Глава 5

Триолетт Лизете

Н. М. Карамзин. 1796

Однако ж я решился, кончивши мои обязанности, распрощавшись с Петербургом, сердечно желаю остаток дней препроводить с вами и всеми родными нашими.

(Боровиковский — брату. 28 октября 1797 г.)

А между тем письма в Обуховку продолжали приходить. Хозяина „райского уголка“ также часто не бывало на месте. Всегда в дороге, в хлопотах, о которых сам толком ничего не мог сказать, в беспокойствах, почти в поисках беспокойств, которые заставляли жить в напряжении, в волнении чувств. Капнист был все тот же, менялись письма — год от года более деловые, терявшие былое многословие, желание излить душевные тревоги, сомнения. Факты — речь шла о них, да и то только о тех, которые могли развлечь поглощенную семейными заботами „Сашеньку“, чтоб не так скучала, не так выговаривала мужу за бесконечные отлучки, будто бы сама принимала участие во встречах, разговорах, чужих делах. Родные места в разлуке особенно манили, обещали покой, душевное тепло, радость привычных общений и встреч. О них думалось по ночам, слагались строчки тронутых грустью стихов. Возвращение было счастьем, ярким, но каким же недолгим. И снова дорога, „ужасная от выбоев“, снова Москва, Петербург и письма, письма, письма.

„Им овладело беспокойство, охота к перемене мест“, — напишет Пушкин о своем герое спустя тридцать с лишним лет. Капнист опережал время, был одним из первых. Он мог не отказывать себе в удовлетворении „весьма мучительного свойства“, Боровиковский вынужден был ограничиваться мечтами и обещаниями, в которые постепенно и сам переставал верить. Масштаб петербургской жизни входил в плоть и кровь, становился мерилом бытия, хотя художник не искал ни славы, ни богатств, ни увенчанной лаврами официального служения трону старости. Для него столица — это иное по сравнению с родными местами поле для применения собственных сил, возможность искать и испытывать то, что в Миргороде, Полтаве или даже Киеве наверняка было бы отвергнуто заказчиками, искавшими привычной формулы изображения, тем более портретного, которое имело на Украине свои долгие и прочные традиции. Даже Лампи с его европейской известностью не находит там иных заказчиков, чем случайно оказавшиеся вместе с Г. А. Потемкиным петербуржцы.

Славу надо делать. Это превосходно знал Лампи, умело ссылавшийся на высочайшие имена; Лампи, умевший вовремя преподнести — безвозмездно! — целую серию портретов, написать записку о преподавании, произнести высокопарный или шутливый комплимент. Этим в совершенстве владела прекрасная Виже Лебрен, следившая в окно своей мастерской за тем, сколько карет после приема во дворце свернет к ее дверям и сколько новых высоких заказчиков удастся привлечь в свою гостиную разговорами о живописи, музыке, высоком искусстве, а в действительности — хитроумнейшей сетью любезности и лести. Чтобы иметь успех при дворе, надо было быть придворным в душе — умение, недоступное поручику из Миргорода. Он ищет живописное решение, открывает для себя смысл новых цветовых созвучий, сложнейшего сплава человеческого характера, деталей одежды, фрагментов пейзажа, но применить их может только тогда, когда они приходятся по душе его заказчикам. Без этой внутренней связи не рождалось портрета и не было заказов, а Боровиковский удовлетворялся теми церковными росписями, которые предлагал Н. А. Львов, не торгуясь о цене, не ставя условий, просто работая, много, добросовестно, всегда с душевной отдачей.

В письмах Капниста не было имени Боровиковского, как, впрочем, и имен многих ближайших родственников и друзей: к слову не пришлось, не так казалось интересно для „Сашеньки“ и разговоров, которые могла она вести. Другое дело — Воронцовы. И вот строки из московского письма от 10 декабря 1792 года: „Наконец-то позавчера приехал… Осведомляюсь о семействе графа Воронцова и в ответ слышу печальное известие: графиня, добрая их матушка, скончалась несколько недель тому назад. Зная мою к этому семейству привязанность, ты можешь себе представить, как поразило меня это известие…“ В середине ноября 1792 года не стало Марьи Артемьевны, всего на шесть лет пережившей своего супруга. В семейном склепе Спасской церкви Воронова добавилась новая могила. Ушла из жизни молчаливая, почти суровая в своей отчужденности от посторонних дочь Артемия Волынского, двоюродная племянница Петра I: дед Марьи Артемьевны, Лев Кириллович Нарышкин, был любимым братом царицы Натальи Кирилловны, матери Петра. Воронцовская независимость, нарочитое нежелание вести жизнь в Петербурге, общаться с двором во многом зависели от нее. Капнист был одним из немногих, для кого старая графиня позволяла себе „быть доброй“.

„Отправляюсь повидать их, утешать бедную Авдотью Ивановну, она вся во власти своей печали, — продолжает Капнист. — Семейство князя тяжело переживает свою утрату, и особенно молодая графиня Авдотья Ивановна“. Положим, далеко не молодая — А. И. Воронцовой без малого сорок лет, — но единственная не устроившая своей личной жизни и остававшаяся около матери. Об одиночестве Авдотьи Ивановны говорили разное. Одни — что была слишком разборчивой невестой, другие — что не захотела приневоливать сердца, отданного человеку, связанному браком. Кто знает, кем был этот человек, если даже вездесущая московская молва не могла назвать его имени. „Прошу тебя, — обращается Капнист к „Сашеньке“, — пошли мне музыку брата твоего на слова „Теперь уж я твою гробницу не возмущу моей тоской“. Эту музыку просила у меня графиня Авдотья Ивановна“. Поэт мог не добавлять, что все Воронцовы были очень рады его присутствию. Только очень близкому человеку решился бы он передать свою „Оду на смерть сына моего“, которую переложил на музыку Ф. П. Львов, и просить о согласии на это жену.

Конечно, вернуться к былому образу жизни воронцовская семья с потерей Марьи Артемьевны не могла. После смерти отца был оставлен дом у Кузнецкого моста, теперь предстояли новые изменения, новые материальные расчеты. „Граф Артемий Иванович едет в Петербург в качестве сенатора, а графиня Авдотья Ивановна остается здесь со своею сестрою Анной Ивановной Нарышкиной“. Капнист не считает нужным упомянуть о младшем поколении Воронцовых — четырех дочерях Артемия Ивановича. Просто само собой разумелось, что они уедут в Петербург вместе с отцом и матерью, Прасковьей Федоровной, с которой также дружен Капнист. В его петербургских письмах мелькают упоминания о ее брате, Петре Федоровиче Квашнине-Самарине, которого поэт постоянно навещает. Он от души радуется семейной удаче Квашниных-Самариных — замужеству их дочери Елизаветы Петровны, „которую сговорили за графа Григория Ивановича Чернышева, сына адмирала Ивана Григорьевича. Это блестящая партия“. Кто же знал тогда, в 1796 году, что „блестящая партия“ приведет к рождению декабриста Захара Чернышева и жены декабриста Александрины Муравьевой-Чернышевой, которая увезла с собой в Сибирь стихотворение А. С. Пушкина, посвященное И. И. Пущину „Мой первый друг, мой друг бесценный“. И. И. Якушкин и П. И. Бартенев утверждали, что ей же передал поэт послание „Во глубине сибирских руд“, сказав: „Я очень понимаю, почему эти господа не хотели принять меня в свое общество: я не стоил этой чести“.

