• Глава первая Курсанты и командиры Январь — март 1942 года
  • Глава вторая Выпуск Апрель — май 1942 года
  • Глава третья Заметки по пути на фронт Май 1942 года
  • Часть первая

    Мои первые университеты

    Январь — май 1942

    Глава первая

    Курсанты и командиры

    Январь — март 1942 года

    Как я стал солдатом

    В конце 1941 года семья наша жила в городе Кыштыме Челябинской области, я работал учеником токаря на заводе «Красный металлист». В ноябре Кыштымский горком партии отозвал меня на месяц с завода и направил уполномоченным в село. На мои сомнения, что я человек городской, не отличу пшеницы от ржи, секретарь рассмеялся: «Надеюсь, теперь научишься!»

    Так, внезапно и впервые в жизни, я оказался в деревне. Называлась деревня Бабкино. Ни радио, ни телефона, ни газет в ней не было, как и электричества, — его заменяли керосиновые лампы и свечи. Колонка была одна на две улицы, к ней издалека тянулись женщины с коромыслами. Правда, водопровод и канализацию несколько раз намечали провести, но решение отнесли на 1960 год. Неубранный урожай лежал под снегом. Имелось два поломанных трактора; чтобы завести их вручную, тракторист тратил полдня, но, как ни старался, удавалось не всегда. Мужиков не было, всех позабирали в армию. Одни бабы. Ощущая их жадные взгляды, я терялся, чувствовал себя неуютно. Наступили холода, и скотина жила в избах, вместе с хозяевами. Ближайший медпункт с фельдшером — в райцентре Шумиха, а до него двенадцать километров. В сельской лавке, казалось, больше мышей, чем продуктов. Одна была гордость у бабкинцев — баньки с парилкой при каждой избе. Могу засвидетельствовать: действительно чудо.

    Уже были жены и матери, получившие похоронки, и землю в Бабкино залили первые вдовьи и материнские слезы. По каждому похоронному случаю председатель выписывал на поминки из колхозных запасов десять килограммов мяса, колхозники покупали в долг водку — в сельской лавке она всегда на виду, а мышей, слава богу, зелье не интересовало. Заливали горе по-черному, несколько дней. На работу, конечно, никто не выходил. Меня это раздражало, но, учитывая обстоятельства, я молчал и считал дни, когда смогу расстаться с деревней. Неловко я себя чувствовал на этих поминках: один, молодой — и не на фронте. Не станешь же объяснять им, что у меня броня, так как наш завод выпускает военную продукцию.

    Тем не менее этот месяц в деревне, общение с бабкинцами изменили мою судьбу. Вернувшись в Кыштым, я тут же сходил в военкомат. Хотелось мне в Челябинское танковое училище, но медики признали меня дальтоником и отправили в Тюмень. Все получилось очень быстро, и уже в конце декабря 1941 года я переступил порог Тюменского военно-пехотного училища.

    Новогодняя ночь

    Приехал я под самый Новый год. Меня сразу определили в минометный батальон и поселили в никем пока не занятую казарму, где должна была вскоре разместиться моя рота.

    Пустое, холодное, полутемное помещение, голая лампочка высоко под потолком, голые железные койки, тумбочки с открытыми дверками — и никого. Я, дурак, приехал первым. Глухую тишину озвучивало лишь громкое тиканье часов, висящих над входными дверями, широкими и крепкими, как ворота. Возникло неясное щемящее чувство, что я попал в клетку, хотелось заплакать, но я сдержался.

    Сосчитал койки. Слева и справа — по тридцать две, в два яруса. Значит, здесь будут жить 128 курсантов. Мои сверстники, восемнадцати-, девятнадцатилетние парни. Они приедут со всех концов страны учиться военному искусству. За полгода нас обучат и отправят на фронт уже командирами — младшими лейтенантами.

    В каптерке мне выдали дряхлое ватное одеяло и истертый дырявый матрац. Все это придало некий незатейливый уют моей первой казарменной постели и должно было спасти от холода. Залез на верхнюю койку и поплотнее укрылся шинелью, обретенной впервые в жизни всего пару часов назад.

    Сон не шел. Сколько всего бродило в голове! Как начнется мой первый армейский день? Как примет меня казарма? Какие будут командиры и как станут учить нас? Справлюсь ли с армейской жизнью?.. В размышлениях я не заметил, как доел последнюю мамину котлету — я так их всегда любил — и уже принялся за коржики. Мама снабдила меня в дорогу едой, теплыми носками, свитером, целым пакетом бумаги и конвертов, ручкой, карандашами — вскоре все это, поочередно, бесследно исчезнет. Появятся ли у меня друзья? Как-то все будет?..

    Скрипнула дверь. На пороге стоял незнакомый высокий парень в шинели, но еще с прической; за спиной — чудной узел на лямке через грудь. Подошел, ловко забрался вверх на соседнюю койку, предварительно забросив на нее подушку без наволочки, такой же, как у меня, замусоленный тюфяк и еще более древнее, чем мое, одеяло. Свой странный заплечный груз оставил внизу.

    — Будем знакомы, позвольте представиться: Александр Рыжиков. Горьковчанин. Вырос в рабочей слободке, красочно описанной нашим великим пролетарским писателем.

    Я тоже улыбнулся и представился. Вот, уже не один!

    — Грустишь, парень, свободной жизни пришел конец? Не спеши грустить. Печали, друг, все впереди, собрались-то на войну! — И спохватился: — Господи, через час — Новый год! Любимый праздник! Споем?! «В лесу родилась елочка, в лесу она росла…»

    Я невольно подхватил, допели уже вместе, и Саша сказал:

    — Ну что ж, ты сегодня — в роли Деда Мороза, а я — Снегурочка. Годится? Не пропускать же такое событие — первый праздник в казарме!

    Спустились вниз, устроили импровизированный стол, накрыв тюфяком металлическую сетку койки. Саша вышел, а я принялся налаживать праздничное угощение. Выложил коржики домашние, две воблы астраханские, леденцы горьковские, шпроты японские. Вернулся Саша, он принес две кружки воды, восхитился:

    — Какой стол соорудил! — Покрутил коробку со шпротами: — Откуда сие?

    — Любопытная история! На станции в Кыштыме — я там садился на поезд — застряло несколько вагонов, набитых картонными коробками со шпротами, их везли из Японии в Москву. Но столице теперь не до шпротов, пришло указание: в два дня очистить вагоны и передать Уральской дороге. Вот и пустили шпроты в продажу, так что кыштымцы, наверно, на всю жизнь запаслись японскими шпротами.

    — Повезло!

    Мы чокнулись кружками и пожелали друг другу в Новом году всяческого добра.

    — А теперь ублажу тебя, друг! — возгласил Сашка.

    Он бережно взял свою странную торбу. Оказалось, это был чехол, а в нем — гитара! Насладившись моим изумлением, Сашка объявил:

    — В честь Нового года! Прибытия первыми в казарму! Нашего знакомства! Послушайте, сэр, песни о прошлой, теперь уже довоенной жизни! Фольклор!

    Он настроил гитару, запел и уже не останавливался, одна песня следовала за другой, играл и пел он замечательно, да и песни… Какие песни! До войны их пела вся страна — во дворах, за праздничным столом, в минуты грусти и радости. «Девушку из маленькой таверны», по заявке слушателя, Саша спел дважды.

    Так мы встретили Новый, 1942 год, заснув только под утро.

    Уроки казармы

    Через неделю казарма наполнилась жизнью, зазвенели вовсю молодые голоса. Мы легко перезнакомились. Всех быстро распределили по взводам. Представили командиров. Указали койки. Постепенно налаживался армейский быт. И вот мы уже приступили к занятиям.

    Учили нас по ускоренной программе. С первых дней мы вкалывали до изнеможения. Я за полгода должен был стать командиром минометного взвода. Ежедневно проводилась строевая подготовка. Дважды в неделю — стрельбы. Зубрежка полевых уставов (а их не счесть!), связь, тактика, стрелковое оружие, пистолет, винтовка, карабин, пулемет, и вот-вот должны заняться минометами. Учили и рукопашному бою. Раз в неделю — лыжи: марши на близкие и дальние расстояния, до 20–30 километров, с разведкой местности и боевым охранением. Кроме того, несколько раз нас поднимали по тревоге, и мы совершали ночные десяти-, пятнадцатикилометровые марш-броски при полном снаряжении.

    Удивительно! — каждый начальник свое дело считал самым важным и это личное понимание старался внушить курсантам. Например, старший сержант, он вел строевую подготовку, заявлял:

    — Без любви к строевой ни один человек не может правильно (!) ходить по земле.

    Старшина, зацикленный на заправке коек и чистоте сапог, постоянно твердил:

    — Кровать заправляется автоматическим движением рук ниже пояса. — Или: — Завтра на фронт — а у вас грязные сапоги!!

    Взводный Артур, способный лишить рассудка любого курсанта, не вызубрившего каждый параграф очередного устава, вдалбливал:

    — Учите уставы — здоровее будете!

    Политрук самым серьезным образом убеждал:

    — Я вас научу любить Родину!

    Помимо основного набора военных наук мы также мыли посуду, отчищали огромные пузатые котлы от копоти и накипи, убирали мусор, драили до блеска полы в казарме, рубили и пилили дрова, швабрили клозет, лестницу… Все это — и учение, и хозработы — доставалось мне труднее, чем многим курсантам, пока я не втянулся в суровую солдатскую жизнь.

    По ночам в казарме шла своя, иная жизнь. Сашка Рыжиков, например, давал сольные концерты — и какие! Прямо как в театре! Правда, после нескольких ночных выступлений гитару у него отобрали. Однажды ночью внезапно явился старшина, гаркнул:

    — Здесь вам не «малина»! — и выхватил у Сашки гитару. — Верну, когда поедешь на фронт!

    Сашка маялся, скучал без гитары, однажды даже заплакал… И продолжал петь. Назло. Мол, и без гитары могу! Его слушали и без гитары — ликовали, хлопали. Но он, видно, обиделся и затаился.

    Доскажу, забегая вперед, историю о гитаристе и его гитаре.

    Через месяц Рыжикова вызвал командир батальона и пообещал вернуть гитару, если курсант будет участвовать в большом концерте 23 февраля, в День Красной Армии: прочтет стихи Маяковского о Красной Армии, сопровождая их игрой на гитаре. Сашка отказался. Прошел еще месяц. Учился Сашка не хуже других; взводный, лейтенант Артур, даже приметил в нем на стрельбище талант — точный глазомер — и стал тренировать курсанта к показательным стрельбам. Чего он только не обещал Сашке: и отдать гитару, и наградить значком «Ворошиловский стрелок», и присвоить звание сержанта… если курсант Рыжиков достойно представит взвод на стрельбах батальона. Сашка не покорился и лейтенанту: стрелял скверно. Потому гитары так и не увидел.

    В лыжном спорте Рыжиков всегда был одним из первых. Но на показательных соревнованиях пришел последним. Поведение курсанта разозлило Артура, и вместо гитары он при первой же Сашкиной оплошности влепил ему пару нарядов вне очереди.

    Вот так и получилось, что угроза старшины сбылась: свою гитару строптивый курсант получил, лишь уезжая на фронт.

    Вскоре после изъятия гитары произошло новое ночное ЧП. В казарму ворвался старшина и конфисковал у заядлых картежников две колоды карт. Прозвучали знакомые слова:

    — Здесь вам не «малина»! Вы в казарме! Здесь в карты запрещено играть!

    Миновала неделя, и старшина накрыл игроков в кости на деньги.

    Казарма всполошилась! Откуда старшина все знает? Неужели кто-то из своих капает? Возникли подозрения. Сразу появилась какая-то неловкость в отношениях. Но это продолжалось недолго. В подобных случаях всегда находится человек, который добровольно берет на себя обязанности сыщика. Несколько дней расследования, и наш детектив установил два неоспоримых факта: кто и как. Доносчиком оказался маленький толстенький Феденька с узкими бегающими глазками. В послеобеденный час отдыха, самое благословенное время, он бегал с «докладом» к старшине. Выследив Феденьку, когда тот направился в каптерку, наш сыщик подкрался к двери и услышал примерно такой диалог:

    Старшина:

    — Вот тебе, курсант, семь мармеладок.

    Феденька:

    — Товарищ старшина, вы обещали десять.

    Старшина:

    — Хватит с тебя и семи. Узнаешь что новое — получишь еще.

    Суд был скорый. Так решила казарма. Выражая общее мнение, кто-то сказал:

    — Надо отучить эту тварь продавать товарищей!

    Два дня Феденьку сбрасывали с «очка» в уборной, приговаривая: «Высри мармеладки в свои подштанники, гад!» Больше в той уборной Феденьку не замечали, видно, бегал на другой этаж. На этом не остановились. Последовало новое наказание: укутали предателя в одеяло и избили по-черному. Сброшенный с койки, он долго лежал на полу, стонал и плакал.

    Закончилось это тем, что в Ленинскую комнату, где вечером обычно собирался почти весь взвод, явился Феденька и взмолился:

    — Простите, ребята! Ведь на войну нам вместе. Грешен я, простите!

    Не простили. «За семь мармеладок продался!» Долго его не замечали, обходили стороной.

    Вот такие первые житейские неожиданности встретили меня в училище. Как их воспринимать, я еще не знал. Понемногу присматривался и привыкал к казарме, пытался понять ее законы, обычаи, традиции, а главное — характеры курсантов и командиров.

    Сутки курсанта

    Как нас готовили в командиры. Попробую рассказать об этом на примере одного дня: любой другой ничем не отличался.

    Шесть часов утра. Еще темно. Словно удар по голове, гремит на всю казарму бас старшины:

    — Подъем!

    Вскакиваю с постели. Мне легче, чем Шурке, это мой сосед: я внизу, он наверху. Мигом застилаю постель. На это положено три минуты. Допустишь небрежность — старшина заставит перестилать, причем может это сделать и пять, и десять раз. Обматываю портянками ноги, опускаю в сапоги и чувствую влагу, неприятный запах.

    Ага, вероятно, ночью меня проиграли в карты и кого-то заставили «налить» мне в сапоги. А времени в обрез, все рассчитано по минутам.

    — Шевелись! Шевелись!

    Строем мчимся в туалет. Это длинная, узкая холодная комната с выкрашенными зеленой масляной краской стеками. С одной стороны — двадцать умывальников. Вода холодная, края умывальников обледенели. У противоположной стены — сортирная часть. Очередь обычно тянется в обе стороны.

    День начинается матом и кончается им же. «Очко» в сортире в твоем распоряжении четыре минуты. Пока ребята моются, быстро занимаю свободную кабину. Меняю портянки и переобуваюсь. На остальное не остается времени. Попробуй хоть раз справить нужду, получив удовольствие! Попробуй — и тебя без лишних слов и шума сбросят с «очка». Самое меньшее зло — замараешь исподнее. Я оставляю все на потом. Чищу зубы, обмываюсь холодной водой до пояса, растираюсь полотенцем до красноты. А старший сержант уже строит взвод:

    — Шевелись! Шевелись!

    Все — в нательных рубашках, заправленных в брюки. Бегом по лестнице на плац. А там — Сибирь! Мороз сорок градусов! Дым из трубы похож на хвост рассерженной кошки — поднимается прямо вверх. Ветра нет. Чистый морозный воздух. Мы — молодые, крепкие. Разминка — легкая пробежка, и уже звучит новая команда:

    — На зарядку! Шевелись! Раз! Два! Три!..

    За сорок минут — двадцать упражнений.

    В это время дежурные пилят и колют дрова для кухни и отопления казармы. Я уже научился крепко и правильно, без напряжения, держать пилу, и меня не валит, как прежде, усталость. Справляться с пилой научил нас, меня и Женечку — курсанта из Ленинграда, мой сосед по казарме Шурка. С топором же я так и не совладал: не хватало ни силы, ни ловкости, ни глазомера; для меня такая работа заканчивалась мозолями и кучей щепок.

