• Глава 1 Тысяча восемьсот девяносто второй год
  • Глава 2 Ильинское
  • Глава 3 Дисциплина
  • Глава 4 Изгнание
  • Глава 5 Москва
  • Глава 6 Тысяча девятьсот пятый год
  • Глава 7 Убийство
  • Глава 8 Дебют
  • Глава 9 Помолвка
  • Глава 10 Бракосочетание
  • Часть первая

    Самодержавие

    Глава 1

    Тысяча восемьсот девяносто второй год

    Свою мать я не помню. Она умерла при родах моего брата Дмитрия, когда мне было полтора года. Моя мать была греческой княжной Александрой, дочерью короля Георга и королевы Ольги, урожденной великой княжны Российской.

    В 1889 году моя мать, которой тогда было всего восемнадцать лет, вышла замуж за моего отца, российского великого князя Павла. Брак оказался счастливым, но недолгим. В конце третьего года совместной жизни родители гостили в Ильинском, загородной усадьбе великого князя Сергея, брата моего отца, и моя мать, будучи на седьмом месяце беременности вторым ребенком, тяжело заболела.

    Болезнь была так неожиданна и внезапна, что к матери не успели привезти врачей и вверили заботам старой деревенской бабки-повитухи. Когда наконец приехали врачи, она уже находилась в состоянии комы, вывести из которого ее так и не смогли. Через шесть дней она родила ребенка и умерла.

    Ее смерть в возрасте двадцати одного года привела всю семью в подавленное состояние, траур по ней был по всей России. Местные крестьяне собирались толпами; они подняли ее гроб на плечи и несли ее до железнодорожной станции около 13 километров. Это было похоронное шествие, которое походило больше на сопровождение молодой невесты, которую приветствуют на протяжении всего пути: везде, где проносили гроб, были цветы.

    Мою мать обожали все, кто ее знал. Благодаря оставшимся после ее смерти фотоснимкам я вижу, что она была красива. Черты лица некрупные и тонкие; овал лица по-детски мягок; глаза большие и немного печальные; и весь ее облик дышит нежностью и очарованием.

    Мой брат, появившийся на свет, был таким маленьким, таким слабым, что никто не надеялся, что он выживет. Его рождение прошло почти незамеченным из-за горя и сумятицы, вызванной безнадежным состоянием моей матери. Моя старая няня-англичанка рассказала мне, что нашла новорожденного младенца кое-как спеленутого среди каких-то одеял на стуле, когда бежала узнать о состоянии моей матери. Только после смерти мамы на Дмитрия стали обращать внимание.

    В то время инкубаторы для младенцев были редкостью. Его завернули в вату и положили в колыбель, согреваемую при помощи грелок. Дядя Сергей собственноручно купал его в отварах трав, которые прописали доктора, и ребенок начал набирать силу и расти.

    Его и меня оставили в Ильинском на несколько месяцев, пока не решили, что он достаточно окреп для переезда, – тогда и привезли домой, в Санкт-Петербург, где нас ожидал отец.

    Все это, конечно, проходило мимо моего сознания и было рассказано мне уже впоследствии. Что касается моих собственных воспоминаний, то первое, несомненно, переносит меня в тот день, когда я в возрасте около четырех лет стою на сиденье черного кожаного кресла и позирую для фотографа. Помню, как накрахмаленные складки моего белого платья царапали мне руки и как скрипел шелк пояса. Моя голова была как раз на уровне спинки кресла, на которое фотограф поставил меня, и в туфельках с шелковыми помпонами я стояла на леопардовой шкуре.

    Дмитрий и я жили с отцом в Санкт-Петербурге во дворце у Невы. Прямоугольный, огромный, он был выстроен в неопределенном стиле неопределенной эпохи; его разные части и крылья окружали просторный внутренний дворик. Из окон на фасаде второго этажа открывался широкий вид на Неву, который летом оживлялся плавающими по реке кораблями.

    Дмитрий и я жили с нашими нянями и слугами в покоях на втором этаже. Эта анфилада комнат, наши детские владения, была совершенно изолирована от остальной части дворца. Это был наш собственный мирок, в котором «правили» наша английская няня Нэнни Фрай и ее помощница Лиззи Гроув.

    Они привезли с собой в Россию все обычаи своей родной страны. Они установили в детской свои собственные понятия и принципы и имели абсолютную власть не только надо мной и моим братом, но и над бесчисленной свитой русских горничных, лакеев и нянек.

    До шестилетнего возраста я едва могла выговорить слово по-русски – ближайшее окружение и члены семьи разговаривали с нами по-английски.

    Отец обычно поднимался наверх два раза в день, чтобы повидать нас. Его любовь к нам была глубокой и нежной, и мы знали это, но он никогда не проявлял по отношению к нам внезапно нахлынувшую нежность и обнимал нас только тогда, когда желал нам доброго утра или спокойной ночи.

    Я его обожала. Каждый миг, который я могла быть с ним, был радостным, и, если по какой-либо причине день проходил, а мы с ним не виделись, я испытывала настоящее разочарование.

    В то время он командовал Императорской конной гвардией. Отчетливее всего я вспоминаю его в парадном мундире этого полка, поистине великолепном: белом с золотыми галунами, позолоченный шлем был увенчан императорским орлом.

    Мой отец был высок, худ и широкоплеч. У него была маленькая голова и округлый лоб, слегка сжатый у висков. Ступни удивительно малы для такого крупного мужчины, а руки отличались такой красотой и изяществом, каких я ни разу не видела у других людей.

    Он обладал поразительным очарованием. Каждое слово, движение, жест несли на себе отпечаток исключительности. Всякий, кто к нему приближался, ощущал его притягательность. И это качество сохранилось навсегда, так как с возрастом его утонченность не утратилась, веселость не иссякла, а сердце не наполнилось горечью.

    Его остроумие рождало иногда невероятно прелестные выдумки, которые он отстаивал до конца. Например, однажды в Пасху он ловко подложил под нашего ручного зайца обычное куриное яйцо и заставил нас поверить в то, что снес его наш любимец.

    В Рождество он был особенно веселым, и оно становилось кульминацией всего года. За несколько дней привозили и устанавливали елки. Затем двери огромного зала для приемов закрывались, и мы чувствовали вокруг едва ощутимые загадочные приготовления. Тогда – и только в это время – сонное спокойствие громадного дворца нарушалось, и в нем воцарялось восхитительное и счастливое возбуждение.

    По мере приближения сочельника наше волнение достигало такого накала, что няням требовалась вся их бдительность, чтобы не дать мне и Дмитрию украдкой заглянуть за эти закрытые двери. Для того чтобы успокоить, они брали нас кататься, но рождественские огни, убранство и веселое, праздничное настроение людей, которые толпились вокруг нашей кареты на улицах, возбуждали нас еще больше.

    Наконец наступил тот самый момент. Когда мы были уже одеты, за нами приходил отец, подводил к закрытым дверям зала для приемов и делал знак – электрические огни в большой комнате вдруг гасли, двери распахивались. Перед нашими зачарованными взглядами в этой огромной темной комнате появлялись волшебные деревья, сияющие огнями свечей. Наши сердца замирали, и, дрожа, мы входили в зал вслед за отцом. Он вновь делал знак – темнота исчезала, вдоль стен появлялись столы, накрытые белой скатертью, на которых лежали подарки.

    Наш первый взгляд, брошенный на эти столы, наша первая робкая и восторженная попытка увидеть все сразу – никакая радость, испытанная мной в последующие годы, не может сравниться с той!

    После того как нам было позволено робко приблизиться, жадно и с восторгом рассмотреть наши сокровища, наставала очередь других домочадцев получать подарки. Приближенные моего отца, жившие во дворце: его адъютанты, дворцовый управляющий с женой, наши няни и слуги – все выходили получать свои рождественские подарки, которые были сложены на отдельных столах и помечены именами.

    У нашего отца был свой стол для подарков, на котором собиралось необыкновенное разнообразие с любовью сделанных подношений, которую только можно себе представить. В течение нескольких месяцев мы с Дмитрием были заняты вышиванием, создавая с великим старанием, но невероятно дурного вкуса такие «произведения искусства», как подушечки, перочистки и обложки для книг, чтобы одарить его ими.

    Когда мы стали постарше, отец упросил нас оставить вышивание ради него. После этого мы копили деньги и с большим волнением покупали в магазинах такие же бесполезные и уродливые предметы, которые из сентиментальности нельзя было выбросить, так что год за годом они копились, бесполезные и ужасные на вид, в недрах шкафов.

    Когда свечи на елках доживали свою недолгую жизнь, наступало время, когда наш отец зажигал фейерверки, что всегда делал с большим удовольствием. Однажды он взорвал шутиху так близко от меня, что на мне загорелось платье. Пламя быстро потушили, но я была очень напугана.

    Вечером нас, уставших от дневных волнений, но совершенно счастливых, укладывали в постель, и мы брали с собой на выбор какую-нибудь игрушку, полученную в подарок. Только одно обычно опечаливало меня: каждый сочельник после нашего праздника отец покидал нас, чтобы провести оставшиеся праздничные дни с дядей Сергеем и тетей Эллой в Москве. Его отсутствие оставляло в моем сердце пустоту, которую не могли заполнить даже самые прекрасные подарки.

    Мало кому было позволено навещать нас. Когда во дворце были гости, нам не разрешали спускаться вниз. Различные члены императорской семьи время от времени, подчиняясь чувству долга, посещали нашу детскую. Они наблюдали, как мы играем, обменивались несколькими репликами с Нэнни Фрай и быстро уходили. Кое-кто из адъютантов моего отца иногда навещал нас, особенно барон Шиллинг. Его мы особенно любили. Когда он умер в молодом возрасте от скоротечной чахотки, я отчетливо помню свое смятение и чувство потери, так как впервые мне пришлось столкнуться со смертью, загадочным переходом в другое состояние и исчезновением живого человека.

    Однажды, когда мы ели хлеб с молоком, наш отец, который никогда прежде не посещал нас в это время, вошел в детскую, сопровождая светлобородого великана. Я смотрела на него с открытым ртом, когда нас попросили попрощаться с ним, объяснив, что это наш дядя Саша (старший брат моего отца), император Александр III. Это было в первый и последний раз, когда я его видела. Некоторое время спустя, когда няни одевали нас в красные плюшевые пальтишки, чтобы ехать кататься, кто-то пришел и сказал Нэнни Фрай, что мы не должны надевать эти пальто, потом объяснили, что Александр III умер.

    Весной следующего, 1896 года отец привез нас в Москву, где собрались члены нашей семьи со всех уголков Европы на коронацию моего двоюродного брата Николая П. И хотя я была еще очень мала – мне едва исполнилось шесть лет, – прекрасно помню некоторые события того времени. Дмитрия и меня сначала отвезли в Ильинское, во дворец нашего дяди Сергея, находившийся за пределами Москвы. Затем отец решил, что я достаточно взрослая, чтобы присутствовать на церемонии коронации, и жаль лишать меня зрелища, которое я буду помнить всю жизнь и которое оказалось последней такой церемонией в истории нашей страны. Меня отправили в Москву вместе с Нэнни Фрай, и я с дядей Сергеем провела несколько дней во дворце генерал-губернатора.

    В день коронации меня отвезли в Кремль, и из окна я видела, как царский кортеж покинул Успенский собор и пересек внутренний дворик. Рядом с великой княгиней Ольгой на великолепное зрелище смотрела, мигая глазками, сидящая на руках у няни старшая дочь императора. Ей было всего лишь несколько месяцев в то время, и она была удивительно некрасива: голова слишком велика для маленького тела.

    Отчетливей всего я помню момент, когда император и две императрицы, его мать и его супруга, вышли из церкви каждый под своим балдахином, украшенном страусовыми перьями, которые несли придворные сановники. Это было великолепно. Там, позади императора, находился мой дядя Сергей, а позади молодой императрицы – мой отец!

    На коронацию приехали многочисленные монархи и иностранные принцы, представляющие свои правительства или связанные узами брака с нашей семьей; московские дворцы были полны родственников. Дядя Сергей несколько раз брал меня с собой, когда наносил визиты.

    Один такой визит я особенно хорошо запомнила из-за своего отвратительного поведения. Это было за чаем у моей бабушки, Ольги Греческой. Она налила мне в чашку капельку чая и добавила кипяченого молока, покрытого пенкой. В том возрасте я терпеть не могла кипяченое молоко. Бабушка, видя, что я не притрагиваюсь к своему «чаю», спросила меня о причине. Я ей ответила. Бабушка взяла чашку и попыталась заставить меня пить. Я оттолкнула от себя чашку так грубо, что молоко выплеснулось ей и мне на платье и разлилось по всей скатерти. Дядя Сергей рассердился. Все остальные засмеялись, даже моя бабушка, но меня охватил стыд, и уезжала я из этого дома злая и униженная.

    Через несколько дней я возвратилась в Ильинское, где оставался брат с моим юным дядей, Христофором Греческим, который был старше меня всего лишь на два года. После окончания церемонии коронации новые император и императрица приехали в Ильинское, чтобы погостить у моих дяди и тети. Они приехали в сопровождении ближайших родственников. Нас, детей, вывезли из Ильинского, и мы провели эту неделю в другом загородном дворце дяди Сергея – в Усове.

    Для празднеств, сопровождавших восхождение на престол молодого императора и императрицы, были сделаны внушительные приготовления. Но все испортило страшное несчастье на Ходынском поле, где должна была проходить раздача подарков людям. Толпа была значительно больше, чем ожидалось, и плохо организованный отряд полицейских не смог поддерживать там порядок. Толпа смела будки, из которых должны были выдавать подарки. Тысячи людей погибли и были покалечены в панической давке и последовавшем за этим стихийном массовом бегстве.

    В придворных кругах об этом несчастье мало говорили, но я слышала замечание о том, что во время недели, последовавшей за коронацией, император, императрица и другие гости Ильинского, казалось, пребывали в состоянии печали и дурных предчувствий. Наверное, все, не высказывая этого вслух, считали трагедию дурным знаком в самом начале нового правления.

    Глава 2

    Ильинское

    Гости, прибывшие на коронацию, уехали. Мы вновь оказались в Ильинском, погруженные в рутину сельской жизни. Мы с Дмитрием всегда проводили там лето вместе с дядей Сергеем и тетей Эллой.

    У них никогда не было своих детей. Их отношение друг к другу отличалось подчеркнутой нежностью, которая покоилась на том, что моя тетушка спокойно принимала решения моего дяди по всем вопросам, серьезным и не очень. Гордые и застенчивые, оба они редко демонстрировали свои истинные чувства и никогда не шли на доверительные разговоры.

    Обращенная после замужества в православную религию, моя тетушка с каждым годом становилась все более набожной и проявляла все больший интерес к ее формам и обрядам. И хотя сам дядя Сергей был религиозным человеком и добросовестно соблюдал все православные обряды, он с беспокойством относился ко все большей сосредоточенности жены на духовной сфере и в конце концов расценил ее как чрезмерную.

    Он обращался с ней скорее как с ребенком. Я полагаю, что она была обижена таким отношением и очень хотела быть лучше понятой, но все выглядело так, как будто она все глубже и глубже погружалась в себя в поисках духовного прибежища. Казалось, ее отношения с моим дядей никогда не были очень близкими. Они встречались обычно только за едой и днем избегали находиться наедине друг с другом. Но до последнего года их совместной жизни спали в одной огромной постели.

    Мой дядя, великий князь Сергей, был неповторимой личностью, и его характер до самого дня его ужасной смерти оставался для меня непостижимым. Четвертый сын императора Александра II в 1891 году был назначен своим братом Александром III генерал-губернатором Москвы и продолжал оставаться им при новом правителе. Он обладал на этом посту огромной властью и влиянием, и его преданность своему долгу была абсолютной. Даже находясь за городом на отдыхе, он постоянно принимал курьеров из Москвы и давал аудиенции.

    С ранней юности дядя Сергей и мой отец очень любили друг друга, и дядя был глубоко привязан к моей матери. Ранняя смерть, которая, как я уже говорила, постигла ее в Ильинском, навсегда оставила у него чувство тяжелой утраты. Он приказал, чтобы в комнатах, где она провела свои последние часы, все оставалось так, как было при ее жизни, приказал запереть их и до конца жизни хранил ключ от них, не позволяя никому входить туда.

    Он был так же высок, как и мой отец. Как и у моего отца, у него были широкие плечи при чрезмерной худобе. Он носил небольшую тщательно подстриженную бородку. Его густые волосы были коротко острижены и причесаны так, что не лежали, а словно стояли на голове. Для него характерно было держаться прямо, с поднятой головой и выпятив грудь, при этом его локти были прижаты к бокам, и он поигрывал перстнем, обычно надетом на мизинец.

    Когда он был раздосадован или сердит, его губы сжимались в жесткую прямую линию, а глаза превращались в маленькие холодные светлые точки. Холодным и непреклонным его называли не без причины, но по отношению к Дмитрию и ко мне он проявлял почти женскую нежность. И, несмотря на это, он требовал от нас так же, как и от всех домашних или свиты, безусловного, строгого послушания. Дом, крестьянские хозяйства, все служебные дела и малейшие подробности нашей личной жизни – все это он считал своей непреложной обязанностью и руководил всем этим, не допуская ни малейшего противоречия своему даже самому незначительному решению. Склонный к самоанализу, чрезвычайно неуверенный в себе, спрятавший внутрь свое собственное «я» и порывы чрезмерной чувствительности, он поступал исключительно в соответствии с установленными правилами поведения и монархическими убеждениями. Те немногие, кто хорошо его знал, были глубоко преданы ему, но даже близкие боялись его, Дмитрий и я тоже его побаивались.

    Он по-своему глубоко любил нас Он любил, когда мы были рядом, и посвящал нам большую часть своего времени. Всегда ревниво относился к нам. Если бы он знал, до какой степени мы любим своего отца, это свело бы его с ума.

    Тетя Элла, старшая сестра молодой императрицы, была одной из самых красивых женщин, которых я когда-либо видела: высокая, стройная блондинка с чертами лица исключительного изящества и чистоты; у нее были серо-голубые глаза с коричневым пятнышком на одном из них, эффект от ее взгляда был необыкновенный.

    Даже живя за городом, моя тетя много времени и внимания уделяла своей внешности. Фасоны своих платьев она обычно придумывала сама, делая наброски и раскрашивая их акварелью, разрабатывала их с тщательностью и носила с особым искусством, отличающим ее особую манеру. Мой дядя, с его страстью к драгоценным камням, дарил их ей во множестве, так что почти к каждому туалету у нее был сочетающийся с ним гарнитур.

    В продолжение всего нашего раннего детства – по существу, в течение всей жизни нашего дяди – тетя Элла не проявляла никакого интереса ни к нам, ни к чему-либо, что имело к нам отношение, и старалась видеть нас поменьше. Казалось, ее даже обижало наше присутствие в доме и явная любовь к нам дяди. Бывало, она говорила мне вещи, которые ранили меня.

    Я вспоминаю один из таких моментов, когда она, одетая для загородной прогулки, казалась мне особенно красивой. На ней было простое платье из белого муслина, но ей по-новому уложили волосы: они были свободно собраны сзади при помощи банта из черного шелка – эффект был прелестный. Я воскликнула: «Ой, тетушка, вы выглядите как маленький паж на картинке волшебной сказки!» Она обернулась к моей няне и без следа улыбки сказала сухим, резким тоном: «Фрай, вы все же должны научить ее не делать людям замечаний личного характера». И ушла, подняв голову.

    Одевания к обеду становились настоящей церемонией, требующей много времени. Горничные, смотрительница гардероба – собирались все. Батистовое белье, отделанное кружевом, лежало наготове в корзине, обитой изнутри розовым атласом. Тазики были наполнены горячей водой, ароматизированной вербеной. В ванне плавали розовые лепестки.

    В то время в России вряд ли можно было купить косметику. Полагаю, что моя тетя никогда в жизни не видела румян, а пудрой пользовалась очень редко. Макияж был искусством, почти не известным ни российским дамам того времени, ни даже княжнам. Тетя Элла сама делала себе лосьон для лица из смеси огуречного сока и сметаны. Она никогда не позволяла летнему солнцу коснуться кожи, защищая ее всякий раз, когда выходила на улицу, густой шелковой вуалью и зеленым шелковым зонтиком.

    После того как горничные и другие слуги снимали с нее верхнее дневное платье, тетя закрывалась в своей туалетной комнате. Свита ждала, разложив аккуратными стопками выбранные чулки, туфли, нижние юбки и остальные замысловатые предметы одежды того времени. Из соседней комнаты можно было услышать плеск воды. Только после того как тетя заканчивала принимать ванну и надевала корсет, она открывала дверь. Тогда к ней быстро приближались горничные, у каждой из которых были свои функции.

    Пока тетю одевали, она внимательно себя рассматривала, обычно с удовольствием, в высоком трехстворчатом зеркале, установленном так, что она видела себя со всех сторон. Последние поправки она вносила собственными руками. Если наряд не удовлетворял ее во всех мелочах, то его снимали, и она требовала другой, к которому относилась с тем же неизменным вниманием.

    Одна из горничных укладывала ей волосы. За своими ногтями она ухаживала сама. Они были любопытной формы, очень плоские и тонкие, и загибались над кончиками пальцев.

    И вот маникюр закончен, а платье на вечер надето – теперь я должна была сыграть свою роль в этих ритуалах. Моя тетя говорила, какие драгоценности она намеревается надеть, а я шла к ее футлярам с драгоценностями – их количество можно было сравнить чуть ли не с витриной ювелирного магазина – и приносила ей то, что она выбрала.

    Вскоре мой дядя с привычной точностью стучался в дверь, чтобы сказать, что ужин готов. Оба целовали меня и затем исчезали, отправив меня и Дмитрия спать, так как мы ужинали раньше.

    Однажды вечером в один из тех давних дней я увидела свою тетю в бальном платье с парчовым шлейфом – она была ослепительно красива и величественна в сверкающих драгоценностях. Онемев от такого зрелища, я встала на цыпочки и запечатлела поцелуй, полный любви, на ее белой шее сзади, прямо под великолепным тяжелым ожерельем из сапфиров. Она ничего не сказала, но я увидела ее холодный, тяжелый взгляд, который буквально заморозил меня.

    Только однажды в те далекие дни я все-таки увидела ее лицо, когда она не следила за выражением своих глаз. Заразившись дифтерией, я лежала в Ильинском безнадежно больная, с огромной температурой, в забытьи, в плену каких-либо сказочных видений, которые отвлекали меня от моих страданий. В моем дремлющем мозгу возникали яркие, милые, увлекательные картинки. Трещины и пятнышки на потолке превращались в бесконечно разнообразные рисунки и камеи на мягком сером фоне. Вот замок с башнями и подъемными мостами надо рвом, заполненным водой; вот кавалькада, выезжающая из ворот, а это рыцари с соколами на запястьях и всадницы в длинных платьях, шлейфы которых волочились по земле в пыли. Потом появлялось озеро, по которому плавали легкие парусные корабли. Я видела очертания островов, на которых росли высокие деревья, облака, проплывавшие по небу. В какой-то миг мне показалось, что я вижу высокую решетку, за которой посреди прекрасного сада, полного цветов, стоит великолепный дворец. Хлопчатобумажные драпировки рождали фантастические картины.

    Все, что я видела, было так живо и чарующе, что я не хотела, чтобы со мной рядом кто-то находился, – при приближении любого человека видения исчезали, после таких восхитительных грез мгновения ясного сознания возвращали боль и печаль. Ночью я спала мало и плохо, голова была тяжелой, горло заложено, в ушах стоял звон, который, казалось, издавал рой невидимых мух. С одной стороны в игровой комнате горел ночник, и время от времени к моей постели приближалась белая тень.

    Однажды, услышав звук шагов, я сквозь полуприкрытые веки увидела тетю, склонившуюся надо мной. Выражение ее лица поразило меня: она смотрела на меня со смешанным любопытством и тревогой. Впервые в своей жизни я видела ее лицо расслабленным и естественным. Как будто я неосторожно проникла внутрь ее души.

    Я шевельнулась, и ее лицо вновь приобрело обычное выражение. Прошли годы, прежде чем мне опять довелось увидеть ее лицо без привычной маски.