Но в жизни Капниста заметный след оставит не будущая графиня Чернышева, а ее сестра Анна Петровна, надолго задержавшаяся в родительском доме. Около 1804 года у Капниста возникает ссора с Державиным, и понадобится много лет, чтобы наступило примирение. Причины ссоры толковались по-разному, одна из них — увлечение обоих поэтов Квашниной-Самариной, которая как будто отдавала предпочтение Державину, с чем пылкий Капнист примириться не сумел. Поэтому от него же исходило предложение забыть давние обиды.

Воронцовское наследие… о нем вскользь упоминает Д. А. Ровинский в связи с портретом Екатерины на прогулке. Но, может быть, исследователь допускал не ошибку, а неточность. Может быть, имя Воронцовых начинало собой ряд владельцев работы Боровиковского и, во всяком случае, тех, кто был причастен к его возникновению. Конечно, они были разными. Очень. Из детей безвестного Лариона Гавриловича Воронцова старший, Роман, вполне удовольствовался деньгами, которые принесла ему женитьба на сибирской богачке М. И. Сурминой. Разве нельзя было чувствовать себя польщенным хотя бы тем, что не только братья, но сама цесаревна Елизавета Петровна искала у него вспомоществований. Оказавшийся в штате крохотного двора цесаревны средний брат, Михаил, дослужился в конце концов до должности канцлера и женился на двоюродной сестре вступившей на престол Елизаветы. Младший в семье, Иван Ларионович, образовал московскую ветвь, оставшись равнодушным к соблазнам двора и новой столицы. Впрочем, средств у него хватало, а положение вполне могло удовлетворить самое болезненное тщеславие. Такими же становятся и его дети — Артемий Иванович и рано умерший Ларион Иванович. Канцлер Воронцов мужского потомства не имел. Зато потомство Романа как нельзя убедительней подтвердило строптивость и независимость воронцовского рода. Здесь и Елизавета Романовна, фаворитка великого князя Петра Федоровича, ради которой будущий Петр III собирался развестись с Екатериной II. Здесь и Екатерина Романовна Дашкова, отчаянно интриговавшая в пользу великой княгини и так жестоко разочаровавшаяся в произошедшей с ней метаморфозе, тем более, что появившаяся не без ее участия императрица не испытывала чрезмерной признательности к своей былой стороннице. Взаимное охлаждение до конца осталось неизменным. Здесь и Александр Романович, известный покровитель А. Н. Радищева. Здесь, наконец, Семен Романович, блестящий дипломат и неисправимый оппозиционер к правительствам Екатерины II, Павла и Александра I, что не мешало ему быть самым добросовестным и безотказным исполнителем предписаний правительств.

Когда-то Семен Романович писал: „Твердость есть наипервейшее качество человека; разум и знания без твердости ничего не значат…“ Он и сам был таким на службе и в частной жизни. Сначала недолгая служба в штате Петра III, которому С. Р. Воронцов сохранил верность вопреки всем доводам в пользу „захватчицы престола“, какой ему виделась Екатерина II. Как следствие — арест, и хотя новая императрица готова была забыть досадное недоразумение — ссориться с Воронцовыми не входило в ее планы, — самовольный уход из гвардии. Близости ко двору молодой офицер предпочел дипломатическую службу вдали от России. Мысли об удобствах и собственной безопасности? Нисколько. С началом первой турецкой войны С. Р. Воронцов снова в армии, отличается в битвах при Дарге, Кагуле и под Силистрией, получает ордена Георгия третьей и четвертой степеней, чин полковника и снова демонстративно уходит в отставку — слишком откровенно интриговал против него Г. А. Потемкин. Заслуги С. Р. Воронцова благодаря потемкинским проискам не получают должных наград, сам он остаться равнодушным к несправедливости не может. Единственный выход — возвращение на дипломатическое поприще вполне устраивало „светлейшего“ князя. Следующая турецкая война С. Р. Воронцова не коснулась. Он больше двадцати лет проводит за пределами России, мечтая о возвращении и не решаясь на него из-за постоянно сменявшей друг друга карусели фаворитов, любимцев, людей „случая“.

С. Р. Воронцов имеет самую подробную информацию о событиях при дворе из писем П. В. Завадовского, недолгого фаворита Екатерины. Когда-то, в армии П. А. Румянцева-Задунайского они служили вместе и стали друзьями — С. Р. Воронцов, П. В. Завадовский и А. А. Безбородко. Екатерина сумела лишить фельдмаршала всех преданных ему людей, безошибочно угадав их характеры и слабости. А. А. Безбородко получает место ее статс-секретаря и тут же забывает о былом начальнике. Перед П. В. Завадовским она разыгрывает такую несложную для нее комедию влюбленности, С. Р. Воронцова предпочитает удалить на дипломатическую должность. „Завадовский в дружбе верен, никогда нигде не был причиною несогласия; не таков Безбородко“, — заметит со временем С. Р. Воронцов. Завадовский и в самом деле ни разу не предаст ни интересов товарища по военной службе, ни памяти своего первого начальника, соорудив в своем украинском поместье „Ляличах“ памятник П. А. Румянцеву-Задунайскому, который закажет известному скульптору Рашетту.

Фигура П. А. Румянцева далеко неоднозначна для всех современников и самой императрицы. Военные успехи приносят ему необычайную популярность, подкрепленную упорными слухами о родственных узах фельдмаршала с самим Петром I: молва считала П. А. Румянцева его побочным сыном. Пусть сам он не способен к придворным интригам и старается их избегать, народные восторги оказываются для Екатерины еще опаснее. Она снимает фельдмаршала с командования русской армией после одной из побед — взятия Очакова, чтобы передать его полномочия лишенному всяких военных талантов Г. А. Потемкину. Правда, об одной императрице здесь говорить трудно. Последний фаворит стареющей Екатерины, П. А. Зубов, не может прожить и дня без интриг, вмешиваясь в каждое назначение, в каждое решение правительства. „Все пляшут по его дудке, — пишет П. В. Завадовский С. Р. Воронцову. — Блажен, что не перед твоими глазами игра нового театра. Одному все принадлежит, прочие генерально его мыслям, прилаживают“. Вспомнить в это время о первой турецкой войне значило обратиться к периоду правления, отмеченному большей свободой, либеральными рассуждениями, успешной внешней политикой и победами русского оружия. На портрете Боровиковского „Екатерина II на прогулке“ скромная старая женщина обращалась именно к Чесменской колонне как к лучшему памятнику своего правления.

Сначала был Хиосский пролив и бой двух русских эскадр адмиралов Свиридова и Эльфинстона с превосходно подготовленным и оснащенным турецким флотом, завершившийся победой русских моряков. А через два дня, в ночь с 25 на 26 июня 1770 года, отряд из четырех кораблей, двух фрегатов, бомбардирского корабля и четырех брандеров прорвался в Чесменскую бухту, где турецкая эскадра искала поддержки береговой цитадели. Было уничтожено пятнадцать турецких кораблей, четыре фрегата, пять галер, множество мелких судов, тысячи турецких солдат и моряков, причем потери русского войска исчислялись единицами убитых. Екатерина назвала Чесму подвигом А. Г. Орлова, получившего почетное прибавление к своей фамилии — Чесменский. Он действительно был назначен командующим русским флотом, но так ли были велики его заслуги по сравнению с теми, кто вел бой и участвовал в нем, с их мастерством и воинской выучкой.