    После зарядки — казарма. Надеваем гимнастерки — пуговицы блестят, начищенные мелом с зубным порошком. Строем бодро шагаем в столовую.

    — Шевелись! Шевелись!

    Семь утра, а сколько уже дел сделано!

    Завтрак. На завтрак обычно — перловка или пшенка. Десять граммов масла, два ломтя хлеба и два кусочка сахара, горячий чай. В праздники, дополнительно, — по пирожку с повидлом.

    Это целая наука: как сидеть за столом, пользоваться вилкой, ложкой, ножом, — об этом написаны книги. Но нас никто этому не учит. Поэтому, если курсант, например, вылизывает языком тарелку, на него никто не обращает внимания. Успел ли ты поесть вовремя или нет — тоже твое личное дело. Как только заканчивается время, отведенное на завтрак или обед, раздается команда, мы выскакиваем из-за столов и спешим, опять же строем, в казарму.

    — Шевелись! Пошевеливайся!

    Три следующих часа отведены на изучение уставов. Их много, и каждый нужно вызубрить до последнего параграфа. Командир должен точно руководствоваться уставом — в наступлении и в обороне, — в лесу и в поле, зимой и летом, во время караульной службы и т. д. Всем нам, командирам и курсантам, известно, что полевые уставы, которым нас учат, — устаревшие, еще довоенные, ориентируют в основном на опыт Гражданской войны, без учета знаний о современном ведении боя. А значит — бесполезны. Но командиры об этом молчат, молчим и мы. Зубрим их, как самые тупые школяры, не понимая, по своей неопытности, какой колоссальный вред они уже принесли и еще принесут Красной Армии, пока их не заменят новыми. К примеру, в соответствии с действующими уставами командир должен находиться впереди атакующей цепи. Так мы поначалу и воевали, от чего неоправданно гибли командиры, терялось управление на поле боя.

    Часы занятий по изучению уставов — одни из самых гадких. Их проводит с нами командир взвода лейтенант Артур. Порой кажется, что, кроме уставов, он ничего не знает и не хочет знать. Но в этом деле он истинный артист. Начинает он свои занятия так:

    — Первой любовью молодого курсанта должен стать устав! Второй — командир!

    Русским языком Артур владеет слабо. Когда, коверкая слова, он произносит «наверех» вместо «наверх», или «нанизех» вместо «вниз», курсанты смеются — понятное дело, в кулак. Хуже занятий по уставам — только политзанятия.

    После занятий — пятнадцать минут перекур. Затем бег строем на плац. До обеда. Каждый божий день — строевая подготовка. Тоже не шоколад. Ее называют «шагистикой». Шагаем вдоль веревочки: по одному, по двое, по трое, отделением, взводом. Команды звучат непрерывно, одна за другой:

    — Левой! Правой! Кругом! Вперед!..

    Руководят шагистикой сержанты. Стараются они, может, даже больше, чем мы. Когда ты впечатываешь шаг в асфальт — кажется, что ты ангел, особенно если ты не один, если одновременно вверх, чеканя шаг, взлетают десятки ног. Но сержант вечно недоволен, снова и снова команда:

    — Шаг вперед! Шаг вперед!..

    Мы научились четко козырять. Мы умеем стоять, как истуканы, по стойке «смирно», выпучив глаза на командира. Можем брать на караул, отбивая каблуками не хуже чечеточников. Браво исполняем повороты направо, налево. Мы стойко терпим идиотские придирки и громкую брань — по поводу и без повода. Мы готовы всегда — независимо от собственного мнения, настроения — быть послушны команде.

    Между тем стоять по стойке «смирно» сибирской зимой — без перчаток, сжимая голыми пальцами ледяной ствол винтовки, — это не курорт! Какая собака такое вынесет? А смысл?!

    — Черт возьми, кому нужна эта шагистика! — как-то, не выдержав, возмутился Юрка Давыдов, мой самый близкий друг в училище. — Кого из нас хотят сделать — петровских потешных солдатиков? Зачем нужны эти глупости? Уверен: все это вовсе не нужно на войне!

    Тот же вопрос Юрка задал на очередной встрече с комиссаром. Комиссар объяснил нам, что строевая подготовка, особенно в военном училище, полезна: она дисциплинирует, помогает каждому почувствовать себя солдатом, вырабатывает определенную сноровку, закаляет физически и подготавливает к тому, чтобы выдерживать трудности солдатской жизни, особенно — большие марши.

    — Вот и получается, что на передовой — своя «шагистика», как вы выражаетесь, — заключил комиссар. — Так что строевая подготовка — дело необходимое.

    Никто комиссару не возразил. Но Юрка не изменил своего мнения. Позднее он привел мне слова Тимошенко, нового наркома обороны, назначенного вместо снятого после Финской кампании Ворошилова: «Каждый солдат должен овладеть строевым шагом, как своей логикой».

    — Ну скажи: не идиотизм? — возмущался Юрка.

    Однако продолжим. Со строевой, промерзшие и голодные, возвращаемся в казарму. Первое: бегом в туалет. Затем — строем в столовую. Обед! Суп — традиционно — гороховый, картофельный или перловый. Повара в училище отменные! Но добавки просить нельзя! За супом следуют котлеты с макаронами и компот из сухофруктов. На все полагается два ломтя хлеба. Уминаем все за семь-восемь минут. Больше тратить времени не позволено. И уже звучит:

    — Шевелись! Раз, два, три!..

    Строем в казарму. Бросаемся на койки — час на отдых. Самое блаженное время!

    После «мертвого часа» до вечера — опять занятия: боевая подготовка, тактика, топография, изучение средств связи. Разбираем и собираем винтовку и пулемет. Командиры отделений следят по часам за каждым — кто за сколько управится. Чистим личное оружие.

    Два дня в неделю — стрельбы. Стреляем по макетам и мишеням из винтовок и пулеметов. Один день в неделю — в любую погоду — выход на местность: принятие самостоятельных решений в бою, на марше, работа с полевой картой и т. п.

    Ужин. Строем быстро идем в столовую. На столах, тоже «в строю», ждут тарелки с кашей — гороховой, пшенной, иногда гречневой, десять граммов масла, два ломтя хлеба и два кусочка сахара на кружку (хочешь еще чая — пей пустой). Скверно выходило, когда наедались гороховой каши, — считай, половина ночи пропала.

    После ужина — занятия по тактике, два раза в неделю, и политзанятия — через день.

    Самым худшим, как оказалось, были не шагистика и не зубрежка уставов, а политзанятия. Кто-то верно назвал их «похороны с почетом» — три раза в неделю мы «хоронили» с почетом время, убитое на занятия с политруком, заместителем комиссара. Весь какой-то странный — рыжеватый, маленького роста, с брюшком, что, нам казалось, недопустимо в армии, по виду он напоминал бочонок с пивом. Это был человек с образованием, но тупой и безликий. Всегда напряженный, часто вытирал платком пот со лба. Казалось, все, что он делает, дается ему с трудом.

    В том, что он говорил на занятиях, правда перемешивалась с ложью. Чего было больше — сказать трудно. Половина времени уходила на чтение выдержек из речей и приказов наркома обороны Сталина. Кто-то из ребят подсчитал, что в среднем приходилось по десять цитат на занятие: значит, в неделю — тридцать, а в месяц — сто двадцать. Вот и прилепилось к политруку прозвище «вонючий цитатник». Единственная польза от его занятий — рассказы о событиях на фронте. Правда, многие новости мы узнавали раньше его. К сожалению, и на фронте я часто встречал подобных политруков-болтунов — тупых и далеких от солдатской души, живых человеческих чувств.

    После тягомотины политзанятий наступал наконец наш самый долгожданный и любимый час — час до отбоя! «Час свободы», как называл свободное время Юрка Давыдов. Всего шестьдесят минут — а успеть нужно так много! Написать домой, что-то пришить или зашить, послушать радио, прочитать свежую газету, если есть в Ленинской комнате; сыграть хотя бы одну партию в шахматы, обсудить положение на фронте — сердце замирало, когда слышал: «Сегодня наши войска оставили город…» Для чтения остаются считаные минуты.

    Двадцать два часа. Очередной учебный день окончен. Вся казарма — на койках. Постепенно затихает шум. Наступает ночная тишина. Но так только кажется. После ухода командиров и старшины вступает в свои права ночная жизнь. Картежники с азартом принимаются за игру, кое-кто играет в шашки. За полночь следует очередной каскад анекдотов. Анекдотчиков среди курсантов пруд пруди. Главные герои многих анекдотов — Абрам и Сарра, большое место занимают и военные персонажи; но больше всего — анекдотов скабрезных и сальных.

    Однажды, не выдержав, поднялся с койки ленинградец Женечка, миролюбиво обратился к анекдотчикам:

    — Неужели вы не понимаете, что это гадость?

    Все смолкли. Только один визгливый голос раздался с мест, где лежат «казаки» и Феденька:

    — Заткнись ты, баба в штанах!

    Но вот уже из разных углов звучат призывы:

    — Ну хватит ржать — животы надорвем, а завтра стрельбы.

    Ночной карнавал затихает. Казарма погружается в сон.

    А в 6.00, как обычно, гремит голос старшины:

    — Подъем! Шевелись!..

    Юра Давыдов и «дядя Степа»

    В первые дни ротный назначил меня командиром отделения. Одну неделю я прокомандовал, а дальше курсанты сбросили меня с пьедестала; протестовал только один — Юра Давыдов.

    «Бунт на корабле» затеяла «великолепная шестерка». Их, приехавших из донских станиц, во взводе все звали «казаками». Попав в училище, они претендовали на особое положение, вели себя как полублатные, часто называли себя «братвой», всех задирали. Особенно доставалось командиру взвода — по делу и без дела, чего я часто не понимал. По культурному уровню и образованию эти казаки недалеко ушли от нашего лейтенанта. Как они попали в училище — не понятно: большинство не имело среднего образования. Очевидно, какой-то местный военный чиновник решил, что «война все спишет», — в те годы расхожая фраза. Жить с ними в казарме было сложно. Дерзкие, грубые, отчаянные, к тому же картежники и мелкие воришки (не сомневаюсь — это кто-то из них стащил мой первый рабочий заработок, привезенный из дома).

    Тем больше я ценил отношения с Юрой Давыдовым. До сих пор обидно, что общаться нам довелось только в училище, фронтовые дороги быстро нас развели. Он трагически погиб в январе сорок пятого, я еще расскажу об этом. Отличный был парень, умница, начитанный, с врожденной интеллигентностью.

    Родом он был из Челябинска, вырос в рабочей семье, отец — мастер-сталевар, и сам Юрка — парень-крепыш. Оба мы любили читать, что сближало. Общение с ним, обсуждение книг, жизненных вопросов, литературные споры — все это выделяло его в казарме и привлекало меня. С ним было интересно. Я обратил внимание на одну особенность Юркиного характера: он легко усваивал то, что ему нравилось, было интересно, и так же легко отторгал от себя все чуждое или, как он считал, бесполезное.

    Особые способности он проявил к картографии, а уж в обычной полевой карте разбирался запросто, чему многие из нас так и не научились. Ему единственному преподаватель поставил пятерку, предсказав блестящую командирскую карьеру. Обалдевшие казаки решили устроить ему «темную», но передумали — вмешался Шурка, о котором я уже упоминал и еще расскажу.

    Кстати, о картографии. Месяца через два после начала занятий один из курсантов раздобыл где-то небольшую цветную карту Советского Союза и, повесив в Ленинской комнате, стал отмечать на ней карандашом линию фронта. Выходило, что все складывается не в нашу пользу. Карта вызывала все больше споров и разговоров среди курсантов. «Картографа» вызвало начальство для объяснения. Через неделю его отчислили из училища, отправили на фронт. Исчезла и карта. Произошедшее все восприняли молча, но оно заставило многих задуматься и лучше понять, «что такое хорошо и что такое плохо».

    Кроме Юрки, в батальоне служил еще один Давыдов — Степан, «дядя Степа», как нередко называли его курсанты. Не ошибусь, если скажу: во всем батальоне никто не был так приспособлен к военной профессии, как Степан — словно он создан был только для нее! Наверное, таких, как он, набирали в военные училища в мирное время.

    Степан был старше нас всего на два года, но по поступкам, разговору казался намного взрослее. Пожалуй, никто из нас не был так готов к самостоятельной жизни, как он. За что бы ни брался «дядя Степа» — он все делал легко, быстро, а главное, испытывая какую-то внутреннюю радость, которая обычно захватывала и других. Эту радость нетрудно было уловить на его крепком открытом мужицком лице. Стрелял он — превосходно, изучил оружие — превосходно, знал уставы — опять-таки превосходно.

    Нас удивляли сознательность Степана, его требовательность к себе и серьезное отношение к военному делу. Как-то мы спросили, в чем его секрет, — он, улыбнувшись, ответил:

    — Никакого секрета. Есть два условия, им я всегда следую и вам советую. Как следует учиться воевать и стараться беречь друг друга. Чем лучше мы научимся воевать, тем успешнее станем это делать на фронте. А бережно относясь друг к другу — будем беречь и солдатские жизни.

    Вот такая жизненная философия. Она убеждала, ей старались следовать многие курсанты.

    Никто не помнил случая, чтобы Степан отказал кому-то в помощи. Особенно трудно давалась нам разборка и сборка пулемета за строго определенное время — тут Степан был незаменим. То же и на марше. А перед маршем учил, как к нему готовиться. Его считали лучшим курсантом батальона. Точная оценка. Степану Давыдову первому — досрочно — присвоили звание старшего сержанта и доверили командовать взводом.

    Лейтенант Артур

    Наш взводный Артур — личность пренеприятная. Если вообще можно назвать подобного человека личностью. Более злого и мстительного существа я не встречал.

    Несколько фактов из его биографии. Когда в 1940 году Красная Армия пришла в Эстонию и «освободила» народ от буржуев, всех офицеров старой эстонской армии, кто не успел вовремя скрыться, отправили в отставку — попросту выгнали. Часть их потом расстреляли, остальных отправили в Сибирь. Новая власть приступила к формированию Рабоче-крестьянской Красной Армии (РККА). Артур был сыном батрака, поэтому смог закончить краткосрочные армейские курсы на уровне полковой школы, вскоре стал лейтенантом и был поставлен командовать солдатами-эстонцами. Незадолго до начала войны эстонские части вывезли в Россию и сформировали из них строительные батальоны, которые долго не пускали на фронт, пока не появились национальные части.

    Как попал Артур в училище — загадка. Он был начисто лишен понимания простых человеческих чувств, не говоря о сострадании. Полуграмотный, малокультурный человек, он не мог, а скорее не желал понять нас — что мы тоже люди, к тому же молодые, и можем любить, радоваться, шутить, смеяться, иметь какие-то личные интересы. Все это было для него не просто глубоко безразлично, но вызывало злобное раздражение.

    Один из курсантов на вечере, посвященном Дню Красной Армии, познакомился в клубе с девушкой и проводил ее до дома. Несколько раз он просил об увольнительной. Безрезультатно. Помог случай. Как оказалось, мы несли караульную службу недалеко от улицы, где жила девушка, и однажды отпустили влюбленного караульного на один час. Но кто-то донес, и мстительный взводный отправил парня на гауптвахту. (Мне тоже как-то пришлось отсидеть там три дня за поломку лыж.)

    К слову. Как же донимали нас ночные караулы! Обычно мы охраняли армейские вещевые склады, расположенные в заброшенных церквах. Караульная служба не освобождала от учебы, поэтому целый день потом ты клевал носом. Я как-то не выдержал, легонько вздремнул на занятии, и тут же сон утомленного солдата был потревожен, — схлопотал от Артура наряд вне очереди.

    С первой же встречи взвод невзлюбил командира, а он — нас. С утра до вечера он муштровал нас, не делая никаких скидок на юность, неопытность, неприспособленность к казарме. Командир, как мы понимали, — это прежде всего наставник, старший по званию товарищ, которому верят, которого уважают, за которым готовы идти в бой. Лейтенант же был твердо убежден, что между командиром и курсантом не существует никаких внеуставных, человеческих отношений. Его никогда не посещала простая мысль, что своим хамством, топорными выходками, грубостью, граничащей с издевательством, он унижает курсантов, подавляет в нас личность.

