Вместо заключения

Несостоявшаяся беседа с Соколовым

Вообще-то это даже не беседа. И не потому, что она — «несостоявшаяся». Просто попытаюсь прокомментировать некоторые положения книги Соколова «Убийство царской семьи»…

Снова навлекаю на себя гнев и едкий сарказм будущего оппонента. Вижу его ироническую улыбку, слышу колючее замечание: «Все хитришь, ортодоксальный автор!.. Во вступлении выдумал за меня удобные для себя вопросы. Теперь вот подобным методом пожелал с Соколовым расправиться. Что ж, так легче о себе заявить. Но легкость и поиск истины — несовместимы…»

Могу, конечно, возразить на этот возможный упрек. Но я ведь действительно все эти диалоги придумал. Признать, что все именно так и не иначе, — тоже несправедливо. Остановлюсь на компромиссном варианте: если и хитрил, то только в выборе формы подачи, чтобы порой однообразный и, может быть, несколько утомительный для восприятия материал оживить. Ну а чтобы отвести обвинение в поиске легкого пути к истине, сразу же сам себе от имени Соколова задам не очень простой вопрос:

— Вот вы здесь, гражданин хороший, уважаемый и неуважаемый автор-исследователь, очень много наговорили всякой всячины. Ну а почему обойден стороной вопрос о том, что о расстреле царя, а затем и семьи известили сами же большевики? Я ведь привел по этому факту довольно убедительные документы, телеграммы, газетные публикации. Ведь это соль всего дела — саморазоблачение.

— Сказать, что совсем обошел стороной, не точно. А сказал скороговоркой — это было. Что ж, остановлюсь на этом подробнее. Вполне согласен, что «саморазоблачения большевиков» для следователя Соколова — это соль, самый главный аргумент, поскольку других изобличительных фактов, по сути дела, и нет. Одни домыслы, одни намеки. Не говоря уже об откровенных сплетнях. Но личное признание — это уже серьезно. Правда, они тоже разные бывают. Скажем, Павел Медведев, который был разводящим караула сразу в доме Ипатьева, а затем — обслуживавший только внешние посты, тоже во многом «признался». Беру в кавычки, потому что его показания больше похожи на самооговор, чем на признания. В доме Ипатьева в ночь предполагаемого расстрела Медведев по своему служебному положению быть не мог. Сбор револьверов для внутреннего конвоя, предупреждение караула в доме Попова, «чтобы не боялись», т. е. разглашение сведений о секретной акции, — в это трудно поверить. Еще более бессмысленно «признание» Медведева в отсылке его Юровским в самый ответственный момент на улицу «проверить, не слышна ли стрельба из дома». Зачем бы он тогда приглашался в дом, если бы не участвовал в расстреле? Лишним свидетелем? Или нужным для колчаковскои контрразведки и следствия «очевидцем»?.. Это настолько было слабым местом в показаниях Медведева, что следователи решили подправить их с помощью медведевской жены. Она «точь-в-точь» передала «услышанное от мужа», обычно сдержанного и о служебных делах не говорившего, вдруг вылившееся из него откровение, причем такое, которое так нужно было следствию. Сам Медведев-«очевидец» оказался из-за своей несговорчивости ненужным, поэтому его в срочном порядке… скосил «сыпной тиф», да так поспешно, что господин Соколов даже «не успел» побеседовать с этим главным и единственным на то время «очевидцем». Зато жена Медведева — жена «злостного большевика», цареубийцы, у которой нашли царские вещи (уже за это одно ее бы расстреляли!), не исключено, что и подброшенные, — была выпущена на свободу. Да старики-сибиряки, чудом спасшиеся в свое время из той же колчаковской контрразведки, и старики-эмигранты, кто в этой контрразведке, тоже в свое время, заправлял, услышав о подобном, каждый по-своему ухмыльнутся. Жена Павла Медведева сообщила следствию, что муж ее участвовал в расстреле, поведала всевозможные подробности «трагедии в доме Ипатьева», несчастную женщину можно понять: ценой оговора мужа, которому уже ничто не могло помочь, она спасала не столько себя, сколько троих детей, остававшихся в случае ее смерти сиротами. Надо полагать, что и ее оставляли в живых до поры до времени как единственную пока «свидетельницу очевидца», надеясь заполучить более важных свидетелей и не надеясь на такой короткий век Колчака в роли Верховного правителя. Правда, у меня нет оснований считать, что все, кто вел следствие, в том числе и Соколов, не верили со всей искренностью в то, что именно большевики расстреляли или уничтожили иным способом царскую семью. Более того, в материалах, собранных Соколовым, встречаются показания, когда простые люди, тоже верившие в это, резко обрывали собеседников, когда те утверждали, что царя и его близких нет в живых. Резюме было коротким: смерти царю хотели только большевики, и тот, кто распространяет слухи о его смерти, — сам большевик. С другой стороны, — имеются и такие показания, — представители Советской власти после изгнания колчаковцев и их союзников пресекали разговоры о том, что царь жив. Вот такие парадоксы этого дела.