Чесма стала символом первой турецкой войны. Но напоминание о ней в 1795 году было редкой дерзостью и не могло вызвать со стороны императрицы ничего, кроме гнева. А. Г. Орлов вместе с братьями давно находился в опале, удаленный из Петербурга и от двора. Воспользовавшись результатами его ловкости — похищением в Ливорно неизвестной, которая получила имя княжны Таракановой, Екатерина хотела снять с себя пятно насилия и жестокости, о которых говорила вся Европа. Ответ за них должен был держать сам А. Г. Орлов, что вполне отвечало желанию императрицы избавиться от ставших слишком могущественными братьев. В Москве, где отныне предстояло жить Орловым, усиленно распространяются слухи о том, что похищенная незнакомка томится в заточении в Ивановском монастыре, около Солянки, и что граф Чесменский никогда не решается проезжать мимо монастырских стен — не позволяет совесть. Только спустя два столетия историки установят, что так называемой княжны Таракановой к тому времени уже давно не было в живых, что бесследно исчезла ее могила на Алексеевском равелине Петропавловской крепости Петербурга, а к старательно скрытой в монастырских камерах-кельях узнице — инокине Досифее А. Г. Орлов никакого отношения не имел. Если же говорить о столь чуждых графу Чесменскому упреках совести, непонятно, почему вообще ему следовало проезжать мимо выходивших на глинистую речку Рачку стен монастыря, когда рядом проходили удобные московские улицы.

Смысл портрета был очевиден. Очевидным было и другое: П. А. Румянцеву-Задунайскому императрица не дарила портрета кисти Боровиковского. Не могла подарить. Через несколько месяцев по завершении художником его работы фельдмаршал умер в своей украинской деревне в полном одиночестве и забвении. Знаки давно потерянного монаршего благоволения не скрасили его последних дней. Такой конец поразил воображение даже давно успевшего привыкнуть к придворным нравам Державина: „Век Задунайского увял, достойный в памяти остаться… Чего ж не приключится с нами?“ Оставалась память друзей, товарищей по оружию, народа. Из мастерской Боровиковского портрет Екатерины на прогулке ушел в частные руки, но он был знаком многим. Во всяком случае, сын фельдмаршала, Н. П. Румянцев, поставивший целью жизни „приготовить для будущего точного сочинения российской истории все нужные элементы“, заказывает именно его повторение. Времена уже успели измениться. Н. П. Румянцев состоит председателем Государственного Совета. На пороге Отечественная война 1812 года. Можно прямо заменить на фоне портрета Чесменскую колонну поставленным в честь самого П. А. Румянцева-Задунайского Кагульским обелиском.

Г. Р. Державин. На умеренность

Нет, из них ей не нужен был никто. Ни полководцы, становящиеся народными героями, вместо того чтобы безымянно служить единственно ее славе. Ни поэты, которые обратили к полководцам восторженные оды, забыв о самом существовании мудрой богоподобной Фелицы, или принялись за „ругательство“ так разумно устроенных ею порядков. Державин, проводив своими стихами в последний путь Потемкина, с еще большим жаром пел победы Суворова, так что стихи пришлось запретить, а с певцом раз и навсегда расстаться. „Первое Николаю Александровичу дали крест третьего класса Владимира, Гаврилу Романовичу чин тайного советника, сделали сенатором и дали крест Владимира 2-й степени. Думаю, что он докладчиком больше не будет“.

В том-то и дело, что при „меньшем Владимире“ Н. А. Львов оставался при дворе, Г. Р. Державина же ждала почетная опала. Этой ценой Екатерина откупалась от его услуг статс-секретаря. Теперь на досуге он мог поразмыслить, о ком и о чем следует или не следует писать.

В тот 1798 год в Петербурге был и Капнист, казалось бы, решившийся исправить былые ошибки в отношении престола. Казалось бы, а в действительности существовали строки письма к жене: „Чтоб несколько польстить государыне и склонить ее на некоторое ко мне благоволение, написал я оду на обручение великого князя Александра. Державин поднес ей мою оду 10 числа пополудни… Посылаю тебе экземпляры: прочти и подивись, как нужда впервые заставила меня в два дня сочинить оду. Если бы мне надо было бы, чтобы вырваться отсюда, сочинить оных в 24 часа дюжину, думало, меня б на это достало. Да что делать?“ На этот раз Капнист безуспешно добивался разрешения на театральную постановку своей комедии „Ябеда“, на то, чтобы со сцены прозвучал гимн лихоимцев и взяточников, растащивших русское государство:

Бери, большой тут нет науки!
Бери, что только можно взять.
На что ж привешены нам руки,
Как не на то, чтоб брать?

Ни о каком разрешении, само собой разумеется, не было и речи. Позволить говорить о разъедавшей империю коррупции значило поставить под сомнение все блистательные достижения, допустить тень сомнения. Как писал один из современников Екатерины, „императрица должна поневоле верить, что города, для которых отпущены ею громадные суммы, уже застроены, между тем как нередко встречаются города без улиц, улицы без домов, дома без крыш, дверей и окон“. Это только Павел в своей безудержной ненависти ко всему, что было связано с правлением матери, мог пойти на постановку „Ябеды“. Но и то дело ограничилось четырьмя представлениями — слишком велик был успех комедии, слишком велико негодование всех власть и чиновничью силу имущих. В 1793 году Капнист и вовсе ограничился радостью, доставленной встречей с друзьями, новостями их семейной жизни и среди них еще одной „блестящей партией“. На этот раз удача выпала на долю Артемия Ивановича Воронцова, который выдал замуж свою вторую дочь Анюту. Она стала женой Дмитрия Петровича Бутурлина, родного племянника Александра и Семена Романовичей Воронцовых, своего троюродного брата. Первые портреты молодых заказываются по установившейся семейной традиции Ф. С. Рокотову, спустя три года заказ на них получает Боровиковский.

Сегодня о них вспоминают только в связи с именем малоизвестного живописца Феодосия Ивановича Яненко, иногда в связи с Рокотовым. Ф. И. Яненко принадлежат выполненные с оригиналов Боровиковского копии, в анализе рокотовского творчества они нужны для сравнения. Исчезновение оригиналов тем обиднее, что они относились ко времени расцвета Боровиковского и представляли людей, общение с которыми не могло пройти для него бесследно. Это одни из тех моделей, в отношении которых так явственна внутренняя связь художника и изображенного человека. Без нее Боровиковскому не давались вершины творчества.

Прежде всего, сам Дмитрий Петрович Бутурлин, воспитанник и — больше — духовный сын Александра Романовича Воронцова. Лишенный собственных детей, дядя постарался вложить в племянника все, чем сам располагал в отношении знаний, „твердости“ убеждений и той независимости, которую давало понимание просветительства. У Бутурлина есть все, чтобы сделать блестящую придворную карьеру: происхождение, знатность рода, богатство. По окончании Сухопутного шляхетного корпуса его ждет должность адъютанта Г. А. Потемкина, и от него одного зависит, как сумеет он использовать эту знаменитую школу екатерининских фаворитов. Потемкин предпочитал сам предлагать императрице кандидатов в фавориты. Но Бутурлину достаточно шести недель, чтобы „возмутиться двором“, подать в отставку и навсегда отказаться от службы. Он уезжает в Москву, а потом в Париж, куда влекла его, до словам сына, любовь к французской музыке и литературе.