    Однажды, не заметив приближения лейтенанта, я не отдал ему честь. Он немедленно приказал мне лечь на обледенелую землю и заставил ползти по-пластунски двести метров. Подобные шутки этот дикарь проделывал не только со мной. Но я на следующий день захворал. К вечеру стало совсем худо, и я попросил разрешения сходить в санчасть. Лейтенант взглянул на меня своими рыбьими глазами и отказал, мало того, еще прочел целую лекцию:

    — Как ты собираешься воевать? Бегать с передовой в медсанбат всякий раз, когда заболит пальчик? Выпей стакан холодной воды с солью, и болячка пройдет. Ты солдат или баба?!

    Утром я не вышел на зарядку и отказался от завтрака, залег на койку, решил: будь что будет! Шурка принес из столовой кружку горячего чая. Советовал начхать на Артура, обратиться к ротному, тот разрешит.

    Комроты Ковальчук

    Командир роты старший лейтенант Ковальчук, кадровый военный, был человек совсем иного склада и более мягким, уважительным к нашему брату. У него для каждого хватало времени и человечности. Он часто приходил в казарму, проверял, как мы усваиваем военное дело, интересовался, пишем ли мы родным, какие вести приходят из дома. Звали его Юрий Сергеевич. Он проводил с нами занятия по тактике. Не ограничиваясь учебным материалом, он насыщал лекции конкретными примерами из опыта Гражданской войны — анализировал успехи и неудачи Красной Армии. В училище он попал с Дальнего Востока, где воевал на Халхин-Голе и был награжден орденом Красной Звезды. Этот орден он всегда носил на положенном месте гимнастерки — видно было, как он гордится наградой.

    Сегодня, думая о тех занятиях по тактике, понимаешь, насколько они были примитивны. Лекции не касались опыта текущей войны — ни анализа неудач сорок первого, ни характеристики действий противника, ни разбора успешного контрнаступления под Москвой. Занятия проходили интересно, но в голове после них оставалась пустота — это были популярные рассказы о том о сем и ни о чем. А я, будущий командир, желал четко знать, как мне, командиру взвода, а может, и роты, действовать в бою, в поле, на марше, в городе; как командовать и вести себя с солдатами; как взаимодействует пехота с танками, артиллерией, как работать со связью; я хотел знать особенности противника — каким оружием он владеет, какими методами и средствами с ним лучше всего бороться. После разгрома немцев под Москвой наверху даже не сообразили прислать захваченную немецкую технику в училище для изучения.

    Когда Ковальчук днем зашел в казарму и застал меня лежащим на койке в неположенное время, он сразу поинтересовался, в чем дело. Я объяснил и попросил разрешения сходить в санчасть. Он позволил, но посоветовал долго не залеживаться.

    Почти пять дней я пробыл в санчасти. Когда вернулся в казарму и доложил взводному о прибытии, он набросился на меня с грубой бранью, с презрением назвал «хлюпиком» и лишил двух свободных часов, не имея на то права.

    После этого милого разговорчика ко мне подошел Юрка:

    — Научись управлять собой, не позволяй скотине придираться к тебе.

    — Да уж, легче всего давать советы! А как это сделать?!

    — Знаешь, если лейтенант прикажет ползти — я поползу. Если прикажет стрелять — буду стрелять. Но я не мыслю стать таким, как он. Да и солдаты на передовой терпеть подобного кретина не станут ни одного часа. В этом я уверен.

    Димка Окунев — «бравый солдат Швейк»

    Любимцем взвода стал Димка Окунев — он отомстил лейтенанту за нас всех!

    Кто-то называл Димку «придурком», кто-то «циркачом». Изменить стиль его поведения пытались многие, но ничего не получилось, даже Артур не смог переломить характер парня. Сколько он получил взысканий, точно не помнил даже сам Димка.

    Поначалу я слышал только байку о Димке — «бравом солдате Швейке». Впервые сам увидел, как изящно Димка разыгрывает свою обычную сценку, во время его конфликта с ротным старшиной. Старшина заставил курсанта трижды перестилать койку. Димка встал по стойке «смирно», козырнул и четко произнес свой монолог:

    — «Осмелюсь доложить, товарищ старшина, у нас в Чешских Будейовицах произошел такой же случай…»

    Старшина, ничего не поняв, еще больше разозлился, закричал:

    — Я тебя, артист, так приложу (это его любимое словцо)! Научишься как положено отвечать старшему по званию!

    Димка, не отнимая руки от виска, опять за свое:

    — «Осмелюсь доложить, товарищ старшина…»

    Казарма хохотала. Старшина весь покраснел: он понял наконец, что это спектакль, его разыгрывают, посчитал, что речь идет об авторитете, и решил спустить дело на тормозах:

    — А ну тебя, «бравый солдат», заткнись! Здесь тебе не цирк, а казарма. Вот доложу лейтенанту — он быстренько сделает из тебя настоящего бравого солдата. Надо же, придумал какого-то еврея Швайцера.

    Все знали, что старшина ничего не сделает: он любил пошуметь, а на самом деле человек был не вредный, и, может, сам уже понял, что смешные повадки делают жизнь приятнее. Много на своем веку повидал он нашего брата, многих и на фронт проводил, включая собственного сына.

    Наступил день показательных стрельб батальона. В первый день стреляли из винтовки, во второй — из пулемета. Речей, бесед и разговоров на этот счет было много, как и тренировочных стрельб. Лейтенант поначалу решил нескольких слабаков выдать за больных, оставить в казарме, но в последнюю минуту испугался задуманного и привел взвод на стрельбище в полном составе. Стреляли по десять человек из каждого взвода, но отбирал стрелков заместитель комбата. Когда объявили общие результаты, Артур готов был застрелиться — наш взвод занял одно из последних мест. Лейтенант понимал, что произошло. Ведь на учебных стрельбах курсанты, кого отобрали (я в их число не попал), стреляли прилично. Все ждали — что будет?

    Артур не застрелился. А вскоре его постиг еще один удар. Подвернулся случай, которого мы все так нетерпеливо ждали.

    23 февраля всех курсантов собрали на плацу, и начальник училища зачитал приказ Верховного Главнокомандующего. Как забыть последние слова приказа: «Всей Красной Армии добиться того, чтобы 1942 год стал годом окончательного разгрома немецко-фашистских войск и освобождения от гитлеровских мерзавцев». «Ура! Превосходно!» — раздавалось в душе каждого; мы верили Сталину и мало задумывались, осуществим ли его приказ, слышались даже разочарованные голоса: «Значит, не успеем попасть на фронт? Война закончится без нас?..» Война, как известно, продолжалась еще долгие три с половиной года, и лишь в начале сорок третьего, под Сталинградом, забрезжила первая заря надежды, ошеломившая не только Германию, но и весь мир.

    В ту ночь, как обычно, курсанты взвода несли караульную службу. На своей точке Димка стоял один. Вдруг в темноте за деревьями мелькнул силуэт человека. Димка заметил и не оплошал, скомандовал, как положено по уставу:

    — Стой! Кто идет?! Пароль!

    Ему не ответили. Тогда Димка снял с плеча винтовку, клацнул затвором и, исполняя обязанности часового, заорал:

    — Стреляю в воздух, затем в тебя! Считаю до трех!

    Силуэт отозвался:

    — Не дури, Окунев! Это я, ваш лейтенант. Убери винтовку и вызови начальника караула.

    Командир взвода двинулся прямиком на Димку, который тут же положил его в снег.

    — Как же я сплоховал, — огорчился лейтенант, — не выяснил пароль. Надо знать этих мерзавцев…

    Время тянулось медленно. Прошло минут двадцать. Димке хоть бы что — в длинном кожухе, валенках, меховой шапке. Зато лейтенанту, в сапогах, каждая минута на замерзшей земле казалась часом. А курсант все держал его под прицелом, не желал звать караульного.

    — Вызывай начальника караула, Окунев! — закричал Артур. — У меня замерзают ноги!

    Димка в ответ:

    — Молчать! Надо знать устав караульной службы! — И вдруг: — «Осмелюсь доложить, товарищ лейтенант, у нас в Чешских Будейовицах был похожий случай…»

    Лишь исполнив свою любимую сценку, «бравый солдат Швейк» разрешил Артуру подняться и убираться к чертовой матери.

    Вот так обернулось для ревностного командира взвода желание проверить своих подчиненных.

    На следующий день казарма торжествовала, а Димка стал всеобщим любимцем и героем.

    Женечка

    Чаще, чем ко всем, Артур придирался к Женечке. В этом случае предела вывертам его злобного ума не существовало. Курсант же, стиснув зубы, беспрекословно выполнял любые приказания командира.

    Почему курсанты называли Женю Иевлева — Женечкой? В этом проявлялась благородная способность к сочувствию. Рота знала его историю: за два месяца он потерял всех — мать, сестренку, отца и деда, остался совсем один.

    Женечка — это вообще особый случай. Семнадцатилетний ленинградский мальчик. О таких, как он, сегодня сказали бы: типичный акселерат. Высоченный — казалось, встань он на табурет — доберется до казарменного потолка своими тонкими длинными руками. Стройный, с красивым, добрым лицом — и лицо это чаще улыбалось, чем хмурилось, этот статный мальчик родился, чтобы танцевать на балах, а время заставило его стать солдатом. Когда Женечка шел по плацу — не резкой солдатской походкой, а плавно, царственно, красиво — это раздражало сержантов; «гражданка» так и сквозила во всем, не только в походке, но в манере держаться, даже в форменной одежде. Мы же, глядя на столь удивительное явление, получали двойное удовольствие.

    Иногда по ночам Женечка втихомолку плакал, о чем знали лишь соседи по койке. Судьба его семьи, как и тысяч других ленинградских семей, оказалась трагичной. За две недели до войны его мать с маленькой сестренкой уехали в Крым и пропали. Отца забрали в армию, и, защищая Ленинград, он погиб под Колпином. Женя остался с дедом, который не выдержал и месяца блокады.

    В армию Женю не взяли: ему только исполнилось шестнадцать. Чем он только не занимался в те суровые дни, чтобы добыть спасительный хлебушек. Таскал ящики в порту, убирал на улицах трупы, помогал отправлять на фронт снаряды, работал в молодежных группах с детьми-сиротами, которых в осажденном врагом городе становилось все больше. Горком комсомола направил Женю в госпиталь санитаром. Он выполнял свои обязанности добросовестно, и ему разрешили (он попросил) жить при госпитале.

    Случай помог ему выбраться из блокадного города. Сталин приказал вывезти из Ленинграда около десяти еще остававшихся там академиков с их семьями, за ними прислали «дуглас». Некоторым ученым, старым, больным и одиноким, понадобились сопровождающие. Начальник госпиталя, желая спасти мальчика, устроил его помощником к одному из стариков. Женя согласился, так как надеялся, что с Большой земли легче будет разыскать мать и сестру.

    Подопечным Женечки оказался в прошлом знаменитый ученый, а теперь — больной, хромой и полуслепой старик, но с ясной головой. С первой встречи они понравились друг другу. Через несколько дней прилетели в Куйбышев, и первое, что сделал Женя, — написал и отправил письма, куда только можно, всем, кто имел хоть какое-то отношение к поискам пропавших в неразберихе перемещений начала войны. Он верил, что найдет своих близких.

    Около месяца старик и юноша дружно прожили в Куйбышеве. По вечерам садились за стол, и ученый часами рассказывал своему благодарному слушателю о «Слове о полку Игореве», о великом русском историке Николае Карамзине, о пушкинском окружении.

    — Целые эпохи русской истории с ее лучшими именами представали как наяву, — рассказывал нам с Юркой Женечка. — Это было чудо! А стихи из уст старика лились бесконечно, словно прямая речь…

    До войны Женя мечтал поступить в Ленинградский университет, и вот мечта его сбылась: Андрей Павлович, известный академик, был и в единственном числе — как целый университет и читал ему, одному, полноценный курс лекций!

    Увы, их занятия скоро закончились. В декабре Женю призвали в армию. Академик пытался что-то сделать, добиться отсрочки призыва, но ему быстро прислали взамен медсестру, сказав: «Мужчины сегодня нужнее на фронте».

    — Какой я солдат, — говорил Женя, — даже шинели не нашлось мне по росту.

    Между тем однажды он спас мне жизнь. Во время марша я нес за спиной на лямках шестнадцати килограммовую плиту от 82-мм миномета. Когда переходили по бревну узкую речонку, я, поскользнувшись, потерял равновесие и свалился в воду. Только чудом стальная плита не переломила мне позвоночник. Спас меня шедший следом Женечка, — этот высоченный парень с длинными руками мигом сложился вдвое, изловчившись сорвал с моих плеч лямки и в мгновение оттолкнул плиту.

    Восстановив ряды, двинулись дальше. Выручили товарищи, с разрешения командира забрали у меня плиту, дали сухую тряпку — подложить под мокрую шинель, кто-то поменялся со мной шапкой. Вернулся я в казарму весь сырой и заледеневший. Сразу надел сухое белье, перемотал портянки, растерся докрасна полотенцем — и все обошлось. Случись такое еще пару месяцев назад…

    Учился Женя хорошо. Он никого ни о чем не просил, старался сам дойти до всего, был скромен, предельно вежлив и отзывчив. Единственное, о чем он просил дневальных, — послушать в десять утра передачу «Поиск». В то тяжелое время радио взяло на себя благородный труд поиска пропавших — Женечка каждую неделю отправлял туда письмо и все ждал ответа. Вечером он спешил в Ленинскую комнату в надежде услышать по радио выступление ленинградской поэтессы Ольги Берггольц. Когда раздавался ее хрипловатый низкий голос, парень весь сжимался, на глазах выступали слезы. Однажды я стал одновременно и слушателем Ольги Берггольц, и свидетелем его душевного состояния. Поэтесса в тот вечер читала удивительные стихи! Я запомнил всего одну строфу:

    В грязи, во мраке, в голоде, в печали,
    Где смерть, как тень, тащилась по пятам,
    Такими мы счастливыми бывали,
    Такой свободой бурною дышали,
    Что внуки позавидовали б нам.

    Женечка одними губами повторял за ней стихотворные строки. В этот момент вошел комиссар. Подошел к Жене, обнял его:

    — Сынок, нельзя плакать. Ты же солдат.

    — Да, да, — ответил Женечка. И, как маленький, прошептал: — Больше не буду.

    Между тем чем дальше, тем больше комвзвода не баловал Женечку, напротив, всякий раз старался его унизить. Если нас он наказывал одним нарядом, то Женечка за ту же провинность получал два. Он посылал курсанта на самые неприятные работы — чистить конюшни или отхожие места, причем в то время, когда все обедали, поэтому тот оставался голодным. Поговорили с комиссаром. Вроде бы Артур присмирел. Но потом опять взялся за свое. Теперь он изобрел новый метод издевательства: ставил того, кто, как он считал, провинился, по стойке «смирно» и читал ему лекцию, которая в основном состояла из ругани и хамства. Самое невинное в наш адрес: «Не трясись, курсант!» — любимое выражение Артура. Или: «Вы отрицательный элемент нашего взвода!» После столь унизительных экзекуций ты чувствовал себя пришибленным, долго не мог прийти в себя.

    Особенно Артур разозлился на Женечку после произошедшей между ними стычки. Артур о чем-то спросил Женечку, тот начал отвечать:

    — Я думаю…

    Лейтенант взъярился:

    — Кто вам разрешил думать?!

    Курсант не выдержал подобного идиотизма:

    — Я сам разрешил!

    Услышав ответ курсанта, лейтенант осекся. Понял, что сморозил что-то не то, но признаться в этом даже себе не захотел.

    В один из дней, когда мы вернулись со стрельбища и только собрались на обед, Женечка свалился на пол и несколько минут пролежал без сознания. В другой раз рота была на длительном марше — Женечка не прошел и половины пути, пришлось отправить его обратно в казарму.

