• НЕСКОЛЬКО ПРЕДВАРИТЕЛЬНЫХ ЗАМЕЧАНИЙ К ТЕМЕ
  • ПРОБЛЕМЫ ФИЛОСОФИИ И ИСТОРИИ
  • НАУКА И «НАУЧНЫЕ» ИДЕОЛОГИИ
  • ЛОГИЧЕСКИЕ ОРУДИЯ МЫШЛЕНИЯ
  • ВЗАИМОПЕРЕВОДИМОСТЬ НАУЧНЫХ И ФИЛОСОФСКИХ ЯЗЫКОВ
  • I. ВВЕДЕНИЕ В ИЗУЧЕНИЕ ФИЛОСОФИИ И ИСТОРИЧЕСКОГО МАТЕРИАЛИЗМА

    Заметки в этой тетради, как и в других, писались наскоро, с тем чтобы сразу зафиксировать приходящие в голову мысли. Все они должны быть тщательно просмотрены и проверены, ибо наверняка в них есть неточности, ошибочные сопоставления, временные несоответствия. Поскольку упоминаемых в них книг не было под рукой, возможно, что в результате проверки придется внести существенные поправки – может оказаться правильным прямо противоположное тому, что написано.

    НЕСКОЛЬКО ПРЕДВАРИТЕЛЬНЫХ ЗАМЕЧАНИЙ К ТЕМЕ

    Нужно разбить широко распространенный предрассудок, будто философия представляет собой нечто очень трудное, как такая интеллектуальная деятельность, которая свойственна лишь определенной категории ученых-специалистов или профессиональных философов, систематически работающих в данной области. Для этого нужно предварительно доказать, что все люди – «философы», определив границы и особенности такой «стихийной философии», свойственной «всему свету», то есть философии, которая заключена: 1) в самом языке, представляющем собой не только (и не столько) набор грамматически бессодержательных слов, но и совокупность определенных понятий и представлений; 2) в обыденном сознании и здравом смысле; 3) в народной религии, а следовательно, также во всем комплексе народных верований, суеверий, мнений, воззрений, образов действий – словом, во всем том, что обычно объединяют под общим понятием «фольклор».

    Показав, что философами являются все, хотя и каждый на свой лад, бессознательно, потому что в самом минимальном проявлении любой интеллектуальной деятельности, в «языке», уже заключено определенное мировоззрение, надо перейти ко второму моменту, к моменту критики и осознания, поставив вопрос, что предпочтительнее: «думать», не осознавая критически собственных мыслей, бессвязно и случайно, иными словами, «разделять» какое-то мировоззрение, механически «навязанное» внешним окружением, то есть одной из многих социальных групп, в которые каждый оказывается автоматически включенным с момента своего сознательного вступления в мир (а этот мир может быть размером с собственную деревню или провинцию, и истоки его могут восходить к приходской церкви и «интеллектуальной деятельности» местного священника или патриархаль-ного старца, чья «мудрость» приобретает силу закона, к бабке, унаследовавшей науку колдунов, к интеллигентику, прокисшему в соку собственной глупости и неспособности к действию), или же выработать посредством сознательного и критического мышления собственное мировоззрение и таким образом, поработав головой, выбрать собственную сферу деятельности, принять деятельное участие в свершении мировой истории, быть руководителем само-го себя, а не ждать пассивно и покорно, пока окружающий мир сформирует твою личность?

    Примечание 1. По своему мировоззрению человек всегда принадлежит к определенной группировке, и именно к той, в которую входят все социальные элементы, разделяющие тот же, что и он, образ мысли и действий. Люди являются конформистами, им свойствен тот или иной конформизм; это всегда люди-масса, или люди-коллективы. Вопрос в следующем: к какому историческому типу относится данный конформизм, данные люди-масса, элементом которой человек является? Когда мировоззрение не критично и последовательно, а случайно и бес-связно, человек принадлежит одновременно ко множеству людей-масс, его собственная индивидуальность причудливо пестра: в ней уживаются элементы, роднящие его с пещерным человеком, и принципы новейшей и передовой науки, пережитки всех ушед-ших в прошлое локальных исторических фаз и интуитивные зародыши будущей философии всемирно объединенного человечества. Поэтому критиковать собственное мировоззрение – значит придать ему единство, последовательность и поднять его до той высоты, которой достигла самая передовая мысль мира. Следовательно, это означает также критиковать всю предшествующую философию, поскольку она оставила прочные наслоения в народной философии. Эта критическая переработка собственного мировоззрения начинается с осознания, кем ты являешься в действительности, то есть с некоего «познай самого себя» как продукта всего предшествовавшего исторического процесса, оставившего в тебе самом бесчисленные свои следы – тот багаж, который ты принял, не прибегая к инвентарной описи. Для начала необходимо составить такую опись.

    Примечание 2. Нельзя отделить философию от истории фило-софии и культуру от истории культуры. Нельзя быть философом в самом прямом и полном смысле слова, то есть иметь критически осмысленное и последовательное мировоззрение, не осознавая его историчности, той фазы развития, которую данное мировоззрение представляет, а также того, что оно находится в противоречии с другими мировоззрениями или элементами других мировоззрений. Собственное мировоззрение каждого отвечает на определенные поставленные действительностью вопросы, вопросы вполне определенные и «оригинальные» в их актуальности. Как же можно понять настоящее, и притом вполне определенное настоящее, используя мышление, выработанное для изучения проблем прошлого, часто довольно далекого и уже преодоленного? Если так обстоит дело, значит, вы стали «анахроничны» для своего времени, значит, вы – ископаемые, а не современные живые люди. Или по крайней мере это говорит о том, что вы причудливо «скроены». И в самом деле, бывает так, что социальные группы, в некоторых аспектах выражающие самую развитую современность, в других являются отсталыми по отноше-нию к собственному социальному положению и поэтому неспособными добиться полной исторической самостоятельности.

    Примечание 3. Если верно, что язык каждого содержит эле-менты мировоззрения и культуры, должно быть так же верно, что по языку можно судить о большей или меньшей сложности мировоззрения говорящего. Кто говорит только на диалекте или понимает национальный язык в недостаточной степени, тот по необходимости связан с мироощущением более или менее узким и провинциальным, безнадежно отсталым, анахроническим по сравнению с великими течениями мысли, господствующими в мировой истории. Его интересы будут узкими, более или менее корпоративными и экономистскими, а отнюдь не всеобщими. Если не всегда имеется возможность изучать несколько иностранных языков, чтобы познакомиться с различными культурами, нужно по крайней мере хорошо изучить национальный язык. Одна великая культура может быть переведена на язык другой великой культуры; на великий национальный язык, исторически развитый и богатый, может быть переведена любая другая великая культура, иными словами, на национальном языке может быть выражена мировая культура. На диалекте жеэтого сделать нельзя.

    Примечание 4. Создавать новую культуру означает не только делать в одиночку «оригинальные» открытия: это означает также – что особенно важно – критическое распространение уже открытых истин, их, так сказать, «социализацию» и тем самым превращение в основу практической деятельности, в фактор ее координации, духовного и нравственного упорядочения. Масса людей, приведенная к единому и последовательному способу осмысления реальной действительности, – это «философский» факт, куда более значительный и «оригинальный», чем открытие каким-нибудь философским «гением» новой истины, остаю-щейся достоянием узких групп интеллигенции.

    Связь между обыденным сознанием, религией и философией. Философия – это духовный порядок, каковым не могут быть ни религия, ни обыденное сознание. В действительности нет совпадения и между религией и обыденным сознанием, религия при этом оказывается одним из разрозненных элементов обыденного сознания. Впрочем, обыденное сознание и есть имя собирательное, такое же, как «религия»: единого обыденного сознания не существует, потому что оно также является продуктом истории и развивается. Философия – это критика и преодоление рели-гии и обыденного сознания, и в этом случае она совпадает со «здравым смыслом», противопоставляющимся обыденному со-знанию.

    Отношения между наукой, религией и обыденным созна-нием. Религия и обыденное сознание не могут установить духов-ный порядок, потому что они не могут быть приведены к единству и последовательности даже в индивидуальном сознании, не говоря уже о сознании коллективном; они не могут быть приведены к единству и последовательности «свободно», а «авторитарно» это могло быть достигнуто, и действительно достигалось в прошлом, лишь в известных пределах. Проблема религии понимается и не в конфессиональном, а в светском смысле, как единство между верой, мировоззрением и соответствующей ему нормой поведения; но почему бы не назвать это единство веры не «религией», а «идеологией» или просто «политикой»?

    На самом деле не существует философии вообще: существуют разные философии или мировоззрения, среди которых всегда делается выбор. Как происходит этот выбор? Является ли этот выбор чисто интеллектуальным актом или он более сложен? И не бывает ли часто так, что между интеллектуальным актом и нормой поведения обнаруживается противоречие? Какое же мировоззрение будет в этом случае подлинным: то, которое утверждается логически как интеллектуальный акт, или то, кото-рое вытекает из реальной деятельности каждого, которое заключено в его делах? А так как наша деятельность есть всегда деятельность политическая, нельзя ли сказать, что настоящая философия каждого заключена целиком в его политике? Это противоречие между мыслью и делом, то есть сосуществование двух мировоззрений – одного, утверждаемого на словах, и другого, проявляющегося в реальных делах, – не всегда оказывается результатом неискренности. Неискренность может быть удовлет-ворительным объяснением для некоторых отдельных личностей или даже более или менее, многочисленных групп, однако оно неудовлетворительно, когда противоречие обнаруживается в жизненных проявлениях широких масс; тогда оно не может не быть выражением более глубоких противоречий социально-исторического порядка. Это значит, что, когда социальная группа, имеющая собственное мировоззрение (пусть существующее еще только в зародыше, проявляющееся лишь в ее действиях и, следовательно, не постоянно, а от случая к случаю), приходит в движение как органическое целое, она, будучи интеллектуально зависима от другой социальной группы и подчинена ей, руко-водствуется не своим мировоззрением, а позаимствованным ею у этой другой группы. Она утверждает это мировоззрение на словах и даже верит в необходимость следовать ему, потому что она следует ему в «нормальные времена», то есть когда ее поведение еще не стало независимым и самостоятельным, а остается подчиненным и зависимым. Нельзя, таким образом, отрывать философию от политики; и более того, можно показать, что выбор и критика мировоззрения также являются политиче-ским актом.

    Необходимо, следовательно, объяснить, как получается, что во все времена существуют многие философские системы и течения, объяснить, как они рождаются, как они распространяются, почему при распространении они обнаруживают определен-ные линии разрыва, принимают определенную направленность и т. д. Это показывает, как велика необходимость критически и последовательно систематизировать собственные миро – и жизнеощущения, установив с точностью, что должно подразумеваться под словом «система», чтобы оно не было понято в педант-ском и профессорском смысле. Но эта работа должна и может быть выполнена только в плане истории философии, показывающей, какое развитие претерпела мысль в течение веков и каких коллективных усилий стоил наш нынешний образ мыслей, который сжато и конспективно содержит в себе всю эту прошлую историю вместе с ее ошибками и бредовыми идеями, хотя, с другой стороны, это не значит, что ошибки, сделанные в прошлом и затем исправленные, не могут повториться в настоящем и не потребуют еще раз исправления.

    Каково народное представление о философии? Его можно воссоздать из выражений обиходной речи. Одно из самых распространенных выражений – «философски смотреть на вещи»; анализ его показывает, что и в этом выражении кое-что заслуживает внимания. Верно, что в нем содержится скрытый призыв к покорности и терпению, но, по-моему, самое важное в нем – это как раз призыв к размышлению, к тому, чтобы отдавать себе отчет и сознавать, что все происходящее в сущности рационально и что именно так к нему и следует подхо-дить, сосредоточивая собственные рациональные силы и не давая себя увлечь инстинктивным и необузданным порывам. Эти выражения простонародной речи со словами «философия» и «по-философски» можно было бы объединить с подобными же, взятыми из больших толковых словарей, выражениями авторов, пишущих в народной манере; мы увидим тогда, что эти слова имеют очень точный смысл, означая преодоление животных и примитив-ных страстей в общей концепции необходимости, которая придает деятельности индивида осознанную направленность. Именно в этом состоит здоровое зерно обыденного сознания, то, что как раз могло бы называться здравым смыслом, заслуживающим дальнейшего развития в единую и стройную систему. Так вырисовывается еще одна причина, по которой невозможно отделить так называемую «научную» философию от философии «вульгарной» и народной, представляющей лишь разрозненную совокупность идей и мнений.

    Но здесь встает главная проблема любого мировоззрения, любой философии, ставшей культурным движением, «религией», «верой», иначе говоря, вызвавшей к жизни практическую деятельность и волю, в которых она сама скрыто содержится как теоретическая «предпосылка» (можно было бы сказать, как «идеология», если только термин «идеология» берется именно в самом высоком его смысле, в смысле мировоззрения, скрыто содержащегося в искусстве, праве, экономической деятельности – во всех индивидуальных и коллективных проявлениях жизни), а именно проблема сохранения идеологического единства всего социального блока, скрепленного и объединенного именно этой определенной идеологией. Сила религий, и в особенности сила католической церкви, состояла и состоит в том, что они остро чувствуют необходимость объединения всей «религиозной» массы на основе единого учения и стремятся не дать интеллектуально более высоким слоям оторваться от слоев низших. Римская церковь всегда настойчивее всех боролась против «официально-го» образования двух религий: религии «интеллигенции» и религии «простых душ». Такая борьба не обошлась без крупных неприятностей для самой церкви, но эти неприятности связаны с историческим процессом, который преобразует все гражданское общество и содержит в целом разъедающую критику религий; тем более выделяются организационные способности духовенства в сфере культуры, а также абстрактно рациональное и правильное отношение, которое церковь сумела установить в своей области между интеллигенцией и «простым народом». Иезуиты, без сомнения, были самыми искусными мастерами по установлению этого равновесия, и для того, чтобы сохранить его, они придали церкви прогрессивное движение, направленное на удовлетворение некоторых требований науки и философии, но делали это так методично и такими замедленными темпами, что изменения не доходили до массы «простых людей», хотя «интегралистам» они казались «революционными» и демагогическими.

    Одна из наибольших слабостей всех имманентных философий вообще состоит как раз в том, что они не сумели создать идео-логического единства между низами и верхами, между «простыми людьми» и интеллигенцией. В истории западной цивилизации этот факт обнаружился во всеевропейском масштабе в быстрой капитуляции Возрождения и отчасти также Реформации перед лицом римской церкви. Эта слабость проявляется и в вопросе о школьном образовании, поскольку имманентные философии даже не попытались создать концепцию, которая могла бы заменить религию в деле воспитания детей; отсюда тот псевдоисторический софизм, прикрываясь которым неверующие педагоги-по существу атеисты – сдают позиции, мирясь с преподаванием религии, потому что религия – это, мол, философия детства человечества, возрождающегося в каждом неметафорическом детстве. Идеализм показал себя также противником культурнических «хождений» в народ – движений, вылившихся в так называемые народные университеты и подобные им учреждения, и эта враждебность объясняется отнюдь не только их дурными аспектами, ибо в этом случае следовало лишь попытаться улучшить их. Эти движения все же были достойны интереса и заслуживали изучения: они увенчались успехом в том смысле, что доказали наличие у «простых людей» искреннего энтузи-азма и серьезного стремления подняться к более высокой форме культуры и мировоззрения. Однако в этих движениях отсутствовала всякая органичность как в отношении философской мысли, так и в отношении организационной устойчивости и централизации культурной деятельности; они походили скорее на первые встречи английских купцов с африканскими неграми: грошовые товары предлагались в обмен на слитки золота. Впро-чем, органичность мысли и устойчивость культурного движения могли иметь место только при условии, что между интеллигенцией и «простыми людьми» существует такое же единство, какое должно существовать между теорией и практикой, то есть если бы интеллигенция была органической частью этих масс, если бы она разрабатывала и приводила в стройную систему принципы и проблемы, поставленные практической деятельностью этих масс, образуя с ними таким образом культурный и социальный блок. Вновь возникает уже затрагивавшийся вопрос: является ли философское движение таковым лишь при условии, что оно стремится развивать специализированную культуру узких групп интеллигенции, или же при том условии, что, разрабатывая научно последовательную и более высокую, чем обыденное сознание, мысль, оно никогда не забывает поддерживать связь с «простыми людьми» и в этой связи находит источник проблем, требующих изучения и решения? Только благодаря этой связи философия становится «исторической», очищается от интеллектуальных элементов индивидуального характера, делается «жизнью».

    (Может быть, полезно «практически» различать философию и обыденное сознание для того, чтобы лучше показать переход от одного момента к другому: в философии на первый план выдвигаются черты индивидуально разработанной мысли; в обыденном сознании, – наоборот, неясные и раздробленные черты обобщенной мысли какой-то эпохи в какой-то народной среде. Но любая философия стремится стать обыденным сознанием какого-нибудь, пусть даже узкого, слоя, например всей интеллигенции. Речь идет поэтому о разработке философии, уже обладающей распространенностью или имеющей способность распространяться благодаря тому, что она связана с практической жизнью и вытекает из нее, философии, которая стала бы обновленным обыденным сознанием, отличающимся последовательностью и убедительностью индивидуальных философий; однако невозможно сделать это, если хоть на мгновение будет забыта необходимость культурного контакта с «простыми людьми».)

    Философия практики[2] в начале своего развития не может выступать иначе, как с позиций полемических и критических, доказывая свое превосходство над предшествовавшим образом мыслей и конкретно существующей мыслью (или существующим миром культуры). Поэтому она выступает в первую очередь как критика «обыденного сознания» (использовав прежде это обыденное сознание как базу для доказательства, что «все» являются философами и что речь идет не о внесении ex novo некой науки в индивидуальную жизнь «всех», а о том, чтобы обновить и придать «критическое» направление существующей деятельности), а затем уж как критика философии интеллиген-ции, породившей историю философии; и поскольку философия интеллигенции индивидуальна (а ее действительно развивают главным образом отдельные особо одаренные индивиды), ее можно рас-сматривать как цепь «вершин» в развитии обыденного сознания, по крайней мере обыденного сознания наиболее образованных слоев общества, а через них и обыденного сознания народа. Вот почему введение в изучение философии должно обобщенно излагать проблемы, возникшие в процессе развития всеобщей культуры, лишь частично отражающемся в истории фи-лософии, которая, однако, ввиду отсутствия истории обыденного сознания (такую историю невозможно воссоздать из-за отсутствия документального материала) остается главнейшим источником исследования для критики этих проблем, доказательства их реальной ценности (если они ее еще имеют) или значения, которое они имели как уже преодоленные этапы пути, и для определения новых актуальных проблем или актуальной постановки старых проблем.

    Связь между «высшей» философией и обыденным сознанием обеспечивается «политикой» так же, как обеспечивается политикой связь между католицизмом интеллигенции и католицизмом «простых людей». Однако по характеру связи эти два случая коренным образом отличаются один от другого. Именно то, что церкви пришлось столкнуться с проблемой «простых людей», означает, что сообщество «верующих» дало трещину, которую если и можно залечить, то не путем поднятия «простых людей» до уровня интеллигенции (церковь даже не ставит себе такой задачи, идеологически и экономически непосильной для нее в нынеш-нем положении), а путем введения железной дисциплины для интеллигенции, чтобы она не переходила известных границ и не сделала разъединение непоправимым и катастрофическим. В прошлом такие «бреши» в сообществе верующих заполнялись мощными массовыми движениями, которые приводили к образо-ванию новых религиозных орденов вокруг сильных личностей (Доминик, Франциск) и в этом находили свое завершение. (Еретические движения средневековья, возникавшие на базе социальных конфликтов, обусловленных рождением коммун, как реакция на политиканство церкви и на схоластическую философию, бывшую одним из проявлений этого политиканства, означали разрыв в отношениях между массой и интеллигенцией в вопросе о церкви, «зарубцевавшийся» с формированием народных религиозных движений, которые церковь вобрала в себя, создав нищенствующие ордена и новое религиозное единство.) Но Контрреформация выхолостила эти бурлившие народные силы: «Общество Иисуса» – последний большой религиозный орден реакционного и авторитарного происхождения, репрессивного и «дипломатического» характера, который ознаменовал своим рождением окостенение организма католической церкви. Новые ордена, возникшие впоследствии, для массы верующих имеют совершенно незначительное «религиозное» значение, но «дисциплинарное» значение их огромно: они являются с момента рождения или становятся потом разветвлениями и щупальцами «Общества Иисуса», орудиями «обороны» с целью сохранения приобретенных политических позиций, а не обновительными силами развития. Католицизм стал «иезуитизмом». Модернизм породил не «религиозные ордена», а политическую партию – христианскую демократию. (Здесь уместно вспомнить приводимый Стидом в своих воспоминаниях анекдот о кардинале, который объясняет английскому протестанту, склоняющемуся к католицизму, что чудеса святого Януария пригодны лишь для неапо-литанского простонародья, а не для интеллигенции, что даже в Евангелии имеются «преувеличения», и на вопрос: «Да разве мы сами не христиане?» – отвечает: «Мы прелаты», то есть «политики» римской церкви.)

