Глава первая Почему пал царизм?


Моей темой является русская революция, самое главное (правда, не бесспорно) событие двадцатого века. Я пришел к тщательно продуманному выводу: если бы не произошла русская революция, в истории, скорее всего, не нашлось бы места национал-социализму и, возможно, Второй мировой войне, а также деколонизации, и уж определенно холодной войне, ставшей доминирующим фактором нашей жизни в послевоенные десятилетия. В настоящей работе я предпринимаю попытку извлечь квинтэссенцию из моих книг «Русская революция» (1991) и «Россия под властью большевиков» (1994), подняв три центральных вопроса, подразумеваемых в данных томах, а именно: Почему пал царизм? Почему большевики захватили власть? Почему на смену Ленину пришел Сталин?

Некоторые аспекты русской революции до сих пор окутаны покровом тайны, в значительной мере потому, что на протяжении семидесяти с лишним лет руководство советских архивов перекрывало доступ к ним как для иностранцев, так и для независимых русских исследователей. Доступ к архивам был предоставлен лишь тем специалистам, которые получили своего рода лицензию у коммунистического руководства и были готовы строго придерживаться партийной версии событий, базирующейся на предпосылке неизбежности революции, равно как и неизбежности победы большевиков. Эти архивные депозитарии, с некоторыми исключениями (существенным среди которых является так называемый Президентский архив), ныне открыты для всех заинтересованных сторон, что впервые дает возможность восстановить свободную от требований политической конъюнктуры картину событий. Я нанес несколько визитов в самый значительный из этих архивных депозитариев, ранее известный как Центральный Партийный Архив при институте Маркса — Энгельса — Ленина, а теперь переименованный в Российский центр хранения и изучения документов новейшей истории. В нем хранятся подлинники бумаг, принадлежащих перу всех вождей движения, некогда называвшегося марксистско-ленинским, равно как и производных от него типа Коммунистического интернационала.

Хотя мне не удалось сделать каких-либо сенсационных открытий, — в конечном счете подлинные намерения советского режима точно так же, как любого другого, раскрываются в его действиях, — эти лишь совсем недавно ставшие общедоступными документы проливают свет на образ мышления и характер взаимоотношений вождей, тогда как ранее и то, и другое считалось государственной тайной.

Недопущение к архивам независимых исследователей было, однако же, не единственной причиной во многом сохраняющего свою силу и поныне непонимания русской революции. Принципиальное значение имеет то обстоятельство, что советский режим, в самооценке, находил истоки своей политической легитимности в истории и поэтому придавал истории высокое политическое значение. Присягая на словах в верности наиболее совершенным идеалам демократии, он на деле ни разу не решился на общенародные выборы. Конечно, большевики приняли участие в выборах в Учредительное собрание, состоявшихся в ноябре 1917 г., но после того, как партия Ленина, уже находившаяся у власти, получила на этих выборах менее четверти голосов, Ленин распорядился Учредительное собрание разогнать. Соответственно, и в дальнейшем в стране Советов за весь период ее существования ни разу не прошли выборы, которые можно было бы признать таковыми в общеупотребительном смысле слова.

Коммунисты утверждали, будто они избраны самой Историей для того, чтобы стремительно перенести все человечество из общества, базирующегося на классовой основе, в общество бесклассовое. По этой причине манера изложения и преподавания российской истории была для них куда важнее, чем для обществ, власть в которых легитимизирована мандатом народного доверия. Изучение всей российской истории и в особенности ее последнего периода проходило под тотальным контролем идеологических органов партии, искажавших и перекраивавших факты и их интерпретацию таким образом, чтобы это на любой данный момент совпадало с линией партии. Таким образом, историческая наука стала отраслью пропаганды. Советская историческая литература мало интересовалась тем, что происходило в действительности, отражая вместо этого лишь такие представления о случившемся, какие власть хотела внушить народу. Со временем хитросплетения полуправды, четверть-правды и откровенной лжи превратились в столь непроходимые дебри, что независимому исследователю приходится прорубаться сквозь них, как если бы он вдруг очутился в первозданном тропическом лесу. Нет ничего удивительного в том, что поприще исследователя современной российской истории едва ли могло привлечь к себе в Советском Союзе по-настоящему одаренных людей и уж подавно — никого, обладающего достаточной широтой кругозора, потому что сам кругозор оставался прерогативой КПСС.

К сожалению, начиная с шестидесятых годов и далее размышления примерно того же порядка посетили и западную науку, дав изначальный толчок школе так называемого ревизионизма, приверженцы которой в Соединенных Штатах, Англии и Германии, по различным причинам как интеллектуального, так и личного свойства, — начали по собственной воле и свободному выбору вторить истолкованиям русской революции, являвшимся на тот момент в СССР сугубо обязательными. Их ревизионизм заключался в попытке вытеснить открытия независимых ученых из числа русских эмигрантов и их западных последователей (представлявших собой по отношению к «ревизионистам» непосредственно предшествующее поколение ученых), принимая — с незначительными изменениями — темы и интерпретации исторической псевдонауки СССР постсталинского периода, которая, как и раньше, находилась под властью и под контролем партии. В некоторых случаях выступление с позиций ревизионизма было обусловлено искренними сомнениями в справедливости и правомерности традиционных западных подходов с их упором на политические аспекты.

