеллигенцию и не давал ей свободно развивать свои деструктивные идеи, но и не давил ее, как тараканов. Довольно быстро она утратила свой нигилистический запал и стала не призывать, а… жалобно скулить.

    Именно с такой интеллигенцией познакомился А. П. Чехов и на всю жизнь невзлюбил ее. Другой интеллигенции он просто не знал. Мы уже несколько раз цитировали его высказывания. Вот еще одно: «Мне жаль Салтыкова (В 1889 г. умер М. Е. Салтыков _Щедрин. – С.Р.). Это была крепкая, сильная голова. Тот сволочной дух, который живет в мелком, измошенничавшемся душевно русском интеллигенте среднего пошиба, потерял в нем своего самого упрямого и назойливого врага. Обличать умеет каждый газетчик… но открыто презирать умел один только Салтыков… Никто не сомневался в искренности его презрения» [339]. Справедливости ради надо отметить, что Чехов в этом все же превзошел Салтыкова_Щедрина.

    Итак, Александр III – человек дела, прежде всего. Ошеломляющих успехов Россия добилась в строительстве железных дорог – при ее размерах это стало чуть ли не основной экономической и стратегической задачей. К тому же реформы сделали для экономики России главное – появился рынок свободной рабочей силы, и на какое-то время наметился заметный экономический рост. Однако рост этот в основном впечатлял абсолютными цифрами. Но чтобы реформы облегчили жизнь людей и не приводили к накоплению в обществе отрицательно заряженных эмоций, было необходимо добиться роста «подушного» производства, т.е. положительного баланса между производительностью труда и ростом населения. Быстрее это удалось сделать в сельском хозяйстве, где также появился рынок свободной рабочей силы, деревне, кстати, не нужный. Он стал перекачиваться в город, где и без того было достаточно свободных рук. Так, уже в 80-х годах заметный экономический рост стал сопровождаться еще более заметным ростом социальных напряжений в обществе.

    Напряжение это еще более усиливалось тем, что русский человек, с одной стороны, безусловно хотел жить лучше, а, с другой, – его душе были противны предпринимательство и накопительство. Причем подобные настроения были свойственны всем слоям общества и в первую очередь интеллигенции. Среднесословный буржуа появился в России как чужеродный элемент, его презирало и быстро разорявшееся дворянство и экономически неустроенное крестьянство. Да и русское купечество было одновременно и уважаемым, и презираемым сословием. Весь пафос великой русской литературы второй половины XIX века был против новой экономики. Самые последние люди в ее глазах – это торгаши (купцы), фабриканты, ростовщики, менялы и т.д. Достаточно вспомнить классику: Ф. М. Достоевского, А. Н. Островского, А. П. Чехова, А. И. Куприна, Л. Н. Андреева, М. Горького.

    Достоевский, к примеру, был категорически против «пе-ревертывающей» силы денег, ибо они якобы ставили все традиционно русские ценности с ног на голову, а нажива вытесняла духовность. Для русской культуры стало традицией противопоставление духовных ценностей и материальных благ, как будто они могут обойтись друг без друга.

    Подобная культура действовала на русских интеллигентов как терапия (или гипноз), ибо она не только облегчала, но и оправдывала нищенскую жизнь. Главное же позволяла не терять достоинства в вечно нищей жизни [340].

    Можно поэтому с полной определённостью сказать, что русский интеллигент с презрением относился к обогащению не потому, что сам не желал жить в достатке, а просто не видел для себя реальных (и благородных!) путей к его приобретению. Русский интеллигент, что мы уже отмечали, предпочитал бесконечно рассуждать о деле, чем начинать его, он страшился риска, инициативы, а потому хотел только одного, чтобы все было «по справедливости». Но так не бывает. В реальной, а не надуманной жизни кто-то преуспевает, а кто-то влачит. Понятно, что добившиеся материального достатка в глазах интеллигента были «ловчилами» и «интеллектуальными ничтожествами».

    А то, что никчемный человек не может идти против ус-тойчивого течения, – эту простую истину типичный русский интеллигент предпочитал не вспоминать.

    Именно потому на рубеже веков борьба с самодержавием стала главной доминантой свободной мысли, что в это время в стране стали брать верх силы, неприемлемые для русского интеллигента и даже для мифической русской идеи, – силы частного предпринимательства. Так, глубинные противоречия между новыми рыночными реалиями и миросозерцанием русского человека, выплеснувшись на поверхность, обернулись против самодержавия, допустившего эту западную заразу на русскую землю.

    Интеллигенция, активно восставая против капитализации русской жизни, а по сути против бытия России в новых экономических условиях, сама того не желая, обрекала ее на заведомую отсталость. К тому же у русской интеллигенции интеллект, если можно так выразиться, чувственный, эмоциональный и более образный, чем рациональный. Незначительные, но раздражающие ее штрихи нового быта действовали на нее возбуждающе, делали агрессивной. Подобная атмосфера, когда быт пропитался пошлой рекламой, а страницы литературной периодики порнографией, была невыносима для рафинированных российских интеллигентов, она и толкнула их в объятия крайностей. Для интеллигентов начала века были одинаково ненавистны и буржуа, и новоявленные демократы. «Поэт – и не только поэт – почувствовав запах пошлости, готов выпрыгнуть в окно, в революцию, в террор» [341].

    Российские власти также по-своему реагировали на экономические реформы. Будучи не в состоянии влиять на их экономический механизм, они стремились не выпустить из своих рук управленческие рычаги. Исторически роль государства в России всегда была самодовлеющей, а потому, когда новые экономические реалии стали стремительно подрывать авторитет государства, власть моментально отреагировала на это резким ростом и без того сильного и громоздкого бюрократического аппарата.

    Через чиновничество российская монархия, быстро терявшая свой авторитет, стремилась заполнить вакуум в безынициативной русской душе, которая не могла обойтись без начальственного ока.

    Действительно, труд в России всегда был подневольным, принудительным. А это не могло не укоренить в русских душах «зависимую» психологию. Человек труда никогда не был свободным. Многие века он зависел от хозяина, теперь к этому прибавилась еще более унизительная зависимость от начальника. Демократические традиции, которые, казалось бы, должны были прийти вместе с рынком и вымыть из русской души рабское начало, привели к неожиданному эффекту: они стали отторгаться всем строем привычной жизни, ибо они перерезали пуповину, связывающую работника с хозяином, и работник начинал задыхаться без окрика, понукания, указаний [342].

    Можно, конечно, этот чисто российский эффект бурной капитализации общества связать с мифическими особостями русской души, но все же более точно соединить их с полным юридическим бесправием граждан. Бесправие – идеальный штамм для спонтанного размножения бюрократии, она становилась всевластной и практически бесконтрольной. «”Свобод” она отпускала ровно столько, за сколько удавалось заплатить» [343].

    Так рыночные реформы в России народили особый, чисто российский тип капитализма – бюрократический капитализм, который не столько поднял уровень жизни, сколько явился основным катализатором неразрешимых социальных проблем.

    Отмеченные нами тенденции – не результат сегодняшнего кабинетного анализа. Они лежали «на поверхности» и были видны невооруженным глазом уже в те годы. В. И. Вернадский, например, 8 апреля 1900 г. оставил в своем дневнике следующую запись: «Главный враг в России – чиновник во всех видах и формах. В его руках государственная власть, на его пользу идет выжимание соков из народной среды. Фактически из-за него исчезла самодержавная власть и монарх является тенью в русской государственной жизни. В общем, эта гангрена еще долго и много может развиваться» [344]. А за сто с лишним лет до Вернадского княгиня Е.Р.Дашкова писала о чиновниках времен Петра Великого, что это «самое мерзкое сословие в государстве» [345].

    Если выйти на следующую ступень обобщений, то можно, вероятно, согласиться с тем, что главной причиной отторжения откровенной капитализации России и порожденной этим процессом социальной напряженности общества явилась крайне низкая культура населения России, весьма незначительный уровень его образованности и традиционное пренебрежительное отношение государства к развитию российской науки. Все это жестко взаимосвязано, и оторвать одно от другого невозможно.

    Александр III, конечно, подкорректировал реформу образования, начатую его отцом. Он повелел открыть приходские школы при церквах, ввел в 1884 г. новый университетский устав, по которому высшие учебные заведения лишались относительной автономии и приравнивались к обычным государственным учреждениям: должности в них перестали быть выборными, а выпускные экзамены теперь принимала специальная, назначенная попечителем, правительственная комиссия. Помимо этого, социальный состав студенчества правительство стремилось сделать более однородным. До конца XIX века в российские университеты принимали только выпускников гимназий, а после реальных училищ можно было поступать лишь в институты: Горный, Путейский, Лесной и др.

    С максимальной болезненностью все эти разрушительные процессы сказывались на университетском образовании и науке, ибо их развитие немыслимо без свободной циркуляции идей, без определенных общественных свобод. Но именно с этим, в первую очередь, и боролось правительство. По этой причине не могло быть и речи о каком-либо позитивном сотрудничестве с правительством русских интеллигентов. Вот почему они, убежденные в том, что их знания, их мозг державе полезны, но системе вредны, все свои нравственные усилия вполне искренне направили на борьбу с этой системой.

    … Всю жизнь академик В. И. Вернадский вел дневник. Записи 1880-1890-х годов пестрят словами о борьбе с правительством (словом, разумеется), с его «разрушительной деятельностью». Приведем лишь несколько выборочных примеров на эту тему из писем и дневника ученого.

    Из письма жене от 6 июня 1887 г.: «Всюду, везде натыкаешься на одно и то же, на какое-то бессмысленное непонятное глумление над людьми… Точно у России так много хороших работников,… что их можно давить как лишних, ненужных, негодных… И мне точно слышатся стоны, слышатся треск и стенание» [346].

    Из дневника (Запись 7 ноября 1890 г.): «В душе тяжело от мглы, от темноты царства, от разгрома, но энергия этим будится. И желание работать, желание бороться за права человека растет» [347].

    Подобные мысли были характерны для творческой интеллигенции конца XIX – начала XX века. В. И. Вернадский, в частности, подметил весьма точную тенденцию: самоустранение ученых от общественной жизни приведет к тому, что она будет ориентироваться не на либеральные, а на революционные идеи, которые, в конечном итоге, окажутся гибельными для России.

    Так же рассуждал в 1906 г. С. Н. Булгаков: уже после революции 1905 г. он заметил – вне зависимости от того, что в социальную борьбу были втянуты широкие народные массы, направленность самого общественного движения оказалась чисто интеллигентской «по своим идеям, идеалам, вообще по своей идеологии» [348], хотя эту интеллигентскую направленность за разгулом общественной стихии разглядеть было не так просто.

    Уникальным и по-своему загадочным явлением в развитии русской научной мысли на рубеже веков можно считать необычайный взлет отечественной философии. Именно в это время произошел резкий разворот российской истории в направлении западных экономических тенденций, история России стала отходить от традиционно русского пути, и произошло непостижимое: новейшая история России и традиционный дух России как бы скрестили шпаги и высекли целый сноп искр в виде оригинальных философских обобщений. На небосклоне мировой философии впервые засияли и русские звезды: В. С. Соловьёв, Н. А. Бердяев, С. Н. Булгаков и др.

    Однако нас занесло немного вперед.

    Закончим эту главу пророческими словами Г. В. Плеханова: «Целых тринадцать лет Александр III сеял ветер. Николаю II предстоит помешать тому, чтобы буря разразилась. Удастся ли ему это?» [349].

    Глава 13


    От Думы до «Вех»

    В 1894 г. Александр III умер, передав престол сыну Николаю Александровичу. Ему суждено было «закрыть» династию Романовых, правивших Россией три столетия. А мученическая смерть последнего русского монарха наложила и своеобразный «му-ченический ореол» на все его царствование. По крайней мере глазами многих историков Николай II видится теперь только как мягкий, порядочный и либеральный правитель, павший жертвой неуправляемой политической стихии [350].

    Конечно, с характером Николая II «управиться» с этой стихией было немыслимо, но такой царь – беда России. В очередной раз сработала уже отмеченная нами печальная историческая закономерность в смене «жестких» и «мягких» царей, и Николай II стал последним, чья «мягкость» обернулась для страны непоправимой катастрофой.

    Кстати, не исключено, что Николай с его наклонностью к мистике прожил свою жизнь под дамокловым мечом неизбежного убийства. Почему? Потому только, что он наверняка знал жесткую историческую последовательность в том, кaк окончили царствование представители «голштинской династии» Романовых: Петр III (убит) ? Екатерина II (умерла) ? Павел I (убит) ? Александр I (умер или «ушел?») ? Николай I (умер) ? Александр II (убит) ? Александр III (умер) ? Николай II (?). Знак вопроса потому, что этот мистический пасьянс, как нам думается, постоянно держал в напряжении Николая Александровича.

    Да и начало его правления было симптоматичным для мистика [351]: венчался он в дни траура по отцу, дав тем самым своим подданным неподражаемый пример «эмоциональной тупости» [352], во время коронации оторвалась и упала на землю цепь ордена Святого Андрея Первозванного, что было дурным знаком. А Ходынка, а десятилетнее мучительное ожидание наследника, который родился неизлечимо больным? Затем уже не «рок», а его собственный управленческий «талант»: война с Японией, 9 января 1905 г., бесконечные, во многом обязанные тем же мистическим предчувствиям, уступки.