Все было так и не так. Москва, но в нее Бутурлин попадает высланный из Петербурга. Это кара за пасквиль, который они с сестрой, Е. П. Дивовой, и ее мужем сочинили на приближенных Екатерины. Спасибо, осталась незатронутой императрица, иначе наказание оказалось бы куда суровее. Хотя и так бывший потемкинский адъютант больше не мог рассчитывать на благосклонность Екатерины. Поездка в Париж, но она должна была оберечь строптивого юношу от возможных последствий гнева тех, на кого сочинил пасквиль. Александр Романович далек от того, чтобы гневаться на племянника, разве что посылает вместе с ним во Францию приказчика для „глаза“. Чтобы не наделал новых глупостей. А „глаз“ за молодым Бутурлиным и в самом деле необходим. Его увлечения ставят в тупик самого снисходительного наблюдателя, человек же подневольный, вроде приказчика, ждет не дождется, когда удастся подопечного довезти обратно до России. „Казалось бы, недурно изволили зделать, ежели бы поскоряе во град святого Петра отозвали графа Дмитрия Петровича, — пишет он А. Р. Воронцову. — Он истинно пренежного сердца и склонен очень к добродетели, остроты же разума не достает. Прилеплением, сколько я заметил к итальянцам и французам певцам и скрипачам, и танцмейстерам пользы его немного составит“.

Между тем то, в чем приказчик не видел пользы для молодого графа, — увлечение музыкой стало неотъемлемой частью его жизни. Д. П. Бутурлин известен как виртуозный гитарист и хороший певец. Он был известен тем, что постоянно распевал басовые партии итальянских опер, французские романсы и даже входившие в моду шансонетки. Это его особенность — интерес к народной музыке и песням, который он разделяет вместе со своим троюродным братом поэтом Ю. А. Нелединским-Мелецким и членом потемкинской свиты Яковом Козловским. Кстати, Я. Козловский многим обязан в отношении своей музыкальной карьеры именно Д. П. Бутурлину. Все в его жизни напоминает приключенческий роман, и это особенно привлекает склонного к романтизму молодого графа.

Я. Козловский начинает свою жизнь как певчий и органист собора святого Яна в Варшаве. Его музыкальные способности не остаются незамеченными, и он получает приглашение стать учителем музыки в доме Огиньских. Но быть в подчиненном положении не в его характере, и, оставив Огиньских, недавний певчий оказывается в 1786 году офицером русской армии, участвует во второй турецкой войне и осаде Очакова, обращает на себя внимание Г. А. Потемкина, который включает его в состав своей своеобразной свиты. В знаменитом празднике 1791 года в Таврическом дворце, восторженно описанном Державиным и поразившем воображение даже самой Екатерины, Я. Козловскому принадлежала вся музыкальная часть, и в том числе приобретший исключительную популярность полонез на слова Державина „Гром победы раздавайся“, которым начинался бал. Музыка Я. Козловского была настолько на слуху у современников, что именно к ней обращается П. И. Чайковский, рисуя картины XVIII века. В полонезах „Черевичек“, „Евгения Онегина“, в „Пиковой даме“ композитор выступает последователем музыканта екатерининских времен.

Но Д. П. Бутурлина интересует иная сторона музыкальных занятий Я. Козловского. Они вместе разыскивают народные песни и сочиняют в их духе. Бутурлин сводит Я. Козловского с Ю. А. Нелединским-Мелецким, на слова которого тот пишет считавшиеся народными песни „Милая вечор сидела“, „Полно льститься мне слезами“, „Если б ты была на свете“, „Ты велишь мне равнодушным“. „Сочиняя для балов, он между тем бродил в народе по харчевням и кабакам и прислушивался к народным песням, на площадях ловил мужиков и баб, заставляя их петь у возов или ларей торговцев“. Приводимые биографом подробности о Я. Козловском относились и к часто сопровождавшему его в таких прогулках Д. П. Бутурлину. Опасения воронцовского приказчика были напрасными. Музыкальные увлечения не помешали молодому графу стать энциклопедически образованным человеком, библиографом и библиофилом, вошедшим в историю русской культуры. И в том и в другом его деятельно поддерживал Капнист. Он также способствует назначению Я. Козловского инспектором музыки в Дирекции придворных театров. Спустя четыре года Я. Козловский назначается директором музыки и в этой должности остается вплоть до постигшего его в 1819 году паралича.

Свадьба Д. П. Бутурлина состоялась в 1793 году. Молодые поселились в Москве, в старинном бутурлинском доме на Яузе, в Немецкой слободе, рядом с дворцовым садом. С петровских времен он славился своими прудами с голландскими каналами, искусственными островками, многочисленными садовыми павильонами и затеями, а для Дмитрия Петровича был особенно дорог тем, что в нем можно было отдаться еще одному своему увлечению — ботанике. И вот два портрета Бутурлина, два взгляда на него художников одних и тех же лет.

Смешливый, живой, в непринужденном повороте обратившийся к зрителю, Бутурлин Рокотова полон удивительной свободы, непосредственности, словно мелькающих в глазах веселых мыслей. Распахнувшийся сюртук подчеркивает мгновенность позы, которая готова смениться движением, стремительным и легким. Легко себе представить, как этот Бутурлин запоет фривольную песенку, отпустит каламбур, который будет повторять в своих гостиных Москва, или изящный комплимент, который через много лет оживет в мемуарах случайной собеседницы. Ему всегда и везде удобно — и когда он отсылает в Париж стирать свое белье, и когда лакомится к вящему ужасу знакомых зеленым луком с лотка разносчика. В любом окружении он чувствует себя как дома. И в чем-то он напоминает рокотовского Василия Майкова, хотя сам художник уже так увлеченно и „вкусно“ воспринимать жизнь и модель свою не может.

Три года разделяют работу Рокотова и портрет кисти Боровиковского. Всего три, или целых три, как хочется сказать перед копией Ф. И. Яненко. Вероятно, это московская жизнь наложила свой отпечаток на былого щеголя. Стал строже и серьезней взгляд. Пополнело потерявшее былую живость лицо. Под округлившимися щеками набежал второй подбородок. Боровиковский не подмечает никакой небрежности в костюме, да, вероятно, ее и не осталось у почтенного отца семейства, ученого-ботаника и страстного любителя книг, каким успевает узнать Дмитрия Петровича Москва. Ведь это он заложит превосходный ботанический сад и сам откроет тайну ухода за тропическими растениями, которыми славились его оранжереи. Все больше времени Дмитрий Петрович будет отдавать собиранию музея и библиотеки, которая не уступала коллекции А. И. Мусина-Пушкина, а в дальнейшем разделила ее судьбу, сгорев в пожаре 1812 года. Для того чтобы в течение двадцати лет собрать почти все издания первых типографов, начиная с 1470 года до конца ХVI века, множество бесценных рукописей, вроде переписки французского короля Генриха IV с Сюлли, нужно было немало усилий, упорства и знаний.

