Германия после Победы

Казарма нашей бригады представляла собой замкнутый четырехугольник нескольких зданий с плацем посередине. В зданиях размещался личный состав батарей, учебные классы, отдельно столовая, клуб, штаб бригады и подсобные службы. Вокруг стоял мачтовый сосновый лес, придававший известный уют всей обстановке и как бы скрывавший казарму от посторонних глаз. Территория казармы была огорожена добротным забором.

После землянок и блиндажей казарма показалась нам раем. Комнаты на 6–8 человек, 2-ярусные койки с матрасами, паркетные полы, туалеты и великолепная душевая комната в подвале главного здания. Душевая — это небольшой предбанник с вешалками и огромная, облицованная кафелем комната с десятками душевых распылителей, подвешенных к потолку и включаемых разом от общего горячего и холодного вентилей. Как мы плескались в этой бане! Офицерам вообще достались шикарные условия. Они жили в коттеджном поселке, расположенном в самом лесу и примыкавшем к территории казармы. Каждый из них имел квартиру в коттедже на 1–3 человек.

Начались армейские будни. Если бы не осточертевшие и казавшиеся нам, фронтовикам, ненужными занятия, особенно строевой, то первые месяцы послевоенной жизни представлялись несравненным благом мирной жизни. Конечно, возобновились наряды на теперь стационарную кухню для всей бригады и караульная служба в казарме и в городе, но это бремя считалось необходимым и естественным. Особенно «престижным» и даже интересным на первых порах была караульная служба по городу, особенно патрульная, которая существовала до появления комендантских подразделений. Патрули должны были следить за порядком в городе и вылавливать солдат, не имевших увольнительную. Идешь по городу втроем, вчетвером, заходишь в пивную пропустить пару кружек, затем в магазин приобрести какую-нибудь мелочь, а то и просто поглазеть.

Кстати, в Ратенове был цех или отделение знаменитых цейсовских оптических заводов, и я наконец приобрел несколько пар очков в роговых оправах. Непривычным был большой, по московским меркам, ассортимент оправ и дешевизна очков, немыслимая у нас в Москве. Многие быстро (непонятно быстро для меня) завели себе подруг и подружек среди молодых и не очень немок. Язык? Объяснялись знаками, жестами и, быстро нахватавшись, ходовыми фразами и словами.

А когда есть увольнительная, просто побродишь по городу, посетишь парикмахерскую, кинотеатр, местный театрик, часовщика, если забарахлили часы. Но все это началось после того, как мы привели себя в порядок.

Война кончилась, мы чувствовали себя победителями и, главное, освободителями народов Европы от фашизма. Мы находились в европейском городе, были молоды и полны надежд на лучезарное будущее, но хотели уже сейчас соответствовать моменту. Однако наше обмундирование не выдерживало никакой критики. Выгоревшие, частично заплатанные гимнастерки и штаны полугалифе, заправленные в видавшие виды обмотки, изношенные с заплатками ботинки, помятые примитивные пилотки никак не соответствовали облику солдата-победителя. В лагере на это обращали мало внимания, лишь бы была не рвань и чисто выглядело. Но здесь, в городе, появилось ощущение стыда за свой внешний вид, особенно если хотел познакомиться с девушкой. К счастью, среди трофеев, захваченных на немецких складах при окружении Берлина, были, помимо ящиков с консервами и шоколадом, отрезы армейского сукна и шерстяной ткани. Все это хранилось на нашей машине, а по окончании войны — в хозяйстве старшины. Мы по-братски поделили эти отрезы сразу по прибытии в казармы Ратенова. Мне достался отрез серого сукна и отрез зеленой шерстяной ткани. Цвет отрезов несколько не соответствовал цвету нашей формы, но тогда это не замечалось, тем более что наши гимнастерки и полугалифе нередко имели разный цвет — от бледно-зеленого до темно-синего. Почти все, кто заимел такой материал, бросились экипироваться.

У меня были хорошие маленькие часы швейцарской фирмы «Омега», и я, не без сожаления, но и не без труда, сменял их на добротные сапоги у нашего полкового сапожника. Кстати, тогда широко практиковался обмен трофеями. Теперь предстояло сшить форму. Кто-то порекомендовал мне хорошего немецкого портного, жившего недалеко от казарм. Я взял увольнительную и пошел к указанному дому, не задумываясь, как буду общаться. На подъезде трех- или четырехэтажного дома висела табличка на немецком языке с цифрой. Решив, что это квартира портного, я поднялся на 2-й этаж и позвонил. Дверь открыл щуплый пожилой немец, по моим меркам, почти старик. Я произнес из моего скудного запаса «гут морген» или «гутен тах» и протянул отрез. Он сразу догадался и пригласил словом и жестом в комнату, явно портняжную. Я, разложив отрез на столе и тыкая то в свою гимнастерку и штаны, то в материал, пояснял, что мне нужно, и, показав немецкую марку, делал вопросительное лицо, мол, сколько стоит. Он с трудом понял и стал что-то говорить. Теперь я силился понять его, произнося, что я по-немецки «никс», а вот «инглиш ес» (еще не выветрился запас английских слов и фраз, выученных в школе). Тут вошла (или он позвал) молодая приветливая и довольно симпатичная немка с хорошим животиком (беременна, понял я), знавшая столь же плохо, как и я, английский, и разговор, сопровождавшийся жестикуляцией и смехом, оживился. Портной примерил меня и, качая головой и тыча в гимнастерку и штаны полугалифе, приговаривал «никс гут, никс гут». Дело в том, что немецкие солдаты носили френчи или кителя, а я предлагал какую-то примитивную рубаху и непонятные брюки (таких галифе не носят, некрасиво, пояснял он через «переводчицу»). Я настаивал на своем, объясняя, что такова форма. Наконец он все понял. Договорившись о сроках и цене и выставив в качестве аванса 2 или 3 банки консервов (продуктообмен!), я, с некоторым сомнением (как бы немец не напортачил с формой!), ушел.

Однако форма оказалась отличная, и я, уже из сукна второго отреза, заказал «парадную» форму, китель и брюки, а позднее перешивку шинели из немецкой в нашу. Заказал и 2 фуражки, повседневную и парадную. Немец действительно оказался хорошим портным, и вскоре я щеголял в отличной форме, какой не было даже у многих офицеров, добавив кожаный ремень вместо армейского тряпичного. Частые посещения портного и наличие «переводчицы» сопровождались коротким обменом мнений на текущие темы. Портной, как и многие немцы, с которыми я контактировал, удивлялся доброжелательности солдат Красной Армии. Гитлеровская пропаганда вбила им в голову, что придут варвары, которые все разрушат, будут насиловать женщин и вообще уничтожат нацию. А оказалось, что враги обыкновенные люди, в большинстве достаточно культурные и, главное, не злопамятные и мстительные, а совсем наоборот, доброжелательные, хотя вначале настороженные. Как мой портной искренне, с жаром, ругал Гитлера, испортившего жизнь всем немцам! Однажды он вдруг сказал, что Гитлер дурак дураком, он должен был объединиться с русскими и… завоевать весь мир! На мой вопрос, зачем ему весь мир, зачем столько крови, разве надо и, вообще, допустимо грабить других, он не нашел, что ответить. Впоследствии он признался, что был не прав.

Наконец я приоделся. Теперь можно, не стыдясь, выходить в город, но главное, у меня будет что надеть, когда демобилизуюсь. Там, дома, беднота в разоренной стране, дефицит, еще долго ничего не достанешь, а то, что есть, стоит втридорога и будет недоступно. Я ведь хочу учиться, окончить институт, а студент что может? Теперь же я запасся одеждой на несколько лет, а дальше будет видно, жизнь покажет.

Уже наступил сентябрь, и в день своего двадцатилетия я снялся у хорошего фотографа в своей новенькой форме на фоне старинного резного кресла. Тут же отослал фото домой. Было еще несколько фото, но первое фото было наиболее качественное. Тогда все кинулись фотографироваться, и немецкие фотографы, так же как портные и парикмахеры, хорошо зарабатывали.

Вскоре после прибытия в казармы Ратенова я, как и многие разведчики, стал искать, как отвязаться от армейских будней с обязательным режимом, от занятий, которые теперь казались ненужными, от караулов, нарядов и прочего солдатского быта. Мой друг, разведчик Хвощинский, быстро устроился писарем бригады с вольным, почти гражданским режимом и повышенным денежным содержанием! Он же снабжал нас увольнительными в город, чем мы неоднократно пользовались.

Через некоторое время изменилось и мое положение. Замполит бригады предложил мне, как человеку, окончившему школу и поступившему в институт, организовать и обустроить бригадный клуб. Я с радостью согласился, так как это выводило меня из штата батареи и освобождало от армейских обязанностей. Я рьяно занялся обустройством выделенного мне помещения — большой комнаты со сценой. Очевидно, здесь был казарменный клуб немецкой части. Теперь я был «вольный казак», только ночевал в батарее. С утра до вечера я проводил в клубе. Мне выделили 2 или 3 солдат, и в течение короткого времени (одна или две недели) было очищено помещение, покрашены стены, натерты паркетные полы, найдена, занесена и расставлена мебель (столы, стулья, пара шкафов), подобрана небольшая библиотека и организована подшивка газет. Сразу после открытия, естественно в вечернее время, в клуб потянулись наши вояки, офицеры и солдаты, почитать газеты, взять книгу, написать письмо в спокойной, неказарменной обстановке. Я восседал на сцене за небольшим столом и наблюдал сверху за порядком в зале. День у меня был сравнительно свободен. Я искал литературу, продолжал обустраивать помещение, читал, если попадалось что-то интересное в нашей скудной библиотеке, а то и просто, взяв очередную увольнительную, отправлялся в город по своим внеслужебным делам: портной, парикмахер, кинотеатр, реже пивнушка и свиданки. Последние мне вскоре после разрыва с первой «подружкой» Хильдой наскучили, хотя все, кто мог вырваться в город, заимели своих подруг.