    Одним словом, «все, к чему прикасалась рука этого человека, не знало удачи и носило печать эгоизма, неискренности, обмана, жестокости и равнодушия к судьбам России». Такой приговор вынес один из героев нашей книги, русский интеллигент_общественник И. И. Петрункевич [353].

    А вот слова другого человека, Л.Н. Толстого, причем доверенные не интимному дневнику, а высказанные в письме императору: писатель прямо обвиняет Николая II в том, что тот своим крайне неуклюжим руководством уронил престиж царской власти. Престиж этот «упал в последнее время так, что во всех сословиях никто уже не стесняется смело осуждать не только распоряжения правительства, но самого царя и даже бранить его и смеяться над ним» [354].

    Не есть ли подобное отношение к царю, для православного человека ранее не мыслимое, неизбежным инерционным следствием насильственной смерти Александра II, который впервые в российской истории пал не от руки дворцовых заговорщиков, а в результате примитивного убийства, организованного рядовыми подданными, что привело – мы уже отметили это – к полной десакрализации монаршей власти.

    Личной драмой Николая II было и то, что его, человека мягкого и не злого, обвиняли (и заслуженно!) в жестокости и произволе. Правительство лютовало, а царя не боялись, более того, как видим, смеялись над ним; чиновников же его вновь, как при Александре II, стали одного за другим убивать. Страну опять захлестнула волна митингов, демонстраций, протестов. Активизировались террористы. Теперь это были не народники, а главным образом члены нелегальной еще партии социалистов_революционеров [355].

    … В феврале 1901 г. студент Московского университета П. В. Карпович убил министра народного просвещения Н. П. Боголепова, в 1902 г. убили министра внутренних дел Д. С. Сипягина, в 1904 г. его преемника В. К. Плеве, в 1905 г. московского генерал_ губернатора, Великого князя Сергея Александровича, сына Александра II. Это, разумеется, далеко не полная статистика.

    И что поразительно: вновь интеллигенция и даже высшая знать одобряли террор, считали чуть ли не благом, когда с помощью откровенного убийства устраняется с государственного поста нелю-бимая ими личность. Так, князь М. В. Голицын вспоминал в своих мемуарах про московского генерал_губернатора: «Признаться, никто его не пожалел. Он душил всякую самую невинную инициативу общества» [356]. А дочь Л. Н. Толстого Т. Л. Сухотина 18 июля 1904 г. записывает в своем дневнике: «15-го убили бомбой министра внутренних дел Плеве. Трудно этому не радоваться» [357]. Товарищ министра финансов В. И. Ковалевский отметил, что когда убили Д. С. Си-пягина, то радовались, почти не скрывая, все. «Он был защитник насилия и произвола» [358].

    Похоже, что З. Н. Гиппиус поставила верный диагноз: нача-ло века оказалось временем «первоначального накопления зла» [359]. А такое общество ничего хорошего впереди ждать не могло.

    Наступило время очередной «исторической хляби». Не уберегли от нее и знаменитые экономические реформы начала века, которые нынешняя непутевая Россия вспоминает с любовью и неприязнью одновременно. Они не могли дать положительного социального эффекта потому, что были задуманы не вовремя, когда общественно_политический маятник уже раскачался и остановить его одними экономическими новациями, к тому же запоздавшими, было невозможно.

    Первая реформа – это экономические придумки министра финансов графа С. Ю. Витте, которые сегодня мы бы назвали попыткой стабилизации российской финансовой системы [360]. Вторая – крестьянская реформа П. А. Столыпина. И вновь – поздно. Сначала взрыв 1905 г., потом реформа.

    П. А. Столыпин задумал ликвидировать общину, сделав тем самым труд крестьянина более производительным, а самого крестьянина превратить в зажиточного собственника. Это должно было стать основой и экономического благополучия и политического умиротворения страны. П. А. Столыпин спешил. Он как будто чувствовал, что у него не будет времени, чтобы самолично контролировать реформу. Он конфликтовал с Думой, вырывал у царя нужные указы, сам вникал во все конфликтные дела по земельным переделам. Поэтому довольно быстро реформа набрала внушительные обороты.

    Но Господь рассудил по-своему. Значит, не все грехи Россия еще искупила, не все сделала, чего ей недоставало для взлета, не все круги ада еще прошла. Оказалось, что годы надежды, годы «столы-пинского чуда» – лишь обманчивый вираж перед спуском страны на следующий адов круг.

    И это – не мистика. Это подлинная историческая реальность.

    П. А. Столыпин проводил свои реформы не в обстановке понимания, сочувствия и поддержки, не в атмосфере деловитости и порядка, а в условиях резкой поляризации настроений русского общества. И более всего это проявилось в позициях российской интеллигенции.

    Сын П. А. Столыпина, А. П. Столыпин, справедливо заме-тил, что «разрыв, происшедший еще в прошлом веке между государственным аппаратом и либеральной интеллигенцией, приносил свои горькие плоды» [361].

    Уже в самом начале века обозначился губительный процесс взаимной непримиримости и отчуждения разных слоев общества. Он еще более усилился, когда в 1905 г. поднялась разноголосица множества политических партий, каждая из которых признавала только свою правду и звала за собой «спасать Россию». Непримиримость и нетерпимость как сущностные черты российской интеллигенции в эти годы проявились с максимальной отчетливостью. И все это усугублялось крайне непоследовательной и неумелой политикой царя.

    Николай II всегда опаздывал, он не упреждал события, а реагировал на свершившиеся факты. Он крайне боялся подъема общественных движений и в то же время делал им одну уступку за другой, пытаясь расширением демократических прав подчинить общественную стихию законности. Но расширение свобод в такой ситуации напоминало тушение пожара бензином.

    … После убийства в 1904 г. министра внутренних дел В. К. Плеве его преемник на этом посту князь П. Д. Святополк_Мирский, сумевший проработать около полугода, успел тем не менее прослыть чуть ли не либералом. Он объявил «эпоху доверия» между обществом и правительством, видимо, полагая, что она приведет к полному взаимопониманию и устранит противоречия. А что на деле?

    На деле русская интеллигенция поспешила поделиться с властями своим вuдением будущности России, которая ей рисовалась в образе законопослушной конституционной монархии. Развернулись так называемые «петиционная» и «банкетная» кампании. На Высочайшее имя полетели сотни петиций с требованием немедленного введения в стране представительной формы правления, а для легализации массовых скоплений озабоченных интеллигентов, стали снимать рестораны и проводить там разноголосые собрания под видом «банкетов». То был настоящий «детский сад», в котором взрослые дяди и тети, законспирированные под обедающих, играли в шумные и крикливые игры; полиция же, наученная работать бесшумно еще Александром III, прекрасно знала не только места проведения этих самых «банкетов», но и имела полные списки приглашенных [362].

    Пресса подняла вокруг петиционных кампаний невообразимый гвалт, все вдруг поверили, что только народные избранники умиротворят Россию.

    На повестке дня в 1905 г. стоял главный вопрос: ограничение самодержавия путем введения конституции и представительной формы правления. А что значит ограничить самодержавие с по-зиций самого Николая II? Для него, как впрочем и всех его предшественников, абсолютная монархия – дело сугубо семейное, такая форма правления дарована России самим Господом и никто не имеет права совать носа в эти дела и уж во всяком случае ненавидимая им интеллигенция (петиции-то подписывала именно она). Народ, в чем Николай был убежден твердо, любит его, а ежели иногда и «бунтует», то потому, что его, темного, совратили с пути истинного все те же интеллигенты да еще инородцы: евреи и поляки.

    … О конституции в России говорили давно, чуть ли не все XIX столетие. Но страх перед ограничением прав самодержца удерживал осторожных русских царей. И хотя во времена Александра III даже саму возможность введения в России конституции сравнивали с неизбежным разгулом в стране «нечистой силы», все же ближе всех к принятию основного закона подошел именно Александр III. Но не успел.

    Разные pro et contra конституции муссировались нескончаемо. Даже М. Е. Салтыков_Щедрин не выдержал и сказал однажды: не поймешь, чего они хотят – то ли конституции, то ли осетрины с хреном.

    В разговоре с предводителем московского дворянства князем П. Н. Трубецким Николай II сказал пророчески: «…при малой культурности народа, при наших окраинах, еврейском вопросе и т.д. одно самодержавие может спасти Россию. При этом мужик конституции не поймет, а поймет только одно, что царю связали руки, тогда – я вас поздравляю, господа» [363].

    Россия разрешилась от бремени конституцией в самый неподходящий момент – в разгар наивысшего противостояния правительства и непримиримой оппозиции в лице разбросанной по многочисленным партиям радикальной интеллигенции. Массы радовались обретенными «свободами», а политические экстремисты тому, что они почувствовали реальную слабость трона.

    Следует, вероятно, сказать, что 1905 г. явился рубежным в российской истории XX века, но совсем не как год «генеральной репитиции Великого Октября», что нам усиленно вдалбливали, а как веха, за которой начался бурный и практически неуправляемый процесс распада монархии.

    Год этот к тому же стал пиком невиданного ранее обще-ственного возмущения, столь сильного, что власти от растерянности совсем потеряли голову, и император Николай II, уступая настоятельным рекомендациям премьер_министра С. Ю. Витте и ряду приближенных царедворцев, Высочайше даровал российскому народу конституцию.

    Это был акт отчаяния. Подписав Манифест 17 октября, Николай II подписал смертный приговор российской монархии, ибо конституция не явилась закономерным итогом либеральных российских реформ, начатых еще Александром II, она стала чисто тактической уступкой разбушевавшейся России, а потому ее восприняли не как добрый знак, а как расписку в недееспособности власти.

    Мгновенно вышли из подполья десятки политических партий, и Россия отдалась во власть своих «спасителей». Партии были на все вкусы, как меню в хорошем ресторане: и левые (социалисты _революционеры, социал_демократы), и правые (союз русского народа), и центристские («октябристы»); националисты и антисемиты могли возбуждать свои зоологические инстинкты в «Союзе спасения», а интеллигенты тянулись к конституционным демократам, где можно было блеснуть эрудицией и своим оригинальным вuдением будущности России.

    В общем, штурвал государственного корабля лишь номинально оставался в руках Николая II. Фактически же стал набирать инерцию процесс необратимого распада властных структур, что для громадной России было гибельно. А когда в 1906 г. заработала I Государственная Дума, над страной отчетливо замаячил призрак политического хаоса.

    Почему же Николай II пошёл на эти уступки? Предположения высказывались разные: и потому, что его «переиграл» С. Ю. Витте, буквально «вырвав» из царя «Манифест 17 октября», и потому, что этим актом он пытался искупить свой грех «кровавого воскресенья», и потому еще, что, будучи натурой мистической, он верил, что желанная народом конституция успокоит террористов, и его не постигнет участь Великого князя Сергея Александровича.

    Чтo все же сыграло решающую роль, теперь уже мы ни-когда не узнаем. Ясно одно: подписанный царем «Манифест» стал классическим примером не планируемого, а лишь «вынужденного» реформаторства, которое до добра никогда не доводит [364].

    Предостережений же великого К. Н. Леонтьева Николай II скорее всего не знал: «Я осмелюсь даже, не колеблясь, сказать, что никакое польское восстание и никакая пугачевщина не могут повредить России так, как могла бы ей повредить очень мирная, очень законная демократическая конституция» [365]. Но, к сожалению, никогда никакие предостережения в России реального значения не имели.

    Николаю конституционной уступки показалось недоста-точно. В 1906 г. он вводит парламентаризм (объявляются выборы в I Государственную Думу), давая возможность облеченным народным доверием «бесам» открыто раскачивать государственный корабль, и без того уже опасно накренившийся.

    С благословения монарха «спасители России» приступили к ее похоронам.

    Такой вывод мы делаем не по реальным последствиям де-ятельности народных избранников, которые прекрасно известны, а на основе фундаментальных истин демократии. Парламентаризм как один из неотъемных демократических институтов вырастает из экономической свободы общества, когда нацию цементирует, делает ее монолитной так называемый средний класс. В подобной ситуации парламент вынужден быть сдерживающим рычагом властных струк-тур, страхующим их от непродуманных решений. В России никакой экономической свободы не было, а развивавшийся рынок представлял собой в чистом виде бюрократический капитализм. Он привел не к становлению среднего класса, а к резкому расслоению общества, балансирующего на грани социального взрыва.

    Поэтому спущенный сверху, росчерком монаршего пера, российский парламентаризм представлял собой опасную карикатуру на демократию. Государственная Дума стала пристанищем партийного и хозяйственного лобби. Она была не в состоянии не только управлять политической ситуацией в стране, но даже сколько-нибудь позитивно влиять на нее.

    Думу Николай II возненавидел сразу. Всякую. И не только потому, что она стала постоянным укором его слабости, он понимал, что реальной пользы для развития страны от нее не будет никакой.