— Спасибо и на этом. Но в чем же обвинения в отношении следствия?

— Не обвинение, а уточнение. Верить искренне — это не значит поступать точно так же на деле. Искренность же в следствии что-то не очень просматривается.

— Пусть так. Но как же быть с саморазоблачением большевиков?

— Они тоже и неискренни, и тем более неубедительны. В материалах дела почему-то остались незамеченными признания эсера Соковича, наркома областного здравоохранения, о его нелюбви к большевикам вместе с категорическим отрицанием акта расстрела царской семьи. Заслуживает внимания и показание свидетеля Самойлова, который слышал подобное утверждение от красноармейца Варакушева. Не хотелось бы приводить подробную грубую фразу, записанную в протоколе допроса Самойлова, но она очень важна как факт и по сравнению с теми уликами, которые подробнейшим образом сообщает в материалах следствия и своей книге Соколов в отношении Юровского, довольно приемлема. По словам Самойлова, когда он в разговоре с Варакушевым сослался на объявление в газете о расстреле царя, красноармеец заметил: «…сука Голощекин распространяет эти слухи, но в действительности бывший государь жив…» О том, что Голощекин активно распространял сообщение о расстреле царя не только в печати, но и устно (собрание, митинг), тоже имеются показания свидетелей. Зачем он это делал?..

— Действительно, любопытно услышать.

— Конечно, интереснее было бы узнать на этот счет соображения самого Соколова. Но он только зафиксировал подобное как неоспоримый факт и главную улику против большевиков. Более того — против Москвы, которая якобы знала о готовящейся расправе и не просто одобрила ее, но и дала соответствующие указания.

— А разве это требует особого доказательства? Разве тут не ясно, что тот же Голощекин без Москвы не посмел бы решиться на такое?

— Ну тогда чем объяснить иной факт, противоречащий вашему заявлению? Вы его, господин Соколов, самолично зафиксировали в июле 1920 года в Париже, беседуя с князем Львовым. Уж его-то вы не станете подозревать в симпатиях к большевикам? Так вот он следователю Соколову показал: «Когда большевики арестовали меня и указанных мною лиц и доставили в Екатеринбург, мы решили требовать, чтобы нас отправили в Москву, рассчитывая, что так мы скорее добьемся свободы. При первом же допросе меня комиссией я и заявил об этом. Я прекрасно помню ответ мне Голощекина: „У нас своя республика. Мы Москве не подчиняемся“».

— Ну это Голощекин напускал на себя важность. Боялся он Москвы, да еще как. Тем более там дружок его находился, которому он в рот смотрел, — Янкель Мовшев Свердлов. Бурцев мне говорил, что они между собой старые приятели и давно на «ты».

— Были давно на «ты», и — боялся. Не вяжется.

— Ну если не боялся, так слушался. Какая разница. Бурцева на этом деле не проведешь.

— Тогда почему Голощекин и другие уральцы не оказали содействия Яковлеву? Коли не из-за боязни, то хотя бы из послушания?

— А при чем здесь Яковлев? Это совершенно иная история.