В конце 1945 года мне предложили офицерскую (или гражданскую?) должность: вести документацию в подразделении артснабжения нашей бригады. Предложение было заманчивым, с окладом 400 рублей. По установленному тогда курсу это составляло 800 марок (!), против жалких нескольких десяток, которые я получал как рядовой. Кроме того, работать надо было днем, а вечер свободен, и никаких занятий! Я сразу же согласился, кто же от такого отказывается! Началась почти гражданская служба в одной из комнаток штаба бригады, где было два стола, начальника подразделения и мой. Деньги я решил в основном откладывать для мирной жизни на первое время, когда демобилизуюсь и вернусь в Москву. В вечернее время я был свободен и мог заниматься своими делами. Да и днем работы оказалось не много. Требовалось вести учет движения материальных ценностей всего артиллерийского хозяйства подразделения. Это занимало у меня несколько часов. Мой начальник почти все время был в отлучке по своим делам, служебным и личным. Мне было вольготно одному в этой небольшой комнатке.

Все свободное время я усиленно восстанавливал свои знания по математике, готовясь вскоре демобилизоваться и вернуться в институт, а по существу, только начать там учиться. Занимался по своим школьным учебникам, которые мне прислали из дома. Так приятно было открыть учебник или задачник Рыбкина по геометрии или Киселева по алгебре и решать, решать одну задачу за другой. Помню курьезный случай. В один из выходных дней, когда в штабе не работали и только в отдельных комнатах кто-то что-то делал. Я только устроился за столом, раскрыл задачник и тетрадь, как в комнату без стука буквально ворвался офицер, дежурный по гарнизону, и еще за порогом закричал: «Что тут делаете? Пьянствуете!» Прокричал, но тут же осекся. Когда я, кивнув на разложенные книжки и тетрадь, объяснил, что занимаюсь, готовлюсь в институт, глаза дежурного от удивления округлились, он извинился, пробормотал что-то по поводу повального пьянства в выходные и, прикрыв дверь, удалился. Дело в том, что большинство, если не все (кроме начальства), сотрудников штаба использовали в выходные свои рабочие места для попоек с друзьями. Война кончилась, и каждый пытался как-то развлечься. Я был, пожалуй, один в штабе, а возможно, и в части, кто занимался не гульбой, а учебой.

В штабе незадолго до Нового года я познакомился с Левой Мечетовичем, нашим бригадным фотографом. Он оказался тоже москвичом и жил, как оказалось, рядом со мной: я на Арбате, а он в Староконюшенном переулке. Мы сразу же нашли общий язык, обменялись домашними адресами и подолгу вспоминали наш Арбат с его переулками, нашу довоенную школьную жизнь и строили планы на демобилизацию. Лева имел отдельную комнату на мансарде штаба, сплошь уставленную фотоаппаратурой и ящиками с фотоснимками. По моей просьбе он пытался найти мои фото, сделанные еще на Магнушевском плацдарме под Варшавой, но нигде их не обнаружил. Очевидно, их уничтожили или потеряли еще тогда, перед наступлением на Варшаву. В войну всякая информация о части после использования подлежала немедленному уничтожению. Напомню, что под страхом наказания вплоть до штрафной роты категорически запрещались дневники, запрещались всем, от офицера до солдата. За этим бдительно следили особисты полка. Поэтому так мало личных записей того времени.

Новый, 1946 год мы встречали вдвоем с Левой, запершись в его комнате и включив трофейный приемник. С боем кремлевских курантов клюкнули разбавленного спирта, закусили немудреной закуской и почувствовали себя на седьмом небе. Дальше пошли воспоминания и разговоры. Впервые для меня было ощущение праздника, сдобренное предчувствием скорой демобилизации.

Перед Новым годом нам в битком набитом гарнизонном клубе показали очень веселое кино, помнится, английскую картину «Тетушка Чарлея». Вообще, демонстрировавшиеся нам картины почти сплошь были трофейные с титрами на русском языке (запомнилась немецкая «Серенада солнечной долины») или киноленты союзников (американские и английские), которые они пересылали в нашу страну. С удовольствием смотрели довоенные комедии с Любовью Орловой, а военные фильмы недолюбливали, уж больно все прилизано, бравурно и, главное, не соответствовало действительности.

При вступлении в Германию отношение к немцам было враждебное, в лучшем случае настороженное. В каждом немце видели противника, врага, чуть ли не личного, который вольно или невольно способствовал приходу Гитлера к власти и тем самым был причастным к неисчислимым бедам, свалившимся на нашу страну, на каждую семью, на всю Европу. Унизить и даже ограбить немца не считалось преступлением. Немцев ненавидели все народы Европы. Я часто задумывался, до чего может довести цивилизованную нацию группа негодяев, пришедшая к власти, правда, легитимно, без давления, избранная самим народом.

Особенно следует отметить грабежи населения, принявшие большой размах при вступлении наших войск в Германию.

Прямой грабеж сводился обычно к отъему часов, реже сапог. Особенно это практиковалось во время вторжения в Германию и в первые недели после окончания войны. Правда, таких случаев на моих глазах было мало, но они были и оставляли, не только у меня, неприятный осадок. Сбор шмоток для посылок в занимаемых городах и поселках не считался грабежом, так как вещи собирали в брошенных домах, которые впоследствии, как я уже отмечал, все равно сгорали. Более того, такой сбор, как я выше писал, был прямо санкционирован свыше («…все, что оставлено или брошено на занятой в Германии территории, кроме оружия, считается трофеями…»). Однако такое расширительное понятие трофеев при враждебном отношении к немцам привело в конце войны и в первое время после ее окончания к ограниченным по масштабам, но настоящим грабежам. Этому способствовали разные обстоятельства. Передовые части, которые непосредственно вели боевые операции, не имели возможности «складировать» трофеи, т. е. брошенное имущество. Правда, старшины и прочие тыловые части обладали такой возможностью, и офицеры, и частично солдаты оставляли трофеи как на своих, так и на «старшинских» машинах и повозках. Но возможности здесь были ограниченны («для всех места не хватит»).

После окончания войны грабежи приняли такой размах, что власть издавала специальные приказы по этому поводу, в которых всем пойманным грозили самые суровые наказания, вплоть до расстрела. Приводились чудовищные примеры. Запомнился один из них, особенно отвратительный.

В Венгрии было мало наших сторонников. Венгры воевали на стороне немцев почти до конца войны. Наши военные и местное население относились друг к другу настороженно, а иногда враждебно (в отличие от всех освобожденных стран и даже от самой Германии). Многие из нас считали венгров такими же, как и немцы, врагами, фашистами. Церковь очень редко шла на сотрудничество с нашими оккупационными войсками. Однако нашелся один(!) авторитетный среди населения священник из высшей иерархии, кажется епископ, который ненавидел фашизм и по велению сердца, а не по принуждению, читал в разных местах проповеди, осуждающие гитлеризм и его последователей в Венгрии. Он пытался рассеять враждебные настроения и наладить дружбу с нашим народом.

Однажды он уехал из своей резиденции на очередную проповедь. В его отсутствие к нему в дом пришел сержант или старший сержант с автоматом, изнасиловал и убил дочь священника, его жену и «в дополнение» ограбил дом. Сержанта нашли, прилюдно судили и приговорили к расстрелу. Но каков был резонанс среди населения!

Конечно, это из разряда единичных случаев, но более «гуманных» случаев отъема вещей, особенно в конце и сразу по окончании войны, было порядочно, особенно со стороны тыловых служб, которые двигались вслед за передовыми частями. Правда, следует отметить, что они и не носили массового характера и мало чем отличались от поведения немецких войск у нас в России. Вот несколько известных мне сценок.

Война еще не кончилась. Через немецкий городок прошли наши передовые части, и, когда все успокоилось, немецкие семьи вернулись в свои дома. В одном доме у оживленной трассы немецкая семья из 4 человек (двое престарелых и пара ребятишек) сидели за трапезой. Вдруг у дома остановилась грузовая машина, и из нее вышли трое: офицер (кажется, капитан) и два солдата. Они направились в дом. Им открыли (попробуй не открыть!), и офицер с солдатом зашли в столовую, где за столом сидела вся семья. Второй солдат стал у двери. Семья замерла на месте. «Гутен тах», — произнес офицер, дал знак всем сидеть и стал обшаривать комнаты, не обращая внимания на сидящих за столом хозяев. Офицер с помощью солдата вытащил два или три чемодана, вытряхнул их и стал набивать приглянувшимися вещами. Набив чемоданы, он обошел сидящую молча за столом семью, отбирая у них часы. Затем, произнеся «Ау фидерзейн» (до свидания), он с солдатами покинул дом и удалился на машине.

Война кончилась. Мы только что переехали в Ратенов. Многие фронтовики увидели, что у них нет никаких трофеев, тогда как у тыловиков (старшины, ремонтники и другой обслуживающий персонал) кое-что припасено, у кого больше, у кого меньше, но припасено, а у них ничего нет. Часть фронтовиков, правда небольшая, сочла это несправедливым и занялась форменным грабежом. В одной батарее несколько солдат и сержантов, осознав, что у них нет «трофеев», занимались грабежом квартир, обычно во время патрулирования. Облюбовав дом или квартиру, они стучали с криком «Откройте, патруль, проверка!» и, зайдя к перепуганным немцам, грабили квартиру. Офицеры смотрели на это сквозь пальцы, а нередко прямо поощряли, отпуская на «задание» своих подчиненных и оговаривая долю для себя. Правда, при этом предупреждали, что, если кто попадется, выручать они не будут, да и не смогут. Командование пыталось переломить эту тенденцию. Помимо грозных приказов, переформировывались подразделения и целые части, чтобы разрушить сложившиеся в войну коллективы, ликвидировать круговую поруку.

Шло время, и довольно быстро по окончании войны враждебное отношение к немецкому населению и настороженное немцев к нам затухало. Немцы увидели, что пришли не «дикие орды», готовые беспощадно мстить, грабить, насиловать, убивать. А пришли обычные, правда не без греха, люди. Размеры насилия и грабежей были несопоставимы с тем, что вдалбливала гитлеровская пропаганда. Более того, враждебность наших советских военнослужащих к немцам (кстати, всех советских немцы считали русскими) быстро сменилась безразличием, позднее даже доброжелательством, смешанным с недоумением, как такая нация могла подчиниться гитлеризму. Вот несколько сценок.

