• Глава 11 Швеция
  • Глава 12 Оукхилл
  • Глава 13 Восток
  • Глава 14 Признание брака недействительным
  • Глава 15 На войну
  • Глава 16 Власть
  • Глава 17 Друзья
  • Глава 18 Смерть
  • Глава 19 Распад
  • Глава 20 Кратковременный отдых
  • Глава 21 Отступление
  • Глава 22 Сомнительное избавление
  • Глава 23 Ссылка
  • Часть вторая

    Пробуждение

    Глава 11

    Швеция

    Наше свадебное путешествие началось с визита к королеве Швеции, матери моего мужа, чье слабое здоровье не позволило ей присутствовать на нашей свадьбе. Урожденная принцесса Баденская, в то время она находилась в Германии, в Карлсруэ, вместе со своей матерью великой герцогиней Луизой.

    Там нас ожидал официальный прием. Мне было необходимо выйти из поезда в изысканном вечернем платье в украшениях. Можно себе представить, насколько непросто мне было одеваться в обычном купе первого класса! В Карлсруэ мы обнаружили, что при дворе носят траур по дедушке моего мужа. Все принцессы и фрейлины ходили в черных платьях и вуалях, а любимые стулья покойного великого герцога были отмечены траурными венками на сиденьях.

    Великая герцогиня Луиза, дочь императора Вильгельма I, была одной из последних представительниц поколения принцесс, которые теперь исчезли. Это была пожилая дама, сочетавшая строгие принципы и железную волю с большим умом и чрезвычайно широким кругом интересов. Несмотря на мой юный возраст, она всегда относилась ко мне уважительно, что удивляло меня. С восьми часов утра, когда она присылала ко мне свою первую камеристку осведомиться, хорошо ли я спала, ее учтивости не было конца. Она часто входила в наши апартаменты, когда мы с мужем еще завтракали. Даже в этот час она уже была одета в черное креповое платье с длинным шлейфом и в руке, затянутой в черную перчатку, держала веер.

    Ее преданность семье была поразительной, и такой же был ее неутолимый интерес ко всему. Она часами расспрашивала меня о далеких родственниках в России, известных ей только по именам. Ее интересовали мельчайшие подробности их жизни. Такое внимание распространялось и на умерших родственников, которые, казалось, продолжали занимать в ее жизни то же место, какое занимали прежде. Ее спальня, которую однажды она пригласила меня посетить, была увешана фотографиями королей, королев, принцев и принцесс на смертном одре. Некоторые рамки были украшены венками из бессмертника или бантами из крепа.

    При баденском дворе царил строжайший этикет. Даже семейные собрания были отмечены печатью торжественности, казавшейся мне формой лицедейства, которой предавались великие люди, лишенные других развлечений. Моя новая семья относилась к своему прошлому и настоящему очень серьезно.

    На следующий день после нашего приезда в Карлсруэ император Вильгельм II нанес нам официальный визит. Вечером, после парадов и церемоний, вся семья собралась на неофициальный ужин; за столом сидели всего лишь семь или восемь человек. Я сидела рядом с принцем Максом, еще молодым тогда человеком и более оживленным, чем другие. Какое-то его шутливое замечание заставило меня рассмеяться.

    Воцарилось молчание. Все обратили на меня возмущенные и удивленные взгляды. Я умолкла и покраснела. Дома, в России, личные отношения были гораздо проще. Этикет существовал только для церемоний.

    Затем мы поехали в Венецию, где были одни, так как король Швеции решил, что мы не нуждаемся в сопровождающих во время нашего медового месяца. Венеция, которую я с детства жаждала посетить, разочаровала меня; я не нашла в ней никакого очарования и оценила ее только в более поздние годы. Потом мы отправились в Ниццу, где нас ждал автомобиль. В нем мы должны были объехать Францию и затем добраться до Парижа.

    В Марселе принцу пришлось лечь в постель с легкой простудой. В сопровождении нашего шофера я совершила небольшую экскурсию на пароходике в замок Иф. На нем же ехала толпа рабочих и солдат, находившихся в увольнении; все были в той или иной степени пьяны и распевали песни.

    В Биаррице я вновь увидела свою кузину, великую княгиню Ксению, и ее детей, которые жили на большой вилле на берегу моря. Однажды мы поехали в Сан-Себастьян, чтобы посмотреть бой быков. Но пришлось сидеть на солнце, и из-за головной боли я ушла, не дождавшись конца. Из Биаррица мы поехали в Тур, а оттуда – смотреть замки на Луаре.

    К этому времени мне все уже надоело. Езда в автомобиле утомляла меня; часто случались поломки, и одежда того времени была плохо приспособлена для такого путешествия. Тогда я еще не привыкла обходиться без горничной. Моя шляпа, водруженная поверх высокой прически, не держалась на голове, и, чтобы не потерять ее, мне приходилось крепко привязывать ее к голове густой вуалью, которая забивалась пылью и не давала мне свободно поворачивать голову. Юбки были слишком длинными и широкими для подобных путешествий. Всякий раз, когда я в дороге бросала взгляд в зеркало, оно показывало мне все тот же несчастный облик: сбитую на одну сторону прическу, шляпу, съехавшую набок. Я чувствовала себя жалкой.

    Наконец осталось сделать лишь одну остановку, прежде чем достигнуть Парижа, где меня ожидали мой отец и Дмитрий! Но в тот последний день одна за другой лопнули пять шин, и, чтобы заменить каждую, требовалось по крайней мере три четверти часа. Мое терпение подверглось большому испытанию. В отчаянии я ходила взад-вперед по обочине дороги, раздражаясь из-за каждой новой задержки.