— Почему же?.. Вот выдержка из книги Соколова: «Свидетеля Кобылинского я допрашивал лично в течение нескольких дней. Он вдумчиво и объективно давал свое пространное показание». Ну а показал, в числе других сообщений, что он, Кобылинский, лично «наблюдая Яковлева», пришел к выводу, что «этот посланец центра, ведя борьбу с местными большевистскими элементами, исполняет директивы центра. Расчет времени, приведенный Яковлевым, убедил его, что он везет Государя в центр: в Москву». Итак, миссия Яковлева ясна — он представлял центр и сопровождал царя. Местные власти, хотя бы в лице того же амбициозного Голощекина, считавшие, что у них «своя республика», чинили посланцу Москвы всяческие препятствия. Где же здесь боязнь Москвы, где послушание?

— Да, но мое отношение к показаниям Кобылинского приведено не полностью. Я их и оспаривал.

— Я процитирую и это место. Со слов Кобылинского, зафиксированных Соколовым, Николай II так прокомментировал миссию Яковлева: «Ну, это они хотят, чтобы я подписался под Брестским договором. Но я лучше дам отсечь себе руку, чем сделаю это». Но ведь это не столько мнение Кобылинского, сколько бывшего царя. И поэтому непонятен комментарий следователя, который приписывает эту фразу свидетелю. Получается, что или Кобылинский придумал ее (тогда как понимать оценку его показаний, если и пространных, то вдумчивых и объективных?), или сам Соколов что-то путает, недоговаривает. Об этой сакраментальной фразе, приписываемой Кобылинскому, Соколов отзывается даже с иронией, говоря, что «его слова о Брестском договоре не соответствовали мысли Государя. Сопоставляя показание Кобылинского со всеми данными следствия по этому вопросу, я не сомневаюсь, что мысль Царя была гораздо шире…». По мне, так больше иронии вызывает вот такой комментарий. Ведь непонятно, говорил все же царь, бывший, именно так или нет? Или говорил, но мыслил шире, чем это мог понять Кобылинский? Тогда откуда следователю известно, как мыслил царь — уже или шире?..

— Цитата снова прерывается. Не очень честный прием. Понимаю, что автору исследования не очень хочется слышать горькую правду о любимых им большевиках. А писал я в книге следующее: «Дело было, конечно, не в Брестском договоре, который стал уже фактом. Наблюдая из своего заключения ход событий в России и считая главарей большевизма платными агентами немцев, Царь думал, что немцы, желая создать нужный им самим порядок в России, чтобы, пользуясь ее ресурсами, продолжать борьбу с союзниками, хотят через него дать возможность его сыну воспринять власть и путем измены перед союзниками заключить с ними соглашение. Такова была его мысль, полнее выраженная государыней».

— Что ж, подобная версия тоже имеет право на жизнь. Если немцы не желали иметь «разменную царскую монету» в руках союзников, то зачем оспаривать их желание приобрести эту «монету» себе? Тем более что немцы — все-таки родня. Хотя у царской семьи были родственные связи и с англичанами, и с датчанами. И все же умозаключение Соколова имеет существенную слабину. Во-первых, та же самоуверенность следователя, что он умеет читать царские мысли и думы на расстоянии. Чьи-то невысказанные думы — это вымысел. Слова же, пусть и неправдивые, но они сказаны. Этого Соколов не опровергает. Значит, приведенная Кобылинским царская фраза о Брестском мире — это факт. И именно ее следует оценивать. Во-вторых, тяжело больной сын с непредсказуемым по времени исходом (уж немцы-то знали, что у бывшей принцессы Гессенской родня по мужской линии вымирала именно из-за этой наследственной болезни!) не мог являться для германской, как и для любой другой стороны, «козырной картой». Их мог интересовать скорее всего сам Николай — пятидесятилетний, здоровый, полный сил и амбиций, пусть и лишенный трона, но под давлением, а значит, незаконно, подлинный русский монарх. В-третьих, не очень-то убедительна ссылка в качестве подтверждения «мыслей и дум царя» на «авторитет царицы».

— Это почему же? Она имела сильное влияние на мужа.

— Через Распутина? Заботясь о здоровье сына?