Отчасти находясь под влиянием марксизма, а отчасти вдохновляясь французской школой «Анналов», такие ученые настаивали на необходимости изучения истории «снизу» или исходили из предпосылки, что историей движут исключительно социальные конфликты. Другие вступали на тот же путь, руководствуясь куда менее похвальными личными мотивами: приятие — в самом широком смысле слова — той версии истории, которая была одобрена советской властью, открывало для них доступ во второстепенные архивные фонды в СССР и обеспечивало иными преимуществами и выгодами, которые была в состоянии предоставить Москва. Важно и то, что ревизионизм оказался встроен в современную интеллектуальную жизнь, всемерно поощряющую изобретения и открытия любого рода. Амбициозным молодым ученым не хотелось становиться на сторону старших — ибо, если бы они всего лишь соглашались с выводами предшественников, то как им было доказать собственную значимость? В подобной обстановке, когда она становится преобладающей, сказать или сделать что-нибудь новое оказывается куда более выгодным, чем быть или остаться правым.

Все эти факторы играют свою роль, и я не в состоянии вычленить один из них как решающий. Но факт остается фактом: если все, за редкими исключениями, ученые Запада, публикующие работы по истории Третьего рейха, не скрывали и не скрывают однозначной враждебности к нацизму, то большинство западных авторов, выступивших за последние тридцать лет с работами о коммунизме и о Советском Союзе, в большей или меньшей степени обоим этим явлениям сочувствуют. В прошлом они имели тенденцию подчеркивать положительный опыт и достижения России после 1917 г. и объяснять ее провалы или тяжелым наследием царизма или враждебностью окружения; если не удавалось ни то ни другое, — естественными трудностями, которыми сопровождается попытка построения принципиально нового общества, основанного на равенстве и социальной справедливости. Как мне кажется, немецкие историки особенно старательно избегают критики коммунистического прошлого и определенно пасуют перед любыми попытками провести какие бы то ни было параллели между национал-социализмом и коммунизмом. Их страстный отказ даже от рассмотрения совпадений такого рода, их преследование всякого, кому вздумается обратить их внимание на эти связи и сходства, заставляют предположить, что они испытывают психологическую необходимость дезидентификации с нацизмом: а поскольку нацисты были антикоммунистами, сам антикоммунизм окрашивается в их сознании в нацистские тона. Англоязычные ученые, не страдающие комплексом вины в связи с нацизмом, испытывают меньшие трудности (если они, конечно, не настроены про-коммунистически).

Каковы бы ни были причины, за последние три десятилетия произошла конвергенция подходов со стороны советской и западной историографии применительно к теме революции и первых послереволюционных лет. Господствующей в среде западных историков стала точка зрения, согласно которой падение царизма, равно как и торжество большевизма были предопределены, тогда как насущная необходимость сделать преемником Ленина именно Сталина была своего рода исторической случайностью. Однако вплоть до настоящего времени такие историки не способны объяснить главного: почему же подобная случайность имела место.

Центральным полем, на котором школа ревизионистов бросила вызов историкам, придерживающимся ортодоксальной версии, являются события октября 1917 г. Вопрос (на время начала спора) стоял так: был ли захват власти, осуществленный большевиками, народной революцией или заурядным переворотом; вынесла ли большевиков на гребень власти волна широкой поддержки со стороны масс или же они украли власть, как тать в нощи. Западные историки — особенно представители младшего поколения — все сильнее и сильнее склоняются к советскому взгляду на вещи, согласно которому в октябре 1917 г. и впрямь произошла народная революция, в ходе которой действия большевиков определялись давлением широких масс. Мой тезис полностью противоположен тому, который выдвинули и пропагандируют ревизионисты и который к настоящему времени стал в университетах западного мира в буквальном смысле слова обязательным. Я постулирую и подкреплю доказательствами тот тезис, согласно которому ни в падении царизма, ни в захвате власти большевиками не было ничего заранее предопределенного. Строго говоря, мне кажется, что захват власти большевиками был своего рода аномалией, однако, поскольку он произошел и машина тоталитаризма оказалась запущена, подъем к вершинам власти Сталина стал неизбежным последствием этой аномалии.

Проблемы, постановка которых начинается с вопросительного слова «почему», представляют собой наиболее сложный аспект исторического исследования, потому что такие проблемы самореализуются сразу на нескольких — и разнящихся по своей природе — уровнях. Приводимую ниже аналогию мне уже доводилось использовать ранее, но, поскольку она точна, я повторюсь, чтобы проиллюстрировать свою мысль. Когда вы трясете яблоню и яблоки с нее каскадом обрушиваются наземь, то по какой причине они падают? Из-за того, что вы трясете дерево? Или из-за того, что плоды перезрели и, следовательно, раньше или позже упали бы и сами, без вашей помощи? Или дело заключается в законе тяготения, заставляющем предметы падать непременно в сторону земли? Обращаясь к человеческой деятельности, мы усматриваем сходные уровни объяснения, от наиболее специфических до самых общих, и уяснить, какой из них решающим образом предопределяет окончательный результат, представляется едва ли возможным. Как правило — и как это видно на примере с яблоней, — удается обнаружить связку причин, существующих на трех разных уровнях: на общем, на промежуточном и на конкретном, причем на последнем уровне важную роль играют случайные обстоятельства.

Общий уровень соответствует тенденциям, которые не удается поставить под свой контроль ни отдельному человеку, ни каким бы то ни было группам; это не столько события, сколько процессы, они развиваются сами по себе, они оползают, как снежные лавины. Упадок Рима, чтобы не ходить далеко за примерами, был одним из таких процессов-событий, предотвратить его не мог никто: распад был встроен в саму систему, гниение протекало вяло до того момента, пока она не рухнула вся.

Далее, кое-что происходит и на промежуточном уровне: здесь действуют люди и группы людей, и их действия вносят существенную разницу в окончательный результат; позвольте проиллюстрировать это американской революцией и родившимся из нее конституционным строем.