    Многие люди, умевшие смотреть чуть дальше, чем позволяли застланные слезами умиления от приобретенных демократических свобод глаза, полностью разделяли такую позицию императора. Л. Н. Толстой, не любивший Николая II, тем не менее писал 20 сентября 1906 г., что «нынешние комические партии и комитеты» не что иное, как «несерьезная, шумная, раздраженно_самолюбивая орава». Если она не угомонится, «мы непременно придем к военной диктатуре». Мудрый писатель оказался прав. Ибо, чтобы заменить отживший порядок новым, нужен идеал, понятный всем. «А у интеллигенции, – пишет далее Толстой, – и у настреканного ею пролетариата нет ничего похожего, – есть только слова, и то не свои, а чужие». [366]

    Вновь приходится повторить: в условиях тоталитарной монархии абсолютно все зависело от воли и решительности императора. Отсутствие этих качеств у последнего российского самодержца только усугубляло внутренние противоречия. А дарованная Николаем II конституция не сделала монархическое правление конституционным: в глазах народа российский государь по прежнему обладал абсолютной властью, да так оно и было на деле. Воздействие конституции на неподготовленные русские умы было скорее негативным: она лишь возбудила общественные страсти и ослабила российскую государственность.

    Века полной закрепощенности страны не могли пройти для нее бесследно, а потому следовало не буравить в государственном котле конституционные и парламентские дыры, ускоряя тем самым социальный взрыв, а терпеливо, последовательно и не поспешая снимать с людей одну за другой нравственные оковы и постепенно повышать число степеней свободы, т.е. уменьшать зависимость отдельного человека от государства.

    Александр III пытался реализовать именно этот процесс. Он верил в свои силы, а потому без труда убрал с политической сцены экстремистов, развязал руки деловым людям России, а на чисто либеральные течения не обращал серьезного внимания. Он говорил, что «либералы не страшны ему, потому что он знает, что всех их можно купить не деньгами, так почестями» [367].

    К сожалению, его наследник оказался слишком мягок, нерешителен и непоследователен. В отличие от своего отца он растерялся перед навалившимися на него проблемами и заметался между бессмысленным расстрелом мирной демонстрации 9 января 1905 г. и конституционной уступкой взбунтовавшейся России 17 октября того же года. Однако давно известно, что одна слабость неизбежно тянет за собой другую, а в России слабые государи никогда не пользовались ни почтением, ни любовью [368].

    В России на рубеже веков обозначилась достаточно пара-доксальная ситуация. С одной стороны, сама жизнь как будто подводила мысль к тому, что абсолютизм себя изжил, он стал реальным тормозом не только рыночных отношений, сложившихся в стране, но и путами, сковывающими всяческое нормальное развитие. Наиболее рельефно это выявилось в связи с провалом российской военной доктрины в Русско_японской войне 1904 г.

    С другой стороны, переход от тоталитарной к конституционной монархии оказался крайне сложным самостоятельным политическим процессом, осилить который российская государственная машина так и не смогла. Если «слабый» царь не владел ситуацией, когда в его руках была абсолютная власть, то он и вовсе перестал влиять на нее после конституционного манифеста 17 октября. Помимо этого, конституция 1905 г. не привела к становлению конституционного монархизма еще и потому, что даже самые красивые декларации не в состоянии в одночасье изменить веками складывавшийся менталитет нации. В итоге решающие уступки Николая II 1905 г. (конституция) и 1906 г. (парламентаризм) ввергли Россию в революционную пропасть и похоронили тысячелетнюю российскую историю.

    Россия встала на тропу взрывного развития, когда преемственность и традиции, разрушаемые при очередном революционном взрыве, подменялись идеологическими новоделами, и каждый новый шаг поневоле отрицал предыдущий. При таком «развитии» страна утрачивала исторические корни и, строго говоря, превращалась лишь в некое отдаленное подобие былой России.

    Между тем люди, умевшие видеть последствия конкретной политической ситуации чуть далее сугубо личной неудовлетворенности от положения дел в стране, прекрасно понимали, что развитие России не может идти взрывным путем, что оно несовместимо с революционными потрясениями, ибо насилие может рождать только еще большее насилие.

    В 1896 г. Л. Н. Толстой писал одной даме по этому поводу следующее: «…Новый, установленный насилием порядок вещей должен был бы непрестанно быть поддерживаемым тем же насилием, т.е. беззаконием, и, вследствие этого, неизбежно и очень скоро испортился бы так же, как и тот, который он заменил» [369].

    Но даже такие, в общем-то банальные, истины историей в расчет не принимаются. Когда обстоятельства складываются так, что противоречия начинают разрешаться насилием, никакие доводы уже не действуют. Исторический рассудок помрачается, и страна погружается во власть иррациональных сил.

    Реформы Александра II и последовавшая затем экономи-ческая и политическая стабилизация в стране во время правления Александра III подобного трагического финала, прямо скажем, не предвещали.

    Массовое революционное возмущение 1905 г., как известно, принесло свои горькие плоды. Но интеллигенция, судя по всему, ими была удовлетворена. То, что в целом революция была подавлена, что после ее поражения страна вступила в полосу реакции и полного властного беспредела, интеллигенцию не очень-то и заботило. Ведь она, как писал философ Е. Н. Трубецкой, «спасла свою формулу» [370]. Она своего добилась.

    Пребывавший в эйфории от достигнутых успехов В. И. Вернадский писал 23 июня 1906 г. жене: «Я с какой-то непоколебимой верой смотрю в будущее. Я не верю в возможность дикого и бессмысленного конца этому движению, ибо… великая новая демократия выступила на мировую арену» [371].

    Но не все радовались подобным «успехам». Не все ликовали по поводу вырванных из рук растерявшегося царя либеральных свобод, ибо видели, что эти самые «свободы» не укрепляют, а расшатывают российскую государственность.

    Часть интеллигенции, прежде всего люди гуманитарных зна-ний, по инициативе М. О. Гершензона объединили свои перья для нравственного покаяния и в 1909 г. выпустили в свет тоненький сборник статей «Вехи». Его авторы публично заявили, что именно интеллигенция должна взять на себя ответственность за беды, обрушившиеся на Россию после поражения революции 1905-1906 гг.; что именно интеллигенция повела за собой общество, променявшее традиционно русское представление о «духовной жизни» на сиюминутные и вовсе непонятные по своим последствиям мифические выгоды так называемых «общественных форм» русского движения; что только духовная жизнь человека может стать надежным фундаментом для возведения здания новой российской государственности. Примат же «общественных форм», по утверждению авторов «Вех», ни к чему, кроме насилия, привести не может, что и показала революция 1905 г.

    И еще. Как только наступили реальные «дела» 1905 г., мгновенно были прекращены все разговоры об интеллигентских идеалах, для достижения которых каждый звал в свою сторону. Теперь борцы за «идеал» погрязли «в отталкивающей борьбе за власть и склоках вокруг тактических вопросов» [372]. Само собой, что идеалы тут же обернулись примитивными «интересами». Как только интеллигенция почувствовала, что часть идеала уже у нее в кармане (конс-титуция и будущая Дума), властные аппетиты «общественников» тут же поглотили мораль, и вчерашние идеалы стали обычным фиговым листком, неуклюже прикрывающим политическую алчность спасителей России. И об этом заявили авторы «Вех» своим бывшим единомышленникам_интеллигентам.

    С. Н. Булгаков был убежден, что революция 1905 г. была «интеллигентской». «Духовное руководительство в ней принадлежало нашей интеллигенции, – писал он в «Вехах», – с ее мировоззрением, навыками, вкусами, социальными замашками» [373].

    Подобные слова звучали как обвинительное заключение в адрес российской интеллигенции. Свое «духовное руководительство» в проигранной революции она, разумеется, не признала и каяться в каких-либо прегрешениях отказалась. Более того, на авторов «Вех» обрушилась лавина резких, несправедливых, агрессивных статей, из коих следовало главное: не в чем российской интеллигенции каяться, она свое дело делала и будет продолжать делать в том же духе.

    За честь «своей формулы» встали в один ряд В. И. Ленин, П. Н. Милюков, Д. С. Мережковский, П. Д. Боборыкин, А. В. Пешехонов и многие, многие другие. Менее чем за год после выхода этого сборника в печати появилось более 220 «ругательных» статей. Тут же было издано несколько сборников, направленных против «Вех»: писатели во главе с П. Д. Боборыкиным издали свой сборник «В защиту интеллигенции» (М., 1909), социал_демократы – сборник «На рубеже» (М., 1910), эсеры – “«Вехи» как знамение времени” (М., 1910), кадеты – «По вехам» (М., 1909) и «Интеллигенция в России» (СПб., 1910). Да и сами «Вехи» всего за 6 месяцев выдержали 5 изданий. Популярность этого сборника была беспрецедентной.

    Горстка авторов «Вех» (М. О. Гершензон, Н. А. Бердяев, С. Н. Булгаков, А. С. Изгоев, В. А. Кистяковский, П. Б. Струве и С. Л. Франк) не убоялась того, что на Руси всегда играло существенную роль, – суда общественного мнения. Эти же авторы не испугались сказать вслух свое мнение еще раз, уже в 1918 г., выпустив своеобразное продолжение «Вех» – сборник «Из глубины (статьи о русской революции)» [374].

    Русская интеллигенция легко воодушевляется красивой идеей и быстро охладевает к ней, как только чувствует, что она в чем-то перестает ее удовлетворять. Воодушевление сменяется раздражением, и то, за что вчера еще готовы были «идти на бой», сегодня с тем же пафосом проклинают.

    Прекрасный портрет оппозиционной интеллигенции образца 1910 г., времени всеобщей апатии и разочарования, нарисовал Ф. А. Степун. Он заметил, что в ее среде «ненависти к правительству было не меньше, чем раньше; презрения к отцам_либералам было, по крайней мере на словах, пожалуй, даже больше; о преддумской “банкетной” кампании 1906 года вспоминали с такою же озлобленностью, как и о “кровавом воскресенье”… но во всем этом оппозиционном кипении уже не было прежней воли к наступлению и уверенности в его успехе» [375].

    Не последнюю роль в охлаждении радикализма русской интеллигенции играли позитивные процессы, которые хоть и медленно, но все же смещали жизнь в разумном направлении: стали много и добротно строить не только в обеих столицах, но и в провинции; открылись сотни новых магазинов и гостиниц, десятки фабрик и заводов; быстро набирала силу кооперация, взявшая на себя снабжение крестьян всем необходимым; строились и открывались в провинции больницы, школы, библиотеки и театры.

    Создавалось впечатление, что Россия наконец-то начала прочно вставать на ноги, она набирала достаточную инерцию, чтобы идти по тому же пути и далее, но разразившаяся в 1914 г. война перечеркнула все надежды, и Россия, как полуглухой тетерев, выпорхнувший из-под ног охотника, едва успев взлететь, рухнула, сраженная безжалостной пулей.

    Но это была лишь одна сторона медали. С противоположной четко обозначились процессы совсем иной ориентации: интеллигенция, что мы уже отмечали, не приветствовала бурную капитализацию русской жизни. В этом были едины все, вне зависимости от партийных пристрастий. Культ денег никогда не почитался на Руси, а потому новые стороны жизни поневоле шли вразрез с многовековыми традициями. К тому же приобщение к цивилизации нового слоя так называемых деловых людей, которых еще вчера было не разглядеть на горизонте российской жизни, а сегодня всплывших на поверхность и благодаря своему богатству ставших чуть ли не законодателями моды в искусстве, литературе и журналистике, крайне огорчало старую «породистую» интеллигенцию. Они видели, как новые экономические реалии отрицательно влияют на русскую культуру, резко понижая ее планку, высотой которой всегда гордилась Россия, и не знала, как этому можно противостоять.

    В. В. Розанов в одном из писем 1912 г. заметил: «Тут дело не во мне: а как-то страшно, за все будущее русское страшно: “ничего не надо, кроме Вербицкой и философии от Леонида Андреева до Павла Милюкова”. Вот это ужасно страшно. Где Киреевские, Герцен (даже), их задумчивость и глубина. Вот это “всеобщее обучение”, переходящее во “всеобщую литературу” и наконец “всеоб-щее мнение”, это Ужасное Безликое – оно ужасно, ужасно» [376].

    А Александр Блок в том же году сочинил драму «Роза и крест». Там есть такой призыв к «товарищам»:

    Товарищ, винтовку держи,
    Не трусь!
    Пальнем-ка пулей в Святую
    Русь…
    И пальнули!…

    Глава 14


    Интеллигенция у власти

    Подавляющая часть населения России в первое десятилетие XX века к власти продолжала относиться иррационально, т.е. жила сама по себе, считая, что законы писаны не для них, а для господ. Практически ничего не изменилось и после 1905 г., когда, казалось бы, основной закон страны (конституция), да еще сонмище народных избранников должны были стать надежной защитой для любого человека. Но этого не случилось. Множество партий, собранных вместе под крышей Таврического дворца в Петербурге, были заняты делами весьма далекими от повседневных людских забот.

    Начиналась пора жесткого противостояния властей, и за громкой красивой фразой депутатов реального дела было уже не разглядеть. С. Н. Булгаков, бывший одно время сам депутатом, писал о Государственной Думе: «Человека не было, были только члены разных партий или представители разных интересов, которые могли только размежевываться между собой» [377].