Не случайно английский путешественник Кларк напишет, что „библиотека, ботанический сад и музей графа Бутурлина замечательны не только в России, но и в Европе“. И какой же душевной твердостью отличался легкомысленный, на первый взгляд, племянник старших Воронцовых, если после потери своих сокровищ найдет в себе силы начать собирать новую библиотеку, которая, кстати сказать, была продана после его смерти наследниками в Париже с аукциона. И не только это. В начале правления Александра I Д. П. Бутурлин согласиться стать директором Эрмитажа, удовлетворив свое давнее тяготение к, изобразительному искусству. Но в 1817 году, когда и в Эрмитаже, и в Академии художеств начинают вводиться новые порядки полного подчинения правительственной администрации, он уходит в отставку и навсегда уезжает из России. В портрете Боровиковского — Яненко угадывается и эта внутренняя собранность Бутурлина, пытливая настойчивость независимого и мыслящего человека, друга натуры, по определению Ж.-Ж. Руссо. Он готов доказывать, спорить, убеждать, увлеченный внутренней работой мысли. И легкое марево окруживших голову ветвей подчеркивает значительность бледного лица.

Еще более разителен контраст между рокотовской Бутурлиной и образом молодой графини, который создает на парном портрете Боровиковский.

Современники отзывались о ней очень по-разному, в детские годы среди остальных дочерей Артемия Ивановича скорее не замечали. Угловатая, непоседливая дикарка не искала общества ни взрослых, ни сверстниц, не чувствовала себя подрастающей барышней, предпочитая игру в куклы. Она не рассталась с ними и ставши невестой, так что Дмитрий Петрович принужден был просить оставить при юной графине старую гувернантку, чтобы научить новым обязанностям хозяйки дома, отвлечь, наконец, от детских игр. Взъерошенный сорванец с портрета Левицкого, она неожиданно является на рокотовском полотне застенчивой, чуть растерянной красавицей, с неловко перехваченными, словно связанными шарфом руками.

У Боровиковского былая Анюта в свои девятнадцать лет предстает опять новой — очень женственной, очень мягкой, с ласкающим взглядом темных бархатных глаз. Исчезли угловатость, настороженность. Водопад непокорных волос рокотовокого портрета сменился гладкой прической, мелкими кудрями охватившей черную головку, скрывшей виски и уши. Во всей ее позе — удобном повороте тела под скрывшей обнаженные плечи шалью, опустившемся на полную руку подбородке ощущение невозмутимого покоя и благожелательного внимания к собеседнику, И таким же спокойным мягким светом оживает прорыв неба у отступивших за спину молодой женщины деревьев. Композиция портрета проникнута медлительным ритмом карамзинских строк „К Прекрасной“:

Где ты, Прекрасная, где обитаешь?
Там ли, где песни поет Филомела,
Кроткая ночи певица,
Сидя на миртовой ветви?
Там ли, где с тихим журчаньем стремится
Чистый ручей по зеленому лугу,
Душу мою призывая
К сладкой дремоте покоя…

Давно исчезли следы бутурлинских владений со спускавшимся к Яузе садом, на углу Малой Почтовой и Госпитального переулка. Еще в начале нашего столетия их скрыли строения расположившейся здесь суконно-платочной фабрики. Но вот память о Анне Артемьевне, троюродной сестре „прекрасной креолки“ — матери Пушкина и ее лучшей подруге, осталась не только в воспоминаниях о Бутурлине, но и в биографии великого поэта. Она была одной из тех немногих женщин, которые сумели одарить ребенка теплом сердечного участия, пониманием рождавшегося поэтического дара. По словам жившего у Бутурлиных гувернера, француза Реми-Жилле, в один из теплых майских вечеров маленький Пушкин играл с детьми в бутурлинском саду. У хозяев было двое сыновей и трое дочерей. „Известный граф П… упомянул о даре стихотворства в Александре Сергеевиче. Графиня Бутурлина, чтобы как-нибудь не огорчить молодого поэта, может быть, нескромным словом о его поэтическом даре, обращалась с похвалою только к его полезным занятиям, но никак не хотела, чтобы он показал нам свои стихи; зато множество живших у графини молодых девушек почти тут же окружили Пушкина со своими альбомами и просили, чтобы он написал для них что-нибудь. Певец-дитя смешался. Некто И. П., желая поправить это замешательство, прочел детский катрен (четверостишие) поэта, и прочел по-своему, как заметили тогда, по образцу высокой речи, но Александр Сергеевич успел только сказать: Ah, mon Dieux! и выбежал. Я нашел его в огромной библиотеке графа; он разглядывал затылки сафьяновых переплетов и был очень недоволен собой. Я подошел к нему и что-то сказал о книгах. Он отвечал мне: поверите ли, этот г. Н. Н. так меня озадачил, что я не понимаю даже и книжных затылков“. Вошел граф с детьми. Пушкин присоединился к ним, но очень скоро ушел домой“.

Кстати сказать, автору этих воспоминаний принадлежат известные слова: „Дай бог, чтобы этот ребенок жил и жил; вы увидите, что из него будет!“

Всех пленить, одним плениться? Н. М. Карамзин. Выбор жениха. 1795

Воронцовы, Румянцевы, Бутурлины… Но ведь существовало же и то единственное, непосредственно связанное с екатерининским портретом имя, может быть, заказчика или хотя бы первого владельца. Судьбы картин так же сложны, а подчас еще более запутаны, чем судьбы людей. Тот же Н. А. Ромазанов первым называет А. М. Муромцева, но это относится к началу 1860-х годов, когда со времени создания портрета прошло без малого семьдесят лет. А. М. Муромцев имел родного деда, генерала екатерининских времен, знавшего участников турецких войн и даже встречавшегося в Москве с опальным А. Г. Орловым. Но достаточно ли этого для предположения о приобретении дедом полотна Боровиковского и превращении его в фамильную муромцевскую реликвию? Вряд ли, если иметь в виду, что оставивший воспоминания сын генерала ни словом не обмолвился о знаменательном портрете, к тому же полученном непосредственно от художника. Почему А. Н. Голицын мог рассказывать о таких подробностях, как позирование М. С. Перекусихиной в царском платье, а М. Н. Муромцев пренебрег самим фактом появления в семье царского портрета, повторение которого к тому же уже вошло в румянцевское собрание.

И тем не менее так просто отказаться от „версии Муромцевых“ было невозможно. Родной брат мемуариста, А. М. Муромцев-старший, полковник, был женат на Прасковье Александровне Арсеньевой, которая унаследовала немало вещей — и в том числе портретов из родительского московского дома на Арбате, 14, знакомого впоследствии москвичам как „дом с привидениями“. Часть картин в этом наследстве шла от отца, генерал-майора Александра Дмитриевича Арсеньева, часть от матери, Екатерины Александровны Бибиковой, дочери „усмирителя“ пугачевского восстания. Но главное, Арсеньевы представляли одну из близких Боровиковскому семей.

Все начиналось со старшего, самого романтического из трех братьев, Николая Дмитриевича Арсеньева. Человек редчайшей храбрости даже среди суворовских „чудо-богатырей“. Участник обеих турецких войн. Герой штурма Измаила, где был тяжело ранен. И герой „Дон Жуана“, в котором ему, как и Суворову, Байрон посвятил несколько строк. Потом была в 1794 году должность начальника виленского гарнизона, тяжело пережитый, хотя и недолгий польский плен, освобождение и смерть в 1796 году от старых ран. Вдова осталась с пятью детьми и тридцатью шестью тысячами мужниного долга — считать деньги Н. Д. Арсеньев не умел, научиться хозяйствованию не успел — всегда в кампаниях, в боях, бок о бок с особенно привязанным к нему Суворовым.