    Тем не менее, могу сказать, что самые прекрасные, самые радостные воспоминания моего детства связаны с Ильинским. Для меня это место, где родился Дмитрий и где мы вместе росли. Это наша маленькая страна посреди огромных просторов России, и она навсегда останется той крепкой нитью, которая связывала меня с нашей родной землей.

    Имение было немногим больше 1000 гектаров, граничило с Москвой-рекой и находилось приблизительно в 60 километрах от Москвы. В нем не было ничего от тех великолепных поместий, которыми владели многие великие русские фамилии до бедствий революции. Оно было скромным и, наверное, поэтому имело большее очарование.

    Мой дядя унаследовал Ильинское от своей матери, императрицы Марии, которое в последние годы жизни служило ей убежищем от утомительных церемоний придворной жизни.

    Дом был квадратным, сделанным из старого дуба. Он был невелик, с небольшим количеством комнат, не имевшим каких-либо претензий на определенный стиль. По всему парку были разбросаны коттеджи для гостей и свиты.

    Парк был главным очарованием этого места. В отдалении он граничил с рекой, а через парк пролегали подъездные аллеи.

    Это имение не приносило дохода. Напротив, дядя Сергей тратил огромные деньги на его содержание. Каждый год у него возникала новая прихоть: то он покупал племенных коров – особую, по-моему, швейцарскую породу светло-бежевого цвета, по крайней мере, я такой никогда не видела больше; он любил красивых лошадей и достал арденнского жеребца, единственного в России. Он все время занимался каким-нибудь строительством: в этом году это была новая школа, в следующем – расширялись теплицы и так далее. В его хозяйстве было прекрасное стадо голштинских коров и аккуратные птичники, которыми мой дядя особо интересовался, а также были фруктовые сады, огороды и большие поля цветов, выращиваемых для дома.

    Домашняя челядь и свита моего дяди были столь многочисленны, что каждый переезд на лето в Ильинское напоминал переселение целой деревни. Когда мы организовывали праздники для детей этих людей, нам всегда приходилось рассчитывать более чем на триста человек. У моей тети в услужении находились три женщины и одна портниха, не считая горничных. Всеми этими людьми руководила смотрительница гардероба. Ее обязанностью было следить, чтобы апартаменты содержались в порядке, нанимать служанок, делать закупки, оплачивать счета портных и модисток, хранить ключи от шкатулок с драгоценностями.

    У моего дяди было три или четыре камердинера, которые работали посменно: по неделе каждый. Мужская обслуга: ливрейные лакеи, судомойки, фонарщики и другие – находилась под началом главного управляющего. Конюшня вместе с кучерами, конюхами и грумами была поручена человеку, который только этим и занимался.

    Железнодорожная станция, с которой приезжали в Ильинское, называлась Одинцово, и в тот момент, когда ты ступал на небольшую платформу, тебя поражала особая атмосфера этого места. Кучер нашей кареты, бочком примостившийся на своем сиденье, был на своем месте; в одной руке он держал вожжи, при помощи которых управлял тремя лошадьми, а другой приподнимал свою небольшую круглую фетровую шляпу, которую оживляли павлиньи перья. Поверх белой шелковой рубахи на нем была надета безрукавка из темно-синей ткани, подогнанная по фигуре, и повязан широкий кушак из белой шерсти, концы которого лежали у него на коленях. Когда мы занимали места в карете, он надевал шляпу. Его аккуратно смазанные волосы были подстрижены и прикрывали затылок.

    Он раскидывал руки, взмахивал вожжами. Лошади трогались. Они проезжали шагом огороженное пространство перед станцией и небольшую деревушку, затем наш кучер, слегка наклонившись вперед, подстегивал их, и они неслись во весь опор. Коренная лошадь шла рысью, качая большим хомутом; по бокам галопом шли пристяжные, опустив головы и изогнув шеи. Из кареты можно было увидеть их блестящие зады, гривы и длинные хвосты, летящие в пыли, поднятой копытами. Весело звенели колокольчики на упряжи. Прямая песчаная дорога проходила мимо полей. Пшеница, еще незрелая, была так высока, что доставала до кареты. Теплый ветерок волновал колосья, и по полю пробегали длинные волны.

    Миновав сосновый лес, карета выезжала на широкий луг, с которого через реку, бегущую внизу и поэтому еще невидимую глазу, можно было различить крышу Ильинского, утонувшую в кронах деревьев.

    В конце луга кучер осторожно придерживал лошадей, чтобы проехать по деревянному мосту, который из-за частых наводнений был плавающей конструкцией. Копыта громко стучали по доскам, и лошади шумно дышали.

    Теперь мы медленно проезжали деревню. Грязные дети, одетые в короткие, не по росту, рубашонки, играли в пыли. Перед трактиром стояли крестьянские упряжки; лошади были привязаны к поилке, сделанной из выдолбленного ствола дерева. Короткая трава перед домами была смешана с грязью и утоптана животными.

    Слева находилась церковь с зеленой крышей, и сразу за ней – широкие деревянные ворота Ильинского, распахнутые, чтобы принять нас.

    Теперь кучер поворачивал медленно, чтобы не задеть колесами за столбы при въезде, и мы попадали в прекрасную аллею, обсаженную четырьмя рядами огромных лип. В конце ее стоял дом, купающийся в потоках солнечного света. Мой дядя, облокотившись на перила балкона над входом, улыбался нам. Кучер одним движением локтей резко останавливал тройку лошадей. Слуги в белых ливреях сбегали по ступенькам, чтобы помочь нам выйти из кареты. Все они были рады вновь увидеть нас, считая детьми этого дома. И в полутьме передней, влажной и душной от сладкого запаха цветов, мой дядя заключал нас в свои нежные объятия.

    «Наконец-то вы здесь! – говорил он, подавая руку нашей гувернантке, присевшей в реверансе. – Идите в ваши комнаты».

    По длинному коридору он вел нас в нашу большую комнату для игр, которая выходила на небольшую террасу. Прелестная свежесть царила в этой комнате, защищенной от солнечных лучей большим балконом второго этажа. Моими были две комнаты слева от игровой, а Дмитрия – две комнаты справа.

    Когда мы болтали с дядей Сергеем, стараясь рассказать ему все сразу, выходила наша тетя и спокойно наклонялась, чтобы обнять нас, в то время как мы хватали ее руки, чтобы их поцеловать. Даже по отношению к ней в эти моменты воссоединения наши сердца были переполнены, и мы не сомневались, что этот дом был как будто нашим собственным. Так желал наш дядя, и у тети было время, чтобы привыкнуть к этой мысли.


    Каждое утро перед завтраком мы вместе с дядей совершали обход хозяйства. Сначала останавливались у загонов для скота и выпивали по стакану теплого парного молока. Потом мы шли посмотреть на кур, важно разгуливавших по огороженному дворику, и собирали свежие яйца, которые приберегались для нас.

    После прогулки мы обычно пили кофе на большом балконе. Здесь к нам присоединялась тетя после своей часовой прогулки в одиночестве. Дядя читал газету, а тетя – английские иллюстрированные журналы или французские журналы мод. Она вырезала из них то, что привлекало ее внимание, и коллекционировала эти картинки в альбомах, чтобы использовать их при рисовании эскизов для своего гардероба.

    После этого начинались уроки, которые длились до одиннадцати часов. Когда нас отпускали, для игр мы обычно выбирали тень деревьев или берег реки, а когда стали старше, часто ходили купаться. На берегу реки у нас была своя небольшая кабинка среди камышей; в ней было только одно помещение. Источенные червями, скользкие ступени вели в воду. Мы раздевались по очереди и спускались к реке, которая не была ни чиста, ни глубока. Справа от кабинки было подобие пляжа из мелкого песка; здесь лежали деревенские коровы, растянувшись на солнышке. С этой отмели доносилось их мычание, блеяние овец и крики деревенских детей, которые купались вместе со своими животными. В этих криках, слышных вдалеке, я вновь ощущаю всю атмосферу Ильинского летом. Когда я закрываю глаза жарким июльским днем, мне кажется, что я все еще слышу их.

    После купания мы спешили возвратиться в дом, чтобы подготовиться к обеду, так как мой дядя неукоснительно придерживался строгого расписания в таких вопросах, и минутное промедление влекло замечания и даже наказания. Ели мы много, а для кофе переходили либо на террасу, примыкающую к столовой, либо на балкон моей тети.

    За столом меня сажали рядом с дядей, а Дмитрия рядом со мной. Если были гости, один из них всегда оказывался моим соседом, а дядя обращал внимание на то, как я веду беседу. Мне строго выговаривали и часто наказывали, если я не находила темы для разговора. За обедом у нас никогда не было меньше пятнадцати – двадцати человек. Для нас это были самые тягостные минуты дня.

    Закончив пить кофе, дядя уходил в свою комнату на послеобеденный отдых; он дремал, вытянувшись в кресле и положив ноги на стул, покрытый газетой, чтобы не испачкать его ботинками. Тетя спускалась в сад и устраивалась в тени крытой террасы, где всегда было прохладно. Здесь она немного рисовала или просила кого-нибудь почитать ей вслух, пока она вместе с другими дамами занималась вышиванием. Книги, которые они читали, вероятно, были несерьезными, так как я никогда не забуду те трудности, которые испытывала тетя, читая «Записки из Мертвого дома», – это была ее первая попытка понять Достоевского. Она не достаточно хорошо знала русский язык, чтобы прочесть его самостоятельно, так что ей читала вслух одна из ее дам. Страх моей тети перед слишком реалистичными подробностями был так велик, что она никому не позволяла присутствовать при этом чтении!

    Она не восхищалась французской литературой. Однажды она мне сказала, имея в виду человека, чей образ жизни находила несколько легкомысленным, что именно французские романы в желтых обложках испортили ее. В этот период она читала только английские книги и весьма тщательно отбирала авторов.

    Прежде чем уйти в свою комнату после обеда, дядя отдавал распоряжения относительно того, как будет проведена вторая половина дня. Это он решал совершенно один, никогда не советуясь с женой. Мы, дети, имели в своем распоряжении несколько пар пони и мулов. Дядя Сергей всегда точно указывал, каких животных следует запрягать и в какую карету. Иногда случалось так, что в последнюю минуту по той или иной причине его распоряжения нельзя было выполнить, а так как никто не осмеливался побеспокоить его во время послеобеденного отдыха, то тетя сама брала на себя ответственность за изменения в приготовлениях. Когда дядя обнаруживал это, он сердился и делал резкие замечания жене.

    Во время его отдыха дом погружался в глубокую тишину; только когда день уже начинал клониться к вечеру, жизнь в доме вновь входила в свое русло. Тогда становилось слышно, как кони бьют копытами перед домом, скрипят колеса карет и звенят колокольчики. Мы с Дмитрием отправлялись на прогулку в небольшом низком экипаже, запряженном мулами, в сопровождении главного конюха. Мы спорили о том, кому достанется право держать вожжи, и когда они оказывались в руках, не так-то легко было с ними расстаться. Изредка дядя отправлялся с нами; тогда нам приходилось хорошо себя вести. Иногда мы приезжали, чтобы попить чаю с пирожными у соседей, особенно у Юсуповых, которые всегда были большими друзьями нашей семьи. У них было два сына, Николай и Феликс, старше нас на несколько лет.

    Такие поездки были часты летом, но осенью они были, как правило, просто невозможны из-за дорог, которые становились непроезжими для больших карет в плохую погоду. Мы всегда ездили одними и теми же маршрутами; они становились настолько знакомыми нам, что мы могли подробно описать каждый. Ландшафт был везде одинаковым, простым, но вызывающим улыбку: большие пшеничные поля, луга, поросшие мягкой травой, колокольчиками и маргаритками; сосновые леса, березовые и дубовые рощи; несколько деревень, которые всегда были похожи одна на другую своими деревянными лачугами.

    Когда в середине лета созревали ягоды, мы ходили собирать их в глубь огромного парка, а после дождя отправлялись, бывало, по грибы. Мы знали каждый уголок, где они росли.

    По грибы ходили и крестьяне, так что необходимо было охранять парки, если они были частными владениями. Несмотря на все угрозы, искушение было слишком велико: в рощах мы часто видели разноцветные платки крестьянок и слышали, как они убегают при нашем приближении.

    Погода стояла почти всегда одинаковая: сухая, спокойная и прекрасная. Но случались ужасные грозы, которые иногда в течение дня или двух сопровождались почти тропическими ливнями. Особенно часто это случалось ночью, и тогда дом сотрясали ужасающие раскаты далекого грома. Испуганная, боящаяся закрыть глаза, слишком гордая, чтобы позвать няню, которая спала рядом, я вылезала из постели, подходила к окну, поднимала штору и выглядывала наружу. Затем сверкала молния, резкая и белая, разрывая на части небо, вдруг ставшее зеленым, и сразу же за этим – мрак, непроглядный и вселяющий страх. Темнота, напряженное чувство ожидания грозы становились все более и более мучительными. Словно над всей землей нависла катастрофа.

    Наконец, падали первые капли дождя, пробивавшие листву и шлепавшие по земле громко и тяжело. Воздух становился не таким тяжелым. Вскоре начинался ливень; в темноте я слышала, как из водосточных труб бегут небольшие ручейки. Во вспышках молний на фоне зеленоватого неба я видела искаженные силуэты деревьев.

    Как правило, на следующий день небо было вновь спокойным, а в воздухе разливался особый аромат, легкий и восхитительный. Свежевымытые листья блестели, трава была мокрой, вода в реке взбаламучена, а песок на дорожках исчерчен небольшими бороздками.

    Время от времени случались праздники, нарушавшие очаровательное однообразие нашего существования. 5 июля были именины дяди – День святого Сергия. Он организовывал лотерею для крестьян и слуг имения. Гости, прибывающие большей частью накануне вечером, заполняли небольшие летние домики в парке. Утром все шли на церковную службу. Затем следовал легкий обед, на котором присутствовали приходские священники, местные власти и соседи.

    После обеда начиналась лотерея. Это проходило в поле. Было очень жарко, огромные тучи пыли клубились над пестрой толпой. Военный оркестр играл вальсы и польки. Дядя, элегантный и свежий в своем летнем белом мундире, ходил среди толпы и заговаривал то с одним, то с другим. Ни один гость не осмеливался вернуться в дом до того, как дядя подаст сигнал. Когда вытягивали последний лот, дядя и тетя в сопровождении друзей возвращались по тропинке в дом. С видимым облегчением женщины позволяли себе упасть в плетеные кресла, стоящие вокруг стола, накрытого к чаю под деревьями. Это был очень утомительный день для всех.

    В конце июля был Ильин день, приходской праздник и в то же время праздник нашей деревни. За несколько дней странствующие торговцы строили киоски вдоль главной улицы. Ярмарка длилась три дня; вбивали столбы для каруселей и качелей и ставили шатры для бродячих артистов и фотографов. Издалека приезжали крестьяне в телегах и повозках.

    После церковной службы дядя Сергей открывал ярмарку, и сразу же после обеда мы все шли туда делать покупки. Дядя и тетя считали своим долгом покупать что-нибудь у каждого торговца, даже самого мелкого. Они начинали свой обход – дядя с одной стороны, а тетя с другой, – проходили все до конца, встречались и делали еще круг. Позади них шли слуги и несли огромные корзины, которые быстро наполнялись. Товары были не слишком разнообразными, одними и теми же год от года: холсты, набивной ситец, платки и шали, изделия из глины и стекла, ленты, сладости. Было принято делать подарки, но это было непросто среди такого обилия совершенно бесполезных предметов. Но иногда случалось найти и забавные вещицы, которые удавалось выхватить из рук торговцев: то графин с разноцветной птичкой, выдутой внутри, то огромный заспиртованный лимон. Там были табакерки из папье-маше с портретами императора и императрицы или моих дяди и тети и большие чашки со смешными рисунками, шарадами или карикатурами.

    Дмитрию и мне давали деньги, чтобы мы могли купить подарки и сувениры для всех, включая слуг, и нам тоже приходилось заглядывать почти во все палатки и на все аттракционы, что забавляло нас гораздо больше.

    Толпы любопытных ребятишек следовали за нами от прилавка к прилавку. Мы покупали огромные пакеты карамелек, семечек и арахиса и бросали все это мальчишкам, которые, чтобы поймать их, дрались, как маленькие собачонки.

    Вечером после ужина мы возвращались на ярмарку и катались на карусели при свете масляных фонарей и свечей, вставленных в бутылки. Толпа была такой же плотной, как и днем; как правило, она становилась более буйной под влиянием выпитого, и мы рано возвращались домой. В ночном воздухе до нас доносились слабые звуки гармошки, тягучие голоса крестьян и резкий смех женщин.

    К середине августа мы всегда покидали Ильинское и переезжали в Усово за реку, где отопление было более современным. Дом в Усове, построенный дядей из кирпича и серого камня на английский манер, был не красивый, но просторный и удобный, с большим зимним садом, занимавшим целое крыло дома, полным цветов и тропических растений. Переезд в Усово означал конец лета, последние недели каникул.

    Дни становились короче. Деревья в парке теряли свою листву, птицы улетали, воздух становился резким, а по утрам трава часто покрывалась инеем. Мы ходили в лес собирать орехи и приносили их целыми мешками на спинах. Но вскоре нам уже больше нечего было делать: фрукты и ягоды были уже собраны, грибы тоже. Только и оставалось, что гулять по сырым тропинкам, усыпанным желтыми листьями, под почти обнаженными деревьями. Вечера становились длиннее, и нам все чаще приходилось находить себе занятия в доме.

    Глава 3

    Дисциплина

    Где бы мы с Дмитрием ни находились, наша жизнь была совершенно отделена от жизни взрослых членов семьи. У нас были свои собственные покои, нас отдельно водили и возили на прогулки наши няни. В этот маленький мирок, так заботливо созданный для нас и тщательно оберегаемый, на шестом году моей жизни вошел новый интересный человек.

    Отец решил, что пора взяться за мое образование. Он нашел молодую женщину из хорошей семьи, которая, по его мнению, отвечала всем требованиям. И в один прекрасный день он вошел в нашу комнату, когда мы сидели за чаем, и представил нам гувернантку мадемуазель Элен, которая должна была обучать, любить и изводить меня в течение последующих двенадцати лет, пока я не выйду замуж.

    В тот же день после чая она стала играть со мной и Дмитрием и пришла в ужас, обнаружив, что я не говорю по-русски, а что касается моего английского, то у меня сплошь и рядом выпадал звук «х», как и у моих нянь.

    Я и Дмитрий не могли не разделять мнение наших нянь относительно того, что мадемуазель Элен чужая, чувствовали их неприязнь к ней, особенно Нэнни Фрай, которая не переставала отстаивать свое положение и власть. В конце концов, нагруженная подарками, Нэнни Фрай сдалась и уехала. В течение нескольких дней мы жили в ужасной печали и горько плакали. (Я полагаю, старая Нэнни Фрай до сих пор живет где-нибудь в Англии. Она написала и опубликовала свои воспоминания о жизни при российском дворе, совершенно уникальные.)

    В 1897 году, последнем году ее пребывания в нашем доме, она сопровождала нас в первом путешествии за границу. Мы ехали в собственной карете, которую целиком занимала наша свита: мадемуазель Элен, две няни, врач, три горничные и несколько лакеев. Более того, за нами следовал целый багажный фургон, в котором везли не только наши постели, но и ванны, а также огромное количество других совершенно бесполезных предметов, которые наши няни считали абсолютно необходимыми для жизни в гостиницах, где неизменно замечали: «Какая грязь!»

    В Биргенштоке нам разрешили познакомиться с какими-то английскими девочками. Наша свита произвела на них очень сильное впечатление, особенно ливрейные лакеи, которых они приняли за русских генералов. Они задавали бесконечные вопросы: правда ли, что по улицам Санкт-Петербурга до сих пор бегают волки? Христиане ли мы? И как такое может быть, если в России царя почитают как Бога?

    В Сен-Жан-де-Люс у нас были приключения. Мы впервые в жизни увидели море, научились кататься на велосипеде. Отец приехал к нам на день рождения Дмитрия и привез с собой Тома, своего любимого французского бульдога. Том исчез. Отец был расстроен. Мы проводили целые дни, бродя по дорогам сельской местности, и звали: «Том! Том! Сюда, Том!» Но так и не нашли его.

    В Сен-Жан-де-Люс я также впервые попробовала действовать независимо. Ускользнув от своих многочисленных стражей, я одна пошла купаться в море. Волна отлива сбила меня с ног. Я решила, что настал мой последний час. Мои крики привлекли внимание французского господина средних лет, который бросился одетым на мелководье, вытащил меня и повел, пристыженную и дрожащую, к пляжному тенту, где располагалась наша группа.

    Отец ступил вперед, вопросительно глядя на нас. Мой перепачканный грязью спаситель строго сказал: «Сэр! Вам не следовало бы позволять такой маленькой девочке бегать одной по пляжу». (Годы спустя, в Париже, Дмитрию потребовался адвокат, и ему рекомендовали молодого юриста, который оказался сыном моего спасителя!)

    В конце сентября мы возвратились в Россию и провели, как обычно, несколько недель в Царском Селе перед отъездом на зиму в Санкт-Петербург. Наши покои здесь располагались в Большом Екатерининском дворце. Молодая императрица часто приглашала нас в Александровский дворец поиграть с ее дочерьми, которых в то время было две. Их покои занимали целое крыло на втором этаже Александровского дворца. Эти комнаты, светлые и просторные, были увешаны хлопчатобумажными драпировками в цветочек и обставлены мебелью из полированного лимонного дерева. Это выглядело роскошно и удивительно уютно. Через окна можно было увидеть дворцовые сады и караульные будки, а чуть дальше, через решетку высоких железных ворот, – угол улицы.

    Дочерьми императора, как и нами, руководила старшая няня-англичанка, которой помогали многочисленные русские няньки и горничные, и вся прислуга детей была одета в такую же униформу, как и наша: все в белом и маленькие шапочки из белого тюля на головах. Но отличие было в том, что две их няньки были крестьянками и носили великолепные русские народные костюмы.

    Мы с Дмитрием часами рассматривали игрушки наших юных кузин; они не могли наскучить – такими были прекрасными. Особенно восхитительным мне казался подарок президента Франции, который он преподнес Ольге, когда она с родителями впервые поехала в эту страну. В футляре из мягкой кожи находилась кукла с полным приданым: платьями, бельем, шляпками, туфлями, полным набором для туалетного столика – все было сделано удивительно искусно, как настоящее.

    После раннего ужина с двоюродными сестрами нас обычно сводили вниз, чтобы мы увидели императора и императрицу. Иногда там с ними был отец и другие члены семьи; они сидели за круглым столом и пили чай. Мы целовали руку императрице, и она обнимала нас, затем император. Императрица брала из рук няни младшую дочь и усаживала рядом с собой в шезлонг. Мы, дети постарше, тихо размещались в уголке и рассматривали снимки в фотоальбомах, по крайней мере, по одному лежало на каждом столе.

    Императрица болтала с гостями и играла со своим ребенком. Император пил чай из стакана в золотом подстаканнике с ручкой. Перед ним на столе лежала стопка длинных белых конвертов с продернутой шелковой нитью оранжевого цвета под печатью, чтобы их было легче вскрывать. Это были депеши из телеграфных агентств, которые на следующий день печатались в прессе. Закончив пить чай, император усаживался за стол и, потянув за шелковые шнуры, вскрывал эти депеши и прочитывал их, иногда передавал одну императрице, но почти всегда без комментариев, так как считалось дурным тоном обсуждать политику в кругу семьи.

    Эта был будуар императрицы; здесь она проводила большую часть своего времени, предпочитая его другим комнатам и придавая всему, что в нем находилось, какое-то особое значение. Позднее, когда по ее приказу во дворце проводили косметический ремонт, она велела оставить именно эту комнату точно такой, какой она была прежде.

    Эта комната была небольшая, но с высокими потолками и двумя огромными окнами. Занавеси и драпировки изготовлены из розовато-лилового шелка, все кресла обиты тем же самым материалом, а деревянные детали интерьера окрашены в кремовый цвет. Вид был откровенно безобразным, но уютным и веселым. Повсюду стояли цветы в вазах и росли в большом ящике снаружи между двумя окнами.