    Молодой, крайне не во время рожденный российский парламентаризм вообразил себя защитником высших истин и стал противопоставлять им практические устремления правительства и даже самого царя [378]. В подобном противоборстве действенная монаршая власть может удержаться только в сильных руках талантливого и дальновидного правителя. Если же судьба вверила ее личности слишком интеллигентной для российского трона, то довольно быстро монарх в глазах общества становится фигурой чисто номинальной, а его власть – фикцией.

    Противостояние Государственной Думы и правительства достигло наивысшей точки в годы первой мировой войны, когда Совет министров превратился в карикатурную «кувырк_коллегию» и во весь рост обозначился маразм распутинщины. Но и в этих экстремальных условиях Дума так и не стала авторитетным властным органом. По-прежнему у Думы была своя жизнь, а у страны – своя.

    Страна и Дума расходились все дальше и дальше, и все меньше оставалось точек соприкосновения. Нерв общества Дума потеряла, так толком и не ощутив его. Дума с «правительством доверия» (так и хочется написать с «правительством национального согласия») и страна «без доверия к Думе и правительству расходились все дальше, и из этого вышла совсем внедумская альтернатива, вышла катастрофа» [379].

    А ведь еще В. Г. Белинский предупреждал: не в парламент побежит освобожденный русский мужик, а в кабак напиться и всласть бить стекла, жечь усадьбы и вешать дворян. Вновь не прислушались. Как раз в тот момент, когда разбушевался русский люд, когда почувствовал дурманящий аромат свободы, власть дрогнула и, подражая «цивилизованному миру», подарила разваливающейся стране парламент.

    «Правда выше России», – сказал Ф. М. Достоевский. Но не учел он, что для российского интеллигента существует только ЕГО правда, другой он не признает. А как ее примет Россия – и вовсе его не заботит.

    …В 1914 -1917 гг. страна попала в крайне драматичную ситуацию – она оказалась под неудержимым напором двух мощных стихий: военной и политической, причем при полном отсутствии реальной правительственной власти. Подобная обстановка стала идеальной питательной средой для выплесков копившегося годами всеобщего недовольства. Уже в 1916 г. революция в России стала делом не только реальным, но практически неотвратимым. Все это чувствовали и с каким-то нервическим вожделением ждали ее.

    «Никто не сомневается, что будет революция, – записывает 3 октября 1916 г. в своем дневнике З. Н. Гиппиус. – Никто не знает, какая и когда она будет» [380]. Даже генерал А. И. Деникин признавался впоследствии, что старой властью были недовольны «решительно все слои населения» [381].

    Так, как З. Н. Гиппиус, думала, однако, только творческая интеллигенция, не связывавшая себя партийными путами и не боровшаяся с властью за светлое будущее своей родины. «Спасители» же России рассуждали иначе: они были убеждены в том, что идущая мировая война «не пустит» революцию, не даст разразиться еще и внутреннему хаосу. Так им хотелось, и они думали, что история посчитается с их идеалистическими расчетами.

    В конце 1916 г. либералы поняли: с правительством им не по пути, но и устранить его им было не с руки – все же шла война, не могли же они «обезглавить» Россию в это время; другие (тоже демократы и тоже интеллигенты) уверяли своих сомысленников – не правы вы, господа, только устранив врага внутреннего (правитель-ство), можно победить и врага внешнего [382]. Так и бултыхалась демократическая русская интеллигенция вплоть до февраля 1917 г., когда продовольственный кризис все решил сам – без «партийной интеллигентской теории».

    Хотя русская интеллигенция десятилетиями подготовляла революцию, но она вовсе не представляла себе, что же такое революция на практике, так сказать, в бытовом ее восприятии. Каковы ее пружины, куда будут ориентированы ее основные силы, как долго она будет продолжаться и сколь сильно повлияет на экономику страны. Интеллигенция не отдавала себе отчета в том, что когда разразится революция, исторический процесс на какое-то время станет неуправляемым, а это, в свою очередь, приведет к катастрофическим последствиям [383].

    Одним словом, когда мечты о революции стали для интеллигенции реалиями их быта, у многих опустились руки. «Почти для всех, – писал Ф. А. Степун, – революция оказалась камнем преткновения, большинство больно ударила, многих убила» [384].

    Революция в феврале 1917 г. явилась для подавляющего большинства интеллигенции и даже политических партий «оше-ломляющей неожиданностью». События 26 и 27 февраля застали столичных демократов «врасплох» [385].

    Это потом, как писал И. В. Гессен, вспомнилось, что Пе-троград тех дней «кишел разнузданным солдатьем», что очереди у хлебных лавок с каждым днем удлинялись и становились «уг-рюмее», что улицы были заполнены толпами «озверевшего обывателя» с красными бантами в петлицах, что лозунг интеллигенции: «все для войны до победы!» был враждебен толпе, милей же ей были «пораженческие призывы большевиков», что «цель успешного завершения войны заслонила все другие вожделения». Революция, одним словом, «шла неуверенно, пошатываясь, спотыкаясь и пугливо озираясь по сторонам, не юркнуть ли в подворотню» [386].

    А пришла она с красными знаменами (верный признак того, что «демократическая революция» сразу выказала свое презрение к традиционным символам российской государственности), с обращениями «гражданин» и «товарищ», с погромами полицейских участков и винных складов, с обысками у «господ», с плакатами «Про-летарии всех стран, соединяйтесь!», с откровенным презрением к деятелям рухнувшего режима и лобызаниями «вождей» с дворниками и швейцарами. Все выглядело картинно и противоестественно. Мгновенно вспенилось все самое темное и низменное, в стране почти сразу же воцарился произвол и хаос, люди быстро поняли, что теперь все можно, и городского обывателя стали под видом проверок и обысков беззастенчиво грабить; одним словом, в те злосчастные дни все делалось «левее здравого смысла» [387]. Громадный российский дредноут потерял управление.

    И на фоне всего этого – нескончаемая грызня политических партий за свою программу спасения России. Большевики уже грелись у костров в ожидании команды к выступлению, а партийные ораторы – от эсеров до кадетов – продолжали доказывать друг другу правильность именно своей «формулы». Как вспоминал А. С. Изгоев, А. Ф. Керенский как нарочно делал все для ускорения пришествия большевиков, чтобы «решительно с ними расправиться» [388].

    Выдающийся английский писатель Джон Голсуорси полагал, что именно I мировая война «революционизировала Россию, вероятно, навсегда» [389]. Это, конечно, не так. Война явилась лишь своеобразным катализатором, ускорившим протекание тех глубинных деструктивных процессов в российском обществе, которые начали проявляться еще в пору неумелой реализации либеральных реформ Александра II. Будучи закрытой системой, монархия сама истощила все свои жизненные силы, она сама перекрыла пути для постепенного эволюционирования и тем самым обрекла себя на исчезновение из политической истории России.

    А то, что российской интеллигенции было крайне сложно разобраться в драматических коллизиях, складывавшихся накануне революции, и оценить возможные варианты развития событий, факт несомненный. Об этом свидетельствуют дневники и письма видных деятелей русской культуры и просто живых свидетелей событий тех дней [390].

    Война оказалась дрожжами, опущенными в застойное сусло русской жизни. Оно стало интенсивно бродить. Брожение наверху – заговор против Николая II, брожение низов – февраль 1917 г. В России начались хаотичные неуправляемые подвижки: «верх» смешался с «низом», что означало перелом хребта российской государственности. В одночасье было утрачено все, что аккумулировалось веками: вера в престол, вера в Бога, вера в Отечество. А со дна этого бурлящего сосуда уже всплыли наружу бесноватые мечтатели да циничные лжецы и полностью облепили полубездыханное израненное тело России. Пришло их время – время строительства ИХ России.

    Данная книга – не место для подробного анализа причин крушения российской государственности в феврале-марте 1917 г. Все они обстоятельно проанализированы историками [391], но особенно рельефно их изложил А. И. Солженицын в своем монументальном «Красном колесе». Поэтому мы остановимся лишь на тех моментах драматических событий 1917 г., которые нужны для адекватного восприятия принципиально нового, невиданного ранее, интеллектуального климата, утвердившегося в России после перехвата власти большевиками.

    Февральская революция долго зрела в чреве отгнивающей монархии. Все начинания Николая II, задуманные «во благо», в итоге оборачивались против него. Это уже упоминавшиеся нами попытки откупиться от недовольной России либеральными уступками 1905 – 1906 гг., это и финансовая реформа графа С. Ю. Витте, приведшая к насильственному вывозу нужного самой России хлеба, что в условиях войны 1914 – 1918 гг. привело к частым перебоям с его поставками, нараставшим голодным бунтам, а в конце концов, к февральской революции.

    Нельзя забывать и того, что уже созрела в умах политизированной радикальной интеллигенции весьма соблазнительная теория классового неравенства, нашедшая к тому же адекватное отражение в ленинской идеологии диктатуры пролетариата. Одним словом, политическая замена старому строю была готова, она лишь ждала своего часа для практического претворения в жизнь.

    Все складывалось не в пользу царя. Он уже не устраивал практически всех: интеллигенцию, армию, думских депутатов и большую часть политических партий. А он это как будто не чувствовал, продолжая проявлять преступную бездеятельность и пассивность.

    То, что Николай II отдал во власть провидения свое будущее, – его личное дело; но то, что при этом на произвол судьбы была брошена Россия, – его историческая ничем не оправдываемая вина как монарха.

    Февральская революция фактически отстранила Николая II от власти, хотя еще несколько дней он оставался Верховным главнокомандующим. 27 февраля 1917 г. депутаты бывшей Государственной Думы приняли решение, ставшее роковым для победившей в России демократии, – был образован Временный комитет Государственной Думы (некое подобие исполнительной власти) и Петроградский Совет рабочих и солдатских депутатов.

    В ночь на 2 марта договорились о составе Временного правительства (до созыва Учредительного собрания). В него вошло 12 человек во главе с князем Г. Е. Львовым [392]. В этом составе правительство проработало 2 месяца. Уже 6 мая был обнародован новый состав кабинета. В него попало значительное число деятелей социалистических партий разного толка. Но и новый кабинет продержался только до 2 июля. После известного «июльского кризиса», вызванного провокационной вылазкой большевиков, третье по составу правительство стало работать с 24 июля. Но и оно уже 26 августа развалилось в связи с корниловщиной. Власть перешла в руки Директории, состоявшей из пяти человек. Наконец, 25 сентября был назван заключительный (как оказалось) состав Временного правительства из 17 человек. Последние два кабинета возглавлял А. Ф. Керенский.

    Что существенного могла сделать столь часто сменяемая исполнительная власть, да еще в условиях войны и полуголодной жизни в обеих столицах? Разумеется, ничего. Даже осмыслить груду неотложных дел было некогда. Не говоря о том, что любое начинание правительства вызывало активное противодействие Совета, ибо почти сразу обозначилась разная ориентация их основных усилий: правительство стремилось не трогать больные вопросы русской жиз-ни (земельную реформу, государственное устройство, национальные проблемы и пр., вверив их решение Учредительному собранию), тогда как Совет очень быстро пришел к выводу о недостаточной социальной направленности работы правительства и развернул активную полемику во благо интересов «трудового народа России».

    Итак, после Февраля власть в России получила интеллигенция, она рьяно взялась за дело, но уже первое препятствие, оказавшееся на пути правительства в лице Советов, легло непреодолимым бревном на ее пути.

    Интеллигенция, десятилетиями упражнявшаяся в критике, не привыкла самостоятельно принимать, а главное, претворять в жизнь нужные решения. К тому же никто не желал взять на себя ответственность за непопулярные решения, а потому уже вскоре Советы стали не тормозом демократической революции, а катализатором взрыва революции социалистической.

    Создалось не то чтобы двоевластие, а скорее полное безвластие. Правительство оказалось слишком «интеллигентным», слишком нерешительным и демократичным до оскомины.

    … При полном отсутствии законов, соответствующих новому этапу российской истории, Временное правительство стеснялось власть употребить и тратило драгоценное время на «убеждение» враждебно настроенного Совета. Именно Советы явились тем рупором народной демагогии, через который вылетели на ветер все, даже потенциальные, возможности нужных стране преобразований. Советы полностью парализовали деятельность правительства и значительно облегчили приход большевиков к власти, ибо «социалисти-ческие начала Февральской революции» были заложены уже в партийной принадлежности депутатов: подавляющее их большинство – это эсеры, меньшевики и большевики. При таком составе Совета удержать Февральскую революцию в рамках буржуазной демократии было нереально.

    Нельзя сказать, что в правительство входили люди случайные, «временные». Это было бы несправедливо. Большинство министров были классными специалистами, людьми интеллигентными и глубоко порядочными. Не в чем упрекнуть А.И. Гучкова, И.В. Годнева, М.И. Терещенко, А.И. Коновалова, Н.В. Некрасова, А.И. Шингарева, П.Н. Милюкова, С.Ф. Ольденбурга, А.С. Зарудного, Ф.Ф. Кокошкина, А.В. Ливеровского, М.И. Скобелева и др. Не их вина в том, что за «февралем» последовал «октябрь». Они, как это часто случается, оказались всего лишь политическими заложниками рокового для России разворота истории.