Законопослушность — это понятно, но приближалась зима. Где взять уголь? А он лежал огромными кучами у товарной станции, неподалеку от казармы. Многие вояки заимели подружек в городе. Одна из подружек попросила своего хахаля-сержанта помочь с заготовкой угля. Хахаль во время патрулирования взял у своей крали тележку, нагрузил углем и отвез к ней домой. Так он совершил несколько рейсов, но в конце концов был задержан. Грозил трибунал, но после вмешательства его командиров он отделался гауптвахтой.

Вообще, немцы быстро поняли, что русский солдат может делать то, что немцу никак нельзя, и иногда пользовались этим.

По окончании войны некоторое время действовал закон о репарациях в пользу союзников. Большая часть репараций предназначалась нашей стране как наиболее пострадавшей в войне. У нас в Ратенове это выглядело так. Рядом с казармами проходила железнодорожная ветка к товарной станции с большими складами — ангарами. Склады были забиты станками и другим промышленным оборудованием, вывезенным немцами из оккупированных стран. Там были французские, бельгийские, советские и прочие станки. Все это теперь пошло в счет репараций. Подгонялись вагоны, и теперь нанятые немцы грузили это оборудование для отправки в СССР. Немцы были довольны работой, так как после поражения рейха настала массовая безработица, а здесь можно было заработать на кусок хлеба. Получалось, что рухнувший фашистский режим ограбил всю Европу и СССР, а теперь все награбленное стало поступать в нашу страну. Так и просится известная фраза: «Грабь награбленное», хотя это далеко не так. К сожалению, много из этого оборудования долго, а то и совсем не использовалось. Не хватало у нас знающих кадров, и зачастую отсутствовало внятное описание, как монтировать и запускать то или иное устройство. В результате многое пропало, ушло в песок.

В первые дни по прибытии в Ратенов мы повадились было ходить в немецкий кинотеатр. Однако я быстро охладел, и не из-за незнания языка, а из-за стандартного содержания большинства картин. Обычный сюжет от картины к картине содержал обязательный любовный треугольник, сцены в ресторане, постель, переодевания, благополучная концовка, и все это в сентиментальном тоне. И так от картины к картине в разных вариантах. Запомнилась только картина «Чайковский», где, правда, вместо изб были островерхие немецкие домики и, естественно, тот же треугольник, правда в меру. Но музыка! Хотя картина была на немецком языке, перевода почти не требовалось. Возникал вопрос: почему у нас нет ничего про Чайковского? Ходить в кинотеатр я бросил, смотрел картины только у нас в казарме.

Один раз я побывал на немецком концерте. Зал был полон, но первый ряд был отведен для нас, русских военных, которых администратор лично проводил через зал. Пустовавшие места никто из жителей не занимал, не положено! Публика живо реагировала на все происходящее на сцене. Было ощущение, что жители истосковались по искусству. Выступали местные силы, наподобие нашей самодеятельности. Комика я, конечно, не понимал, танцы показались так себе, а певица, долго занимавшая сцену, показалась совсем безголосой (говорили, что она основной спонсор). Но оркестр был прекрасен. Как они исполняли Моцарта, Бетховена, Чайковского и Штрауса! Я, сидя в первом ряду, заметил, как измождены некоторые музыканты. Казалось, некоторые вот-вот упадут и заснут на месте! Видно было, что жизнь у них тяжелая. Вот старик — скрипач или виолончелист — буквально засыпает в перерывах его партии, но вздрагивает и начинает вовремя водить смычком, как только начинается его партитура.

Постепенно налаживались контакты с местными жителями. Я, как и остальные, был удивлен практически полным отсутствием настороженного отношения немцев к нам, вроде оккупантам, хотя это слово не отражало содержания. Ведь только что мы были смертельными врагами, и вдруг никакой враждебности, никакого сопротивления с их стороны. Позднее я понял, что они испытывали скорее облегчение от конца этого кошмара и падения нацизма, да и русские оказались не такими варварами, как их описывала гитлеровская пропаганда. Правда, где-то в середине или конце лета 1945 года нам объявили, что надо быть бдительными, в лесах скрываются и делают вылазки террористические группы. От каждой части были отряжены в помощь спецподразделениям (войскам НКВД) команды, которые прочесывали опасные места. Но ни у нас, ни поблизости никакого сопротивления не было, а вернувшиеся команды рассказывали, что на их участке ничего не нашли.

Более того, в Германии было безопаснее, чем в Польше и даже у нас в России. В любое время суток можно было ходить где угодно и как угодно. Никто тебя не тронет, а то и поможет. Вот некоторые эпизоды.

Какой-то офицер с автоматом напился до скотского состояния и свалился на окраине города у придорожной канавки, близ входа в частный домик. Сначала хозяин дома заперся в доме и с опаской наблюдал за ним. Стало темнеть, а пьяный валялся наполовину в луже, изредка издавая различные звуки. Немец с помощью домочадцев затащил бесчувственного лейтенанта домой, раздел, кое-как помыл, почистил шинель и уложил на топчан, положив рядом автомат. Офицер проснулся под утро, вскочил, не очень соображая, как он здесь очутился. Хозяин, немец, подал ему автомат, и тот, что-то пробормотав, поспешно ушел. «Никс гут!» — говорил нам позже немец, не понимая, как такой позор возможен, особенно с офицером.

Пьяный солдат потерял карабин. Утром, обнаружив находку, немец пошел в комендатуру и, объяснив происшедшее, просил забрать оружие, не забыв покачать головой и произнести «Никс гут!». Подобных случаев было немало.

Особое, если не сказать значительное, место занимали амурные похождения почти всех солдат и офицеров, которые наконец дорвались до мирной жизни. Все, кто мог вырваться в город, заимели своих подруг.

Мое окружение, от юнцов до пожилых дядек, хвасталось своими связями, короткими, случайными и более устойчивыми. Случайные связи, особенно у офицеров, имевших большую свободу общения с населением и большие возможности, очень часто заканчивались венерической болезнью и госпиталем. Случайные или временные связи, так просто «перепихнуться», мне претили. Я видел в этих однодневных связях что-то животное, не соответствовавшее моим представлениям об отношениях мужчины и женщины.

Похвальба и интимные подробности в этой сфере были мне неприятны, а иногда просто омерзительны, хотя большинство их смаковало или слушало с интересом и вниманием. В такой компании я чувствовал себя белой вороной и вскоре удалялся.

Устойчивые привязанности были более редкими и иногда сопровождались драмами.

Так мой неизменный друг, товарищ и номинальный командир фронтовой жизни Шалевич хвастался своей белокурой молоденькой немкой. В то же время он с удивлением говорил мне, что она красавица (впрочем, у него все подружки были «красавицами»), привязалась к нему, но время от времени говорит, что они, немцы, арийцы, высшая раса и скоро покажут всем, на что способны. На его вопрос, зачем же она связалась и дружит с одесским евреем, отвечала, что он не такой, как все, и ей с ним очень хорошо. Этот парадокс, похожий на высказывания моего портного («Гитлер дурак и болван, надо было объединиться с Россией и захватить весь мир…» Зачем??), ставил меня в тупик. Я счел это следствием гитлеровской пропаганды.

Наш разведчик Хурс (или Гущин?) привязался к молоденькой немке с ребенком, потерявшей мужа. Привязался так сильно, что, когда его демобилизовали, не поехал домой в Россию, а решил остаться с ней в Германии. Это по тем временам считалось недопустимым даже законодательно и строго преследовалось. Гулять — гуляй, но при демобилизации возвращайся только домой, точнее в Россию, и никаких браков с иностранцами. Он, получив документы при демобилизации, тайно спрятался у своей любимой. Многие знали об этом, но держали язык за зубами. Однако нашелся подлец, доложивший о происшествии нашему особисту. А для особиста (лейтенант Голощапов?) это живое «дело», и бедного Хурса (Гущина?) арестовали как перебежчика, судили и отправили в лагеря. Рассказывали, что немка хорошо спрятала его, когда приходили с обыском, где-то в подвале или в сарае за дровами. Но настырный особист в течение нескольких дней тайно следил за домом, выследил наконец «беглеца» и загубил парня ни за что ни про что. Много лет спустя, когда этот особист появился на одной из встреч однополчан, ему припомнили этот случай и, как он ни оправдывался (мне, мол, донесли, и я в то время не мог иначе поступить), его чурались. Почувствовав неприязнь однополчан, он больше на встречи не приходил.

Другой случай имел место с нашим офицером, лейтенантом Гликманом. Живя, как и остальные офицеры в отдельной квартире, он, будучи скульптором по призванию (и талантливым скульптором!), познакомился с немецкой художницей Урсулой. У них оказались общие взгляды на искусство и вообще на жизнь. Завязался роман, переросший в глубокую привязанность. Жениться было нельзя, да и невозможно, поскольку в Ленинграде у него оставалась жена, кстати, тоже фронтовичка. Я видел Урсулу, такую же крупную, как и Гликман. Они были в одном возрасте, значительно старше нас, и, возможно из-за мимолетного знакомства, мне она не показалась интересной.

В Ратенове Гликман превратился в скульптора бригады. Он ходил с вечно перепачканными гипсом руками, в помятой гимнастерке со съехавшими погонами. Несколько раз ему за внешний вид делал замечание командир бригады, но он только отмахивался. Впрочем, ему все прощали, а он дорвался до любимого дела и ничего и никого кругом не замечал, кроме своего ваяния и своей Урсулы. Жил он, как и все офицеры, в 2-комнатной квартире на двоих квартирантов в офицерском городке, где его добровольное одиночество скрашивала Урсула и изредка сосед офицер.

В большом клубе он слепил несколько барельефов и сделал по заказу политработников огромный гипсовый бюст Сталина.