    Позиция философии практики противоположна позиции католицизма: философия практики стремится не удержать «простых людей» на уровне их примитивной философии обыденного сознания, а, наоборот, подвести их к более высокой форме осознания жизни. Если она утверждает необходимость контакта между интеллигенцией и «простыми людьми», то это не для того, чтобы ограничить научную деятельность и поддержать единство на низком уровне масс, а именно для того, чтобы создать интеллектуально-моральный блок, который сделает политически возможным интеллектуальный прогресс всей массы, а не только узких групп интеллигенции.

    Активный человек массы действует практически, но у него нет ясного теоретического осознания этой его деятельности, которая тоже есть познание мира, поскольку она изменяет мир. Более того, его теоретическое сознание исторически может оказаться в противоречии с его деятельностью. Можно, пожалуй, сказать, что у него есть два теоретических сознания (или одно противоречивое сознание): одно – содержащееся в самой его деятельности и реально объединяющее его со всеми его сотоварищами по практическому изменению действительности, и второе – по-верхностно выраженное, или словесное, что досталось в наследство от прошлого и было воспринято без критики. Тем не менее это «словесное» сознание не безрезультатно: оно привязывает к определенной социальной группе, влияет на моральное поведение, на направление воли – все это с большей или меньшей силой, которая может достигнуть такой точки, когда противоречивость сознания не допускает больше никакого действия, никакого решения, никакого выбора и приводит в состояние моральной и политической пассивности. Критическое постижение самого себя осуществляется, следовательно, через борьбу политических «гегемонии», противостоящих направлений, сначала в области этики, затем политики, чтобы вылиться наконец в высшую разработку собственной концепции действительности. Сознание, что ты являешься частью определенной силы-гегемона (то есть сознание политическое), – это первая фаза дальнейшего и прогрессирующего самосознания, в котором в конечном счете соединяются теория и практика. Значит, и единство теории и практики существует не как механическое данное, а как процесс исторического становления, в котором оно проходит путь от элементарной и примитивной фазы, характеризующейся почти инстинктивным осознанием «отличия», «отделения», независимости, вплоть до реального и полного овладения стройным и единым мировоззрением. Вот почему следует подчеркнуть, что развитие политической концепции гегемонии означает огромный философский прогресс, а не только прогресс в практических политических действиях, потому что оно с необходимостью влечет за собой и подразумевает интеллектуальное единство и этику, соответствующую такой концепции действительности, которая преодолела обыденное сознание и стала, пусть пока еще в ограниченных пределах, критической.

    Тем не менее даже в самых последних разработках по философии практики углубление понятия единства теории и практики все еще не вышло из своей начальной стадии: живы еще остатки механицизма, ибо о теории говорится как о «придатке», о «дополнении» к практике, как о служанке практики. Этот вопрос также было бы правильным ставить исторически, то есть как аспект политического вопроса об интеллигенции. Ис-торически и политически критическое самосознание выражается в создании интеллектуальной элиты: человеческая масса не может «отделиться» и стать независимой «сама собой», не организуясь (в широком смысле), а организация невозможна без интеллигенции, то есть без организаторов и руководителей, иначе говоря, теоретический аспект единства «теория – практика» дол-жен конкретно обособиться в виде слоя лиц, «специализирующихся» на концептуальной и философской деятельности. Но этот процесс создания интеллигенции долог, труден, полон противоречий, наступлений и отходов, моментов разброда и пере-группировок, во время которых «верность» масс (а верность и дисциплина являются первоначальной формой, в которой выра-жается участие и сотрудничество масс в развитии всей культуры) не раз подвергается суровым испытаниям. Процесс раз-вития связан с диалектикой единства «интеллигенция – массы»; слой интеллигенции развивается количественно и качественно, но каждый скачок ко все новому расширению и усложнению слоя интеллигенции связан с аналогичным движением массы «простых людей», которая поднимается к йолее высоким уровням культуры и одновременно расширяет круг своего влияния, выдвигая отдельных индивидов либо более или менее значительные группы в ряды специализированной интеллигенции. Однако в этом процессе постоянно повторяются моменты, когда между массой и интеллигенцией (отдельными ее представителями или какими-то группами их) образуется разрыв, потеря контакта – отсюда впечатление чего-то «придаточного», дополнительного, подчиненного. Настаивание на господствующей роли элемента «практика» в единстве «теория – практика», после того как эти два элемента не только выделены, но и разъединены, оторваны друг от друга (операция сама по себе чисто механическая и условная), означает, что развитие не вышло еще из относительно примитивной исторической фазы, что оно еще проходит фазу экономико-корпоративную, когда общая картина «базиса» изменяется количественно, а соответствующее качество-надстройка только возникает, но еще не обрело органической формы. Следует особенно подчеркнуть важность и значение политических партий в разработке и распространении мировоззрений в современном мире, поскольку они разрабатывают в основном этику и политику, соответствующие этим мировоззрениям, то есть дей-ствуют как своего рода «экспериментаторы», исходящие в своей исторической деятельности из этих мировоззрений. Партии производят индивидуальный отбор из активной массы, и отбор этот идет взаимосвязанно как в области практической, так и в области теоретической; при этом поддерживается тем более тесная связь теории с практикой, чем более жизненным, радикально новаторским, антагонистичным по отношению к старому образу мыслей проявляет себя новое мировоззрение. Можно сказать поэтому, что партии вырабатывают новые интеллекты, цельные и всеохватывающие, то есть являются тем тиглем, в котором теория сплавляется воедино с практикой, понимаемой как ре-альный исторический процесс. Отсюда ясно, сколь необходима организация, основанная на принципе индивидуального вступления, а не организация «лейбористского» типа, потому что если речь идет об органическом руководстве «всей экономически активной массой», то это означает, что руководить ею надо не по старым схемам, а по-новаторски; новаторство же на первых порах не может распространиться на всю массу иначе, как через элиту, у которой мировоззрение, включенное в человеческую деятельность, уже стало в известной мере стройным и систематическим актуальным сознанием, четкой и решительной волей. Одну из этих фаз можно изучить по дискуссии, в ходе которой обозначились новейшие изменения в философии практики, – дискуссии, изложенной в статье сотрудника журнала «Культура» Д. С. Мирского. Из дискуссии видно, что произо-шел переход от концепции механистической и чисто внешней к концепции активистской, которая, как уже было отмечено, в большей мере приближается к правильному пониманию единства теории и практики, хотя она и не охватила еще всего синте-тического значения этого единства. Можно заметить, что детер-министский, фаталистический, механистический элемент прида-вал философии практики непосредственный идеологический «аромат», своеобразную форму религии и возбуждающего (но на манер наркотиков) средства; однако то была историческая необходимость, оправданная «подчиненным» характером определенных социальных слоев. Когда утрачивается инициатива в борьбе и в результате сама борьба видится лишь как серия поражений, механистический детерминизм превращается в могущественную силу морального сопротивления, сплочения, упрямой и терпеливой настойчивости. «В данный момент я потер-пел поражение, но сила вещей работает на меня в конечном итоге и т. д.». Реальная воля преображается в некий акт веры в некую рациональность истории, в эмпирическую и примитивную форму страстного финализма, выступающего как заменитель предназначения, провидения и тому подобных учений конфессиональных религий. И в этом случае – на этом необходимо настаивать – продолжает реально существовать сильная воле-вая деятельность, непосредственное вмешательство в «силу вещей», однако лишь в скрытой, завуалированной форме, которая стыдится себя самой, и потому сознание противоречиво, ему не хватает критического единства и т. д. Но когда «подчиненный» становится руководителем и ответственным за экономическую деятельность массы, механицизм вырастает в определенный момент в грозящую опасность, происходит пересмотр всего образа мыслей, поскольку произведена перемена в образе социального бытия. Границы господства «силы вещей» сужаются. Почему? По-тому что, если вчера подчиненный был, в сущности, вещью, ныне он уже не вещь, а историческое лицо, главный действую-щий герой; если вчера он был безответственным, так как «сопротивлялся» чужой воле, ныне он чувствует себя ответственным, потому что он более не сопротивляется, а действует, и действует по необходимости активно и предприимчиво. Но даже и вчера разве он когда-нибудь представлял собой только «сопротивление», только «вещь», только «безответственность»? Конечно, нет, и, более того, следует подчеркнуть, что фатализм – это не что иное, как наряд, в который слабые переодевают активную и реальную волю. Вот почему необходимо постоянно вскрывать пустоту механистического детерминизма, который если и может еще найти себе объяснение как наивная философия масс (и единст-венно в этом случае он служит их усилению), то, будучи возведен интеллигенцией в ранг продуманной и стройной философии, превращается в причину пассивности, причину идиотской самоудовлетворенности. И делать это надо не дожидаясь, пока подчиненный станет руководящим и ответственным. Часть массы, даже находящейся в подчиненном положении, всегда является руководящей и ответственной, и философия этой части всегда предваряет философию целого не только в смысле теоретического опережения, но и как актуальная необходимость.

    То, что механистическая концепция есть религия подчиненных, с наглядностью вытекает из анализа развития христианской религии, которая в известный исторический период и в определенных исторических условиях была и продолжает оставаться «необходимостью», необходимой формой воли народных масс, определенной формой рациональности мира и жизни и которая создала общие нормы реальной практической деятельности. В следующем отрывке из статьи, напечатанной в «Чивильта католика» («Индивидуализм языческий и индивидуализм христианский», номер от 5 марта 1932 г.), мне кажется, неплохо выражена эта функция христианства: «Вера в надежное будущее, в бессмертие души, уготованной для блаженства, в то, что можно наверняка достичь вечного наслаждения, была движущей пружиной напряженной работы по внутреннему со-вершенствованию и духовному возвышению. Здесь настоящий христианский индивидуализм нашел импульс для своих побед. Все силы христианина были собраны для достижения этой благородной цели. Избавленный от спекулятивных терзаний, изматывающих душу сомнениями, и просвещенный бессмертными принципами, человек почувствовал, как воскресает в нем надежда; уверенный, что высшая сила поддерживает его в борьбе со злом, он совершил насилие над самим собой и победил мир». Но и в этом случае речь идет о наивном христианстве, а не о христианстве иезуитированном, ставшем настоящим наркотиком для народных масс.

    Позиция же кальвинизма с его железной концепцией бла-годати и предопределения, которая обусловливает широкое распространение духа предпринимательства (или становится формой этого движения), еще более выразительна и характерна. (По этому поводу можно посмотреть «Протестантскую этику и дух капитализма» Макса Вебера, опубликованную в «Нуови студи» за 1931 год и в последующих номерах и книгу Гретхюйзена о религиозных истоках буржуазии во Франции.)

    Отчего и как распространяются, делаясь популярными, новые мировоззрения? Влияют ли (как, в какой мере) на этот процесс распространения (который в то же время является процессом замены старого и очень часто процессом комбинации нового со старым) рациональная форма, в которой изложено и представлено новое мировоззрение, авторитет излагающего и тех мыслителей и ученых, которых он призывает себе в поддержку (поскольку этот авторитет признан и оценен хотя бы в общих чертах), принадлежность к той же организации, в которую входит тот, кто поддерживает новое мировоззрение (после вступления в эту организацию по совсем иным соображениям, чем солидарность с новым мировоззрением)? На практике эти элементы соединяются в различном сочетании в зависимости от социальной группы и от культурного уровня данной группы. Найти ответы на эти вопросы было бы интересно, поскольку это касается народных масс, ми-ровоззрение которых меняется с большим трудом и которые, во всяком случае, никогда не меняют его на какое-либо другое путем принятия последнего, так сказать, в «чистой» форме; новое мировоззрение всегда утверждается только в виде более или ме-нее странной и причудливой комбинации старых и новых взглядов. Рациональная, логически стройная форма, полнота рассуждения, не упускающего из виду ни одного мало-мальски значи-мого аргумента, как позитивного, так и негативного, имеет свое значение, но это значение далеко не решающее; правда, в определенных условиях оно может стать решающим, например когда данный человек уже переживает интеллектуальный кризис, колеблется между старым и новым, потерял веру в старое и еще не решился на новое и т. д. Примерно то же можно сказать об авторитете мыслителей и ученых. Он очень велик в народе, но ведь у каждого мировоззрения есть свои мыслители и ученые, которых оно выдвигает, и авторитет разделяется между ними; кроме того, у любого мыслителя можно что-то выделить, поставить под сомнение, высказался ли он именно так, а не иначе, и т. д. В заключение можно сказать, что процесс распространения новых мировоззрений определяется политическими а в конечном счете – социальными причинами, но формальный элемент, элемент логической стройности, так же как элемент авторитетности и элемент организационный, обретают в этом процессе очень важную функцию сразу же после формирования общей ориентации как у отдельных индивидов, так и у крупных групп. Из этого, однако, следует вывод, что массы как таковые не могут усваивать философию иначе, как веру. Впрочем, представим себе интеллектуальную позицию человека из народа; она сформирована из мнений, убеждений, различительных критериев и норм по-ведения. Всякий придерживающийся иной точки зрения и обладающий более высоким интеллектом умеет аргументировать свои доводы лучше, чем он, логически «припирает его к стенке» и т. д. Должен ли из-за этого человек из народа изменить свои убеждения, изменить только потому, что в непосредственной дискуссии он не может доказать их правоту? Но тогда ему пришлось бы менять их каждый день, то есть всякий раз, как ему встретится идеологический противник, интеллектуально стоящий выше его. Итак, на каких элементах зиждется его философия, и в особенности та его философия, которая облечена в самую существенную для него форму нормы поведения? Самым значительным является, несомненно, элемент нерационального характера, элемент веры. Но веры в кого и во что? Прежде всего в социальную группу, к которой принадлежит он сам, поскольку она мыслит в общем и целом так же, как он: человек из народа думает, что много людей вместе не могут ошибаться, ошибаться целиком и полностью, как это пытается внушить ему его противник в споре; верно, сам он не способен так хорошо поддержать и развить свои доводы, как его противник, но в его собственной группе есть кое-кто, кто наверняка сумел бы это сделать даже лучше, чем этот его противник; и он вспоминает, что в самом деле когда-то слышал убедившее его обстоятельное, логичное изложение оснований этой его веры. Он не помнит данных конкретных оснований и не смог бы их повторить, но знает, что они существуют, потому что слышал, как их излагали, и был ими убежден. И если эта твердая убежденность была однажды вну-шена ему, она сама начинает поддерживать себя, даже если потом человек не может найти аргументы в ее защиту.

    Но эти замечания приводят к выводу о крайне неустойчивом характере новых убеждений в народных массах, особенно если эти новые убеждения вступают в противоречие с ортодоксальными (в том числе новыми) убеждениями, социальная сущность которых находится в соответствии с основными интересами господствующих классов. Это можно видеть на примере судьбы религий и церквей. Религия, или какая-то определенная церковь, удерживает общность своих верующих (в известных рамках потребностей общего исторического развития) в той мере, в какой она поддерживает, постоянно и организованно, собственную веру, без устали повторяя свою апологетику, защищая ее каждое мгновение и всегда при помощи одинаковых аргументов, взяв на свое содержание целую иерархию интеллигентов, призванных придавать этой вере хотя бы внешнее достоинство мысли. Всякий раз, когда непрерывность отношений между церковью и верующими прерывалась насильственно, по политическим причинам, как это произошло во время Французской революции, потери, понесенные церковью, были неисчислимы, и, если бы условия затрудненного исполнения ею своих повседневных функций были продлены во времени за известные пределы, такие потери, надо думать, стали бы решающими и возникла бы новая религия, какая, впрочем, и возникла во Фран-ции в комбинации со старым католицизмом. Отсюда вытекают некоторые необходимые требования, которым должно удовлетворять каждое культурное движение, стремящееся заменить обыденное сознание и старые мировоззрения вообще: 1) всегда и без устали повторять собственные аргументы (видоизменяя их литературную форму); повторение есть самое эффективное ди-дактическое средство для воздействия на народное мышление; 2) непрестанно трудиться ради интеллектуального возвышения все более широких слоев народа, то есть для того, чтобы придать индивидуальность аморфному элементу массы, иначе говоря, трудиться, чтобы вызвать к жизни интеллектуальные элиты нового типа, которые вырастали бы непосредственно из массы, оставаясь при этом в контакте с массой, с тем чтобы стать для нее тем же, что китовый ус для корсета. Это второе необходимое требо-вание, если оно выполняется, как раз и является тем, что реально изменяет «идеологическую панораму» эпохи. С другой стороны, эти элиты, конечно, не могут сложиться и развиться, не формируя внутри себя иерархии интеллектуальных авторитетов и компетенции, могущей достичь высшей точки развития в отдельном великом философе, если он окажется способным конкретно прочувствовать настоятельные требования солидного идеологиче-ского сообщества, понять, что оно не может обладать живостью мысли, присущей индивидуальному уму, и, следовательно, сумеет точно разработать коллективное учение так, чтобы оно возможно более соответствовало и было близким образу мыслей коллективного мыслителя.

    Очевидно, что такого рода сплочение масс не может осуще-ствиться «произвольно», вокруг любой идеологии, по формально-конструктивной воле одного человека или одной группы, ставящей себе такую задачу вследствие фанатического характера собственных философских или религиозных убеждений. Поддержка массой той или иной идеологии или нежелание поддержать ее – вот каким способом осуществляется реальная критика рациональности и историчности образа мыслей. Произвольные построения более или менее скоро оказываются вытесненными из исторического соревнования, даже если иной раз им удается благодаря благоприятному стечению непосредственных обстоятельств некоторое время пользоваться кое-какой популярностью; построения же, органически соответствующие требованиям сложного исторического периода, всегда в конечном счете берут верх и удерживают превосходство, даже если им приходится проходить через многие промежуточные фазы, когда их утверждение происходит лишь в более или менее странных и причудливых комбинациях.

    Развитие этих соображений ставит множество проблем, важнейшие из которых сконцентрированы вокруг способа и качества отношений между слоями различного интеллектуального уровня, иначе говоря, сводятся к вопросу о том, какое значение и функции должен и может иметь творческий вклад высших групп в связи с органической способностью к обсуждению и развитию новых критических концепций со стороны интеллектуально зависимых слоев. Речь идет, следовательно, о том, чтобы установить границы свободы дискуссии и пропаганды, свободы, которую нужно понимать не в административном и полицейском смысле, а в смысле самоограничения, накладываемого руководи-телями на собственную деятельность, или, попросту говоря, о том, чтобы установить определенное направление в политике по вопросам культуры. Другими словами: кто установит «права науки» и границы научного исследования и могут ли вообще быть установлены эти права и эти границы? Необходимо, видимо, чтобы поиски новых истин и лучших, более стройных и более ясных формулировок уже открытых истин были предоставлены свободной инициативе отдельных ученых, даже если они беспрерывно возвращаются к дискутированию тех принципов, которые нам представляются самыми основными. Нетрудно к тому же будет выяснить, когда инициатива такой дискуссии вызвана корыстными причинами, а не причинами научного характера. Впрочем, не так уж трудно представить, что индивидуальная инициатива будет дисциплинирована и упорядочена тем, что каждое начинание, прежде чем быть обнародованным, будет проходить через сито академий и разного рода культурных институтов, подвергаясь отбору и т. д.

    Было бы интересно изучить конкретно, на примере какой-нибудь отдельной страны, культурную организацию, поддерживаю-щую в движении всю сферу идеологии, и проследить, в чем выражается ее практическая деятельность. Полезно было бы также исследовать численное соотношение между лицами, профессионально посвятившими себя активной работе в области культуры, и населением в каждой отдельной стране с приблизительным подсчетом свободных сил. Школа на всех ее ступенях и церковь – вот две самые крупные культурные организации в каждой стране по количеству лиц, которое в них профессионально занято. Газеты, журналы и книгоиздательская деятельность, частные школьные заведения, как дополняющие государственную школу, так и культурные институты типа народных университетов. Немалую часть культурных сил, например медиков, офицеров армии, юристов, вовлекают в свою специализированную деятельность другие профессии. Но следует отметить, что во всех странах, хотя и в разной мере, существует глубокий разрыв между народными массами и интеллигентскими группами, даже теми из них, которые наиболее многочисленны и наиболее близки к национальным окраинам, как, например, учителя и священники. Следует также отметить, что это происходит потому, что даже там, где правители утверждают это на словах, государство как таковое не является носителем единой, последовательной и однородной концепции, из-за чего интеллигентские группы оказываются раздробленными между различными общественными слоями или в пределах одного и того же слоя. Университет же, за исключением нескольких стран, не выполняет никакой объединительной функции; часто один свободный мыслитель оказывает большее влияние, чем весь университет и подобные ему учреждения.