    Обычно императрица располагалась на шезлонге, наполовину откинувшись на подушки в кружевных наволочках.

    Позади нее находилось нечто вроде стеклянной ширмы, которая защищала ее от сквозняков, а ноги до колен укрывала сложенная вдвое шаль из кружева на подкладке из розовато-лилового муслина. Когда все заканчивали пить чай, она звонила слугам, чтобы они убрали со стола. Император, все еще державший в одной руке депеши, а в другой – мундштук, продолжал разговаривать со своими гостями. Затем, рассеянно поглаживая тыльной стороной правой руки усы и бороду – его характерный жест, – прощался со всеми нами, обнимал детей и выходил из комнаты. Императрица, в свою очередь, обнимала нас, и мы отправлялись назад, в комнаты наших кузин, а затем уезжали к себе.


    В тот год, когда мы вернулись в Санкт-Петербург, посчитали необходимым проводить занятия со мной более систематически. Одна молодая блондинка учила меня русскому языку, а другая давала мне уроки игры на фортепиано; два раза в неделю приходил священник, чтобы обучать меня катехизису.

    Дети, воспитанные в русской православной вере, принимают причастие с самого рождения, и считается, что к семилетнему возрасту они уже достаточно развиты, чтобы начать исповедоваться в своих грехах.

    Так, той весной я впервые пошла на исповедь. Отчетливо помню то чувство, с которым я вошла в церковь, холодную и пустую, где меня ожидал священник; признаваясь в своем главном преступлении, краже нескольких шоколадных конфет, я проливала обильные слезы.

    Зима в Санкт-Петербурге была нескончаемой, темной, тоскливой. Дни начинались и заканчивались, один похожий на другой. Вставали мы обычно часов в семь утра и завтракали при электрическом свете. Затем я готовила уроки, и в девять приходил один из моих учителей. В одиннадцать нас выводили на прогулку. В половине первого мы обычно обедали внизу, что было привилегией, которой мы не удостаивались прежде, до этого года.

    Помимо моего отца у нас часто бывали гости. Мы имели право отвечать на заданные нам вопросы, но не принимать участия в беседе. Между переменами блюд мы должны были класть кончики пальцев на край стола и сидеть очень прямо; если мы забывали, то нам немедленно об этом напоминали: «Мария, держите спину» или «Дмитрий, снимите локти со стола». Столовая, несколько темноватая, была обшита резными панелями из почти черного дуба в стиле ренессанс. Стулья, неудобные и высокие, имели сиденья из темной красно-коричневой кожи и большие монограммы на спинках.

    После обеда, а затем кофе в гостиной, мы часто ездили кататься. Теперь эта церемония упростилась. У нас была карета и несколько пар лошадей, специально приданных нам; рядом с огромным бородатым кучером сидел лакей. Помимо ливреи он надевал длинное ярко-красное пальто с пелериной и треугольную шляпу. Нэнни Фрай останавливала карету на набережной и, выходя вместе с нами, приказывала лакею идти следом, в то время как мы медленно прогуливались по тротуару. Ей доставляло удовольствие, когда люди с любопытством оборачивались на эту процессию, а солдаты и офицеры отдавали честь. Часто в конце прогулки мы возвращались к нашей карете в окружении толпы.

    Мадемуазель Элен считала излишним привлекать к себе такое внимание; так что теперь, пока мы гуляли, лакей оставался рядом с кучером. По возвращении с катания мы слегка перекусывали, а затем спускались вниз к отцу, и для нас начиналось самое приятное время.

    Каждый вечер в течение двух часов он читал нам вслух, усевшись в свое большое кожаное кресло. Лампа с зеленым абажуром проливала спокойный свет на страницы книги. Углы комнаты и очертания предметов были погружены в полутьму, и атмосфера была теплой, мягкой и интимной.

    Он читал хорошо, с удовольствием. Мое всегда живое воображение рисовало мне красочные картинки волнующих сказок моего родного языка лучше любого художника. По мере того как постепенно разворачивался сюжет, эти картинки обогащались множеством деталей, пока образы не становились почти реальными. Когда отец переставал читать, обрывая нить повествования, я словно пробуждалась от сна, и возврат к реальной жизни был болезненным. Закончив читать, он вставал, но я еще не осмеливалась пошевелиться, боясь спугнуть чудные картины моего воображения.

    Отец часто обедал дома в одиночестве, и теперь, когда нас уже не укладывали спать в шесть часов, он позволял нам пойти за собой в столовую и находиться там, пока он ужинал. Во время еды он расспрашивал нас о том, как мы провели день, об уроках, играх. Потом смотрел на часы, целовал нас и отсылал спать.

    Мы с нетерпением ожидали прихода весны. Каждый новый признак ее приближения наполнял нас радостью. Дни становились длиннее, воробьи чирикали веселее, а снег блестел ярче. Работники убирали доски, которые служили пешеходными дорожками, чтобы ходить через скованную льдом Неву. Все это означало, что весна действительно идет.

    На голых ветвях деревьев начинали появляться почки, а птицы – шумно петь, прежде чем вскрывалась Нева. Приглушенный треск раздавался из глубин льда; там и сям появлялись трещины, обнажающие темную воду. Вскоре реку уже бороздили разломы, которые все ширились и ширились. Огромные глыбы льда с грохотом откалывались и, крутясь, плыли вниз по реке, мешая течению. Они сталкивались друг с другом с глухим звуком, переворачивались и наползали одна на другую. Уровень воды в реке поднимался, бурлящая вода, грязная, желтоватого цвета, на полном ходу несла свой груз к морю. В воздухе стоял непрекращающийся звук, заунывный, скрежещущий.

    Когда Нева совсем очищалась ото льда, специальной церемонией, учрежденной во времена Петра Великого и точно соблюдаемой с тех пор, открывалась навигация. Глава речной полиции поднимался на борт большого ялика, укомплектованного гребцами, которые по традиции не имели отношения к флоту, а были из 1-го пехотного гвардейского полка. Передвижения его приветствовал орудийный салют, по ветру развевались знамена и флаги, а набережные были переполнены народом, всегда жаждущим зрелищ. Сразу же после этой церемонии тысячи разнообразных судов спускали на воду, и они бороздили реку, вздымая маслянистые волны. Это была весна!


    Тогда мы начинали паковать вещи и вместе со свитой перебирались в наши покои в Большом Екатерининском дворце Царского Села. Как мы рвались туда после долгих зимних месяцев в городе! Около Большого Екатерининского дворца располагался отдельный участок сада, который для детей был отличной игровой площадкой, он имел мягкий уклон в сторону пруда, на котором было много небольших островков, где стояли беседки, киоски и храмы. Один такой игрушечный домик представлял собой крестьянскую усадьбу в так называемом русском стиле. Она была построена императором Александром для сестры моего отца, герцогини Эдинбургской (позднее – герцогиня Саксен-Кобургская). В этом небольшом домике были две комнаты, кухня и столовая, со всем необходимым – посудой и кухонной утварью. Небольшая веранда была скрыта в зарослях барбариса и сирени, ветви которых лезли в окна. Перед домом были проложены игрушечные железнодорожные пути с туннелями и столбами, а чуть дальше мои дяди развлекались, как дети, тем, что построили крепость из красных кирпичей с небольшим мостом посередине.

    В этот год, вместо того чтобы переехать из Царского Села в Ильинское, мы снова поехали за границу, но по другому маршруту, который привел нас сначала в Крейцнах. Здесь начались мои первые серьезные разногласия с гувернанткой. Не думаю, что я была какой-то особенно непослушной или неуправляемой. Но мадемуазель Элен не только требовала от меня суровой дисциплины – она требовала, чтобы я рассказывала ей о самых сокровенных своих мыслях. Вместо того чтобы наблюдать за мной и постараться самостоятельно проследить движения моего ума, она подвергала меня долгим расспросам. Меня просили объяснить каждый мой жест, малейшее движение. Если у меня, к несчастью, не было никаких объяснений или мне нечего было сказать, гувернантка приходила в ярость, обвиняя меня в неискренности и даже во лжи.

    Часто, не понимая, чего она от меня хочет, или потеряв терпение и впав в раздражение, я отвечала ей грубо. Это приводило к сценам, слезам и наказаниям. Я разрабатывала способы защиты, училась хитрить. Зная, какого рода откровенностей она ожидает от меня, я научилась вовремя придумывать всевозможные небылицы, чтобы усыплять ее подозрения.

    Но она по-прежнему находила много способов «дисциплинировать» меня. У ворот в Крейцнахе стоял старый нищий, позвякивая мелкими монетками в оловянной посудине. По какой-то необъяснимой причине вид этого человека пугал меня. Мадемуазель Элен заметила это; и однажды она послала меня одну положить ему в руку подаяние. Дрожа, я повиновалась, но на следующий день отказалась это сделать. Она отвела меня домой и оставила одну в запертой комнате на всю вторую половину дня. Вечером она обвинила меня в упрямстве, бессердечии, укоряла в недостаточной отзывчивости вообще и по отношению к ней – в частности.

    Я провела бессонную ночь. Начиная с этого дня мое доверие к ней было поколеблено. Я видела, что не о нищем она думала, а о себе. Теперь я знала, что она может быть несправедливой.

    Возвратившись из Санкт-Петербурга, я покинула детскую на втором этаже и перебралась в апартаменты моей матери на первом Теперь у меня были две просторные комнаты, разделенные большой туалетной. Дмитрий остался наверху. Мадемуазель Элен занимала собственные апартаменты, расположенные в конце длинного коридора на одном этаже со мной. Следуя пожеланиям моего отца, она приступила к составлению описи туалетных принадлежностей и других предметов, оставшихся после моей матери. Никто не касался их с момента ее смерти.

    Стали открывать буфеты и огромные платяные шкафы с проржавевшими замками, и в их недрах, пахнущих плесенью, обнаружились висящие на плечиках жалкие платья, жесткие и вышедшие из моды, ряды маленьких туфель, лопнувший атлас на которых был изрядно тронут временем. Из комодов вытаскивали разноцветные вещи из муслина, дюжины пар перчаток в коробках, обитых изнутри белым атласом, кружева, цветы и перья, носовые платочки с пакетиками сухих духов, которые потеряли свой запах. Были небольшие запасы всего: шпилек, мыла, духов, одеколонов.

    Мадемуазель Элен при помощи Тани, моей русской горничной, сортировала все эти вещи, составляла список. Горы одежды скапливались на полу. Между уроками я приходила посмотреть, как они работают. Помимо моей воли смутная грусть овладевала моим сердцем. Эти старые вещи – какими красивыми и новыми они, вероятно, были, когда моя мать надевала их! В своем воображении я видела ее перед собой, молодую, одетую в эти нарядные вещи, и ее милое лицо светилось радостью жизни. Была ли она по-настоящему счастлива? Умирая, не сожалела ли она на самом деле о своей жизни? Мне уже казалось, что она принадлежит другому веку, хотя прошло всего семь лет со дня ее смерти.

    Из шелка, который еще можно было использовать, сшили облачения для священников. Одежду и другие вещи раздали бедным, кружева и белье оставили для меня, а все, что осталось, изношенное и бесполезное, сожгли, чтобы не копить хлам.

    Той зимой мы начали раз в неделю брать уроки танцев, приглашались и другие дети. Преподаватель, бывший танцор балета, был худым пожилым человеком с гладстоновскими бакенбардами. Он был очень строг: если мы допускали ошибку или выполняли движения недостаточно грациозно, делал нам весьма саркастические замечания.

    Мой отец, который часто видел, как наш учитель танцевал в молодости, любил посещать наши уроки и смеялся до слез, видя нашу неуклюжесть и слыша язвительные замечания старого преподавателя.

    Иногда по воскресеньям к нам приходили товарищи для игр, но их присутствие ничего не добавляло к нашему существованию. Никакая по-настоящему близкая дружба с ними не допускалась. Мы должны были вести себя как взрослые люди, принимающие гостей. Никому не позволялось называть нас на «ты» или обращаться к нам по имени. Все игры проходили под неусыпным вниманием наших нянь и гувернанток, и детей, которые оказывались слишком шумными, больше не приглашали.

    Ни я, ни Дмитрий не могли не завидовать всем этим детям. Мы подробно обсуждали с ним это. Привыкшие всегда находиться среди взрослых, мы были не по годам интеллектуально развиты, и старшие поразились бы, услышав наши беседы. Абсолютно послушные, мы все-таки принадлежали к новому поколению, в котором появлялись уже ростки бунтарства.

    Мы всегда, всякую свободную минуту, были вместе, Дмитрий и я, вместе играли. Женскими именами я никогда не интересовалась, ненавидела кукол: застывшее выражение их фарфоровых лиц раздражало меня. Мы играли со свинцовыми солдатиками, и нам это никогда не наскучивало. Дмитрий отвечал за военные действия, а я – за работу тыла. Наши армии, наши постройки из картонных кирпичей занимали целые столы, и по мере нашего взросления наши игры в войну обросли массой технических сложностей и представляли собой обширное поле для фантазии. Я играла в эту игру с удовольствием почти до самого замужества.

    Если мы не играли, склонившись над своими свинцовыми солдатиками, то мы затевали что-нибудь другое, менее спокойное. В одной из больших комнат для приемов нам соорудили горку из натертых воском досок высотой в несколько метров; с нее можно было съезжать, сидя на кусках ткани. Наш отец часто присоединялся к нашей забаве. Был еще и гимнастический снаряд, по которому мы могли лазать, как обезьяны.

    В конце концов моя гувернантка смирилась с тем, что я расту «мальчишкой», и перестала ходить за нами даже в игровую комнату. Но она брала реванш, упорно читая нравоучения о хороших манерах, осанке и скромном поведении, особенно о последнем. Она назойливо повторяла фразу, приписываемую моему прадедушке императору Николаю I, который имел обыкновение говорить своим детям: «Всегда поступайте так, чтобы вас простили за то, что вы рождены великими князьями».

    Однажды она увидела, как я, возбужденная шумной игрой, состроила гримасу лакею. Она не только сделала мне строгое замечание – и оно было заслуженным, – но и потребовала, чтобы я извинилась перед ним, и изводила меня несколько дней, пока я не сделала этого. Никогда не забуду ни лица этого бедняги, так как он не понял, в чем дело, ни своего унижения. Потом я избегала встречаться с ним, а что касается этого человека, то он едва осмеливался поднять на меня глаза.

    Она обвиняла меня в ужасающем эгоизме и любила заставлять просить у нее прощения. Она была неутомима в том, что считала своими обязанностями, но ее преподавание было бессистемным и большей частью бесполезным. В другой же деятельности, особенно в работе Красного Креста, где она занимала важную должность, ее способности ценились, очевидно, высоко.

    Иногда она брала меня с собой, когда посещала больницы, и приучала смотреть на страдающих людей без боязни – позже у меня был повод поблагодарить ее за этот урок. К тому же она была доброй, терпимой и чрезвычайно религиозной. Каждое утро после молитвы она читала главу из Библии, видавшей виды, с подписями на пожелтевших фотографиях умерших членов ее семьи между страницами. Вид этой книги всегда смягчал меня даже в те моменты, когда я была особенно зла на нее. Она потеряла обоих родителей и старшего брата, и, несмотря на наши ссоры, я очень сочувствовала ее одиночеству.

    В 1901 году отец решил, что пора найти для моего брата наставника, чтобы вывести его из-под сугубо женского влияния. Его выбор пал на генерала Лайминга, который до этого был наставником у одного из наших двоюродных братьев и которого очень хорошо знала моя гувернантка. Он приехал весной с женой и маленьким сыном и поселился в апартаментах, соединенных с комнатами брата.

    Сначала для меня это был большой удар, но моя разлука с Дмитрием в новых обстоятельствах оказалась не такой уж полной, как я боялась.

    Мы с братом продолжали между уроками играть вместе, и генерал, который принимал участие в наших забавах, вскоре завоевал полное доверие у нас обоих. (Это, кстати, привело к дополнительным сценам с бедной мадемуазель Элен, которая мучила меня и сама мучилась ревностью.)

    В апартаментах генерала Лайминга, где нам, казалось, всегда были рады, мы с Дмитрием впервые увидели настоящую семейную жизнь. Отношения генерала с его милой темноглазой женой и атмосфера счастья вокруг были для нас открытием. Часто вечером после занятий мы сидели в их небольшой столовой вокруг стола, покрытого белой скатертью, залитой ярким светом. Перед нами стояло блюдо, наполненное орехами и сухофруктами, которые мы ели, мирно беседуя то об одном, то о другом. Говорить можно было обо всем, не боясь задеть чьи-то чувства. Наши вопросы находили ясные ответы, терпеливые объяснения; их никогда не встречали тем резким тоном, который так часто был свойствен моей гувернантке: «Это не ваше дело; идите и играйте; не задавайте таких вопросов». Когда наступало время ложиться спать и мадемуазель Элен поднималась за мной наверх, я, бывало, вставала с внезапным смущением, как будто меня застали за каким-то проступком, и молча шла за ней вниз в свои комнаты.

    Глава 4

    Изгнание

    В предыдущем году, вскоре после нашего возвращения на зиму в Санкт-Петербург, мы с Дмитрием заметили на рабочем столе отца новую фотографию в маленькой золотой рамке. На ней был красивый малыш четырех или пяти лет, с длинными кудрями и в платьице до щиколоток. При первом же удобном случае мы спросили отца, кто это. Он перевел разговор на другую тему, избегая ответа.

    Однажды в конце того года мы спустились вниз к чаю и открыли дверь в его кабинет как обычно, не постучавшись. Он сидел в кресле, а перед ним спиной к нам стояла женщина. При нашем появлении она обернулась, и мы узнали ее. Имя ее было нам неизвестно, но видеть ее прежде приходилось. Однажды в Царском Селе мы катались на лодке по озеру, когда она прошла по берегу рядом с нами, одетая в белую юбку и красный жакет с золотыми пуговицами. Она была очень красива, посылала нам улыбки и делала приветственные жесты, на которые мы не отвечали.

    Я не знаю почему, но, инстинктивно захлопнув за собой дверь, мы убежали, несмотря на то что нас окликнул отец. В прихожей лакей держал соболью шубу, в воздухе стоял запах незнакомых духов.

    Смутная ревность охватила наши сердца; нам не понравилась эта незнакомка, проникшая в нашу святыню – в кабинет нашего отца. Но он продолжал быть с нами неизменно ласков – казалось, он действительно хотел держать нас ближе к себе, чем когда-либо.

    Летом 1902 года, в последнее лето моего детства, нас не отправили в Ильинское, а оставили в Царском Селе. Отец, который стал теперь генералом, командовал кавалерийским дивизионом, расквартированном в Красном Селе, приблизительно в тридцати милях от нас. Мы часто ездили туда в карете, запряженной четверкой лошадей, повидаться с ним. Военный лагерь, близость военной жизни очаровали нас.

    Царское Село, где мы размещались в наших обычных покоях, оживляли приготовления к грандиозной церемонии, которая должна была состояться в августе, – это было бракосочетание моей двоюродной сестры Елены с моим дядей, греческим принцем Николаем. Ожидали приезда многочисленных царственных гостей. Король Греции, мой дедушка, и император должны были возглавлять церемонии.

    Нам с Дмитрием сказали, что мы можем присутствовать на венчании, и по этому случаю я должна была надеть свое первое бальное платье. Очень долго обсуждался покрой, и наконец решение было принято. Это было короткое платье из бледно-голубого атласа, сшитое в русском стиле. Я ужасно гордилась им и нетерпеливо ожидала этого торжественного дня.

    Начали съезжаться гости. Мы приветствовали нашего дедушку, короля Греции Георга, который не был в России со дня смерти нашей матери. Он был очень добр к нам, но мы видели, что он и наш отец старательно избегают друг друга.

    На протяжении всех празднеств, посвященных бракосочетанию, мой отец действительно очень нервничал и был так озабочен, что я спросила у мадемуазель Элен, которой редко поверяла свои настоящие заботы, что, по ее мнению, так беспокоит его. Она ответила, что, вероятно, всему виной печальные воспоминания, нахлынувшие на него при воссоединении семьи.

    Приехали также и дядя с тетей. За семейным обедом между дядей Сергеем и нашим отцом возник небольшой спор, который произвел на меня сильное впечатление, хотя я не могу вспомнить предмет спора. Дядя, желая положить конец дискуссии, сказал с натянутой улыбкой, поднимаясь из-за стола: «Мальчик мой, вы просто в очень дурном расположении духа; вам следует больше заботиться о себе». Тетя не сказала ни слова, бросая на нас беспокойные взгляды. Мы чувствовали в воздухе напряжение, которого раньше никогда не ощущали. Не зная почему, я испытывала жалость к моему отцу и никогда не чувствовала к нему большей нежности, чем в те дни.

    Мы присутствовали на церемонии бракосочетания, стоя на хорах во дворцовой церкви. У меня сохранилось очень смутное воспоминание о ней. Все, что случилось потом, было слишком трагичным и важным. Перед бракосочетанием нас отвели в комнату, где с надлежащими церемониями одевали невесту, и, согласно старому русскому обычаю, я незаметно положила золотую монетку в ее туфельку. После бракосочетания, когда вся семья поздравляла молодую чету, мы тоже подошли, и я поцеловала руку моей кузины с огромным почтением, которое внушал мне ее новый статус замужней женщины.

    На следующий день отец уехал. Мы отправились на железнодорожную станцию вместе с ним, и, когда я увидела, как его увозит поезд, вдруг почувствовала, что у меня готово разорваться сердце. Не знаю почему, но мне казалось, будто я никогда больше не увижу его.

    Мы с Дмитрием остались в Царском Селе с дедушкой и бабушкой и пробыли там до окончания всех празднеств, а потом последовали за всем двором в Петергоф, где в доме матери императора, вдовствующей императрицы Марии, разместились дедушка с бабушкой. Каждое утро мы приезжали на велосипедах повидаться с ними. Дни пролетали весело, так как мои дяди, греческие принцы, были молоды и всегда в хорошем настроении. Мадемуазель Элен это не нравилось; она жаловалась, что у греческих принцев плохие манеры и они ничему хорошему нас не научат.

    Но когда они уехали, а мы опять оказались в Царском Селе, жизнь показалась там по контрасту грустной и пустой. Наступила осень. В прудах плавали опавшие листья, небольшие лодки были заперты в специальных помещениях, а скульптуры скрыты от зимней непогоды под деревянной обшивкой.

    Дядя Сергей и тетя Элла приехали на несколько дней навестить нас перед отъездом за границу. Оба казались грустными, угнетенными; в их отношении к нам, особенно тети, было что-то возбуждающее смутное предчувствие.

    Однажды вечером, когда я сидела за столом и делала уроки, в комнату вошла мадемуазель Элен и вручила мне конверт, на котором я узнала почерк отца. Я быстро разорвала его, вынула письмо и начала читать.

    С первых строк я поняла, что отец собирается сообщить о чем-то ужасном. Сначала я не могла понять о чем; потом, по мере того как читала дальше, все становилось понятно. Мадемуазель Элен подошла ближе и хотела обнять меня. Я подняла на нее глаза, лишенные выражения, и вновь перечитала письмо.

    Отец объявлял о своей женитьбе на даме, которую он называл Ольга Валерьяновна Пистолькорс, писал и о том, как много страдал от одиночества и как велика его любовь к этой женщине, которая сделает его счастливым. Он добавлял, что ничто не может ослабить его любовь к нам, что он надеется сохранить и нашу любовь к нему. Просил не таить зла на его жену.

    Листок бумаги упал на пол, я закрыла лицо руками и разрыдалась. Гувернантка подвела меня к кушетке и посадила к себе на колени.

    Главным ощущением было, что отец умер для меня. Мои рыдания переросли в нервную икоту, которую ничто не могло остановить в течение нескольких часов. Я ни о чем не думала, не двигалась.

    Затем понемногу мысли прояснились и начали быстро мелькать в моей голове. Первой была эгоистичная: как мог мой отец сделать это, он, который ни в чем не испытывал недостатка, который вел такую приятную жизнь, у которого были мы, мы оба, для него одного? Разве мы не играем важной роли в его жизни? Как могла эта женщина осмелиться забрать его у нас! Она знала, она должна была знать, как сильно мы его любим!

    – Я покажу ей, как ненавижу ее! – сказала я мадемуазель Элен.