    Однако два человека из правительства и в этих условиях умудрились натворить массу непоправимых глупостей. Это Г. Е. Львов и А. Ф. Керенский.

    … Уже первые шаги правительства Г. Е. Львова, сделанные по личной инициативе премьера, отдавали настораживающим революционным романтизмом и предельной недальновидностью: не создав новых органов управления, он дезориентировал старые, что незамедлительно привело к полной потере управляемости громадным хозяйством страны; упразднил полицию, заменив ее на милицию, куда поспешили записаться многие бывшие рецидивисты, выпущенные на свободу по случаю торжества революционной демократии. Россия, как известно, быстро замечает слабину власти. Здесь же все было предельно ясно: власти просто нет, все сойдёт безнаказанно. И сходило.

    Что касается А. Ф. Керенского, фигуры предельно одиозной и широко известной, то достаточно вспомнить его роль в августовском выступлении генерала Л. Г. Корнилова, когда у России оставался последний шанс не допустить большевиков к власти, чтобы выцвел и вылинял весь пафос псевдодемократической риторики этого премьера. «Самое черное пятно в его кратковременной карьере – это история его отношений с Корниловым», – писал В. Д. Набо- ков [393].

    Нельзя сказать, что русская интеллигенция была в восторге от пришедших к власти демократов. Многие из них были очень хорошо знакомы еще по думским речам и успели изрядно поднадоесть. Но «если не их будет сейчас власть, – записывает в своем дневнике 28 февраля 1917 г. З. Н. Гиппиус, – будет очень худо России. Очень худо» [394].

    До какого взлета нетерпимости была доведена страна, сколь безоглядна была неприязнь к Николаю II, с личностью которого связывались все тяготы и невзгоды жизни, что даже разум государственных деятелей порой застилал густой туман недомыслия. Ф. Ф. Кокошкин, государственный контролер в правительстве А. Ф. Керенского, сказал в одной из речей, что нельзя одновременно быть с царем и быть с Россией [395]. Это уже переходило грань любых приличий, выводило демократическую мысль в пространство нравственного и правового беспредела. Ведь совершенно ясно, что лишать страну того, с чем она жила тысячу лет, да еще лишать в лихую годину, значит выбить последнюю опору, еще как-то поддерживавшую хотя бы моральный дух людей, и превратить страну в клокочущее, неуправляемое и озлобленное на всех и вся бесструктурное месиво.

    Раздражение против последнего монарха было вполне объяснимо, он это заслужил. Но нельзя было, лишая Николая II короны, одновременно ликвидировать в стране монархический уклад жизни. После февраля 1917 г. Россия полностью созрела для конституционной монархии, и партийным лидерам победившей революции следовало использовать любые дипломатические ухищрения, чтобы Николаю II не пришло в голову распоряжаться престолом «в чью-либо пользу». Ведь если бы Николай просто отрекся, то юридически это было бы равносильно его смерти. И тогда стал бы действовать закон о престолонаследии, по которому корона должна была перейти к его единственному сыну Алексею.

    Но случилось то, что случилось. 2 марта в Пскове царь передал акт отречения А. И. Гучкову и В. В. Шульгину. Те мотивировали необходимость этого акта требованиями Совета, противиться ко-торым было некому.

    Так в одночасье была утрачена тысячелетняя традиция российской монархии: 700 лет Россией правили Рюриковичи и 300 лет – Романовы. И в этом судьбоносном акте только-только избранное правительство русских интеллигентов проявило удивительную историческую близорукость. Понятно, что надоевший всем Николай II был помехой в борьбе правительства с Советами, ибо те, распаляясь от революционного максимализма, требовали немедленной ликвидации монархии, и правительство сознательно принесло в жертву своим сиюминутным политическим интересам прошлое и будущее России. Одним словом, ликвидация монархии оказалось катастрофической нелепицей Февральской революции.

    Да и дальнейшие шаги правительства в этом деле были скорее «театральными», как их назвал Э. Радзинский [396], чем взве-шенными: царя с семьёй поместили под домашним арестом в Царском Селе, а затем переправили в Тобольск, куда он ранее ссылал «политических», в том числе и многих из тех, кто ныне встал во главе России. Тем самым правительство de facto признало, что отречение царя – фикция, бумага, а на самом деле он был низложен, ибо только смещенного силой царя можно было арестовывать и ссылать.

    Дальнейшая судьба последнего русского монарха хорошо известна: его с семьей перевезли в Екатеринбург, и в ночь на 17 июля 1918 г. зверски расстреляли всю семью. Царь смертью своей «запла-тил за все вольные и невольные прегрешения против русского народа», – писал впоследствии А. И. Деникин [397].

    Спрашивается, чего добивалась радикальная (теперь -революционная!) интеллигенция, прибравшая к рукам Россию после февраля 1917 г.? Ведь она не могла не понимать, что народ, лишенный веры в царя и отечество, не проникнется доверием к новой власти, а без доверия народа демократический режим существовать не может в принципе. Понимали, конечно. Но дело в том, что никакого демократического режима пока не было и в помине. Политическая дикость складывавшейся ситуации состояла в том, что после февраля 1917 г. вообще никакого режима в России не было, а шла ожесточенная схватка за будущий режим, причем схватка интеллигентская, оглядочная и, разумеется, с явным преобладанием политического эгоизма. Временное правительство «под себя» стремилось вести Россию по пути буржуазной демократии, а Советы рабочих и солдатских депутатов – также «под себя» – прописали ей «социа-листический выбор». И весь этот властный раздрай усугубляла тяжелейшая война, которую Россия вела с 1914 г.

    Все ключевые события с февраля по октябрь 1917 г. неоспоримо доказывают, что Россией в те злосчастные месяцы правил не разум, не воля, а только личные амбиции руководителей двух ветвей власти. А когда политические силы тащат страну в разные стороны, неизбежно, как черт из табакерки, выскакивает нечто третье и с легкостью перехватывает властную инициативу.

    На самом деле, еще 1 марта 1917 г. Советы издают приказ № 1, нацеленный на сознательный развал русской армии (И не смешно ли – при действующем еще Верховном главнокоманду-ющем приказ по армии издают Советы?!). По этому приказу власть в войсках переходила к выборным солдатским комитетам, солдаты теперь сами выбирали своих командиров. Кроме того, была разрешена политическая агитация в войсках, ликвидированы все старые привычные порядки. После подобной «инициативы» русская армия полностью утратила боеспособность. Один из членов Совета, как вспоминал А. И. Деникин, цинично заявил: «Если не развалить старую армию, она раздавит революцию» [398]. Спохватившийся А. Ф. Керенский уже вскоре понял, что без армии революцию не спасти, он клялся, что отдал бы 10 лет жизни, лишь бы этот злосчастный приказ № 1 не был подписан. Но было поздно. Генерал П. А. Краснов писал, что уже к апрелю русская армия превратилась в «сошедшую с ума массу» [399]. А генерал А. И. Деникин в июле 1917 г. прямо в лицо А. Ф. Керенскому сказал, что «те, которые сваливают всю вину в развале армии на большевиков, – лгут; что прежде всего виноваты те, которые углубляли революцию и “Вы, г-н Керенский”; что большевики только черви, которые завелись в ране, нанесенной армии другими» [400].

    Раздираемая борьбой за власть между Советами и Временным правительством, фактически утратившая дееспособную армию Россия неудержимо покатилась к пропасти. Что можно было сделать в этих условиях? Только одно: срочно привести страну в чувство, заставить ее подчиниться власти. Но для этого надо было сделать выбор между Советами и правительством. И в любом случае ввести режим военной диктатуры. А. Ф. Керенский сам предложил эту крайнюю меру, понимая, что он уже стал пешкой в руках всевластных Советов.

    С первых же дней революции душа А. Ф. Керенского, как писал позднее В. Д. Набоков, была «ушиблена» той ролью, которая выпала на его долю в российской истории. Он, «маленький случайный человек, вскоре был поставлен во главе страны и ему приходилось принимать решения, абсолютно не соответствующие ни его уму, ни решимости, ни нравственному уровню. Все было выше его сил. Уже тот факт, что такой человек, как Керенский, стал героем революции, можно было считать ее приговором» [401].

    Летом 1917 г. революция «вошла в силу», т.е. власть окончательно расписалась в своей полной недееспособности, а подонки, напротив, заиграли мускулами. Г. А. Князев, в будущем директор Архива АН СССР, так вспоминал то страшное лето: армия бежит, солдаты в городе бесчинствуют. «Все ужасы меркнут перед тем, что там делалось… Грабили, убивали, насиловали женщин… Бог знает, чем кончится эта катастрофа». Июль того года он назвал «прокля-тым». 3 -6 июля «самые черные дни русской истории…Если бы я даже разделял большевистские идеи, то, увидев, что они делают сейчас в нашем народе, какие низкие подлые черты трусости, эгоизма, корысти пробуждают в нем, отказался бы, первый бы стал протестовать против этого». И далее: армия стала «дикой ордой». Создается «русско – русский фронт… Исполняются самые фантастические планы немцев. Мы гибнем» [402] (Как видим, то, что большевики выполняли волю немецкого Генерального штаба, для живых свидетелей тех дней было бесспорно. Они понимали главное – интересы большевиков и немецкого командования совпали, и этот факт не требовал документальных доказательств, он был тогда нагляден).

    16 июля 1917 г. А. Ф. Керенский собрал широкий Военный совет в Ставке. Решили дезавуировать бездумный приказ № 1, т.е. изъять «политику» из армии. На пост Верховного главнокомандующего назначили самого решительного и уважаемого в войсках человека – генерала Л. Г. Корнилова.

    Он отважился на крайний шаг, понимая, что иного выбора нет, – идти на Петроград, силой ликвидировать Советы и до Учредительного собрания ввести в стране режим военной диктатуры. Повторю: в тех условиях это был единственный реальный шанс спасти страну от неминуемой катастрофы.

    Военные смотрели на сложившуюся ситуацию трезво. Если глава правительства, куда входили, как бы мы их сегодня назвали, «силовые министры», не в состоянии был справиться с Советами сам, а вошел в тайный сговор с армией, то России нечего было рассчитывать впредь на такое правительство, и Л. Г. Корнилов вместе с Советами собирался устранить от власти и А. Ф. Керенского с его министрами.

    Однако сохранить в тайне истинные пружины заговора Л. Г. Корнилову не удалось. А. Ф. Керенский, узнав о планах Верховного, в первую очередь, как истинный интеллигент, примерил их на себя и решил до последнего своего шанса оставаться в роли «заложника революционной демократии», как он сам себя картинно называл. На самом деле, интересы своей карьеры Керенский открыто поставил выше интересов России, ведь все прекрасно понимали, что он не справляется со своими обязанностями, оттого и прибегнул к заговору. Но поняв, что сам станет его жертвой, быстро ретировался, объявил Л. Г. Корнилова «заговорщиком» и распространил через своих эмиссаров в войсках слух, что Л. Г. Корнилов на самом деле собирается реставрировать монархию. А убедившись, что солдаты стали верить ему, да и ненавистные до того Советы, узнав о заговоре Л. Г. Корнилова, вдруг обернулись неразлучными «заединщиками» правительства, распорядился арестовать Верховного и ближайших его сподвижников.

    В очередной раз карьера оказалась выше долга, политика выше морали, а будущее России преломлялось только через призму личных амбиций.

    События июля – августа 1917 г. отчетливо показали населению страны, что надеяться ему более не на кого. Тут-то все и оцепенели. Ждали самого худшего, ибо понимали, что намного страшнее личной диктатуры диктатура идеи. Ничего другого уже России не оставалось. Причем поразительно, что даже в то лето 1917 г. истинные мотивы корниловского мятежа многим были понятны, и люди, не кормившиеся из аппаратного корыта, не скрывали своих симпатий к решительному генералу. Всю эту историю они «переживали изнутри, очень близко и никак не могли опомниться от лжи, в которую она была заплетена», – вспоминала впоследствии З. Н. Гиппи-ус [403]. Да, как бы перекликается с ней И. В. Гессен, поход Корнилова заронил искры надежды на изменение «безотрадного положения» [404].

    Главный вывод, который напрашивается сам собой, сле-дующий: после провала корниловского выступления путь большевикам к власти был открыт.

    «Могут расстрелять Корнилова, – писал генерал Иван Павлович Романовский, – отправить на каторгу его соучастников, но «корниловщина» в России не погибнет, так как «корниловщина» – это любовь к Родине, желание спасти Россию, а эти высокие побуждения не забросать никакой грязью, не затоптать никаким ненавистникам России» [405]. «Корнилов – единственный наш русский герой, – писала 6 апреля 1918 г. З. Н. Гиппиус. – За все эти Страшные годы. Его память одна останется Светлым пятном на этой Черной гнилой гуще, которую хотят назвать “русской историей”» [406].

    Как видим, эмоциональные оценки генерала Л. Г. Корни-лова, данные военным и поэтессой, совпадают. В чем тут дело? Неужели интеллигенция так жаждала диктатуры? Неужели она возмечтала о старых порядках? Нет, конечно.