    Примечание 1. По поводу исторической функции, выполненной фаталистической концепцией философии практики, можно было бы сказать надгробную речь, напомнив о пользе, которую она принесла в определенный исторический период, и именно поэтому обосновывая необходимость похоронить ее со всеми приличествующими случаю почестями. Функцию этой концепции можно было бы сравнить, пожалуй, с функцией теории благодати и предопределения, которая сыграла свою роль на заре современного мира, однако потом привела к такой вершине, как немецкая классическая философия с ее концепцией свободы как осознания необходимости. Она была популярным заменителем восклицания «Так богу угодно», но тем не менее даже на этом примитивном и элементарном уровне она открывала мировоззрение, более сов-ременное и плодотворное, чем то, что заключалось в возгласе «Так богу угодно» или в теории благодати. Возможно ли, чтобы «с точки зрения формы» новое мировоззрение вступало в мир в ином одеянии, чем грубое и непритязательное платье плебея? И все-таки историку, вооруженному всей необходимой перспективой, удается понять и установить, что первые камни нового мира, пусть еще грубые и неотесанные, прекраснее заката агонизирующего мира и его лебединых песен. Увядание «фатализма» и «механицизма» знаменует великий исторический поворот, отсюда большое впечатление, произведенное обзорным очерком Мирского. В связи с этим очерком вспоминается состоявшаяся в ноябре 1917 года во Флоренции дискуссия с адвокатом Марио Троцци и его первые обвинения в бергсонианстве, волюнтаризме и т. д. Можно было бы нарисовать полусерьезную картину того, как на самом деле выглядела эта концепция. Вспоминается также дис-куссия с профессором Презутти в Риме в июне 1924 года; сравнение с капитаном Джульетти, сделанное Дж. М. Серрати; это сравнение решило его судьбу, было для него смертным приговором. Для Серрати Джульетти был то же, что конфуцианец для даосиста, что китаец с Юга, активный и деятельный торговец, для начитанного мандарина Севера, который с крайним презрением просвещенного и мудрого, для коего жизнь не таит больше никаких загадок, смотрит на этих людишек Юга, верящих, что своими беспокойными муравьиными движениями они смогут ускорить «путь». Вспоминается и речь Клаудио Тревеса об искуплении. Было в этой речи что-то от библейского пророка: тот, кто хотел войны и кто развязал войну, кто сорвал земной шар с его оси и чьи действия явились причиной послевоенного беспорядка, должен искупить зло, неся ответственность за этот самый беспорядок. Они грешили «волюнтаризмом» – и они должны быть наказаны за этот их грех и т. д. Было в этой речи какое-то жреческое величие, вопль проклятий, от которых люди должны были бы каменеть, а в действительности как раз наоборот, получали большое утешение, оно указывало, что могильщик еще не готов и Лазарь может воскреснуть.

    ПРОБЛЕМЫ ФИЛОСОФИИ И ИСТОРИИ

    Научная дискуссия.

    При постановке историко-критических проб-лем не следует представлять научную дискуссию как судебный процесс с обвиняемым и прокурором, который по долгу службы должен доказать, что обвиняемый виновен и заслуживает того, чтобы его «изъяли из обращения». В научной дискуссии, поскольку предполагается, что цель ее – найти истину и обеспечить прогресс науки, более «передовым» оказывается тот, кто становится на ту точку зрения, что противник может выражать требование, которое должно быть включено, хотя бы как подчиненный элемент, в собственную конструкцию. Постигнуть и реалистично оценить позицию и доводы противника (а иногда им оказывается вся предшествующая мысль) как раз и означает освободиться от оков идеологии (в низменном смысле слепого идеологиче-ского фанатизма), то есть стать на «критическую» точку зрения, единственно плодотворную в научном исследовании.

    Философия и история.

    (См. заметку в другом месте)

    Важно установить, что нужно понимать под философией, под философией одной исторической эпохи, и каковы значение и смысл философий философов в каждую из таких исторических эпох. Если принять сформулированное Б. Кроче определение религии как мировоззрения, ставшего жизненной нормой (причем жизненная норма понимается не в книжном смысле, а именно как претворенная в практическую жизнь), большая часть людей ока-жется философами, поскольку они совершают практические дела, а в этих их практических делах (в направляющих линиях их поведения) уже заключено определенное мировоззрение, опреде-ленная философия. История философии, как она понимается обычно, то есть как история философий философов, – это история предпринимаемых определенным классом лиц идеологических попыток изменить, исправить, усовершенствовать мировоззрения, существующие в каждую определенную эпоху, изменить, следовательно, соответствующие и относительные нормы поведения, то есть изменить практическую деятельность в целом. С интересующей нас точки зрения недостаточно изучить историю и логику философских систем различных философов. Необходимо, хотя бы в порядке методического указания, привлечь внимание к другим частям истории философии, а именно: к изучению мировоззре-ний широких масс, мировоззрений самых узких руководящих (или интеллигентских) групп и, наконец, связей между этими различными культурными комплексами и философией философов. Философия эпохи – это не философия того или иного философа, той или иной группы интеллигенции, того или иного крупного подразделения народных масс – это комбинация всех указанных элементов, которая развивается и совершенствуется в определенном направлении и при этом все в большей мере становится нормой коллективных действий в данном направлении, то есть становится «историей» конкретной и полной (цельной). Значит, философия определенной исторической эпохи – это не что иное, как «история» этой эпохи, не что иное, как совокупность изме-нений, которые руководящая группа сумела произвести в прош-лой действительности; в этом смысле история и философия неразделимы, они образуют «блок». Можно, однако, «различить» собственно философские элементы, и притом на всех их ступенях: в виде философии философов, в виде концепций руководящих групп (философская культура) и в виде религии широких масс; можно увидеть также, что на каждой из этих ступеней приходит-ся иметь дело с различными формами идеологической «комбинации».

    «Созидательная» философия

    Что такое философия? Пред-ставляет ли она собой лишь чисто рецептивную или, самое большее, упорядочивающую деятельность или же это деятельность абсолютно созидательная? Необходимо дать определения терминам «рецептивный», «упорядочивающий» и «созидательный». «Рецептивный» подразумевает уверенность в наличии внешнего абсолютно неизменного мира, существующего «вообще», объективно, в вульгарном смысле этого слова. «Упорядочивающий» приближается по смыслу к термину «рецептивный»: он хотя и подразумевает какую-то мыслительную деятельность, но деятельность эта скудная и ограниченная. А что же означает термин «созидательный»? Может быть, он означает, что внешний мир создан мыслью? Но какой мыслью и чьей? Так можно впасть в солипсизм, и действительно, всякая форма идеализма по необходимости впадает в солипсизм. Чтобы избежать, с одной стороны, солипсизма, а с другой – механистических концепций, заключенных уже в самом понимании мышления как рецептивной или упорядочивающей деятельности, необходимо ставить вопрос «историцистски» и в то же время класть в основу философии «волю» (в конечном счете практическую или политическую деятельность), но не произвольную, а рациональную, осуществляющуюся постольку, поскольку она соответствует объективной исторической необходимости, то есть поскольку она сама является всеобщей историей в момент ее постепенного осуществления; если эта воля представлена вначале отдельным индиви-дом, ее рациональность доказывается тем, что ее принимают многие и принимают надолго, иначе говоря, тем, что она становится культурой, «здравым смыслом», мировоззрением с соответствующей ему этикой. До немецкой классической философии философия мыслилась как рецептивная или, самое большее, как упорядочивающая деятельность; ее понимали, иными словами, как познание некоего механизма, объективно функционирующего вне человека. Немецкая классическая философия ввела понятие «созидающей» мысли, но она наполняла его идеалистическим и спекулятивным содержанием. Пожалуй, только философия практики, опираясь на немецкую классическую философию и избегая всех тенденций к солипсизму, заставила мысль сделать шаг вперед, рассматривая мысль историцистски как мировоззрение, как «здравый смысл», распространенный среди многих (а такая распространенность была бы как раз немыслимой, если бы он не был рационален и историчен), причем распространенный таким образом, что он превращается в актив-ную норму поведения. Термин «созидательный» необходимо, следовательно, понимать в «относительном» смысле как мысль, изменяющую мироощущение большинства, а следовательно, и самую действительность, которую нельзя мыслить без этого большинства. «Созидательный» также постольку, поскольку указывает, что не существует «действительности» самой по себе, в себе и для себя, но всегда в историческом взаимоотношении с людьми, которые ее изменяют, и т. д.

    В каком смысле можно говорить об историческом значении философии? Многие исследования и труды об историческом значении различных философий являются абсолютно бесплодными умствованиями, так как в них не учитывается, что многие философские системы представляют собой проявления, чисто индивидуальной (или почти только индивидуальной) деятельности и что та часть их, которая имеет право называться исторической, зачастую исключительно мала и к тому же утопает в массе абстракций чисто рационалистического и схоластического происхождения. Можно сказать, что историческая ценность философии может быть «высчитана» по достигнутой ею «практической» действенности («практической» в широком смысле). Если верно, что всякая философия есть проявление определенного общества, то она должна была бы оказывать обратное воздействие на общество, вызывать определенные положительные и отрицательные следствия: именно мера, в которой она оказывает это обратное воздействие, и есть мера ее исторического значе-ния, того, что она не плод индивидуального «ученого корпения», а «исторический факт».

    Философ.

    Выдвинув положение, что все люди – философы, иначе говоря, что между философами по профессии, или «спе-циалистами» в области философии, и остальными людьми суще-ствует не «качественная», а только «количественная» разница (слово «количество» в этом случае обладает своим особым смыслом: его нельзя путать с арифметической суммой, ибо оно указывает на большую или меньшую «однородность», «последовательность», «логичность» и т. д., то есть на количество каче-ственных элементов), следует все же выяснить, в чем собственно состоит эта разница. Так, будет неточным назвать «философией» любую тенденцию мысли, любое общее направление и т. п. и даже любое «представление о мироздании и жизни». Философа можно было бы назвать «квалифицированным рабочим», противопоставляя его чернорабочим, но и это будет неточно, потому что в промышленности кроме чернорабочих и квалифицированных рабочих есть еще инженер, который знает ремесло не только практически, но также и теоретически и исторически. Философ по профессии, или специалист в области философии, не только «думает» с большей логической строгостью, более последовательно и систематично, чем другие люди, он также знаком со всей историей мысли, то есть способен отдать себе отчет о развитии, проделанном мыслью до него, он в состоянии продол-жить рассмотрение проблем в том их виде, который они приобрели после всех попыток их разрешения и т. д. В области мышле-ния он осуществляет ту же функцию, что и специалисты в различных областях науки. Однако имеется различие между философом-специалистом и специалистами в других областях, а имен-но: философ-специалист гораздо ближе к остальным людям, чем другие специалисты. То, что философа-специалиста превратили в фигуру, напоминающую других специалистов в науке, как раз и породило карикатуру на философа. В самом деле, для того чтобы представить себе специалиста-энтомолога, вовсе не обязательно, чтобы все остальные люди были эмпирическими «энтомологами»; чтобы представить себе специалиста по тригонометрии, вовсе не обязательно, чтобы большинство остальных людей занималось тригонометрией и т. д. (можно найти самые что ни на есть утонченные, специализированные, необходимые науки, но от этого они еще не делаются «общими» для всех), однако нельзя себе представить человека, который не был бы одновременно философом, который не мыслил бы, нельзя именно потому, что мышление свойственно человеку как таковому (если только он не идиот в патологическом смысле слова).

    Речь, языки, обыденное сознание.

    В чем же именно заключается ценность того, что принято называть «обыденным сознанием» или «здравым смыслом»? Не только в том, что обыденное сознание, пусть даже не признавая того открыто, пользуется принципом причинности, но и в гораздо более ограниченном по своему значению факте – в том, что обыденное сознание в ряде суждений устанавливает ясную, простую и доступную причину, не позволяя никаким метафизическим, псевдоглубокомысленным, псевдоученым и т. д. ухищрениям и премудростям совлечь себя с пути. «Обыденное сознание» не могли не превозносить в XVII и XVIII веках, когда люди стали восставать против принципа авторитета, представленного Библией и Аристотелем; в самом деле, люди открыли, что в «обыденном сознании» имеется известная доза «экспериментализма» и непосредственного, пусть даже эмпирического и ограниченного, наблюдения действительности. В этом и поныне продолжают видеть ценность обыденного созна-ния, хотя положение изменилось и реальная ценность сегодняшнего «обыденного сознания» значительно снизилась.

    Если мы определяем философию как мировоззрение и рассмат-риваем философскую деятельность уже не только как «индивиду-альную» разработку понятий, складывающихся в стройную систему, но также (и в особенности) как борьбу в области культуры за переделку народного «склада ума» и за распространение философских нововведений, которые докажут собственную «историческую правильность» в той мере, в какой станут конкретно, то есть исторически и социально, всеобщими, то проблема речи и языков «технически» должна быть выдвинута на первый план. Следовало бы, пожалуй, еще раз просмотреть работы прагматистов по этому вопросу (см. «Сочинения» Дж. Вайлати и среди них очерк «Язык как препятствие на пути устранения иллюзорных противоречий», Флоренция, 1911).

    Имея дело с прагматистами, как и вообще с любой другой попыткой органически систематизировать философию, мы совсем не обязаны соотноситься только с системой в целом или с ее основ-ным ядром. Можно сказать, мне думается, что концепция языка Вайлати и других прагматистов неприемлема; и все же создается впечатление, что они почувствовали реальные потребности и «описали» их с приблизительной точностью, даже если они и не смогли поставить проблемы и разрешить их. Можно, пожалуй, сказать, что «язык» – это, в сущности, имя собирательное, которое вовсе не предполагает существование чего-то «единого» ни во времени, ни в пространстве. Язык означает также культуру и философию (пусть даже на ступени обыденного сознания), и потому явление «язык» в действительности оказывается множе-ством явлений, более или менее органично взаимосвязанных и взаимозависимых; в предельном случае можно сказать, что каж-дое говорящее существо обладает собственным индивидуальным языком, то есть собственной манерой думать и чувствовать. Культура на ее различных ступенях объединяет большее или, меньшее число индивидов в многочисленные слои, между которыми существует более или менее тесный контакт и которые в той или иной степени понимают друг друга и т. д. Именно эти историко-социальные различия отражаются в обыденном языке и порождают те «препятствия» и «причины ошибок», о кото-рых толкуют прагматисты.

    Отсюда вытекает важность «культурного момента» и в практической (коллективной) деятельности: любой исторический акт может быть совершен лишь «коллективным человеком». Это предусматривает достижение такого «культурно-социального» единства, при котором множество разрозненных желаний, преследующих разнородные цели, сплавляются воедино для одной и той же цели на основе одинакового и единого мировоззрения (общего или частного, действующего временно – эмоциональным путем – или постоянно, когда интеллектуальная основа этого мировоззрения так укореняется, усваивается и приживается, что становится способной превратиться в страсть). Оттого, что все это происходит именно так, становится ясной важность общего вопроса о языке, то есть о коллективном создании оди-накового культурного «климата».

    Эта проблема может и должна быть сближена с современной постановкой педагогической теории и практики, согласно которой отношения между учителем и учеником – это активные отношения, они обратимы, и потому каждый учитель – в то же время ученик, и каждый ученик – учитель. Но педагогические отношения не могут быть сведены лишь к специфическим «школьным» взаимоотношениям, в рамках которых молодые поколения вступают в контакт со старшими и перенимают от них опыт и исторически необходимые ценности, «взращивая» и развивая собственную личность как исторически и культурно более высокую. Эти взаимоотношения существуют во всем обществе в целом и применительно к каждому отдельному индивиду в его отношении к другим индивидам, между слоями интеллигентскими и неинтеллигентскими, между правящими и управляемыми, между элитой и последователями, между руководителями и руководимыми, между авангардом и основными силами. Каждое отношение «гегемонии» – это по необходимости отношение педагогическое, и оно обнаруживается не только внутри одной нации между различными составляющими ее силами, но и в международном и мировом масштабе: между комплексами национальных и континентальных цивилизаций.

    Поэтому можно сказать, что историческая личность отдельного философа выражается также в его активных взаимоотношениях с культурной средой, которую он хочет изменить, средой, которая оказывает на философа обратное воздействие и, вынуждая его к постоянной самокритике, действует в качестве «учителя». Так, одним из важнейших требований современной интеллигенции в области политики оказалось требование так называемой «свободы мысли и выражения мысли (печати и собраний)», потому что только там, где существует это политическое условие, отношения «учитель – ученик» осуществляются в самом широком вышеуказанном смысле, и на деле «исторически» воплощается новый тип философа, который может быть назван «философом-демократом», то есть философом, убежденным, что его личность не ограничивается его физической индивидуальностью, но выражается в социально активных взаимоотношениях, изменяющих культурную среду. «Мыслитель», довольствующийся собственной, «субъективно» свободной, то есть абстрактно свободной, мыслью, в наши дни вызывает смех: единство науки и жизни – это как раз единство активное, в котором только и реализуется свобода мысли и, это отношение «учитель – ученик», «фи-лософ – культурная среда», где он действует и откуда извлекает проблемы, требующие постановки и решения, иначе говоря, – это взаимоотношение «философия – история».

    Что такое человек? Вопрос этот первый и основной в философии. Как на него можно ответить? Определение можно найти в самом человеке, иначе говоря, в каждом отдельном человеке. Но верно ли оно? В каждом отдельном человеке можно найти ответ на вопрос, что такое каждый «отдельный человек». Но нас не интересует, что такое каждый отдельный человек и, в частности, что такое каждый отдельный человек в каждый отдельный момент. Поразмыслив, мы видим, что, поставив вопрос, что такое человек, мы хотим спросить: чем человек может стать, то есть может ли человек стать господином собственной судьбы, может ли он «сделать» себя самого, создать свою собственную жизнь? Итак, мы говорим, что человек – это процесс, точнее – это процесс его поступков. Если разобраться, то вопрос: что такое человек? – не есть вопрос абстрактный или «объективный». Он родился из наших размышлений о себе и о других, из нашего желания узнать – в связи с тем, что мы продумали и увидели, – чем мы являемся и чем можем стать, действительно ли и в каких пределах мы «кузнецы самих себя», своей жизни, своей судьбы. И знать это мы хотим «сегодня же», в условиях, существующих сегодня, в «сегодняшней» жизни, а не в какой-то жизни вообще какого-то человека вообще. Вопрос этот родился и получил свое содержание от особых, определенных воззрений на жизнь и на человека; самым значительным из этих воззрений является «религия» и притом одна определенная религия: католицизм. Действительно, задавая себе вопрос, что такое человек, каково значение его воли и его конкретной деятельности в создании самого себя и своей собственной жизни, мы как бы хотим спросить: дает ли католицизм верное представление о человеке и жизни; будучи католиками, то есть представляя католицизм жизненной нормой, заблуждаемся мы или следуем истине? Интуитивно все понимают, что люди, представляющие католицизм жизненной нормой, заблуждаются. Ведь фактически никто из объявляющих себя католиками не придерживается католицизма как жизненной нормы. Стопроцентный католик, то есть такой, который применял бы католические нормы в каждом своем поступке, выглядел бы чудовищем, а это, если разобраться, и есть самая сильная, да и самая безапелляционная критика католицизма. Католики ответят нам, что никакая другая концепция не выполняется пунктуально, и они будут правы, но это доказывает лишь то, и ничего более, что на самом деле, исторически, не существует абсолютно одинакового для всех людей образа мыслей и поступков; здесь нет никакого довода в пользу католицизма, хотя как образ мыслей и поступков католицизм сложился еще несколько веков назад именно для достижения этой цели, и ни одна другая религия еще не обладает такими же средствами, такой же систематичностью, такими же постоянством и централизацией. С «философской» точки зрения неприемлемым в католицизме является то, что он все же видит корень зла в самом человеке, то есть берет человека как индивида вполне законченного и ограниченного. Можно сказать, что все существовавшие до сего дня философии повторяют эту догму католицизма, то есть рассматривают человека как ин-дивида, ограниченного в своей индивидуальности, а его дух как такую индивидуальность. Именно в этом пункте и необходимо переделать представление о человеке. Дело в том, что человека необходимо рассматривать как ряд активных отношений (как процесс), среди которых индивидуальность если и обладает наибольшим значением, отнюдь не является единственным из рас-сматриваемых элементов. Человечество, отражающееся в каждом индивиде, состоит из нескольких элементов: 1) сам индивид; 2) остальные люди; 3) природа. Но второй и третий элементы не столь просты, как может показаться. Индивид вступает в отно-шения с другими людьми не как рядоположенный, а органично, то есть в том смысле, что участвует в различных общественных организмах, от простейших до самых сложных. Точно так же человек вступает в отношения с природой не просто потому, что он сам – часть природы, а активно, посредством труда и техники. Более того, эти отношения не являются механическими. Они активны и сознательны, то есть соответствуют большей или меньшей степени осознания их отдельным человеком. Можно сказать поэтому, что каждый переделывает и изменяет самого себя в той мере, в какой он изменяет и переделывает весь комплекс взаимоотношений, в котором сам он является узлом, куда сходятся все нити. В этом смысле реальный философ есть и не может не быть не кем иным, как политиком – человеком, активно изменяющим среду, понимая под средой совокупность всех взаимоотношений, в которых принимает участие каждый индивид. Если индивидуальность есть совокупность таких отношений, то создать собственную личность значит осознать эти отношения, а изменить собственную личность значит изменить совокупность этих отношений. Но данные отношения, как уже было сказано, не просты, одни из них необходимы, другие – добровольны. Кроме того, их более или менее глубокое осознание (большее или меньшее знание того, как их можно изменить) уже изменяет их. Те же самые необходимые отношения, поскольку они познаны в их необходимости, меняют свой вид и значение. Познание в этом смысле есть сила. Однако проблема сложна и благодаря другому своему аспекту: недостаточно познать совокупность отношений, поскольку они существуют в данный момент как некая данная система, но важно познать их генезис, познать их в процессе формирования, ибо каждый индивид – это синтез не только существующих отношений, а и истории этих отношений, то есть итог всего прошлого. Скажут, пожалуй, что отдельный индивид, если принять во внимание его силы, не может произвести крупные изменения в положении вещей. Эта мысль верна лишь в известных пределах. Ведь отдельный индивид может объединиться со всеми, кто стремится к тому же изменению, и если это изменение разумно, его силы могут многократно умножиться, стать внушительными и произвести перемену, значительно более радикальную, чем та, которая на первый взгляд могла казаться возможной.