Пробыв в Германии один или два года, Гликман был демобилизован, вернулся домой в Ленинград, вскоре заимел свою мастерскую, где отдавал всего себя любимому искусству. Но Урсула жила в его сердце. Возможно, была тайная переписка (конечно, после смерти Сталина и общего смягчения обстановки и нравов). В 70-е годы Гликман эмигрировал в США, где стал известным скульптором, даже ваял что-то для президента. Затем он переехал в ГДР, к своей Урсуле.

Не обошли контакты с немцами и меня. О портном, рядовых встречах я уже писал. Более тесное общение у меня было связано с… ремонтом часов.

Как-то у меня испортились часы, и я направился к урмастеру (часовщику), расположенному недалеко, на улице, идущей прямо от казармы. Урмастер, сухопарый немец лет 40–50, жил и там же работал на втором этаже трехэтажного дома. В рабочей комнате, заставленной лотками с часами и инструментом, толпилось несколько солдат с теми же, что у меня, заботами. Я оказался последним. Когда я вручил ему свои часы, вошли двое гражданских, средних лет, муж и жена. Оказалось, они были его приятелями, прибалтийскими немцами, эмигрировавшими в Германию еще в Гражданскую войну. Они хорошо говорили по-русски. Я воспользовался нежданными переводчиками, и мы невольно разговорились. Прибалты оказались начитанными людьми из старой дореволюционной интеллигенции. Они с удивлением отмечали появление погон, офицерских и генеральских званий, все, как в царской (потом Белой) армии. В газетах и журналах множество публикаций про Суворова, Кутузова и других известных военачальников. У вас даже ордена Суворова, Кутузова, Нахимова, они же царские генералы, говорили они. После революции все это было предано анафеме. Что произошло, зачем тогда нужна была Гражданская война? Я, в силу своего разумения, высказал свои соображения. Потом были вопросы о Москве, о моем житье-бытье до войны, о школе, о книгах, которые мы читали. Узнав, что я играю в шахматы, урмастер страшно оживился (он оказался любителем шахмат), предложил сыграть партию, если я не возражаю. Время было, я согласился, и мы уселись за шахматной доской. Я играю неважно, но здесь выиграл партию. Приступили ко второй. Я опять выиграл и видел, что урмастеру досадно. Третья также осталась за мной. Он, оказывается, тоже был неважнецкий шахматист, но очень увлекался шахматами. Он удивлялся, что среди русских столько хороших игроков. Здесь, среди своих горожан, с трудом найдешь любителя шахмат, говорил он. Было пора уходить, и я распрощался. Урмастер кивнул, пригласил заходить на шахматы и крикнул: «Хильда, иди проводи…» (я догадался по тону). Вышла довольно миловидная девушка, чуть старше меня, его дочь, и, взяв меня за руку, проводила через двор наружу, где неожиданно обняла и начала целовать. Так мы познакомились. Я, по возможности, в свободное вечернее время, захватив 1–2 банки консервов (тогда это была «валюта»), зачастил на шахматные сеансы, большинство из которых, к досаде урмастера, выигрывал. Хильда всем своим видом выказывала мне симпатию, выпросила у меня карточку, показала свою квартиру, которая состояла из трех небольших комнат с пианино в гостиной. Там же на стене висел большой портрет молодого летчика с траурной лентой. Это ее брат, сбит под Ленинградом, пояснила она. Мне стало как-то не по себе. Вот я нахожусь в семье моего врага и любезничаю с его сестрой. Как себя вести, я не знал, хотя видел, как ведут себя мои друзья. Хильда вызывала симпатию, не скажу, что меня к ней не тянуло, но не больше. Затевать что-то серьезное не хотелось, легкая связь претила, тем более на глазах родителей, которые относились ко мне хорошо. Строгие правила, которых я придерживался (если дружишь, обязан отвечать), плюс моя неопытность не позволяли мне принять решение. Хильда даже пыталась привлечь меня к более тесным отношениям, но я по неопытности и стеснительности не мог на это решиться, да и тесная обстановка квартиры не располагала. Прибалты, которые мне почему-то симпатизировали, очевидно, заметили наш флирт. Как-то, когда никого не было в комнате, они сказали что-то в следующем роде: «Не думайте, что здесь царит любовь и вздохи при луне в духе Пушкина, Лермонтова и других… Ничего здесь этого нет, все очень грубо и материально…» Я не сразу понял их намек, но вскоре убедился в их правоте.

Мне предстояла поездка в Стендаль на гарнизонную медкомиссию. Перед отъездом я тепло попрощался с Хильдой, сказав, что отлучусь на несколько дней. По приезде из Стендаля я смог вырваться в город только через несколько дней, вечером, с трудом получив увольнительную (ведь я был просто солдат). Дверь в знакомую квартиру открыл сам хозяин и приветливо пригласил меня в дом. Войдя в комнату, я обнаружил там шапочно знакомого мне лейтенанта из снабженцев, который сидел за столом в компании Хильды и ее матери и играл с ними в карты. Я мгновенно оценил обстановку, поздоровался и сделал вид, что пришел поиграть с хозяином в шахматы. Мы сели за столик, и партию я быстро проиграл, поскольку мои мысли были заняты создавшейся ситуацией. Затем я встал и, сославшись на дела, попрощался. В дверях я столкнулся с зачем-то выходившей Хильдой. Своим небольшим запасом слов я дал понять, что не понимаю происшедшего. Она, пряча глаза, что-то говорила по-немецки. Я не понял ни слова, но по глазам и мимике понял, что она предпочла другого. Сухо попрощавшись, я буквально выскочил из дома и вернулся в казарму.

Больше до отъезда в Москву я не заходил в этот дом. Конечно, я был уязвлен, хотя подспудно понимал, что так должно было произойти. Я солдат, появляюсь редко, каждый раз приношу то банку консервов, то конфетки, которые стало уже трудно добывать, как, впрочем, и увольнительные. Слишком робок. А тут офицер с неизмеримо большими возможностями по времени и, главное, материально.

Почти всем солдатам и многим офицерам хотелось домой, а мне особенно, но ничего не светило. Правда, объявили первую демобилизацию. Увольнялись все рядовые и сержанты старше 35 или 40 лет, а также прослужившие более 5 лет. Единственной возможностью для остальных была демобилизация по «медицинским показаниям». Я пошел в медсанчасть и просил направить меня на комиссию по зрению, питая слабую надежду, что меня вдруг признают негодным. Меня осмотрели, проверили зрение и дали направление в армейскую комиссию. Комиссия находилась в городе Стендаль по ту сторону Одера. До недавнего времени там была английская или американская зона оккупации, которую, в соответствии с Ялтинскими соглашениями, присоединили к нашей зоне. Взамен союзники получили часть Берлина, ставшего впоследствии Западным Берлином. Предстояла поездка на 3–4 суток. Несколько дней вольности! Оформив необходимые документы в штабе и разместив их в недавно приобретенной офицерской планшетке вместе со всей наличностью, захватив сухой паек, я облачился в свою новенькую форму, накинул сверху новенькую, хрустящую плащ-палатку и с утра отправился на вокзал (пригородные поезда уже стали ходить).

Ехать пришлось с пересадкой в Бранденбурге, куда я прибыл уже под вечер. Надо было до утра устраиваться в гостиницу, но как ее найти? Кругом много разрушенных домов, но улицы аккуратно расчищены. На улице редкие прохожие — немцы, но как с ними заговорить? Мне повезло. Появился патруль, который стал останавливать и проверять документы военнослужащих. При проверке документов я познакомился с сержантом (так его и назову — Сержант), который тоже ехал на комиссию. Он довольно прилично говорил по-немецки и расспросил немцев, где можно найти недорогую гостиницу. Ему указали адрес, и вскоре мы оказались у наполовину разрушенного дома. В целой части располагалась небольшая гостиница, где висело объявление, что мест нет. Сержант, в отличие от меня, оказался ушлым и бойким парнем. Он вызвал хозяйку гостиницы, моложавую даму, и представил меня капитаном (я выглядел щеголем по сравнению со многими офицерами, а плащ-палатка прикрывала мои ефрейторские погоны). Себя он представил ординарцем и сказал, что мы едем по важному делу, устали, переночевать надо только одну ночь… и, в общем, выхлопотал комнату на последнем, 4-м или 5-м этаже, которая была у нее в резерве. Хозяйка сама повела нас в номер, извиняясь за некомфортное состояние гостиницы (война, бомбежки, часть здания разрушена, а в оставшейся части еще не все восстановили, трудно с материалами и специалистами…). Мы поднялись по частично поврежденной лестнице с поломанными перилами и треснувшей стеной (за стеной уже были развалины) и вошли в единственный на площадке номер на двух человек, только что отремонтированный. Здесь еще не выветрился запах краски. Она вручила ключи, извиняясь за некоторые неудобства (в номере чего-то не хватало), пожелала приятной ночи герру капитану и его ординарцу и ушла.

В номере были туалет и умывальник, правда, без горячей воды, две широкие постели с белоснежным бельем, стол со стульями, небольшой стенной шкаф с вешалкой. Мы быстро освоились и почувствовали себя на седьмом небе. Еще бы! Никакой казармы, ощущение воли, когда можешь делать что хочешь. Шикарные условия для нас, солдат, только недавно валявшихся в окопах и землянках, даже несравнимо с казармой. Спустившись вниз, мы перекусили в небольшом примитивном ресторане, напоминавшем общепитовскую столовую. Нам подали довольно вкусный, густой суп-пюре из овощей и неплохое овощное блюдо. Мы экономили и выбрали самое дешевое, но оказалось сытно. Зал был заполнен немцами, которые посматривали на нас с любопытством, но без враждебности, военными были только мы. Сержант пытался «приклеиться» к хозяйке, но вскоре он с досадой объявил, что ничего не вышло. Покончив с трапезой, мы поднялись в свой номер, расспросили друг о друге и условились, что удобный тандем «капитан и ординарец» будем использовать до конца поездки. Вскоре легли спать, поразившись необычными пуховыми одеялами вместо привычных — шерстяных или байковых.