    Просто за очень короткое время, с февраля по июнь, новая демократическая власть наделала так много очевидных ошибок, проявила такую преступную нерешительность и непоследовательность, что интеллигенция поняла: данная власть не выведет Россию из тупика, она погубит ее. Наблюдая каждодневную грызню в печати лидеров разных партий, они ясно поняли, что оппозиция не уймется, пока не перехватит власть у нынешних демократов, а те ведут себя так, как будто ничего не происходит. Именно по этой причине интеллигенция с надеждой ждала генерала Корнилова, верила, что он сможет справиться с тем, что было не по силам Керенскому, ибо понимала: политический хаос в такой стране, как Россия, – прелюдия национальной катастрофы.

    Стало вполне очевидно и другое: революция не закончилась свержением монархии. С этого она только началась. А ее продолжение вселяло в русских интеллектуалов настоящий ужас, поскольку борьба за власть в условиях быстрого обнищания людей, их усталости от продолжающейся уже четвертый год войны не закончится выборами, власть захватят силой более решительные и незакомплексованные лидеры. «Апрельские тезисы» Ленина всем были хорошо знакомы. И все с ужасом ждали именно большевистского пришествия. После провала корниловского выступления оно стало вполне реальным.

    Люди весьма далекие от политики, но знавшие и искренне любившие Россию, оценивали происходившие на их глазах события более трезво и взвешенно, чем большинство реальных правителей. Они физически ощущали надвигающуюся катастрофу, но бессильные что-либо предпринять, еще более раздражались по поводу тех, кто, находясь у власти, ничего, кроме явных глупостей, не делает. Об этом писали И. Бунин, М. Горький, Ф. Шаляпин, З. Гиппиус, М. Волошин, Г. Федотов и многие, многие другие.

    Русские интеллектуалы не могли простить недоношенной российской историей демократии ее явную неполноценность и проистекающую отсюда недееспособность и оглядочность. Невооруженным глазом было видно, что демократы Временного правительства более всего боятся обвинений в беззаконии и произволе. Как будто они не понимали, что политики, стесняющиеся собственной власти, напоминают девиц из дома терпимости, стесняющихся того, что они уже лишены невинности.

    Фактически узаконив деяния своих злейших врагов, Временное правительство отдало страну во власть митинговой стихии, а на этом поприще большевики могли дать сто очков вперед демократам, ибо тем нечего было противопоставить беззастенчивому популизму большевистских лидеров. Сами того не желая, демократы из Временного правительства дали большевикам время и легальные способы привлечения недовольных жизнью людей на свою сторону.

    Правительство поняло, что «доигралось», буквально накануне большевистского переворота. Академик В. И. Вернадский, занимавший в последнем составе Временного правительства пост товарища министра народного просвещения и принимавший участие во всех его заседаниях, отмечает в дневнике, что в октябре все уже «больше боятся большевиков, чем немцев» (запись 10 октября) и, как бы передавая общее настроение общества тех дней, записывает: «Сейчас время людей воли. Их жаждут» (18октября) [407]. Ждать «людей воли» оставалось недолго – всего одну неделю.

    Итак, страна после Февральской революции перестала жить привычной для себя жизнью. То, чего добивалась русская интеллигенция, десятилетиями изматывавшая государственную власть, свершилось. Старого государства не стало. А строить новое интеллигенции сталось не под силу. Ноша, которую она взвалила на свои узкие плечи, оказалась слишком тяжкой, и она распласталась беспомощно под раздавившим ее грузом. «… Как та кочерга из присказки, – пишет А. И. Солженицын, – в темной избе неосторожно наступленная ногою, с семикратной силой ударила олуха по лбу, так революция расправилась с пробудившей ее русской интеллигенцией» [408].

    Если учесть, что Временное правительство было чисто интеллигентским: министры много знали, но ничего не могли сделать практически, главное же – всего остерегались, то чего удивляться оппозиции, которой просто надоела эта предельная беспомощность. Уж коли стала Россия строить демократическое государство, то господа из Временного правительства должны были бы знать азы демократии: чем слабее власть, тем сильнее оппозиция. А их наивная вера в то, что все решит Учредительное собрание, лишний раз доказывает, что власть в стране после февральских событий попала явно не в те руки.

    Удивительно, но проницательный М. Волошин еще в мае 1917 г. был уверен в том, после победы демократической революции восторжествует… социализм. И, как всегда, оказался прав.


    Примечания:



    [1] Оболонский А.В. Драма российской политической истории: система против личности. М. 1994. 352 с.



    [2] Там же. С. 197



    [3]Цимбаев Н.И. «Под бременем познания и сомнения…» (идейные искания 1830-х годов) // Русское общество 30-х годов XIX века в мемуарах современников. М., 1989. С. 28.



    [4]Там же. С. 52.



    [16] См.: Цимбаев Н. «Никто из нас не доживет до жатвы». Хомяков и славянофилы // Свободная мысль. 1993. № 16. С. 73- 87.



    [17]Шафаревич И.Р. Остаюсь диссидентом… // Вестник АН СССР. 1990. № 11. С. 96.



    [18]Романовский С.И. «История болезни» Российской Академии наук // Звезда. 1996. № 9. С.186-192.



    [19] Некоторая экстравагантность названий, коими мы поименовали отдельные исторические периоды господства ленинизма, не должна казаться нарочитой или надуманной. В них заключена самая суть идейной властной подкладки последовательно сменявших друг друга вождей: Ленина (огол-телый ленинизм), Сталина (взбесившийся ленинизм), Хрущева (взбалмош-ный ленинизм) и, наконец, Брежнева, Андропова, Черненко и Горбачева (бездарный ленинизм).



    [20] Бердяев Н. Смысл истории. М., 1990. С. 21.



    [21] Теоретическим вопросам исторической науки, её интерпретационным возможностям посвящена громадная специальная литература. Здесь мы укажем лишь небольшую ее часть, изданную в последние годы: Соловь- ев С.М. Чтения и рассказы по истории России. М., 1989. 767 с.; Плато- нов С.Ф. Лекции по русской истории. Петрозаводск. 1995. 838 с.; Тойнби А. Дж. Постижение истории. М., 1996. 608 с.; Ясперс К. Смысл и назначение истории. М., 1994. 528 с.; Дьяконов И.М. Пути истории. М., 1994.; Васильева Т.С. Сущность и смысл истории. Пермь. 1996. 136 с.; Носов С.Н. Реанимация исторического познания // Звезда. 1995. № 3. С.144-148; Цимба- ев Н.И. До горизонта – земля! (К пониманию истории России) // Вопросы философии. 1997. № 1. С.18-42; Розов Н.С. Возможность теоретической истории: ответ на вызов Карла Поппера // Вопросы философии. 1995. № 12. С. 55-69; Смоленский Н.И. Возможна ли общеисторическая теория // Новая и новейшая история. 1996. № 1. С. 3-17; Лебедев В. «Подлинная» история. (Можно ли написать историю «как она была на самом деле»?) // Вопросы философии. 1996. № 11. С. 137-142; Козлов В. Российская история (обзор идей и концепций, 1992-1995 годы) // Свободная мысль. 1996. № 4. С. 104 -120; Новикова Л., Сиземская И. Парадигма русской философии истории // Свободная мысль. 1995. № 5. С. 42-54 и др.



    [22] Соловьев С.М. История России с древнейших времен. Т. 1-29. М., 1851-1879 (первое издание).



    [23] Могильницкий Б.Г. Об исторической закономерности как предмете исторической науки // Новая и новейшая история. 1997. № 2. С. 3-15.



    [24] Романовский С.И. Некоторые зигзаги российского исторического процесса // Новый часовой. 1995. № 3. С. 200-209.



    [25] Бердяев Н.А. Экзистенциональная диалектика божественного и человеческого. Париж. 1952. С. 205.



    [26] Если предсказание принадлежит к категории естественнонаучных, являясь по сути синонимом таких понятий как прогноз, экстраполяция, заключение по аналогии, то пророчество – понятие скорее богословское, отражающее признак сверхъестественного откровения. Даром пророчества в наибольшей степени были наделены гении русской литературы: Лермонтов, Тютчев, Гоголь, Достоевский. Они не могли «знать» будущее, но, тем не менее, отчетливо «видели» его.



    [27] Андреев Д. Роза мира. М., 1975. 739 с.



    [28] Бердяев Н.А. Духи русской революции // Из глубины. М., 1991. С. 250-289.



    [29] Кормер В.Ф. О карнавализации как генезисе двойного сознания // Вопросы философии. 1991. № 1. С. 166-185.



    [30] Пригожин И. Философия нестабильности // Вопросы философии. 1991. № 6.



    [31] Лотман Ю.М. Клио на распутье // Наше наследие. 1988. № V. С. 2.



    [32] Померанц Г.С. История в сослагательном наклонении // Вопросы философии. 1990. № 11. С. 56.



    [33] Лотман Ю.М. Указ. соч. С. 3.



    [34]Бердяев Н. Смысл истории. М., 1990. С. 14.



    [35] Пушкин А.С. Полное собр. соч. Т. VII. М., 1958. С. 143.



    [36] Соловьев Вл. Русская идея // В кн.: Вл. Соловьев. Сочинения. Т. 2. М., 1989. С. 219-246; Бердяев Н. Русская идея // Вопросы философии. 1990. №№ 1 и 2.



    [37] Данилевский Н.Я. Россия и Европа. М., 1991. 574 с.



    [38] Крахмальникова З. Русофобия, христианство, антисемитизм. (Заметки об антирусской идее) // Нева. 1990. № 8. С. 163.



    [39] Панарин А.С. «Вторая Европа» или «Третий Рим» // Вопросы философии. 1996. № 10. С. 19-31; Валицкий А. По поводу «русской идеи» в русской философии // Вопросы философии. 1994. № 1. С. 68-83.



    [40] Аверинцев С.С. Византия и Русь: два типа духовности. Статья первая. «Наследие священной державы» // Новый мир. 1988. № 7.



    [167] Фурман Д.Е. Выбор князя Владимира // Вопросы философии. 1988. № 6.



    [168] Лихачев Д.С. Крещение Руси и государство Русь // Новый мир. 1988. № 6. С. 253.



    [169] Цыпин В. От Крещения Руси до нашествия Батыя // Вопросы истории. 1991. № 4-5.



    [170] Фроянов И.Я. Исторические реалии в летописном сказании о при-звании варягов // Вопросы истории. 1991. № 6; Хлевов А.А. Варяги на Руси: научный спор и историческая реальность // Новый часовой. 1997. № 5. С. 7-18.



    [171] Милюков П.Н. Очерки по истории русской культуры. Т. 3. М., 1995. 478 с.



    [172] Карамзин Н.М. История государства Российского. Т. 1-12. СПб., 1816-1829 (первое издание).



    [173] Каргалов В.В. Конец Ордынского Ига. М., 1980. 152 с.



    [174] Шестов Л. Угроза современных варваров // Вестник АН СССР. 1991. № 5.



    [175] Скрынников Р.Г. Святители и власти. Л., 1990. С. 21.



    [176] Там же. С. 43.



    [177] Киселева М.С. Древнерусские книжники и власть // Вопросы философии. 1998. № 7. С. 135-136.



    [178] Там же.



    [179] Кантор В. Российское «своеобразие» (генезис и проблемы) // Свободная мысль. 1994. № 10. С. 78-85.



    [180] Медушевский А.Н. Утверждение абсолютизма в России. М., 1994. 320 с.



    [181]Зимин А.А. Россия на рубеже XV-XVI столетий. М., 1982. С. 9.



    [182]Ключевский В.О. Исторические портреты. М., 1990.



    [183] Альшиц Д.Н. Начало самодержавия в России. Л., 1988. 244 с.



    [184] Москва объявила себя духовной правопреемницей Византии. А чтобы обосновать преемственность, игумен псковского Елеазаровского монастыря Филарет в «Первом послании Василию III» (около 1514-1521 гг.) формулирует идею «Москва – третий Рим». Она, кстати, дала возможность покоренным русским княжествам спасти свою гордыню, ибо Москва таким чудесным образом превращалась из завоевательницы в духовную столицу русских земель. (См.: Киселева М.С. Указ. соч.).



    [185]Скрынников Р.Г. Святители и власти. С. 137.



    [186] Ключевский В.О. Неопубликованные произведения. М., 1983. С.304-306.



    [187]Там же. С. 303.



    [188] Филюшкин А.И. Термины «царь» и «царство» на Руси // Вопросы истории. 1997. № 8. С. 144-148.



    [189] Зимин А.А., Хорошкевич А.Л. Россия времен Ивана Грозного. М., 1982. 184 с.



    [190] Кантор В. Какая демократия суждена России? // Октябрь. 1995. № 9. С. 179.



    [191] Скрынников Р.Г. Иван Грозный. М., 1980. 248 с.



    [192] Ключевский В.О. Исторические портреты. С. 106.



    [193] Зимин А.А., Хорошкевич А.Л. Указ. соч.



    [194]Ключевский В.О. Исторические портреты.



    [195] Поздеева И.В. Московское книгопечатание первой половины XVII века // Вопросы истории. 1990. № 10. С. 147-158.



    [196]Там же.



    [197] Пекарский П.П. Введение в историю просвещения в России. СПб., 1862. С. 3.



    [198] Скрынников Р.Г. Святители и власти.



    [199] Там же.