    Общества, к которым может принадлежать отдельный индивид, очень многочисленны, гораздо более многочисленны, чем это может показаться. Именно при посредстве этих «обществ» отдельный индивид участвует в жизни рода человеческого. Так же многообразны способы, при помощи которых он вступает в отношения с природой, ибо под техникой, вопреки обыкновению, должна подразумеваться не только совокупность научных знаний, применяемых в промышленности, но и «умственные» орудия, философское познание.

    Что нельзя себе представить человека иначе, как живущим в обществе, – это общее место, однако из этого не сделаны все необходимые, даже в индивидуальном плане, выводы. То, что определенное человеческое общество предполагает определенный мир вещей и что человеческое общество возможно лишь постольку, поскольку существует определенный мир вещей, – это также общее место. Верно то, что до сих пор этим внеиндивидуальным понятиям придавался механистический и детерминистский смысл (имеется в виду и societas hominum, и societas rerum), а отсюда и реакция на них. Нужно разрабатывать учение, в котором все эти отношения являются активными и находятся в движении, установив с полной ясностью, что центр этой активности – сознание отдельного человека, который познает, хочет, восторгается, создает постольку, поскольку он познает, хочет, восторгается, создает и т. д., а также осознает себя, будучи не изолирован-ным, а богатым возможностями, предоставленными ему другими людьми и миром вещей, о чем он не может не иметь некото-рого представления. (Так же как каждый человек есть философ, каждый человек есть ученый и т. д.)

    Утверждение Фейербаха: «Человек есть то, что он ест», взя-тое само по себе, может быть истолковано по-разному. Толко-вание скудное и нелепое: материально человек постепенно становится тем, что он ест, иначе говоря, пища оказывает непосредственное определяющее влияние на образ мыслей. Вспомним утверждение Амадео:[3] если известно, например, что человек съел перед тем, как произнести речь, то можно лучше понять самую речь. Утверждение детское и, по сути дела, чуждое и позитивной науке, ибо мозг не питается бобами или трюфелями, пища вос-станавливает клетки мозга после того, как превратится сама в однородные и ассимилируемые вещества, то есть вещества, кото-рые потенциально имеют «ту же самую природу», что и мозговые клетки. Если бы это утверждение было верным, то всеопределяющим источником истории была бы кухня, а революции совпадали бы с радикальными изменениями в питании масс. Исторически же верно обратное: революции и сложное историческое развитие – вот что изменило питание и создало меняющиеся «вкусы» в выборе пищи. Не регулярный посев пшеницы привел к исчезно-вению кочевничества, а, наоборот, условия, действовавшие против кочевничества, привели к регулярным посевам и т. д. (Сравнить это утверждение Фейербаха с кампанией, поднятой «Его Превосходительством Маринетти» против макарон, и полемикой «Его Превосходительства Бонтемпелли» в их защиту – и все это в 1930 году, в самый разгар мирового кризиса.)

    С другой стороны, верно, что «человек есть то, что он ест», по-скольку питание – одно из выражений социальных отношений, взятых в целом, и каждая социальная группировка имеет свое установившееся питание. Но точно так же можно сказать, что «человек – это его жилище», «человек – это его особый способ воспроизведения потомства, то есть его семья» – ибо наряду с питанием одежда, дом, воспроизведение потомства составляют элементы социальной жизни, в которых как раз и выявляется самым очевидным и распространенным (то есть распространенным на всю массу) образом комплекс социальных отношений.

    Итак, проблема «что такое человек?» – это всегда проблема так называемой «человеческой природы» или же так называемого «человека вообще», то есть поиски науки о человеке (философии), которая отправлялась бы от «единого» вначале понятия, от абстракции, заключающей в себе все «человеческое». Но чем является это единое понятие и проявление «человеческого»: отправным или конечным пунктом? И не оказываются ли эти поис-ки скорее «теологическим» и «метафизическим» пережитком, поскольку «человеческое» берется как отправной пункт? Филосо-фию нельзя свести к некой натуралистической «антропологии»: ведь единство рода человеческого заключено не в «биологиче-ской» природе человека – различия между людьми, принимаемые в счет историей, не являются биологическими (раса, форма черепа, цвет кожи и т. д., а к этому сводится в конечном итоге утверждение: «человек есть то, что он ест» – ест пшеницу в Европе, рис в Азии и т. д., – утверждение, которое можно было бы затем свести к другой формуле: «человек есть страна, в которой он живет», ибо большинство продуктов питания вообще связано с населяемой территорией); но даже и «биологическое единство» имело в истории не бог весть какое значение (человек – это то животное, которое поедало само себя в тот период, когда пребывало в состоянии, наиболее близком к «естественному», то есть когда не могло «искусственно» увеличить производство естественных благ). Даже «способность рассуждать», или «дух», не создает единства и не может быть признана обобщающим фактором, потому что является лишь формальным понятием, категорией. Людей объединяет или разделяет не «мышление», а то, что конкретно мыслится.

    Ответ, что «человеческая природа» есть «совокупность общественных отношений», является самым удовлетворительным, во-первых, потому, что он включает идею становления: человек становится, непрерывно изменяется с изменением общественных отношений, и во-вторых, потому, что он отрицает «человека вообще»: действительно, общественные отношения выражены различными группами людей, предполагающими друг друга, единство которых не формально, а диалектично. Человек может быть аристократом только в том случае, когда есть человек-крепостной и т. д. (ср. Плеханов в брошюре – об анархистах, определяемых столь же диалектическим образом). Можно сказать так-же, что природа человека – это «история» (а в этом смысле, приравнивая понятие «история» к понятию «дух», можно сказать, что природа человека есть дух), если истории придается именно смысл «становления», смысл «concordia discors», которое не исходит из единства, а несет в себе основы возможного единства. Поэтому «человеческую природу» нельзя отыскать ни в одном отдельно взятом человеке, но только во всей истории человеческого рода (то, что употреблено слово «род», слово натуралистического характера, не лишено своего значения), в то время как особенности каждого отдельного индивида выделяются противопоставлением их особенностям других. Концепцию «духа» в тра-диционных философиях, так же как и концепцию «человеческой природы», основывающуюся на биологии, следовало бы объяс-нить как «научные утопии», которые пришли на смену самой большой утопии – поискам «человеческой природы» в боге (причем люди рассматриваются как дети бога) и свидетельствуют о непрерывных муках исторического развития, об устремлении разума и чувств и т. д. Верно то, что и религии, утверждающие равенство людей как детей бога, и философии, утверждавшие равенство их как существ, наделенных способностью рассуждать, были выражениями сложных революционных дви-жений (переворот классического мира – переворот средневекового мира), которые закладывали самые мощные основы исторического развития.

    Тот факт, что гегелевская диалектика была последним отзву-ком этих великих исторических сдвигов и что диалектика из вы-ражения социальных противоречий должна была превратиться с исчезновением этих противоречий в диалектику чистых понятий, видимо, составляет базис новейших философий, имеющих утопическую основу, как, например, философии Кроче. В истории действительное «равенство», то есть «духовная» ступень, достигнутая «человеческой природой» в процессе ее исторического развития, находит выражение в системе организаций, «общественных и государственных», явных и скрытых, которые, сплетаясь между собой, образуют «государство» и всемирную политическую систему. Речь идет о «равенствах», которые ощущаются именно как таковые между членами одной организации, и о «неравен-ствах», наблюдаемых между различными организациями, о равенствах и неравенствах, имеющих значение постольку, по-скольку они отражаются в сознании одного индивида или целой группы. Так мы подходим и к равенству или приравнива-нию «философии и политики», мысли и действия – иначе говоря, к философии практики. Политика есть во всем, в том числе и в философии или в философиях (см. заметки о характере идеологий), а единственная «философия» – это история в действии, это сама жизнь. В этом смысле можно истолковать тезис о немецком пролетариате, наследнике немецкой классической фило-софии, и можно утверждать, что теоретизация и осуществление гегемонии, проделанные Иличи,[4] явились великим «метафизи-ческим» событием.

    Прогресс и становление. Говорим ли мы о двух разных вещах или о разных аспектах одного и того же понятия? Прогресс – это идеология, становление – это философское представление. «Прогресс» связан с определенным образом мыслей, в формировании которого участвуют некоторые исторически определенные культурные элементы; «становление» – это философское понятие, в котором может отсутствовать «прогресс». Понятие прогресса подразумевает возможность количественного и качественного измерения: больше и лучше. Оно предполагает, следователь-но, некую «установленную» или установимую меру, но мера эта обусловлена прошлым, определенной фазой прошлого, определен-ными измеримыми его аспектами и т. д. (Конечно же, речь идет не о метрической системе прогресса.) Как зародилась идея прогресса? Представляет ли зарождение этой идеи определяющий факт в области развития культуры, способный сделать эпоху? Пожалуй, действительно представляет. Зарождение и раз-витие идеи прогресса соответствует широкому распространению сознания того, что достигнуто некоторое соотношение между об-ществом и природой (включая в понятие природы понятие случайности и «иррациональности»), – соотношение, благодаря которому люди в целом получают большую уверенность в своем будущем, могут «рациональным образом» строить широкие жизненные планы. Для сокрушения идеи прогресса Леопарди приш-лось прибегнуть к примеру вулканических извержений, то есть к тем явлениям природы, которые пока являются «непреодолимыми» и непоправимыми. Но ведь в прошлом существовало куда больше непреодолимых сил: голод, эпидемии и т. д., которые в известных пределах уже укрощены. То, что прогресс был демо-кратической идеологией, несомненно, что он способствовал образованию современных конституционных государств и т. д., – тоже. То, что ныне он больше не в моде, – также факт, но в каком смысле? Не в том, что потеряна вера в возможность рационального покорения природы и случая, а в смысле «демократическом», – в том, что официальные «носители» прогресса стали неспособны осуществить это покорение так как они вызва-ли к жизни современные разрушительные силы – «кризисы», безработицу и т. д., – столь же опасные и угнетающие, как и разрушительные силы прошлого (ныне забытые, по крайней мере «социально», правда, не всеми членами общества, поскольку крестьяне продолжают не понимать «прогресс», то есть продолжают верить во власть сил природы и случая и действительно еще слишком зависят от их власти, сохраняя, следовательно, «магическое», средневековое, «религиозное» мышление). Следо-вательно, кризис идеи прогресса – это не кризис самой идеи, а кризис носителей этой идеи, превратившихся в ту самую «природу», что подлежит покорению. Атаки против идеи прогресса в этой ситуации являются крайне корыстными и тенденциозными.

    Можно ли отделить идею прогресса от идеи становления? Думается, что нет. Они зародились вместе как политика (во Франции), как философия (зародившаяся в Германии, а затем получившая развитие в Италии). В понятии «становление» пытались спасти то, что есть наиболее конкретного в понятии «прогресс», – движение и именно движение диалектическое (а следовательно, и углубление этого понятия, так как прогресс связан с вульгарной концепцией эволюции).

    Вот некоторые выдержки, выражающие вульгарные сомнения по поводу этих проблем, из статейки Альдо Капассо в «Италиа леттерариа» от 4 декабря 1932 года: «Насмехаться над гуманным и демократическим оптимизмом в стиле XIX века принято и у нас, и Леопарди не одинок, когда он говорит о „прогрессивных судьбах“ с иронией; но при этом придумано хитрое переодевание „прогресса“ в идеалистическое „становление“, идея, которая в истории останется, скорее, даже как итальянская, чем как немец-кая. Но какой смысл может иметь становление, продолжающееся ad infinitum, улучшение, которое никогда нельзя будет сравнить с физически ощутимым благом? Без твердого критерия послед-ней ступени „улучшение“ лишено какой-либо единицы измерения. Более того, у нас нет даже оснований питать надежду, что мы, реальные живые люди, лучше… ну, скажем, римлян или первых христиан, потому что, если „улучшение“ понимается полностью в идеальном смысле, можно прекрасно допустить, что все мы сегодня „декаденты“, тогда как в те времена почти все были людь-ми полноценными, а то и прямо святыми. Так что с этической точки зрения идея восхождения ad infinitum, скрытая в понятии становления, остается несколько неоправданной, если принять во внимание, что этическое „улучшение“ есть дело индивидуальное, а именно в индивидуальном плане, рассматривая случай за случаем, и можно сделать вывод, что вся современная эпоха представляет собой ухудшение… Но тогда оптимистическое понятие становления оказывается неуловимым как в идеальном, так и в реальном плане… Известно, что Кроче отрицал значение Леопарди как мыслителя, утверждая, что пессимизм и оптимизм являются сентиментальными настроениями, а не философскими кате-гориями. Но пессимист… мог бы заметить, что как раз идеалистическая концепция становления есть проявление оптимизма, проявление чувства, потому что и пессимист и оптимист (если только они не воодушевлены верой в „трансцендентное“) представляют себе историю одинаково – как течение реки без устья и ставят затем ударение либо на слове „река“, либо на словах „без устья“, в зависимости от своего душевного состояния. Одни говорят: устья нет, но, как в гармоничной реке, есть беспрерывность волн и их преемственность во времени: рожденное вчера развивается сегодня… А другие: да, есть беспрерывность реки, но нет устья… Одним словом, не будем забывать, что оптимизм – это чувство, как и пессимизм. Остается вывод, что любая „философия“ оказывается вынужденной определиться в чув-ственном отношении как пессимизм или как оптимизм» и т. д.

    В мыслях Капассо не слишком много последовательности, но сам образ мыслей показателен для распространенного настро-ения снобизма и неуверенности, отличающегося большой расплывчатостью и поверхностностью, порой не обремененного излишней интеллектуальной честностью и порядочностью и лишенного даже необходимой формальной логичности.

    Вопрос остается все тем же: что такое человек, что такое человеческая природа? Если мы определяем человека как индивида, психологически и спекулятивно, эти проблемы прогресса и становления оказываются неразрешимыми или остаются пустыми словами. Но если мы понимаем человека как совокупность общественных отношений, выясняется, что никакое сравнение между людьми во времени невозможно, потому что речь будет идти в этом случае о разных, а то и разнородных, вещах. С другой стороны, так как человек – это также совокупность усло-вий его жизни, можно измерить количественное различие между прошлым и настоящим, ибо можно выявить ту меру, в какой че-ловек покорил природу и случайность. Возможность не есть действительность, но в каком-то смысле и она является действи-тельностью: то, что человек может или не может что-то сделать, имеет свое значение при оценке того, что реально делается. Возможность означает «свободу». Мера свободы входит в поня-тие человека. То, что существуют объективные возможности не умереть с голоду, а все же от голода умирают, имеет, по-види-мому, свое значение. Но наличие объективных условий, или возможностей, или свободы – этого еще недостаточно: необходи-мо «познать» их и уметь их использовать. Надо хотеть их исполь-зовать. Человек в этом смысле есть конкретная воля, то есть практическое приложение абстрактного хотения или жизненного импульса к конкретным средствам, которые реализуют эту волю. Чтобы создать собственную личность, необходимо: 1) придать определенное и конкретное («рациональное») направление соб-ственному жизненному импульсу или воле; 2) установить сред-ства, которые сделают эту волю конкретной и определенной, а не произвольной; 3) способствовать в меру собственных сил и в наиболее плодотворной форме изменению комплекса конкретных условий, реализующих эту волю. Человека следует понимать как исторический блок, состоящий из элементов чисто индивидуальных и субъективных и элементов массовых и объектив-ных, или материальных, с которыми индивид поддерживает активные отношения. Преобразовывать внешний мир, общие отношения означает усиливать самого себя, развивать самого себя. Представлять себе этическое «улучшение» как дело чисто индивидуальное – это иллюзия и заблуждение: синтез элементов, из которых складывается индивидуальность, «индивидуален», но он не может осуществиться и развиваться дальше без деятельности, направленной вовне и изменяющей отношения с внешним миром, начиная с отношений с природой и кончая от-ношениями с другими людьми, меняющей их в той или иной степени, в тех или иных социальных кругах, – вплоть до самых об-щих отношений, охватывающих весь род человеческий. Можно сказать поэтому, что человек по существу есть «политик», ибо его «человечность», его «человеческая природа» реализуется в деятельности по сознательному изменению и руководству другими людьми.

    Индивидуализм.

    Несколько слов по поводу так называемого «индивидуализма», то есть по поводу существующих в каждый исторический период взглядов на позицию индивида в мире и исторической жизни. То, что ныне называется «индивидуализ-мом», ведет начало от культурной революции, последовавшей за средневековьем (Возрождение и Реформация), и указывает на определенную позицию по отношению к проблеме божественного и, следовательно, церкви; это переход от трансцендентной мысли к имманентизму. Предрассудки против индивидуализма, вплоть до повторения более чем критических иеремиад католиков и ретроградов. Антиисторическим стал ныне тот «индивидуализм», который проявляется в индивидуальном присвоении богатства, в то время как производство богатств все более социализируется. Католикам менее всего пристало роптать на индивидуализм; это следует из того, что политически они всегда признавали политической личностью только собственность, то есть человек что-то значил для них не сам по себе, а лишь поскольку он ассоцииро-вался с определенными материальными благами. Что, как не принижение «духа» перед лицом «материи», означает тот факт, что человек мог быть избирателем лишь при условии имущественного ценза, что он входил в столько политико-администра-тивных объединений, в скольких владел материальными благами? Если «человеком» считается только тот, кто ими обладает, и если стало невозможным, чтобы обладали все, то почему же было бы антидуховным искать такую форму собственности, в которой материальные силы дополняли бы личность каждого, участвовали бы в ее создании? На самом-то деле молчаливо признается, что человеческая «природа» не внутри индивида, а в единстве человека с материальными силами; поэтому завое-вание материальных сил есть способ, и притом самый важный способ, завоевать собственную личность. (В самое последнее время была очень расхвалена книга молодого французского католического писателя Даниэля Ропса «Бездушный мир» (Париж, 1932), вышедшая также в итальянском переводе; следовало бы рассмотреть в ней целый ряд понятий, при помощи которых со-фистически реабилитируются, под видом современных, позиции прошлого и т. д.)

    Анализ понятия «человеческая природа». Источники чувства «равенства»: религия с ее идеей бога-отца и людей – его детей, которые, следовательно, равны между собой; философия по афо-ризму: «Omnis enim philosophia, cum ad communem hominum cogitandi facultatem revocet, per se democratica est; Ideoque ab optimatibus non injuria sibi existimatur perniciosa». Биологиче-ская наука, которая утверждает «естественное», то есть психофи-зическое, равенство всех индивидуальных элементов человеческого «рода»: все рождаются одинаковым образом и т. д. «Чело-век смертен. Икс есть человек. Икс смертен». Икс уравнивает всех людей. Так возникает эмпирико-научным (эмпирико-научно-фольклористским) образом формула: «При рождении все мы голы».