    Артур воспользовался этими случаями и написал рапорт на имя командира батальона об отчислении Женечки из училища и отправке на фронт рядовым. Командир батальона дал рапорту ход. Высшее начальство распорядилось иначе. Прежде всего оно запросило мнение врачей. Те объяснили случившееся с курсантом общим истощением организма, подорванного в блокадном Ленинграде, и недостаточным питанием в училище. Начальник училища распорядился ежедневно дополнительно выдавать Женечке из своего резерва стакан молока, сто граммов хлеба, тридцать граммов масла и три кусочка сахара.

    Женечка часто отворачивался от нас, когда пил молоко или вторую кружку сладкого чая. В казарме, солдатской столовой и в бане все равны, так принято в армии, и Женечка предлагал поделиться с нами, но не помню, чтобы кто-то клянчил у него хоть полкусочка сахара. Через какое-то время, ближе к весне, он повеселел. Но полностью так и не оправился до самой отправки нас на фронт. На то была своя причина: никаких известий о родных он все еще не получил.

    По мере того как таяла надежда, Женечка все чаще старался уединиться, стал более раздражительным, замкнулся на одной мысли — о родных, она не оставляла его ни днем ни ночью. Юра второй раз поговорил с комиссаром. Тот посоветовал не трогать парня:

    — Что вы от него хотите, он совсем еще мальчик, и за короткое время пришлось столько испытать. Надо дать ему окрепнуть морально, физически. Главное, он не должен сломаться, присматривайте за ним, мало ли что бывает.

    Я пытался понять, почему Артур больше всех невзлюбил Женю. Думаю, причина одна: Женя был истинный интеллигент. Во всем. Таких людей я много встречал среди ленинградцев, в отличие от москвичей, среди которых, увы, редки подобного типа люди. Говорю в порядке самокритики, я тоже москвич.

    Шурка

    Расскажу о Шурке. Сам он был из казаков, хотя в училище держался собственной линии. Койка его была над моей. Поначалу он встретил меня ни так ни сяк. Я обратился к нему по-доброму: «Здравствуй». Он холодно ответил: «Мое». Я не понял, подумал: может, обижен, что я занял нижнюю койку? Но моей вины тут не было никакой: где кому спать, определил старшина. Предложил Шурке обмен койками, он отказался, вернее, никак не отреагировал. Отношения с ним налаживались трудно и потеплели внезапно. Мы сбрасывали снег с крыши казармы; Шурка, вроде бы крепкий, опытный парень, поскользнулся и полетел вниз с третьего этажа. Ему повезло, он угодил в огромный снежный сугроб. Но все-таки растянул ногу и больше недели пролежал в госпитале, я несколько раз его навестил.

    Когда Шурка вернулся, чуть прихрамывая, и представил взводному бумагу об освобождении на две недели от строевой подготовки и стрельб, Артур назвал его симулянтом. Я встал на защиту, постарался объяснить лейтенанту, как все было. Он прикрикнул: «В армии не заступаться! Командир знает!» Но меня поддержал взвод.

    После этого случая я стал замечать, что Шурка постепенно меняет свое отношение ко мне. Он подобрел, старался помочь там, где я не справлялся на занятиях. С первых дней в училище стало понятно, что с техникой я, как говорится, на «вы». Заметив, что мои неловкие пальцы во время сборки карабина не добираются и до курка, Шурка немало со мной повозился, пока у меня не стало более или менее хорошо получаться. После чего заставил меня поцеловать ложе карабина — в знак взаимной дружбы с оружием.

    Мы часто беседовали с Шуркой, иногда он задавал вопросы, как бы проверяя меня:

    — Почему в столице магазины набиты жратвой, а в станицах у магазинщиков — больше водка да папиросы? — Или: — Видел ты Сталина? Говорят, он маленького роста и рябой, не такой, как на портретах малюют.

    Попробуй ответить честно на такие вопросы! Про Сталина я сказал так:

    — Сталина я не мог видеть, мы жили в Харькове. Зато я видел всех украинских вождей — Косиора, Постышева, Петровского. В то время Харьков был столицей Украины, и на Первомайском празднике они стояли на трибуне. А я тоже там был, стоял на трибуне.

    — Это как же? — удивился Шурка.

    — Мы жили в знаменитом доме № 116 на Сумской улице, соседом нашим был старый большевик Шлейфер, он взял с собой на трибуну сына, ну и меня заодно.

    — Сколько тебе было?

    — Десять. Еще в тот день я видел знаменитого пограничника Карацупу с его Джульбарсом, немецкой овчаркой. Сам понимаешь, они тогда интересовали меня гораздо больше, чем вожди.

    — А почему ты назвал свой дом знаменитым?

    — Это самый красивый дом на главной улице Харькова, его построил архитектор из Германии. Этот архитектор, тоже наш сосед, влюбился в русскую женщину. После окончания контракта он попросил советское гражданство, и они поженились. Но очень скоро его жена погибла. Она любила кататься на велосипеде по Сумской — тогда на весь город велосипеды имелись, может, у десятка счастливчиков, и на нее наехал грузовик. А немца арестовали в тридцать шестом, мы его потом не видели.

    Я как-то спросил Шурку, почему он не участвует в «баловстве» своих товарищей? В ответ он только махнул рукой: «Пацаны!» Нередко он молчал, — видимо, что-то затаенно обдумывал, переживал. Много курил. Самое же для меня главное, он пытался оградить меня от козней своей братвы, за что я благодарен ему до сих пор.

    Описание моей жизни в эти четыре месяца в училище будет неполным, если не рассказать о встрече с одной удивительной девушкой по имени Зина.

    Зина

    Нас учили науке воевать и побеждать противника, но я так и не понял, как это можно осуществить, если мы не прочитали ни одного военного учебника или хотя бы пособия. Вся учеба строилась в основном по принципу: делай, как я. А если предложишь свое, в ответ услышишь: «Не умничать! Выполнять приказ!»

    С трудом, но я все же добился права раз в две недели за счет личного времени, то есть в «час свободы», посещать библиотеку. Библиотека училища обслуживала в основном командный состав и их семьи — от меня потребовали написать рапорт на имя командира батальона и согласовать его решение с комиссаром и командиром роты. «Обязуюсь никаких выписок из книг не делать, — значилось в стандартной форме рапорта. — Если прочту что-то непонятное, обращусь к комиссару».

    Получив разрешение, исполненный радости, я, не мешкая, отправился в библиотеку. Между прочим, это было впервые в жизни, и я был полон любопытства: какая она, эта библиотека, как там хранятся книги, как их разыскивают среди многих, многих других?..

    И вот я переступил порог библиотеки.

    За маленьким столиком сидела приветливая девушка в форме старшего сержанта. Лет двадцати трех, не старше. С короткой стрижкой и симпатичным лицом. Звали ее Зина, так обратился к ней пришедший до меня читатель. Пока они беседовали, я оглядел длинные ряды книжных полок. Книги, как часовые, застыли в четком строю, словно охраняя свою хозяйку.

    Наконец мы остались одни. Я попросил разрешения обратиться, Зина рассмеялась:

    — При посещении библиотеки советую вам забыть о субординации, я признаю неуставные отношения, так проще.

    — Зина, поверите ли, я первый раз в жизни попал в библиотеку! Столько книг! Какое богатство, просто чудо!

    — Совсем недавно книг было гораздо больше, — откликнулась девушка.

    — Куда же они подевались? Их что, крысы съели?

    — Хуже. Крысы — с человечьим лицом.

    Ничего себе откровенность! И с первой же встречи! Я замолчал, понимая, что ступил на минное поле. Притихла и Зина, пристально глядя на меня. Надо срочно переменить тему! И я затарахтел:

    — По мере того как продолжается война, печать все чаще сравнивает нападение Гитлера на СССР с походом Наполеона. После окончания училища, когда я попаду на фронт, мои солдаты непременно спросят меня об этом. Вы не порекомендуете мне хорошую книгу о войне 1812 года?

    Зина поглядывала на меня, словно изучая:

    — Вижу, вы курсант необычный, мыслящий. Это хорошо, библиотекари ценят таких читателей.

    Она поднялась со стула, юркнула в глубь книгохранилища и вскоре вернулась с книгой в красочной обложке:

    — Вот, пожалуйста, это роман Виноградова «Три цвета времени» — лучшая книга у нас о войне 1812 года. Советую прочесть. Вы познакомитесь и со Стендалем, его личными впечатлениями о походе Наполеона в Россию, — Виноградов много его цитирует. — Как видно, она кое-что прочла на моем лице и добавила: — Стендаль был участником этого похода.

    Я покраснел.

    — О, вы еще не разучились краснеть, курсант, — моментально среагировала Зина. — Приходите, буду вам рада.

    Она все поняла. О Стендале в то время я знал лишь понаслышке, а точнее, слышал это имя в доме родителей, сам же больше увлекался Уэллсом, Майном Ридом, Купером, конечно — Дюма и Жюлем Верном.

    Меня взволновало общение с Зиной, и через две недели я снова пришел в библиотеку. Когда мы ненадолго остались вдвоем, Зина вдруг попросила меня рассказать о себе. Я удивился: зачем ей моя биография? Но не стал ломаться, исповедался, стараясь быть покороче: о маме, отце, его аресте в тридцать седьмом и как потом к нам пришли с обыском ночные пришельцы:

    — Они забрали два мешка документов и книг, почему-то искали книги, вышедшие до 1933 года. Забрали и редкие книги, особенно было обидно за роскошный пятитомник Пушкина. Папа тогда, как и многие ответственные работники, ежемесячно получал талоны на бесплатное приобретение книг. Он закончил начальную школу, но стал высокообразованным человеком, так как много читал. А те запихали наши книги в мешки и унесли. На следующий день я аккуратненько снял с дверей папиного кабинета сургучные печати и вытащил оттуда лучшие из оставшихся книг. Потом пошел в соседний дом, где жил один из тех незваных гостей, и пожаловался на плохо сделанные печати, якобы они разломались. Этот тип чуть не спустил меня с лестницы, но все же кто-то из них пришел и поставил новые печати.

    Этот случай показался Зине забавным, она залилась смехом:

    — Ох, какой ты герой, курсант, сколько же тебе тогда было?

    — Около пятнадцати.

    — Стендаль был прав: «Юность — время отваги!» — Она произнесла это приподнято и погрозила пальцем: — Наверное, зря, курсант, тебе разрешили посещать библиотеку.

    Опять мы оказались на минном поле. Вероятно, ей нравилось расспрашивать курсантов, узнавать наши литературные пристрастия, пытаясь понять, кто перед ней.

    — А сейчас папа работает начальником большой стройки в Кыштыме, оттуда я и приехал в училище, — закончил я свой рассказ.

    — Да, слава богу, крысы с человечьим лицом не съели твоего отца, — с сочувствием сказала Зина. — Посчастливилось тебе, курсант.

    На этом мы расстались. Но я уже точно знал, что обязательно опять приду в библиотеку.

    Юлик Герц. Саша Пушкарев

    Как могли принять Юлика в училище?! Близорукий, без очков ни на шаг, лишь на ночь он укладывал их отдохнуть на тумбочке возле койки. Худощавый, с впалыми щеками. С носом, похожим на клюв цапли. Мешковатый. В строю он казался случайным человеком. И поразительно! Как ни пытался Артур — с первых же дней! — задавить парня, курсант не поддавался. Больше того, Юлик оказался старательнейшим из старательных, любой приказ взводного выполнял быстрее других — всегда пунктуально и точно.

    Несмотря на сильную близорукость, Юлик прилично овладел всеми видами оружия, стрелял по мишеням не хуже других, успевал в строевой подготовке, а в уставах стал первым. Любые сложности в отношениях с командиром, и не только с ним, он превращал в шутку, мгновенно находя слова, гасившие раздражение. Как-то, еще вначале, Юлик вовремя не поприветствовал взводного, и тут же получил втык:

    — Курсант Герц, — набросился на него Артур, — я вас заставлю отдавать честь всем столбам подряд!

    Юлик улыбнулся и ответил своей любимой фразой:

    — Мысль, не лишенная смысла.

    Однажды «очкарик», как его именовали курсанты, не явился на утреннюю зарядку. Вечером узнали, в чем дело. Оказалось, проснувшись, он не обнаружил на тумбочке очков. Старшина обратил внимание на курсанта, который не вышел на зарядку. Герц сказал о пропаже, вернее, краже очков, тут же, на глазах старшины, направился к койке Яшки, одного из казаков, которого приметил утром возле своей кровати, и спокойно извлек очки из-под Яшкиной подушки.

    Старшина замял дело, и Юлик решил сам постоять за себя. Вечером он подошел к ворюге:

    — Как тебе не стыдно… — вроде бы спокойно начал Юлик.

    — Ах ты, пархатый! — зло выругался Яшка. — Ты на кого замахнулся?!

    Вот тут Юлик не выдержал и ударил, да так, что у Яшки потекла кровь из носа. Казаки мигом окружили взбешенного «очкарика». Дело принимало дурной оборот, назревала драка. Вмешался появившийся старшина. Через два дня курсанта Герца перевели в другую роту.

    Ни я, ни Юрка не успели понять Герца и, возможно, сблизиться с ним. В первую нашу беседу он ослепил нас блеском своих речей, поразил непривычной учтивостью, от которой мы стали отвыкать. Я был буквально околдован его манерой держаться, красиво и умно говорить. Юрку словесные виражи Юлика не тронули, после первого же разговора он высказался определенно:

    — Уж больно этот Герц какой-то искусственный, дерганый, весь в тревоге. И высокомерия в нем много, только себя слышит, отнюдь не ждет иных суждений.

    Это он точно заметил. Герц старался во всем показать себя необычным, не пропускал случая кого-нибудь разыграть, был фантазером — а нам казалось, что он несет вздор. Объясняя свое неординарное поведение, Юлик шутил:

    — Жизнь слишком коротка, чтоб ее принимать всерьез.

    Как-то он назвал нас с Юркой «книжными червями», а себя объявил врагом книги. В то же время однажды продекламировал наизусть — при общем внимании стихшей казармы — знаменитый монолог Гамлета «Быть или не быть…». Мы с Юрой тоже были потрясены, я, например, вообще не читал Шекспира.

    — Никак не могу понять тебя, Герц, — сказал Юрка, — кто ты: рыцарь мысли или гороховый шут? Только не обижайся, я по-дружески.

    — Я и сам себя не могу понять, — ответил Юлик.

    Когда мы собрались с Юркой в библиотеку, Юлик язвительно вопросил:

    — Ну что, защитнички Родины, в Храм книги собрались? Больно вы в книгах живете, а завтра зачет по «максиму».

    — Иди ты к черту вместе с твоими советами, — огрызнулся Юрка.

    Юлик и потом не раз пытался убедить нас в бесполезности чтения.

    — Книги приучают к чужим мыслям, а значит — к несамостоятельности суждений! — возглашал Юлик. — Чтение — это сон мысли!

    Мы с Юркой не реагировали на столь примитивные, как мы полагали, взгляды, — отходили, оставляя его в одиночестве.

    Зато когда мы расставались, Юлик поглядел на нас с Юркой таким долгим горестным взглядом, что мы его пожалели.

    Уход из взвода «очкарика» никого не взволновал, остался малозаметен, а лейтенант ему явно обрадовался.

    Вскоре наш взвод восполнили, место Герца занял Саша Пушкарев — уральский крепыш, спортсмен, классный курсант.

    Он понравился мне с первого взгляда. Рослый, физически развитый, с крупными чертами лица, широкой грудью, крепкими руками. Казалось, такие люди родились, чтобы стать вожаками. Саша не стал им, но в спорте преуспел: возглавил волейбольную команду училища.

    Спортсменов среди курсантов было немного, да командиры не очень и заботились о воспитании новых спортсменов — канитель! А вот получить в готовом виде волейболиста, гимнаста, конькобежца, лыжника — это пожалуйста! Сашка же не только сам преуспел, но и старался привлечь к спорту каждого.