Утром, хорошо выспавшись и рассчитавшись за гостиницу, мы за пару часов доехали на армейских попутках до Стендаля и выгрузились на привокзальной площади. Там мы увидели огромную очередь перед небольшим магазином, сплошь состоящую из немцев — мужчин. Сержант расспросил двух немцев и разузнал, что это очередь за табаком, который стал большим дефицитом, но офицеров-союзников пускают без очереди. Он предложил мне воспользоваться случаем и запастись табаком, который пригодится, да и у него кончился. Немцы (помнится, двое), с которыми он разговаривал, с просящими лицами совали мне деньги, и я, липовый капитан, с некоторым смущением, пошел к входу. В дверях стоял внушительный немецкий полицейский, шуцман, наблюдавший за порядком, и два сержанта из комендатуры, проверявшие документы и не пускавшие рядовых и сержантов. Я решительно двинулся к двери. Шуцман откозырял мне, а проходя мимо сержантов, я вопросительно посмотрел на них и полез вроде в карман за документами. Но они, признав меня за старшего офицера, откозыряли и пропустили внутрь. Купив несколько пачек табаку, я вышел на улицу и, отойдя в сторону, отдал по паре пачек ждавшим меня немцам, взяв с них фактическую стоимость табака. Они очень благодарили и настойчиво хотели дать мне значительно больше, приговаривая попутно, как плохо было при Гитлере, и добавляя зачем-то, что они коммунисты (или сочувствующие им). Ни в коем случае, никакого навара, сказал я через сержанта. Русские не занимаются спекуляцией, в общем, знай наших! Они ушли осчастливленные.

Пока я отсутствовал, Сержант разузнал, где находится армейский (гарнизонный?) госпиталь, и мы вскоре добрались до него. Комиссию я и Сержант прошли быстро. Однако нас признали годными к воинской службе по еще не пересмотренному реестру и, отметив командировки, отправили обратно в часть. Было, конечно, досадно, но несколько дней воли — тоже подарок. Уезжать можно было завтра, времени оставалось много, и мы пошли бродить по городу. На улицах было много снующих туда-сюда жителей, гораздо больше, чем у нас в Ратенове. Очевидно, здесь немцы уже не бежали никуда, ведь пришли англичане, а не «дикие орды» из России. Разрушений в городе не было, он оказался в стороне от стратегических объектов. На перекрестках стояли шуцманы и наши девушки-регулировщицы. Мне было обидно и стыдно видеть шуцмана в добротной внушительной форме, вызывающей уважение, и рядом наших регулировщиц в застиранной, убогой, почти нищенской форме, как золушки рядом с ним. Контраст бросался в глаза. Позор победителям! Неужели нельзя было хотя бы их одеть приличней?

По настоянию Сержанта мы зашли в небольшой ресторанчик, где было довольно много народу и играл небольшой оркестр. Нас сразу посадили за отдельный столик. Кроме нас за другими столиками сидело несколько наших военных. Я, памятуя свою роль, не снимал парадной фуражки и плащ-палатки, лишь отбросив ее за спину. Заказали пиво и мелкую закуску. Сидели, слегка потягивая приятную жидкость, наслаждались свободой. Подошел некто, очевидно из оркестра, и спросил через Сержанта, что русский офицер желает услышать. Я не хотел ничего, но надо было «соответствовать» офицеру, и заказал любую русскую песню, расставшись с несколькими купюрами из своего тощего кошелька. Сначала грянула «Катюша» (когда успели выучить?), потом еще что-то. Сержант опять флиртовал с официанткой. Было покойно на душе и слегка зашумело в голове (я почти не пил, а тут впервые попробовал настоящее пиво), и тут… в кафе нагрянул комендантский патруль во главе с младшим лейтенантом. Этого еще не хватало! Кто-то из военных рванул к двери, но там стояли двое патрульных. Началась некоторая суматоха. Патруль обходил всех военных, проверял документы, всех сержантов отправляли в комендатуру, а офицерам приказывали немедленно покинуть кафе. Строптивых тут же арестовывали. Оказывается, был приказ, запрещающий нашим военным ходить по ресторанам и кафе (вдруг там шпионы!), а попавшихся арестовывать. Подошли к нашему столику. Неужели влип, подумал я, но спокойно сидел, не показывал вида. «Ваши документы!» Мой Сержант вытащил свое удостоверение, командировку, направление на комиссию и стал объяснять нашу версию: вот с капитаном направлены в госпиталь, устали, зашли перекусить, не знали, что нельзя… Младший лейтенант оказался молоденьким офицером. Он внимательно просмотрел и вернул документы Сержанта. Обратились ко мне. Я подтвердил версию, сказал, что это мой ординарец, затем медленно полез в карман за документами, слегка приоткрыв свой орден и медаль, вежливо, но с некоторой обидой глядя прямо в глаза офицера и говоря: «Пожалуйста, проверяйте». И опять сыграла моя форма, а возможно, удачная игра, но скорей форма, которой не было тогда ни у кого из присутствовавших! Офицер махнул рукой, мол, не надо и вежливо, с некоторым почтением (перед ним фронтовики, судя по наградам, и, видно, этот, в форме, крупный чин) произнес: «Товарищ капитан, нельзя здесь находиться, заканчивайте и уходите». Я заверил его, что сейчас уйдем, только доедим и рассчитаемся. Он кивнул в знак согласия, добавил: «Больше никуда не заходите, будут неприятности…» — и ушел с патрулем дальше. Опасность миновала, но мы остались единственными военными в ресторанчике. Сержант продолжал что-то говорить официантке, а потом обратился ко мне со словами: «Я договорился, мы заночуем у нее, я взял адрес, не ночевать же нам в комендатуре!» Я согласился, так как не хотел в комендатуру, где, возможно, придется спать на стуле, а то и на полу. Вообще, не хотелось иметь дело с этой организацией, а тут будем в квартире, в тепле. У Сержанта, правда, были большие намерения. Выйдя из кафе, мы, опять по предложению Сержанта, направились в военторг, купили вина и закусок. Не являться ведь ни с чем. В военторге я опять выступал в роли капитана, Сержант — адъютанта (солдат и сержантов туда почему-то не пускали). Закупив вина и закуски и побродив немного по городу, мы, с наступлением сумерек, направились по полученному адресу к немке.

Она встретила нас приветливо. Мы выпили, закусили, о чем-то поговорили. Точнее, говорил и переводил Сержант, а я в основном отделывался отдельными замечаниями. Немка поведала, что муж погиб на фронте, а единственная дочка умерла в войну, в двух- или трехлетнем возрасте от какой-то болезни. Показала семейный альбом и карточки. Война, слава богу, кончилась, но теперь она одна, и ей тоскливо. Сержант стал с ней заигрывать, она что-то отвечала, но то и дело игриво посматривала на меня. Мне стало как-то неприятно, она мне не нравилась, и я вышел на кухню, предоставив Сержанту свободу действий. Осмотрев кухню и всю крохотную квартиру, я опять удивился, что вот простая немка живет в отдельной квартире, пусть крохотной, однокомнатной, но отдельной, со всеми удобствами, а у нас такое было немыслимо. В который раз подумалось, зачем немцы поперлись в нашу нищую, по сравнению с Германией, страну и почему у нас так плохо… Впрочем, немцам внушали, что они высшая раса, и сулили, что, завоевав Россию, каждый сможет стать хозяином имения или своего дела, а низшая раса, русские и прочие, будет у них в услужении. Но почему у нас так бедно и убого? Вот вернусь, кончу институт и займусь электрификацией села, чтобы было не хуже, чем здесь, вновь думал я про себя. Мои размышления прервал вошедший Сержант. Он сказал, что немка готовит постели, но отказывается от его притязаний, говоря, что тогда скажет герр капитан, и явно намекает на желание сблизиться со мной. Я сказал, что мне это ни к чему. Я сейчас выйду на улицу, а ты скажи, что ушел по делу и вернусь через час. Так и поступили.

Я побродил по уже темным безлюдным улочкам, прячась среди деревьев и кустов, когда слышал шаги приближающегося патруля (ведь действовал комендантский час). Вскоре мне это надоело и появилось чувство какого-то дискомфорта. Кроме того, просто хотелось лечь и заснуть. Я быстро вернулся, позвонил. Дверь открыл Сержант и сказал, что у него все благополучно получилось, теперь моя очередь, если я не против. Я ответил, что хочу только спать, и прошел в комнату, где были застелены две постели. Немка вопросительно смотрела на меня. Я что-то пробормотал. Сержант перевел, что я устал. Быстро раздевшись, я грохнулся на диванчик и уснул под аккомпанемент тихого разговора Сержанта и немки, улегшихся на ее постели. Утром я быстро помылся, оделся и, не глядя в сторону немки, сказал, что надо уходить и искать попутку. Сержант согласился, но сказал, что после вчерашнего немка была оскорблена и отказалась от какой-либо близости. Он плохо спал, терзаемый неисполненными желаниями, и все из-за меня. Я махнул рукой, поблагодарил хозяйку за ночлег и попрощался. Она ответила, но смотрела на меня каким-то печальным, непонимающим взглядом, как будто я чем-то унизил ее. Много позже я, кажется, понял, что она по-женски оскорбилась тем, что ею пренебрегли. Но тогда я был, по существу, неопытным мальчишкой в амурных делах и хотел только одного: скорее уйти.