И наконец, уровень, на котором действует фактор случайности. В канун большевистского переворота, вечером 24 октября 1917 г., Ленин покинул одну из конспиративных квартир, на которых он с начала июля скрывался от полиции, имевшей ордер на его арест. Он отправился в Смольный, штаб-квартиру большевистского командования, обмотав лицо так, словно шел к зубному врачу. Говорят, его остановил конный патруль. Услышав, что у него требуют предъявить документы, Ленин притворился пьяным, и его отпустили. А если бы арестовали, то, возможно, никакого большевистского переворота никогда бы не произошло, потому что Ленин был душой переворота и, к тому же, единственным, у кого имелся определенный план действий. Аналогичным образом, если бы Фанни Каплан — террористка из эсеров, стрелявшая в Ленина в августе 1918 г., — не страдала дефектом зрения и взяла бы, прицеливаясь, на миллиметр левее или правее, он был бы убит, а большевистский режим, уже находившийся на грани гибели, скорее всего, рухнул бы.

Мой почти полувековой научный опыт, подкрепленный двухлетней службой в Вашингтоне, убеждает меня в том, что попытка найти одно-единственное объяснение случившемуся событию представляет собой в большинстве случаев занятие совершенно бесплодное. Подобно хирургу, историк должен искусно использовать инструменты во всем их многообразии, если он стремится вскрыть причины общих событий. Любое однозначное объяснение непременно окажется ошибочным.

Психологически вполне естественно предположить: то, что произошло, непременно должно было случиться. Люди, исповедующие подобный подход, часто «переводят» его на язык научной терминологии, на деле же он базируется на весьма примитивной психологии. Большинству людей трудно представить себе, что происшедшие события могли и не случиться или же случиться по-другому, потому что, приняв эту предпосылку, неизбежно сталкиваешься с вопросом: «Если это могло произойти по-другому, то почему не произошло?» Подобный фатализм присущ историкам ревизионистской школы в их отношении к крушению царизма. Историки левого толка немало потрудились над тем, чтобы доказать, что крушение царизма было неизбежно вне зависимости от того, ввяжется Россия в Первую мировую войну или нет, но подобные суждения выдерживают критику, только будучи сделаны задним числом. Было бы славно, если бы эти историки обладали способностью предсказывать будущее с такой же точностью, с какою они «предсказывают» прошлое, но никто из адептов исторической неизбежности применительно к падению царизма не смог предвидеть распада СССР. И если почитать русскую и иностранную прессу до 1917 г. или воспоминания, написанные в тот же период, станет ясно, что и тогда практически никто не ожидал падения царизма. Напротив, люди полагали, что царизм сохранит свою власть еще надолго.

Одна из причин, по которой русские радикальные революционеры и даже либералы выступали против режима с такой безоглядной отвагой, заключалась в их убеждении в исторической безнаказанности, поскольку сам режим несокрушим. И правда: разве не справился царизм со всеми бедами и напастями, разве не преодолел все кризисы, разве не вышел из них целым и невредимым? Особенно справедливо это по отношению к революции 1905 г., которая в своей высшей точке, казалось, вот-вот сметет правящий режим. И все же за два года, пойдя на определенные политические уступки в Октябрьском манифесте, режим установил порядок в стране и вновь прочно уселся в седле. Вдобавок к этому следует сказать, что еще в январе 1917 г., находясь в эмиграции в Швейцарии, Ленин пророчествовал, что ни ему самому, ни его поколению не дожить до революции в России. И пророчествовал он так за семь недель до падения царизма. Если и был в Европе человек, понимавший всю слабость царской России, то этим человеком был Ленин, и все-таки даже он оказался не в состоянии предвидеть ее близкой гибели, которая кажется ныне — задним числом — столь очевидной историкам-ревизионистам.

Другим доказательством того факта, что современники верили в несокрушимость царизма, являются крупные иностранные капиталовложения в экономику России периода позднего самодержавия, делавшиеся главным образом французами, хотя и не только ими. Миллиарды долларов были вложены в русские займы и страховые полисы — и практически все эти деньги были потеряны в 1918 г. после того, как большевики отказались от государственного долга и национализировали предприятия частного сектора.

Некоторые историки из числа отстаивающих неизбежность крушения царизма ссылаются, в подтверждение своего тезиса, на огромное число промышленных забастовок, прокатившихся по всей России в канун Первой мировой войны. Но и этот аргумент не выдерживает критики. Действительно, число забастовок, имевших место в России в тот период, было беспрецедентным, но с тем же самым феноменом мы сталкиваемся в Англии и Соединенных Штатах. Непосредственно в канун августа 1914 г. в обеих этих странах имели место массовые остановки производства, а революции, однако же, не произошло. Действия, предпринимаемые трудящимися, редко имеют политическую мотивировку и, соответственно, едва ли могут рассматриваться как серьезный симптом скорого крушения режима. В России забастовки являлись, в основном и главным образом, проявлением нарастающей силы рабочих организаций. До 1905 г. царизм считал профсоюзы нелегальными и безжалостно подавлял забастовки. После событий 1905–1906 гг. профсоюзы были легализованы, а забастовки разрешены. Начиная с этого момента остановки производства развивались с нарастающей интенсивностью: рабочие организации боролись за лучшие условия и более высокую оплату труда.