    – Моя дорогая, – заметила она, – вам не следует говорить так о жене вашего отца. Ваши слова причинили бы ему большую боль.

    – Как вы думаете… он приедет на Рождество? – спросила я.

    – Может быть, моя дорогая, – ответила мадемуазель Элен с некоторой неуверенностью, которую я мгновенно отметила.

    – О, скажите «да», скажите «да»! Он должен приехать на Рождество! – страстно настаивала я.

    А бедная мадемуазель Элен не знала, что отвечать.

    Тем временем в своей комнате Дмитрий читал письмо похожего содержания. Несколько часов спустя мы увиделись; смотрели друг на друга распухшими от слез глазами и пытались разговаривать все еще дрожащими губами лишь только для того, чтобы при первой же попытке заново расплакаться. Долгие, горестные дни, которые последовали за этим, оставили долго не уходящую печаль в моем сердце. Это было мое первое настоящее горе, первая рана, которую нанесла мне жизнь.

    Я очень много времени посвятила тому, чтобы написать ответ отцу, исписывая бесчисленные листы бумаги только для того, чтобы их выбросить. Ничто из написанного не удовлетворяло меня. Получалось либо слишком сентиментально, либо слишком холодно.

    Вероятно, в конце концов я остановилась на сентиментальной версии, потому что, хотя и не помню текста, но помню, что была тронута до слез, перечитывая написанное мной. Мадемуазель Элен одобрила письмо, однако упрекнула за то, что я не нашла ни одного доброго слова для жены моего отца. Я отказалась менять что-либо в письме. Она прочла мне длинную нотацию. Затем, чтобы она удовлетворилась, я добавила одну фразу, достаточно туманную, которая означала, что я не испытываю дурных чувств по отношению к своей мачехе. Помню еще, что дописала эти слова другим почерком, даже немного нерешительным; мой отец, безусловно, должен был ощутить разницу.

    Чуть позже мы узнали самое худшее: поскольку отец женился морганатическим браком и без разрешения императора, с того момента он был выслан из России и лишен всех своих прав. Более того, все его официальные доходы были конфискованы.

    Как оказалось, поездка дяди и тети за границу имела своей целью встречу в Риме с моим изгнанным отцом. Нам сказали, что скоро они возвратятся и мы увидим их.

    Мы обнаружили, что оба они охвачены горем; они долго плакали над нами. Дядя резко осуждал мадам Пистолькорс, обвинял ее в том, что она развелась со своим мужем, чтобы разрушить жизнь и будущее моего отца, и в том, что она, по существу, лишила отца детей, которые нуждаются в нем.

    Этот брак, видимо, тайно состоялся в Италии, и именно в Риме мой отец узнал от дяди вердикт императора. Обсуждалось наше будущее, и это будущее теперь открылось нам в тот мучительно тягостный вечер в мрачном кабинете дяди за чаем, к которому никто так и не притронулся.

    По приказу императора дядя становился нашим опекуном. Наш дворец в Санкт-Петербурге будет закрыт, и весной мы должны переехать в Москву и всегда жить с дядей и тетей, нашими приемными родителями. И, несмотря на глубокое сожаление, которое испытывал мой дядя по отношению к мезальянсу своего брата, он не мог скрыть радость от того, что теперь мы только его дети. Он непрестанно повторял: «Теперь я ваш отец, а вы мои дети!» А мы с Дмитрием сидели рядом, безучастно глядя на него, и молчали.


    В тот год, впервые в жизни, мы не проводили рождественские праздники в нашем дворце на Неве – это был первый знак перемен. Дядя с тетей, которые жили в генерал-губернаторском дворце в Москве, проводили праздники в небольшом царском дворце, расположенном за городом в месте под названием Нескучное на берегу Москвы-реки.

    Мы возвратились в Санкт-Петербург через несколько дней после наступления Нового года. В нашем дворце все уже начало приобретать признаки упадка и запустения. Все ходили с печальными лицами; слуги, не имея достаточной работы по дому, бесцельно топтались в больших пустых комнатах, ожидая момента, когда надобность в них отпадет вообще. Некоторые из тех, что постарше, уже уехали; мало-помалу опустели конюшни. Каждую из таких перемен мы наблюдали со сжимающимся сердцем, и каждое лицо, исчезающее из дома, напоминало нам о том, что скоро и мы покинем его.

    Члены семьи делали все, чтобы отвлечь нас. Сестра моей матери, бывшая замужем за двоюродным братом отца, часто привозила нас в свой дом, а мой двоюродный дядя, великий князь Михаил, младший сын императора Николая I, время от времени навещал нас. Это был старый господин очень высокого роста, обладающий незабываемым изяществом. Он восхищал нас безупречностью и гармонией жестов, своей приветливостью и манерой держаться, как важная персона из уже исчезнувшей эпохи. Он был последним из великих князей, который согласно традиции времен моего дедушки обращался к людям на «ты», и, несмотря на свой возраст, с трогательной грацией склонялся перед женщинами, целуя им руку.

    Мы часто ездили в Зимний дворец играть с маленькими великими княжнами. Там мы чувствовали себя счастливее всего, потому что ощущали себя в поистине семейной атмосфере, нежной, простой и спокойной. Император и его жена испытывали друг к другу и к своим детям глубокую и неизменную любовь, и было радостно видеть их супружеское счастье.

    Вдовствующая императрица Мария, вдова императора Александра III, также просила нас навещать ее, и мы любили ездить в Гатчинский дворец, ее излюбленную резиденцию, расположенную в сорока милях от Санкт-Петербурга. Гатчина была построена императором Павлом I. Этот замок по-прежнему хранил атмосферу пребывания этого слабоумного, молчаливого, но благородного монарха. В одной из башен его комната оставалась нетронутой; из Санкт-Петербурга сюда привезли походную кровать, которую застелили запятнанными кровью простынями, на которых он был распростерт после своей трагической смерти. Слуги говорили, что душа Павла I обитает в этой комнате, и рассказывали много других историй, которые заставляли трепетать от страха.

    Дворец был окружен обширными владениями. Реки и озера были полны рыбы. Рядом с парком находились императорские псарни и конюшни, маленький отдельный мир. Здесь можно было найти собак всех пород: от грациозной борзой с шелковистой шерстью до великанов с бульдожьими головами медельянской породы, с которыми охотились на медведя. В конюшнях были лошади для охоты с гончими, которыми занималась небольшая армия конюхов, тренеров и профессиональных охотников. Но со смертью Александра III все это стало никому не нужным. Император Николай II не любил охоту.

    Императрица Мария вела тихую и уединенную жизнь в Гатчине. В то время с ней жили ее младшие дети, великая княжна Ольга и великий князь Михаил. Императрица, которая была моей крестной матерью, всегда была очень добра к нам с братом, и, несмотря на разницу в возрасте, мы находили наших двоюродных брата и сестру очаровательными. Моя кузина Ольга, легкая и гибкая, была удивительно одаренной спортсменкой, обладала веселостью характера, детской обезоруживающей непосредственностью и щедрым сердцем. Она любила окружать себя простыми людьми; крестьяне приводили ее в особенный восторг, и она знала, как надо разговаривать с такими людьми и завоевывать их доверие.

    День за днем проходила последняя зима, которую нам было суждено провести в нашем собственном доме, и вот она закончилась. Привезли упаковочные ящики, начали укладывать чемоданы, исчезли знакомые вещи. Комнаты с голыми стенами стали вдруг огромными, изменившимися, почти чужими.

    Наконец настал день отъезда. Утром мы пошли на службу во дворцовую часовню, и после нее вся домашняя челядь собралась в одном из залов для приемов, чтобы попрощаться с нами. Старый дворецкий, который знал нас с самого рождения, выступил с небольшой речью, но его голос дрожал, и слезы не дали ему ее закончить. У нас с Дмитрием слезы тоже лились ручьями. Потом мы отправились в собор Петропавловской крепости, где находился наш фамильный склеп, и возложили цветы на могилу нашей матери. Затем, после целого дня тягостных прощаний и слез, сели в поезд, отправляющийся в Москву. Мы ехали не одни – со мной была мадемуазель Элен, а с Дмитрием – генерал Лайминг. В нашей жизни начался новый этап. Мое детство оставалось позади, в Санкт-Петербурге, в том огромном дворце на Неве, теперь опустевшем и безмолвном.

    Глава 5

    Москва

    В начале 1902 года, когда мы с Дмитрием готовились покинуть Санкт-Петербург и стали частью семьи моего дяди, император Николай II решил, что целесообразно возродить обычай, который на протяжении около пятидесяти лет не соблюдался: он решил поехать в Москву на Страстную неделю, чтобы участвовать там в пасхальных празднествах.

    Дмитрий и я прибыли в Москву за несколько дней до его приезда. Мы нашли своего дядю, тетю и всех остальных членов семьи в генерал-губернаторском дворце занятыми приготовлениями.

    Монархи прибыли за несколько дней до Пасхи. После этого утром и вечером мы посещали богослужения в различных церквях Кремля. Богослужения на Страстной неделе, обычно долгие и утомительные, теперь, как мне казалось, приобрели особое очарование и стали мне интересны. Старые иконы, потемневшие от времени и освещенные многочисленными свечами, которые отражались в золотых украшениях, казались загадочно оживающими. Прекрасные хоралы, мелодичные и печальные, пронизывали густой от ладана воздух.

    Древняя часть Кремля состояла из маленьких сводчатых палат, часовни и молелен всех размеров. Одну из них я особенно любила. Она была очень небольшой – едва ли десять человек могли здесь поместиться. Образа на алтарных ширмах были вышиты в XVII веке дочерьми царя Алексея Михайловича. Зрелище этой кропотливой работы вызывало в моем воображении картину, как царевны, изолированные на восточный манер от мира в своих покоях, склонились каждая над своей работой. Я видела их в высоких, украшенных драгоценными камнями головных уборах, в сияющей золотой парче, а пальцы, подбирающие по цвету шелковые нити, были унизаны кольцами.

    После этой недели, проведенной в церквях, наступило Пасхальное воскресенье со всеми его праздничными ритуалами, официальными поздравлениями и приемами. Жители Москвы, которые редко видели своего царя, были полны энтузиазма. Все улицы, по которым проезжал император, переполнялись народом, и толпа окружала Кремль целый день в надежде хоть мельком увидеть его.

    Однажды император решил совершить экскурсию по Кремлю, пройдя пешком по стене, которая окружали древнюю крепость. Мой брат и я получили разрешение присоединиться к нему. И мы отправились.

    С высоты этих стен предстала впечатляющая панорама. Здесь, у наших ног, лежал город, а за его пределами – открытая местность с пятнами снега. От яркого солнца река сверкала, а на куполах многочисленных церквей блестели кресты.

    Растущая толпа, собравшаяся у подножия стены и наблюдавшая за медленным продвижением нашей небольшой группки, всколыхнулась, чтобы последовать за нами. Посмотрев вниз, мы увидели, как толпа людей, подобно муравьям, суетится, собирается, разбивается на группки и образует людские водовороты вслед за нами.

    Вскоре толпа стала просто громадной. Ее крики долетали до наших ушей. Наш обход закончился. Мы спустились вниз по лестнице одной из башен и направились назад во дворец. Тогда-то и началась настоящая беда.

    Так как не существовало никакой системы поддержания порядка, толпа хлынула через ворота. Мы оказались окруженными со всех сторон, нас почти несли огромные массы народа, кричащие «ура!» и издававшие оглушительные возгласы.

    Полицейские яростно пытались пробиться к монаршим особам, но толпа плотно сжалась вокруг нас со всех сторон и сомкнулась за нами сразу же, как только мы прошли.

    Под давлением массы народа мы с Дмитрием потеряли почву под ногами, нас подняло и понесло в сторону от остальной группы, бросало из стороны в сторону неуправляемыми колебаниями толпы, которая могла затоптать нас насмерть, если бы дядя, увидев наше исчезновение, не остановил всех и не послал полицейских на поиски. Они нашли нас и возвратили назад, вытащив из вздымающейся людской волны.

    Мой жакет был разорван, на теле – синяки, но никаких серьезных повреждений. Император был заметно тронут этими знаками почитания и выражением верноподданнических чувств москвичей.

    Я помню, что сама была взволнована этим всеобщим восторженным состоянием и тайно мечтала, чтобы мне представилась возможность доказать свою преданность моему монарху. Дядя был счастлив, что все окончилось хорошо; город, за который он нес полную ответственность, показал себя достойным такого случая. Народ, пусть и необузданно, спонтанно продемонстрировал свою верность царю; политический горизонт, казалось, был во всех отношениях безоблачен.


    После отъезда императора и императрицы мы уехали в Ильинское. Теперь здесь, как и в других местах, мы учились, и лето нам уже не казалось такой идиллией, как раньше. Я тосковала по своему отцу и часто разговаривала о нем с дядей. Его ответы на мои вопросы были терпеливы, но лишены сочувствия. Говоря об отце, он не критиковал его явно, но отзывался о нем в каком-то ревнивно-снисходительном тоне, который глубоко ранил меня.

    Прошел год с того дня, когда отец был выслан из России. Его брак остался непризнанным. У его жены не было ни имени, ни титула. Но однажды, ближе к концу лета, после не известных нам обсуждений, дядя Сергей сказал, что мы можем поехать повидаться с отцом. Эта встреча должна была состояться в Баварии на вилле моей тети Марии, княгини Саксен-Кобургской.

    Дмитрий и я уехали из Ильинского вместе с дядей, тетей и некоторыми другими сопровождающими, среди которых были мадемуазель Элен и генерал Лайминг.

    Отец, как предварительно было условлено, беседовал с нами один. Он очень много говорил и обращался со мной почти как с равной себе, пользующейся его доверием. Но его рассеянный, озабоченный вид тронул меня до глубины сердца. Я решилась было спросить его о его жене, но какая-то необъяснимая робость удерживала меня. Наконец я собрала все свое мужество и, опустив глаза, произнесла тихим дрожащим голосом фразу, которую подготовила заранее.

    Отец, который до той минуты ни разу не произнес в моем присутствии имя своей жены, был удивлен и явно тронут. Он поднялся, подошел ко мне и взял меня на руки. Эта маленькая сцена связала нас вместе навсегда. С того момента, несмотря на мой возраст, мы стали союзниками, почти сообщниками, и усилия дяди привязать меня к себе, отделить меня духовно и реально от моего собственного отца, не могли не потерпеть неудачу.

    Братья обменялись мнениями по этому поводу во время нашего пребывания там, и их беседа закончилась, когда дядя, пожав плечами, заявил, что он считает себя обладателем всех прав, от которых отказался мой отец. Это была не пустая похвальба; он и в самом деле обладал полными правами опекуна и осуществлял эти права, не считаясь с желаниями моего отца ни по какому вопросу. И отец, хотя он очень тяжело страдал от такого положения вещей, был совершенно бессилен что-то изменить.

    Наше временное пребывание в Тегернзее было чудесным, это было очаровательное место. Моя тетя, Мария Саксен-Кобургская, несмотря на резкую манеру общения, была человеком жизнерадостным, с ироничным характером. Она никогда не скрывала своего мнения и всегда говорила что думала, – это было редкостью среди нас. И хотя ее поддразнивали из-за горделивой манеры держаться, братья питали к ней большое уважение. Я до сих пор вспоминаю ее сидящей в большом кресле с каким-нибудь бесконечным вязаньем в руках и глядящей поверх очков на суету и интриги своего окружения. Она видела все и судила обо всем с какой-то невозмутимой насмешкой.

    В начале зимы, когда мы устраивались в генерал-губернаторском дворце в Москве, отец письмом сообщил о рождении своей дочери Ирины. Позднее я узнала, что мой отец хотел, чтобы я была крестной матерью своей маленькой сводной сестры, но дядя, с которым он был обязан советоваться, не хотел об этом и слышать.


    Той зимой мы обосновались в Москве, и для нас началась новая жизнь. Для меня и моего брата дядя собрал целый штат педагогов, а также пригласил священника, так как религиозное воспитание играло важную роль в формировании личностей великих князей.

    Этот священник был стар. У него была желтая борода, и от его одежд исходил какой-то несвежий запах. Его принципы в точности совпадали с дядиными. Он был ярый монархист, представляющий Бога как абсолютного властелина Вселенной, и отождествлял религию с чем-то вроде жесткой бюрократии, контролирующей каждую мелочь в жизни.

    Мы с Дмитрием сразу же невзлюбили его. Скучная и неприятная наружность, бесконечные однообразные уроки, гнусавый голос доводили нас до крайней неприязни, и через несколько месяцев мы почувствовали, что он невыносим.

    Мы пожаловались дяде. Он строго отчитал нас за недостаток почтительности. Уроки продолжались. Наконец я дошла до крайности и пожаловалась в письме отцу. Результат этой переписки не был для меня благоприятен. Дядя позвал меня в свой кабинет, выразил недовольство моими действиями за его спиной и вновь сделал мне строгий выговор. И только после смерти дяди нас наконец избавили от этого бедного священника, который обладал над нами единственной властью – раздражать нас однообразными наставлениями, связанными с политической иерархией.

    Дядя следил – или ему казалось, что он следит, – за нашим образованием. Он вникал в малейшие детали нашей повседневной жизни. Его любовь к нам, его желание помочь нельзя было отрицать. Но – увы! – его трогательные усилия часто оказывали на меня действие, абсолютно противоположное ожидаемому. Это был человек тяжелый в своих привязанностях и чрезвычайно ревнивый.

    Та изоляция, в которой всегда жили мы с Дмитрием, теперь стала еще больше. Раз или два мадам Лайминг приходила лично просить дядиного разрешения отпустить нас к ним на ужин, но его согласие было столь нелюбезно, что она не осмеливалась больше обращаться к нему с такой просьбой. Постепенно мы становились все более и более отрезанными от мира и все более одинокими.

    Глава 6

    Тысяча девятьсот пятый год

    Мне кажется, что тогда мир был озабочен политической ситуацией на Дальнем Востоке и вероятностью войны с Японией. Если нам и разрешали слушать подобные разговоры, то я об этом не помню. Но когда в конце января 1904 года война была на самом деле объявлена, мы отправились с дядей в Успенский собор Кремля, где я услышала «Те Деум». Мне до сих пор слышится голос архидьякона, глубокий и дрожащий от волнения, когда он читал в конце службы манифест.

    Сначала война шла хорошо. Каждый день толпа москвичей приходила на площадь перед нашим дворцом с демонстрацией верноподданнических и патриотических чувств. В передних рядах люди несли флаги и портреты императора и императрицы. С непокрытыми головами народ пел национальный гимн, затем выкрикивали громкие приветствия и тихо уходили. Людям понравилось такое развлечение. Их воодушевление становилось все более и более шумным, и, заметив, что власти не стремятся утихомирить их проявления патриотизма, они в конце концов отказались покинуть площадь и разойтись. Их последнее сборище превратилось в нечто вроде вакханалии с массовым пьянством, которое закончилось тем, что они начали швырять бутылки и камни в наши окна. Пришлось вызвать полицию и выставить постовых вдоль тротуара, чтобы защитить вход в наш дворец. Тревожные крики и ворчание толпы проникало к нам в комнаты почти всю ту ночь.

    С самого начала что-то словно подсказывало мне, что эти демонстрации могут плохо закончиться, и, несмотря на свои тринадцать лет, я высказала свое мнение другу моего дяди. Я добавила, что толпа использует свои патриотические чувства только как оправдание шумных перебранок и что, на мой взгляд, власти допускают ошибку, что не вмешиваются. Даже тогда я понимала, что толпой управляет свой собственный неясный инстинкт и она всегда опасна. Но мой слушатель никак не оценил мои размышления. Он был шокирован ими и немедленно донес о них дяде, который строго со мной поговорил.

    В сущности, он сказал мне (и это было абсолютно серьезно), что глас народа – это глас Божий. Толпа, провозглашающая монархические лозунги, казалась ему и его окружению неким религиозным шествием. Я была виновна, по его словам, в недоверии к настроению толпы и в отсутствии уважения к традициям.

    Этот случай заставил меня о многом подумать. В моей юной голове начали появляться мысли, которых у меня раньше никогда не было, и я смотрела вокруг с большим вниманием. Тревога проникла в мое сознание и оставила в нем свой отпечаток.


    Война побудила окружающих меня людей к новой деятельности. Тетя организовывала в Москве госпитали. Она посылала на фронт полевые госпитали и подразделения медицинских сестер, создавала комитеты для вдов и сирот и открыла в Кремлевском дворце мастерскую, где городские дамы шили постельное белье и делали перевязочный материал для госпиталей. Эта мастерская быстро расширялась. Вскоре отдельные ее цеха заняли все залы дворца. Работа в этой мастерской была для меня одним из способов скрыться в воскресенье. После того как начали поступать раненые, тетя часто посещала их. Иногда она брала с собой меня. Мы проводили в госпиталях по полдня, разговаривая с больными.

    К войне публика сначала отнеслась легко, отказываясь верить, что азиаты могут собрать дееспособную армию. Но когда прошло несколько месяцев, а наши войска не добились победы, война быстро стала непопулярной и недовольство стало всеобщим. Обязанности моего дяди увеличивались еще и еще, и мы видели, что он очень обеспокоен. Но нас, как всегда, оберегали от влияний внешнего мира, и политические разногласия не проникали в нашу классную комнату, в нашем присутствии не допускалось ведение никаких серьезных дискуссий. Однако некоторая тревога и нервозность носились в воздухе, но и это мы ощущали смутно, так как нас все время чем-нибудь занимали. Та зима 1904 года была последней, когда мои школьные и другие занятия проводились с каким-то подобием методики.

    Лето 1904 года было отмечено счастливым событием – рождением бедного маленького цесаревича. Но Россия так долго ждала появления наследника, и это ожидание столько раз уже оканчивалось разочарованием, что новорожденного приняли без воодушевления, и радость длилась недолго.

    Даже в нашем доме царило какое-то уныние. Без сомнения, дядя и тетя знали, что роды были тяжелыми и что с самого своего рождения ребенок нес в себе зачатки неизлечимой болезни – гемофилии. Родителям, несомненно, тут же сообщили о болезни их сына. Никто никогда не узнает, какие переживания вызвал в них этот ужасный факт, но с того момента характер императрицы, беспокойный и тревожный, претерпел изменения, и состояние ее здоровья, как физического, так и душевного, изменилось.

    Мы сопровождали дядю с тетей в Петергоф, чтобы присутствовать на крестинах маленького цесаревича. Позолоченная карета, за которой следовал кавалерийский отряд, привезла новорожденного к церкви. С ним была его кормилица. С самой зари ко всему пути следования, где должен был проезжать кортеж, были стянуты полки. Многочисленные кареты были запряжены лошадьми в нарядных плюмажах.

    В одиннадцать часов утра царская семья и придворные были готовы: мужчины в полной парадной форме, а женщины в драгоценностях и в платьях из золотой и серебряной парчи с длинными шлейфами. Император, великие князья и княгини, послы и высокопоставленные сановники образовали процессию. Они дошли до дворцовой церкви, пройдя через залы, заполненные гостями. Маленького цесаревича на подушечке из серебряной ткани несла во главе процессии смотрительница гардеробной статс-дама. Церковь сияла светом. У входа императора приветствовали многочисленные представители духовенства во главе с архиепископом Санкт-Петербурга. Церковная служба закончилась, младенца принесли в дом с такими же церемониями. День закончился поздравлениями и банкетом.

    В честь армии, воюющей на далеких равнинах Маньчжурии, все бойцы были записаны крестными отцами юного цесаревича.

    То лето в Ильинском было долгим, почти утомительным, и лишь после осеннего переезда в Усово произошло одно памятное событие. Этот случай, возможно и незначительный, оставил во мне глубокое впечатление. В одно воскресное утро, когда слуги спустились вниз, чтобы начать свою работу, они обнаружили, что грабители унесли большую часть столового серебра. У меня мурашки побежали по коже, когда я увидела следы, оставленные ворами. Они даже поели в той самой комнате, в которой мы провели тот вечер, и, утолив голод, спокойно покурили. Здесь были крошки табака и забытые бумажки от папирос. Здесь они спокойно высадили окно, чтобы уйти; там, под окном, остались их следы на снегу!

    Не количество или ценность награбленного ими добра потрясли меня – меня потрясла та легкость, с которой они проникли в наш дом, наша доступность к вторжению.