У Суворова слабость к поэтам, вообще ко всем, кому лучше или хуже дается рифма. Арсеньев не поэт, зато знаток и ценитель литературы — всех братьев одинаково отличала высокая образованность. В нем есть и удаль, и строптивость, и способность к размышлениям. Торжественно поселенный после мира в Яссах Екатериной в Таврическом дворце Суворов все два с половиной месяца своей жизни здесь спит на походной кровати с набитым соломой тюфяком. Арсеньеву, как мало кому другому, близка подобная независимость, понятны ему и отцовские чувства фельдмаршала. У него есть своя „Створочка“, старшая дочь Катенька, как раз такая, какой хотелось видеть свою Наталью Александровну Суворову. В 1796 году ей восемнадцать лет, она невеста на выданье, и родители заказывают именно Боровиковскому ее портрет.

Она независима без упрямства, задорна без озорства, лукав без хитрости — веселый курносый бесенок в дымке золотистых, будто светящихся солнцем кудряшек под хитроумной корзинкой своей соломенной шляпки с победно торчащим пучком колосьев. Все дышит в ней шаловливостью — растянутые неудержимой улыбкой уголки пухлых губ, ямочки залитых ярким румянцем тугих щек, торжествующий взгляд чуть прищуренных глаз. Так случается не часто, даже в жизни самых плодовитых и удачливых портретистов — встреча с вымечтанной моделью, когда каждая черта лица радует глаз, каждая особенность характера находит отклик в душе, и самозабвенная увлеченность художника перерождается в чудо живописного мастерства и вдохновенья. Что было ближе Боровиковскому в этом юном существе — простодушие, сердечная веселость, доброта или удивительная раскрытость, такое волнующее предчувствие жизни, от которой Катенька ждет только веселых и шоковых подарков, ждет нетерпеливо, заранее торжествуя и чуть-чуть гордясь собой. Правда, художник дарит ее всеми атрибутами очаровательной женщины. Глубокий вырез тронутого тончайшей золотой каемкой платья. Кокетливо скользнувший по обнаженной груди распустившийся локон. Яблоко в руке, которое должно напоминать о суде Париса, — он уже выигран, все соперницы уже побеждены. А если даже подумать о прекрасной садовнице или наивной пастушке, это не мешает выиграть спор любви и красоты. Мог же Н. А. Львов в своем либретто оперы „Суд Париса“, которое писал едва ли не в один год с портретом Е. Н. Арсеньевой (полотно Боровиковского не несет ни авторской подписи, ни даты), представить Венеру ловкой красоткой, сумевшей подхватить упущенное Парисом яблоко, а самого Париса — обыкновенным деревенским увальнем-пастухом. Но во всех этих атрибутах еще нет настоящего смысла — слишком юна эта не почувствовавшая себя женщиной девочка.

Разве в свете появиться,
Всех пленить, одним плениться?

Отказ от устройства личной жизни и от каких бы то ни было дорогих подарков, которые могли хоть сколько-то поправить скудное состояние Нелидовой. Вечная угроза гнева императрицы, не прощавшей никому привязанности и доброго отношения к великому князю, и ненависть великой княгини, бессильной перед влиянием на мужа „маленькой интриганки“. Наконец, долгожданный престол Павла и уход из дворца все в тот же Смольный институт, где прошло детство, где можно было дожить на свои скудные средства, никого не видеть, не слышать кривотолков и оскорблений. Место романтической приятельницы павловских лет перешло к официальной фаворитке. Император даже не заметил этого ухода.

Левицкий — это всегда характер в главных, неизменных своих чертах, Боровиковский — бесконечные переливы настроений, в которых один и тот же человек мог оказаться добрым и злым, резким и мягким, полным радости жизни или отчаявшимся в своей судьбе. Потому и Арсеньева вся пылкий трепет наступающей жизни, которая бог весть как может сложиться, что сделать с человеком.

Годы… Их прошло совсем немного со времени приезда художника в столицу на Неве, после первых петербургских портретов. Мастер остался тем же и стал иным. В хмурой задумчивости Оленьки Филипповой все для самого живописца было обещанием, предвидением — познания человека, овладения мастерством, рисунком, композицией, цветом, претворения собственного ощущения модели и зрительных впечатлений от натуры в жизнь и воздух картины, убедительные своим соответствием особенностям и возможностям живописного образа. Прочтенность душевной жизни модели еще не зависела от аксессуаров модного портрета — от едва помеченного пейзажа, сведенного к зеленоватому звучанию фона, неопределенных складок скрывающего фигуру утреннего платья, неясного жеста слабо прорисованных рук. Обретшее неожиданную строгость бледное лицо могло бы появиться в другой обстановке, в окружении других предметов туалета. Эта приблизительность решения, свидетельствующая о приближающемся прозрении, — еще не находка. Таков год 1790-й. И год 1796-й, портрет Арсеньевой. Сначала просто Арсеньевой — без инициалов, потому что все начиналось, как обычно в наследии Боровиковского, с путаницы имен.

Впервые портрет стал известен специалистам и зрителям сто с лишним лет назад как портрет Веры Ивановны Арсеньевой. Шла ли это легенда картины, переставшей к тому времени составлять собственность арсеньевской семьи, или соображением атрибутировавшего ее искусствоведа, неизвестно. Составитель каталога Исторической выставки портретов лиц XVI–XVIII веков, устроенной в 1870 году Обществом поощрения художников, П. Н. Петров ограничился достаточно неопределенной справкой: „763. Вера Ивановна Арсеньева (родилась 1777, умер[ла] 18.. г.). Супруга Генерала-Майора Николая Дмитриевича Арсеньева, урожденная Ушакова, писал Боровиковский масляными красками“. Если сведения исходили от тогдашнего владельца портрета П. И. Ламанского, то доверия они не заслуживали. П. И. Ламанский, представленный на выставке единственным портретом, не относился к числу серьезных, ответственных за свои утверждения коллекционеров.

К концу прошлого века портрет сменил владельца и в 1902 году был предложен для приобретения Русскому музею как „портрет г-жи Арсеньевой“, без упоминания инициалов, хотя данные П. Н. Петрова дословно успели войти в „Словарь русских гравированных портретов“ Д. А. Ровинского. Скорее всего, именно на основании „Словаря“ в музее восстановили инициалы, и в каталоге снова появилась Вера Ивановна. Понадобилось еще около шестидесяти лет, чтобы простым сопоставлением дат доказать, что родившаяся около 1760 года В. И. Арсеньева не могла выглядеть в 1796 году девушкой-подростком, зато именно такой была ее старшая дочь Екатерина Николаевна. Время создания портрета (не подписанного и не датированного) уточнялось отсутствием у изображенной фрейлинского шифра, который она получила сразу по вступлении на престол Павла: Е. Н. Арсеньева стала фрейлиной императрицы Марии Федоровны.