Исключительно важным фактором сохраняющейся (по меньшей мере, до поры до времени) стабильности было отсутствие беспорядков в российской деревне. Три четверти подданных империи зарабатывали на жизнь сельскохозяйственным трудом. В России перед Первой мировой войной насчитывалось приблизительно сто миллионов крестьян и только два-три миллиона рабочих, причем треть из числа последних составляли сезонные работники из крестьян, используемые на строительстве и ремонте железных дорог, которых едва ли можно назвать рабочими в общепринятом смысле слова. С точки зрения царской полиции, даже вспыхивавшие время от времени рабочие беспорядки не мешали держать ситуацию под контролем, пока деревня оставалась спокойной, — а она оставалась таковой и непосредственно перед войной и в военные годы благодаря хорошим урожаям и высоким закупочным ценам на сельскохозяйственную продукцию.

Я показал, почему царский режим вовсе не обязательно должен был рухнуть. Остается, однако же, вопрос, почему он, тем не менее, рухнул? Чтобы ответить на него, нам необходимо избавиться от марксистского представления о том, что все исторические события детерминированы общественными конфликтами — или, как сказано в «Коммунистическом манифесте», история представляет собой историю классовой борьбы. Этот тезис просто ничем не подтвержден. Конечно, в истории мы встречаемся со многими классовыми конфликтами, но нам известны и события, имеющие совершенно иные причины: идеологические, религиозные и так далее. Как я уже говорил, любое однолинейное объяснение того или иного исторического феномена (а объяснения марксистов именно таковы) непременно оказывается ложным и может быть обосновано лишь путем исключения из рассмотрения событий, не поддающихся классовой интерпретации, или же путем подгонки их на прокрустовом ложе экономического детерминизма с тем, чтобы они такой интерпретации поддались. Позвольте напомнить о недавней русской революции в августе 1991 г. Крушение Советского Союза — державы, казавшейся нам столь же незыблемой, как и тем, кто жил до нас, царская Россия, — не было инициировано социальными беспорядками: отсутствовали волны забастовок, массовые демонстрации, широкомасштабные вспышки насилия. СССР распался в результате политических решений, принятых руководством. Меня не удивляет тот факт, что историки-ревизионисты, усматривающие причину краха царизма в якобы массовых общественных беспорядках, отказываются применить тот же шаблон к причинам распада СССР: поступив так, они неизбежно столкнулись бы с пустотой. А это перевернуло бы всю картину, созданную ими применительно к событиям 1917 г.

В обоих случаях — и при крушении царизма в марте 1917 г., и при крушении Советского Союза в августе 1991 г., — мир оказался застигнут врасплох. За одним-единственным исключением, никто на Западе, насколько мне известно, не предсказал распада СССР. И этим пророком оказался английский журналист Бернард Левин, в 1979 г. предсказавший, что через десять лет Берлинская стена падет. Он гордится точностью своего предсказания — и у него есть все основания этим гордиться. Но он не предложил никакого объяснения тому, почему так должно было произойти, или, уже теперь, задним числом, почему так произошло, поэтому я подозреваю, что его удача носит характер выигрыша в лотерею.

Я отношусь в высшей мере скептически ко всем марксистско-социалистическим подходам к истории, особенно — к истории революций, поскольку убежден: когда так называемые массы устраивают беспорядки, причиной последних являются какие-то конкретные тяготы, вполне подлежащие устранению или смягчению в рамках существующего строя. Только тяготы, испытываемые интеллектуалами, носят всеобъемлющий характер, только интеллектуалы убеждены в том, что ничего нельзя изменить, пока не изменишь всего. Подобные представления несвойственны широким слоям народа, независимо — крестьяне это или рабочие. Весной 1905 г. самодержавие предложило народу отправлять письменные жалобы правительству. Сотни таких жалоб и впрямь были посланы. Согласно проделанному анализу, ни в одной из жалоб не выдвигалось требования о фундаментальной ломке режима, то есть об отмене самодержавия. Крестьяне просили о снижении налогов и об увеличении земельных наделов; рабочим хотелось получить восьмичасовой рабочий день и право организовывать профсоюзы; национальные меньшинства добивались большей автономии.

Все эти требования вполне можно было удовлетворить в рамках существовавшего режима, если бы у его руководителей хватило смелости на это пойти, а у интеллигенции — здравого смысла этому помочь.

Исследователи революций подметили то обстоятельство, что, как правило, повод для недовольства люди относят не столько к будущему, сколько к прошлому. Вместо требования для себя новых прав, они чаще жалуются на то, что их несправедливо лишили прежних — как подлинных, так и существующих лишь в их воображении. Это справедливо и по отношению к России, в особенности применительно к вопросу о земле — единственной по-настоящему взрывоопасной социальной проблеме. Крестьяне твердо веровали в то, что Бог сотворил землю (точно так же, как Он сотворил воздух и воду) для всеобщего пользования и благоденствия. Землей можно пользоваться, но владеть ею нельзя. Они добивались отказа от частной собственности на землю не в качестве революционного шага, прокладывающего дорогу социализму (как ошибочно толковали их чаяния многие революционеры), но в качестве восстановления традиции, восстановления порядка вещей, который, как они были убеждены, существовал с незапамятных времен. Один из исследователей России писал, что для мужика смена режима была столь же непредставима, как смена климата: и самого царя, и все, что было связано с монархией, он рассматривал как ниспосланное свыше.