— Нет, я так не утверждал. Более того, я отрицаю этот вымысел. Это пересуды наших врагов. Лжеанархисты распутинского толка пытаются утверждать, что Распутин «благотворно» влиял на здоровье Наследника. Неправда. Его болезнь никогда не проходила, не прошла, и он умер, будучи болен.

— Что вы сказали? Наследник умер, не расстрелян? Или это оговорка?

— Да, оговорка. А с вашей стороны — придирка.

— Подобная оговорка в устах опытного следователя весьма и весьма сомнительна. Ладно, допустим, придирка, но разве можно считать придиркой еще одну «следовательскую оговорку» в отношении мнения Николая II о большевиках как о «немецких шпионах»? Таких высказываний, кроме «царских мыслей», из уст бывшего царя не приводится. Скорее в материалах дела имеются факты, что повода гневаться на большевиков у Николая II было, пожалуй, меньше, чем на «команду Керенского». Он имел и слуг, и особняк, и стол. Даже «богохульники-большевики» разрешили службу церковную вести в доме Ипатьева. Бывший царь даже красноармейцев стал называть на их лад — «товарищами». Ну а в книге Соколова приводятся показания Жильяра, который, вспоминая переезд из Тобольска в сопровождении Яковлева, говорил, что «государь с Яковлевым вели беседы на политические темы, спорили между собой и государь не бранил большевиков». Вот видите — не бранил.

— Показания Жильяра, царского слуги, еще ничего не значат. Другой царский слуга, Чемодуров, так говорил, что за царем в Тобольск приезжал сам Троцкий. Что ж, и этому верить?

— Верить этому, конечно, нельзя, поскольку сам факт опровергает этот вымысел — приезжал Яковлев. Правда, Соколов, опровергая вместе с надуманными фактами очевидные, зачастую там, где ему выгодно в соответствии с его версией, и сплетни за истину принимает. Так, он упорно не хочет согласиться, что миссия Яковлева носила двойной характер. Даже — тройной.

— То есть?

— Указание из центра предписывало Яковлеву оказать содействие местным властям в перевозке царя в более безопасное и надежное место. Это официальная, по крайней мере заявленная в печати, версия. «Известия» в свое время сообщали, что на комиссара Яковлева «было возложено выполнение распоряжения Сов<ета> Нар<одных> Ком<иссаров] о переезде быв<шего> царя из Тобольска в Екатеринбург». Эта версия вызывает большое сомнение. Навряд ли было необходимым отправлять человека из Москвы, чтобы решить чисто «уральско-сибирскую» задачу. Даже при всем недоверии к местным властям, «перенаселенным» эсерами. Яковлев мог выполнять иную, более важную задачу… Соколов «знает», «уверен» в том, о чем думал царь. И эту свою «прозорливость» он обнаруживает, похоже, только затем, чтобы «замазать» нелепую надежду «помазанника божия» на возвращение ему царских привилегий. «Я знаю, — писал Соколов, — что подобное толкование уже встретило однажды в печати попытку высмеять мысль Царя: подписать Брестский договор. Писали, что над этим рассмеется любой красноармеец». И действительно, подобное заявление столь важного государственного мужа могло вызвать если не улыбку, то сожаление. Ведь в этих словах, выразивших сокровенную надежду на возврат старого, заключался и весь парадокс положения «сибирского новопоселенца». Его по-детски искренняя и наивная фраза — это не царская глупость, а царская трагедия. Опороченный и преданный своими близкими и далекими подданными, присягавшими ему на верность, он, именно в то время, когда, быть может, утвердился в своем высоком «божественном» предназначении, о чем убеждает его многочисленная переписка, вдруг лишается и этого утверждения, и всего, что с ним связано. Последние дни перед вынужденным отречением, оставшиеся в воспоминаниях очевидцев тех событий, если и во многом противоречивы, то все же красноречиво повествуют о больших душевных переживаниях и метаниях царя перед принятием рокового решения… Но вот, в место его униженной ссылки, в место забвения, прибывает посланец от Москвы… Николай II встречает его чуть ли не в штыки, но, побеседовав наедине, вдруг меняет свое отношение.