Существовал ли портрет самой Веры Ивановны? Одно из находящихся в собрании Новгородского историко-художественного музея полотен конца прошлого столетия несет на обороте надпись: „Г-жа Арсеньева, мать Ек. Козловой моей бабки. Ул. Тевяшова рожд. Козлова“. Другая надпись — на наклейке — расшифровывает приведенные сведения: „Вера Ивановна Арсеньева, рожд. Ушакова. Вабка отца моего Александра Павловича Козлова. У. Тевяшова“. Портрет молодой женщины представляет копию с оригинала XVIII века, что подтверждается подписью копииста: „С Боровиковского писал Соловьев“. Причем оригинал хранится в Русском музее как „Портрет неизвестной“ и несет полную авторскую подпись и дату — 1795 год.

Сведения наследников, членов семьи — как часто оказывалась обманчивой их категоричность и достоверность. Ошибки памяти неизбежны всегда, именно неизбежны, что же говорить о сведениях, касавшихся четвертого поколения и сообщенных в связи с поздней копией — не хранившемся в семье оригиналом. Впрочем, и эти последние, на первый взгляд идеальные условия для сохранения семейной хроники не гарантируют точности. Находившийся в тамбовском имении Артемия Ивановича Воронцова женский портрет поступил в Русский музей с наклейкой, называвшей имя старшей дочери графа, Екатерины Артемьевны, когда в действительности на этом полотне кисти Левицкого была представлена Анна Артемьевна Бутурлина. Так и уточнения на новгородской копии Боровиковского производят впечатление сделанных по генеалогической росписи Арсеньевых, вышедшей к тому времени из печати.

Вера Ивановна овдовела, когда Екатерине Николаевне едва исполнилось восемнадцать лет. Годом моложе был единственный сын Арсеньевых Дмитрий, в будущем полковник, камергер, связанный неразгаданной историей с Пушкиным, к которому обращался с письмом по поводу нанесенной ему кем-то обиды. Следующей шла Прасковья Николаевна Ахвердова, жена начальника Кавказской артиллерии, одна из замечательных женщин своего времени. Троюродная тетка Лермонтова, она завоевала его симпатии так же, как и Грибоедова, ставшего одним из близких ее друзей, воспитала будущую жену комедиографа Нину Чавчавадзе. Гостем П. Н. Ахвердовой бывал Пушкин, чью гибель она восприняла как „печальную катастрофу“. Четвертым ребенком Арсеньевых была Дарья Николаевна, в замужестве Хвостова, изображенная в 1814 году на великолепном портретном полотне О. А. Кипренского, и последним — Мария, в замужестве Заушевская.

Но это многочисленное и необеспеченное семейство не меняло главного в биографии Веры Ивановны. В 1796 году ей около тридцати пяти лет, и трудно себе представить, чтобы за три года вдовства, как бы ни были они тяжелы, молодая женщина превратилась в полуслепую дряхлую старуху, о помощи для которой просила в 1799 году императора Екатерина Николаевна. Еe собственноручное прошение сохранилось в фонде № 1239 Центрального государственного архива древних актов (опись 3, часть III, дело № 54930, лист 1). Если даже по обычаю тех лет дочь и преувеличивала — В. И. Арсеньева прожила еще без малого тридцать лет и умерла позже дочери, в 1828 году, — заметные перемены в ее облике должны были произойти. Только как их связать с „Неизвестной“ Русского музея, темноглазой красавицей, сохранившей, несмотря на первые следы прожитых лет, черты девичьего характера и внутренней чистоты.

Боровиковский представил ее спокойно сидящей с удобно сложенными на коленях руками. Но в очень прямой, будто помнящей уроки танцев спине, напряженной шее, горделивом повороте увенчанной пышной россыпью кудрей головы есть и скрытый вызов, и насмешливый задор, которые обычно так легко и быстро стирает жизнь. В уголках будто дрогнувших губ, насмешливом изломе бровей остается живость не успевших забыться юношеских лет. Мог ли человек подобного склада так быстро одряхлеть? И это далеко не единственное сомнение.

Если Боровиковский полностью подписался на портрете матери, почему не сделал того же на портрете дочери — небрежность, которую художник допускал почти всегда на работах, выполненных для достаточно близко знакомых заказчиков. Оставалось непонятным и то, почему ничего не знали об изображенной женщине последние, перед поступлением полотна в Русский музей (в 1928 году передано в Киев, в настоящее время там же, в Музее русского искусства), владельцы портрета, князья Олив-Горчаковы, обладатели большого собрания именно портретной живописи. Загадка „Неизвестной“ Русского музея продолжала существовать в отличие от портрета Екатерины Арсеньевой.

Между тем художник скорее всего одновременно с портретом Катеньки пишет портрет второй заневестившейся дочери Арсеньевых — Прасковьи Николаевны Ахвердовой. Этот портрет оставался у прямых наследников вплоть до конца XIX века, когда в 1891 году внук Прасковьи Николаевны предлагал его П. М. Третьякову вместе с другими имевшимися в семье живописными произведениями „за ту цену, которую вы назначите“. Характерными арсеньевскими чертами наделена „Неизвестная в красной шали“ Третьяковской галереи. Существует упоминание о том, что Боровиковский писал и В. И. Арсеньеву, в замужестве Мещерскую. Наконец, его кисти принадлежит портрет младшего брата Николая Дмитриевича — Александра. Изображений Арсеньевых в наследии Боровиковского оказывается не меньше, чем Капнистов, Львовых или членов державинской семьи. В этом и заключалась „арсеньевская загадка“ его творчества.

И. И. Дмитриев. Песня. 1794

Одна из самых кропотливых и трудоемких задач историка — генеалогия. Установить детей и родителей, братьев и сестер для ХVIII века недопустимо мало. Родством тогда считались в самых отдаленных степенях, составляли фамильные кланы с определенной атмосферой, настроениями, интересами, традициями. Паутина переплетавшихся родственных связей помогала разгадывать характер складывавшихся взаимоотношений, ссор, скрытой и явной неприязни, казалось бы, неожиданно возникавших союзов. Вопрос только в том, как и на каких основаниях восстанавливать эти утерянные во времени, ставшие невидимыми нити. Наши скудные родословные книги давно и безнадежно устарели. Многочисленные дополнения и поправки к ним разбросаны в самых разнообразных изданиях, и никто не делал попыток их систематизировать и собрать. К тому же в исторической науке давно возникли и действуют иные критерии достоверности фактов, так и оставшиеся не примененными к генеалогии. Значит, каждый раз за сведениями отслуживших свое справочников стоит поиск почти с нуля, чтобы, как в истлевшей ткани, продернуть всю длину сохранившихся обрывков нитей, и чем гуще, плотнее, тем надежнее для окончательных выводов, подсказываемых местами их сплетений.

Снова Арсеньевы. Средний из братьев, Василий Дмитриевич. К этой ветви относится написанная Боровиковским В. И. Мещерская: на ее сестре Евдокии Ивановне был женат Николай Васильевич Арсеньев. Но это только первая, очень неуверенно потянувшаяся к художнику нить. Жизнь Василия Дмитриевича во многом похожа на жизнь брата. Генерал-майор. Участник обеих турецких кампаний. Герой штурма Измаила. У него одинаковое с братом образование и те же взгляды на правление Екатерины, на то, что „несправедливостей: накопилось премножество“. Василий Дмитриевич не так заметен при дворе и может позволить себе обычную для недовольного дворянства форму выражения недовольства — жизнь в Москве. Здесь он станет предводителем дворянства, одним из видных руководителей ополчения 1812 года.