    По возвращении в Москву мы увидели, что город находится на грани того, что историки сейчас называют революцией 1905 года. Забастовки и студенческие волнения, распространенные в какой-то степени по всей России, в Москве были особенно активны.

    Дядя был не согласен с правительством по вопросу сдерживающих мер. Он считал, что только крайне жесткие действия могут положить конец революционному брожению. Санкт-петербургские власти колебались между такими мерами и политикой уловок и проволочек. Такие разговоры казались моему дяде почти чудовищными.

    Однажды вечером, когда мы с Дмитрием пришли к нему в комнату на вечернее чтение, увидели его в чрезвычайном возбуждении: он ходил широкими шагами по комнате, не говоря ни слова. Мы тоже хранили молчание, боясь обращаться к нему с вопросами. Через некоторое время он заговорил.

    В словах, которые он постарался сделать понятными для нас, он обрисовал политическую ситуацию и затем объявил, что подал императору прошение об отставке и тот ее принял. Однако он добавил, что не собирается покидать Москву и что за ним сохраняется командование ее войсками.

    Прежде чем отпустить нас, он с достоинством и большим чувством говорил о своем глубоком сожалении по поводу положения дел в России, о необходимости принятия серьезных мер и о преступной слабости царских министров и советников.

    Его взволнованный тон произвел на нас впечатление. Мы почувствовали, что ситуация, вероятно, и в самом деле очень серьезная. Но дети получают впечатления главным образом от происходящих событий, и мы еще не могли понять того, что влечет за собой эта глубокая озабоченность дяди. На самом деле все это означало, что вскоре нам пришлось покинуть дом генерал-губернатора и переехать во дворец в Нескучном, расположенный в пригороде Москвы, где, как и в предыдущие годы, мы провели рождественские праздники.

    Это было грустное время. Забастовки и беспорядки продолжались. Наши праздники омрачались тревогой, и мы не осмеливались выходить за ворота парка. В дворцовой конюшне разместился кавалерийский эскадрон, были усилены караулы. Город пребывал в состоянии волнения. В любой момент ожидали всеобщего восстания, последствия которого никто не мог предсказать. Были сомнения относительно верности московского гарнизона, а в нескольких полках поднялся мятеж.

    Однажды вечером, спустя несколько дней после Рождества, когда мы уже легли спать, нас разбудили по приказу дяди и велели быстро одеваться, чтобы немедленно уехать из дворца в Нескучном. «Мы едем в Кремль», – отрывисто сказал он, когда мы присоединились к нему в вестибюле.

    У дверей нас уже ждала большая закрытая карета, запряженная двумя черными лошадьми. Мы забрались в нее вместе с дядей и тетей, и нас на предельной скорости повезли в ночь. Шторки в карете были задернуты. Мы ничего не видели вокруг. Никто не произносил ни слова, и мы не осмеливались нарушить молчание своими вопросами. Ночь была холодной, снег скрипел под колесами кареты и подковами лошадей. Нам была прекрасно знакома дорога в Кремль, и мы поняли, хотя ничего не было видно, что мы едем к нему окольными путями. Позади нас в тишине улиц раздавался стук копыт скачущего эскорта.

    Я не испытывала страха. Возбуждение и любопытство не оставляли места для других чувств. Мы благополучно добрались до Кремля. Кучер пустил лошадей более спокойным шагом, и мы проехали под сводами ворот Кремля к Николаевскому дворцу. Нас ждали несколько заспанных слуг; двери были открыты, и мы вошли. У меня еще не было случая посетить этот дворец, который использовался только для размещения иностранных особ царского происхождения во время дворцовых церемоний, и меньше всего я думала о том, что мне не суждено покинуть его, пока я не выйду замуж.

    Мы поднялись на первый этаж и устроились в приемной, где ожидали прихода людей, которые должны были сопроводить нас.

    Этот дворец долгое время не отапливался и не проветривался; влажный, леденящий холод стоял в его плохо освещенных апартаментах. Вскоре пришли моя гувернантка, какая-то фрейлина и адъютант, а следом за ними и наши слуги, которые принесли нам вещи, необходимые, чтобы переночевать.

    Нам дали чаю. Затем дядя выбрал для нас комнаты, и мы довольно неплохо провели ночь на импровизированных постелях под ворохом одеял.

    Я так и не узнала, что было причиной такого поспешного отъезда из Нескучного, но на следующий день нам сказали, что пребывание в Кремле временное, и вскоре, как только позволят обстоятельства, мы вернемся обратно. Нам не были нужны никакие объяснения, чтобы понять, что в нынешних обстоятельствах мы лучше защищены за кремлевскими стенами, чем в пригороде, населенном рабочими находящихся поблизости многочисленных фабрик.

    Но дни проходили, а о возвращении в Нескучное никто и не заговаривал.

    Постепенно воцарился обычный порядок, мы вернулись к своим привычкам и вновь возобновили учебу, которая прервалась на несколько дней из-за неразберихи в нашем доме. Николаевский дворец, такой холодный и неуютный вначале, стал для нас очень приятным, когда мы к нему привыкли.

    Новости извне приходили все более зловещие, и я остро чувствовала, что мы живем на вулкане, который готов извергнуть огонь и поглотить нас в любое мгновение.

    Глава 7

    Убийство

    Москву взрывали беспорядки, но за стенами Кремля наша жизнь была спокойной. Мои дядя и тетя редко выходили в свет, а дома принимали только самых близких друзей.

    Однако во второй половине февраля мы все отправились в Московский оперный театр. Большая старомодная закрытая карета, обитая изнутри белым шелком, отвезла нас туда. И только несколько дней спустя мы узнали, как близки были к гибели.

    Шайка террористов, которая следила за всеми передвижениями моего дяди, была предупреждена о нашем выезде в свет, и они знали маршрут, по которому мы поедем. Одного человека из этой группы, вооруженного бомбами, поставили, чтобы он уничтожил нас по сигналу своего сообщника. Но когда этот человек увидел, что в карете находимся мы с Дмитрием, у него не хватило храбрости махнуть платком, чтобы подать условный знак.

    Все было делом одной секунды. Карета проехала, мы были спасены. Много лет спустя я узнала имя того человека, который погладил наши жизни. Это был Борис Савинков, сыгравший выдающуюся роль в революции 1917 года.

    Спектакль в тот вечер был великолепным: пел Шаляпин, находившийся в зените славы. Зал сверкал от драгоценностей и мундиров, и не было никаких мыслей о каком-либо несчастье, подобном тому, которого мы только что избежали.

    Прошли два дня. 18 февраля началось как обычные дни. Каждый день после обеда неизменно в одно и то же время дядя ездил в закрытом экипаже в дом генерал-губернатора, чтобы наблюдать за вывозом своих вещей. Именно в тот день он настоял на том, чтобы поехать одному, как это было в течение какого-то времени. Когда закончился обед, он поцеловал нас на прощание, как обычно. Я пошла на урок.

    Мои мысли были далеки от занятий. Когда приятный пожилой господин, который обучал меня математике, начал свое объяснение, они настойчиво возвращались, мне помнится, к мандолине, которую я хотела попросить у дяди, но боялась, что он мне откажет. Мне вспоминается вся эта сцена: учитель объясняет, я делаю вид, что слушаю; фрейлейн Хазе, моя учительница немецкого языка, читает в углу книгу. Окна классной комнаты выходили на широкую площадь в Кремле. Была видна расположенная через дорогу колокольня Ивана Великого.

    Заканчивался прекрасный зимний день, все было спокойно, и городские шумы доходили до нас, приглушенные снегом. Внезапно ужасный взрыв потряс воздух и заставил дребезжать оконные рамы.

    Последовавшая за этим тишина была такой тяжелой, что в течение нескольких секунд мы не шевелились и не смотрели друг на друга. Первой пришла в себя фрейлейн Хазе. Она бросилась к окну, за ней последовали мы со старым профессором. Быстро-быстро мои мысли мелькали, спешили, беспорядочно метались в голове.

    Обрушилась одна из старых башен Кремля?.. С крыши съехала лавина снега, прихватив с собою крышу? А мой дядя… где он? Из своего класса прибежал Дмитрий. Мы посмотрели друг на друга, не осмеливаясь выразить вслух наши мысли.

    Стая ворон, взметенная взрывом, неистово кружилась над башней, а затем исчезла. Площадь начала оживать. Бежали люди, все с одной и той же стороны.

    В комнату вошел слуга. Я велела ему немедленно пойти и посмотреть, не вышел ли из дома дядя. Через несколько секунд он вернулся и уклончиво ответил, что, вероятно, дядя все еще здесь.

    Теперь площадь заполнилась народом. Появились двое саней, которые ехали в направлении, противоположном приближению толпы. В этих санях сидели как-то наспех одетые мужчины, а с ними был полицейский. Люди в штатском, казалось, мечутся в толпе и говорят какие-то речи. Они были с непокрытыми головами, их волосы развевались на ветру, одежда была в беспорядке, и мне показалось, что я видела кровь на их руках и лицах.

    В этот момент я увидела, как к крыльцу подкатили сани моей тетушки, которые ожидали ее, чтобы отвезти в мастерскую. Тетя выбежала из дома в плаще, наброшенном на плечи. За ней спешила мадемуазель Элен в мужском пальто. Обе были без шляпок. Они сели в сани, которые немедленно тронулись и на огромной скорости свернули за угол и скрылись из глаз.

    Неописуемо мучительно тянулись минуты. На площади было черно от людей. Но еще никто не пришел к нам, чтобы объявить весть, которую мы страшились узнать и в которой уже не могли сомневаться.

    Наконец мы увидели медленно возвращающиеся сани моей тети, которые прокладывали себе дорогу в толпе, собравшейся перед домом, но тети Эллы в них не было, только мадемуазель Элен. Она ступила на землю и стала тяжело подниматься по лестнице, опустив голову.

    Среди людей произошло движение, как будто издалека они увидели нечто, движущееся за санями. Через несколько минут моя гувернантка вошла в комнату. Ее лицо, обычно сияющее румянцем, теперь выглядело посиневшим; она тяжело дышала, губы были лиловыми, а выражение лица вселяло страх. Мы кинулись к ней и забросали ее вопросами. Бедная женщина не могла произнести ни слова. Она прижимала к сердцу дрожащие руки и издавала какие-то нечленораздельные звуки. Но наконец ей удалось дать нам понять, что мы должны надеть пальто и идти за ней. Ноги у меня дрожали. Никто нам еще толком ничего не сказал, но ужасные картины происшедшего атаковали мое воображение. Мы как раз надевали пальто, когда в комнату вошел генерал Лайминг. «Великая княгиня не желает, чтобы приходили дети. Она послала меня, чтобы сказать вам об этом, – сказал он мадемуазель Элен, запыхавшись. – Она даже не хочет, чтобы они стояли у окна».

    Нас в спешке увели от окна, и мы остались в полной неопределенности в боковой комнате, испуганные, трясущиеся от рыданий. Не знаю, как долго все это продолжалось, прежде чем нам сообщили о случившемся. Я не могу этого вспомнить в деталях, но факты были таковы: нашего дядю убили, взорвали бомбой, когда он ехал во дворец генерал-губернатора.

    Генерал Лайминг был последним, кто разговаривал с ним. После обеда он попросил моего дядю уделить ему несколько минут, чтобы поговорить с ним о мандолине для меня, и получил разрешение.

    Как мы уже видели, моя тетя поспешила к его телу, лежавшему на снегу. Она собрала куски изуродованной плоти и положила их на обыкновенные армейские носилки, поспешно принесенные из ее мастерской, расположенной поблизости. Солдаты из казарм, находившихся напротив, прикрыли тело своими шинелями. Затем, подняв носилки на плечи, они отнесли тело под кров Чудова монастыря и поместили его в церкви рядом с дворцом, в котором находились мы.

    И только тогда, когда все это было сделано, привели нас. Мы спустились на первый этаж и по небольшому коридору дошли до внутренней двери, ведущей в монастырь. Церковь была переполнена народом; все стояли на коленях; многие плакали. Рядом со ступенями, ведущими к алтарю, внизу, на камнях, стояли носилки. Их содержимое не могло быть большим, так как нечто, покрытое шинелями, образовало лишь очень маленький холмик. С одного конца носилок высовывался ботинок. Капли крови медленно падали на пол, образуя небольшую темную лужицу.

    Моя тетя стояла на коленях рядом с носилками. Ее яркое платье выглядело нелепым среди скромной одежды окружавших ее людей. Я не осмеливалась взглянуть на нее.

    Испуганный священник читал молитву дрожащим голосом. Хора не было. Из полутьмы, в которую была погружена вся церковь, прихожане монотонно отвечали ему нараспев. Там и сям в руках людей горели свечи.

    Служба закончилась. Люди поднялись с колен, и я увидела тетю, направляющуюся к нам. Ее лицо было белым – ужасная застывшая маска боли. Она не плакала, но выражение ее глаз так поразило меня, что я не забуду его, пока жива.

    Со временем с ее лица исчезло это напряженное выражение человека, видящего галлюцинации, но в глубине ее глаз навсегда застыла бесконечная печаль.

    Опираясь на руку губернатора, тетя медленно шла к двери и, когда увидела нас, протянула к нам руки. Мы подбежали к ней. «Он так любил вас, он любил вас», – без конца повторяла она, прижимая к себе наши головы. Мы медленно вывели ее в коридор, чтобы скрыться от взглядов любопытствующих, число которых вокруг нас росло. Я заметила, что правый рукав ее нарядного голубого платья внизу испачкан кровью. На руке у нее тоже была кровь и под ногтями пальцев, в которых она крепко сжимала медали, который мой дядя всегда носил на цепочке на шее.

    Нам с Дмитрием удалось увести тетю в ее комнаты. Ослабев, она упала в кресло. Ее глаза были сухи; их взгляд был неподвижен; она глядела в пустоту и ничего не говорила. Через некоторое время она поднялась, с лихорадочной поспешностью потребовала бумагу и написала телеграммы всем членам семьи, начиная с императора. Пока она писала, выражение ее лица не менялось. Время от времени она вставала, напряженно ходила по комнате, затем вновь садилась за свой письменный стол. Приходили и уходили люди. Она смотрела на них и, казалось, ничего не видела.

    По всему дворцу люди ходили бесшумно и говорили шепотом. Наступил вечер, но света не зажигали. Сумеречный полусвет заполнял комнаты.

    Несколько раз тетя справлялась о кучере, который вез моего дядю. Он лежал в больнице и был безнадежен: тело его было разорвано той же бомбой, которая убила моего дядю. Ближе к шести часам вечера тетя Элла сама пошла навестить раненого и, чтобы не лишать его мужества видом траурной одежды, не сменила того самого нарядного голубого платья, которое носила весь день.

    Более того, когда кучер спросил о моем дяде, у нее хватило мужества с улыбкой ответить ему, что сам великий князь и послал ее к нему. Той ночью бедняга тихо скончался.

    В течение всех этих горестных дней моя тетя являла собой пример почти непостижимого героизма; никто не мог понять, откуда у нее силы, чтобы перенести это несчастье. Всегда замкнутая, теперь она замкнулась еще больше. Только глаза и иногда измученное выражение лица выдавали ее страдание. С энергией, которая особенно поражала после долгих лет почти полной пассивности, она взвалила на себя все неприятные дела.

    В тот первый вечер нашего траура мы с Дмитрием, совершенно измученные, все еще ощущали необходимость поговорить, обменяться впечатлениями. Мы медленно ходили по нашей комнате для занятий и шепотом разговаривали. Комната была погружена во мрак; на улицы спустилась ночь; высокая колокольня Ивана Великого выглядела черным стержнем на фоне неба. Бастионы и крыши казались голубыми от снега. Со всех сторон поднимались тяжелые шапки куполов. На древние стены Кремля снова снизошло спокойствие веков.

    Между нами воцарилось молчание. Не говоря ни слова, мы с Дмитрием пристально смотрели из одного окна на спокойный город. Ничто не изменилось; самые ужасные события в жизни людей – что они значили? Всему был предопределен свой конец. Что будет с нами в будущем? Оно будет другим. Но каким?.. «Как ты думаешь, – спросил Дмитрий из темноты, – будем ли мы… счастливее?»

    Позвали обедать. Я поразилась, обнаружив, что заведенный порядок не нарушен. Вид накрытого стола, на котором все предметы были расставлены как обычно, немного шокировал.

    Тетя Элла ничего не ела; она просто вошла в комнату перед концом трапезы и села за стол с нами. Она все еще была одета в то самое голубое платье. При виде ее бледного измученного лица нам стало совестно что-либо есть.

    Она сказала, что собирается провести ночь в моей комнате, ей не хотелось оставаться одной в своих апартаментах на первом этаже. Перед тем как отправить Дмитрия спать, она попросила нас помолиться вместе с ней, и мы все вместе стали на колени, все трое.

    Долгое время мы лежали без сна, тетя и я, и разговаривали о дяде. Понемногу она смягчилась. Жесткая броня стойкости, которой она так долго окружала себя, поддалась. В конце концов она совершенно дала волю чувствам и заплакала.

    Я быстро заснула мертвым сном. Не знаю, спала ли она, но когда я проснулась, ее в комнате не было.

    Ночью останки моего дяди поместили в гроб, который покоился на возвышении, задрапированном в черное. По православным канонам этот гроб должен был оставаться открытым до похорон, но раздробленное лицо и руки дяди были скрыты от взоров, а остальные части тела покрыты большим куском парчи, обшитым золотым галуном.

    По четырем углам этого возвышения стояли в положении «смирно» часовые, и весь день проходили богослужения. Утром и вечером мы ходили читать молитвы, а наша тетя часто часами стояла на коленях у гроба. Теперь она говорила мало и казалась погруженной в печальное забытье. Порой случалось так, что богослужение заканчивалось, а она оставалась на том же месте, не осознавая этого, не видя, что происходит вокруг нее. Тогда, как можно мягче, я брала ее за руку. Она вздрагивала, как от удара, и ее невидящий взгляд останавливался на мне, трагический и измученный.

    Тем не менее она находила в себе силы думать обо всем, и особенно о нас с Дмитрием. Она постоянно старалась найти нас днем и держала при себе столько, сколько могла. Ее обращение с нами совершенно изменилось, как будто она впервые заглянула в наши души. Эти горестные недели сблизили нас, и мы вели долгие разговоры, полные такой доверительности, какой мы никогда не знали раньше.

    Однажды она призналась мне, что очень страдала из-за любви мужа к нам, особенно после того, как мы с Дмитрием стали жить в их доме в Москве. Она признала свою вину в том, что была резка и несправедлива по отношению к нам, что было порождением ревности, и намеревалась теперь все исправить, испытывая особую привязанность к моему брату, который был любимцем дяди. Их связывали узы настоящей любви до того самого дня, когда события разлучили их навсегда.

    Что касается меня, то я всегда оставалась немного в стороне, и не могу сказать, была ли то моя вина или тети.

    Тетя пребывала в те дни выше всех мирских забот; она была отстраненной, и за исключением того, что она считала своим долгом, выглядела безразличной ко всему происходящему вокруг. Некоторые ее поступки были так далеки от мирских соображений, что казались непредсказуемыми и – на взгляд тех, кто не очень хорошо ее знал, – безумными.

    На следующий день после убийства она уехала в карете, задрапированной в черное, и не возвращалась долгое время. Она ездила в тюрьму, чтобы увидеть убийцу! Это повергло администрацию тюрьмы в полнейшее смятение; ничего подобного еще ни разу не было.

    И по сей день никто не знает, что произошло между моей тетей и убийцей ее мужа. Она настояла на том, чтобы поговорить с ним наедине. Я полагаю, что ею двигало христианское самопожертвование, но по городу циркулировало бесчисленное множество других версий этой беседы. Отголоски этих выдумок достигли ушей арестанта. Уязвленный словами, которые ему приписывали, он написал моей тете оскорбительное письмо. Разумеется, ей его не доставили.

    Несмотря на определенную долю восхищения, вызванного таким экзальтированным поступком, мы с братом принадлежали к поколению, которое было слишком рациональным, чтобы верить в полезность такого жеста. Анархисты в этот период были безумцами и фанатиками, полностью убежденными в справедливости и законности своих преступлений; разыгрывая из себя героев, они не нуждались в помощи и прощении, и уж конечно же не от жен своих жертв.

    Вечером, когда моя тетя пришла в свою комнату, мы попытались расспросить ее, но она ничего нам не сказала.

    Дядю похоронили утром 23 февраля. Братья моего дяди, а также его невестка, вдовствующая императрица, выразили желание присутствовать на похоронах, но в последний момент оказалось, что они не могут сделать этого. Боялись беспорядков; одна за другой возникали забастовки во всех крупных промышленных центрах. Любое собрание членов царской фамилии только спровоцировало бы новые несчастья. Двоюродный брат моего дяди великий князь Константин взял на себя такой риск. То же сделала княгиня Саксен-Кобургская, ее дочь Беатрис и великий князь Гессенский с супругой. Наконец, мой отец, находясь в ссылке и живя уже в Париже, попросил у императора позволения приехать. И получил его.

    Мы с Дмитрием поехали встречать отца на вокзал и встретили его рыданиями, которые не могли умалить нашу радость от встречи с ним. Втроем мы вернулись домой. Его встреча с невесткой была тягостной.

    Тетю захватила идея построить часовню в склепе Чудова монастыря, в которой нашли бы приют останки мужа. В ожидании постройки этой часовни она получила разрешение поставить гроб в одной из монастырских церквей. Погребальная служба проводилась с большой торжественностью; вокруг гроба стояли офицеры с саблями наголо и часовые. В богослужении участвовал архиепископ и высшее московское духовенство; оно было такое долгое и утомительное, что я чуть не лишилась чувств, и отцу пришлось вывести меня на воздух. Церковь была полна людей; вокруг гроба и на ступенях катафалка лежали охапки цветов и венки. К этому времени моя усталость достигла такой степени, что я едва могла думать или что-либо чувствовать. Мы прожили шесть дней в состоянии нервного напряжения, которое ни на миг не отпускало нас. В конце богослужения гроб отнесли в одну из небольших церквей монастыря, где в течение сорока дней и ночей читались молитвы. Мы ходили читать молитвы каждый вечер.


    Несколько дней спустя отец и другие члены семьи уехали. Постепенно жизнь входила в прежнее русло. Слово «прежнее» лишь относительно точно – тетя так и не перестала горевать и выходила очень редко. Смех или внезапный крик в ее присутствии казался кощунством, и дом стал обиталищем тяжелых воспоминаний. Даже в то время я не могла прочувствовать, что тетя была полностью сосредоточена на воспоминаниях о муже. Она казалась мне человеком, охваченным бесконечным горем и растерянностью. Но в то время я едва ли могла полностью понимать ее характер и намерения.

    Будучи всегда очень набожной, теперь она полностью обратилась к религии и искала утешения в ней. Казалось, ее жизнь с того времени была посвящена единственно благочестивым делам. Ей, всегда сторонящейся мирской суеты, траур стал служить оправданием для того, чтобы отойти от общественной жизни, и она всецело предалась исполнению своего долга, каким его видела, как мистического, так и реального. Последний оказался для нее тяжел, потому что в течение более чем двадцати лет она не отдала ни одного приказа в своем собственном доме – все было в руках дяди. Теперь все приходилось решать ей. Нужно было совершенно перемениться. Нельзя было не сочувствовать тете, когда она, такая страдающая и далекая от всего, пыталась проявить интерес к трудным практическим вопросам ведения домашнего хозяйства.

    Отец предпринимал попытки забрать нас к себе, но они не увенчались успехом: тетя удерживала нас при себе, исполненная сознания долга, в память о своем муже.

    Мы возобновили наши занятия, и вскоре на развалинах прошлой жизни сложился новый заведенный порядок. Тетя желала следовать традициям, установленным мужем. При всех обстоятельствах она взывала к его имени; ее усилия постоянно сводились к тому, чтобы регламентировать наше существование формулировкой: а как поступил бы он?

    Но новые обстоятельства сильно изменили и нашу жизнь: наш дядя умер, нам нужно было приспосабливаться к этому. И надо признаться, в целом мы были рады переменам.