Вскоре мы с Сержантом вновь оказались на площади перед вокзалом, откуда можно было возвращаться поездом с пересадкой в Бранденбурге или подхватить попутку. Мы обменялись адресами, как тогда было принято. Поскольку поезд отправлялся не скоро, я стал ловить машину. Тогда все вояки перемещались на попутках, и считалось обязательным подсадить голосующего солдата или офицера. Сержант решил ехать на поезде, поскольку ему надо было далеко за Берлин. Вскоре для меня такой случай представился. Я распрощался с Сержантом, сел в попутную грузовую машину, естественно в кузов, и двинулся обратно к Эльбе. По понтонному мосту мы переехали реку и очутились в небольшом немецком городке, где был пропускной пункт с одного берега на другой. Я слез с грузовика, поскольку машина шла дальше в другую сторону, и, предъявив документы, быстро прошел через пропускной пункт. В ожидании попутки в Ратенов я побродил поблизости и понаблюдал за очередью, предъявлявшей документы для перехода на левый берег. Стояла чудесная теплая, солнечная погода, которая иногда бывает осенью. Очередь состояла в основном из лиц, угнанных на работу в гитлеровскую Германию, узников концентрационных лагерей и бывших военнопленных союзных держав. Они возвращались домой. Тут были французы, голландцы, бельгийцы, англичане. Наши военные из частей НКВД тщательно проверяли документы и вещи. Мне показалось, что они с излишним подозрением смотрят на каждого репатрианта и ведут себя неоправданно грубовато. Что ждать от этих тыловиков, не нюхавших пороха, укрывшихся, вольно или невольно, от ежедневного ожидания возможной гибели в бою, думал я. Война окончилась, и теперь настало их время показать власть. Мы, фронтовики, относились к ним со скрытым презрением, правда, стараясь не показывать вида, а то разозлятся или заподозрят чего и загребут ни за что ни про что. Такие настроения были не совсем справедливыми. Часть войск НКВД принимала участие в ликвидации банд, где мало не покажется. Но фронтовики сталкивались с их представителями, особистами, следственными и прочими органами совсем по другому поводу. Почему попал в плен, зачем ведешь «подрывные» разговоры, в которых критикуешь командование и власть, и т. п. А попытки особистов завербовать тебя в осведомители вызывали отвращение. А как бой — их след простыл.

Прохаживаясь по примыкавшей к площади улице, я невольно обратил внимание на молодую влюбленную парочку французов. Они гуляли обнявшись, смеялись, лица их светились счастьем. Казалось, что для них все остальное не существует. На них было приятно и по-хорошему завидно смотреть. Парочка резко контрастировала с очередью репатриантов, часть которых нервничала, другая угрюмо молчала, не понимая, зачем их так осматривают, третьи стояли с безразличным или утомленным видом. Однако у всех было настроение: скорее бы их пропустили и они помчатся домой. Особенно придирчиво проверяли немцев и наших военных на предмет, не нацистский ли преступник или скрытый власовец. Я с грустью подумал, что, так или иначе, они скоро будут дома, а у меня ничего не вышло.

Вскоре подвернулась попутка прямо до Ратенова, и я вновь оказался в казарме.

Через какое-то время по прибытии в Ратенов наша часть стала получать пополнение из красноармейцев, бывших в плену у немцев. За пополнением выехала отборочная комиссия. Отбирали пополнение в основном только из трех категорий: артистов, спортсменов, специалистов, которых не хватало (повара, сапожники, портные). Брали, конечно, и тех, кто хорошо владел артиллерийской наукой, в основном это были люди по остродефицитным для части специальностям. Но таких было мало. Вскоре у нас образовался хороший художественный коллектив и сильная футбольная команда.

Особенно запомнился ансамбль песни и пляски. Они так проникновенно исполняли русские и особенно украинские песни, что у многих выступали слезы.

В нашей батарее появилось несколько молодых ребят из пополнения, без медалей и орденов. Они чувствовали себя несколько неловко перед нами, которые были «не запятнаны пленом». Не очень это было справедливо, но в то время и еще много лет спустя бывший военнопленный был парием среди военных и не только. Вначале новички держались настороженно и о своем пребывании в плену не рассказывали. Более того, контакты бывших пленных с фронтовиками, даже с теми, кто прибыл к нам в конце войны, устанавливались туго. Я особенно раззнакомился с бойцом по фамилии Принц. Он был артист по профессии и как-то быстро расположился ко мне, почувствовав, что я нисколько никого не осуждаю, более того, отношусь к бывшим пленным с сочувствием и пониманием. Вечерами перед отбоем он много мне рассказывал.

Принц был ленинградец. Попал в плен при очередном окружении его части немцами. Всех пленных затолкали в вагоны и отправили на работу в Германию. Было очень голодно, раз в день подавали какую-то баланду. В Германии распределили, кого в шахты, кого в батраки к немецким крестьянам, бауэрам. Попавших к бауэрам считали счастливчиками. Хотя работали там от зари до зари, но питание и жилье были сносными, да и некоторые хозяева относились хотя и свысока, но по-человечески.

Принц попал на шахты. Условия ужасные. Скученный барак в лагере для военнопленных, скудное питание, небольшой кусок хлеба и баланда два, хорошо три раза в день. Все время хотелось есть. В шахтах тяжелая работа. Чуть зазевался или приотстал — дубинкой по спине от надсмотрщика. Многие не выдерживали и умирали, а часть, отчаявшись, шла от такой жизни во власовскую РОА (российскую освободительную армию), надеясь на «авось». Вот несколько эпизодов в его изложении (естественно, как удержалось в моей памяти):

«Помнится, наша колонна шла по городу в окружении эсэсовцев. Шатались от голода. На одной из улиц под ноги попались капустные листки. Строй смешался. Все бросились подбирать и совать в рот эти ошметки, вырывали друг у друга крупные куски. Охрана резиновыми дубинками восстанавливала порядок. Часть прохожих остановилась, молча наблюдая или обмениваясь замечаниями. Принц увидел и услышал (он знал немецкий), как одна дородная немка, показывая сыну на нас, презрительно бросила: „Смотри на этих русских свиней, которые вроде животных, смотри и запомни эту низшую расу…“ Порядок был восстановлен, и нас погнали дальше, в лагерь.

С начала 1944 года бомбежки германских городов и предприятий англо-американской авиацией усилились. Начались ковровые бомбежки стратегических пунктов, а затем и крупных городов. Ковровые — это когда сотня, а то и больше самолетов, в основном огромных „Б-29“ — „Летающих крепостей“, в течение часа и больше утюжили объект вдоль и поперек, превращая все в руины. Немцы повсюду строили огромные железобетонные бункера — бомбоубежища с перекрытием по 2–5 метров толщиной, но и они не всегда помогали. Принц видел, как после прямого попадания в бункер 5- или 7-тонной бомбы сам бункер сохранился, но почти все его обитатели погибли от страшного удара. Пленных перебросили на ликвидацию последствий бомбежек на крупный железнодорожный узел Галле. При бомбежках прятались не только немцы, но и разбегалась охрана пленных. Пленных бросали на произвол судьбы. Они прятались в недалеком лесочке, куда бомбы залетали редко. Улучив перерыв в очередной бомбежке, пленные бежали к составам, взламывали двери вагонов и так добывали себе пищу. Это помогало выжить.

Последние дни плена. Работы кончились. Кончилась и кормежка. Пухнем с голоду, лежим на нарах и медленно умираем. Незадолго до прихода американцев вдруг завезли хлеб, но быстро распространился слух, что он отравленный, решили уморить оставшихся. Все лежали на нарах, не брали этот хлеб и старались сохранить последние силы. И вот в одно утро в лагерь въехала американская моторизованная часть. Американцы пришли в ужас от увиденного и быстро организовали питание, но непрерывно по громкоговорителям призывали начинать есть понемногу, а то отравитесь. Многие из нас не могли терпеть и набрасывались на еду. Теперь смерть наступала от переедания. Сосед Принца объелся, и его не удалось откачать.

Всех оставшихся тюремщиков арестовали и устроили суд Линча. Собрали всех пленных, а напротив построили тюремщиков. Американец шел вдоль шеренги, тыкал очередного немца рукой или автоматом и обращался к пленным: пощадить или миловать? Если толпа гневно ревела, его бросали в толпу пленных — решайте сами. Особо ненавистных тюремщиков и охранников тут же приканчивали. Главари тюремщиков, конечно, заранее исчезли.

Вскоре после окончания войны началось перебазирование пленных в советский фильтрационный лагерь. Некоторые, боясь репрессий от наших органов, остались у американцев. Так, старший по бараку провожал уходивших солагерников со слезами: „Так хочу домой, но нельзя, загребут как пособника немцев, даже сообщить родне, что живой, боюсь“. Его уговаривали: „Не бойся, покажем, что никакой ты не пособник, просто назначили, а отказаться было нельзя…“ — „Нет, знаю я наши органы, загребут за милую душу, а вы все разъедетесь, да и, скорее всего, испугаетесь говорить правду, а не испугаетесь, то вряд ли вас слушать будут…“ Он, конечно, был прав. „Фильтровали“ сурово и часто несправедливо. Вот и наш лагерь. Пристрастный допрос, часто он повторялся несколько раз подряд. Где-то проверяли показания, а затем выносилось решение, напоминающее приговор. В благоприятном случае решение выглядело примерно так. Вы сдались в плен, значит, нарушили присягу и заслуживаете наказания, но, учитывая обстоятельства пленения и конец войны, освобождаетесь от ответственности и направляетесь в часть для продолжения службы. Если решение неблагоприятно (мол, сдался добровольно, бежал из части, похоже(?!), что служил у немцев или, не дай бог, у власовцев, а еще чаще с формулировкой: ваши показания не подтверждаются, причем без объяснений), тут же брали под стражу и направляли в отдельную команду, которую отправляли на доследование, а то и прямо в наши лагеря. Процентов 20 из нашего лагеря загребли таким образом».

Первое время после перебазирования в город все мы наслаждались наступившим миром, новыми впечатлениями и особой тоски по дому не испытывали. Но прошел месяц-другой, и я, как и многие, затосковал по дому. Помню, как невыносимо стало ходить по чистеньким улицам, читать немецкие названия, слушать немецкую речь, возвращаться в постылую казарму. Неудержимо тянуло домой, хотя я знал по письмам, что дома будет трудно, голодно на скудный карточный паек, а на рынках и в коммерческих магазинах неподъемные для нашей семьи цены. Кроме того, там, на родине, широко процветает послевоенное воровство и разбой. В общем, будет неуютно по сравнению с жизнью в Ратенове, в оккупационных войсках, где я, в конце концов, «устроился» достаточно комфортно, работая в штабе бригады и освободившись от опротивевшей строевой и основной солдатской деятельности. Но неудержимо тянуло домой, к родным и близким, к такой казавшейся уютной комнате, к родному Арбату и знакомым улочкам, к довоенному, гражданскому свободному быту и, конечно, главное, к учебе в институте и довоенным друзьям. Короче, это была ностальгия по родине, по дому, которая овладела большинством фронтовиков, солдат, сержантов и офицеров, хотя каждый знал, что дома будет трудно и, возможно, голодно в разрушенной стране. Все ждали демобилизации, особенно рядовой и сержантский состав. Помню, когда демобилизация началась, многие офицеры буквально завидовали рядовым и сержантам, поскольку первые годы после войны демобилизация на них не распространялась.