    [200] Бориса Годунова также избирали соборно, но это все равно породило смуту; избрание же Романова было уже после кровавой гражданской войны, все от нее устали, да к тому же Романовы были далеко не самым знатным родом и это также спасло новоизбранного недалекого отрока; у всех еще были свежи воспоминания о борьбе за трон родовитых фамилий (См.: Морозова Л.Е. Михаил Федорович // Вопросы истории. 1992. № 1).



    [201]Поздеева И.В. Первые Романовы и царистская идея (XVII век) // Вопросы истории. 1996. № 1. С. 41-52.



    [202] Сорокин Ю.А. Алексей Михайлович // Вопросы истории. 1992. № 4-5.



    [203] Ключевский В.О. Исторические портреты. С. 145.



    [204] Киселева М.С. Древнерусские книжники и власть.С. 127-147.



    [205]Оболонский А.В. Драма российской политической истории: система против личности. М., 1994. С. 43.



    [206] Соловьев С.М. Чтения и рассказы по истории России. М., 1989. С. 345.



    [207] Соловьев В.С. Когда был оставлен русский путь и как на него вернуться // Наше наследие. 1988. № II. С. 83.



    [208] Вернадский В.И. Труды по истории науки в России. М., 1988. С. 189.



    [209] Павленко Н.И. Петр Великий. М., 1994. С. 108.



    [210] Павлова Г.Е., Федоров А.С. Михаил Васильевич Ломоносов (1711 – 1765). М., 1988. 464 с.



    [211] Ключевский В.О. Неопубликованные произведения. С. 308.



    [212]Там же. С. 308-309.



    [213] Павленко Н.И. Петр Великий. М., 1994. С. 482.



    [214] Соловьев С.М. Публичные чтения о Петре Великом. М., 1984. 232 с.



    [215] Замалеев А.Ф. Три лика России // Россия глазами русского. СПб., 1991. С. 16.



    [216] Бердяев Н. Русская идея // Вопросы философии. 1990. № 1. С. 85.



    [217]Ключевский В.О. Курс русской истории. Т. 4. М., 1958. С. 214.



    [218] Водарский Я.Е. Петр I // Вопросы истории. 1993. № 6. С. 65.



    [219] Анисимов Е. «Шведская модель» с русской «особостью». Реформа власти и управления при Петре Великом // Звезда. 1995. № 1. С. 133-150.



    [220] Романовский С.И. Одно из последних повелений Петра I (К вопросу о насильственной инъекции науки в русскую жизнь) // В кн.: Россия и Запад. СПб. 1996. С. 67-104.



    [221] Сенат просуществовал 206 лет (с 1711 по 1917 г.), Коллегии были заменены на Министерства в 1802 г.



    [222]Кузнецова Н.И. Социальный эксперимент Петра I и формирование науки в России // Вопросы философии. 1989. № 3. С. 50.



    [223]История Академии наук СССР. Т. I. М., 1958.



    [224]Анисимов Е. Россия без Петра. СПб., 1994. С. 63.



    [225] Стариков Е. От Ивана до Петра // Знамя. 1992. № 5. С. 204.



    [226]Гордин Я. Дело царевича Алексея, или Тяжба о цене реформ // Звезда. 1991. № 11. С. 123.



    [227] Муравьев В.Н. Рев племени // Из глубины. М., 1991. С. 404.



    [228] Там же. С. 409.



    [229] Бибихин В.В. Закон русской истории // Вопросы философии. 1998. № 7. С. 94-126.



    [230] Пушкин А.С. Полное собр. соч. Т. VIII. М., 1958. С. 126.



    [231] Федотов Г.П. Судьба и грехи России. Т. I. М., 1991. С. 80.



    [232]Соснора В. Дом дней // Звезда. 1990. № 6. С. 25.



    [233]Павленко Н.И. Указ. соч. С. 483.



    [234]Бердяев Н. Русская идея // Вопросы философии. 1990. № 1. С. 86.



    [235]Стариков Е. Указ. соч. С. 201.



    [236] Ключевский В.О. Исторические портреты. М., 1990. С. 228.



    [237] Седов С.А. Попытка государственного переворота 1730 года в России // Вопросы истории. 1998. № 7.



    [238] Анисимов Е. Россия без Петра. СПб.,1994.



    [239] Струве П.Б. Исторический смысл русской революции и национальные задачи // Из глубины. М., 1991. С. 463.



    [240]Там же. С. 465.



    [241] Анисимов Е.В. Россия в середине XVIII века. Борьба за наследие Петра. М., 1986. 238 с.



    [242] Ключевский В.О. Исторические портреты. М., 1990. С. 240.



    [243]Там же. С. 242.



    [244] См.: ЭйдельманН. Из потаенной истории России XVIII-XIX веков. М., 1993. 493 с.; Павленко Н. Страсти у трона: история дворцовых переворотов. М., 1996. 320 с.; Волкова И.В., Курукин И.В. Феномен дворцовых переворотов в политической истории России XVII-XX веков // Вопросы истории. 1995. № 5-6. С. 40-61.



    [245] Каменский А.Б. Сословная политика Екатерины II // Вопросы истории. 1995. № 3. С. 29-45.



    [246] Ключевский В.О. Неопубликованные произведения. М., 1983. С. 83.



    [247]Омельченко О.А. «Законная монархия» Екатерины Второй. Просвещённый абсолютизм в России. М., 1993. 428 с.



    [248]Каменский А.Б. Жизнь и судьба императрицы Екатерины Великой. М., 1997. 288 с.



    [249] Бердяев Н. Русская идея // Вопросы философии. 1990. № 1. С. 92.



    [250]Ключевский В.О. Исторические портреты. С. 245-340.



    [251] Моряков В.И. Русское просветительство второй половины XVIII века (Из истории общественно_политической мысли России). М., 1994. 216 с.



    [252] Эйдельман Н. Мгновенье славы настает… Л., 1989. С.24.



    [253] Ключевский В.О. Исторические портреты. С. 375.



    [254] Блюм А. За кулисами «министерства правды». Тайная история советской цензуры. 1917-1929. СПб., 1994. 320 с.



    [255] Эйдельман Н. Указ. соч.



    [256] Секиринский С., Филиппова Т. Родословная российской свободы. М., 1993. С. 21.



    [257] Каменский А. «Под сению Екатерины…» Л., 1992. С. 404.



    [258]Там же. С. 401.



    [259]Розанов В. Избранное. Мюнхен. 1970. С. 138.



    [260] Струве П.Б. Интеллигенция и революция // Вехи. М., 1991. С. 156.



    [261] Эйдельман Н. Указ. соч. С. 147.



    [262] Герцен А.И. Собр. соч. в 30 т. Т. 12. М., 1957. С. 405-406.



    [263] Соловьев С.М. Император Александр I. Политика и дипломатия. М., 1995. 638 с.



    [264] Заметим, кстати, что слово «гласность» в русский лексикон ввел именно М.М. Сперанский.



    [265]Давыдов М.А. «Оппозиция Его Величества» (Дворянство и реформы в начале XIX века). Москва-Геттинген. 1994. 197 с.; Заичкин И.А., Почка- ев И.Н. Русская история от Екатерины Великой до Александра II. М., 1994. 767 с.; Леонтович В.В. История либерализма в России. 1762-1914 (Перевод с немецкого). М., 1995. 550 с.



    [266] Мироненко С.В. Самодержавие и реформы. Политическая борьба в России в начале XIX века. М., 1989. 240 с.



    [267] Бердяев Н. Русская идея // Вопросы философии. 1990. № 1. С. 87.



    [268] Сахаров А.Н. Александр I: жажда и боязнь реформ // Вестник РАН. 1994. Т. 64. № 10. С. 939.



    [269] См., напр., Григорьев В.В. Императорский С.-Петербургский университет в течение первых пятидесяти лет его существования. СПб., 1870.



    [270] Фёдоров В.А. Александр I // Вопросы истории. 1990. № 1. С. 50-72.



    [271] Секиринский С., Филиппова Т. Родословная российской свободы. М., 1993. С. 17.



    [272] Капустина Т.А. Николай I // Вопросы истории. 1993. № 11-12. С. 27.



    [273] Федоров В.А. Декабристы и их время. М., 1992. 271 с.



    [274] Цимбаев Н.И. «Под бременем познанья и сомненья…» (Идейные искания 1830-х годов) // Русское общество 30-х годов XIX века. Мемуары современников. М., 1989. С. 5-47.



    [275] Мережковский Дм. Больная Россия. Л., 1991. С. 141.



    [276]Зачем России декабристы? // «Смена» от 28 декабря 1993 г.



    [277] Капустина Т.А. Николай I. Указ. соч.



    [278] Тютчев Ф.И. Лирика. Письма. Л., 1985. С. 218.



    [279] Герцен А.И. Былое и думы. Ч. 1-3. М., 1956. С. 57.



    [280] Никитенко А.В. Дневник. Т. 1. М., 1955. С. 36.



    [281] Лемке М. Николаевские жандармы и литература 1826-1855 годов. Изд. 2-е. СПб. 1909.



    [282] Никитенко А.В. Дневник. Т. 1. С. 309.



    [283]Там же. С. 171.



    [284]Лемке М. Указ. соч.



    [285]Чуковский К. Собр. соч. Т. 6. М., 1969. С. 470.



    [286] См.: Цимбаев Н.И. «Под бременем познанья и сомненья…» Указ. соч.



    [287] Люкс Л. Интеллигенция и революция. Летопись триумфального поражения // Вопросы философии. 1991. № 11. С. 3-15.



    [288] Эймонтова Р.Г. Русские университеты на грани двух эпох (От России крепостной к России капиталистической). М., 1985. С. 50.



    [289] Герцен А.И. Былое и думы. Части 1-3. С. 147.



    [290] Печерин В.С. Оправдание моей жизни // Наше наследие. 1989. № I. С. 63.



    [291] Никитенко А.В. Дневник. Т. 1. С. 41.



    [292]Там же. С. 129.



    [293]Там же. С. 143.



    [294]Там же. С. 312



    [295] Там же. С. 321



    [296] Боборыкин П.Д. Воспоминания. За полвека. Т. 1. М., 1965. С. 108.



    [297] Никитенко А.В. Дневник. Т. III. С. 263.



    [298]Тютчев Ф. Лирика. Письма. С. 213-214.



    [299] Великие реформы в России. 1856-1874. М., 1992. 336 с.



    [300] Захарова Л.Г. Александр II // Вопросы истории. 1992. № 6-7; Александр Второй: Воспоминания. Дневники. СПб., 1995. 446 с.; 1857-1861. Переписка императора Александра II с Великим князем Константином Николаевичем. Дневник Великого князя Константина Николаевича. М., 1994. 384 с.



    [301] Захарова Л.Г. Самодержавие, бюрократия и реформы 60-х годов XIX века в России // Вопросы истории. 1989. № 10. С. 5.



    [302]Кормер В.Ф. О карнавализации как генезисе «двойного сознания» // Вопросы философии. 1991. № 1. С. 172.



    [303] Захарова Л. 1861: реформа и реформаторы // Неделя. 1989. № 5 (1505).



    [304] Захарова Л. Самодержавие, бюрократия и реформы 60-х годов XIX века в России. Указ. соч. С. 4.



    [305] Секиринский С., Филиппова Т. Родословная российской свободы. М., 1993. С. 78.



    [306] Златовратский Н.Н. Воспоминания. М., 1956. С. 23.



    [307] Царахова Е.М. Трагическая повторяемость проблем России // Вестник РАН. 1992. № 2.



    [308]Тютчев Ф. Лирика. Письма. Л., 1985. С. 263.



    [309]Оболонский А.В. Драма российской истории: система против личности. М., 1994. 352 с.



    [310] Ключевский В.О. Исторические портреты. М., 1990. С. 554.



    [311]Иллерицкий В.Е. Сергей Михайлович Соловьев. М., 1980. С. 50.



    [312] Волошин М. Россия распятая // Юность. 1990. № 10. С. 26.



    [313] Толстой Л.Н. Собр. соч. в 20 томах. Т. 17. М., 1965. С. 183 (Письмо В.П. Боткину от 4 января 1858 г.).



    [314] Бакунин М.А. Избранные философские сочинения и письма. М., 1987. С. 219.



    [315] Сухотина Л.Г. Пророчество Михаила Бакунина // Вестник АН СССР. 1991. № 5.



    [316] Бердяев Н.А. Истоки и смысл русского коммунизма. М., 1990. С. 38.



    [317] Камю А. Человек бунтующий // Иностранная литература. 1990. № 5. С. 234.



    [318] Петрункевич И.И. Из записок общественного деятеля. Воспоминания // Архив русской революции. Т. XXI. Берлин. 1934. С. 105.



    [319] Пантин И.К., Плимак Е.Г., Хорос В.Г. Революционная традиция в России. 1783-1883 гг. М., 1986. 343 с.; «Кровь по совести»: терроризм в России. Документы и биографии. Сост. Будницкий О.В. Ростов-на-Дону. 1994. 256 с.; Кошель П. История наказаний в России. История российского терроризма. М., 1995. 372 с.; Страда В. Гуманизм и терроризм в русском революционном движении // Вопросы философии. 1996. № 9. С. 90-119.