    Так прошла зима. А с первым дыханием весны мы поехали в Царское Село, чтобы провести там пасхальные праздники. Там атмосфера тоже была далеко не радостной. Царская семья жила под угрозой смерти и политического переворота. Бесперспективная война с Японией продолжалась; ситуация в стране становилась все более и более сложной и острой. Слабое, нерешительное, боязливое правительство, не способное ни на какие энергичные действия, занимало неуверенно-отстраненную позицию, позволяя событиям стремительно развиваться. Настало время убийц-фанатиков и террористических актов.

    Поселившись окончательно в Царском Селе, монархи с начала войны жили в сравнительном уединении, которое усугубляла тревога. Императрица не знала ни минуты покоя, тревожась как о муже, так и о сыне, чья болезнь вселяла все больше опасений. Опасности, которые угрожали императору, привели к тому, что появилась необычно сложная шпионская сеть: одни тайные агенты следили за другими; атмосфера была наполнена сплетнями, страхом и недоверием.

    Накануне Пасхи, когда мы были еще в Царском Селе, обнаружили серьезный заговор. Два члена террористической организации, выдавая себя за певцов, намеревались проникнуть в состав хора, который пел на богослужениях при дворе. Они, очевидно, планировали пронести бомбы под одеждой и бросить их в церкви, когда хор начал бы петь во время пасхальной службы. Император, который хотя и знал о заговоре, пошел в церковь вместе со своей семьей, как обычно. В тот день несколько человек было арестовано. После этого ничего больше не случилось, но та служба была самой печальной из всех, которые я когда-либо посещала.

    Глава 8

    Дебют

    Траур не помешал нам поехать в Ильинское в начале лета. Это было приятное время, и наше удовольствие было, пожалуй, еще сильнее оттого, что к нам была прислана рота солдат для охраны и новый автомобиль, купленный на случай, если нам нужно будет бежать.

    Каждый день мы с Дмитрием катались верхом. Нам было позволено играть с другими детьми; с ними мы бегали, ходили на репетиции хора, пели. Взгляд на жизнь изменился. Даже тетя подняла голову и стала проявлять инициативу.

    В имении она организовала госпиталь для раненых, что было бы невозможно при жизни моего дяди. Этот госпиталь был для нее большим утешением, и большую часть своего времени она проводила там, вникая в мельчайшие детали. Впервые в жизни она была так близка к народу.

    Но ее неопытность, плохое знание языка и обычаев часто заводили ее слишком далеко. Солдаты вскоре увидели, что имеют дело с женщиной, которая слишком добра, чтобы быть при этом мудрой, и они стали обращаться с ней с той же фамильярностью, с которой она обращалась с ними. Вскоре это стало невыносимым. Генерал Лайминг качал головой, обеспокоенный ослаблением дисциплины.

    Я сама сначала старательно посещала больных, но скоро устала от этого. С нетерпением я выслушивала их разглагольствования на темы, с которыми их неразвитый интеллект не мог справиться, и я видела, что они становятся во всех смыслах испорченными. Тетю это отношение огорчало, она упрекала меня. Я чувствовала себя слишком юной, слишком неопытной, чтобы объяснить ей причины моего поведения, и считала более разумным помалкивать.

    Моя бабушка, греческая королева Ольга, приехала в сопровождении своего сына Христофора, чтобы провести с нами несколько недель. Это была очаровательная пожилая дама приятной наружности, сама доброта. В ее очаровании была искренность, мягкость, а душа была безмятежна, как у ребенка. Грубые или сомнительные стороны жизни всегда были далеки от нее; она проходила мимо, не замечая их. Она была единственным в мире человеком, который дал мне ясно понять, какой может быть любовь и материнская ласка. Но моя робость и замкнутость – способ защитить свой внутренний мир, чрезмерно развитый в изоляции, – не позволяли мне просто подойти к ней. Ее ласки и сияющие любящие глаза заставляли меня желать найти убежище в ее объятиях, но я настолько мало видела ласки, что не знала, с чего начать.

    Моя бабушка прожила долгую жизнь, полную испытаний. Она пережила войны и революции и потеряла дорогих ей людей. Найдя поддержку в простой безграничной вере, она вынесла все с неизменным терпением и смирением. Во время ее пребывания в Ильинском она увлеченно помогала тете, работавшей среди раненых в госпитале. Безоглядная увлеченность женщин этим благочестивым делом дала Христофору, Дмитрию и мне свободу совершать шалости. Мы совершали всякие безумства, и Христофор был заводилой. Из-за него мы перевернулись в рессорном экипаже. Лошадь, оказавшаяся, на наше счастье, умной, тотчас же остановилась, и мы вылезли без единой царапины, все в грязи, в разорванной одежде, трясясь от сумасшедшего хохота. Он проказничал с гувернантками и дразнил моих маленьких друзей, но все это проделывал с таким комическим видом, что никто не сердился. Моя бабушка, которая обожала Христофора, мягко отчитывала его, но он корчил рожицы или целовал ее и неизменно бывал прощен.

    Я должна сказать, что моя тетя обнаруживала по отношению к нам бездну терпения, значительно больше, чем раньше, и, безусловно, в наших с нею отношениях было больше доверия. Но я так и не смогла избавиться от некоторой скованности в ее присутствии. Я чувствовала, что мои взгляды развиваются в направлении, противоположном ее понятиям, и не хотела, чтобы было по-другому. Я восхищалась ею, но не хотела быть такой, как она. Как мне казалось, она бежала от жизни. Я же, со своей стороны, хотела знать все.

    Она считала мои манеры слишком современными, в них недоставало той робости, которая, по ее мнению, и составляла главное очарование молодой девушки. Она хотела, чтобы мое воспитание было во всем похожим на воспитание, полученное ею, всеми юными принцессами ее времени. Она полагала, что годы, которые пролегли между нашими поколениями, не могут и не должны иметь никакого значения.

    Внешне я склонялась перед ее требованиями и исполняла ее пожелания, но часто внутренне улыбалась, убежденная в том, что старые правила не имеют большого значения.

    Даже занимаясь своим туалетом, я должна была следовать ее понятиям о традициях. Она заставляла меня укладывать волосы, когда мне еще не было пятнадцати лет, и моя прическа была копией той, которую носили австрийские герцогини в ее время. Поэтому волосы мне убирали со лба, и моя большая коса светло-пепельного цвета укладывалась корзинкой у меня на макушке. Несмотря на мою склонность к различным видам спорта, я была неловкой, и тетя считала, что мне не хватает изящества.

    У моего брата не было этого неловкого переходного периода «длинноногости». Всегда стройный, хорошо сложенный, с прямой осанкой, он был гораздо веселее и смелее меня. Тетя поддавалась его обаянию, как и все другие окружающие его люди. Он был более озорной, чем я: там, где он находил повод для веселья, я находила пищу для размышлений, – это было мне не по годам и вызывало неодобрительные взгляды моей тети.

    На самом деле мое детство закончилось. Я наблюдала и замечала все, что происходило вокруг, спорила сама с собой в своем неспокойном мире своих суждений и не до конца оформившихся мыслей. С этой моей склонностью тетя боролась так же, как и мой дядя. Он часто предупреждал нас, что для него мы всегда должны оставаться маленькими детьми. Тетя копировала этот принцип. Она не обсуждала с нами никаких семейных или политических тем, никогда не доверяла нам своих личных планов и намерений. Нас в последнюю очередь уведомляли о какой-либо перемене. Обычно какую-нибудь новость мы узнавали от окружения, и, когда она наконец принимала решение объявить нам о ней и видела, что нам уже все известно, то бывала очень недовольна.

    Неведение, в котором тетя держала нас, было частью системы нашего воспитания, но это возмущало нас и заставляло любопытствовать и вмешиваться не в свои дела. Кроме того, мы умели приспособиться к ней и обычно делали вид, что не в курсе никаких дел. Таким образом сохранялся баланс наших отношений, а ей было гарантировано спокойствие. Кроме того, нас даже забавляла ее фантазия: она полагала, что, укладывая нас спать в девять часов, она сохранит в нас все детские иллюзии вместе с нашей юношеской розовощекостью.


    Осенью мы возвратились в Николаевский дворец и заняли новые апартаменты, меблированные по вкусу тети. У меня были две светлые, просторные комнаты на первом этаже. Из комнат Дмитрия на втором этаже открывался великолепный вид на Кремль и Москву.

    Тетя устроила свою комнату как монашескую келью: она была белая, увешанная иконами и изображениями святых. В одном углу она поместила большой деревянный крест, который заключал в себе остатки одежды, которая была на дяде в день его смерти.

    Не желая покидать своих раненых солдат, она сняла в городе дом неподалеку от Кремля и, превратив его в госпиталь, продолжала навещать больных. Я туда почти не ходила. Нам с братом такая ее одержимость казалась немного смешной.

    Политическое напряжение достигло своего пика, и ситуация вызывала серьезное беспокойство. Забастовки, мятежи, беспорядки вспыхивали повсюду; надвигалась революция.

    Декрета от 17 октября, которым император, гарантируя народу некоторые свободы, учредил Думу, не было достаточно, чтобы утихомирить приближающуюся бурю. Той осенью Москву охватила волна безумия. Одна за другой начинались забастовки, и в один прекрасный день мы обнаружили, что находимся в Кремле в полной изоляции, отрезанные от остального мира, под защитой караульных солдат, чья верность была под вопросом.

    Все средства связи: почта, телеграф, телефон – перестали функционировать, и наш дом был освещен только потому, что в Кремле была своя собственная электростанция. Мы испытывали недостаток воды и продуктов. Ворота Кремля были закрыты. Никто не мог войти, кроме дневного времени, да и тогда только в случае, если у него был пропуск. Вечером не осмеливались зажигать ни фонари в Кремле, ни люстры в Николаевском дворце; все светильники в комнатах поставили под столы, чтобы не привлекать внимания снаружи.

    Мы находились в осаде за стенами старой крепости; повсюду слышались звуки мятежной улицы. До нас доходили тревожные вести: угроза ночного нападения, план революционеров проникнуть во дворец, добраться до наших комнат и взять нас, детей, в заложники.

    Дом заполнили солдаты, двери охранялись, и мы не могли никуда выйти погулять – только внутри кремлевских стен.

    Тетя сохраняла свой привычный озабоченный вид, не сообщая нам ни о каких страхах, спокойно устраивая все так, чтобы генерал Лайминг спрятал нас в случае опасности. Несколько раз она выходила в город, не желая соблюдать меры предосторожности, установленные начальником полиции. Однажды вечером она настояла на том, чтобы пойти в госпиталь, чтобы ассистировать на срочной операции, и генерал Лайминг, хоть и не одобрял такого безрассудства, естественно, был обязан сопровождать ее.

    Обычно они ездили в карете, но на этот раз им пришлось идти пешком, чтобы не привлекать внимания. Я полагаю, она надеялась скрыть от нас эту смелую вылазку, но, случайно узнав о том, что она сделала, мы очень встревожились и не ложились спать в ожидании ее прихода.

    Когда тетя вернулась, было поздно. Так как она ушла не поужинав, то, вернувшись, сразу поднялась в столовую, где для нее оставили холодный ужин. Мы вошли к ней, когда она ела. Я была так рассержена, что досада возобладала над робостью, и после долгих лет, в течение которых я держала язык за зубами, я высказала тете все, что думала.

    Сначала я сказала ей, что ее непомерная привязанность к раненым, давно уже смешная, теперь уже вышла за всякие рамки. Это позднее посещение госпиталя было опасным, и на следующий день о нем будут говорить все. А в конце, едва понимая, что говорю, я добавила, что мой дядя сурово осудил бы такие ее действия.

    Я не знаю, откуда у меня взялась смелость так разговаривать. Каждую минуту я ждала, что она отошлет меня в мою комнату. Но, к моему удивлению, тетя слушала меня смиренно, ничего не отвечая. Когда я произнесла имя своего дяди, она опустила голову и начала плакать. Ее слезы растопили мой гнев; я тут же пожалела обо всем, что наговорила; стояла и молчала.

    Затем безо всякой обиды она ответила мне. Она сказала, что мои слова справедливы, и она знает это, что госпиталь и раненые, возможно, стали играть слишком важную роль в ее жизни и что, вероятно, мой дядя не одобрил бы этого.

    Но она осталась такой одинокой, такой безутешной, что ей нужно было делать что-то, чтобы забыть о своем горе при виде страданий других людей.

    Мы долго говорили. Прежде чем наш разговор закончился, я попросила прощения за свою дерзость. К счастью, это была первая и последняя сцена такого рода между нами. На следующий день наши отношения возобновились, как будто ничего не произошло. Но моя тетя увеличила интервалы между своими посещениями госпиталя и уже больше никогда не ходила туда в темное время суток.


    Когда после принятия некоторых мер забастовки прекратились, тетя решила, что будет разумнее переехать в Царское Село. Там мы оставались до конца зимы. Сначала мы жили с императором и императрицей; затем в апартаментах Большого дворца.

    После нашего отъезда из Москвы произошли новые беспорядки, но на этот раз правительство приняло суровые меры. Из Санкт-Петербурга был прислан полк гвардейцев; по сточным канавам текла кровь. Порядок был восстановлен. Тетя вернулась в Москву одна.

    В апреле мы присутствовали на открытии Думы в Зимнем дворце в Санкт-Петербурге. Это должно было ознаменовать начало новой эры, когда царская воля стала бы более чуткой к гласу народа и более ему подотчетна. Но, ограничивая таким образом свою власть, император не имел намерения делать такие уступки окончательными. Учреждение Думы было полумерой, которой недоставало глубины или искренности.

    В день ассамблеи Зимний дворец был больше похож на крепость – так сильно боялись нападения или враждебно настроенных демонстраций. Весь двор был в торжественном строю, мужчины в парадных мундирах, женщины в платьях со шлейфами и в диадемах. На мне было платье со шлейфом установленной длины, и я заняла место в процессии, как взрослая. Так как церемонии подобного рода еще никогда не проходили, все было несколько неясно, и многие актеры не были уверены в своей роли. У большинства из них был мрачный вид, и можно было подумать, что ты на похоронах. Даже император, который обычно умел скрывать свои чувства, был невесел и нервничал.

    Жизнь в Царском Селе была очень приятной. Нас окружали многочисленные родственники, и мы были счастливы от тесной близости отношений в такой изоляции. Отношения между монархами и их детьми, несмотря на всю окружающую роскошь, были искренними и простыми.

    В эту зиму император пожелал лично инспектировать все полки, расквартированные в Санкт-Петербурге и его окрестностях, и по этой причине он повелел им по очереди прибывать в Царское Село. Раз или два в неделю утром здесь проходил парад, а во второй половине дня – обед для офицеров во дворце. Что касается женщин, то на нем присутствовали только императрица, я, иногда великая княжна Ольга, сестра императора, и две фрейлины. От этих обедов я получала колоссальное удовольствие.

    События предыдущего года совершенно нарушили наши занятия, и целыми месяцами мы не уделяли им никакого внимания. В Александровском дворце было невозможно организовать серьезные, постоянные занятия, так что было принято решение отправить нас в Большой дворец, чтобы мы жили там, в старых апартаментах нашего отца.

    Эти два дворца находились друг от друга на небольшом расстоянии. Было устроено так, чтобы мы столовались вместе с монархами. Опять были наняты новые преподаватели, и они делали все возможное, чтобы компенсировать потерянное время. Но постоянно возникали всякие отвлекающие моменты, и я не жаловалась.

    Эти отвлекающие моменты были приятны и разнообразны. Я часто навещала моих двоюродных братьев и сестер – детей великого князя Константина, которые жили во дворце в Павловске, в трех милях от нас. Это была большая семья, в которой самые старшие дети были старше меня, и каждый год прибавлялось по новому члену семьи. В то время насчитывалось, кажется, шесть мальчиков и одна девочка, вместе с которой мы дважды в неделю проходили курс русской истории. С мальчиками мы ездили кататься на санях, а так как были более предприимчивы, чем наши кузены, наша живость пришлась кстати. Одна из наших вылазок была отмечена неприятным инцидентом: я поранила губу о каменный верстовой столбик и возвратилась домой вся в крови. Вечером при дворе состоялся обед, на который я пришла с распухшим лицом и перекошенным ртом. Император очень смеялся при виде меня.

    Мадемуазель Элен вновь начала проявлять ревность, но я не особенно размышляла об этом. Раньше она имела привычку следовать за мной всюду, но теперь, когда не была допущена посещать Александровский дворец, сильно на это обижалась и в конце концов приперла меня к стенке, прямо обвинив в преднамеренной лжи. Сначала она изложила это должным образом в адресованной мне записке, а затем с пылающим лицом продолжила свои упреки вслух в присутствии слуг.

    Я хранила молчание, пока мы не остались наедине, а затем дала себе волю. Я не могу вспомнить, что я ей наговорила, но это, вероятно, было что-то поразительное, так как при первых же моих словах она онемела. Когда мои эмоции выплеснулись, мы обе затаили дыхание, прошла минута, прежде чем она смогла подобрать слова. И потом она заговорила почти подобострастным тоном. Ее состояние, не чуждое некоторой робости, было мне неприятно. Я оказалась обезоруженной, лишенной ощущения победы в результате своего первого успешного бунта. Но с того самого дня разногласия стали возникать между нами все реже, воцарился мир, и наши отношения приняли более дружеский характер.

    Весной 1906 года мне исполнилось шестнадцать лет. Моя тетя и император с императрицей собирались отметить эту дату с определенной торжественностью. Я получила от всех подарки и была очень счастлива в тот день, так как теперь официально считалась не ребенком, а девушкой.

    Наш траур закончился в феврале, и великий князь Константин с супругой дали бал в мою честь и в честь своей дочери, которой тоже было шестнадцать лет.

    Этот бал был большим событием. Я стала готовиться к нему задолго. Тетя сама занялась моим туалетом. Она заказала для меня платье, которое было сшито из слегка прозрачной вуали поверх розового. С ним я должна была носить ландыши. Я помню, что сочла это платье слишком тяжелым, слишком вычурным. Я бы предпочла что-нибудь попроще, платье из белого шелка, но тетя моего мнения не спрашивала.

    Дмитрий сопровождал меня на бал. Он был в форме младшего лейтенанта военно-морских сил. Император и императрица повели нас на празднества, которые начались в шесть часов вечера и длились до часа ночи. Сначала был обед, а позже ужин.

    Этот вечер был долгим, очень долгим, но все же недостаточно долгим для меня. Было так весело! Мы возвратились домой вместе с мадемуазель Элен и генералом. Я очень устала, подол моего платья висел лохмотьями, прическа совсем растрепалась, но цветы в моих руках и подарки, сделанные мне во время котильона, были ощутимыми доказательствами моего успеха. Дмитрий, который был еще слишком юн, не умел танцевать. Будучи на самом деле еще ребенком, он недоверчиво косился на такие упражнения и жаловался, что провел очень скучный вечер. А я только и мечтала о том, чтобы все это началось снова!

    Но прошло много месяцев, прежде чем настал новый праздник. Тетя считала, что мне не подобает выходить в свет только в сопровождении мадемуазель Элен, и полагала, что какая-то женщина из членов семьи должна быть моей компаньонкой. Она еще носила траур, а поскольку никого подходящего не было, то больше я в свет не выезжала.

    В тот год мы надеялись повидаться с отцом, но тетя Элла и слышать не хотела о нашей поездке за границу в компании генерала Лайминга и мадемуазель Элен.

    То лето мы провели частично в Петергофе, частично в Ильинском. Осенью мы вновь поселились в Николаевском дворце в Москве. В какое-то время я заметила, что моя тетя вновь обрела живость и энергию, которая, казалось, концентрируется на какой-то цели, хранимой от нас в тайне. В небольшом мире окружающих нас слуг и сопровождающих лиц появились две новые фигуры: вдова мадам Узлова, чей муж был убит во время недавних беспорядков, и священник отец Александр. Он был на войне в составе армии на Востоке и отличился храбростью, высокими моральными качествами и красноречием.

    Мадам Узлова внушала мне симпатию. Она не привыкла к придворной жизни и держала себя с величайшей простотой. Но отца Александра я невзлюбила с самого начала. Он был поразительно красив, и прекрасно знал об этом. У него был мягкий голос, какой-то негибкий. Я так и не узнала его хорошенько. Может быть, поэтому так и не полюбила его. Моя тетя все свое время проводила с этими двумя новыми людьми, и они были единственными, кому она доверяла свои планы.

    По возвращении в Москву она купила дом и немного земли по ту сторону реки и сказала нам, что это предназначено для инвалидов войны. Ее интерес к госпиталю к этому времени ослаб; она уже редко туда ходила. Дом на Москве-реке был тщательно оснащен для своей новой цели, и тетя лично руководила всеми приготовлениями.

    Меня и Дмитрия вернули к нашим занятиям. Без всякой радости мы увидели наших бывших преподавателей, которые вновь начали бубнить свои лекции. Тетя полагала, что я уже достаточно долго учусь; женщины в ее времена, утверждала она, не обременяли свой мозг столь многими бесполезными предметами. Я была уже почти готова согласиться с ней, но генерал Лайминг проявил твердость и настоял на том, чтобы мое образование продолжалось. Он одержал победу, но я ничему не выучилась; вся непрерывность и порядок обучения были нарушены и методы преподавания были недейственными и скучными.


    Россия по-прежнему корчилась и спотыкалась. Волна бунтов и мятежей, постоянные агитации, непрекращающиеся подстрекательские действия людей, мало компетентных в политике, к этому времени уже запугали императора и правящий класс до того, что они, сбитые с толку, впали в мрачное бездействие. Они уже давно потеряли связь с истинной целью и интересами страны. Правительство становилось все более централизованным, все менее гибким, у него больше не осталось проницательности и умения приспосабливаться к обстоятельствам, что было необходимо для новых условий.

    Однако выразителям так называемого общественного мнения, этим людям, которые звучными лозунгами производили такое впечатление на неграмотные массы населения, – им тоже недоставало компетентности и инициативы. Они не обладали ни достаточной нравственной силой, ни опытом, необходимым для того, чтобы построить новый общественный строй. Их интеллектуальные резервы ограничивались теориями, часто превосходными, но неприменимыми в реальной жизни. Крикливое, но представляющее угрозу меньшинство быстро и легко преодолело то сопротивление, которое оказывали слабые и трусливые советники императора, и провозглашали программы социальных свобод и политических реформ, для которых страна еще не созрела.

    Учредив Думу, император, казалось, ограничил свою власть, на самом же деле он сохранил в неприкосновенности большую часть привилегий. Но ни он, ни его советники не знали, как воспользоваться преимуществом полученной таким образом отсрочки. У них была власть, но они не знали, как ее применить. Император бессильно хмурился на новый либеральный орган власти, отказываясь открыто признать его и всегда считая это лишь уступкой, на которую его вынудили пойти.

    Определенная терпимость усмирила дух народных представителей, пробудила чувство политической ответственности, вызвала к жизни уважение к традициям. Но постоянное и явное враждебное отношение императора производило на Думу и на народ раздражающее действие. Народ и его представители в Думе так или иначе пришли к определенному пониманию своих прав. Они видели, что на их предложения, направленные на благо страны, в принципе согласны, но, когда дело доходит до практической реализации, их душат в зародыше различными препятствиями, многие из которых создают искусственно. Таким образом, были подчеркнуты ошибки и слабости правящей власти; при всяком удобном случае престиж царской власти подвергался разрушению.

    Образовывались партии всех ориентации. Из них самой, наверное, вредной для монархии были крайне правые, которые тешили императора иллюзиями.

    В таких условиях сотрудничество между царем и Думой было невозможно. И с самого начала усилия, направленные на мирную либерализацию российской власти, были обречены на провал.

    Внутри кремлевских стен жизнь продолжалась, как и прежде. Той зимой мы часто ходили в театр. Наши выходы туда были событием. Позади императорской ложи был большой салон, в котором можно было пить чай во время антрактов. Чашки, тарелки, столовое серебро и провизию привозили из дворца наши слуги. Обер-полицмейстер обычно пил чай вместе с нами; мы приглашали и тех наших близких друзей, которые оказались в тот день на спектакле. Кроме того, у нас было разрешение просить актеров, певцов или танцовщиков приходить к нам в ложу, но предлагать им чай мы не могли. Им приходилось стоять в течение короткой беседы, которая допускалась этикетом. Так мы познакомились со всеми выдающимися московскими актерами, которые играли в Императорском театре в то время. К сожалению, тетя так и не позволила мне посещать спектакли Московского Художественного театра, очень известного тогда.