    Кругозор Саши был невелик. Зато беспредельны были его душевность, доброта, щедрость. Он никого не утомлял, никому не надоедал, всегда был открыт и приветлив.

    Комиссар

    Комиссар батальона посещал нас чаще, чем иные командиры. Например, своего комбата за время учебы мы видели всего два раза: во время приема и в день принятия присяги. Встреч с комиссаром мы всегда ждали, и они нас не обманывали. Он приходил в казарму то с радостным, то с мрачным лицом, — как мы понимали, это зависело от событий на фронте. А вскоре «солдатский телеграф» донес весть о трагической судьбе двух его сыновей, кадровых командиров, — оба погибли в первые дни войны. Однако этот человек всегда вел себя ровно, старался быть приветливым, искренним. Сколько воли и мужества нужно было иметь, чтобы так владеть собой.

    Комиссар никогда не уходил от острых вопросов, не лавировал; он пытался отвечать нам правдиво, хотя все чувствовали, как трудно это ему дается. Говорил он просто и ясно, разъяснял логично и аргументированно. Правдивость его, по тем временам, граничила с личной храбростью.

    — На учениях один из «красных» пленил «синего» и отвел к командиру для допроса, — однажды рассказал комиссар. — Тот рассердился: «Зачем ты взял его в плен? Если начнется война, солдаты противника сразу же станут переходить на нашу сторону, появится много „языков“». Вот такими мы были наивными. Не знали, насколько страшен враг, ослепленный гитлеровской пропагандой.

    В Тюмени открыли тыловые госпитали для тяжелораненых, комиссар их навещал, беседовал с ранеными и часто рассказывал нам об их драматичных судьбах. Впервые не из газет, а после личных встреч комиссара с ранеными-очевидцами, мы услышали о красноармейцах, чудом вырвавшихся из плена, о жутких массированных бомбежках поездов и пароходов с гражданским населением, о бессмысленной гибели детей, женщин, бежавших от оккупации и расстреливаемых с самолетов на дорогах, о бомбежках в прифронтовой полосе санитарных составов и госпиталей…

    Своей открытостью он внушал доверие, притягивал к себе. Встречаясь или беседуя с ним, каждый знал, что он никого не унизит, не обидит, не обругает, а поддержит, поможет. Комиссар умел слушать и пытался понять — бесценные качества, которые, увы, имеет не всякий. Естественная простота ощущалась не только в его речи, но и в умении себя держать, в теплом, искреннем отношении к людям.

    Встречи с комиссаром окрыляли, давали пищу для размышлений; я понял тогда, что владеть массами — это большое искусство. Казалось, этот человек весь соткан из доброты; в то же время он страстно ненавидел фашистов и, встречаясь с нами, всякий раз подчеркивал это, старался внушить нам ненависть к врагу, подкрепляя свои мысли примерами из знаменитых в то время фронтовых очерков и военной публицистики Эренбурга, Шолохова, Алексея Толстого, Константина Симонова. Он поступал так потому, что понимал, насколько мы еще зеленые, плохо знаем страшного противника, с которым совсем скоро нам придется воевать.

    Стоит рассказать и о дискуссии по «еврейскому вопросу», случившейся на политзанятии. Помимо политрука — заместителя комиссара, который вел занятие, в кабинете присутствовал и сам комиссар. Один из казаков вдруг спросил:

    — Почему фашисты ненавидят евреев и всех их убивают?

    Политрук задал встречный вопрос:

    — Откуда у вас такие сведения?

    Курсант покраснел, заерзал на табуретке, ответил уклончиво:

    — Все так говорят.

    Вот тут-то и прозвучал грозный комиссарский глас:

    — Так отвечать командир Красной Армии не имеет права!

    Далее, уже спокойнее, комиссар рассказал о расовой политике Гитлера, о роли антисемитизма в фашистских планах завоевания мирового господства.

    — Гитлеровцы убивают не одних евреев, — подвел итог комиссар. — Русских, белорусов, украинцев они тоже убивают. А в первую очередь убивают коммунистов, комсомольцев, комиссаров и военнопленных. Вы должны уметь разбираться в политике, чтобы уметь разъяснять ее своим солдатам.

    Из всех встреч с комиссаром особенно запомнилась одна — состоялась она под самый конец учебы в училище — он поделился с нами своим пониманием роли командира на войне. Все, сказанное им, относилось к нам — будущим командирам взводов, и рота буквально замерла, курсанты прислушивались к каждому сказанному слову.

    — Для солдата его командир — это постоянный и единственный главный представитель Родины, — сказал комиссар. — Самый близкий для него человек во фронтовой жизни — в дни успеха, поражений и, возможно, в час его гибели. Командир обязан на собственном примере научить солдата любви к Отечеству, а это главный залог нашей победы. В свою очередь командир ответственен перед Отечеством за судьбы вверенных ему людей, за их воспитание и обучение, за обеспечение их физических и духовных нужд. Достигнуть желаемого можно только на основе солдатского братства — внутренней связи между командиром и подчиненным. На фронте основная забота командира — солдат! Фельдмаршал Суворов, обходя ночью спящий лагерь и встретившись с караульными, попросил их петь и разговаривать потише: «Пусть спокойно поспят русские витязи». Разумеется, песни караульных никак не могли потревожить спящее войско. Но на следующий день весь лагерь уже знал, что сам полководец говорил шепотом, чтоб не помешать спящим солдатам. Так рождается братство. К этому вы должны стремиться.

    Кто-то спросил:

    — Что вы считаете самым важным в личности командира?

    — Честь! — отрубил комиссар. — Во все времена в русской армии главной святыней для командира считалась честь!

    Мы с Юркой ахнули! А где вера в партию? в коммунизм? Где верность присяге? На тебе: честь! Как не вязались со сказанным бульдожьи повадки нашего лейтенанта, его отношение к нам, курсантам, — завтрашним командирам. Впрочем, где-то таилась и другая мысль: а может быть, то, что проделывает с нами Артур, — это и есть проведение в жизнь знаменитого суворовского принципа: «Тяжело в учении — легко в бою»? Но нет! Не в такой же форме!

    А комиссар продолжал:

    — Честь командира — это его высокие нравственные качества и его верность присяге. Воля, характер, честь закаляют мужество, облагораживают храбрость — без них нет командира.

    Только позднее мы поняли: то было последнее напутствие комиссара, — видимо, он уже знал о нашей досрочной отправке на фронт.

    Опять «еврейский вопрос»

    Разговор с комиссаром «по еврейскому вопросу», видимо, не пошел впрок казакам. Скандал произошел в бане. Как ни старался я прикрыть обеими руками свое мужское достоинство, примитивная хитрость не сработала, скорее распалила Фоню, самого задиристого курсанта с коротеньким чубчиком. В присутствии взвода (мы уже одевались) он громким голосом съязвил в мой адрес:

    — Чего прячешь свой «мундштук»? Все уже видели, что ты обрезанный еврей.

    Я растерялся — просто не ожидал подобной гнусности. Спас неловкое положение Шурка.

    — Фоня! — заорал он. — За то историческое надругательство над младенцем, что тебе как кость в горле, отца Борьки вышибли из партии. А ты свой… хошь выставляй, хошь прячь, все равно душонка твоя как была, так и есть говенная! Не цепляйся больше, курвий лапоть, к курсанту! Усек?!

    У Фони от неожиданности чуть подштанники не упали; он обалдело поглядел на братву, ища поддержки, и, не найдя таковой, опустил голову, не стал цеплять и Шурку. После столь неприятного случая Женечка назвал казачью шпану «разбойниками». А как их иначе назвать?

    Сколько пакостей они учиняли в казарме! Мочились в чужие сапоги, сбрасывали с «очка» в уборной, разбрасывали постели, по-мелкому воровали, в бане срезали с кальсон тесемки, не давали всем спать; во время посещения клуба — нам раз в две недели показывали кино, — если им что-то не нравилось на экране, орали, как бешеные, хлопали стульями. Как ни странно, им все сходило с рук. Курсанты их не просто не терпели, а презирали, но связываться с ними никто не желал. А жаловаться начальству в армии не принято — такова старая армейская традиция. Братва изводила даже Артура, окрестила его «эстонским жидовином». Все это было гнусно, противно и грустно.

    За полгода из девятнадцатилетнего романтика, фантазера, «интеллигентика», как окрестили мою персону курсанты, предполагалось вылепить крепкого командира, способного не только распоряжаться человеческими судьбами, но и самому беспрекословно выполнять приказы вышестоящего. Был ли я готов к этому? Вероятно, нет. Вспоминаю случай, который сам по себе и не важен, но хорошо высвечивает мой юношеский портрет.

    Обычный учебный день. Мы зубрим полевые уставы. Я сижу в последнем ряду, на коленях у меня тургеневские «Вешние воды», прикрытые для видимости растрепанными страницами устава. Артур, заметив мою слишком уж простую хитрость, как дикий зверь, одним прыжком оказался рядом, выхватил книжку и, даже не взглянув на обложку, остервенело швырнул ее в печку, в которой, весело потрескивая, горели дровишки. Взволнованный прочитанным, отключившийся от реальности, забыв о том, что передо мной командир, я, как мальчишка, выпалил ему в лицо:

    — Как вы смели?! Вы можете наказать меня, но сжигать великого русского классика!..

    Лейтенант, оборвав мою гневную речь, скомандовал:

    — Встать! Смирно! Два наряда вне очереди! Великому классику — первый, второй — вам!

    Курсанты от хохота держались за животы; спокоен, как всегда, был лишь Юрка.

    Когда сегодня я вспоминаю этот случай, он кажется мне забавным. Но тогда мне было далеко не смешно, мои слова были совершенно искренни, я не понимал поступка лейтенанта, смеха товарищей.

    Вечером я чистил картошку, а потом мыл сортир.

    Уставший улегся на койку, в голове вертелось всякое. Как сложна жизнь! Я беспомощен во всем, что невозможно мерить школьными рамками, — это ужасно! Почему мне не удается перешагнуть порог, стать взрослым? Кто может помочь мне? Мои командиры? Нет. Кто же?.. Мы живем в искусственном мире — мире фантазий и иллюзий. Научились красивым фразам и не научились исполнять даже то немногое, что умеем. Наши головы забиты цитатами, причем девять из десяти этих догм — непонятны, туманны или ложны. Что же ценно, а что — нет?! Да, надо прекратить лгать себе и другим. Как все просто! Но как это сделать?! Пройдет совсем немного времени, и мы поймем: лишь самые простые честные поступки определяют ценность человека. Только я сам могу и должен помочь себе стать взрослым.

    Как я отнесся к поступку командира? Неужели не понятно? Командир — это власть, солдат — бессловесный подчиненный. С древности до наших дней военная машина держится на жесткой субординации.

    Глава вторая

    Выпуск

    Апрель — май 1942 года

    Минометчик — без миномета

    Присяга. К ней мы готовились воодушевленно. Без конца повторяли текст. В день торжества на полдня отменили занятия. В столовой испекли отличные булочки с повидлом и выдали дополнительно по кусочку сахара. И вот я подписал присягу на верность Родине. Конечно, как все, ходил гордый от сознания своей миссии. Я понимал: скоро — на фронт.

    Шло время, и напряженность занятий усиливалась. Наполовину сократили свободный час. Уменьшили часы, отведенные на изучение уставов, шагистику. Все было подчинено боевой подготовке. Чаще стали выходы в поле. Несколько раз в месяц комроты старший лейтенант Ковальчук выводил взвод в поле и разыгрывал с нами возможные боевые ситуации. Например: предстоит атака, но артиллерия подавила не все огневые точки противника — может ли наступать батальон, или нужно дождаться их полного уничтожения? Или: мы на марше, вдруг на колонну налетают немецкие самолеты — как действовать? Как поступить на переправе, если времени в обрез, а саперная часть отстала? Где лучше выбрать позиции для минометного взвода? Что делать, если на минометную батарею движутся танки противника? Много самых неожиданных ситуаций — и различные варианты решений. Комроты обозначает их содержание и обращается к нам: «Ваше решение?» Тридцать секунд на обдумывание. Затем, если в ответ молчание, обращается к следующему: «Ваши действия?» Дальше — новый сюжет…

    Полезное и увлекательное занятие — никто не сомневается. Все же во всем том, что мы делали, какие разыгрывали ситуации, как вели себя, принимая те или иные решения, присутствовала какая-то искусственность, далекая от реальных боевых обстоятельств и действий. Нас учили многим премудростям в полевых условиях, но знания эти носили абстрактный характер, что стало понятно нам позже, и совсем не в учебной обстановке.

    К сожалению, много времени было потрачено на изучение устаревшего оружия. Например, мы тщательно разбирали трехлинейную винтовку образца 1891 года, когда на поле боя уже появилось автоматическое оружие. Наконец приступили к изучению миномета. Разбирались с материальной частью, практиковались в установке прицела, определении расстояния в процессе ведения огня. Но возились мы с ротным 50-мм неразборным минометом и мало времени уделили 82-мм миномету, не говоря о 120-мм, — их до выпуска мы так и не изучили.

    Это странно звучит, но за четыре месяца учебы никто из нас ни разу не выстрелил из миномета, а ведь мы числились в минометном батальоне. Вероятно, предполагали сделать это напоследок, но и напоследок не вышло.

    Скандал

    Дополнительно отвели еще один день на стрельбы. После стрельб и произошло чепэ. Возвращались мы со стрельбища измученные, голодные, продрогшие, почти целый день провели на жутком морозе, одна дорога туда-обратно — четыре километра. Лейтенант шел впереди взвода: крепкий, краснощекий, с высоко поднятой головой. И мороз ему нипочем! — в пушистой меховой шапке, красивом белом полушубке, руки в меховых перчатках. Он гордо поглядывал по сторонам, иногда раскланивался со знакомыми — прямо гусар! На тротуарах останавливались женщины. Несомненно, он услышал, как одна из них восхитилась:

    — Какой мужик! С таким не пропадешь!

    Душа лейтенанта была сверх меры переполнена тщеславием, которое буквально источалось из него; он старался стать первым во всем — понятно, за наш счет. Сейчас Артур был доволен — собой и нами: взвод стрелял отлично. Когда вышли на главную улицу, скомандовал мне:

    — За-а-певай!

    Я начал с его любимой песни, взвод дружно подхватил, — в общем, спели от души. Следом, как всегда, еще две песни, одну — о «мудром, родном и любимом», другую — об артиллеристах, которым «Сталин дал приказ».

    Устали, затихли, горло у меня охрипло. Лейтенант же только разошелся:

    — За-а-певай!

    Взвод не отозвался. Артур разозлился.

    — Газы! — прозвучала команда, что означало: достать противогазы и натянуть маски.

    Подчинились. И вдруг:

    — Бегом, марш! За мной!

    Попробуй бежать в плотно надетой ледяной резиновой маске! Тут и произошел скандал. Примерно полвзвода побежало за командиром, остальные: казаки, я, Юрка, Женечка и еще несколько курсантов — не тронулись с места — в тот момент наши чувства совпали.

    Постояли, покурили. Казаки материли «эстонского жидовина» на чем свет стоит. Медленным шагом двинулись в училище, Шурка впереди.

    Когда мы добрались до училища, возле ворот увидели лейтенанта — он поджидал нас, нервно поглядывая на часы. Выстроил по команде смирно и, наговорив гадостей, скомандовал:

    — По плацу! Три круга! Бегом, марш!

    Подчинились. Но, завершив второй круг, высунули языки, а журчание в животе тоскливо возвещало, что остальные тем временем заканчивают обед. После третьего круга никто уже не думал о еде, всех мутило и тошнило — лишь бы добраться до казармы и свалиться на койку.

    Обстановка во взводе накалялась. Пошли втихую разговорчики:

    — С таким гадом на фронт?..

    — Прикончить его в первом же бою!..

    Мы смотрим кинохронику

    Дважды в месяц с разрешения командира батальона после ужина я шел в клуб на репетицию хора: мы готовили большую программу к Первому мая. И вот в клубе в одну из суббот нам показали документальный фильм «Разгром немцев под Москвой».