    Следует вспомнить и рассказ из сборника рассказов Честер-тона «Неведение отца Брауна» о почтальоне и маленьком человеке, мастерившем чудесные машины. Там есть замечание такого рода: «Одна старая дама живет в усадьбе с двадцатью слугами. К ней в гости приходит другая дама, которой она говорит: я здесь все время совершенно одна и т. д. Врач сообщает ей, что в округе появилась чума, есть опасность заражения и т. д., и тогда она говорит: а нас так много здесь!» (Честертон использует этот эпизод лишь для дальнейшего развития сюже-та рассказа.)

    Философиями демократия.

    Можно заметить параллель в развитии современной демократии и определенных форм метафи-зического материализма и идеализма. Французский материализм XVIII века выводил равенство путем сведения человека к категории естественной истории, особи биологического вида, различающейся не по социальным и историческим определениям, а по природным данным и в любом случае в сущности равной среди себе подобных. Концепция эта вошла в обыденное сознание, выразившись в народном утверждении: «При рождении все мы голы» (если только это обыденное утверждение не пред-шествовало идеологической дискуссии интеллигентов). Идеализ-му принадлежит утверждение, что философия – это исключительно демократическая наука, поскольку она опирается на способность размышлять, свойственную всем людям, чем и объясняется ненависть аристократии к философии и юридические запреты, налагаемые на учение и культуру классами, поддерживающими старый строй.

    Количество и качество. Так как количество не может существовать без качества, а качество без количества (экономика без культуры, практическая деятельность без разума, и наоборот), всякое противопоставление этих двух терминов с рациональной точки зрения есть бессмыслица. В самом деле, когда качество противопоставляется количеству, со всеми неуклюжими вариа-циями в стиле Гульельмо Ферреро и K°, то в действительно-сти противопоставляется какое-то определенное качество другому качеству, какое-то определенное количество другому коли-честву, то есть тут мы имеем дело с какой-то определенной поли-тикой, а не с философским утверждением. Если связь «количе-ство – качество» неразрывна, встает вопрос: к чему полезнее приложить свою силу воли, что следует развивать: количество или качество, какой из двух аспектов больше поддается контролю, какой легче измерить, по отношению к какому можно составлять прогнозы и строить рабочие планы? Ответ не представляет сомнений: количественный аспект. Поэтому утверждать, что ты хочешь работать над количеством, развивать «веществен-ный» аспект действительности, не означает намерения пренебречь «качеством». Наоборот, это означает, что ты хочешь поставить качественную проблему самым конкретным и реалистическим образом, то есть развивать качество тем единственным способом, при котором это развитие можно контролировать и измерять.

    Этот вопрос связан с другим, выраженным в пословице: «Primum vivere, deinde philosophari». В действительности жизнь невозможно оторвать от философии. Однако пословица имеет практический смысл: жить значит заниматься прежде всего прак-тической хозяйственной деятельностью, философствовать – заниматься интеллектуальной деятельностью, otium litteratum. И все же получается, что одни только «живут», что одни вынуждены заниматься трудом, рабским, изнуряющим и т. д., – тем трудом, без которого другие не имели бы возможности избавить-ся от хозяйственной деятельности ради философствования.

    Выдвигать «качество» в противовес «количеству» означает единственно следующее: поддерживать в неприкосновенности оп-ределенные социальные условия жизни, при которых одни представляют чистое количество, другие – качество. А как приятно считать самих себя узаконенными представителями качества, красоты, мысли и т. п. Нет такой великосветской дамы, которая не была бы убеждена, что на земле она выполняет функцию сохранения качества и красоты!

    Теория и практика.

    Следует исследовать, проанализировать и подвергнуть критике различные формы, в которых выступало в истории идей понятие единства теории и практики, ибо не было как будто такого мировоззрения или философии, которые не занимались бы этой проблемой.

    Утверждение св. Фомы и схоластов: «Intellectus speculativus extensione fit practicus», гласящее, что теория благодаря про-стому распространению ее делается практикой, то есть утверждение необходимой связи между строем идей и действий.

    Афоризм Лейбница о науке, столько раз повторенный итальянскими идеалистами: «Quo magis speculative, magis practica».

    Положение Дж. Б. Вико: «Verum ipsum factum», столь-ко раз обсужденное и по-разному толкуемое (см. книгу Кроче о Вико и другие полемические работы того же Кроче). Кроче развивает его в идеалистическом смысле, в соответствии с которым познание есть действие и познается то, что делается, «делать» же имеет свое особое значение, настолько особое, что вовсе и не означает ничего другого, как «познавать», то есть выливается в тавтологию (эту концепцию тем не менее надо поставить в связь с концепцией философии практики).

    Поскольку всякое действие есть результат не одной воли, а нескольких и разных, различающихся по степени напряженности, сознательности, одинаковости со всем комплексом коллективной воли, ясно, что и теория, соответствующая этому действию и скрыто в нем заключенная, будет комбинацией столь же разрозненных и разнородных убеждений и точек зрения. И все же в этих пределах и условиях теория полностью примыкает к практике. Если же ставится проблема отождествления теории и практики, то она ставится в таком смысле: как на основе опреде-ленной практики построить теорию, которая, совпадая и отождествляясь с решающими элементами самой практики, ускорила бы происходящий исторический процесс, сделала бы практику более однородной, последовательной, действенной во всех ее элементах, то есть максимально усилила бы ее, или, когда уже имеется какая-то теоретическая позиция, – как организовать практический элемент, необходимый для приведения ее в действие. Отождест-вление теории и практики является критическим актом, в котором доказывается рациональность и необходимость практики или реалистичность и рациональность теории. Вот почему проблема тождества теории и практики встает в особенности в определенные исторические, так называемые переходные, периоды, то есть в периоды более быстрого преобразующего движения, когда развязанные практические силы действительно требуют обоснования, чтобы стать еще более действенными и обширными, или же когда множатся теоретические программы, также нуждающиеся в реалистическом обосновании, поскольку выясняется, что они могут быть приняты практическими движениями, для которых это единственный путь стать еще более практическими и реальными.

    Базис и надстройки.

    Содержащаяся в предисловии к «К критике политической экономии» фраза о том, что конфликты, имеющие место внутри базиса, люди осознают в идеологических формах, должна рассматриваться как утверждение, обладающее не только морально-психологическим, но также и гносеологическим значением. Из этого следует, что и теоретико-практический принцип гегемонии тоже обладает гносеологическим значением, и поэтому величайший теоретический вклад Иличи в философию практики следует искать именно в этой области. Иличи на деле двинул вперед философию как таковую тем, что двинул вперед политическое учение и практику. Поскольку строительство аппарата гегемонии образует новые идеологические формы, обусловливает реформу сознания и методов познания, постольку оно является актом познания, философским актом. Или, говоря крочеанским языком: когда удается внедрить новую мораль, соответствующую новому мировоззрению, это приводит к тому, что внедряется также и данное мировоззрение; другими словами, проис-ходит целая философская реформа.

    Базис и надстройки образуют «исторический блок», иначе говоря, сложный, противоречивый, неоднородный комплекс надстроек есть отражение совокупности общественных производственных отношений. Отсюда вытекает следующий вывод: только всеобъемлющая система идеологий рационально отражает проти-воречие базиса и наличие объективных условий для переворачи-вания практики. Если образуется социальная группа, однородная в идеологическом отношении на сто процентов, это означает, что существует сто процентов предпосылок для этого переворачивания, что «рациональное» стало подлинно действенным и актуальным. Это рассуждение опирается на необходимую взаимо-связь базиса и надстроек (взаимосвязь, которая как раз и есть реальный диалектический процесс).

    Термин «катарсис». Термин «катарсис» можно употребить для обозначения перехода от чисто экономического (или чувственно-эгоистического) момента к моменту этико-политическому, то есть высшего преобразования базиса в надстройку в сознании людей. Это означает также переход от «объективного к субъективному» и «от необходимости к свободе». Базис из внешней силы, которая давит человека, ассимилирует, делает пассивным, превращается в орудие свободы, в средство создания новой этико-политической формы, в источник новой инициативы. Установление момента «катарсиса» выступает, таким образом, на мой взгляд, отправным пунктом всей философии практики; катарсический процесс совпадает с цепью синтезов, представляющих собой результат диалектического развития. (Следует вспомнить о двух точках, между которыми колеблется этот процесс: 1) ни одно общество не ставит себе задач, для решения которых не существовали бы уже или не находились бы в процессе становления необходимые и достаточные условия, и 2) ни одно общество не погибает прежде, чем не выразит все свое потенциальное содержание.)

    Кантовский «ноумен».

    Вопрос об «объективности внешнего мира», поскольку он связан с понятием «вещи в себе» и кантовским «ноуменом». Трудно отрицать, по-моему, что «вещь в себе» обязана своим происхождением «объективности внешнего мира» и так называемому греко-христианскому реализму (Аристотель – св. Фома). Это видно и из того факта, что определенная тенденция вульгарного материализма и позитивизма породила неокантианскую и неокритическую школы. См. в связи с этим, что говорится по поводу кантовской «вещи в себе» в «Свя-том семействе».

    Если действительность такова, какой мы ее познаем, а наше познание беспрерывно меняется, если, иными словами, ни одна философия не окончательна, но исторически обусловлена, то все же трудно вообразить, что объективная действительность изменяется по мере того, как изменяемся мы сами; это труднодопустимо не только с точки зрения обыденного сознания, но и с точки зрения научной мысли. В «Святом семействе» говорится, что действительность вся исчерпывается в явлениях и что по ту сторону явлений ничего нет. Так оно, конечно, и есть. Однако доказать это не так-то легко. Что представляют собой явления? Представляют ли они нечто объективное, что существует в себе и для себя, или же это качества, которые человек выделил на основе своих интересов, практических (строительство собственной эко-номической жизни) и научных, то есть в силу необходимости найти в мире некий порядок, описать и классифицировать вещи вокруг нас (эта необходимость также связана, косвенно, с прак-тическими интересами, с интересами будущего)? Высказав утверждение, что то, что мы познаем в вещах, есть не что иное, как мы сами, наши нужды и наши интересы, то есть что наши зна-ния суть надстройки (или философии, не претендующие на окончательность), трудно отказаться от мысли, что что-то реальное все же существует по ту сторону этих наших знаний, существует не в виде метафизического «ноумена», «неведомого бога» или «непознаваемого», а в конкретном смысле «относительного незнания» действительности, чего-то еще «не познанного», но что может быть познано в один прекрасный день, когда «физические» и умственные орудия людей станут более совершенными, то есть когда изменятся в прогрессивном направлении социальные и технические условия человечества. Мы прибегаем в этом случае к историческому предвидению, которое состоит в простом мыслительном акте, проецирующем в будущее тот самый процесс развития, который осуществляется с прошлых времен до наших дней. Как бы то ни было, необходимо изучать Канта и тщательно пересмотреть выдвинутые им положения.

    История и антиистория.

    Следует заметить, что нынешняя дискуссия между «историей и антиисторией» есть не что иное, как воспроизведение в рамках современной философской культуры спора, развернувшегося в конце прошлого века в русле натурализма и позитивизма, о том, развиваются ли природа и история «скачками» или же только эволюционируют постепенно и прогрессивно. Та же самая дискуссия велась предшествующими поколениями как в области естественных наук (учение Кювье), так и в области философии (эта дискуссия есть и у Гегеля). Следовало бы написать историю этой проблемы во всех ее конкретных и характерных проявлениях; мы обнаружили бы тогда, что во все времена она оставалась актуальной, потому что всегда были консерваторы и якобинцы, прогрессисты и ретрограды. Но «теоретическое» значение этой дискуссии, по-моему, состоит в следующем: она указывает на точку, в которой происходит «логический» переход от любого мировоззрения к морали, соответ-ствующей этому мировоззрению, от любого «созерцания» к «действию», от любой философии к политическому действию, обусловленному ею. Иными словами, это именно та точка, в кото-рой мировоззрение, созерцание, философия становятся «реальными», так как имеют своей целью изменить мир, перевернуть практику. Можно сказать поэтому, что здесь и находится цент-ральный узел философии практики, здесь она актуализируется и начинает жить исторически, то есть социально, а уже не только в мозгу отдельных индивидов, перестает быть «произвольной» и становится необходимо-рационально-реальной. Проблему сле-дует рассматривать именно исторически и никак иначе. И то, что столько ряженых – ницшеанцев подняли словесный бунт против всего существующего, против всех условностей и т. п., а кончили тем, что вызвали отвращение и ряд серьезных позиций превратили в несерьезные, – все это так, но в своих собственных сужде-ниях не следует идти за ряжеными. Выступая против манерной игры в титанов, метаний туда-сюда, увлечения абстракциями, нужно напомнить о необходимости быть «скупыми» на слова и на позы именно для того, чтобы была сила в характере и в конкретной воле. Но это уже не «теоретический» вопрос, а вопрос стиля.

    Классическую форму таких переходов от мировоззрения к практической норме поведения можно наблюдать, по-моему, на примере того, как из кальвинистского предопределения рождает-ся один из сильнейших на протяжении мировой истории импульсов практической инициативы. Точно так же и всякая другая форма детерминизма в определенный момент развивалась в дух инициативы и в крайнее напряжение коллективной воли.

    Из рецензии Марио Миссироли (опубликованной в «ИКС» в январе 1929 года) на книгу Тильгера «Очерки этики и филосо-фии права» явствует, что основной тезис брошюрки «История и антиистория» имеет большое значение в философской системе (!) Тильгера. Миссироли пишет:

    «Вполне справедливо говорится, что итальянский идеализм, идущий от Кроче и Джентиле, выливается в чистый феноменализм. В нем не остается места для личности. Против этой тенденции горячо выступает Адриано Тильгер в настоящей книге. Восходя к традиции классической философии, в особенности к Фихте, Тильгер очень убедительно воссоздает учение о свободе и „долженствовании“. Там, где нет свободы выбора, есть „природа“. Невозможно скрыться от фата-лизма. Жизнь и история теряют всякий смысл, а вечные вопросы совести остаются без ответа. Не опираясь на нечто находящееся по ту сторону эмпирической действительности, нельзя говорить о морали, о добре и зле. Все это давно известно. Оригинальность Тильгера состоит в том, что он первым распространил это требо-вание на логику. Логике „долженствование“ необходимо не меньше, чем морали. Отсюда неразрывность логики и морали, которые авторы старых трактатов любили рассматривать раздельно. Из того, что свобода берется как необходимая предпосылка, вытекает теория свободы воли как абсолютной возмож-ности выбора между добром и злом. Так, наказание (замечательны страницы, посвященные уголовному праву) находит свое основание не только в ответственности (классическая школа), но и в том простом факте, что индивид может совершать зло, зная, что это зло. Причинность может стать заменой ответственности. Детерминизм совершающего преступление эквивалентен детерминизму наказующего. Все это так. Но этот энергичный призыв к „долженствованию“, к антиистории, которая творит историю, – не восстанавливает ли он логически дуализм и трансцендентность? Кто рассматривает трансцендентность как один из „моментов“, неизбежно впадает в имманентность. Здесь явное расхождение с Платоном».

    Спекулятивная философия.

    Не нужно скрывать от самих себя трудности, которые представляют обсуждение и критика «спеку-лятивного» характера некоторых философских систем, а также теоретическое «отрицание» «спекулятивной формы» философских концепций. Вопросы, которые при этом возникают: 1) Свойствен ли «спекулятивный» элемент всякой философии, является ли он той формой, которую должно принять любое теоретическое пост-роение как таковое, иначе говоря, является ли «спекуляция» синонимом философии и теории? 2) Или же следует поставить вопрос «исторически»: является ли данная проблема проблемой исклю-чительно исторической, а не теоретической, в том смысле, что всякое мировоззрение в какой-то определенной своей исторической фазе приобретает «спекулятивную» форму, которая знамену-ет его апогей и начало разложения? Можно было бы провести аналогию и выявить связь с развитием государства, которое от «экономико-корпоративной» фазы переходит к фазе «гегемонии» (активного консенсуса). Можно считать, иными словами, что каждая культура проходит через свой спекулятивный или религиозный момент, который совпадает с периодом полной гегемонии социальной группы, выражающей данную культуру, и, может быть, даже с тем именно периодом, когда реальная гегемония разлагается снизу путем молекулярного процесса, тогда как система идей именно поэтому (именно для противодействия этому разложению) совершенствуется догматическим путем, ста-новится трансцендентальной «верой». Недаром было замечено, что каждая так называемая эпоха декаданса (когда происходит разложение старого мира) характеризуется утонченной и высоко «спекулятивной» мыслью. Отсюда критика должна выразить эти спекулятивные рассуждения в собственных реальных формах политической идеологии – орудия практического действия; но и сама критика будет иметь свою спекулятивную фазу, которая ознаменует ее апогей. Здесь возникает такой вопрос: не станет ли этот апогей преддверием исторической фазы нового типа, в которой в органическом взаимопроникновении свободы и необходимости исчезнут социальные противоречия и единственной диа-лектикой станет диалектика идеальная, диалектика понятий, а не исторических сил?

    В отрывке о «французском материализме XVIII века» («Свя-тое семейство») достаточно хорошо и четко указывается гене-зис философии практики: она является «материализмом», достигшим благодаря работе самой спекулятивной философии своего завершения и совпадающим с гуманизмом. Правда, от старого материализма в процессе этого завершения не остается ничего, кроме философского реализма.

    Другой момент, над которым следовало бы поразмыслить, – не является ли концепция «духа» спекулятивной философии старым понятием «человеческой природы», переодетым по современной моде, свойственным как трансцендентной философии, так и вульгарному материализму, то есть не является ли концеп-ция «духа» не чем иным, как спекулятивизацией старого «Свято-го духа». В этом случае можно утверждать, что внутренне идеализм теологичен.

    Ряд понятий и философских позиций, которые следует рассмотреть, приступая к изучению философии: трансцендентность, теология, спекулятивная философия, спекулятивный историцизм. Не ввела ли «спекуляция» (в идеалистическом смысле) трансцендентность нового типа в философскую реформу, связанную с имманентными концепциями? Пожалуй, только философия прак-тики является последовательно «имманентной» концепцией. Осо-бое внимание следует уделить критическому пересмотру историцистских теорий спекулятивного характера. С этой точки зрения можно было бы написать новый «Анти-Дюринг», который мог бы называться «Анти-Кроче». В нем следовало бы сжато изложить полемику не только против спекулятивной философии, но также и против позитивизма, механицизма и ухудшенных форм философии практики.

    «Объективность» познания.

    Для католиков «вся идеалистическая теория покоится на отрицании объективности любого нашего познания и на идеалистическом монизме „духа“ (равноценном, поскольку он является монизмом, позитивистскому монизму „материи“), согласно которому самая основа религии, бог, не существует объективно вне нас, а представляет собой созда-ние нашего интеллекта. Поэтому идеализм, не в меньшей мере, чем материализм, в корне противоположен религии». (См. статью отца Марио Барбера в «Чивильта каттолика» от 1 июня 1929 года.)

    Вопрос об «объективности» познания в философии практики можно разработать, исходя из фразы (в предисловии к «К критике политической экономии») о том, что люди осознают конфликт между материальными производительными силами в идеологических формах: в формах юридических, политических, религиозных, художественных, философских. Но ограничивается ли это осознание осознанием конфликта между материальными производительными силами и производственными отношениями – в соответствии с буквой цитируемого текста – или же оно относится ко всякому сознательному познанию? Именно этот момент следует разработать, а разработать его можно лишь со всем философским учением о значении надстроек. Какой же смысл будет выражать в этом случае термин «монизм»? Конечно, не материалистический и не идеалистический, он будет обозначать тождество противоположностей в конкретном историческом акте, то есть человеческую деятельность (история – дух) в ее конкретности, неразрывно связанную с некой организованной (историзированной) «материей», с природой, преобразованной человеком. Философия действия (практики, развития), но не «чистого» действия, а именно действия «нечистого», реального, в самом грубом и мирском смысле слова.

    Прагматизм и политика.