    Я часто проводила воскресенья в компании моих друзей, сестер Клейнмихель. Они жили с родителями в просторном старом доме, расположенном между двориком и садами на тихой городской улочке. Я предпочитала сама навещать их, нежели приглашать их в Николаевский дворец. Меня очень привлекала простота их семейной жизни. Графиня Клейнмихель, умная и все еще молодая женщина, была настоящим другом своих дочерей. Она подарила им счастливую теплую атмосферу и знала, как стать необходимой во всех наших затеях. Зная о том, как я одинока, она делала все, что было в силах, чтобы я почувствовала себя у них как дома. Всякий раз, когда мой визит подходил к концу и я должна была возвращаться в свой роскошный дворец, я переживала чувство подавленности и что-то похожее на зависть.

    Глава 9

    Помолвка

    Та атмосфера таинственности, которой тетя окружала каждый свой проект, была чем-то вроде фамильной черты. Большинство моих родственников частенько делали секрет из совершенных пустяков, поэтому мы с Дмитрием приучились сами собирать для себя информацию и иногда не колеблясь прибегали к неподобающим средствам.

    У моей тети была привычка разбрасывать свои письма повсюду, и я должна признаться, что мы с Дмитрием часто бросали нескромные взгляды на них и телеграммы, которые лежали раскрытыми там и сям.

    Так однажды мы узнали о телеграмме, содержание которой довольно сильно напугало меня.

    Она была подписана княгиней Ириной, супругой принца Генриха Прусского, сестрой моей тети. В ней говорилось, что кронпринцесса Швеции пожелала получить мои самые недавние фотоснимки; их следовало послать в Стокгольм безотлагательно.

    В смятении мы посмотрели друг на друга и тут же поняли, что все это значит. Королевская семья Швеции имела очень слабые брачные связи с нашей семьей и не поддерживала родственных отношений с нами. Эта просьба могла означать только матримониальные планы.

    Когда миновало первое чувство удивления, это открытие меня особенно не поразило. Я знала, что когда-нибудь мне суждено выйти замуж за иностранца. Я знала также, что, если фортуна мне вдруг улыбнется, я смогу сделать выбор по велению своего сердца. Во все времена браки принцев обсуждались заранее; меня воспитали так, что я принимала это как факт. Полагаю, фотография была послана, хотя об этом меня оповестить не посчитали нужным, и по мере того как проходило время, я почти забыла об этом.

    На Пасху мы поехали в Царское Село. Как только праздники закончились, тетя объявила, что мы должны вернуться в Москву. Неотложное дело, по ее словам, требовало этого; моя просьба остаться подольше в Царском Селе не рассматривалась.

    По возвращении в Москву она попросила меня не занимать вторую половину дня никакими делами и встречами, так как она ожидает к чаю гостя. Будет хорошо, добавила она, если я подумаю о подходящем платье.

    В назначенное время я без особого энтузиазма спустилась в гостиную и нашла свою тетю в одиночестве. Заваривая чай, она, избегая смотреть мне в глаза, мимоходом заметила, что ее гостем является молодой принц Швеции Уильям, второй сын ее давней подруги детства наследной принцессы Швеции. Она сказала, что он путешествует инкогнито, желая посмотреть страну.

    Я улыбнулась про себя. Ее заявление не пробудило во мне больше никаких эмоций, и, когда несколько минут спустя двери раскрылись и появился молодой принц, я оглядела его со спокойным любопытством.

    Он имел привлекательную, даже утонченную внешность, красивые серые глаза, скрытые под густыми ресницами. Его плечи были узковаты, а рост такой, что он, казалось, стремился как-то исправить это, слегка сутулясь. Мы сидели вокруг стола, ведя вежливую беседу, в основном она шла между тетей и принцем. Так как со мной никто не заговаривал, я хранила молчание. Дмитрия не было дома. Но перед уходом из своей комнаты я оставила ему записку с просьбой прийти в гостиную, когда он вернется. Когда он наконец появился, симпатичный, в голубой матросской курточке, с растрепанными волосами, удивление его было велико. Он и принц внимательно посмотрели друг на друга и пожали руки. Разговор между моей тетей и принцем продолжился. Когда он уходил, тетя пригласила его на ужин, и приглашение было принято.

    Когда мы остались одни, тетя попыталась узнать, какое впечатление на меня произвел принц. Я сделала вид, что не понимаю подоплеки ее расспросов. Дмитрий последовал за мной в комнату и забросал меня вопросами:

    – Вы думаете, что это тот самый принц, для которого предназначались ваши фотографии? Он приехал специально, чтобы увидеть вас? Вы собираетесь выйти за него замуж?

    – Не будьте утомительны, – сказала я ему. – Кого же еще, по-вашему, он приехал увидеть, если не меня? Но пока так и не нашел времени поговорить со мной, – добавила я, смеясь.

    Я одевалась к ужину, но в свои шестнадцать лет еще не достигла возраста истинного кокетства и бросала в зеркало озабоченные и беспокойные взгляды только тогда, когда Таня укладывала мои косы. За ужином принц сел рядом со мной. Я чувствовала, что внимание всего стола сосредоточено на нас, и все же, преодолевая робость, старалась вести беседу непринужденно. Тетя отправила нас с Дмитрием спать в десять часов, как обычно, и осталась с принцем, отпустив слуг.

    На следующее утро она позвала меня в свою гостиную. Я поцеловала ей руку и ждала, когда она заговорит. Мы сидели лицом друг к другу.

    – Послушайте, – начала она, глядя в сторону и нервно комкая в руке носовой платок с черной каймой, – я должна поговорить с вами об очень серьезном деле и хочу, чтобы вы как следует подумали, прежде чем дать ответ. – Ее лицо раскраснелось от подавляемых чувств, и она с трудом подбирала слова. – Принц Уильям приехал сюда, чтобы познакомиться с вами. Вы нравитесь ему, и он хочет знать, не согласитесь ли вы выйти за него замуж…

    Шок от ее слов был все-таки сильным и болезненным. Хотя меня воспитали с той мыслью, что я должна выйти замуж из политических соображений, я не ожидала, что это будет так неожиданно. Поток тетиных слов, ее поспешное стремление выдать меня замуж и полное невнимание к моим чувствам вызвали возмущение, показались мне бестактными. Заметив мое оцепенение, она взяла меня за руку и попыталась притянуть к себе.

    – Дорогая, вы не должны так волноваться. Я повторяю, что не хочу получить от вас ответ немедленно; вы должны обдумать его… Разве вы не знаете, что я хочу вам только счастья?..

    – Но, тетушка, – запинаясь, проговорила я, – ведь я его совсем не знаю. Он только приехал. Как я могу дать вам ответ?

    Несколько обеспокоенная тем, что ее слова причинили мне такую боль, она теперь постаралась смягчить их прямоту, но я слушала молча, с тяжелым сердцем. Решив, что я успокоилась, она отпустила мою руку после обещания ей ничего никому не рассказывать о нашем разговоре.

    Когда я вернулась к себе в комнату, мадемуазель Элен была уже там. Она заметила мое волнение и забросала меня вопросами. И я в конце концов все ей рассказала. Это сообщение обеспокоило ее почти так же сильно, как и прежде меня.

    – Не позволяйте влиять на свое решение. Прежде всего не торопитесь с ответом, – посоветовала она мне.

    В тот день после обеда Дмитрий, я и принц поехали кататься. Я возвратилась из Царского Села с простудой, меня лихорадило. За обедом в присутствии принца я почувствовала себя настолько больной, что мне пришлось уйти из-за стола, и, пошатываясь, я направилась к себе в комнату, опираясь о стены и держась за мебель.

    Я провалилась в сон, в котором меня преследовали кошмары. К утру я проснулась с сильной болью в щеке и больше заснуть не смогла. Температура поднялась, боль усилилась. Срочно вызванный специалист объявил, что это синусит и что необходимо оперативное вмешательство, если жар не спадет.

    Ситуация была и смешная, и неприятная, и моя тетя была вне себя. Что касается меня, боль и страх перед операцией сделали меня равнодушной ко всему. События предшествующего дня, принц, ответ, который я должна дать ему, – все это перемешалось в моих мучительных кошмарах.

    Тетя ходила взад и вперед от моей постели к гостиной, где принц сидел в ожидании новостей. Ее старшая сестра, принцесса Виктория Баттенбергская, приехала в Москву и сменила тетю у моей постели. В тот вечер температура у меня упала. На следующее утро операцию посчитали уже не нужной. Тот день я провела в постели, а на следующий день мне позволили полулежать в шезлонге.

    Тетя была очень обоеспокоена: она боялась, что принц устанет от ожиданий.

    Она вошла ко мне в комнату и сказала:

    – Я больше не могу заставлять этого молодого человека ждать. Он спешит вернуться в Швецию, и так или иначе ему должен быть дан ответ. – Она села возле меня и продолжала:

    – Что я должна ему ответить?

    Предыдущий день я провела в раздумьях, и мои чувства приняли несколько иное направление. Ведь я не испытывала неприязненных чувств к принцу, а рано или поздно судьбе следовало покориться. До сих пор только Дмитрий много значил в моей жизни. Единственным большим недостатком моего нового положения была необходимость покинуть его. И все же в любом случае наша разлука была неизбежной. Вскоре его отправят в Военную академию. После его отъезда не останется ничего, что удерживало бы меня в Москве, и в конце концов я буду вольна устраивать свою жизнь: у меня будет свой дом, семья, возможно, дети…

    Я сказала тете:

    – Я принимаю предложение, но с одним условием: я не хочу выходить замуж раньше восемнадцати лет; я еще слишком молода. Знает что-нибудь отец об этих планах? И что он думает об этом?

    – У меня есть согласие и одобрение императора – ведь вы находитесь под его опекой. Ваш отец за границей. Скоро вы сами напишете ему обо всем, – ответила моя тетя несколько неопределенно, очевидно погруженная в свои мысли. Затем она добавила:

    – Я скажу принцу, что он может повидать вас завтра и попросить вашей руки.

    – Хорошо, – сказала я.

    Она обняла меня и ушла, кажется, с легким сердцем.

    Во второй половине дня меня одели и отвели в гостиную. Мои слабость и волнение были таковы, что я едва стояла на ногах, поэтому меня усадили на диван, принесли чайный столик. Ко мне присоединилась тетя в сопровождении своей сестры и принца. Две дамы поспешно выпили свой чай и оставили нас. Принц, которому было заметно не по себе, задал мне несколько вопросов о моем здоровье, затем он внезапно взял меня за руку и спросил, нравится ли он мне. Я ответила, что он мне нравится.

    Поколебавшись секунду, он сказал:

    – Хотели бы поехать в Швецию… со мной?

    И я снова ответила:

    – Да.

    Он поднес мою руку к губам и поцеловал ее. Положение было мучительным как для него, так и для меня. В тот момент я услышала, как моя собака скребется в дверь, и, обрадовавшись новой теме для разговора, спросила принца, не впустит ли он мою собаку. Он встал и впустил ее, затем снова подошел ко мне. «Вы устали, – сказал он, – поэтому я оставлю вас». Поклонившись, он поцеловал меня в лоб и ушел. Дело было завершено.

    Через несколько минут вернулись обе мои тети и поздравили меня с помолвкой. Затем меня опять уложили в постель – я еще была нездорова, да и лихорадка вернулась.

    Было решено никому не говорить о моей помолвке, пока о ней не объявят сначала монархам обеих стран и моему отцу. Но я не смогла удержаться, чтобы не рассказать о ней Дмитрию, мадемуазель Элен и супругам Лайминг. Они восприняли новость без воодушевления, особенно мой брат; он отказывался принимать ее всерьез.

    Моя старая горничная Таня, от которой я ничего не могла скрыть, причесывала мои волосы, когда я рассказала ей о помолвке. В отражении зеркала я увидела, как ее глаза наполнились слезами и она наклонилась, чтобы поцеловать меня в макушку. Быстрота, с которой все это было проделано, привела в замешательство моих близких, но все, кроме Дмитрия, были сдержанны и не говорили со мной об этом.

    Было бы нечестно притворяться, что тогда я была несчастлива. Когда первое потрясение прошло, я восприняла ситуацию спокойно, даже с определенной долей удовольствия. Мне льстило, что я стала центром всеобщего внимания, и была слишком юна, чтобы заглянуть в будущее и предвидеть большую ответственность, которая была возложена на мои хрупкие плечи.

    А тогда я хотела верить в счастье; казалось, что жизнь обязана дать мне его как своего рода компенсацию за мое печальное детство, за отсутствие любящих близких. Я устала от упорядоченного, размеренного существования в этом огромном доме. Я жаждала шума, волнений, разрядки да и вообще любых перемен.

    Через два или три дня принц покинул Москву. К этому времени я выздоровела, и последние дни и вечера перед его отъездом мы провели вместе. Традиции того времени не позволяли помолвленным молодым людям ни на минуту оставаться наедине, но моя тетя сделала уступку, по ее мнению, огромную: она устраивалась в соседней комнате, оставив дверь открытой. Но в его присутствии меня охватывала робость, и, пока было возможно, я избегала оставаться с ним наедине.

    Моей главной заботой теперь было то, как сообщить об этой новости отцу. На сердце было тяжело от угрызений совести, потому что я дала согласие, не спросив его совета. Я сообщила о своей печали тете. Но она словно не могла понять моих переживаний и только повторяла те фразы, которые мы так часто слышали от нее, а прежде от дяди: наш отец бросил нас, он переложил на других возложенные на него обязанности, и принимать решения, которые обеспечили бы мое счастье, теперь долг этих людей.

    Слово «счастье» в ее устах звучало как приговор. В течение последующих месяцев я столько раз слышала от нее это слово, произносимое с самыми разными интонациями, что стала просто ненавидеть его: «Ваше счастье требует… Для вашего счастья… В интересах вашего счастья…» И так бесконечно.

    Моему отцу нечего было бы сказать, он ничего не мог изменить; все было решено. Теперь оставалось только написать ему о произошедшем.

    Так как я не знала, что писать или что сказать, письмо продиктовала мне тетя. Об этом я ни разу не вспоминала не покраснев. По такому случаю, как и на протяжении всего периода моей помолвки, я, безусловно, принесла жертву своему воспитанию. Я полностью смирилась и положилась на мудрость тети, написав все точно под ее диктовку.

    Письмо было до такой степени сентиментальным, что не обмануло отца. Слова о любви и счастье были написаны слишком легко и были слишком акцентированы, чтобы быть искренними.

    Зато при написании этого письма я наконец поняла, какие именно чувства я должна была испытывать к своему жениху. Я писала, что я «схожу с ума от любви» и что «эта любовь поразила меня как удар грома». «Довольно официальный удар грома», – отмечала я про себя с отвращением, но покорно писала его под тетину диктовку.

    Ответ, который я получила из Парижа, был полон боли и печали. Отношение моей тети к моему отцу в продолжение всех этих событий сильно уязвляло его. Поспешность, с которой распорядились моим будущим, казалась ему непостижимой. По его словам, я была еще слишком молода, чтобы выходить замуж, слишком молода, чтобы самостоятельно принять решение. Его глубоко возмутил тот факт, что все сделали, не посоветовавшись с ним, и даже без его ведома.

    Мой отец был не единственным человеком, на которого произвела неприятное впечатление столь поспешная и неожиданная помолвка. Мой дедушка, король Греции, также выразил свое несогласие. Он написал моей тете письмо, подчеркнув, что мне едва исполнилось семнадцать лет, и просил отложить бракосочетание до исполнения мне восемнадцати. Тетя объявила, что здесь она действует в согласии с моим желанием и желанием моего отца. Бракосочетание было назначено на весну 1908 года.


    Сначала тетя раздражала меня своим поддразниванием, обычным, когда приближается момент священного супружества. Но вскоре я стала к нему нечувствительна и начала легко проникаться духом своего положения. Мое послушание, к ее удовольствию, объяснялось тем, что я в конце концов убедила себя, что по-настоящему привязана к принцу. Это было проще, чем пытаться сопротивляться неизбежному.

    В начале июня мы отправились в Петергоф, где к нам присоединился принц, чтобы официально объявить о помолвке. Его приезд сопровождался определенными церемониями. Император послал Дмитрия на вокзал во главе почетного караула встречать принца. Мы так и не узнали, как это случилось, но, к всеобщему ужасу, Дмитрий опоздал и не встретил принца, а догнал его только после того, как тот уже приехал во дворец. Императору это показалось очень забавным, и он долго дразнил нас по этому поводу.

    В день официального объявления о помолвке в личной императорской часовне пели «Те Деум». Церковь стояла в парке среди множества лилий и гортензий. В течение богослужения накрапывал дождик. Через огромные открытые двери до нас доносился аромат цветов, а пение соловьев в кустах смешивалось с голосами хора.

    После службы мы все отправились в один из загородных домов императора, где подали шампанское, поздравляли нас.

    Мы уехали из Петергофа в Ильинское. Жизнь за городом давала большую свободу, и это сблизило меня и принца.

    Вскоре после нашей помолвки я взялась за изучение шведского языка. Теперь, после каких-то двух месяцев занятий с учительницей, я уже начала немного говорить. Принц был тоже очень молод и с удовольствием участвовал в наших простых развлечениях. В каком-то смысле мы стали хорошими товарищами, но, несмотря на эти дружеские отношения, всегда существовали национальные различия и различия в воспитании, которые воздвигали между нами преграды, смутные, но непреодолимые. Я чувствовала, как между моим братом и принцем растет неуловимая антипатия, что беспокоило меня.

    Тетя часто уединялась с моим женихом, чтобы обсудить материальную сторону этого союза. Меня на эти беседы не приглашали, это казалось несколько странным.

    Принц был офицером шведского флота. Вскоре он отплыл в Америку. После его отъезда я заболела корью, и мне пришлось несколько недель пролежать в постели. Он писал мне регулярно, и я диктовала ответы своей учительнице; мне было запрещено писать, чтобы не напрягать глаза.

    Дмитрий заразился от меня корью, и его болезнь протекала тяжелее. Чтобы ускорить его выздоровление, доктора посоветовали отвезти нас обоих в Крым. Тетя отправилась вместе с нами. Была осень. Мы остановились на вилле в Корейце, татарской деревушке под Ялтой.

    В Москву вернулись через два месяца, куда скоро должен был приехать мой жених. Он привез с собой чертежи дома, который тетя собиралась построить для нас в Стокгольме. Мы обсуждали эти чертежи, мой жених и я, робко выражая юношеские разногласия, которые хоть и были незначительными, являлись отражением больших различий наших темпераментов и точек зрения. Несколько месяцев разлуки дали мне возможность яснее оценить свое положение, и легкая тревога возникала в моем сердце всякий раз, когда при встрече с моим будущим мужем я попыталась заглянуть в наше будущее.

    Глава 10

    Бракосочетание

    Отец давно хотел привезти свою жену в Россию, хотя бы на короткое время, но царь всякий раз запрещал ему это. Теперь, наконец, такое разрешение было получено. Мой отец с женой приехали в Санкт-Петербург и на пятнадцать дней поселились в нашем старом дворце на Неве.

    К этому времени его положение как-то упрочилось: его жена теперь носила титул графини Гогенфельзен, и их брак был признан царской властью. Старшая дочь графини от первого брака ждала ребенка – это и было причиной, изложенной в прошении на имя императора, – желание матери быть со своей дочерью в такое время. Кроме того, отец желал, чтобы мы встретились с его женой и узнали ее получше, а также чтобы она заново наладила связи со столичным обществом.

    Тетя была недовольна, но император не мог отменить своего решения, поэтому тетя сопровождала нас в Санкт-Петербург в мрачном расположении духа. Она считала, что дядя знал бы, как не допустить эту бесполезную, почти неприличную встречу.

    Мое сердце билось тяжело и быстро, когда я прошла через большие стеклянные двери вестибюля. Казалось, ничто не изменилось за несколько лет нашего отсутствия, даже запах, только комнаты, казалось, стали меньше. Отец радостно нам улыбался, стоя на верхних ступенях лестницы.

    Мы поднялись вверх, к нему. Когда отец склонился над рукой тети Эллы и повернулся, чтобы расцеловать нас, я заметила промелькнувшее в зеркале соседней комнаты отражение графини Гогенфельзен: ее лицо застыло и было бледно от душевного волнения.

    Мой отец повел нас вперед; сделав несколько шагов, мы увидели его жену.

    Она была красива, очень красива. Умное лицо с неправильными, но тонкими чертами; поразительно белая кожа, необычайно контрастирующая с темно-лиловым бархатным платьем, отделанном у выреза и на рукавах оборками из старинного кружева. Такой я ее помню до сих пор.

    Отец представил нас друг другу. Графиня приветствовала тетю глубоким реверансом и повернулась ко мне. Мы обе были смущены. Я не знала, как приветствовать ее, поэтому робко подставила ей свою щеку.

    Чай был накрыт в кабинете моего отца. Графиня исполняла обязанности хозяйки. Ее унизанные драгоценностями руки быстро порхали над белыми чашками с красными каемками и монограммами отца. Но, несмотря на все ее усилия и усилия моего отца, разговор не клеился. Тетя решила придать этой беседе чисто светский характер, и это ей удалось.

    Наконец, исчерпав все возможные темы для разговора, мы перешли в большую гостиную в английском стиле. Здесь, на бильярдном столе, лежали драгоценности, меха и кружева моей матери. Отец захотел разделить их между мной и Дмитрием до моего замужества.

    В молчании мой отец и тетя склонились над пыльными футлярами, в которых лежали старомодные оправы и потускневшие драгоценные камни, нечищеные, забытые почти на двадцать лет. Как много воспоминаний, о которых никто уже не осмеливался говорить, вызывали эти предметы! Это богатство, разложенное передо мной и лишенное своего блеска, – половина которого вскоре станет моим, – не произвело на меня никакого впечатления. Драгоценности были частью наряда; для меня они являлись не более чем обычными украшениями. Материальной ценности они для меня не представляли.

    Пока мой отец вместе с тетей обсуждали нюансы, мы с графиней осматривали меха. Двадцать лет, проведенные в нафталине, не пошли им на пользу. Графиня предложила отвезти их в Париж и отреставрировать там. Мы поговорили о моем приданом и о парижских ателье дамского платья. Прежде чем расстаться, она сказала, что ей хочется дать мне что-нибудь на память о нашей первой встрече, и спросила, чего бы я желала. Я не знала, что ответить, но мой взгляд упал на аметистовое колье, которое было у нее на шее, и я сказала, что хотела бы иметь такое. Она прислала его мне, и до сих пор я ношу его.

    Мой отец надеялся, что за этой первой последуют другие, более доверительные встречи, но тетя и слышать об этом не хотела. Мы еще раз поехали в Санкт-Петербург, но снова в сопровождении тети, и вторая встреча была такой же прохладной и сугубо светской, как и первая. Отец, видя бесполезность своих усилий, больше не настаивал. Только одно утешало меня: я чувствовала, что он в этой новой жизни спокоен и счастлив.

    И я решила, что в браке будет, по крайней мере, одно преимущество: никто не сможет помешать мне видеться с отцом.


    Принц приехал в Москву на Рождество. Праздники, проведенные вместе сутра до вечера, оказалось непросто пережить. Нам на самом деле нечего было сказать друг другу. Казалось, что мой жених стал мне совсем чужим, но человеком, с которым я была связана. Вскоре я смотрела на него чуть ли не с враждебностью. Его редкие ласки были неприятны мне. Ситуация становилась невыносимой. Я содрогалась, когда размышляла о безвыходном положении, в котором оказалась.

    Приготовления к свадьбе шли своим чередом, а я не могла получать от них удовольствие и не испытывала к ним никакого интереса. Мадемуазель Элен взяла на себя полную ответственность за все. Именно она заказывала для меня дамское белье, постельное белье, салфетки и скатерти, кухонную утварь, туфли и чулки, подходящие к моим платьям, перчатки, сшитые на заказ, корсеты, цветы и бесконечные мелочи, которые составляли непростой туалет женщины в те времена. Автомобили, столовые сервизы, бокалы были заказаны за границей, и я должна была взять с собой столовое серебро, оставленное мне дядей.