В июле — августе прошла первая волна демобилизации. Демобилизовали старшие возрасты и часть ограниченно годных к военной службе по состоянию здоровья. Вторая волна захватила тех, кто отслужил больше 5 или 7 лет. Ни в одну категорию я не попадал и с завистью смотрел на демобилизуемых, которых торжественно провожали. Им выдавали новое обмундирование, сухой паек. Затем всех выстраивали на плацу, нас побатарейно, а демобилизуемых отдельной колонной с чемоданами, вещмешками и прочими вещами, которые они увозили с собой. Чего только не было у каждого! Помимо чемоданов с трофеями везли приемники, велосипеды, отличный немецкий инструмент, даже попадались лопаты из нержавейки (где они нашли эту редкую тогда вещь?). Чемоданы и баулы были набиты одеждой, бельем, обувью, кусками материи, связками «молний», купленных здесь по дешевке, и другими вещами. У кого было больше, у кого меньше барахла, в зависимости от возможности достать, сохранить и вообще физически взять с собой. Командование произносило прощальные речи, и под звуки оркестра и завистливые взгляды остающихся служак они со своими пожитками шли к машинам и уезжали домой.

Следует отметить, что рядовые, сержанты и большинство младших офицеров, не связанных с интендантством, имели ограниченный набор трофеев, который можно было захватить и перевозить с собой. А вот почти весь высший командный состав отправлял трофеи машинами и даже вагонами. Там грузились мебель (целые гарнитуры), картины, машины, мотоциклы и многое другое. Причем чем выше чин, тем большие возможности.

Вскоре прошла третья волна демобилизации, в которую включались специалисты, шахтеры, еще кто-то и, главное для меня, студенты. Появился шанс вернуться к нормальной гражданской жизни, о которой совсем недавно я боялся даже мечтать. Не раздумывая, я срочно отправил домой письмо с просьбой прислать справку на имя командира бригады о зачислении меня студентом МИМЭСХ, в который меня приняли перед мобилизацией летом 1943 года. Ждал результата с нетерпением. В один прекрасный день меня вызвал к себе командир дивизиона Козиев (я тогда еще находился в строю, в батарее). Он отвел меня на лестничную клетку и очень любезно, даже ласково, стал со мной разговаривать. Такого тона никто из нас за ним никогда не замечал. Он обычно говорил коротко, резко, как отдавал команды, говорил часто свысока. Эта манера разговора была у него всегда, как с офицерами, так и с солдатами. А здесь сама любезность. Правда, походила она на разговор кошки с мышкой, трудно было ему перестроиться. Козиев сообщил, что пришла справка, что я студент, но она не по форме и по ней демобилизоваться нельзя. Для меня это был удар. Козиев еще что-то говорил о том, что надо потерпеть, что он понимает мои стремления, но пока не получается, что я еще здесь нужен, что можно здесь поискать подходящую должность. Вскоре мне действительно предложили возглавить клуб, а затем я стал работать в артснабжении. Я слушал вполуха и только молча кивал, а в голове вертелись мысли, что меня, оказывается, не хотят отпускать и, главное, что же делать?

На следующий день я уточнил форму необходимой справки и отправил ее домой. Уехала очередная команда демобилизованных, а я с нетерпением ждал результата. Прошло довольно много времени. Уже была поздняя осень, кажется, конец ноября, когда пришла нужная справка. Мне сказали, что я демобилизуюсь, но очередная партия демобилизованных будет не раньше января, поскольку основная масса уже уехала и нужно набрать команду. Я успокоился, забросил прогулки в город, стал усиленно заниматься, копить деньги, сколотил из фанеры чемодан для вещей, которых у меня оказалось не густо. Настроение было приподнятое, я уже в душе распрощался с армией.

Вскоре после Нового года мне назначили дату отъезда. Мечта стала явью. Я оформил все документы, получил причитающуюся мне последнюю зарплату, обменял оставшиеся у меня оккупационные марки на рубли и стал собирать вещички. Сшил небольшой мешочек со шнурком для денег и главных документов. Поместил туда красноармейскую книжку, партийный и комсомольский билеты и пачку денег, которых, по моим прикидкам, должно было хватить на первые месяцы гражданской жизни. Этот мешочек повесил себе на шею под нательную рубашку и уже не расставался с ним до приезда домой. Перед отъездом я, вместе с остальными, получил новое обмундирование, которое не очень блистало качеством, особенно шинель, висевшая мешком, но было добротно и могло еще послужить не один год. Впрочем, это меня мало волновало, я уже сам обзавелся хорошо пошитой формой, в которой мог щеголять первые годы, не заботясь об одежде. За два дня до отъезда у меня вдруг остановились часы. Утром следующего дня я, схватив очередную увольнительную из своего «запаса», помчался к своему знакомому урмастеру. Я давно не был там и опасался, что он не захочет или не сможет сделать срочный ремонт. Опасения оказались напрасными. Урмастер хорошо меня понял и, узнав, что я еду домой, разделил мою радость, обещал тут же отложить остальные заказы и все сделать в ближайшие часы. К концу дня я получил свои часики обратно и довольно тепло попрощался с мастером, его женой и, мельком, с Хильдой, которая уже ходила с довольно приличным животиком. Так вот почему она так пылко кидалась на наших военных: ей не грозило забеременеть от них! Ребенок будет от немца, которого, возможно, уже не было в живых. А когда еще придется ей погулять и придется ли вообще. Впрочем, это меня не занимало, я был поглощен мыслями о скором возвращении домой. Вернувшись в казарму, я посвятил вечер прощанию с друзьями.

Настал день отъезда. Теперь уже провожали нас, небольшую группу специалистов и задержавшихся по разным причинам «старичков» по возрасту и сроку службы в армии. Вновь состоялось прощальное построение на плацу. Была короткая речь замполита, которую мы воспринимали вполуха, занятые мыслями о предстоящем возвращении домой. Нас погрузили в крытый брезентом «Студебекер», и с сопровождающим лейтенантом, который вез наши документы, мы тронулись в путь. Ехали в транзитный лагерь, в какой-то городок восточнее Берлина, на берегу Одера. Там собирали всех демобилизованных для формирования команд очередного эшелона, направлявшегося в Россию.

Городок мне не понравился. Он, в отличие от того, что наблюдалось раньше, производил впечатление хаотично разбросанных домиков, при полном отсутствии зеленых насаждений. Впрочем, здесь были сильные бои, и, возможно, большинство зданий было уничтожено или разрушено, что создавало впечатление хаоса. Говорю «возможно», так как мои мысли были заняты другим: скорее домой и что ждет меня там, в России, в Москве.

Вот и транзитный лагерь. Лейтенант сдал нас дежурному и укатил обратно. Транзитный лагерь, куда нас доставили, производил еще худшее впечатление, чем город. Запущенное внутри и снаружи здание. Зал, в котором располагались наспех сколоченные деревянные двухъярусные нары для временного отдыха. Кругом обрывки бумаги и какого-то хлама. Впечатление грязной вокзальной обстановки. Впрочем, это и был своего рода вокзал для демобилизованных. Я занял свободное место и только собирался поближе познакомиться с соседями и отдохнуть, как меня и еще нескольких человек вызвали в комендатуру. Я почувствовал что-то неладное, и не ошибся. Поручив соседям посмотреть за моими вещичками, я ринулся в комендатуру. Там дежурный офицер разъяснил, что в сданных лейтенантом документах не было моей справки о вызове в институт, без которой меня нельзя демобилизовать. Не было ее и у меня. Оказывается, справку должны были передать с лейтенантом или вручить мне лично, но забыли ее в части. Справка должна была служить основным документом для предъявления в любой инстанции, в т. ч. при оформлении гражданских документов в Москве, в военкомате. Что делать? Дежурный, принимавший меня, посочувствовал мне и сказал, что эшелон будет сформирован по прибытии определенного количества демобилизованных, очевидно через 2–3 дня. Я должен срочно обернуться в часть и обратно, если не хочу опоздать. Поскольку сопровождавший нас лейтенант уехал, он выписал мне что-то вроде командировочной. Затем отдал мне демобилизационные документы (кажется, красноармейскую книжку с соответствующей записью) и сказал, что надо поспешить на вокзал, на ближайший пригородный поезд до Берлина. «Они ходят редко, поторопись!» — добавил дежурный, и я, схватив свои вещички, ринулся на вокзал, благо он был недалеко. К счастью, я успел на поезд, который вскоре отправился. В поезде было мало пассажиров, холодно, и ехали как наши военные, так и гражданские немцы (понятно, почти сплошь женщины и старики), которые, как правило, молчали и вели себя настороженно. Во всяком случае, мне так показалось. Пару раз прошел патруль с проверкой документов. Через час или полтора мы уже были в Берлине. На вокзале висели расписания поездов на немецком и русском языках. Поезд на Ратенов отправлялся через пару часов. Я хотел посмотреть на жизнь города, но, обремененный вещами, не мог далеко уходить и побродил только у привокзальной площади. Вблизи и подальше виднелись руины отдельных домов и построек, но большинство зданий (кроме вокзала) пострадало незначительно. На углу площади было нечто вроде стихийного базарчика. Там время от времени появлялись немцы, в основном с батонами белого хлеба. Они тревожно озирались и, обменяв у наших военных батон на табак, быстро исчезали. Обменивалось что-то еще, но я запомнил эти аппетитные батоны, которых не видел с начала войны, вскоре после введения карточек, и понял, что в Берлине жуткий дефицит с табаком. Наши патрули не обращали внимания на торговлю. Они в основном проверяли документы у военных и лиц, показавшихся им подозрительными. Когда же появлялись немецкие полицейские (шуцманы), базарчик мгновенно рассеивался. Нелегальный, наверное, или в неположенном месте, подумал я, у немцев это строго.