    По-моему, нельзя критиковать «прагматизм» (Джемса и др.), не учитывая исторической обстановки в англосаксонских странах, где он зародился и получил распространение. Если верно, что всякая философия есть политика, а каждый философ это в сущности политический деятель, то том более это можно сказать о прагматисте, который строит свою философию в самом прямом смысле «утилитарно». И если это немыслимо (как движение) в католических странах, где религия и культурная жизнь разделены глубокой пропастью со вре-мен Возрождения и Контрреформации, то зато это вполне мыслимо в англосаксонских странах, где религия тесно смыкается с повседневной культурной жизнью и при этом не является бюро-кратически централизованной и интеллектуально догматизированной. Как бы то ни было, прагматизм выходит за пределы религиозно-позитивной сферы, он стремится создать светскую мораль (не французского типа), стремится создать «народную философию» ступенью повыше обыденного сознания: прагматизм – это скорее [непосредственно] «идеологическая партия», чем философская система. Если взять принцип прагматиста так, как он изложен Джемсом: «Лучший метод обсудить различные поло-жения какой-нибудь теории – это начать с установления практической разницы между тем случаем, когда из двух альтернатив оказалась бы истинной одна, и тем, когда истинной была бы другая» (Джемс У. Различные формы религиозного опыта. «Исследование человеческой природы»), – видно, сколь непосредственно связана философия прагматиста с ее политической основой. «Индивидуальный» философ итальянского или немецкого типа связан с «практикой» опосредствованно (причем часто посредством цепи из многих звеньев), прагматист же хочет установить с ней прямую и непосредственную связь; на деле же получается так, что философ итальянского или немецкого типа более «практичен», чем прагматист, который исходит в своих суждениях из непосредственной действительности, часто вульгарной, в то время как первый имеет перед собой более высокую цель, выбирает самую высокую из мишеней и, следовательно, стремится повы-сить существующий культурный уровень (все сказанное, разумеется, верно лишь тогда, когда он действительно стремится к этому). Гегеля можно рассматривать как теоретического предвестника либеральных революций XIX века. Прагматисты же способствовали самое большее возникновению движения «Ротари-клуба» или оправданию всех консервативных и реакционных движений (причем оправданию их на деле, а не только в результате полемических преувеличений, как это было у Гегеля по отношению к прусскому государству).

    Этика. Максима И. Канта: «Поступай так, чтобы твое поведение могло стать нормой для всех людей в подобных же условиях» – не так проста и очевидна, как это может показаться на первый взгляд. Что понимается под «подобными условиями»? Непосредственно условия, в которых действует человек, или же общие условия, сложные и органические, познание которых тре-бует длительного и критически разработанного исследования? (По существу, это основа сократовой этики, в которой воля – моральная – опирается на интеллект, на знание, а дурные действия объясняются невежеством и т. д. и в которой стремление к критическому познанию лежит в основе более высокой морали или морали вообще.) Кантовскую максиму можно рассматривать как трюизм, ибо трудно найти человека, который действовал бы, не будучи убежден, что всякий в этих условиях будет действо-вать так же, как он. Кто идет на кражу из-за голода, считает, что всякий, кто испытывает голод, украдет; кто убивает неверную жену, считает, что все обманутые мужья должны убивать, и т. д. Только «безумцы» в клиническом смысле действуют, не думая о том, что они правы. Вопрос этот связан с другими: 1) каждый снисходителен к самому себе, потому что, когда человек действует не «конформистски», он знает весь механизм собственных ощущений и суждений, всю цепь причин и следствий, которая привела его к действию, и в то же время по отношению к другим людям он ригорист, так как не знает их внутренней жизни; 2) всякий действует в соответствии с особенностями своей культуры, то есть в соответствии с культурой своей среды, а его среда-это «все люди», все те, кто мыслит так же, как он; мак-сима же Канта предполагает одну единую культуру, одну еди-ную религию, «всемирный» конформизм. В то же время мне кажется неточным возражение, согласно которому «подобных условий» не существует, так как в числе условий подразумевается и сам действующий, его индивидуальность и т. д.

    Можно сказать, что максима Канта связана с эпохой, космополитическим просветительством и критической концепцией автора, то есть что она связана с философией интеллигенции как космополитического слоя. Поэтому сам действующий и есть носитель «подобных условий», иначе говоря, их создатель. Зна-чит, он «должен» действовать в соответствии с тем «образцом», который он хотел бы видеть образцом для всех людей, в соответствии с тем типом цивилизации, ради прихода которой он трудится или для сохранения которой «сопротивляется» разлагающим ее силам и т. д.

    Скептицизм.

    Возражение, которое может быть выдвинуто про-тив скептицизма с позиций обыденного сознания, заключается в следующем: если скептик хочет быть последовательным, ему не остается ничего другого, как вести растительный образ жизни, не вмешиваясь ни в какие дела общественной жизни. Если скептик вступает в спор, это значит, что он верит в возможность убедить другого, то есть не является больше скептиком, а представ-ляет определенное позитивное мнение, которое обычно бывает плохим и восторжествовать может, лишь убедив общество, что остальные мнения еще хуже, поскольку они бесполезны. Скептицизм связан с вульгарным материализмом и позитивизмом; инте-ресен отрывок Роберто Ардиго, где говорится, что следует хвалить Бергсона за его волюнтаризм. Что это означает? Разве это не признание бессилия собственной философии объяснить мир, если приходится прибегать к противоположной философской системе для того, чтобы найти необходимый для практической жизни элемент? Эти мысли Ардиго (см. «Разные произведения», собранные и отредактированные Дж. Маркезини) нужно сопоставить с тезисами Маркса о Фейербахе; это сравнение показывает, как высоко поднялся Маркс над философской позицией вульгарного материализма.

    Понятие «идеология».

    «Идеология» была одним из аспектов «сенсуализма», или, что то же, французского материализма XVIII века. Ее первоначальное значение было «наука об идеях», а так как анализ был единственным признанным и применяемым наукой методом, то она означала «анализ идей», то есть «исследование происхождения идей». Идеи раскладывали на их конечные «элементы», и эти последние могли быть не чем иным, как «ощущениями»: идеи происходят от ощущений. Но сенсуализм мог без особого труда соединяться с религией, с крайностями веры в «могущество духа» и «бессмертие его судьбы». Так про-изошло и с Мандзони, который даже после своего обращения в католическую веру (или возврата к католицизму), даже когда он писал «Священные гимны», оставался принципиальным при-верженцем сенсуализма до тех пор, пока не познакомился с философией Розмини.

    Самым влиятельным литературным пропагандистом идеологии был Дестют де Траси (1754–1836) благодаря доходчивости и популярности языка его работ; другим – доктор Кабанис с его «Соотношением физического и нравственного» (Кондильяк, Гельвеции и др. были философами в более узком смысле). Следу-ет отметить и связь идеологии с католицизмом: Мандзони, Кабанис, Бурже, Тэн (Тэн является родоначальником по отношению к Моррасу и другим авторам католического направления), с «психологическим романом» (Стендаль был учеником де Траси и т. д.). Главным произведением Дестюта де Траси является его книга «Элементы идеологии», которая в более полном виде вышла в итальянском переводе (во французском тексте отсутствует целый раздел – вероятно, раздел о любви; Стендаль ознакомился с этим разделом по итальянскому переводу книги и соответственно использовал его).

    То, как содержание понятия Идеологии изменилось и вместо «науки об идеях», «анализа происхождения идей» под ним стали подразумевать определенную «систему идей», следует изучить исторически, ибо логически этот процесс легко понять и объяснить.

    Можно утверждать, что Фрейд был последним из Идеологов и что «идеологом» был также Де Ман, отсюда «восторг» Кроче и крочеанцев по отношению к Де Ману мог бы показаться более чем странным, если бы у этого восторга не было «практического» оправдания.

    Следует проследить, как автор «Популярного очерка» за-стрял в Идеологии, в то время как философия практики отчетли-во преодолевает Идеологию и исторически противостоит именно Идеологии. Само значение, которое термин «идеология» приобрел в философии практики, подразумевает мысль об уменьшении ценности идеологии. Оно исключает самую мысль, что основоположники философии практики могли искать происхождение идей в ощущениях и, следовательно, в конечном счете, в физио-логии: в соответствии с философией практики эта самая «идео-логия» должна рассматриваться исторически, как надстройка.

    Один из элементов ошибки, совершающейся при анализе зна-чения идеологий, объясняется, по-моему, тем фактом (факт этот, впрочем, не случаен), что идеологией называют как необходимую надстройку определенного базиса, так и произвольные измышления определенных индивидов. Худший смысл слова получил расширительное толкование, и это изменило и извратило теорети-ческий анализ понятия идеологии. Процесс формирования этого заблуждения можно легко восстановить: 1) устанавливается отличие идеологии от базиса и делается утверждение, что не идеологии изменяют базис, а наоборот; 2) делается утверждение, что определенное политическое решение (предполагающее возможность изменить базис) является «идеологическим», иначе говоря, недостаточным для изменения базиса; делается утверждение, что это решение бесполезно, глупо и т. д.; 3) совершается переход к утверждению, что всякая идеология есть лишь «чистая» видимость, бесполезная, глупая и т. д.

    Необходимо, следовательно, различать исторически органичные идеологии, то есть необходимые определенному базису, и идеологии произвольные, рационалистические, «надуманные». В той мере, в какой идеологии исторически необходимы, они имеют действенность, «психологическую» действенность, они «организуют» людские массы, служат той почвой, на которой люди движутся, осознают свои собственные позиции, борются и т. д. В той мере, в какой они «произвольны», они только и создают, что индивидуальные «движения», полемику и т. д. (но даже и эти идеологии не являются совершенно бесполезными, потому что как бы представляют то заблуждение, которое, будучи противо-поставлено истине, утверждает ее).

    Следует вспомнить частые утверждения Маркса о «прочности народных верований» как необходимом элементе определенной ситуации. Он говорит примерно следующее: «когда этот образ мыслей приобретет прочность народных верований» и т. д. (Нужно брать и анализировать эти утверждения в том контексте, в котором они были высказаны.) Еще одно утверждение Маркса о том, что народные убеждения часто обладают энергией материальных сил, или что-то вроде этого, очень знаменательно. Думаю, что анализ этих утверждений приведет к укреплению концепции «исторического блока», где материальные силы образуют как раз содержание, а идеологии – форму, причем разграничение формы и содержания имеет лишь дидактическое значе-ние, потому что материальные силы исторически оказались бы непостижимы вне формы, а идеологии без материальных сил представляли бы плод индивидуальной фантазии.

    НАУКА И «НАУЧНЫЕ» ИДЕОЛОГИИ

    Утверждение Эддингтона: «Если мы из человеческого тела устра-ним все лишенные материи пустоты и соединим его протоны и электроны в единую массу, человек (человеческое тело) станет частичкой, едва видимой под микроскопом» (см. «Природа физического мира», французское издание, с. 20) – поразило и разбудило фантазию Дж. А. Борджезе (см. его книжку). Но что конкретно означает утверждение Эддингтона? Если немного поразмыслить, собственно, ничего, кроме его буквального смысла. Если даже описанный выше процесс был бы осуществлен (кем?) и охватил весь мир, соотношения не нарушились бы, вещи остались бы теми же. Они изменятся только тогда, когда кто-нибудь из людей испытает, допустим, ту трансформацию, которая осу-ществлена в некоторых главах «Путешествий Гулливера» с лили-путами, великанами и Борджезе-Гулливером в качестве сопровождающего.

    На самом деле речь идет об игре слов, о попытке романизировать науку, но не о новой научной или философской мысли, а также о манере ставить вопросы, чтобы заставить фантазировать пустые головы. Разве материя, наблюдаемая под микроскопом, уже не является реально объективной материей, но создается человеческим духом, который не существует ни объективно, ни эмпирически? По этому поводу можно было бы вспомнить еврейскую новеллу об одной девушке, которой нанесли ранку маленькую-маленькую, так… меньше царапины. То, что в физике Эддингтона и многих других современных научных трудах поражает неискушенного читателя, связано с тем обстоятельством, что слова, служащие для описания одних фактов, произвольно употребляются для описания фактов совсем других. Тело остается «плотным» в традиционном смысле, даже если «новая» физика доказывает, что оно состоит из 1/1 000000 частей материи и 999 999 частей пустоты. В традиционном же смысле тело является «пористым», а не становится таковым по представлениям «новой» физики, даже если так утверждает Эддингтон. Положение человека остается прежним, ни одно из фундаментальных представлений о жизни не претерпевает ни малейшего ущерба и тем более не перечеркивается. Высказывания всяких Борджезе нужны лишь затем, чтобы субъективистские концепции реальности стали еще более комичными, поскольку они позволяют подобную игру слов.

    Профессор Марио Камис («Нуова антолоджа» от 1 ноября 1931 года, рубрика «Медицинские и биологические науки») пишет: «Говоря о непревзойденной тонкости этих методов исследования, стоит вспомнить слова одного из участников Оксфордского философского конгресса, который, как утверждает Борджезе, трактуя проблемы бесконечно малых частиц, приковывающих сейчас всеобщее внимание, сказал, что их „нельзя рассматривать вне связи с наблюдающим их субъектом“. Эти слова ведут к глубоким размышлениям и позволяют с новых позиций рассматривать важные проблемы субъективного существования мира, а также значение чувственной информации, содержащейся в науч-ной мысли». По-видимому, это и есть один из немногих пока примеров проникновения в итальянскую научную мысль акробати-ческого метода мышления некоторых, особенно английских, ученых, относящихся к «новой» физике. Профессор Камис прежде всего должен был бы подумать, что если фраза Борджезе, приведенная выше, наводит на размышления, то первым размышлением должно быть такое: наука больше не может существовать в том виде, в каком она существовала до сего времени, но должна стать чем-то вроде серии актов веры в утверждения отдельных экспериментаторов, поскольку наблюдаемые явления не существуют независимо от их сознания. Разве весь ход научного прогресса не продемонстрировал до сих пор, что новый опыт и новые наблюдения поправляют и дополняют предыдущий опыт и наблю-дения? Как это могло бы происходить, если бы данный эксперимент не мог быть повторен и если, при смене наблюдателя, он не мог бы быть проверен, дополнен, давая толчок новым и самостоятельным открытиям? Поверхностность замечаний Камиса следует из контекста всей статьи, откуда приводится цитата, поскольку в ней Камис фактически объясняет, каким образом фраза, пробудившая фантазию Борджезе, может быть понята в чисто эмпирическом, а отнюдь не философском смысле. Статья Камиса является критическим разбором труда Гесты Экехорна «О закономерностях функционирования почек» (Стокгольм, 1931 г.). В ней говорится об опытах над частицами настолько малыми, что описать их (в относительном смысле тоже) словами, с успехом употребляемыми для описания других частиц, невозможно, вследствие чего экспериментатор не в состоянии отказаться от собственного отношения к ним и стать объективным: каждый из экспериментаторов должен добиться собственного восприятия, собственными методами исследуя весь процесс. Представим следующее: не существует микроскопов, но некоторые люди обладают естественной силой зрения, равной глазу, вооруженному микроскопом. В таком случае очевидно, что опыты, проведенные экспериментатором с подобным исключительным зрением, не могут быть отделены от его физических и психических личных возможностей и не могут быть «повторены». Только изобретение микроскопа уравняет физические возможности наблюдателей и позволит всем ученым повторять эксперименты и развивать нау-ку коллективно. Однако подобное предположение позволяет определить и выделить лишь один ряд трудностей, поскольку научный опыт не основывается на одних зрительных возможностях. Процитируем Камиса: Экехорн колет почечный канал лягушки иглой, «изготовление которой является настолько тонкой работой и так связано с непостижимой и неповторимой интуицией экспериментатора, что сам Экехорн, рассказывая, как он делал косой разрез стеклянного капилляра, не может дать точного словесного описания и должен довольствоваться весьма туманными указаниями». Было бы ошибкой думать, что подобные явления существуют только в научном эксперименте. В жизни на каждом пред-приятии для особо тонких промышленных операций существуют отдельные специалисты, талант которых основывается исключи-тельно на крайней чувствительности зрения, осязания и быстроте реакции. В книгах Форда можно найти следующие примеры: в борьбе с трением, чтобы получить поверхности, лишенные зернистости и шероховатости (что позволяет добиться значительной экономии материала), были достигнуты прекрасные результаты с помощью электрических машин, обеспечивающих отличное сцеп-ление материала, чего не мог бы добиться ни один человек. Стоит вспомнить приводимый Фордом пример скандинавского рабочего, способного придать стали такую гладкость поверхности, что для разделения двух пластин, приложенных одна к другой, требовался вес в несколько центнеров.

    Умозаключения Камиса не имеют никакой связи с фантазиями Борджезе и с источниками, их питающими. Если бы мы при-знали верным тот факт, что явления микромира не могут сущест-вовать вне зависимости от наблюдающего их субъекта, они оказались бы вовсе не «наблюдаемыми», но «создаваемыми» и стали бы делом чисто фантастического вымысла субъекта. Под вопросом оказалась бы даже способность одного и того же субъекта «два раза» создавать (наблюдать) один и тот же факт. В таком случае речь пошла бы уже не о солипсизме, но о миросозидании или колдовстве. Не явления (несуществующие), а фантастические вымыслы стали бы объектом науки, подобно произведениям искусства. Толпы ученых, не имеющих магических способностей, приступили бы к научному изучению чудотворного дара небольшой группки великих ученых. Если же, несмотря на все практические трудности, вытекающие из разных индивидуальных способностей, явление повторяется и может быть наблюдаемо объективным образом различными учеными, не связанными друг с другом, то что же такое утверждение, приведенное Борджезе, если не метафора, указывающая на трудности, вытекающие из объек-тивного описания и изображения наблюдаемых явлений? Нам не кажется сложным объяснение подобных затруднений: 1) литературной неподготовленностью ученых, до сих пор дидактически приученных к тому, чтобы описывать и изображать только явления макромира; 2) бедностью нашего языка, сформированного на основе процессов макромира; 3) сравнительно малой развитостью занимающихся микромиром наук, которые требуют дальнейшего развития методов и критериев, чтобы стать понятными многим путем литературного сообщения (а не только путем непосредственных опытов, доступных немногим); 4) необходимостью помнить, что многие опыты на микроуровне не являются прямыми, но представляют собой цепочку, в которой результат «виден» на других результатах, а не на самом действии (опыты Резерфорда).

    Мы столкнулись, в любом случае, с переходным и начальным периодом новой научной эпохи, которая, соединившись с интеллектуальным и моральным кризисом, привела к новой форме «софистики», вызывающей в памяти классические софизмы об Ахиллесе и черепахе, о куче и зерне, о стреле, выпущенной из лука, которая не может не покоиться и т. д. Софизмы, представляющие собой определенный период в развитии философии и логики и послужившие для оттачивания орудий мышления.

    Попробуем сгруппировать основные определения, касающиеся науки (ограничимся естественными науками). «Изучение явлений и их закономерностей, сходства (правильности), сосуществования (координации), последовательности (причинности)». Другие течения, исходящие из представлений о наиболее удобном порядке, устанавливаемом наукой среди явлений, с тем чтобы лучше охватить их мыслью и использовать в практике, характеризуют науку как «наиболее экономное описание действительности». Важнейшая проблема, которая требует своего решения в рамках концепции науки, следующая: может ли наука «подтвердить», и каким образом, объективное существование так называемой внешней действительности? Для обыденного сознания подобной проблемы не существует; но откуда взялась уверенность обыденного сознания? В основном – из религии (по крайней мере на Западе – из христианства); но религия представляет собой идеологию, наиболее устойчивую и распространенную идеологию, а отнюдь не является проверкой или доказательством. Возможно, было бы ошибкой требовать от науки проверки объективности действительности, так как эта объективность является мировоззрением, философией, и не может быть научным фактом. Что может дать наука в этом направлении? Наука отбирает ощущения, первичные элементы познания: некоторые, ощущения она относит к временным, кажущимся, обманчивым, поскольку они зависят от специфических индивидуальных условий, а другие – к длительным, постоянным, стоящим над специфическими индивидуальными условиями. Научная работа имеет два основных аспекта: один из них связан с постоянным совершенствованием способов познания, с развитием и усилением органов чувств, с выработкой новых и более совершенных принципов дедукции и индукции, то есть оттачивает сами орудия опыта и контроля за ним; второй аспект связан с использованием этого орудийного комплекса (материальных и умственных средств) для выделения в наших ощущениях того, что необходи-мо в отличие от произвольного, индивидуального, преходящего. Таким образом, устанавливается именно то, что является общим для всех людей, то, что они могут подвергнуть проверке, независимо друг от друга, одинаковым способом, лишь бы были соблюдены технически равные условия восприятия. Собственно «объективное» означает только следующее: объективным бытием, объективной действительностью считается та, которая удостоверяется всеми людьми вне зависимости от различных особых либо групповых точек зрения. Однако в конечном счете и это утверждение является особым мировоззрением, то есть идеологией. Тем не менее данное мировоззрение, взятое во всей целостности и с учетом его направленности, может быть принято философией практики, а позиция обыденного сознания должна быть отброшена, хотя она фактически приводит к тем же выводам. Обыденное сознание утверждает объективность действительности, посколь-ку действительность, мир был создан богом независимо от человека, до человека; отсюда оно является выражением мифологического представления о мире; с другой стороны, обыденное со-знание в описании подобной объективной реальности совершает грубые ошибки, в значительной мере оно остается на уровне птолемеевой астрономии, не умеет устанавливать причинно-следственные связи и т. д. и часто объявляет «объективной» некоторую анахроническую «субъективность», поскольку не в состоянии представить существование субъективной концепции мира и того, что таковая может либо должна означать. Ну а все то, что утверждает наука, является ли «объективно» истинным? Является ли окончательным? Если бы научные истины были окончательными, наука прекратила бы свое существование как таковая – как исследование, как новые эксперименты, и вся научная деятельность свелась бы к популяризации уже открытого. Однако, к счастью для науки, это не так. Но если и научные истины не являются окончательными и вечными, то и наука как таковая представляет собой категорию историческую, находящуюся в постоянном развитии. Только наука ни в какой форме не допус-кает существования метафизического «непознаваемого», но сводит то, что человек не знает, к эмпирически «непознанному», которое не исключает познаваемости, конечно, при условии прогресса материальных средств и развития исторической способности мышления ученых.