    Сделана была лента мастерски. Первый раз я увидел противника в лицо. Это были пленные немцы. Целые толпы пленных! Кадры выхватывали отдельные лица и фигуры обессиленных людей. Некоторые поверх шинелей были закутаны в платки, все без рукавиц и зимней одежды, с глубоко засунутыми в карманы руками, в рваной обуви, даже в женских ботах. Они пританцовывали от зимней стужи, время от времени вынимали руки из карманов, растирали нос, уши.

    Новые кадры: горы брошенной техники! Обледеневшие танки, цистерны, грузовики и фуры, орудия — и все это в снегу, сугробах. Было понятно, что их командование не подготовило для армии морозоустойчивое горючее, зимнюю одежду. Рассчитывали-то на блицкриг, справиться до зимы с Красной Армией. Не вышло! Кто-то из курсантов бросил:

    — Показать бы Гитлеру эту хронику! Пусть увидит, как драпают его доблестные арийцы!

    После войны стало известно, что Гитлеру фильм показали. Можно представить, какие чувства испытывали фюрер и его генералы!

    Ночью в казарме обсуждали увиденное. Пошли анекдоты о Гитлере. Запомнился один:

    — Абрам, что бы ты пожелал Гитлеру?

    — А чтоб он стал электрической лампочкой! Днем будет висеть, а ночью — еще и гореть.

    Казарма взорвалась хохотом.

    Разговор с Юркой

    Библиотеку можно было посещать только раз в две недели. В свой следующий визит я не вернул книгу, извинился перед Зиной: дал прочесть товарищам. В третий раз мы пришли с Юркой. Я вернул «Три цвета времени» Виноградова и попросил Лермонтова. Юрку интересовали пьесы Горького:

    — Счастливые москвичи — в столице повсюду ставят его пьесы. А Челябинск — провинция! У нас больше любят Островского.

    — Пьес Горького я не видел ни одной, — успокоил я Юрку. — И не очень-то стремлюсь их увидеть.

    Зина рассмеялась:

    — О, мальчики, вижу, у вас шарики крутятся, с книгой особые отношения.

    Когда вышли, Юрка сказал насмешливо:

    — Ты, брат, завоевал сердце старшего сержанта. Как она на тебя глядела! Как на икону! Считай, тебе повезло — такой самородок затерялся в Сибири.

    — Ну да-а… тебе показалось, — промямлил я.

    — Тебе понравился Виноградов? — спросил Юрка.

    — Очень.

    — Ты понял, почему «Три цвета времени»?

    — Белый цвет — цвет французских королей и аристократов, — это мы проходили еще в детстве, читая «Трех мушкетеров». Красный, ясно, — цвет крови, символ кровавой революции. А черный…

    — Эге, значит, не читал предисловия, там есть объяснение.

    — Удар ниже пояса.

    — Ладно. Черный цвет — это цвет духовенства, Стендаль не очень почитал религию.

    — Устроил ты мне экзамен и, уж конечно, влепил двойку.

    — Что ты, все мы желторотые! Не случись войны, наверно, остались бы такими надолго. Ты когда-нибудь читал Библию?

    — Не читал и в глаза не видел.

    — Жаль, вселенского масштаба книга. Серьезное чтение. Я, правда, не прочел и половины, но кое-что понял.

    — Расскажи!

    Ответа не последовало.

    — Юрка, ты верующий?

    — Нет, это не по мне. Но еще никто не подверг сомнению библейские заповеди: не убий, не укради, люби ближнего, как самого себя, не делай зла.

    — Но ведь все равно убивают, крадут, грабят.

    — Герцен в «Былом и думах» говорит, что в понимании жизни помочь может только «самомышление»…

    — А война кончится в этом году? Сталин обещает.

    — Ты веришь?

    — Верю. Юрка, как я рад, что мы встретились.

    Мы подходили к дверям казармы.

    После этого разговора я несколько дней был сам не свой: ранила мысль — почему я так мало знаю? Почему до сих пор — мне уже под двадцать — не умею самостоятельно мыслить? Вспомнилась встреча с отцом в тот день, 19 декабря 1939 года, когда он вернулся домой после тюрьмы. Он не выпускал меня из объятий, целовал и плакал, плакал горько, долго. Я бросился к своей первой, еще жиденькой, крохотной книжной полке — на ней стояло всего несколько книжек, — взял одну, потолще, и, радостный, счастливый, что могу это сделать, протянул папе: «Вот! Приготовил тебе подарок!», — уверенный, что эта книга доставит ему радость. Он прочел название «Краткий курс истории ВКП(б)» и, вздохнув, отложил в сторону. Он всегда был деликатен, промолчал и по поводу моего подарка, только опять заплакал.

    До моего ухода в армию отец так и не рассказал мне свою тюремную историю. То ли он опасался за меня, то ли сам еще полностью не избавился от страха. Страх поразил все старшее поколение.

    Откровения Зины

    В разрешенный день я отправился в библиотеку один, без Юрки, — он не смог пойти. Но вот досада, на дверях библиотеки висело объявление: «Санитарный день». Попробовал открыть дверь и не ошибся. Зина сидела, как обычно, за своим столиком, в черном халате, надетом поверх формы. Мы встретились взглядами, и я понял, что она рада, ждала меня. Смущенный, я начал извиняться, благодарить за прием в нерабочее время, и как-то случилось, что я осмелился — притронулся к ее руке. Волнение охватило меня. Зина молча смотрела мне в глаза. Смущенный, я быстро-быстро заговорил:

    — Зина, как вы думаете, почему нам, курсантам, не выдают учебники по истории военного искусства, разве командиру взвода не положено знать, как побеждали русские полководцы?.. — Она все так же молча смотрела на меня. Пришлось продолжить: — Я уж не говорю о материалах по нынешней войне. Нет совсем ничего! Ведь нужно понять, в чем причины успехов их армии в Польше и во Франции! О разгроме немцев под Москвой — тоже никакой литературы! И командиры от обсуждения уходят, учат все на один лад: «Делай, как я!»

    Она наконец-то заговорила, но понесла такое, что у меня потемнело в глазах, а сердце забилось от страха:

    — Ты восхищался количеством книг в библиотеке. Так вот! Это лишь жалкие остатки. Я работаю здесь с тридцать восьмого, в те времена по три раза в день сюда прибегал комбриг — начальник училища, запирал дверь на ключ, хватал с полок книгу за книгой и командовал: «Эту — в печь! Эту — изъять из общего пользования и без моего разрешения никому не выдавать!»

    — И Фрунзе сожгли?! — приходя в себя, воскликнул я.

    — И Фрунзе, — ответила Зина. — А затем пошло нечто невообразимое: пачками, по описи, отправляли книги в цензуру. А потом мы стали регулярно получать целые списки запрещенных книг. Вот так, очень быстро, и опустели полки, на которых красовались учебники, написанные нашими военачальниками и военными историками, переводы с немецкого, английского. Раньше учебники по военному искусству, стратегии, тактике, истории занимали тридцать шесть полок. А к началу войны все тридцать шесть оккупировали «Краткий курс истории ВКП(б)», несколько книг начальника Генштаба Шапошникова и труд Ворошилова «Сталин и Красная Армия». И тогда же, в тридцать восьмом, в одну ночь забрали все командование училища. Теперь командиров взводов назначили комбатами, командиров рот подняли повыше, ну и так далее. А ты спрашиваешь об учебниках! Где их теперь взять? Нет ни авторов, ни учебников. С того света еще никто не возвращался. Не только люди, но и книги. Так вот, курсант.

    — Вы сказали о книге «Сталин и Красная Армия». Нас обязали ее прочесть.

    — Кто обязал?

    — Политрук.

    — Ты прочел ее?

    — Пока что нет. Но деваться некуда, прочту. Политрук обещал проверить.

    Я понимал — разговор опасный; как могла она быть такой откровенной, ведь мы так мало знакомы! Конечно, то, что она рассказала, интересно, я не знал об уничтожении кадровых военных — наверное, коммунистов, основателей училища. О загубленных книгах и цензурных запретах. А наши командиры! Недоучки?.. Зина разглядывала меня, пытаясь оценить мою реакцию, я же молча пятился к двери, забыв даже взять с ее столика заказанную книгу.

    — Вот какой ты смельчак! Чего испугался? Правды! А Стендаля, я поняла, ты не знаешь… — летели мне вслед резкие, обидные слова, и я с горечью их проглатывал.

    Возвращался я в казарму в смятении, обеспокоенный, ругая себя последними словами: зачем, зачем я полез со своими идиотскими вопросами?! А Зина! Видно, давно искало выхода ее отважное сердце! Какая светлая девушка! Прямая, нетерпимая ко злу. Таких, как она, не любят, стараются от таких избавиться. Воистину: «Юность — время отваги»…

    Больше я в библиотеку не ходил. Ни разу. Не потому, что обиделся на Зину или испугался за себя. Мне стало страшно за нее. Я не мог забыть жутких рыданий отца после возвращения. И не забыть мне этого до конца жизни.

    Приказ!

    В начале мая, когда необыкновенно ярко засияло сибирское солнце и волнующе запахло весной, нас всех ожидал сюрприз.

    В тот день, как обычно, после завтрака стали собираться на стрельбище. Вдруг команда:

    — Отставить! Батальон, строиться на плацу!

    Появилось все начальство. Вперед вышел полковник, начальник училища, без предисловий обратился к строю:

    — Товарищи курсанты! Получен приказ срочно отправить вас на фронт. Мы посылаем лучший батальон и уверены: тюменские курсанты не посрамят чести училища. После первого же боя всем вам присвоят командирские звания.

    Еще несколько напутственных слов, и мы вернулись в казарму. Кто-то проронил: «Вот так новость!» Курсанты молчали. Ждали команды, что делать дальше. Что будет? Когда? Куда нас направят?..

    Зина хочет спасти меня

    Вечером ко мне подошел дневальный:

    — Какая-то девица в военной форме вызывает тебя на лестницу.

    Нетрудно было догадаться, кто это.

    Зина ждала меня. Я с трудом узнал ее. Бледная, с грустными глазами, куда исчезла ее всегдашняя чуть ироничная, но радостная улыбка? Я сразу понял: она чем-то очень взволнована.

    — У нас мало времени, — начала Зина. — Мне нужно сказать тебе важное. Разреши мне поговорить с начальником училища. Тебя оставят здесь, переведут в батальон, который не отправляют на фронт. Ты нормально закончишь училище и поедешь воевать младшим лейтенантом.

    Вот это да!

    — Спасибо! Спасибо… — повторял я, но уже отрицательно мотнул головой.

    — Ты понимаешь, курсант, что с тобой произойдет на фронте? Ты должен знать: солдат на передовой живет неделю, а в наступлений — один-два дня, каким бы он ни был героем.

    — Разве командир взвода живет дольше? — резко спросил я.

    — Не знаю. Но у командира всегда есть хоть минимальный выбор, а у солдата — нет выбора. Умоляю, позволь мне поговорить за тебя. Думаю, мне не откажут. Скорее всего, ты не знаешь: из вашего батальона забрали нескольких курсантов, школьников с золотыми медалями, доучиваться.

    — А я в школе плохо учился. Не веришь — посмотри мой аттестат. — Опять не то. — Мы же дали присягу! Что подумают обо мне товарищи?

    — Пойми, курсант, — ласково проговорила Зина, не обращая внимания на мои слова, — я не хочу, чтобы ты погиб. Понимаешь? Подумай о матери.

    — Понимаю… — Я скисал, сменилось настроение; мне стала дорога эта девушка, но мы так мало встречались, и так все неожиданно вышло — зачем она обо мне печется, кто я для нее?..

    Зина испуганно смотрела на меня, ждала ответа, а я молчал… Внезапно она всхлипнула и вдруг расплакалась:

    — Дурак! Дурак! — Резко повернулась и быстро сбежала с лестницы.

    Я понурил голову. Почему все так нелепо? Она такая милая, добрая… Может, это наша последняя встреча… Мы даже не попрощались!..

    Все же я увидел Зину еще раз, когда нас провожали.

    Свидание с мамой

    Узнав об отправке на фронт, я послал маме телеграмму с внешне невинным текстом. Она все поняла и сразу же приехала. Сняла комнату недалеко от училища, попросила Ковальчука, и наш ротный на сутки отпустил меня из училища.

    За то короткое время, что мы провели вместе, на меня вылилось море материнской ласки. Я же в ответ нес какую-то чепуху: что нам обещали после первого же боя присвоить командирские звания, сколько нам станут платить… Понимал ли я маму в тот день? Она-то, наверно, думала совсем о другом — останется ли сын в живых после того первого боя, о котором так легкомысленно говорит. Она вскипятила целое ведро воды и всего меня вымыла в глубоком корыте, как в детстве, одела в чистое домашнее белье, целовала лицо, руки, ноги, плакала, вероятно, сокрушаясь — не последняя ли это встреча?..

    Мамин приезд вызвал воспоминание о Наташе. Наташа попала в Кыштым случайно, вместе со знакомым из Киева, преподавала математику в железнодорожном училище, неплохо рисовала; мама рассказала, что, когда я уехал в армию, Наташа по фотографии нарисовала мой большой портрет и подарила ей.

    Мы знали ее драматичную историю. В первый день войны «юнкерсы» за несколько минут превратили полевой аэродром, где служил ее муж-летчик, в кладбище людей и машин. Муж погиб, а всех жен и детей летного состава отправили в Киев.

    Когда мы познакомились, Наташа была беременна. Мама предложила ей переехать из общежития в наш дом. Она поблагодарила, но отказалась. Прощаясь, я указал ей:

    — Если выживу, усыновлю твоего ребенка.

    — Мой рыцарь! — рассмеялась Наташа. — Спасибо тебе за доброту и искренность, поживем — увидим. Война не скоро кончится, ты еще не знаешь, что это такое, не понимаешь, что теперь ты не принадлежишь себе, — теперь, Боренька, ты солдат.

    Слова Наташи оказались пророческими, больше я никогда ее не видел.

    Мама рассказала, что некоторые знакомые уже получили похоронки. Она очень хотела остаться и проводить меня, но я попросил ее вернуться домой.

    Когда она уезжала, нам разрешили проститься.

    До свидания, училище!

    У всех нас собственная жизнь. Но есть события, когда судьбоносный момент твоей личной жизни оказывается таковым сразу для многих. Тогда людей объединяют не только время и место события, но и общее чувство — многократно усиленный единый порыв, и это оставляет неизгладимый след в душе и памяти человека. Таким событием для нас, курсантов, стал последний вечер перед отправкой на фронт.

    Весь батальон собрали в клубе. Пришли командиры. Сцену украшало широкое полотнище: «До свидания, училище! Спасибо!». Перед торжеством мы помылись в бане, надели все чистое, заменили худые гимнастерки, брюки, сапоги на все новое. Вкусно пообедали и поужинали. Наш искусный повар угостил нас на прощание аппетитными булочками. Написали письма домой, собрали вещи в дорогу.

    Я смотрел на веселые лица курсантов — и ни в одном не заметил каких-то тревожных предчувствий, в них светилась пылкость высоких патриотических чувств, мы грезили героическими поступками, каждый готов был броситься на вражеский дзот, мечтал стать командиром.

    Удивительный вечер… Читали стихи, пели, играли на рояле, гитаре, мандолине. Не было отбоя от желающих выйти на сцену. В поведении курсантов, пожалуй впервые, появилась раскованность.

    Навсегда сохранился в памяти тот последний вечер в училище. Особенно его последние минуты, когда весь батальон, 600 курсантов, стоя, запел под оркестр: «Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой…»

    Не забыть и день отъезда. Все прошло торжественно, с подъемом. Колонной по четыре, плечом к плечу мы прошли по плацу, отдавая честь знамени училища.