И лишь радикальная интеллигенция сознательно канализировала конкретные проявления общественного недовольства, направляя их в сторону полного отрицания политической и общественной системы. Такова была тактика, принятая в 1905 г. Союзом союзов, тон в котором задавали либералы; стратегия же заключалась в том, чтобы заставить каждый связанный с ним профессиональный или трудовой союз политизировать собственные требования. Например, когда профсоюз требовал сокращения рабочего дня или повышения оплаты труда, интеллектуалы из Союза союзов принимались убеждать, что и столь скромные требования не могут быть удовлетворены до тех пор, пока не окажется уничтоженной вся политическая система, существующая в стране, а на смену самодержавию не придут парламентская демократия и конституция. Рабочие могли оставаться совершенно равнодушными и к парламенту, и к конституции, но такие требования включались в их петиции либеральной интеллигенцией. Именно так и случилось в ходе знаменитой процессии в Кровавое воскресенье (9 января 1905 г.), закончившейся бойней, которая, в свою очередь, послужила детонатором первой русской революции.

Прежде чем перейти к вопросу об интеллигенции, обсудим органическую слабость царского государства, делавшую его уязвимым перед такими атаками, какие предпринимались в начале столетия и внесли существенную лепту в его окончательное крушение. Изучая русскую историю с позиций истории европейской, сразу же подмечаешь, что российское государство с самого начала «строилось» сверху куда в большей мере, чем «вырастало» снизу. Народ был всего лишь объектом приложения власти. В этом отношении Россия весьма походила на восточные государства. Империей традиционно правили чиновничество и дворянство, после 1880 г. на помощь им пришла тайная полиция. Это было русским изобретением: Россия оказалась первой страной, заведшей у себя две полицейских системы — одну для защиты государства от граждан, а другую — для защиты граждан друг от друга. Впоследствии подобная двойная структура стала фундаментальной чертой тоталитарных государств.

Изучая историю России с западноевропейской точки зрения, осознаешь последствия для нее отсутствия подлинного феодализма. Феодализм создал на Западе разветвленную систему экономических и политических институций, которые смогли пригодиться централизованному государству, едва оно пришло на смену феодальной системе, — как источник общественной поддержки и относительной стабильности. Россия же не знала феодализма в подлинном смысле слова, поскольку, после возникновения Московского царства в пятнадцатом и шестнадцатом веках, все землевладельцы оказались на положении подданных престола, а вассальные связи низшего порядка так и остались неизвестными. В результате вся власть оказалась сосредоточена в руках монарха. Линии власти шли с самого верха вниз; линий горизонтальных практически не было. То обстоятельство, что бразды правления оказались в руках монарха и его непосредственного окружения, означало, что в период кризиса государство непременно должно было дезинтегрироваться: в отсутствие монарха бразды правления бессильно провисали, а больше держать страну было нечем.

Так случилось в 1917-м и повторилось в 1991 г.: когда линии власти, контролировавшиеся исключительно Политбюро и Центральным Комитетом, оказались порваны в результате разногласий, возникших в руководящих органах партии, Россия распалась, причем столь же стремительно, как царская Россия за семьдесят четыре года до того.

Мне представляется в высшей степени примечательным то, как, в сопоставлении с этими событиями, быстро встала на ноги в политическом смысле Германия после беспорядков 1918 г. Император бежал в Голландию, повсюду появились Советы, но всего три или четыре месяца спустя — в стране избрали Национальное собрание и восстановили демократическое правление. В России такого не произошло. В германском обществе силы со сравнительно низших уровней подались вверх, чтобы заполнить временно образовавшуюся пустоту, тогда как в России, стоило пустоте образоваться на самом верху, ничего не осталось и на сравнительно низших уровнях управления. Лишь новый авторитарный режим, навязанный сверху, смог воссоздать нечто более или менее похожее на порядок.

Таким образом, мы находим в начале века скорее механически, нежели органически структурированное государство, не дающее народу участвовать в управлении страной и, тем не менее, одновременно претендующее на статус мировой державы. Стремление к этому статусу вынуждает государство форсировать промышленное развитие и поднимать уровень образования, что неизбежно приводит к большей разноголосице мнений и к пробуждению воли у частных лиц к принятию самостоятельных решений. Царская Россия в канун 1905 г. страдала от неразрешимого противоречия. Уже не столь малочисленная, чтобы ею можно было пренебречь, часть населения получила среднее и высшее образование, приобретя и западные взгляды на жизнь, а государство обращалось с этими людьми так, словно они по-прежнему оставались на уровне безграмотного крестьянства и были неспособны участвовать в решении вопросов государственной важности. Предприниматели и банкиры принимали большую часть решений, которыми обусловливались экономическое развитие страны и вопросы занятости, и все же не имели голоса в политической жизни, ибо политика оставалась монопольной прерогативой чиновничества. Здесь уместно напомнить, что в императорской России (равно как и в Советской России) для того, чтобы претендовать на участие в управлении страной, надо было обладать официальным рангом («чином») или быть членом номенклатуры. Подобная практика не давала возможности рядовым гражданам участвовать в управлении страной, что общепринято в демократиях западного типа, отдавая всю сферу политики в руки профессиональных чиновников. А эти чиновники присягали на верность лично царю, а вовсе не народу или стране в целом, и считали себя слугами царя, а не общества.