Впрочем, по-своему Василий Дмитриевич имел даже большие возможности во дворце. Его жена была сестрой П. А. Соймонова, члена Кабинета императрицы, статс-секретаря по принятию прошений на высочайшее имя. Державин не удержался на этой должности, Соймонов не вызывал недовольства монархини, служил и был угоден. Статс-секретарь обладал возможностями, во многом не уступавшими возможностям доверенной камер-фрау, и не с его ли помощью Боровиковский реализует идею екатерининского портрета, тем более что Соймонов интересуется живописью и портрет свой заказывал Левицкому. Покровительствующий Боровиковскому Левицкий легко мог оказаться связующим звеном. Не случайно Боровиковский — среди знакомых дочери Соймонова, известной писательницы мистического толка С. П. Свечиной. В 1797 году ей исполняется семнадцать лет, она становится женой пожилого генерала и начинает искать выход из семейных разочарований в мистических настроениях, дружбе с Жозефом де Местром, пока в 1817 году вообще не переезжает в Париж. Полученное С. П. Свечиной-Соймоновой превосходное домашнее образование французского толка облегчило ей этот переезд, вызванный переменами настроений Александра I.

О третьем брате, Александре Дмитриевиче, рассказывает портрет Боровиковского. Боровиковский не изменяет и здесь ставшему для него привычным пейзажному фону, но трактует его по-иному. Вместо густых зарослей ветвей только отдельные их контуры возникают за спиной и у руки молодого офицера, подчеркивая светлое небо, на котором рисуется его голова, то глубокое, уходящее вдаль пространство, которое рождает впечатление полей сражений.

В А. Д. Арсеньеве спокойное достоинство смелого и открытого человека, не привыкшего скрывать свои мысли, выслуживаться, льстить. Военная выправка настолько стала его существом, что он совершенно свободно себя чувствует в тесном, узко пригнанном и застегнутом на все пуговицы мундире с зажатой под рукой треуголкой. Его взгляд прямо обращен к зрителю, внимательный, доброжелательный, с легким оттенком задумчивости, освещающей внутренним светом грубоватое некрасивое лицо с вздернутым, „арсеньевским“ носом и по-детски мягкими губами. Годы могли его сделать сдержаннее, строже, но не лишили юношеской мечтательности и доброты, которыми проникнут портрет. Художник достигает этого ощущения теми же приемами, что и у Е. Н. Арсеньевой. Портрет написан относительно обычной живописной манеры Боровиковского очень жидко, с просвечивающим в тенях характерным красноватым подмалевком. Лицо выписано легкими плывущими мазками серовато-розовых полутонов, создающих впечатление живой кожи. Широко помечены губы, нос, брови в той же теплой светящейся дымке, резким контрастом к которой ложится алый ворот густо-зеленого Преображенского мундира. И в этом нарочитом противопоставлении окутанного легкой дымкой лица с нарочито простым силуэтом яркими цветами, форменной одежды возникает своеобразное противопоставление службы, ее непререкаемых обязанностей и душевной жизни, сложной, многообразной, отзывчивой на все впечатления окружавшего мира. И если такие живые симпатии Боровиковского вызывает юная Катенька Арсеньева, тем более близок художнику А. Д. Арсеньев.

Он проходит военную службу, сразу по вступлении на престол Павла получает чин генерал-майора, но еще до отставки устраивает свою жизнь в отдалении от двора — в Москве. Так складываются обстоятельства, что он становится владельцем двора и дома на Арбате, в котором родился Суворов. Не слишком богатый дворянин, А. Д. Арсеньев получает возможность великолепно отделать свою городскую усадьбу после первой женитьбы в 1800 году на Дарье Александровне Пашковой. Пресловутые мясниковские миллионы вошли в жизнь Арсеньевых.

Начало этой истории уходило к первым годам правления Петра I. Купец, иначе гость Гостиной сотни, Осип Твердышев имел еще в 1691 году лавки в Симбирске, откуда перебрался в старую столицу. Петр поощрял создание „всякого рода промышленных и торговых „компаний“, Твердышев с компанейщиками организовал одну из них — для усовершенствования суконного дела в Москве, получив при этом немалые преимущества от царя. Год от года выраставший капитал позволил его брату Ивану вместе с мужем их сестры Марьи, Иваном Мясниковым, замахнуться и на большее. В 1744 году они получают от Елизаветы Петровны башкирские земли Уфимского уезда для розыска медной руды и строительства заводов „без платежа за отведенную землю за рудники владельцам их“. Преимущество на этот раз было огромным, и родственники не теряли времени. Один за другим выросли Богоявленский, Преображенский, Воскресенский, Верхотурский и другие заводы. К концу жизни компаньоны Иван Твердышев и Иван Мясников располагали, помимо основного капитала, восемью заводами и 76 000 крестьян. Все это после смерти бездетных Твердышевых досталось четырем дочерям Мясниковым. Иными словами, на долю каждой приходилось по два завода и по 19 000 душ крестьян.

Найти женихов при таком приданом не составляло труда. Среди охотников оказались П. А. Бекетов, отец будущего известного книгоиздателя и библиофила, статс-секретарь Екатерины II Г. З. Козицкий и Александр Ильич Пашков, которому досталась самая деловая из сестер, сумевшая прикупить к отцовскому наследству немало новых башкирских земель. Их дочь Дарья Александровна и принесла часть мясниковских миллионов А. Д. Арсеньеву. Супружеский союз оказался недолгим и бездетным: Д. А. Арсеньева-Пашкова рано умерла. Александр Дмитриевич женился во второй раз на Е. А. Бибиковой. Их дети, в том числе вышедшая замуж за Александра Матвеевича Муромцева дочь Прасковья, стали дальнейшими наследниками миллионов, а вместе с ними семейных портретов и картин.

Дом на Арбате. Дом на Малой Дмитровке Василия Дмитриевича. Дом сестры Арсеньевых Авдотьи Дмитриевны, жены бригадира Е. Л. Пурикова, сначала на Старой Басманной — он был продан в 1796 году тем самым Хлебниковым, с которыми породнились Полторацкие и у которых останавливался запросто Капнист, — затем на Пречистенском (Гоголевском) бульваре, где по их заказу был построен М. Ф. Казаковым настоящий дворец (№ 10). Дом Бекетовых на Тверской, выстроенный по проекту В. И. Баженова и после надстройки переделанный для Центрального дома актера. Соседний дом на Тверской — № 14, принадлежавший Е. И. Козицкой-Мясниковой. Дом Бибиковых на Пречистенке, 17. Московские и только московские адреса…

Конечно, можно было считать, что они появились в жизни Арсеньева-2 и Арсеньева-3, как называли их служебные формуляры, только после выхода в отставку или пустовали до отставки владельцев. Так или иначе, список владельцев домовладений в Москве 1792 года называет обоих братьев. Но все дело в том, что в 1794 году их имена фигурируют в исповедных росписях московских церковных приходов вместе с членами семей и дворней — неопровержимое доказательство жизни в Москве. А тогда где были написаны портреты Боровиковского — в Петербурге или Москве? Так ли безвыездно находился художник в столице на Неве или хорошо знал и Москву, куда вели пути его заказчиков и друзей?