    Отсюда науку интересует не столько объективность реальности, сколько человек, вырабатывающий собственные методы исследования, постоянно совершенствующий свои материальные орудия, усиливающие его органы чувств, и логические орудия (включая математику), служащие для отбора и контроля, а это все – культура, мировоззрение, отношение между человеком и действительностью, опосредованное техникой. И в науке искать действительность вне людей, понимая это в религиозном или метафизическом смысле, является не чем иным, как парадоксом. Что значила бы реальность мира без человека? Вся наука свя-зана с потребностями, с жизнью, с деятельностью человека. Какой предстала бы «объективность» без деятельности человека, творца всех ценностей, научных в том числе? Хаосом, то есть пустотой, вакуумом, если только здесь можно употреблять слова, поскольку раз нет человека, то нет ни языка, ни мысли. В философии практики бытие не может быть оторвано от мышления, человек от природы, деятельность от материи, субъект от объекта, и если мы их разъединим, то впадем в какую-нибудь из форм религии или в бессмысленную абстракцию.

    Положить науку в основу жизни, превратить науку в мировоззрение по преимуществу, освобождающее от всяких идеологических иллюзий, ставящее человека перед действительностью как таковой, означало бы вернуться к представлению, что философия практики нуждается в философских опорах, находящихся вне ее. На самом деле науку тоже следует отнести к надстройке, к идеологии. Тем не менее можно сказать, что в учении о надстройке наука занимает привилегированное место, поскольку ее обратное воздействие на базис имеет особый характер, становясь все более широким и непрерывным, в особенности после XVIII века, когда наука заняла принадлежащее ей место в ряду общих ценностей. Тот факт, что наука принадлежит надстройке, подтверждается тем, что она переживала целые периоды затмений, будучи задавлена господствующей идеологией, то есть религией, утверждавшей, что наука является частью ее самой: именно поэтому наука и техника арабов казались христианам чистой магией. Кроме того, наука, несмотря на все усилия ученых, никогда не будет набором чисто объективных сведений: она всегда имеет оболочку из какой-либо идеологии и конкретно представляет собой синтез объективных фактов и гипотез или систему гипотез, которые надстраиваются над чисто объективными фактами. Однако верно и то, что в таком случае относительно легко отличить объективные сведения от суммы гипотез, используя процесс абстрагирования, составляющий часть научной методологии, с помощью которой одно усваивается, а другое отсеивается. Вот почему одна социальная группа может перенимать научные знания от другой без принятия ее идеологии (например, идеологии плоской эволюции), так что замечания по этому поводу Миссироли (и Сореля) отпадают.

    Следует отметить, что наряду с самой поверхностной увлеченностью науками реально существует величайшее невежество в отношении научных методов и фактов – вещей трудных и становящихся все более трудными в связи с прогрессирующей специализацией новых областей исследования. Научные суеверия сопровождаются столь смехотворными иллюзиями и столь инфантильными представлениями, что по сравнению с ними облагораживаются даже религиозные суеверия. Научный прогресс вы-звал к жизни новую веру и ожидание нового мессии, который установит на земле царство всеобщего счастья; силы природы без всякого участия человеческого старания, а только через посредство все более совершенных машин дадут обществу в изобилии все необходимое для удовлетворения его потребностей и жизни в свое удовольствие. С подобной увлеченностью науками, опасность которой очевидна (абстрактная суеверная вера в чудотворную силу человека парадоксальным образом ведет к выхолащиванию этой силы и к утрате вкуса к конкретному и нужному труду; люди предаются фантазиям, как будто накурились какого-то нового опиума), необходимо бороться различными методами, среди которых важнейшим должно стать лучшее изучение основ научных знаний, популяризация науки вдумчивыми и серьезными исследователями, а не журналистами-всезнайками и нахальными самоучками. Действительно, поскольку люди слишком многого ждут от науки, они относятся к ней как к высшей магической силе и поэтому не в состоянии оценить реалистически то конкретное, что наука нам дает.

    ЛОГИЧЕСКИЕ ОРУДИЯ МЫШЛЕНИЯ

    Методология Марио Гови.

    См. Марио Гови, Основы методологии. Логика и эпистемология. Турин, 1929, 579 с. Гови – позитивист и в своей книге делает попытку обновить старый классический позитивизм, создавая неопозитивизм. Вообще для Гови понятие «методология» имеет весьма узкое значение «малой логики»: он пытается создать новую формальную логику, свободную от всякого содержания даже там, где речь идет о различных науках (классифицированных по канонам общепринятой методологии, но всегда по внешним признакам), которые представлены согласно особой абстрактной логике (специальной, но абстрактной), названной Гови эпистемологией. Гови делит методологию на две части: общую методологию, или собственно логику, и специальную методологию, или эпистемологию. Эпистемология имеет в качестве своей главной и первоочередной задачи точное постижение специальной познавательной цели, на которую направлено каждое отдельно взятое исследование, чтобы затем определить средства и пути ее достижения. Различные цели исследовательской деятельности человека Гови сводит к трем основным; эти три цели охватывают все, что доступно человеческому познанию, и их невозможно свести к одной, поскольку они принципиально различны. Две из них представляют собой конечные цели познания: теоретическое знание, или знание действительности, практическое знание, или знание того, что должно и чего не должно делать; третья состоит в знании способов достижения двух предыдущих. В соответствии с этим эпистемология делится на три части: теоретическая наука, или наука о действительности, практическая наука и наука прикладная. Из этого выводится целая аналитическая классификация наук. В системе Гови большое значение имеет понятие правильного (входящее в состав общей методологии или науки о суждениях): каждое суждение, взятое само по себе, может быть истинным или ложным; взятое субъективно, то есть как продукт мыслительной деятельности того, кто мыслит, оно может быть правильным или неправильным. Суждение предстает перед нами как истинное либо ложное только тогда, когда оно признано правильным или неправильным. Правильными могут быть признаны те суждения, которые одинаковы у всех людей (которые их имеют или могут иметь) и у всех формируются одинаково: следовательно, правильными являются элементарные понятия, которые появились естественным путем, без которых невозможен процесс мышления, научные понятия, сформировавшиеся с помощью методологии, элементарные суждения и суждения, образованные методологическим путем от других правильных суждений.

    Приведенные положения взяты из статьи «Методология или агностицизм» в «Чивильта каттолика» от 15 ноября 1930 года. Похоже, что труд Гови интересен собранным в нем историческим материалом по поводу общей и специальной логики, проблем познания и теорий происхождения идей, классификации наук и различных разделов человеческого знания, концепций и разделов теоретической и практической науки и т. д. Свою философию Гови называет «интегрально-эмпирической», отличая ее от религиозных и рационалистических концепций, где главенствует кантианство; автор проводит также различие, но во вторую очередь, между нею и «частно-эмпирической» концепцией, коей является позитивизм. Он отмежевывается от позитивизма, отвергая некоторые его крайности, а именно отрицание не только религиозной или рационалистической метафизики, но даже возможности и оправданности всякой метафизики; Гови, напротив, допускает существование метафизики, но имеющей чисто эмпирическую основу (!) и построенной частично на базе реально существующих конкретных наук. (Ср., что из теории Гови заимствовано у английских неореалистов, в особенности у Бертрана Рассела.)

    Диалектика как часть формальной логики и риторики. Что касается того, как понимают диалектику неотомисты, см. книжку «Диалектика» отцов Либераторе и Кореи из «Общества Иисуса». Отец Либераторе был одним из самых знаменитых иезуитов-полемистов и редактором «Чивильта каттолика».

    Можно также обратиться к двум томам «Диалектики» католика Б. Лабанки. Впрочем, в параграфе о диалектике и логике в своих «Основных вопросах» Плеханов рассматривает диалектику как раздел формальной логики, как логику движения в отличие от логики покоя. Связь между диалектикой и риторикой сохранилась и сегодня в обыденном языке – в высшем смысле, когда речь идет об ораторских приемах, в которых умозаключение либо связь между причиной и следствием имеют особенно убедительный характер, в низшем смысле, когда применяются фокуснические приемы, дурачащие простаков.

    Чисто прикладная ценность формальных логики и методологии. Формальная логика и абстрактная методология сближаются с «филологией». Филология, так же как и эрудиция, имеет прикладной характер. Аналогичная роль принадлежит математическим наукам. Выделяя прикладную роль формальной логики, мы приходим к выводу, что она имеет свой смысл и свое содержание (которое заключено в ее функциях) так же, как имеют свою ценность и свое содержание рабочие орудия и инструменты. То, что напильник может употребляться равным образом для обработки железа, меди, дерева, различных металлических сплавов и т. д., не означает, что он не имеет своего «содержания», является чисто формальным и т. д. Точно так же и формальная логика имеет свое развитие, свою историю и т. д., ее можно преподавать, совершенствовать и т. д.

    Техника мышления. В связи с этой проблемой следует обратиться к содержащемуся в предисловии к «Анти-Дюрингу» (изд. 3-е, Штутгарт, 1894, с. XIX) положению о том, что «искусство оперировать понятиями не есть нечто врожденное и не дается вместе с обыденным, повседневным сознанием, а требует действительного мышления, которое тоже имеет за собой долгую эмпирическую историю, столь же длительную, как и история эмпирического исследования природы» (цитируется в книге Кроче «Исторический материализм и марксистская политэкономия», 1921, 4-е изд., с. 31). Эта идея повторяется в нескольких местах. Следует посмотреть текст самого Энгельса, чтобы поставить данный отрывок в общую связь с ним. Кроче, цитируя вышеприведенное высказывание, отмечает мимоходом, что это не какая-то «редкостная» идея, она вошла в обыденное сознание еще до Энгельса. Но дело ведь не в том, насколько оригинальна или редкостна эта идея в данном случае и в трактовке данного вопроса, а в том, каково ее значение и какое место она должна занять в системе философии практики, в том, чтобы выяснить, получила ли она подобающее «практическое и культурное» признание. К этой идее следует обратиться, чтобы уяснить, что имеет в виду Энгельс, когда пишет, что после нововведений, принесенных философией практики, от старой философии осталась, в частности, формальная логика. Кроче приводит данное высказывание в своем сочинении о Гегеле, сопроводив его восклицательным знаком. Удивление Кроме по поводу той «реабилитации» формальной логики, которая, по-видимому, заключена в этом высказывании Энгельса, следует поставить в связь, например, с его учением о технике искусства и с целым рядом других его суждений, в которых получают свое итоговое выражение присущий в действительности его взглядам «антиисторицизм» и абстрактность методологии («различия», которые Кроче в качестве «методологического» принципа ввел в «диалектическую» традицию и гордится этим, из научного принципа превращаются – вследствие их формального применения – в причину «абстрактности» и антиисторицизма). Однако аналогия между техникой искусства и техникой мышления является поверхностной и ложной, по крайней мере в определенном смысле. Может существовать художник, который «сознательно» или «рефлективно» не хочет ничего знать о разработанных до него технических приемах (свои технические приемы он попросту заимствует из обиходных представлений); но ничего подобного не может быть в науке, где имеет и должен иметь место прогресс, где прогресс познания тесно связан с прогрессом инструментов, технических средств, методологии, более того, обусловлен им, собственно, так же, как в экспериментальных науках в узком смысле слова.

    Следует даже поставить вопрос, не является ли современный идеализм, и в частности крочеанство, которое сводит философию к методологии истории, в сущности «техникой»; не является ли и само понятие «умозрение» в сущности «техническим» поиском, разумеется, в смысле более высоком, менее поверхностном и материальном, чем поиск, приведший к созданию школьной формальной логики. К такой точке зрения как будто близок Адольфо Омодео, когда пишет («Критика» от 20 июля 1932 года, с. 295): (Луази), «который по опыту знает, что такое теологические системы, относится настороженно к философским системам. Он боится, что формула системы убьет всякий интерес к конкретной истории, что умозаключение, полученное путем более или менее диалектических рассуждений, не наполнится тем человеческим содержанием, какое дает действительно пережитый процесс духовного формирования. И в самом деле, во всей после-кантовской философии наряду с приближением к панисторическому видению активно проявляется метаисторическая тенденция, которая сама по себе есть попытка создать метафизическое понятие духа. Луази замечает ту потребность, которая в Италии вызвала попытку свести философию лишь к абстрактной методологии истории, направленную против метафизического чванства, презирающего „грубую материальность истории“. Свою мысль он довольно хорошо поясняет, разбирая вопрос о морали. Он отбрасывает философские формулы, поскольку они являются отвлеченными суждениями о морали и не принимают во внимание проблему жизни и морального действия, формирования личности и сознания, то есть то, что мы обычно называем историчностью духа, которая вытекает не из положений абстрактной философии. Однако это требование, может быть, заходит слишком далеко – оно доводится до непризнания роли философии как средства подвергнуть наши идеи методологическому контролю».

    В высказывании Энгельса следует видеть именно это, хотя и не строго сформулированное, методологическое требование; оно тем более важно, чем больше в нем подразумевается обращение не к интеллигентам и так называемым образованным классам, а к необразованным народным массам, которым еще нужно усвоить формальную логику, самую элементарную грамматику мышления и языка. Может возникнуть вопрос о том, какое место такая техника должна занять в рамках философской науки, то есть является ли она частью науки как таковой, уже разработанной, или же частью введения в науку, частью самого процесса выработки научных знаний. (Так, никто не может отрицать значение в химических реакциях веществ-катализаторов на том основании, что от них не остается следа в конечном результате.) В отношении диалектики возникает та же самая проблема: она представляет собой новый способ мышления, новую философию, но в силу этого представляет собой также и новую технику. Не являются ли также вопросами техническими принцип различия, утверждаемый Кроче, и вся его полемика с актуализмом Джентиле? Можно ли оторвать технические аспекты от самой философии? Их можно, однако, выделить, если иметь в виду практические цели обучения. В самом деле, следует обратить внимание на то, какое значение имеет техника мышления в построении учебных программ. Нельзя также считать технику мышления чем-то подобным старой риторике. Последняя не создавала художников, не формировала вкуса, не вырабатывала критериев оценки прекрасного: она была полезна лишь для создания некоторого культурного «конформизма» и разговорного языка образованных людей. Техника же мышления, если она будет разработана как таковая, конечно, не создаст сама по себе великих философов, но позволит выработать критерии оценки и контроля и выправить те искривления мысли, которые типичны для обыденного сознания.

    Было бы интересно провести сравнительный анализ техники обыденного сознания, философии простого человека и техники рационального и последовательного мышления. Также в связи с этим справедливо замечание Маколея о логических слабостях той культуры, которая сформировалась под воздействием ораторского красноречия и декламации.

    Всю эту проблематику нужно обстоятельно изучить, собрав о ней весь возможный материал. С этой проблемой следует связать поставленный прагматистами вопрос о языке как причине ошибок: см. Преццолини, Парето и др. Необходимо глубже исследовать вопрос об изучении техники мышления как пропедевтики, как процесса выработки знаний, но здесь нужно проявлять осторожность, поскольку образ технического «орудия» может ввести в заблуждение. Между «техникой» и «мышлением в действии» существует более тесное единство, чем в экспериментальных науках между «материальными орудиями» и наукой в собственном смысле этого слова. Вероятно, можно представить себе астронома, не умеющего пользоваться астрономическими приборами (он может, скажем, получать материал исследования от других лиц для математического анализа), поскольку отношения между «астрономией» и «астрономическими приборами» являются чисто внешними и механическими, но и в астрономии тоже есть своя техника мышления, а не только техника материальных орудий. Поэт может не уметь ни читать, ни писать; в определенном смысле также и мыслитель может прибегнуть к чьей-либо помощи, если речь идет о том, чтобы прочитать или записать все то, что его интересует или что он уже обдумал сам. Ибо чтение и письмо имеют отношение к памяти, они помогают памяти. Технику мышления нельзя сравнивать с данными операциями; поэтому вряд ли можно сказать, что этой технике следует обучать так же, как следует учить читать и писать, то есть не касаясь при этом философии, так же как чтение и письмо не касается поэта.

    «Интеллектуальные и моральные орудия, которыми располагает человек, всегда одни и те же (?): наблюдение, эксперимент, рассуждение по методу индукции и дедукции, ловкость рук (?) и изобретательность. В зависимости от того, каким образом применяются эти средства, человеческая деятельность приобретает эмпирическое или научное направление – с той разницей, что во втором случае затрачивается гораздо меньше времени и достигается гораздо больший результат» (Марио Камис. Аэронавтика и биологические науки, «Нуова антолоджа» от 16 марта 1928 года).

    Примеры примитивного рассуждения, которое, по общепринятому мнению, характерно для подавляющего большинства людей (они не следят за собой и, следовательно, не замечают, в какой мере их чувства и непосредственные интересы влияют на логический процесс). Рассуждение Бэббита о профсоюзных организациях (в романе Синклера Льюиса): «Хороший профсоюз – ценная организация, потому что он не допускает радикальных объединений, которые хотят уничтожить собственность. Однако никого не надо насильно втягивать в профсоюз. Всех рабочих-агитаторов, которые пытаются силой заставить рабочих вступать в союзы, надо перевешать. Вообще-то, строго между нами, никаких союзов разрешать не нужно, и для всех деловых людей лучший способ бороться с профсоюзами – это вступить в ассоциацию промышленников и быть членом Торговой палаты. В единении – сила. Значит, каждого эгоиста, который не желает, этакая свинья, стать членом Торговой палаты, надо заставить силой!»

    Рассуждение дона Ферранте безупречно в формальном отношении, но из-за неверных фактических посылок и самомнения рассуждающего приобретает комический смысл.

    Метод рассуждения Ивана Ильича в повести Толстого «Смерть Ивана Ильича» («Кай – человек, люди смертны, потому Кай смертен… но он был не Кай…» и т. д.).

    Философский и научный эсперанто. Из непонимания историчности языков, а отсюда и философий, идеологий и научных взглядов следует тенденция, свойственная всем формам мышления (идеалистически-историцистским в том числе), к построению самих себя как некоего эсперанто или волапюка философии и науки. Здесь, можно сказать, сохранилось (в самых разных, более или менее ослабленных формах) духовное состояние первобытных народов по отношению к другим народам, с которыми они вступали в контакт. Каждый первобытный народ называл (или называет) себя словом, означающим «человек», а других – словами, означающими «немые» или «бормочущие» (варвары), поскольку они не знают «языка людей» (с этим связан великолепный парадокс: «каннибал», или «пожиратель людей», первоначально – этимологически – означал «превосходный человек» или «настоящий человек»). Для «эсперантистов» от философии и науки все то, что не выражено на их языке, становится бредом, предрассудком, суеверием и т. д.; они (аналогично процессу, который проявляется в мышлении сектантов) переводят в ранг моральной оценки или психиатрического диагноза то, что должно быть чисто историческим суждением. Много признаков подобной тенденции можно найти в «Популярном очерке». Философский эсперантизм произрастает особенно из позитивистских и натуралистических концепций; «социология», может быть, наиглавнейший продукт подобного образа мысли. Таковыми являются и тенденции к абстрактной «классификации», методологизму и формальной логике. Логика и общая методология понимаются как существующие в себе и для себя, как математические формулы, отвлекающиеся от конкретной мысли и от частных конкретных наук (подобно тому, как предполагается, что язык существует в пределах словаря и грамматики, техника – вне труда и конкретной деятельности и т. д.). С другой стороны, не следует думать, что «антиэсперантистская» форма мысли ведет к скептицизму, агностицизму либо к эклектизму. Несомненно, что любая форма мысли должна считать себя «правильной» и «истинной» и опровергать другие формы мысли, но все это надо делать «критически». Поэтому вопрос заключается в доле «критицизма» и «историцизма», содержащихся в каждой форме мысли. Философия практики, сводя «отвлеченность» к ее разумным пределам (отрицая, что отвлеченность, как ее понимают также историцисты идеализма, является основной характерной чертой философии), выступает исторической методологией, наиболее близкой к действительности и истине.