В результате сложилась ситуация, которая, как совершенно справедливо предсказывал Маркс, неизбежно складывается каждый раз, когда политическая форма — в данном случае жестко централизованная и инертная — перестает соответствовать общественно-экономическому содержанию — все более динамическому и многообразному. Такая ситуация самым естественным образом становится взрывоопасной. В 1982 г., когда я работал в Совете по национальной безопасности, меня попросили подготовить несколько тезисов важной речи, которую президент Рейган должен был произнести в Лондоне. Мой вклад в эту речь заключался в ссылке на слова Маркса, согласно которым существенный разрыв между политической формой и общественно-экономическим содержанием приводит к возникновению революционной ситуации. Однако подобный разрыв возник в то время в Советском Союзе, а вовсе не на капиталистическом Западе. Президент Рейган включил этот пассаж в свое выступление, реакцией на что стал взрыв ярости из Москвы: разумеется, этот язык там слишком хорошо знали и умели правильно интерпретировать, чтобы понять, что речь шла об объявлении политической войны всему коммунистическому лагерю. И гнев оказался только сильнее из-за того, что в Москве понимали: данное заявление было верным; советский стиль правления не соответствовал ни экономическому развитию страны, ни образовательному уровню ее населения.

Во многом аналогичная картина сложилась и в предреволюционной России. В октябре 1905 г., вслед за поражением в войне с Японией и прокатившимися по всей стране беспорядками, которыми это поражение сопровождалось, царское правительство почувствовало себя вынужденным дать стране конституцию и парламент. Разумеется, это было шагом в правильном направлении, позволившим сократить пропасть, уже образовавшуюся между политической формой правления и общественно-экономическим и культурным содержанием. Но, по ряду причин, реформы, дарованные в 1905-м и 1906 г., вскоре оказались выхолощенными. Царская власть, опираясь на реакционные группы поддержки, отказалась от своих уступок, потому что они были навязаны ей под дулом пистолета, тогда как либеральная и радикальная интеллигенция, восприняв эти уступки лишь как прелюдию к наступлению подлинной демократии, отказывалась оставаться в определенных ими границах. Таким образом, каждая из сторон, на свой собственный лад, саботировала конституционные перемены 1905–1906 гг., в результате чего прежняя напряженность сохранялась. Что, однако же, не означает, будто Россия была одержима революционной лихорадкой. Я не нахожу доказательств этому. Нахожу лишь специфические и вполне конкретные поводы для общественного недовольства, в большей или меньшей степени присущие любому обществу, но в случае России находившие неадекватные способы решения. В истинных демократиях накопившиеся подобные поводы для недовольства устраняются в ходе мягких революций, именуемых выборами. В ноябре 1994 г. распределение голосов на выборах в Конгресс Соединенных Штатов безошибочно сигнализировало о неудовлетворенности существующими условиями: поражение потерпели буквально все кандидаты от правящей Демократической партии. В результате изменилась расстановка сил в Конгрессе и произошла поразительно быстрая смена поведения Белого дома, в котором по-прежнему восседал демократ. Однако в царской России подобных возможностей не существовало. Недовольство накапливалось — и к зиме 1916–1917 г., в результате инфляции и перебоев в снабжении, население крупных городов оказалось настроено агрессивно и решительно.

Наконец, мне хотелось бы привлечь ваше внимание к проблеме крестьянства, которая кромешной тучей нависала над Россией со дня ликвидации крепостного права в 1861 г. и которую советская власть «решила» на свой лад, упразднив общинное землевладение и уничтожив при этом миллионы крестьян. Я сошлюсь на уже упомянутое выше нежелание со стороны русского мужика признать право частной собственности на землю. Такой подход выглядит анахронизмом и присущ многим примитивным народам. В случае с Россией он коренится в своего рода коллективных воспоминаниях о Золотом веке, когда земля была доступна любому, потому что малочисленное население страны было рассеяно по воистину бескрайней территории. Еще на рубеже двадцатого века большинство русских людей, как малограмотных, так и образованных, было убеждено в том, что, стоит отменить право частной собственности на землю, — и пригодной для обработки почвы с лихвой хватит каждому. Фактически же земли не хватало. Народонаселение увеличивалось с поразительной стремительностью: ежегодный прирост составлял от пятнадцати до восемнадцати человек на тысячу жителей. Премьер-министр Петр Столыпин произвел расчеты необходимой площади пахотных земель, которая могла бы прокормить ежегодный прирост населения, и пришел к выводу, что такого количества земли в стране просто нет, даже если встать на путь тотальной конфискации помещичьей. Единственным способом разрешить проблему перенаселения в сельской местности было повышение урожайности и индустриализация страны. Но деньги на существенное повышение урожайности отсутствовали, тогда как промышленность, хоть и разрастаясь, развивалась недостаточными темпами для того, чтобы обеспечить работой то количество рук, которое ежегодно высвобождалось на селе. В результате возникла взрывоопасная ситуация, которую многочисленные программы, инициированные Столыпиным (такие, как переселение или раздача крестьянам государственной собственности), могли бы ослабить, если бы на их реализацию имелось достаточно времени, а радикальная интеллигенция не толкала крестьян на установление собственных порядков.

В итоге императорская Россия на поздней стадии ее существования сохраняла серьезное внутреннее напряжение, обусловленное отчасти нежеланием царизма встать на путь демократических перемен, а отчасти — длительными и взрывоопасными настроениями русской деревни, которой не хватало пахотной земли, чтобы обеспечить работой всех ее обитателей. Однако действительно критическим фактором, тем фактором, который превратил частные и конкретные выражения недовольства во всеобъемлющее отрицание существующего политического, экономического и общественного порядка, — была интеллигенция. Русская интеллигенция, как радикальная, так и либеральная, придерживалась куда более левых взглядов по сравнению с западными интеллектуалами, она исповедовала утопические идеи, вычитанные из западной литературы, не имея возможности опробовать их на практике. Люди, приходящие к власти с готовыми планами великих преобразований, пытаясь реализовать эти планы, как правило, достаточно быстро осознают границы реформ, определенные укорененными обычаями и законными интересами людей. Например, администрация президента Клинтона взялась за дело, руководствуясь, скорее, радикальными планами, зародившимися в атмосфере теоретизированья шестидесятых годов, но буквально сразу же осознала, что, при всем благородстве намерений, замечательно выглядящее на бумаге не поддается воплощению в жизнь. Однако если амбициозным кандидатам в реформаторы не представляется шанса извлечь урок из претворения идеалов в жизнь, они не только продолжают исповедовать прежние утопические взгляды, но становятся их фанатическими приверженцами, преисполняясь уверенностью в том, что, стоит проявить необходимые решимость и силу, утопия непременно обернется явью.