Впрочем, «комиссар», как оказывается, старый знакомец, более того — царский должник. Должник жизнью, а не чем-нибудь другим. Но мог ли Яковлев доверить высокородному подопечному свою вторую миссию — полуофициальную, известную для Москвы и скрытую от Екатеринбурга? Возможно, беря в учет столь значительный долг — обязанность жизнью (когда-то Николай II заменил флотскому офицеру Яковлеву смертную казнь каторгой), и мог сообщить, что ему поручено доставить бывшего царя в Москву. Зачем? И это мог сообщить. Да и царь, бывший, должен был сам догадаться: не для наград и не для очередного коронования. Кстати, Советская власть уже заявила, что Николай Романов предстанет перед открытым судом народа. Скорее всего, что такой информацией бывший эсер, вступивший в большевистскую партию с нечистыми помыслами, Яковлев (Мячин) поделился с высокопоставленным «узником». Потому-то, не исключено, Николай II с присущей его характеру «византийской хитростью» и произнес на первый взгляд нелепую фразу.

Не берусь читать его мысли и вникать в монаршие думы, а лишь выскажу предположение, что по поводу Брестского мира он, разогревая в себе столь внезапно вспыхнувшую надежду и скрывая от посторонних истинный смысл (третий) яковлевской миссии, тоже иронизировал. Навряд ли «клюнула» на Брестский мир и Александра Федоровна, столь решительно забыв и о тяжелом положении наследника, который чувствовал себя гораздо хуже, нежели это было перед отъездом из Царского Села, и о дочерях, и пожитках, и о преданных слугах, стала готовиться к поездке в числе ограниченного круга сопровождавших царя лиц. А ведь могла и не ехать. Уж ее-то не принуждал «комиссар». Но, тоже с «византийской хитростью» (одна монаршая школа!) заявив, что и на этот раз ее несмышленого муженька смогут обмануть, как и при поспешном отречении от престола, и заставить что-то не то подписать, присоединилась к отъезжавшим… Речь могла идти об отъезде под «иностранное крыло» в сопровождении Яковлева, но теперь уже не только в обман «суверенного Екатеринбурга», не очень-то уважавшего приказы из Москвы, но и последней. Не исключено, что, как бы там ни доказывал Бурцев невозможность николаевской симпатии к немцам вопреки антипатии самого Бурцева к Николаю II, «крылышко» именно было германским. Эту возможность не отрицает Соколов, более того, считает ее единственной, если речь шла именно о спасении царской семьи с помощью русских монархистов. Повод для германской версии дает и сообщение некоторых деталей о Яковлеве, который якобы после помилования его Николаем Александровичем в бытность последнего на монаршем престоле, поскитавшись по Америке, жил в Швейцарии и Германии. Оттуда, из Германии, он возвратился в Россию только после Февральской революции… Нельзя отвергать, что во время своего пребывания в Екатеринбурге, когда увоз царя не состоялся из-за запрета местной власти и мер, предпринятых ею, Яковлев мог встретиться и согласовать осуществление своего неосуществленного плана в будущем с Юровским.

— Абсурд! Полнейший абсурд!

— Ничуть не больший, как рассуждения о том же Юровском следователя Соколова.

— Это какие же такие рассуждения?

— А хотя бы вот такие: «15 июля Юровский нам приказал принести на следующий день полсотни яиц и четверть молока и яйца велел упаковать в корзину…» Дальше Соколов вопрошает: «Для кого Юровский приготовлял 15 июля эти яйца, прося упаковать их в корзину?» Конкретного ответа он не дает, как не уточняет: были те яйца вареными или сырыми, рассчитывались на десяток человек или одного его, Юровского. Получалось по всему, что последний страдал невероятным обжорством, поскольку речь дальше идет о том, как он в одиночку уничтожал содержимое корзины. «Вблизи открытой шахты, — пишет Соколов в книге, — где уничтожались трупы, есть маленькая лесная полянка. Только на ней имеется единственный сосновый пень, весьма удобный для сидения…»

— Да. Отсюда очень удобно было наблюдать, что делалось у шахты. 24 мая 1919 года вблизи этого пня под прошлогодними листьями и опавшей травой я нашел яичную скорлупу. Годом раньше, 15 июля ранним утром, Юровский собирался на рудник и заботился о своем питании.