    ВЗАИМОПЕРЕВОДИМОСТЬ НАУЧНЫХ И ФИЛОСОФСКИХ ЯЗЫКОВ

    В 1921 году по поводу организационных вопросов Виличи писал или говорил (примерно) так: мы не сумели «перевести» наш язык на европейские языки.

    Необходимо решить следующий вопрос: является ли взаимопереводимость различных философских и научных языков «критическим» элементом, присущим всякому мировоззрению, или же она присуща (органически) только философии практики и лишь частично может быть усвоена другими философиями? Взаимопереводимость предполагает, что определенная фаза развития цивилизации выражается через такие культуры, которые «в основе» идентичны, хотя их языки исторически различны, поскольку обусловлены особыми традициями каждой национальной культуры и каждой философской системы, преобладанием какого-то определенного вида интеллектуальной или практической деятельности и т. п. Таким образом, следует выяснить, возможна ли взаимопереводимость в том случае, когда речь идет о явлениях, выражающих разные фазы развития цивилизации, поскольку эти фазы развиваются одна из другой и тем самым дополняют друг друга, или может ли данное явление быть выражено в понятиях, свойственных более ранней фазе той же самой цивилизации – более ранней фазе, язык которой, однако, более понятен, нежели данный язык, и т. п. Очевидно, можно сказать, что лишь философия практики дает органичный и глубокий «перевод», тогда как в других концепциях он зачастую является простым жонглированием бессодержательными «схемами».

    Джованни Вайлати и взаимопереводимость научных языков. В «Святом семействе» есть место, где говорится, что французский политический язык Прудона соответствует языку немецкой классической философии и может быть переведен на этот язык. Данное утверждение очень важно для понимания некоторых аспектов философии практики, для разрешения многих кажущихся противоречий исторического развития и для ответа на некоторые поверхностные возражения против этой исторической теории (оно может оказаться полезным также и для опровержения некоторых механистических абстрактных схем).

    Следует выяснить, близки ли или равнозначны этому критическому принципу некоторые утверждения аналогичного характера. В сентябрьско-октябрьском номере журнала «Нуови студи ди диритто, экономиа э политика» за 1930 год Луиджи Эйнауди в открытом письме к Родольфо Бенини («Подтверждается ли исторически якобы свойственное экономистам отвращение к понятию государства-производителя») в примечании на с. 303 пишет: «Если бы я обладал той удивительной способностью, которая была в высшей степени свойственна нашему покойному другу Вайлати, – способностью переводить любое теоретическое положение с языка геометрии на язык алгебры, с языка философии гедонизма на язык кантовскои морали, с языка чисто нормативных экономических понятий на язык риторики прикладного характера, я бы мог попытаться перевести то, что пишет Спирито, на язык привычных тебе формул экономистов классической школы. Такого рода упражнение было бы полезным, подобно тем упражнениям, о которых рассказывает Лориа; он занимался в молодости тем, что излагал доказательство какого-нибудь экономического положения на языке сначала Адама Смита, потом Рикардо, а затем – Маркса, Стюарта Милля и Кэрнса. Но это такие упражнения, которые нужно, как это и делал Лориа, выполнить, а потом спрятать написанное в стол. Они полезны тем, что учат каждого из нас не зазнаваться, когда в какой-то момент нам вдруг покажется, что нам открылось нечто новое. Потому что, если это новое оказалось возможным выразить словами тех, кто жил раньше, и включить в орбиту предшествующей мысли, – значит, оно уже содержалось в этой мысли. Но они не могут и не должны мешать каждому поколению пользоваться тем языком, который более соответствует его образу мышления и миропонимания. Ведь пишется же заново история; почему в таком случае нельзя переписывать заново экономическую науку, выражая ее в категориях сначала издержек производства, затем – полезности, потом – статического равновесия, а затем – динамического равновесия?» Эти критико-методологические соображения Эйнауди имеют весьма узкий смысл и относятся не столько к языку национальных культур, сколько к языку тех или других ученых. Эйнауди можно отнести к течению, к которому принадлежат некоторые итальянские приверженцы прагматизма, Парето, Преццолини. Его письмо имеет в виду довольно ограниченные критические и методологические цели: он стремится преподать небольшой урок Уго Спирито, у которого очень часто новизна идей, методов, постановки проблем оказывается просто-напросто словесной новизной, новизной терминологии, «жаргона» отдельной личности или группы. Тем не менее необходимо выяснить, не есть ли это первый подступ к более широкой и глубокой проблеме – к той, которая подразумевается сказанным в «Святом семействе». Подобно тому как два «ученых», сформировавшиеся на одной и той же культурной основе, полагают, что они утверждают разные «истины» лишь потому, что они употребляют разные научные языки (это вовсе не значит, что между ними нет различия и что это различие не имеет значения), так и две национальные культуры, которые являются выражением сходных в своей основе цивилизаций, воспринимают себя как разные, противоположные, противостоящие друг другу, превосходящие одна другую по той причине, что они употребляют языки, имеющие за собой различные традиции, возникшие в той сфере деятельности, которая характерна для каждой из них и свойственна именно ей: язык политико-юридический – во Франции, философский, доктринальный, теоретический – в Германии. В действительности же для историка эти цивилизации взаимопереводимы, они могут быть сведены одна к другой. Конечно, такая взаимопереводимость не является «полной» применительно ко всем частностям, в том числе и к важным (но какой язык поддается совершенно точному переводу на другой, какое отдельное слово может быть совершенно точно переведено на другой язык?), однако в отношении «основы», главной сути это так. Возможно также, что одна цивилизация действительно превосходит другую, но это превосходство почти никогда не выражается в том, в чем его усматривают ее представители и фанатичные служители, а главное – почти никогда не является превосходством во всех отношениях: реальный прогресс цивилизации осуществляется при участии всех народов, через «импульсы», исходящие из отдельных стран, но такие импульсы почти всегда относятся к вполне определенным сферам культурной деятельности или группам проблем.

    Сейчас именно философия Джентиле больше других придает значение «словам», «терминологии», «жаргону» и выдает за «созданное» заново то, что являет собой новую и не всегда удачную и адекватную словесную форму. Поэтому замечание Эйнауди вывело из себя Уго Спирито, который, однако, не смог сказать в ответ ничего вразумительного. (См. всю полемику в вышеупомянутом журнале.)

    Содержащаяся в «Святом семействе» мысль о том, что французский политический язык эквивалентен языку немецкой классической философии, нашла «поэтическое» выражение у Кардуччи: «обезглавили: Иммануил Кант – бога, Максимилиан Робеспьер-короля». В связи с этим высказыванием Кардуччи, сближающим практическую политику М. Робеспьера со спекулятивной мыслью И. Канта, Б. Кроче отмечает ряд очень интересных филологических его «истоков», которым, однако, придает значение чисто филологическое и культурное, а не теоретическое или «спекулятивное». Кардуччи заимствовал этот мотив у Генриха Гейне (третья книга «К истории религии и философии в Германии», 1834). Но сближение имен Робеспьера и Канта не является идеей, принадлежащей самому Гейне. Кроче, исследовавший происхождение этой идеи, пишет, что нашел отдаленный намек на нее в письме Гегеля Шеллингу от 21 июля 1795 года (Письма Гегеля и к Гегелю. Лейпциг, 1887, т. 1, с. 14–16), развитый затем самим же Гегелем в лекциях по истории философии и по философии истории. В первых лекциях по истории философии Гегель говорит, что «в кантовском, фихтевском и шеллинговском философских учениях революция дана и выражена в форме мысли», до которой дошел в своем развитии человеческий дух в Германии в последнее время, то есть в великую эпоху всемирной истории, в которой приняли участие «лишь два народа, немецкий и французский, как бы они ни были противоположны друг, другу, или, пожалуй, именно потому, что они противоположны друг другу»; так, в Германии новый принцип ворвался «бурей как мысль, дух, понятие, – во Франции же – в действительность…» (см. Лекции по истории философии, 2-е изд. Берлин, 1844, т. 3, с. 485). В лекциях по философии истории Гегель объясняет, что принцип формальной воли, абстрактной свободы, согласно которому «простое единство самосознания, Я, – несокрушимая, безусловно независимая свобода и источник всех всеобщих определений», у немцев остался лишь мирной теорией, «но французы пожелали осуществить это на практике» (Лекции по философии истории, 3-е изд. Берлин, 1848, с. 531–532). Именно этот отрывок из Гегеля, по-видимому, перефразирован в «Святом семействе», там, где защищается против Бауэров одно из утверждений Прудона или если не защищается, то объясняется в соответствии с этим гегелевским истолкованием. Но отрывок из Гегеля представляется гораздо более важным как «источник» высказанной в «Тезисах о Фейербахе» мысли о том, что «философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его», то есть о том, что философия должна стать политикой, чтобы воплотиться в истину, чтобы продолжать быть философией, что «мирная теория» должна быть «осуществлена на практике», должна стать «реальной действительностью», как источник того положения Энгельса, что немецкая классическая философия имеет своим законным наследником немецкий «народ», и, наконец, как зачаток учения о единстве теории и практики.

    А. Рава в своей книге «Введение в изучение философии Фихте» (Модена, 1909, с. 6–8, примечание) обращает внимание Кроче на то обстоятельство, что уже в 1791 году Баггезен в письме к Рейнхольду ставил рядом две революции, что написанная в 1792 году работа Фихте о французской революции проникнута этим ощущением близости философской деятельности и событий, происходящих в сфере политики, и что в 1794 году Шауманн развил подробно это сравнение, отметив, что политическая революция во Франции «заставляет извне ощутить потребность в том, чтобы дать основополагающее определение прав человека», тогда как философская реформа в Германии «показывает изнутри те средства и тот путь, с помощью которых и следуя по которому эта потребность только и может быть удовлетворена»; более того, это сопоставление послужило в 1797 году поводом для сатирического произведения, направленного против кантовской философии. Рава приходит к заключению, что «сравнение носилось в воздухе».

    Это сравнение очень много раз повторялось в XIX веке (например, Марксом в «Критике гегелевской философии права») и «распространилось» благодаря Гейне. В Италии за несколько лет до Кардуччи его можно найти в письме Бертрандо Спавенты, опубликованном под названием «Паолоттизм, позитивизм и рационализм» в «Ривиста болоньезе» в мае 1868 года и перепечатанном в его «Философских трудах» (изд. Джентиле, с. 301). Кроче в заключение высказывает оговорки относительно этого сравнения, если оно принимается как «утверждение определенного логического и исторического соотношения». «Ибо, если верно, что Канту как стороннику теории естественного права довольно точно соответствует в плане фактов французская революция, верно также и то, что этот Кант принадлежит философии XVIII века, которая предшествовала указанному политическому движению и вдохновляла его; однако тот Кант, который открывает будущее, Кант, которому принадлежит идея синтеза а priori, есть первое звено новой философии, которая превосходит философию, воплотившуюся во французской революции». Эта оговорка Кроче понятна, но она неправильна по существу и выглядит странно, так как сами приведенные Кроче цитаты из Гегеля показывают, что речь идет не о частном сравнении Канта с Робеспьером, но о чем-то более широком и емком, о французском политическом движении в целом и о философской реформе в Германии в целом. То, что Кроче благоволит к «мирным теориям», а не к «реальной действительности», что существенной и важной ему представляется реформа «в сфере идей», а не реально осуществившееся преобразование, вполне понятно: именно в таком направлении немецкая философия оказала воздействие на Италию в период Рисорджименто, что нашло выражение в идеях либерального и «умеренного» течения (либерального в самом узком смысле стремления к «национальной свободе»), хотя у Де Санктиса ощущается неприятие такой «оторванной от жизни» позиции, как видно из того, что он перешел в ряды Левой, а также из некоторых его трудов, в особенности такого, как «Науки и жизнь», из статей о веризме и т. д.

    Ко всему этому вопросу следовало бы вернуться еще раз, вновь изучить те отсылки, которые дают Кроче и Рава, найти еще и другие, с тем чтобы увязать их с проблемой, являющейся предметом всего данного раздела, а именно с вопросом о том, что два сходных в основных чертах базиса имеют «эквивалентные» и поддающиеся приведению одна к другой формы надстройки, каков бы ни был присущий каждой из них особый национальный язык. Это обстоятельство сознавали современники французской революции, что в высшей степени интересно. (Замечания Кроче о сопоставлении Робеспьера и Канта у Кардуччи опубликованы во II части «Критических бесед».)

    История терминологии и метафор. Традиционно употребляемое выражение, согласно которому «анатомию» общества следует искать в его «экономике», есть просто метафора, заимствованная из дискуссий вокруг естественных наук и классификации видов животного мира – классификации, которая вступила в свою «научную» фазу именно тогда, когда стали исходить из анатомии, а не из второстепенных и случайных признаков. Эта метафора была оправдана также и тем, что она была «популярной», то есть предлагала схему, которая легко могла быть воспринята даже не очень искушенной в интеллектуальных тонкостях публикой (это обстоятельство почти никогда не учитывается в должной мере: то, что философия практики, ставя перед собой цель преобразовать в интеллектуальном и моральном отношении культурно отсталые слои общества, прибегает порой к «грубым и броским», но популярным метафорам). Изучение культурно-лингвистического происхождения какой-либо метафоры, применяемой для объяснения вновь открытого понятия или отношения, может помочь лучше постигнуть смысл самого этого понятия, поскольку оно тем самым соотносится с исторически определенной культурной средой, в которой оно возникло; это также полезно и для уточнения границ самой метафоры, то есть для того, чтобы помешать ей стать застывшей и механистичной. Экспериментальные и естественные науки являлись в определенную эпоху «моделью», «образцом»; и поскольку общественные науки (политика и история) стремились найти объективную основу, которая в научном отношении была бы способной придать им такую же точность и силу, какими обладали естественные науки, то понятно, что к этим последним они обращались при создании своего языка.

    Впрочем, в этом отношении необходимо проводить различие между двумя основателями философии практики, так как их язык не одного и того же культурного происхождения, а их метафоры отражают различные интересы.

    Еще один импульс «лингвистического» характера связан с развитием юридических наук. В предисловии к «К критике политической экономии» говорится, что нельзя судить об исторической эпохе по ее сознанию, то есть по совокупности ее идеологических проявлений. Это положение следует связать с утвердившимся почти одновременно принципом, согласно которому судья не может судить подсудимого, исходя из того, что последний думает сам о себе и о своих деяниях или проступках (хотя это отнюдь не означает, что новая историческая наука мыслится как нечто подобное судебному разбирательству), – принципом, приведшим к радикальной реформе процессуальных методов, содействовавшим отмене пыток и заложившим современную основу судопроизводства и карательной системы.

    К тому же разряду наблюдений относится еще один вопрос – о том, что надстройки рассматриваются как простая зыбкая «видимость».В этом «суждении» тоже следует видеть скорее отражение дискуссий, возникших на почве естественных наук (зоологии и классификации видов, открытия необходимости положить «анатомию» в основу классификации), чем логическое производное от метафизического материализма, с точки зрения которого духовные факты суть чистая видимость, нереальная, иллюзорная оболочка телесных фактов. На этот исторически удостоверяемый исток данного «суждения» частично наслоилось, а частично подменило его то, что можно назвать чисто «психологической позицией», которая – это нетрудно доказать – не имеет «познавательной или философской» силы и теоретическое содержание которой крайне скудно (или косвенно и, может быть, ограничивается проявлением воли, которое – поскольку оно носит универсальный характер – таит в себе скрытое философское и познавательное значение); в ней преобладает непосредственная полемическая страсть, обращенная не только против преувеличенного и искаженного утверждения обратного (что реально только «духовное»), но и против культурно-политической «организации», выражением которой является эта теория. То, что утверждение «видимости» надстроек является не философским, познавательным актом, но лишь актом практическим, актом политической полемики, явствует из того, что оно выдвигается не как «всеохватывающее», а лишь по отношению к определенным надстройкам. Можно заметить, поставив вопрос в применении к отдельной личности, что тот, кто относится скептически к «бескорыстию» других, а не к своему собственному «бескорыстию», не является «скептиком» с философской точки зрения, но ведет речь о «конкретной индивидуальной истории»; скептицизм был бы таковым, то есть философским актом, если бы «скептик» сомневался в самом себе или – как следствие этого – в своей способности философствовать. Действительно, ведь очевидно, что скептик, философствуя с целью отрицания философии, на самом деле этим прославляет и утверждает ее. В данном случае утверждение «видимости» надстроек означает лишь то утверждение, что определенный «базис» обречен на гибель, он должен быть разрушен, и вопрос состоит в том, разделяется ли это утверждение немногими или многими, стало ли оно уже или станет в ближайшем будущем решающей исторической силой, или же речь идет об изолированном (или заслуживающем изоляции) мнении какого-нибудь чудака-фанатика, одержимого навязчивыми идеями.

    «Психологическую» позицию, составляющую сущность утверждения «видимости» надстроек, можно было бы сравнить с существовавшей в некоторые эпохи (тоже «материалистические» и «натуралистические»!) позицией по отношению к «женщине» и «любви». Некто встречал миловидную девушку, наделенную всеми теми физическими достоинствами, которые обычно создают впечатление «привлекательности». «Практичный» мужчина при этом оценивал строение ее «скелета», ширину «таза», стремился познакомиться с ее матерью и ее бабушкой, чтобы выяснить, какой процесс наследственной деформации может претерпеть нынешняя девушка с течением лет, чтобы иметь возможность предвидеть, какая «жена» будет у него через десять, двадцать, тридцать лет. Юноша, одержимый «сатанинской» страстью, приняв позу ультрареалистического пессимизма, посмотрел бы на девушку глазами Стеккетти: он счел бы, что «в действительности» она есть всего лишь тлетворный прах, представил бы себе ее уже мертвой и погребенной, со «смердящими и пустыми глазницами», и т. д. и т. п. Очевидно, такая психологическая позиция свойственна возрасту, наступающему сразу же после полового созревания, она связана с первым опытом, первыми размышлениями, первыми разочарованиями и т. д. Однако она преодолевается жизнью, и некая «определенная» женщина уже не будет более вызывать подобных мыслей.

    В суждении о «видимости» надстроек есть нечто подобного же рода: «разочарование» псевдопессимизм и т. д., исчезающие сразу же после того, как «завоевывается» государство и возникают такие надстройки, которые находятся в соответствии с собственными интеллектуальными и нравственными устремлениями. И в самом деле, эти отклонения от философии практики в значительной мере связаны с существованием групп интеллигентов, «неприкаянных» в социальном отношении, разочарованных и т. п., потерявших опору, но готовых бросить якорь в какой-нибудь надежной гавани.

    Утверждение, что необходимо «вновь поставить человека с головы на ноги». Исследуя влияние, оказанное на основателя философии практики гегельянством, необходимо помнить (учитывая в особенности в высшей степени присущий Марксу практико-критический характер), что Маркс включился в университетскую жизнь Германии вскоре после смерти Гегеля, когда еще было очень свежо воспоминание о том, как Гегель читал лекции, и о вызывавшихся этими лекциями жарких спорах со ссылками на недавние события реальной истории – спорах, в которых свойственная мысли Гегеля историческая конкретность должна была проявиться с гораздо большей очевидностью, чем в его систематических трудах. Некоторые положения философии практики, вероятно, следует считать особенно тесно связанными с этими образами живой речи: например, утверждение, что у Гегеля люди ходят на голове. Гегель использует это выражение применительно к французской революции, когда говорит, что в определенный момент казалось: мир ходит на голове (проверить точно, как у него сказано). Кроче задается вопросом (проверить, где и в какой форме), откуда Маркс заимствовал этот образ, как будто он не использовался Гегелем в его трудах. В этом образе столь мало «книжного», что он производит впечатление возникшего из беседы.

    Антонио Лабриола в работе «На рубеже двух веков» пишет: «Именно этому „ретрограду“ Гегелю принадлежит высказывание о том, что эти люди (члены Конвента) первыми после Анаксагора попытались перевернуть понятие о мире, сделав опорой последнего разум» (изд. Даль Пане, с. 45).

    Это утверждение, как в гегелевском употреблении, так и в употреблении философии практики, следует сравнить с параллелью между практико-юридической мыслью во Франции и спекулятивной мыслью в Германии, проведенной опять-таки Гегелем и нашедшей отражение в «Святом семействе» (в связи с этим необходимо посмотреть тетрадь «Введение в изучение философии», с. 59).

    Взаимопереводимость научных языков. Заметки в данном разделе должны быть собраны под общей рубрикой, трактующей о взаимоотношениях различных школ спекулятивной философии с философией практики и о сведении их к элементу политики, который философия практики объясняет «политически». Сведение к «политике» всех спекулятивных философий как составной части историке-политической жизни; философия практики рассматривает познавательные отношения людей в их действительности как элемент политической «гегемонии».