Русские радикалы, до известной степени поддержанные в этом плане и либералами, противились реформам, потому что успех последних мог бы предотвратить революцию, а именно революцию они и рассматривали в качестве конечной цели. В 1906–1907 гг. было предпринято несколько попыток ввести либералов в правительство, но каждый раз они отказывались из страха быть обвиненными в сговоре с властью. Радикальная интеллигенция постоянно призывала сограждан подвергнуть правительство бойкоту и не иметь с ним ничего общего. Когда правительство ничего не предпринимало, интеллигенция обвиняла его в пассивности; когда делало уступки, интеллигенция считала их вырванными у чиновничества и требовала большего.

Так, выиграв выборы в Первую думу в 1906 г., либералы сразу же решили, что новая конституция ни на что не годна и стране необходим созыв Учредительного собрания, которое провозгласило бы Россию республикой. Такой подход сразу же породил резкие разногласия внутри первого в России представительного органа законодательной власти. Причем возможности для компромисса любого рода просто-напросто отсутствовали. Позднее, уже в годы войны, царское правительство попыталось заключить мир с оппозицией, предоставив Думе на деле, хоть и не на словах, большую часть того, что та требовала, в частности, власть, пусть и неформальную, утверждать назначения членов кабинета министров. Дума же постоянно от этого отказывалась. Интеллигенция рассматривала любой примирительный шаг со стороны правительства как очередное свидетельство его слабости и возможность выдвижения новых требований.

Таковы долгосрочные и промежуточные факторы, обусловившие крушение царизма. Теперь обратимся к краткосрочным. Они тесно связаны с Первой мировой войной. Как известно, война привела к огромному перенапряжению сил всех стран-участниц. Вопреки широко распространенному убеждению в том, что мировой конфликт должен продлиться три или, самое большее, шесть месяцев, он в действительности растянулся на четыре года с лишним. И странами, справившимися с этим беспрецедентным перенапряжением, оказались те, которым удалось создать правительство национального единства, где государственная власть и политики независимо от партийной принадлежности отказались от существовавших между ними противоречий и объединили силы в совместной работе для победы. В России такое сотрудничество было просто невозможным: слишком глубоко зашла взаимная подозрительность. Правительство страшилось того, что любые уступки политикам из интеллигенции, на какие оно пошло бы во время войны, скажем, предоставление Думе формального права назначать министров (то есть ответственное министерство), позволят интеллигенции уже по окончании войны захватить власть в стране, сведя прерогативы царской власти к чисто церемониальным функциям. Интеллигенция же, в свою очередь, полагала, что любая победа правительства — как на военном, так и на политическом поприще — приведет к усилению монархии и опирающегося на нее чиновничества, ухудшив тем самым перспективы демократии и социализма. В России слишком слабо было развито чувство национального единения, чтобы патриотизм мог добиться какого-либо серьезного успеха, кроме сиюминутного, главным образом, в форме ксенофобии.

Мне неизвестна никакая другая европейская страна из числа принявших участие в Первой мировой войне, где существовала бы столь сильная напряженность между правительством и образованной частью общества, как в России, где две силы, в чьих руках находилась судьба страны, не сотрудничали, а занимались бесконечными распрями. Такая враждебность в годы войны, тем более войны на взаимное истощение, оказалась, разумеется, роковой. В правительстве России имелись люди, всерьез утверждавшие, что подлинными врагами Отечества являются не немцы и не австрийцы, а доморощенные либералы и радикалы. А наряду с этим имелись социалисты и либералы (в их числе депутат Думы Александр Керенский), утверждавшие, что подлинными врагами Отечества являются не немцы, не австрийцы, а царские чиновники. Когда читаешь безответственные речи, которые произносили депутаты в Думе, пользуясь правом личной неприкосновенности, в 1915-м и 1916 г., то есть в самый разгар войны, удивляешься разве тому, как России удалось продержаться столько, сколько она продержалась. Мне кажется, что неизбывная враждебность между правительством и политической оппозицией была первой из непосредственных причин крушения всего режима. Правительство, загнанное в угол, шло на одну уступку за другой, но этого оказывалось мало, потому что либералы и радикалы уже точили ножи, намереваясь окончательно добить его.