    Почему-то мы долго стояли перед воротами, их вот-вот должны были открыть. И тут я увидел Зину. Она приблизилась к колонне, увидела меня и, не таясь, подошла, обняла и крепко поцеловала. Незаметно сунула бумажку с адресом, тихонько проговорила:

    — Дай бог тебе остаться в живых, курсант. Извини за грубость. Я буду молиться за тебя. Приедешь на фронт, напиши.

    В горле застрял комок — от неожиданности, волнения, нежности, от сознания значимости этой минуты.

    — Спасибо!.. За все… Стендаля я обязательно прочитаю. Я запомнил: «Юность — время отваги». Постараюсь… Спасибо тебе! — Я обнял ее.

    Ахнули ребята, но промолчали: не до того.

    «Спасибо, милая Зина!» — повторю и сегодня.

    Широко открылись ворота. Перед выходом я еще раз обернулся, высматривая ее сквозь колонну курсантов. Зины нигде не было. Когда колонна вышла на улицу, Фоня все же не удержался, промычал что-то вроде: «На бабца и зверь бежит». Скотина. Никто из курсантов его не поддержал.

    Колонна двинулась по улицам Тюмени. Впереди гремел барабанами и трубами оркестр. Почти все командиры пришли на проводы, некоторые прошли с нами всю дорогу до вокзала, и каждый пожелал нам поскорее стать командирами, нашел невероятно теплые, искренние, добрые слова.

    На станции нас ожидали готовые к отправке вагоны. Мы надеялись, что вместе с нами поедет Артур, — хотели избавить от него училище. Не вышло. Он проводил нас до вагона, пожал всем руки и пожелал стать героями. Когда вагон тронулся, курсанты зашумели: «Вот гад! Оставили калечить новичков. Таким, как он, надо бы запретить жить среди людей…»

    Первые майские дни сорок второго. Поезд набирал ход. 600 восемнадцати-, девятнадцатилетних парней — батальон курсантов Тюменского военно-пехотного училища — отправились на запад, чтобы сразиться с врагом…

    Глава третья

    Заметки по пути на фронт

    Май 1942 года

    В эшелоне

    9 мая. Третий день в пути. Проехали Свердловск. Задержка на станции четыре часа. Наелись досыта — кто просил, давали добавку. Отправил маме телеграмму. На вокзале много беженцев-москвичей. С некоторыми удалось поговорить. Они оставили Москву в тревожные октябрьские дни сорок первого, а теперь их не пускают обратно. Люди без жилья, без еды, как жить дальше — не знают, шлют телеграммы правительству, пока безрезультатно.

    Наш эшелон — двадцать пять товарных вагонов, в каждом 25–30 курсантов. За паровозом — штабной вагон и открытая платформа с зенитными установками, еще одна платформа с зенитками — в хвосте. Интендантство и санитарный пункт — в середине состава. Наверно, так сейчас формировали все воинские эшелоны, учитывая страшный опыт сорок первого.

    В училище нам выдали сухой паек на пять суток. Съели все подчистую за три дня.

    Эшелон прямо-таки летит, почти не задерживаясь на небольших станциях. Все задаются вопросом: почему такая спешка, даже не дали закончить училище. Видно, немец сильно ударил и кому-то понадобилась наша помощь. Пусть мы еще незрелые солдаты, но чему-то полезному для войны нас обучили.

    11 мая. Ижевск. Пятый день в пути. Куда нас везут? Начальство отмалчивается — военная тайна. Я залез на «голубятню» — верхнюю полку — и предался воспоминаниям. Душа насыщена картинами прошлого, они цепко держат и, видно, не скоро отпустят. Конечно, самое радостное из последних событий — приезд мамы в Тюмень. Ну зачем, зачем я уговорил ее уехать! Спасибо ротному, что отпустил проститься… Встречи с Зиной… — светлые, иногда грустные. Как она смеялась! Хотелось крикнуть: «Как ты хороша!», — а я молчал, силясь найти возвышенные слова, или бормотал что-то скучное, обыденное. Какой я все-таки… Неужели она права и это правда, что на переднем крае солдат живет неделю?..

    Из «партера» раздались голоса: просили спеть что-нибудь довоенное — все знали, что довоенные песни я люблю больше. Решил пошутить и на какой-то мотив с воодушевлением, как в пионерские годы, запел такое, чего никто не ожидал: «Всегда вперед, плечом к плечу, идем на смену Ильичу…» Кто-то рассмеялся, а кто-то даже поддержал. Спел «Катюшу», еще несколько песен, все охотно подхватывали. После меня пел и играл на своей вновь обретенной гитаре Рыжиков. Вагонные концерты стали чуть ли не ежедневной традицией почти до самого конца пути на фронт.

    Я не певец-профессионал, но все же таковым меня признали командиры — лучшим запевалой училища. Голос я унаследовал, наверно, от дедушки, маминого отца. Он работал литографом, пел в хоре синагоги в Житомире, затем стал кантором, мама много о нем рассказывала.

    12 мая. Агрыз. Шестой день в пути. Стояли недолго. Целые дни курсанты режутся в карты. Половина, если не больше, всех разговоров — как лучше набить брюхо, остальные — о бабах. За шесть дней кормили горячим один раз. В пути нам выдают сухой паек: кислый кисель, сухари, чуть-чуть сахара, воблу и махорку. Дымят ребята вовсю. Ругают начальство. Вечером, ближе к ночи, опять идут анекдоты.

    — Почему все хохочут, ведь что ни анекдот — то мерзость, — адресуюсь к Юрке, он лежит рядом на полке. — Всегда после них чувствуешь, что ты хуже, чем есть.

    — Точно, — соглашается Юрка, — столько грязи, что не отмыться. Действуй, как я: не обращай внимания, пусть пошляки хохочут. — И неожиданно спрашивает: — Скажи, у тебя есть девиз, которому ты всегда стараешься следовать?

    — Есть: «За правое дело». А твой?

    — Мой: «Сначала — дело, а потом — слово».

    — Юрка, так все-таки куда нас везут? Ты же в роте у нас самый умный, все так считают.

    — Скорее всего, на юг. Вот увидишь: доберемся до Средней России и товарняк повернет на юг. Возможен и другой вариант: Сталин — с помощью Жукова! — убрал немцев от Москвы, и теперь решил вызволить Ленинград. Как только прибудем в Москву — получим оружие, сядем в самолеты и через несколько часов вступим в бой.

    — Ну, это уже Жюль Верн.

    Не обращая внимания, Юрка начал, как всегда, проигрывать варианты:

    — Мы с тобой пропустили два фронта: Калининский и Западный. А может, чем черт не шутит, мы понадобились Жукову? Отогнал немцев от Москвы и задумал погнать их дальше — до Берлина, а Сталин поддержал идею. Печать, правда, называет эти два фронта самыми тихими. Сомнительное клише: «бои местного значения» — напоминает ситуацию у Ремарка. Ты читал «На Западном фронте без перемен»?

    Я кивнул:

    — Страшное дело! Неужели и нас ждет подобное?

    — Сомневаюсь, — задумчиво возразил Юрка.

    — Почему? Война она и есть война, пощады ждать никому не приходится.

    — Тут ты прав. Осенью сорок первого на Урал стали привозить тяжелораненых, чудом вырвавшихся из окружения. Нас, окончивших школу, направили на один месяц в госпитали. Там я такого насмотрелся и наслушался — хоть стреляйся! Но я все равно рвался на фронт — отомстить за всех. Что ни боец — герой нашего времени! То, что перенесли эти люди в первые дни боев, не сравнить с переживаниями героев Ремарка. Тогда, в Первую мировую, царствовала пехота — в атаках и контратаках протыкали штыками животы друг другу. Не то сейчас. Куда страшнее! Бомбовые удары авиации, мощная артиллерия…

    — И командует всем — твой любимец Жуков!

    — Почему мой? Его высоко ценит Сталин. Жуков — мощный генерал, уже спас Москву и Ленинград. Все так считают, не только мы, весь мир.

    — Как Кутузов?

    — Ну, тогда война была другой, трудно сравнивать. Я подсчитал, за сколько дней Наполеон добрался от Немана до Москвы. Не поверишь! Французы пешком, их было больше четырехсот тысяч, на конях — только кавалерия, офицеры и генералы, а у Москвы оказались быстрее, чем немецкие танки.

    — Это я понимаю. Это потому, что Кутузов заманивал Наполеона и до Бородина не дрался по-настоящему. А мы с первого дня — хоть и отступали, но бились до последнего, один Смоленск чего стоит — два месяца держал немцев.

    Ночь, перестук колес… Вроде бы засыпаем… Ворочаюсь, опять эти вопросы, никак не могу от них отмахнуться: почему Юрка знает больше меня, почему глубже и самостоятельнее мыслит, почему он образованнее меня?..

    Я не получил систематического образования. Но это я понимаю сегодня. Все мои школьные годы мы с мамой мотались следом за отцом — как говорили в тридцатые, — «куда партия пошлет». Это было время огромных перемен в жизни страны; менялось и обучение: без конца изменяли программы, реформировали русские школы в украинские и наоборот. Да и сам я был порядочным лентяем — футбол летом, коньки зимой занимали больше времени, чем задачки и правописание, учился «чему-нибудь и как-нибудь». А папе было не до меня: он строил коммунизм. Заботилась обо мне мама — мой добрый ангел. Она старалась подыскать мне учителей по немецкому языку, музыке. В то время это было просто: еще сохранились остатки старой русской интеллигенции, люди эти жили скверно, боязливо, часто без работы и куска хлеба. Лишь в тридцать шестом государство милостиво разрешило принимать их на работу. Жалею ли я сейчас, что прозевал и музыку, и немецкий? Очень! Наверное, свою роль сыграла и излишняя мягкость родителей, их неумение убедить или даже заставить учиться как следует, сесть за рояль, овладеть языком. А может быть, дело во мне самом, моем внутреннем сопротивлении всякому нажиму. И родители это поняли?.. С детских лет и по сей день мне кажется, что во мне живет кто-то еще, кто постоянно укоряет меня, никак не хочет понять меня и моих поступков. Возможно, в этой «язве» причина сомнений, неуверенности, которые преследовали меня с юности?.. Как от них избавиться, я не знаю до сих пор.

    14 мая. Казань. Восьмой день в пути. Пересекли величественную Волгу. Все чаще встречаем необычные эшелоны — на восток из Центральной России везут целые заводы, люди спят прямо на платформах у машин, станков.

    Набили животы гороховым супом. Готовь противогазы!

    Моя очередь идти за водой. Надеваю на себя больше десятка фляжек, быстро добираюсь до кранов водокачки. Вдруг за спиной знакомый голос. Кто бы подумал — Юлик Герц! Он тоже пришел за водой. Подождал его, чуть поговорили. Юлик, как всегда, съязвил:

    — То, что нас досрочно выпихнули на фронт, — мысль, не лишенная смысла. За это нам, курсантам-тюменцам, поставят самый большой памятник!

    Я возмутился:

    — Не понимаю, о чем ты?! Всегда говоришь не то, что думаешь! Я верю в победу! И в возвращение тоже верю!

    — Оптимист, завидую. Ты не представляешь, что ждет нас.

    — Зато тебе доложили! Ладно, не каркай!


    Курсанты-тюменцы. 1942 г.


    Но Юлик не был бы Юликом, если бы не пошутил на прощание:

    — До встречи на том свете!

    16 мая. Заканчивался десятый день, как мы в дороге. Ночь. Спать неохота, давят мысли. Юрка тоже не спит. Начинается разговор.

    — Всего десять дней прошло, а никто уже и не вспоминает об училище.

    — Чего о нем вспоминать, — вяло возразил Юрка.

    — Так, да не так. Казарма…

    — О казарме не говори! — вдруг вскинулся Юрка. — Сборище картежников и мелких воришек! И мы пойдем с ними в бой! Они и своих, даже мертвых, обворуют!

    — Юрка, нельзя быть таким нетерпимым. Конечно, казарма есть казарма, никто не спорит; дома, понятно, уютнее. Зато в училище раскрылись твои штабные способности, ты ведь и не подозревал о них.

    — Не будем спорить. Фронт нас рассудит. Только знай: я — человек не армейский, я без свободы выбора жить не могу, а в армии какой выбор? Налево, направо, вперед! Сейчас война — это совсем иное дело, воевать буду честно. Но надо понимать: если умение командовать зависит только от умения подчиняться, из такого командира может получиться только исполнитель, лидер — никогда!

    — Но, Юрка, ведь не всякий способен стать лидером. А на фронте я бы хотел, чтобы рядом был просто опытный человек, знающий что к чему, а по-твоему — всего лишь исполнитель.

    — Тут ты прав. Но кто-то ведь должен брать на себя ответственность и отдавать приказы, от которых зависит результат сражения.

    — А ты, Юрка, становишься прямо-таки максималистом.

    Разговор меня разозлил, но и навел на размышления, подсказал несколько добрых мыслей об училище. Решил их записать, чтобы не забыть.

    ОДА КАЗАРМЕ

    О казарма!

    Первая встреча с тобой не принесла радости. Не в один день я привык к тебе и оценил то, чем ты стала в моей жизни.

    Сто тридцать два дня провели мы под твоими сводами!

    Ты сплотила нас, мальчишек, точно перелетную стаю, и помогла, как умела, перенести тяжесть твоей суровой жизни. Ты закалила нас! Избавила от многих иллюзий! Ты помогла нам легче совершить резкий поворот от прежней беззаботной жизни к новой, далеко не сладкой армейской службе. Ты ввела нас во взрослую жизнь.

    Ты сделала нас грубее, недоверчивее, может быть — бессердечнее. Это правда. Но не вся!

    Ты подарила нам новых товарищей! Братство твое, о казарма, подавало нам руку помощи и помогало выжить! Ты вручила нам Полевой устав — первый солдатский букварь! Ты изо всех сил старалась учить нас! С тобой мы постигали азы службы и трудную военную науку!

    О казарма! Тебя нередко клянут, и не напрасно! Ты была тягостной и убогой — мы отсчитывали дни до минуты, когда сможем расстаться с тобой! забыть зловоние мужицкого пота! невыносимый ночной храп! избавиться от смрада вонючих портянок! А скабрезные шутки! Гадкие анекдоты! Мерзостные поступки, выходящие за грань нормальности! Не украшали они наши будни, не привлекали к тебе сердца. О да, казарма! Мы готовы были в одночасье распрощаться с тобой. Любой ценой! Даже немедленно отправиться на передовую! Даже «пасть смертью храбрых»!

    Но ты, казарма, не отпускала, держала цепко — ты учила и закаляла нас.

    И вот пришел ПРИКАЗ! И ты торжественно выпустила нас. Мы едем на фронт!

    «Мы из одной казармы» — эти простые слова стали нашим общим курсантским паролем. Вместе мы пойдем в бой!

    * * *

    Уверен, прочти ребята эти строки, большинство согласилось бы со мной. В этом меня никто не разубедит. Сам я до сего дня, несмотря ни на что, сохранил добрую память о том времени.

    Ни тогда, ни позже я так и не перечитал написанного той ночью в поезде. Моя ода, как и все путевые записи, которые я воспроизвожу здесь по памяти, вскоре сгорела в костре. Как это случилось, я еще расскажу.

    17 мая. Одиннадцатый день пути. Арзамас. Проехали Каныш и Сергач. Там и там стояли недолго.

    Стихли разговоры о фронте. Больше никто не интересуется, куда нас везут. Если кто-то пытается заговорить об этом, остальные стараются отойти. Чем ближе к фронту, тем чаще люди замыкаются в себе. Перестали горланить. Наверное, не хочется думать о смерти, лучше рассуждать о жизни, так легче.

    Очередной набег на станционный базарчик. Такие набеги уже приняли регулярный характер. Едва паровоз сбавляет ход, особенно на малых станциях, как самые сильные, ловкие, наглые выскакивают из вагонов и штурмуют женщин, продающих продукты. Сначала платили честно. Когда деньги иссякли, а это произошло очень скоро, перешли на натуральный обмен: за двадцать картошек шли носки, за горшочек соленых огурцов — нательная рубашка, даешь новые чистые портянки плюс кусок мыла — получаешь бутылку молока. Чем ближе к центру России, тем более убого выглядели станционные базарчики. Но набеги продолжались. На обмен пошли подарки из дома: варежки, кисеты, нитки и иголки, носовые платки, писчая бумага, карандаши, расшитые полотенца, соль, запасливо натасканная из столовой училища.