    [320] Толстой Л.Н. Собр. соч. в 20 томах. Т. 17. С. 487. (Письмо А.А. Толстой от 6 апреля 1878 г.).



    [321]Там же. С. 485



    [322] Будницкий О.В. «Кровь по совести»: терроризм в России (вторая половина XIX – начало XX века) // Отечественная история. 1994. № 6. С. 203-209.



    [323] Толстой Л.Н. Собр. соч. в 20 томах. Т. 17. М., 1965. С. 522.



    [324] Чехов А.П. Собр. соч. в 12 томах. Т. 11. М., 1963. С. 341(Письмо А.С. Суворину от 4 мая 1889 г.).



    [325] Вернадский В.И. Дневники (1917-1921). Киев. 1994. С. 59.



    [326] Петрункевич И.И. Указ. соч. С. 90.



    [327] См., напр.: Гессен С. Студенческое движение в начале шестидесятых годов. М., 1932; Скабичевский А.М. Литературные воспоминания. М., 1928; Рождественский С.В. Исторический обзор деятельности Министерства народного просвещения, 1802-1902. СПб., 1902; Революционное движение 1860-х годов. М., 1932; Нечаев и нечаевцы. М., 1931; Георгиевский А. Краткий исторический очерк правительственных мер и предначертаний против студенческих беспорядков. СПб., 1890 и др.



    [328]Никитенко А.В. Указ. Соч. Т.2. С. 310.



    [329]Никитенко А.В. Указ. Соч. Т.2. С. 468.



    [330] Там же. С. 61.



    [331] Плеханов Г.В. Сочинения. Т. XXIV. М.;Л., 1927. С. 167.



    [332] Петрункевич И.И. Из записок общественного деятеля. Воспоминания // Архив русской революции. Т. XXI. Берлин. 1934. С. 254.



    [333] Чернуха В.Г. Александр III // Вопросы истории. 1992. № 11-12. С. 46-47.



    [334] См.: Плеханов Г.В. Указ. соч. С. 164.



    [335] Петрункевич И.И. Указ. соч. С.255.



    [336] Чернуха В.Г. Указ. соч. С. 63.



    [337] Зернов Н. Русское религиозное возрождение XX века. Paris. 1991. С. 183.



    [338] Струве П.Б. Критические заметки к вопросу об экономическом развитии России. СПб., 1894. С. 30.



    [339] Чехов А.П. Собр. соч. в 12 т. Т. 11. С. 347.



    [340]Тарасов Б. Вечное предостережение. «Бесы» и современность // Новый мир. 1991. № 8. С. 234-247.



    [341]Померанц Г.С. История в сослагательном наклонении // Вопросы философии. 1990. № 11. С. 64.



    [342] Царахова Е.М. Трагическая повторяемость проблем России // Вестник РАН. 1992. № 2.



    [343]Там же. С. 38.



    [344] Вернадский В.И. Размышления по аграрному вопросу // Вестник АН СССР. 1989. № 7. С. 102.



    [345] Оболонский А.В. Драма российской истории: система против личности. М., 1994. С. 69.



    [346]Страницы автобиографии В.И. Вернадского. М., 1981.С. 56.



    [347]Там же. С. 95.



    [348] Булгаков С.Н. Религия человекобожия в русской революции // Новый мир. 1989. № 10. С. 224.



    [349] Плеханов Г.В. Царствование Александра III // Сочинения. М.; Л., 1927. Т. 24. С. 168.



    [350] См., напр.: Соколов Н.А. Убийство царской семьи. М., 1990. 365 с.; Ферро М. Николай II (Перевод с франц.). М., 1991. 350 с.; Платонов О. Убийство царской семьи. М., 1991. 192 с.; Уортман Р. Николай II и образ самодержавия // История СССР. 1991. № 2; Мэсси Р.К. Николай и Александра (Перевод с англ.). М., 1992. 510 с.; Ананьич Б.В., Ганелин Р.Ш. Николай II // Вопросы истории. 1993. № 2 и др.



    [351] Фирсов С.Л. Николай II: штрихи к социально-психологическому портрету // Новый часовой. 1994. № 2. С. 119-121.



    [352] Шацилло К. Николай II: путь к трагическому концу // Свободная мысль. 1998. № 7. С. 74.



    [353] Петрункевич И.И. Из записок общественного деятеля. Воспоминания // Архив русской революции. Т. XXI. Берлин. 1934. С. 290.



    [354] Толстой Л.Н. Собр. соч. в 20 т. Т. 18. М.,1965. С.292-293 (Письмо Николаю II от 16 января 1902 г.).



    [355] Балуев Б.П. Либеральное народничество на рубеже XIX-XX веков. М., 1995. 268 с.



    [356] Давыдов Ю. Борис Савинков, он же В.Ропшин и другие // Огонек. 1989. № 30.



    [357] Сухотина-Толстая Т.Л. Воспоминания. М., 1980. С. 229.



    [358] Ковалевский В.И. Воспоминания // Русское прошлое. 1991. № 2. С. 63.



    [359] Мережковский Дм. Больная Россия. Л., 1991. С. 240.



    [360]Изместьева Т.Ф. Россия в системе европейского рынка (конец XIX – начало XX веков). М., 1991; Благих И.А. Конвертируемый рубль графа Витте // Вестник РАН. 1992. № 2; Ананьич Б.В. С.Ю. Витте и П.А. Столыпин – российские реформаторы XX столетия // Звезда. 1995. № 6. С. 104 – 108.



    [361] Столыпин П.А. Нам нужна великая Россия… Полное собрание речей в Государственной Думе и Государственном Совете. 1906-1911. М., 1991. С. 19.



    [362] Романовский С.И. Леонид Иванович Лутугин (1864-1915). СПб., 1997. 191 с.



    [363] См.: Шацилло К. Указ. соч. С. 76.



    [364] Ананьич Б.В., Ганелин Р.Ш. Кризис власти в России. Реформы и революционный процесс. 1905 и 1917 годы // История СССР. 1991. № 2. С. 96-106.



    [365] Леонтьев К.Н. Византизм и славянство // Россия глазами русского. СПб., 1991. С. 195.



    [366] Толстой Л.Н. Собр. соч. в 20 т. Т. 18. М., 1965. С. 386 (Письмо В.В. Стасову).



    [367]Там же. С. 197.



    [368] Тютюкин С.В. Россия, 1905-й… // Свободная мысль. 1995. № 5. С. 75-86.



    [369] Толстой Л.Н. Указ. соч. С. 193.



    [370] Трубецкой Е. Максимализм // Юность. 1990. № 3.



    [371]Страницы автобиографии В.И. Вернадского. М., 1981. С. 210.



    [372] Келли А. Самоцензура и русская интеллигенция: 1905-1914 // Вопросы философии. 1990. № 10. С. 56.



    [373] Булгаков С.Н. Героизм и подвижничество. (Из размышлений о религиозной природе русской интеллигенции) // Вехи. М., 1991. С. 32.



    [374] Колеров М. Самоанализ интеллигенции как политическая философия. Наследство и наследники «Вех» // Новый мир. 1994. № 8. С. 160-178.



    [375] Степун Ф.А. Россия в канун Первой мировой войны // Вестник АН СССР. 1991. № 10. С. 112.



    [376] Розанов Вас. «Ненавижу цветные одежды» // Наше наследие. 1989. № VI. С. 61.



    [377] Булгаков С.Н. Религия человекобожия в русской революции // Новый мир. 1989. № 10. С. 225.



    [378] Куликов С.В. Из истории борьбы в верхах накануне Февральской революции: новые документы // Русское прошлое. Кн. 6. СПб., 1996. С. 148-180.



    [379] Ярошенко В. Энергия распада // Новый мир. 1991. № 3. С. 143.



    [380] Мережковский Дм. Больная Россия. Л., 1991. С. 213.



    [381] Деникин А.И. Очерки русской смуты. Кн. 1. М., 1991. С. 486.



    [382] Шелохаев В.В. Российские либералы в годы первой мировой войны // Вопросы истории. 1993. № 8. С. 27-39.



    [383] Ганелин Р.Ш. Государственная Дума и правительственная власть в перлюстрированной переписке кануна 1917 года // Отечественная история. 1997. № 1. С. 150-158.



    [384] Степун Ф.А. Мысли о России // Новый мир. 1991. № 6. С. 208.



    [385]Падение царского режима. Т. 6. М.;Л., 1926. С. 351.



    [386] Гессен И.В. В двух веках. Жизненный отчет // Архив русской революции. Т. XXII. Берлин. 1937. С.354-355.



    [387] Там же. С. 363



    [388] Изгоев А.С. Пять лет в Советской России (Обрывки воспоминаний и заметки) // Архив русской революции. Т. X. М., 1991. С. 20.



    [389] Голсуорси Д. Собр. соч. Т. 16. М., 1962. С. 380.



    [390] Шаляпин Ф.И. Маска и душа. М., 1990. 319 с.; Бунин И. Окаянные дни // Своевременные мысли, или Пророки в своем отечестве. Л., 1990; «В мире скорбны будете…» Из семейного дневника А.П. и Ф.В.Беннингсенов // Звезда. 1995. № 12. С. 165-176; Иков В.К. Листопад // Вопросы истории. 1995. № 8. С. 78-108 и № 9. С. 69-91; Воейков В.Н. С царем и без царя: воспоминания последнего дворцового коменданта государя императора Николая II. М., 1995. 432 с.; Дмитрий Владимирович Философов. Дневник (17 января – 30 марта 1917 г.) // Звезда. 1992. № 3. С. 147-166; Князев Г.А. Из записной книжки русского интеллигента за время войны и революции. 1914-1922 гг. // Русское прошлое. 1993. Кн. 4. С. 35-149.



    [391] Иоффе Г.З. Белое дело. Генерал Корнилов. М., 1989. 288 с.; Милю-ков П.Н. 1) Ликвидация выступления Корнилова. 2) Низвержение Временного правительства // Белоэмигранты о большевиках и пролетарской революции. Пермь. 1991. С. 5-68; Рейман М. Заметки по интерпретации 1917 года // Отечественная история. 1994. № 4-5. С. 195-204; Медушевс- кий А.Н. Конституционная монархия в России // Вопросы истории. 1994. № 8. С. 30-46; Герасименко Г.А. Народ и власть (1917 год). М., 1995. 288 с.; Иоффе Г. Семнадцатый год: Ленин, Керенский, Корнилов. М., 1995. 238 с.; Дякин В.С. Николай, Александра, Распутин и Камарилья // Новый часовой. 1995. № 3. С. 148-164; Архипов И. Карнавал «свободной России» (Заметки о «блеске и нищете» российской политической культуры образца 1917 года) // Звезда. 1996. № 1. С. 182-191; Николаев А.Б. Думские комиссары в русской армии (февраль-март 1917 года) // Новый часовой. 1996. № 4. С. 72-83; Гайда Ф.А. Февраль 1917 года: революция, власть, буржуазия // Вопросы истории. 1996. № 3. С. 31-45; Шашкова О. Февральский излом // Свободная мысль. 1997. № 3. С. 104-119; Гросул В.Я. Истоки трех русских революций // Отечественная история. 1997. № 6. С. 34-54; Булдаков В.П. Имперство и российская революционность (Кри-тические заметки) // Отечественная история. 1997. № 1. С. 42-60; Милюков П. Катастрофа самодержавия // Свободная мысль. 1997. № 2. С. 103-114; Ганелин Р.Ш. 25 февраля 1917 года в Петрограде // Вопросы истории. 1998. № 7 и др.



    [392] Измозик В.С. Временное правительство. Люди и судьбы // Вопросы истории. 1994. № 6. С. 163-169



    [393] Набоков В.Д. Временное правительство // Архив русской революции. Т. 1. М., 1991. С. 47.



    [394] Мережковский Дм. Больная Россия. Л., 1991. С. 215.



    [395] Набоков В.Д. Указ. соч. С. 48.



    [396] Радзинский Э. Господи…спаси и усмири Россию. Николай II: жизнь и смерть. М., 1995. 480 с.



    [397] Деникин А.И. Очерки русской смуты (февраль – сентябрь 1917). М., 1991. С. 128.



    [398]Там же. С. 136.



    [399] Краснов П. На внутреннем фронте // Архив русской революции. Т. 1. М., 1991. С. 129.



    [400] Лукомский А.С. Из воспоминаний // Там же. Т.2. М., 1992. с. 55.



    [401] Набоков В.Д. Там же. Т.1. С. 44



    [402] Князев Г.А. Из записной книжки русского интеллигента за время войны и революции. 1915-1922 // Русское прошлое. 1991. № 2. С. 158-159.



    [403] Гиппиус З. Живые лица. Л., 1991. С. 35.



    [404] Гессен И.В. В двух веках. Указ. соч. С. 373.



    [405] Деникин А.И. Очерки русской смуты (август 1917 – апрель 1918). М., 1991. С. 92.



    [406] Гиппиус З. Вторая черная тетрадь // Наше наследие. 1990. № VI. С. 94.



    [407] Вернадский В.И. Дневники (1917-1921).Киев. 1994. С. 24.



    [408] Солженицын А. Образованщина // Новый мир. 1991. № 5. С. 31.