Другим фактором было широко распространенное убеждение, согласно которому государственные изменники сумели проникнуть на самый верх. В 1915 г. русская армия потерпела унизительное поражение от немецкой, в результате чего Россия потеряла Польшу, только что завоеванную Галицию и большую часть территорий на побережье Балтийского моря — это были богатые и густозаселенные области. Русским было трудно смириться с мыслью, что их разбили в честном бою превосходящие силы противника; истоки поражения следовало искать в предательстве. А по несчастному стечению обстоятельств, царица была немкой. Патриотка, всей душой преданная России, она, тем не менее, была обвинена молвой в том, что она немецкая шпионка, выдающая своим соплеменникам военные тайны благоприобретенного отечества, подбивающая царя на заключение сепаратного мира. Подозрения в государственной измене на самом верху только усилились, когда в конце 1916 г. премьер-министром был назначен Борис Штюрмер, происходивший из обрусевших немцев. В нашем распоряжении имеются полицейские рапорты той поры, в которых суммируются сведения и настроения, почерпнутые из писем, отправляемых на родину с передовой, равно как и писем, получаемых солдатами из дома; и там и тут отводится много места передаче подобных слухов. Ни одно из обвинений, выдвигаемых общественным мнением против царицы или премьер-министра, не имело под собой никакой почвы; строго говоря, речь шла об измышлениях со стороны политиков, не брезговавших никакими средствами в попытке свалить правительство. Ненависть к престолу позволила образовать беспрецедентный союз радикалов и либералов, ненавидевших царизм по принципиальным соображениям, с консервативными националистами, которых подстрекала к отчаянным действиям вера в мнимое предательство русских интересов во имя немецких. Существование подобной коалиции лишало правительство союзников с обоих флангов и делало его практически беззащитным.

Ошибочно связывать Февральскую революцию с усталостью от войны. Верно нечто прямо противоположное. Русским хотелось вести войну более эффективно, но они чувствовали, что существующее правительство неспособно на это, что политические структуры нуждаются в коренной ломке: необходимо было удалить ставшую изменницей царицу и передать Думе право назначать министров, после и в результате чего Россия окажется в состоянии сражаться по-настоящему и, соответственно, одержать победу. Усталость от войны началась только после неудачного наступления в июне 1917 г., осуществленного Временным правительством для повышения собственного престижа и ради подъема национального духа. До тех пор даже большевики не осмеливались открыто призывать к миру, поскольку такие призывы были бы крайне непопулярны.

Царь, разумеется, мог бы спасти корону, если бы именно это представлялось ему самой главной задачей. Единственным, что для этого требовалось, было заключение сепаратного мира — точь-в-точь по тому рецепту, к которому прибег Ленин в марте 1918 г. Заключи он такой мир с немцами и австрийцами — а они откликнулись бы на подобное предложение с великой охотой, потому что обеим империям не терпелось положить конец боевым действиям на Восточном фронте, с тем чтобы перенести всю их тяжесть на Западный, — тогда Первая мировая война, возможно, принесла бы прямо противоположные результаты. Пойди он на сепаратный мир, допустим, в конце 1916 г., вернув домой в боевых порядках миллионы солдат, способных положить конец гражданской смуте, немцы, возможно, разбили бы силы Антанты во Франции и Бельгии, а русской революции не случилось бы. Но, будучи страстным патриотом и верным союзником, царь даже не взвешивал подобную возможность. А когда генералы внушили ему, что враждебность по отношению к нему и к царице достигла такой остроты, что для дальнейшего ведения войны Россией необходимо его отречение, он отрекся от престола. И поступил так исключительно из патриотических побуждений. Тщательно проанализировав огромный объем информации, связанной с событиями, приведшими к отречению Николая Второго, я не имею ни малейших сомнений в том, что царь уступал вовсе не всенародному натиску; единственный нажим осуществлялся политиками и генералами, которым устранение монарха представлялось существенным фактором достижения победы. И то обстоятельство, что отречение царя повлекло за собой в военном плане результаты, прямо противоположные ожидаемым, ничего не изменяет в мотивах, которыми Николай Второй, отрекаясь от престола, руководствовался.

У меня нет иллюзий, будто мне удалось перечислить все факторы, сыгравшие роль в крушении царизма. Были и другие, и кое-какие из них я сейчас вкратце перечислю. Одним из достойных упоминания факторов такого рода является потеря престижа царской власти в результате целой серии военных и дипломатических унижений, которые Россия претерпевала начиная с Крымской войны. В восемнадцатом и первой половине девятнадцатого столетия Россия шла от победы к победе; начиная с Крымской войны она неожиданно стала терпеть одно поражение за другим. И это крайне отрицательно сказалось на популярности правящего режима в глазах общества. Воздвигнутый на силе и на силу постоянно опирающийся, царизм должен был сокрушать внешних врагов, а если этого не происходило, значит, в самой его природе коренился какой-то изъян. Разгром в Польше в 1915 г., о котором я уже упоминал, оказался для многих в России последней каплей, переполнившей чашу. Он наглядно продемонстрировал, что царизм или, по крайней мере, ныне правящий царь неспособен выполнить возложенную на него свыше миссию, которая заключается в приращении российских земель и в защите их от вражеского вторжения. Кто знает, возможно, когда-нибудь, когда откроются все архивы, мы обнаружим, что исход Советской армии из Афганистана сыграл аналогичную роль в падении коммунизма. Разлад транспорта в годы Первой мировой войны умножил лишения, испытываемые населением крупных городов, особенно на севере, где начались перебои с доставкой продовольствия и горючего, что привело к так называемым хлебным бунтам. В городах также сыграла роль инфляция.

Надеюсь, мне удалось набросать в общих чертах образ власти, которая — сколь бы головокружителен ни был ее внешний блеск, внутренне была и слаба, и неспособна эффективно преодолеть напряженность — политическую, экономическую, психологическую, — принесенную войной. На мой взгляд, принципиальными причинами падения режима в 1917 г. (равно как и в 1991-м) были обстоятельства политические, а не экономические или социальные. Разница между давнишними и недавними событиями заключается в том, что тогда, в 1917-м, интеллигенция сформировала политические партии с четко сформулированными программами, нацеленными на кардинальную ломку, тогда как в наши дни политики оказались заинтересованы всего лишь в захвате власти, не имея отчетливых соображений относительно того, куда повести страну, кроме как назад.