    Когда иссякли товары для обмена, набеги приняли дикий характер: обманом и насилием курсанты отбирали у старушек еду и убегали — женщины стояли в немом ужасе, не понимая, как такое может происходить.

    Сегодня Женечка попытался остановить налетчиков. Скандал случился перед остановкой. Четверо курсантов, прихватив пустые вещмешки, направились к двери вагона. Женечка своей высоченной фигурой перегородил им дорогу — стоял молча, скрестив на груди руки. Идущие поначалу ничего не поняли.

    — Курсант Иевлев, не строй из себя Христа, видели мы таких!

    Женечка не двинулся с места. Паровоз начал резко сбавлять ход. Они взъярились:

    — Уйди с дороги, ленинградец, не доводи до греха!

    Женя не реагировал.

    Тогда они решили освободить себе дорогу силой. Один из четверых ударил Женю в подбородок, да так, что хрустнули зубы. Женечка не ответил на удар, просто отошел от двери и сказал:

    — Таких, как вы, ленинградцы давили, как крыс. Люди умирали от голода, но на грабеж не шли.

    В ответ раздался грубый смех и жестокие слова:

    — Не укоряй нас, сказочник.

    Эшелон остановился. Трое курсантов, раздвинув двери, побежали к станции. Один — тот, кто ударил, остался.

    Женечка лег на полку и заплакал. К нему подошел оставшийся, попытался успокоить:

    — Извини, друг, черт попутал. Мы же с тобой из одной казармы.

    Обычно красивое лицо Женечки было не узнать, и дело не в слезах — в мучительной гримасе исказились взгляд, лицо, являя даже не обиду, а глубочайшую горечь страдания; я подумал: такие люди должны жить вечно, это они восстают, защищая добро от зла. Подошли с Юркой и забрали Женечку к себе, наверх; потеснились, и он остался с нами.

    А на станционном базарчике произошел безобразный случай. Курсанты сбили с ног хрупкую старушку. Почти безжизненная, она упала в обмороке на землю, а два ее бидона с родниковой водой, принесенной из деревни, опрокинулись и раскатились в стороны. Женщину чуть не затоптали. Оказалось, она считала эту воду святой и поила ею бесплатно красноармейцев из проезжавших на фронт эшелонов. «Гунны!» — сказал по поводу происшедшего Юрка.

    Поглядывая в сторону Женечки, мы старались шутить, припоминая смешные эпизоды из детства, школьные проделки. Женечка вроде спал. Оказалось, нет — лежал с закрытыми глазами и слушал нас. И вдруг заговорил:

    — Господи, как я завидую вам, какие вы жизнелюбы. Я, наверно, чертовски вам надоел. Простите. Скучно вам со мной, молчальником. Нет, я не про сейчас, и в училище…

    — Что ты, Женечка! — возразил я.

    — Нет-нет, не говорите, я себя знаю. Вот вы не раз просили рассказать о блокаде. Я расскажу. Месяц я проработал в госпитале. Раненых кормили крошками, заваренными кипятком. Никто не роптал. Было холодно — октябрь, дров не хватало. Дистрофия, цинга. Каждое утро из палат выносили покойников. Кто-то не выдерживал, терял рассудок. Всем снилась еда. Мне тоже. Нас с сестрой каждое лето мама вывозила на море, и я увидел необыкновенный сон: будто я в Крыму, вижу много-много фруктов — пахучие персики и груши, черный виноград… Представляете? Чудо!

    Ленинград каждый день бомбили и обстреливали из орудий, но все же это не передовая. Госпиталь находился в здании Горного института на Васильевском острове — когда раненые засыпали, я забирался в пустынную библиотеку и при огарке читал — это успокаивало, прогоняло мрачные мысли, наполняло верой. Прочел я всего одну книгу, Фраермана «Дикая собака Динго». Как она попала в институтскую библиотеку? Она потрясла меня — чистотой, добрым вниманием людей друг к другу. До сих пор, как вспомню, становится лучше на душе…

    18 мая. Двенадцатый день. Эшелон остановили в открытом поле. Всем приказали выйти из вагонов и построиться. Пришли начальник эшелона и комиссар. Оглядев хмурым взглядом лица курсантов, начальник эшелона громко и четко произнес всего несколько слов:

    — Кто вы — советские командиры или мародеры? Вы подумали, кого грабите? Матерей, чьи дети и внуки на фронте сражаются насмерть. Запомните! Кто совершит еще один уголовный проступок, будет немедленно предан военному трибуналу!

    Презрительно сплюнув на землю, начальник эшелона повернулся и быстро зашагал к штабному вагону. Не промолвив ни слова, следом ушел комиссар.

    — По вагонам! — прозвучала команда.

    Понуро опустив головы, курсанты разошлись по теплушкам.

    Эшелон простоял недолго, но достаточно, чтобы я успел испытать чувство стыда. Хотя бы потому, что ничего не сделал, не сказал ни слова против.

    Поздно вечером вагон на разные голоса запел частушки — перешли на фольклор: более прилично, чем анекдоты.

    Начальство осудило мародеров. Но из курсантов — никто! Как никто не оценил и поступка Женечки. Почему Шурка не заставил свою братию прекратить набеги? Я считал его честным парнем. Женечка раскрыл нам тайну. Обидно было узнать, но Шурка поддался: его подкармливали.

    По этому случаю Юрка рассказал историю. Отец его поступил учеником на завод, где трудились его дед и прадед. Это было еще до революции. Однажды дед обнаружил в кармане сына кусок материи для обтирки станка. «Как же так, ведь это чужое, не твое, а ты унес с завода?!» — строго спросил он. И побил сына.

    Существует ли для курсантов такой водораздел?

    На остановках мимо вагонов часто проходят женщины, поднимают повыше, чтобы мы рассмотрели, фотографии своих сыновей, дочерей, называют фамилии: «Может, где его (ее) видели?» Пройдет время, и уже наши матери будут приходить к идущим на фронт составам…

    19 мая. Муром. Тринадцатый день в пути. Накормили горячим, вкусно. На станции поговорили с курсантами Челябинского танкового училища, их эшелон идет за нами — по-видимому, одним маршрутом. Курсант-танкист, с которым я когда-то случайно познакомился в Челябинске, рассказал, что перед отправкой всем выпускникам присвоили звание старший сержант и прямо на заводе выдали «тридцатьчетверки». Здорово! В училище ребят обучали на таких же машинах — это хорошо. Но все не так просто: оказалось, каждая машина имеет свои особенности — в двигателе, ходовой части, вооружении, поэтому, как танк поведет себя в бою, заранее сказать нельзя. По прибытии эшелона к месту назначения они сразу же двинутся в танках на фронт, и за это время каждый должен освоить свою машину. Да, у всех свои сложности.

    Ночью Юрка рассказал мне о своей первой любви. Юра любил Катю, свою одноклассницу. Катя была влюблена в Юру. Вдруг девятиклассник Юра сошелся с соседкой по квартире Кирой, женщиной лет на пятнадцать старше его. Юра приходил к Кире, когда ее муж Егор, машинист электровоза, находился на работе.

    Кира стала первой женщиной в жизни Юрки. Когда он пытался произносить красивые слова, она всякий раз перебивала: «О любви, мой юный друг, не говорят, а просто любят». Но увы, тайное часто становится явным. Муж неожиданно заявился домой. Приключился скандал. Он крепко избил Киру и в ночной рубашке выбросил в коридор, сказав: «Пускай соседи поглядят на распутницу!» Утром муж протрезвел, внял мольбам Киры и простил ее. А насчет «гимназиста», как он поименовал Юрку, сказал: «Пусть лучше не попадается на глаза — забью!» Вскоре Егор и Кира переехали в другой дом. На этом история «Юра + Кира = любовь» закончилась.

    Уезжая на фронт, Юрка написал письмо Кате, пообещал: «Останусь жив — будем вместе». Но когда я спросил: «Так и будет?» — он промолчал.

    Жизнь — странная штука, это уж точно. Все мы чокнутые. Объяснение, очевидно, одно: мы сами себя не понимаем. Что определяет наши поступки? Желание, рассудок, сердце? Скорее всего, желание. Это основной мотив поведения человека. Но прав ли я?

    Слушая рассказы ребят о подружках, я казнился: а где же моя? В седьмом классе я прочитал Мопассана, в восьмом — Куприна, в девятом — Толстого, в десятом — Тургенева, но, встречаясь с женщиной, терялся. Намеки, неприкрытые призывы стать мужчиной… — я не знал, как поступать в подобных ситуациях, и, наверно поэтому, был им не интересен.

    Все ближе фронт, все чаще одолевают мысли о будущем. Оно, это будущее, уже не кажется, как раньше, этаким многоцветным сказочным ковром, поэтому говорим о нем все реже, но мысль не остановишь. Снова и снова приходило на ум предложение Зины; оно было искренним, она не пыталась просто спрятать меня в тылу, пришел бы и мой черед, а командиров тоже убивают. Может, действительно я поступил как дурак? Правда, помимо всяких «за» и «против», было одно «но», о котором, скорее всего, Зина не знала — моя национальность. На этой колокольне всегда найдутся звонари.

    — Юрка, тебе не страшно перед фронтом?

    — Как тебе сказать. И да и нет. «Чего бояться неизбежного» — так учил меня отец.

    — Ты когда-нибудь испытывал страх?

    — Пожалуй нет. Мелких случаев не считаю.

    — А я — дважды. Настоящий страх! Первый раз — когда мне в справочной тюрьмы, где сидел отец, сообщили, что он осужден на десять лет без права переписки. Я уже знал, что эта формулировка означает расстрел. Пришел домой черный, но маме ничего не сказал. На следующий день, простояв ночь, опять справился об отце. Новый охранник сообщил, что отец находится в тюрьме и что нам разрешили передачу.

    А второй раз я страшно испугался из-за волков. Зимой поздно вечером мы возвращались с возницей на санях-розвальнях из райцентра Шумиха в село. Тьма была полная, но дорога укатанная, шла вдоль леса, и конь спокойно бежал по знакомой дороге. Он первый и почуял опасность. Рванул и понесся! Сани так дернуло, что я чуть не вывалился, и тут увидел трех огромных волков — они выскочили из леса прямо позади нас, замерли, подняв морды, жутко взвыли и бросились следом. Возница не растерялся — видно, уже бывало такое, стал кричать мне: «Держись за поручни крепче! Не удержишься — пропадешь! Конь не подведет!» Я и сам вцепился в поручни. Дикая была гонка! Возчик кричит: «Держись, держись крепче!..» Я уже видел их глаза — крупные, желтоватые, мутные, еще четыре-пять прыжков — и мы станем их добычей… И тут возница вдруг выбросил им навстречу веревку. Они сразу замедлили бег, стали отставать, и уже показались деревенские огоньки. Вскоре мы услышали лай собак. У меня так свело пальцы, что не мог разогнуть, отцепиться от саней. А представляешь, если на тебя прет танк…

    Юрка, как обычно, принялся рассуждать:

    — Что такое страх…

    Не выдержав, я спросил:

    — Ты веришь, что мы вернемся с войны?

    — Надеюсь. Только мы будем уже другими.

    — И обязательно встретимся после войны! Я очень этого хочу!

    — Я тоже, будет занятно.

    21 мая. Пятнадцатый день в пути. Московская окружная дорога — вот это да! Москва совсем рядом! Эх, побывать бы! Хоть на часок! Простояли недолго. Поезд двинулся на юго-запад.

    Ночью, под самый рассвет, нас высадили на станции Торопец. Мы на Тверской земле. Вот она и разгадка — Калининский фронт! Закончился двухнедельный путь из Сибири. Эшелон, доставивший нас, тотчас ушел в обратный путь.

    Всех построили, и колонна быстрым маршем двинулась к лесу. Я обратил внимание, что некоторые курсанты часто поглядывают на небо. Вот они, первые признаки страха, боязнь появления вражеских самолетов. Остановились мы вблизи деревни Ерофеево.

    Начало дивизии

    Прибывали все новые и новые эшелоны — из Москвы, Средней Азии, с Урала, из Сибири и Центральной России, много было и курсантов; оказалось, мы еще счастливчики — из других училищ отправляли на фронт после двух месяцев учебы.

    Двадцатые числа мая стали первыми днями формирования новой дивизии. Она получила номер 215. С ней мы пойдем в свой первый бой. Создавалась дивизия из остатков 48-й стрелковой бригады, прибывшей сюда раньше нас из-под Вележа, после жестоких кровопролитных боев.

    Нам представили командиров. В большинстве это были такие же молодые парни, как мы, в новенькой форме; еще пару недель назад они тоже были курсантами, а теперь будут командовать нами; им повезло — они закончили училище.

    Первые дни на фронте! Невероятная череда событий захватила всех, патриотический порыв курсантов вспыхнул и разгорелся с новой силой! Первая дивизия и наши первые боевые командиры! Расставание с курсантами «из одной казармы»! Встречи с бывалыми фронтовиками! Героическая история 48-й бригады, защищавшей Москву! Первые ночи под открытым небом!..

    Выдали нам плащ-палатки — полезное изобретение войны. В первую фронтовую ночь все спали на траве, завернувшись в плащи и укрывшись шинелями, под голову — вещмешок. Спали крепко: сказались усталость, голод и лесной воздух — за две недели в вагонах все отвыкли от кислорода. Хотя ночь, особенно под утро, оказалась холодной, разжигать костры запретили. Днем костры разрешат, но только из сухих веток — они не дают дыма.

    Нам зачитали первый приказ! Отныне все мы, бывшие курсанты, — солдаты 215-й стрелковой дивизии 30-й армии Калининского фронта. Наш командарм — генерал Дмитрий Данилович Лелюшенко. Командующий фронтом — генерал-полковник Иван Степанович Конев. Не забыли сказать, что один день на фронте засчитывается как три дня обычной службы. Еще сообщили: поскольку пока мы находимся во втором эшелоне, то и кормить будут по нормам второго — известие похуже. Солдатский телеграф сообщил, что комдив будет сам формировать дивизию, но он еще не прибыл.

    Через несколько дней всех распределили по полкам. Их в дивизии три: 707, 708 и 711-й. Мы рады, что попали в новую часть. Горды тем, что нас, курсантов, называют «главным воинством 215-й». Мы с Юркой решили проситься в один полк, но направили нас в разные. Я попал в 711-й, а Юрка — в 707-й.

    Знали ли мы, солдаты, прибывшие на Калининский фронт в конце мая сорок второго, какая здесь боевая обстановка, что здесь с января идут кровавые сражения, уже унесшие десятки тысяч жизней? Печать об этом молчала, скромно называя происходящее «боями местного значения».

    Мы из одной казармы.

    Саша Рыжиков — гитарист и певец, первый, с кем свела меня казарма…

    Юра Давыдов — резонер, умница, талантливый человек; уверен: его ожидало блестящее будущее…

    Степан Давыдов, наш «дядя Степа», — добрейшая душа и настоящий воин, он первым из нас стал командиром…

    Шурка — сирота, мятущаяся душа, не забыть его рассказа, как он выл в степи, потеряв родителей. Сколько же лиха выпало на его недолгий век!..

    Женя Иевлев, Женечка, — его последние слова были о матери. Красивее и прекраснее человека я не знал…

    Димка Окунев — наш отмститель; он и погиб, защищая своих солдат, потрясающей личной храбрости оказался человек…

    Саша Пушкарев, Юлик Герц, Феденька, Сережа Кожевников.

    Все они погибнут.

    Шурка и Женечка — в первом же бою, можно сказать — у меня на руках…

    Судьбы остальных я не знаю.

    Но знаю, в сердцах оставшихся — мы навсегда вместе:

    «МЫ ИЗ ОДНОЙ КАЗАРМЫ!»