    Каждый день ко мне приезжала знаменитая московская портниха, известная своим мастерством и ценами. Вместе с ней приезжала свита служащих с картонками и коробками образцов и материалов. Иногда тетя принимала участие в этих важных совещаниях, вспоминая свой прежний интерес к одежде. Долгие часы я проводила перед зеркалом, пока портные с зажатыми во рту булавками ползали вокруг меня на четвереньках. Но все это оживление и суета не могли отвлечь меня от того, что меня заботило. Что мне делать?

    Мне казалось, что, несмотря на свое более либеральное воспитание, принц был лишен инициативы почти в той же мере, что и я. Решали за него другие, как это было и в моей жизни. Что из этого получится, когда мы поженимся? Как мы станем пользоваться своей независимостью? Я чувствовала почти раскаяние. Я предлагала человеку, который надеялся создать со мной семью и найти в ней счастье, почти пустое сердце; получалось, что я в некотором роде использовала его, чтобы получить свободу.

    Вскоре после Рождества я поехала в Санкт-Петербург с мадемуазель Элен, чтобы попасть на прием к зубному врачу. Это была первая моя поездка, которую я совершала без брата, и даже эта короткая разлука была такой мучительной, что в конце концов побудила меня действовать: я решила просить жениха освободить меня от данного обещания.

    Когда мы возвратились в Москву, на станции меня встретила мадам Лайминг, которая вручила мне записку от моей тети. Тетя писала, что, когда я буду читать это письмо, ей будут делать операцию и что во время своей болезни она собирается жить в доме, который подготовила для больницы.

    Это была достаточно серьезная операция. Результат стал известен не ранее чем много часов спустя. В доме царили беспокойство и смятение. Но отсутствие тети облегчило исполнение моего плана. Я написала принцу письмо, в котором изложила причины своего желания разорвать нашу помолвку. Через несколько дней я получила чудесный ответ; он умолял меня как следует подумать, прежде чем принимать решение, которое причинит ему сильную боль. Подлинное чувство, звучавшее в этом письме, глубоко тронуло меня, но не могло изменить мое решение, и я собиралась начать более решительные действия, когда однажды утром в мою комнату ворвалась княгиня Ирина, принцесса Прусская, которая приехала ухаживать за своей сестрой. Именно она предпринимала первые шаги в организации этой женитьбы; ей первой и сообщили из Швеции о моем желании разорвать помолвку.

    Очень мягко и в то же время настойчиво она объяснила мне, что в настоящее время невозможно отменить договор, который имел и политическое значение. Обо всем было договорено, реальные приготовления начались, дата назначена. Скандал, сказала она спокойно, был бы слишком велик.

    Плача, я попыталась объяснить ей причины моего отказа и мои страхи. Она терпеливо обсудила это со мной, чтобы показать их абсурдность. В качестве последнего аргумента она сказала мне, что мое решение убьет мою тетю, и, если я буду настаивать на нем, вся ответственность ляжет на мои плечи.

    Это привело меня в полное замешательство. Видя, что я начинаю колебаться, княгиня дала мне обещание не спешить и оставила меня в неописуемо тревожном душевном состоянии. Все это было для меня непосильно, и не было никого, кто мог бы помочь мне. Тетя, чье состояние считалось уже удовлетворительным, тем не менее, оставалась еще слишком слаба. Потрясение, насколько мне было известно, могло действительно иметь роковые последствия для ее здоровья. Что я могла поделать? Я сдалась.

    Принцесса не придала серьезного значения этому инциденту, поэтому не посчитала нужным рассказать о нем тете, даже когда та оказалась вне опасности. Когда спустя много лет я заговорила о нем с тетей, она была очень удивлена и искренне уверяла меня, что если бы вовремя узнала о моих сомнениях и колебаниях, ее советы и поведение были бы совсем иными, чем у сестры. Возможно.

    Тогда же мое сопротивление было сломлено. Казалось, мне не оставалось ничего иного, как покориться. Принц вернулся в Москву в конце зимы, и мы встретились, как будто ничего не случилось. Гордость заставляла меня соблюдать приличия, и люди, не знавшие нас близко, были убеждены, что я выхожу замуж по любви. Да и мало кто из моих друзей знал, что все далеко не так. Только супруги Лайминг и мадемуазель Элен трепетали при мысли о моем будущем и никогда не заговаривали со мной об этом.

    Моя тетя, окончательно выздоровев, покинула больницу и вернулась в Николаевский дворец. Она сама помогала одевать меня к балу, который дала в мою честь графиня Клейнмихель как раз перед возвращением принца в Швецию. В тот вечер на мне был очень красивый наряд в русском стиле и головной убор, расшитый жемчугом и драгоценными камнями. Я танцевала одна – это был сольный танец. Колени у меня дрожали, сердце бешено билось; я собрала все свое мужество, чтобы двигаться под музыку. Но как же мне это понравилось! Мне впервые в жизни аплодировали, и мне пришлось повторить танец!

    Это был второй, и последний, бал моего девичества.


    Гигантскими шагами весна приближалась к дню моего бракосочетания. Город Москва, который считал меня в некотором роде своей, выбрал день моего восемнадцатилетия, 19 апреля, чтобы официально проститься со мной. С утра до вечера я принимала делегации, члены которых обращались ко мне с речами и преподносили подарки; некоторые были великолепны. О моя дорогая старая Москва с ее Кремлем, церквями с разноцветными куполами, кривыми и плохо вымощенными улочками, воспоминания о ней я лелею и так же нежно, как сильно я хотела бы увидеть ее когда-нибудь!

    За несколько дней до Пасхи я уехала из Москвы. Никогда не забуду тот вечер, когда как раз накануне нашего отъезда мы пошли в маленькую церковь в византийском стиле, где был похоронен мой дядя. Держась за руки, мы с братом стояли на мраморном полу. Казалось, я пришла туда, словно чтобы попросить благословения умершего дяди. У меня возникли смутные предчувствия того, какая жизнь ждет меня впереди, и глубокое отчаяние охватило меня.

    Я крепко держала руку своего брата. Судьба, которая и так уже подвергла нас тяжелым испытаниям, теперь разлучала нас. Я должна была покинуть его, своего брата, единственного, кого по-настоящему любила в этой жизни. Это было чудовищно.

    Проходили минуты; мы оба были настолько расстроены, что время больше не имело для нас никакого значения. Моей тете, тоже растроганной, пришлось напомнить нам о времени и увести нас.

    Мы приехали в Царское Село, где вскоре к нам присоединился отец. Ему не потребовалось много времени, чтобы понять мое душевное состояние. Не задавая много вопросов, он все хорошо понял. Но было уже слишком поздно. Тем не менее он решительно обвинил тетю в том, что она слишком легко распорядилась мною, и сказал ей об этом. Отзвуки этого обвинения и контробвинения доходили до меня только через закрытые двери. Позднее отец сказал мне, что тетя Элла чрезвычайно возмущала его своим полнейшим отсутствием здравого смысла и человеческих чувств, что она была так далека и настолько отличалась от себя прежней, что он не мог понять ее.

    В течение какого-то времени она переживала кризис; никто не знал тайных движений ее души. Ее отчужденность, отсутствие интереса к чему бы то ни было в этой жизни достигли предела. Позже, когда тетя изменилась, она вернулась к реальности. Обладая большими душевными ресурсами, она с честью вышла из этого кризиса и вернулась к жизни более восприимчивой, более мудрой и терпимой, чем когда-либо. К сожалению, мое будущее решалось во время этого переходного периода; в каком-то смысле я была принесена в жертву, но не могу держать на тетю зла.

    За несколько дней до бракосочетания в Царское Село приехал король Швеции Густав, который только-только стал преемником своего отца, его брат Чарльз, жена Чарльза Ингеборг, мой жених и многочисленная свита. Император, императрица и вся царская семья отправились на вокзал встречать их.

    Я трепетала от душевного волнения, когда голубые вагоны специального поезда медленно подъехали к платформе и остановились. Вышел король со своими близкими, и, как только они ступили на красный ковер, их вышла встречать царская семья. После первых приветствий император сделал мне знак приблизиться. Я была представлена будущему свекру, и он поцеловал меня. Затем император провел короля мимо почетного караула, выстроившегося вдоль платформы.

    Оркестр играл национальные гимны двух стран, били барабаны, официальные представления продолжались. В зале ожидания я познакомилась с принцем Чарльзом, его женой и их свитой. Шведские фрейлины привели меня в сильное смущение своим порывом поцеловать мне руку.

    Затем монархи сели в карету и отвезли короля в Большой дворец, где для него были приготовлены апартаменты. В тот вечер был дан большой ужин, на котором произошел обмен тостами и заранее приготовленными речами. Теперь я легко говорила по-шведски и этим очень удивила наших гостей, обращаясь к ним на их родном языке.

    Одну из дам, баронессу Фалькенберг, королева прислала мне для сопровождения, пока у меня не появятся свои приближенные. Очаровательная женщина, она с самого начала внушила мне доверие. Когда после ужина ее подвели ко мне, она сделала глубокий реверанс. Я спрятала обе мои руки за спиной. Она не забыла этот жест маленькой робкой девушки.

    И вот настал знаменательный день. Утром я пошла на службу и исповедь, затем скромно пообедала вместе с императором, императрицей и их детьми. Согласно русскому обычаю, обрученные не должны видеть друг друга в день бракосочетания, до тех пор пока не встретятся, чтобы пойти в церковь.

    После обеда я пошла к себе в комнаты и начала одеваться. Мое батистовое белье, отделанное валансьенскими кружевами, широкие накрахмаленные нижние юбки, туфли и чулки – все это было разложено на постели. Надев все это одно за другим, я облачилась в платье из серебристой ткани, такое жесткое, что, казалось, оно сделано из картона. Парикмахер завил мне волосы.

    Завершив первую часть своего туалета, я вышла в гостиную, где меня ожидал мой отец для благословения. Тетя оставила нас одних. Над моей опущенной головой отец начертал крест, держа обеими руками икону.

    В комнату вошла тетя и в свою очередь благословила меня. В тот день на ней было длинное платье из белого крепа и вдовий чепец, который она стала носить со дня смерти дяди. Этот чепец был тоже белый, с длинной вуалью, которая облаком окутывала ее голову и легко ниспадала до подола платья. Она не собиралась присутствовать на придворном приеме, но должна была помогать на церемонии в церкви. Отец и тетя пожали друг другу руки, а затем поцеловались; напряженность между ними рассеялась оттого, что они видели, как я страдаю при виде их холодных отношений.

    Я должна была закончить свой туалет в Большом дворце, где собирались праздновать бракосочетание. Пора было ехать; карета, ожидавшая нас, стояла у дверей. День был пасмурный, большие хлопья мокрого снега бились в окна кареты.

    В Большом дворце два господина – слуги тети – ждали нас, чтобы помочь мне подняться по лестнице. Мы вошли в одну из больших гостиных дворца, где нас ожидали еще несколько человек. В центре комнаты стоял туалетный столик, украшенный кружевами и лентами, а на нем – золотой прибор времен императрицы Елизаветы, дочери Петра Великого.

    На столике были разложены царские драгоценности, которые должны были надевать великие княжны в день своего бракосочетания.

    Среди них, во-первых, была диадема императрицы Екатерины с розовым бриллиантом необыкновенной красоты в центре и небольшая корона из малинового бархата, вся усыпанная бриллиантами; там было ожерелье из крупных бриллиантов, браслеты и серьги в форме вишен, такие тяжелые, что их нужно было прикреплять к золотым ободкам, которые надевались на уши.

    Прислужницы начали собирать складками у меня на талии огромный шлейф из серебристой ткани, расшитой рельефными серебряными лилиями и розами. Затем мне пришлось сидеть перед зеркалом, пока старый придворный парикмахер, француз по имени Делькруа, соорудил по обеим сторонам моего лица два длинных локона, которые падали на мои обнаженные плечи. Затем надел мне диадему.

    После этого придворные дамы, жены высокопоставленных чиновников, возглавляемые камер-фрейлиной, накинули мне на голову кружевную вуаль и маленькую корону и прикрепили среди складок веточки флердоранжа. Наконец, они возложили мне на плечи малиновую бархатную мантию с пелериной, отделанную мехом горностая и застегнутую огромной серебряной пряжкой. Кто-то помог мне встать. Я была готова.

    Приехали монархи, двери распахнулись, и на пороге гостиной появился мой жених. С букетом белых лилий и роз в руке он нерешительно вошел в комнату. Обернувшись, я увидела мельком его профиль на фоне окна и содрогнулась. В этот момент решалась моя судьба.

    Я была разукрашена, как идол; все, что было надето, казалось, придавило меня. Я едва могла двигаться.

    Император подошел к столу, на котором стояли две большие иконы, которыми он должен был благословить меня. Он взял одну из них. Я подошла и с помощью своего отца и одной из своих кузин встала на колени перед ним. Он начертал в воздухе крестное знамение.

    Я не могла подняться. Император, положив икону на стол, взял меня под локоть и помог мне встать. Затем образовалась свадебная процессия.

    Принц, который должен был раньше меня прибыть в церковь, пошел вперед; я следовала позади об руку с императором. Два камергера, два пажа и генерал Менгден, управляющий моей тети, несли мой шлейф и мантию, и все же, несмотря на эту помощь, я едва могла передвигать ноги. Мы проходили через залы, большие и маленькие, заполненные мужчинами в военной форме и дамами в бальных платьях, и наконец пришли в церковь.

    Там меня ждал принц. Нас поставили в центре нефа, его – справа, меня – слева. Шаферы стояли двумя рядами позади каждого из нас. Началась служба.

    Священники в жестких золотых ризах двигались вокруг нас, исполняя различные обряды русской православной брачной церемонии. Уже безразличная ко всему, я следила за ними взглядом. Мне было холодно, несмотря на духоту в церкви, и я, вероятно, была очень бледна, так как один из моих шаферов, наклонился ко мне и спросил, хорошо ли я себя чувствую. У одного из пажей он взял бутылочку с нюхательной солью и всунул ее мне в руку.

    Служба закончилась, запели «Те Деум». В этом принимал участие архиепископ Санкт-Петербурга, окруженный городским духовенством. Великолепные радостные гимны наполнили церковь. От прозвучавшего снаружи орудийного залпа задребезжали окна.

    Услышав, что дьякон впервые объявляет мой титул великой княгини, я подняла глаза и увидела, что император и мой отец улыбаются мне. Прежде чем всем вместе уйти, архиепископ и другие церковнослужители низко поклонились мне. К нам подошли император, две императрицы, король и мой отец, чтобы поздравить моего мужа и меня.

    Мы пошли во главе процессии в комнату дворца, где все было устроено так, как в протестантском храме. Здесь во второй раз была проведена церковная церемония бракосочетания. Мы сидели в креслах, поставленных перед двумя скамеечками для молитвы; наши кольца снял и вновь надел нам епископ, специально прибывший из Швеции. Императорский хор пел шведские гимны. Уставшие прихожане шептались и двигались позади нас.

    Наконец служба закончилась. Мы поднялись, чтобы пройти в одну из гостиных, и в течение еще полутора часов принимали поздравления придворных. После этого тетя отвела меня в отдельные апартаменты для отдыха перед банкетом. Меня освободили от мантии и короны, что принесло некоторое облегчение. Подали чай. Пока мы с тетей писали ответы на поздравительные телеграммы, я положила усталые ноги на стул. Жесткие складки моего платья все еще тяготили меня, и на мне все еще была диадема и кружевная вуаль.


    В семь часов мы с принцем заняли места друг возле друга во главе огромного стола в форме конской подковы.

    По левую руку от меня сидел император, а императрица – по правую руку от принца. Другая, внутренняя сторона стола была не занята, так что гости свободно могли видеть нас Банкет обслуживали ученики Пажеского корпуса. При каждом тосте, за которым следовал пушечный залп, камергеры подставляли высокие бокалы для шампанского на золотых подносах. За каждым царственным гостем стояли пажи и сановники, назначенные им в личное услужение.

    От серег у меня так болели уши, что в середине банкета я сняла их и повесила, к великому изумлению императора, на край стакана с водой, стоявшего передо мной. Моя салфетка все время соскальзывала с гладкой поверхности платья и падала на пол. И каждый раз паж, стоявший за моим стулом, исчезал под столом и доставал ее. Я была приятно удивлена, и ко мне вернулось мое обычное хорошее настроение; мы с императором весело разговаривали на протяжении всего ужина.

    После банкета мы вернулись в гостиную и сели в ожидании завершения приготовлений к приему, которым должна была закончиться программа этого дня. Когда прибыли и разместились все гости, вышел главный гофмейстер и провозгласил начало приема. Мы вошли в огромную бальную залу, устланную по этому случаю красными коврами.

    Затем начался праздничный церемониал, который ни в чем не изменился со времен Екатерины Великой. Под медленные звуки старинного полонеза монархи, царственные гости и царская семья разделились на пары. Каждая трижды обошла бальную залу, всякий раз меняя партнера. Они держали друг друга за руку, как в балете, и, когда пара разделялась или начинала новый круг, дама делала реверанс, а кавалер низко кланялся. В придворном этикете сохранилась даже традиция ставить в одном конце бальной залы карточный столик с зажженными свечами и колодами карт в память об императрице Екатерине, которая во время церемоний играла в карты с высокопоставленными гостями.

    Первый свой тур я прошла с императором, второй – с великим князем Гессенским, а третий – с кронпринцем Румынии, который впоследствии стал королем Фердинандом. Тесные ряды гостей колыхались волнами поклонов, когда мы проходили мимо в танце. Мой реверанс, когда мы расставались с императором, был особенно глубок, настоящий подвиг, потребовавший удерживать в равновесии диадему, кружевную вуаль и платье из серебряной ткани.

    Когда прием закончился, мы оказались в карете, запряженной четверкой лошадей, в которой император собирался доставить нас в свой дворец. Было уже темно, и толпы, которые заполнили улицы, не могли видеть, кто находится внутри кареты. Стоявшая на пороге Александровского дворца императрица в сопровождении короля Швеции встретила нас по традиции хлебом и солью на большом серебряном блюде. На императрице все еще была большая диадема из жемчуга и бриллиантов и бальное платье из белого муара, украшенное золотой вышивкой. Мы вышли и приняли из ее рук блюдо. Так закончилась церемония моего бракосочетания.

    Я пошла в апартаменты, которые еще этим утром были полны жизни и движения. Теперь здесь было пусто и безлюдно. Пришла моя гувернантка, чтобы помочь мне раздеться. Она сняла с меня драгоценности, вуаль и пышный наряд. У меня болела голова, а от веса свадебного платья на плечах остались темно-синие кровоподтеки. Я надела костюм из жемчужно-серой ткани и небольшую шляпку, украшенную гиацинтами и имеющую сбоку изгиб, подбитый светло-вишневым бархатом. Принц ожидал меня в соседней комнате.

    Мадемуазель Элен одевала меня молча; это были тяжелые минуты для нас обеих. После двенадцати лет радостей и печалей, которые мы делили с ней, надо было расставаться. Все наши недоразумения были давно забыты; они остались частью моего детства, мои дорогие воспоминания, и хорошие или плохие, частью прошлого.

    Я вырвалась из ее объятий и присоединилась к принцу. И вместе мы пошли проститься с монархами. Императрица, всегда испытывавшая ко мне материнские чувства, была очень ласкова в тот вечер. Она надела мне на палец прекрасное кольцо с сапфиром – ее прощальный подарок.

    Нас отвезли на вокзал, и мы отправились в Санкт-Петербург. Там мы должны были провести несколько дней в старом дворце моего дяди. В сопровождении русского и шведского почетного эскорта мы вечером приехали во дворец, где нас ожидала тетя, снова с хлебом и солью в знак гостеприимства.

    Она осталась с нами на поздний ужин. Затем все ушли и оставили нас одних.

    На следующий день шаферы, которыми были все наши дяди и двоюродные братья, во главе с моим братом приехали ко мне с букетом цветов и остались на обед. Во второй половине дня мы наносили визиты, а вечером отправились в Царское Село на гала-концерт, который давали московские артисты. Через день-другой мы поехали в Зимний дворец на церемонию под названием «Большой дипломатический круг» и «Baisemain». Хотя это происходило утром, все должны были быть в бальных платьях и диадемах. На мне было платье со шлейфом из небесно-голубого бархата, расшитого золотом, и гарнитур из бирюзы, который когда-то принадлежал моей матери.

    Сначала мы принимали послов; они по одному входили в комнату, где стояли мы. Первым был посол Турции, в то время старшина дипломатического корпуса. Наши диалоги не отличались разнообразием: несколько поздравительных слов, несколько комплиментов, поклоны и слова благодарности.

    После приема послов мы перешли в соседнюю комнату, где вдоль стен группами стояли главы дипломатических миссий с секретарями и посольскими служащими. Слева от меня в линию выстроились дамы: сначала супруги послов, затем жены министров и секретарей. Так как я никогда не выходила в свет, почти никого не знала, и вид этой огромной залы, заполненной незнакомыми людьми, чьи глаза были прикованы к нам и следили за каждым нашим движением, внушал настоящий страх.

    Я подходила поочередно к каждой из дам, принц направился в противоположную сторону. Поговорив со всеми дамами, я перешла к кавалерам, останавливаясь у каждой группы. После официальных представлений я протягивала руку для поцелуя, говорила пару слов и двигалась дальше. На протяжении всей церемонии за мной следовали паж, который нес мой шлейф, и почетный эскорт. В завершение мы с принцем стояли бок о бок в течение более двух часов, пока городские жители, получившие доступ во дворец, поочередно проходили перед нами. Все они, женщины и мужчины, целовали мне руку.

    Мы провели в Санкт-Петербурге восемь дней в череде ужинов, балов, приемов, ответных визитов и аудиенций. Все это было для меня ново и довольно занимательно.

    Настал день нашего отъезда, грусть от которого смягчал тот факт, что отец собирался часть пути проделать вместе с нами. В каком-то смысле я уже попрощалась с Россией, когда уезжала из Москвы. А в конце медового месяца я должна была встретиться со своим братом Дмитрием в Париже. И все же, когда я увидела его на платформе, остающегося в одиночестве с моей тетей, когда я подумала о пустоте комнат, куда он вернется, мое сердце болезненно сжалось.

    С этого момента наша жизнь разделилась, каждый должен был идти своим путем, вести свои сражения в одиночку. Радости и печали нашего детства тесно связали нас, а нежность и любовь, которые объединяли, никогда не ослабевали. И теперь интриги моей тети, без сомнения преднамеренные, разводили нас в разные стороны. Я должна была встретить свою судьбу одна, в новом и незнакомом мире.

    Все было сделано за меня; я была беспомощна. Защищенное и ограниченное существование великой княжны до сих пор внушало мне, что все мысли о независимости или инициативе бесполезны, даже опасны. Я была воспитана по образцам, которые тогда были распространены в монарших кругах, и ориентировалась на себе подобных. Это «равнение» проникло в наш круг задолго до массовой уравниловки; принцесса, которая выделялась своими интеллектуальными способностями или стремлением к интеллектуальной деятельности, если она выходила за рамки обычной благотворительности, вызывала зависть, критику и иронию окружающих. Интеллектуальная посредственность была и убежищем и защитой; это не было особенностью монаршего быта только в России.

    Поменяв страну, я не поменяла обстановку. На месте моей тети оказались другие люди, на месте моей гувернантки – фрейлины. Это отсутствие существенных изменений ощущалось мною болезненно, но неотчетливо – я так мало знала о мире, о простой искренней дружбе, о России, ее истинной жизни, духовной силе, ее бескрайних просторах, ее бесконечных красотах.

    Кроме своего брата, мне не о чем было жалеть: ни семьи, ни дома, ни привязанностей у меня не было. И все же, несмотря на печальные воспоминания детства, несмотря на свою жизнь, лишенную высшего содержания и существенных интересов, несмотря на отсутствие ощутимых уз со своей родиной, я так или иначе сохранила пылкое преклонение перед своей огромной загадочной страной. Не зная ее, я инстинктивно чувствовала ее слабости и безграничные возможности, ее безумие и мудрость, и всегда в своем сердце, пока жива, я буду отождествлять себя с Россией.