— Это же надо обладать таким воображением и таким нелогичным мышлением. За год, который прошел после этих событий, кто только не мог сидеть на этом самом пне и уничтожать яйца. Правда, кто-нибудь иной, «по всей видимости», не мог, поскольку Соколов «занес» в Книгу Гиннесса очевидно одного Юровского — пожирателя яиц. Ну а если более серьезно, то нужно было установить хотя бы такую мелочь: покупал ли кто еще, кроме Юровского, в этот день яйца (не обязательно в таком количестве) и не выезжал ли (надо бы в течение года) еще кто-то в указанное место, не трапезничал ли подобной снедью на этом самом пне…

— Но у меня еще есть улики, доказывающие, что здесь был именно Юровский. Я отыскал листки из фельдшерского справочника, который употреблялся, извините, не по назначению…

— После такого обжорства, тоже извините, немудрено. Только здесь бы потребовалось использовать весь справочник, а не отдельный листик. Кстати, как вы могли его отыскать год спустя? Вы же пешком прошли тайгу, знаете, что она из себя представляет. А тут — целый год. Дожди, снег. Что-то растет. Зверье рыщет… И что же, на этих уликах сохранились какие-то пометки Юровского?

— Да. Следы от, извините, переваренной и вышедшей пищи.

— И все? А что-нибудь существенное? Фамилия, инициалы, адрес?..

— А зачем это все? Юровский когда-то был фельдшером, а точнее, врачом-самоучкой. Настоящему профессионалу носить с собой справочник ни к чему, а самоучке — необходимо. Это мог носить при себе только Юровский. Носил, носил, ну а когда приспичило — вырвал страничку. Тут все ясно. Тут никаких сомнений.

— Разрешите не согласиться. Юровский являлся не самоучкой. Он окончил фельдшерские курсы. И это было давно. В материалах следствия нет сведений, что он занимался в последние годы врачебной практикой, зато имеются сведения о его занятиях фотоделом и ремонтом часов. Комиссарская работа тоже не позволяла ему увлечься врачевательством, в том числе и тайным. Но даже если и допустить, что Юровский иногда «позволял» себе подобное, то он, не расставаясь, по утверждению Соколова, со столь ценным пособием, разве позволил бы себе трепать дорогую книжицу, без которой — как без рук? Да еще использовать вот так, тем более летом, в лесу, где подручного материала для подобной цели сколько угодно… Нет, неубедительно все это. По крайней мере в подобных доказательствах не больше смысла, чем в предположении о предварительном сговоре Яковлева и Юровского. Конечно, при условии, что последний разделял позицию эсеров. Двум эсерам договориться не так уж было трудно. Кроме того, многие свидетели утверждали, что как Яковлев, так и Юровский относились к Николаю II с подчеркнутым почтением. В ночь похищения Юровский мог находиться на своей квартире, а не в доме Ипатьева. На внешних постах не стоило особого труда расставить в указанное время надежных людей… Внутренний караул, застигнутый врасплох, сопротивлялся, если и упорно, то недолго. Возможно, что двое из них, наиболее стойких или же известных кому-то из нападавших, были спешно вывезены на кладбище для символического суда «над антихристами» с колом посредине грубой могилы. Остальные убитые могли оставаться и в доме Ипатьева, пока не были обнаружены после похищения царской семьи и похоронены тайно уже своими.

— Абсурд! Трижды абсурд!.. Ведь есть же улики… Челюсть… Отрубленный палец…

— Да, они есть. Но их можно считать уликами как против одной, так и другой сторон. Они могли использоваться для отвода глаз, для увода следствия от истинной версии. Разве подобные улики добыть в то время было так уж тяжело? Трупов хватало. Вот, скажем, в протоколе вскрытия захоронения с «нечистой силой», пригвожденной к небытию колом, у трупа юноши отсутствовали верхние зубы. Имелись ли у него на руках все пальцы, которые, по-видимому, тоже были «тонкими», как пишет о «своей улике» Соколов, из протокола неизвестно. Да и палец из шахты почти что невозможно было сравнивать с каким-нибудь другим. Жильяр об этом заявил довольно однозначно: «…по поводу предъявленного мне отрубленного пальца я затрудняюсь высказаться даже предположительно, так как в настоящем виде палец утратил какие-либо особенности…» Соколов ссылается на «врачебную экспертизу», которая якобы исследовала и челюсть, и палец. Но настоящей экспертизы, увы, не проводилось. Все свелось к взятию показаний свидетелей, внешнему осмотру «улик» и такому же поверхностному поспешному заключению.