Наконец, подали состав из довольно обшарпанных вагонов. Поезд тронулся, и через час я уже шагал по Ратенову к недавно оставленной казарме. Нужную мне справку сначала не хотели отдавать, ссылаясь на необходимость иметь оправдательный документ. После долгих препирательств мне ее выдали, сняв предварительно копию. Получив справку, я тут же или на другой день утром отправился обратно. Но теперь я ехал не один, а в компании с демобилизованным сержантом Леней Кудряшовым, который тоже только что получил документы. Он демобилизовался как шахтер по справке из Донбасса или Подмосковного бассейна. Сомневаюсь, что он был шахтером, но каждый устраивался и «химичил», как мог, лишь бы вернуться домой. Командование смотрело на это сквозь пальцы, понимая фронтовиков, стремившихся домой любой ценой. Общая демобилизация тогда совсем не просматривалась, хотя у союзников она шла вовсю. Мы быстро познакомились (в молодости вообще, а тогда в особенности, знакомились легко) и всю дорогу до Берлина проговорили о грядущей жизни. По мере приближения к Берлину вагон заполнялся немцами, в основном женщинами и частично стариками, но были и мужчины «в соку» — 30–40 лет. Незадолго до Берлина вагон совсем переполнился. Стояли в проходах и тамбурах. Обращало внимание безразличие, какая-то отрешенность и подавленность пассажиров. Ехали молча, погруженные в невеселые думы, не переговаривались. Лица большинства были бледны, у многих был даже измученный вид. На нас, только двоих в вагоне русских военных, вчерашних врагов, не обращали никакого внимания.

Вот и вокзал. Мы направились к расписанию и кассам. Мой спутник сразу пошел узнать, есть ли уже пассажирские поезда в Россию. Оказалось, что поезд есть, отправляется через день, и он предложил не возвращаться в транзитный лагерь, а ехать пассажирским до Москвы. Я отказался, так как не хотел проводить ночь, а может, две, в Берлине. Как и где? Опять неопределенность. Рисковать не хотелось. Однако главное было в высокой стоимости билета (орденских книжек, обеспечивающих бесплатный или со скидкой проезд, у нас еще не было), а я жестко экономил, стараясь сохранить деньги до Москвы. Леня же решил ехать пассажирским, и мы расстались, предварительно обменявшись адресами. Я попросил его сразу по приезде в Москву навестить маму и брата и сообщить, что еду эшелоном и скоро буду дома. В душе я надеялся, что приеду следом за пассажирским, но в дальнейшем мои ожидания не оправдались. До отъезда моего пригородного поезда оставалось несколько часов, и мы решили побродить напоследок по Берлину. Вещи, кажется, сдали в камеру хранения и налегке отправились в город.

Шли, разумеется, пешком, как туристы, к центру города. Пару раз нас останавливал патруль и проверял документы. Погода была отвратительная. Дул резкий холодный ветер, сыпал и бил в лицо мелкий колкий снег, то усиливаясь, то пропадая. Когда вышли на главную улицу (Унтердерлинден?), порывы еще усилились. По обе стороны улицы мимо разрушенных домов и просто руин брели редкие прохожие, в основном военные. Целых домов было мало, и улица выглядела уныло и безлико. Энтузиазм погас, но мы упрямо двигались к Бранденбургским воротам, развалинам Рейхстага. Хотелось на прощание посмотреть на «логово фашистов», на место последних боев. По пути набрели на военторг, и Леня предложил зайти погреться и что-то купить. Но не тут-то было! В военторг пускали только по пропускам или офицерским удостоверениям. Пошли дальше. Вот развалины Рейхстага со стенами, испещренными надписями нашей братвы. Далее Бранденбургские ворота, колонны которых испещрены следами пуль и снарядов. За воротами начиналась американская зона. Никакой границы. Только патрули не наши, а американские. Остальное так же уныло и не интересно. Леня предложил было прицепиться к какой-нибудь немке, но я наотрез отказался. Прошли еще немного и повернули обратно, ведь мне пора к поезду, да и погода не располагала к экскурсии. На вокзале мы вскоре распрощались, и я, взяв свой чемодан и вещмешок, сел в поданный пригородный состав. Народу в поезде было мало. Я расположился в свободном купе. В соседнем купе ехали два офицера и две молодые немочки. Оттуда то и дело раздавался громкий мужской хохот и женский смех. Я прислушался к непонятному веселью. Боже мой! Наши вояки учили немок русскому мату, показывая на обычные предметы или «переводя» немецкие слова. Немки, коверкая слова, повторяли, думая, наверное, что у них смешно получается. После каждого «упражнения» следовал очередной взрыв хохота. Стало неприятно и стыдно. Я пересел подальше, благо свободных мест хватало, и погрузился в мысли о скорой встрече с домом. Было неуютно и, главное, холодно. Стоял январь, а вагоны не отапливались. Через час или два доехали до места, и я вновь очутился в казарме.

Здесь я узнал, что уже завтра утром подадут эшелон и мы двинемся домой, в Россию. Утром следующего дня, после короткого завтрака, нас разбили на маршевые команды по месту назначения (Москва, Ленинград, Урал, Киев, Украина, Казахстан, Средняя Азия и т. д.). Затем всех построили в колонну с духовым оркестром во главе. Под звуки бодрых маршей колонна двинулась к вокзалу по главной улице этого разбитого немецкого городишка. Шли, естественно, нестройными рядами, так как каждый нес свою, часто нелегкую, поклажу. Немногочисленные жители, попадавшиеся по пути, останавливались и молча смотрели на отъезжающих. Нам казалось, что они испытывают удовлетворение: очередная партия войск недавнего противника покидает страну. По дороге я познакомился с приглянувшимися мне попутчиками, и мы договорились сразу же «захватить» приличный вагон. На станции уже стоял готовый состав хорошо знакомых нам теплушек. Погрузка прошла быстро. Наша команда наметила и быстро «захватила» приглянувшуюся теплушку. Мне удалось занять удобное место на верхней полке у окошка. Приятно пахла соломенная подстилка. Вскоре состав двинулся, прогромыхал по недавно восстановленному мосту через Одер, и мы очутились в Польше, точнее, на земле Восточной Германии, отошедшей к Польше по решениям Ялтинской и Потсдамской конференций союзников.

Через Польшу мы ехали почти без остановок и без приключений. Дело в том, что в Польше, в отличие от Германии, было опасно и время от времени наблюдались различные эксцессы. Еще продолжалась конфронтация между просоветским Польским комитетом освобождения и враждебным нашему государству польским правительством в изгнании во главе с Миколайчиком, обосновавшимся в Лондоне, которое контролировало «свои» вооруженные силы в Польше. Имели место нападения на военнослужащих нашей армии и разные диверсии (портили железнодорожные пути, подрывали машины, убивали наших солдат и особенно офицеров).

В дороге я близко сдружился с моим соседом К. из нашей команды, москвичом, инженером. Он был старше меня и опытнее в житейских делах. Мы много обсуждали и спорили во время нашей дороги. Так, он считал, что немецкую нацию следует рассеять по миру, а Германию ликвидировать как государство. Тогда никакая война в Европе не станет возможной. Кстати, так тогда считали многие. Я считал, что это недопустимо. При чем здесь весь народ?

Вот и граница. Брест. Всем приказано выгрузиться с вещами. Будет таможенный осмотр и пересадка в другой эшелон. Выгрузились, образовав цепочку вдоль состава. Пограничники начали обход, проверяя наметанным глазом вещи. Мимо нас прошли с полным безразличием, слегка взглянув на убогие чемоданы, мешки, баулы. Однако задержали несколько человек. У одного был небольшой, но ужасно тяжелый чемодан. Оказалось, что он набит кремешками для зажигалок. Тысячи кремешков! Каждый кремешок стоил в России, помнится, в районе сотни рублей, т. е. он вез домой целое состояние, а не кучу барахла! Тут я вспомнил нацменов, закупавших в Ратенове сотни «молний», которые тогда стоили не меньше кремешка. Я еще удивлялся, зачем им столько. Нет, совсем не было у меня коммерческой жилки. Кто-то вез драгоценности. Всех задержанных увели, а мы сели в очередной товарный состав и поехали дальше, уже по своей земле, мимо разрушенных и сожженных станций, поселков, городков. Теперь состав тащился ужасно медленно с частыми и долгими остановками. Собственно, состава уже не было, он худел от остановки до остановки. Наши вагоны то и дело переформировывали, присоединяя отдельные вагоны к попутным (по направлениям) товарным составам, и где-то за Минском осталось не больше десятка вагонов. Почти на каждой остановке, особенно в крупных городах и на железнодорожных узлах, из эшелона выбывали демобилизованные, возвращаясь домой, в свои родные места или пересаживаясь на другие направления.

Вот, наконец, Можайск. Наш товарняк опять стоит! Говорят, что нас отправят, возможно, завтра и на Киевском вокзале будет, тоже возможно, официальная встреча нашей группы фронтовиков. Нам не до встреч, да еще возможных. Не терпится добраться до дому. Я спешно направился на станцию, чтобы понять ситуацию. Было воскресенье. Морозный день. Идут первые послевоенные выборы в Верховный Совет. Везде вывешены флаги, а на пристройке к станции разбит избирательный участок. Мимо строем идет на участок группа вояк. Мы тоже можем проголосовать, но нам не до этого. На путях стоит пригородный пассажирский поезд. Узнаю, что скоро отправка. Втроем бросаем свой эшелон и быстрей на пригородный поезд. Покупаем билеты. Поезд трогается. Через пару-тройку часов мы будем в Москве. Так приятно. Наконец, возникает ощущение нормальной гражданской жизни, от которой мы так отвыкли. Едем в пустом вагоне. Все! Война, армия позади! Впереди дом, гражданка, новая, свободная жизнь!