— Но Голощекин… Ведь так и не дан ответ, почему он признал за большевиками расстрел царской семьи?

— Он так не заявлял. Он признавался в расстреле одного царя. О такой же участи и семьи различные толки и сообщения появились позже. Уверен — без эсеров здесь не обошлось. А Голощекин что — позер, демагог. И наказания из Москвы за самоуправство он все-таки опасался. Ведь именно екатеринбуржцы, по его наущению, помешали Яковлеву увезти царскую семью. Выходит, взяли на себя единоличную ответственность за ее сохранение. И тут вдруг — она исчезает. Признаться в этом, значит, дать монархистам надежду, ну а Москве — подозрение в причастности к «похищению». Правда, у екатеринбуржцев позже появилось веское оправдание в отношении столкновений с Яковлевым, после того как последний, прихватив некоторые ценные документы, перебежал к врагу. Соколов по этому поводу в своей книге пишет так: «Яковлев был у большевиков их политическим комиссаром на Уфимском фронте. Осенью-зимой 1918 года он обратился к чешскому генералу Шениху и просил принять его в ряды белых войск. Он указывал, что это он именно увозил Государя из Тобольска». Именно поэтому, как с важным свидетелем, знавшим суть дела, белочехи «с ним поступили неразумно», как пишет Соколов, уточняя затем, что Яковлева расстреляли. Соколов «очень торопился» побеседовать с этим важным свидетелем, но не успел. У него выработалось завидное постоянство в подобных случаях «торопиться и не успевать», зато появилась возможность проявить свои экстрасенсорные способности проникновения в «думы и мысли» несуществующих свидетелей…

Но предательство эсера Яковлева обнаружилось значительно позже. Голощекину и К0 осталось взять на себя из двух зол меньшее, как, возможно, им показалось. Они объявили о расстреле царя и спасении семьи. Позже эсеры и монархисты усугубили и дополнили эту версию, которая обрастает фактическими деталями и нелепыми сведениями, как снежный ком, до сих пор.

— Где же царь? Где его семья?

— Не знаю. Может, затерялся их след в тайном схроне до ожидания лучших времен. Может, тогда же их лишили жизни потенциальные соперники на будущий престол (разве такой уж редкий случай в царской династической истории?), хотя не исключено, что имела место и трагедия в доме Ипатьева, но, по всей видимости, не так, как об этом Соколов по секрету рассказал всему свету.

А разве не заслуживает внимания высказанная версия Льва Толстого в отношении несостоявшейся смерти одной из некогда царствующих особ? В гроб положили труп двойника царя, а сам царь, мучаясь причастностью к смерти близких и далеких подданных, ушел в скитания, замаливать грехи. Как знать, возможно, и брел по дорогам Гражданской войны еще один великий грешник, решивший избавить Россию от собственной головной боли, взявший некогда на себя тяжелую и незаконную ношу «помазанника божия», а теперь пытающийся избавиться от нее, точнее, от вины перед людьми за то, что пытался решать все и за бога и за народ. Как знать, не закончил ли свой тяжкий и трагический путь очистительным хождением в народ бывший государь-император Николай II?

Не знаю я всего этого. В одном лишь уверен: трагедия Николая II — это трагедия и всех нас, втянутых с детских пеленок в борьбу за власть. Одни втянулись в эту борьбу ради того, чтобы управлять и повелевать. Другие — чтобы исполнять и подчиняться. Первые для себя. Вторые для других. Но все в этой тяжбе и междоусобице изначально и вечно несчастны. Уверен также в том, что когда жажда власти, как самое страшное зло, погибнет — на земле, в том числе и на Руси, настанут мир и спокойствие.