    Был уже глубокий вечер, когда мы добрались до Парижа. Когда машина подъехала к гостинице, первый человек, которого я увидела, был Жданов, старый камердинер моего брата. Я бросилась к нему на шею, дрожа от радости.

    Потеряв надежду увидеть нас в тот вечер, Дмитрий проводил его в доме нашего отца в Булонь-сюр-Сен. Но вскоре он приехал, и мы вновь встретились после разлуки, которая нам обоим показалась бесконечной. Нам нужно было так много сказать друг другу, что в течение нескольких минут мы вообще не могли найтись, и молчали, охваченные волнением.

    Хотя мой супруг старался мужественно скрыть это, но я не могла не заметить, что мое нетерпение увидеть Дмитрия, моя радость от нашей встречи причинили ему настоящую боль. Я сказала себе, что должна быть осторожной, но, несмотря на мои добрые намерения, все же не могла не пробраться украдкой в комнату моего брата, как только принц лег спать. Он немедленно вернул бы меня, но нам с Дмитрием так много надо было сказать друг другу, что время пролетело незаметно, и мы добрую половину ночи провели, сидя рядышком на лестнице и шепотом обмениваясь своими секретами.

    На следующий день мы обедали с моим отцом. Наконец-то я увидела ту домашнюю обстановку, к которой годами стремились мои помыслы, и впервые встретилась со своим единокровным братом и двумя маленькими сестренками, старшей из которых было шесть лет. Дом в Булони был удобный, тихий и простой – это был домашний очаг. Понятно, что отец не мог сожалеть об огромном дворце, холодном и пустом, который он оставил в Санкт-Петербурге, и со своей женой здесь был идеально счастлив.

    Когда я увидела их рядом в доме, который они вместе создали, из моего сердца ушли последние признаки недоброго чувства, которое я испытывала по отношению к своей мачехе. После этого мы стали называть друг друга по имени, как это делают друзья, и употребляли в речи фамильярное «ты», обращаясь друг к другу. Отец был счастлив.

    Я не была в Париже с семи лет. Все, что я видела, волновало меня. Магазины были полны чудес. Сделать выбор было так трудно, что, насколько мне запомнилось, я сделала всего две покупки, которые оказались довольно любопытными. Одна была тем, что парижский парикмахер назвал «накладной челкой», или в просторечии «крыса», но очень декоративная. Она состояла из длинной пряди завитых волос, уложенной поверх подкладки из конского волоса, которую прикалывали к собственным волосам так, чтобы они были как можно выше надо лбом. После того как парикмахер однажды надел ее на меня, я не могла понять, как снова использовать ее, так как мои волосы были гораздо толще. Вероятно, эта идея таким образом украсить себя была сомнительной, и моя новая фрейлина баронесса Фалькенберг смеялась над моим приобретением до слез.

    Моей другой покупкой было огромное боа из желтых и голубых страусовых перьев цветов шведского флага. Я намеревалась надеть его на церемонии моего официального вступления в Стокгольм.

    Дмитрий уехал из Парижа на несколько дней раньше меня, чтобы навестить, по его словам, великого князя Гессенского. Мы с мужем проехали всю Германию, затем Балтику и прибыли в Швецию. Всю дорогу до Стокгольма мы видели толпы людей, приветствующих нас радостными криками. Мне было очень приятно такое внимание. Без всяких наставлений я ощущала, что надо делать: я отвечала на приветственные речи, целовала маленьких девочек, которые предлагали мне цветы, разговаривала с незнакомыми людьми, улыбаясь в ответ на радостные восклицания, бросала в толпу свой носовой платок. Мое знание шведского языка очень помогало в моем искреннем желании понравиться. Я страстно желала, чтобы народ моей новой страны полюбил меня, и чувство своего успеха опьяняло.

    Мы прибыли в Стокгольм по воде, переплывая от острова к острову на военном корабле. Это был прекрасный день. Я была в белом: в кружевном пальто и большой шляпе, украшенной страусовыми перьями. На шее у меня было то самое боа.

    Украшенная лодка отвезла нас на пристань, с которой мы должны были ступить в город. Там мы пересели в открытый экипаж, сопровождаемый кавалерийским эскортом, одетым в форму небесно-голубого цвета и серебряные шлемы.

    Мы медленно тронулись. За нами последовала вереница карет. На улицах, украшенных шведскими и российскими флагами, колыхались толпы людей. Дети махали флажками, женщины бросали цветы – вскоре они заполнили всю карету, – и вокруг раздавались приветственные возгласы людей.

    У дворца, который возвышается над городом и виден издалека, стоял почетный караул, одетый в форму времен Карла XII. Наш экипаж подъехал, лакеи открыли дверцы, выпавшие оттуда цветы рассыпались по земле. На каждой ступени главной лестницы стоял гренадер в большой медвежьей шапке. По всему дворцу отдавались звуки барабанов и труб военного оркестра, который играл государственные гимны наших двух стран.

    Мы с принцем поднялись до площадки, где в сопровождении свиты меня ожидали король и королева. Прямо за ними в тени от двери я увидела – могла ли я в это поверить? – да, Дмитрия в белом мундире гвардейца. Я остановилась на месте и уставилась на него, настолько забыв о выражении своего лица, что в свите не могли удержаться от смеха. Король тайком привез его в Швецию, чтобы сделать мне сюрприз и чтобы я чувствовала себя свободнее в первые дни в чужой стране.

    После первых приветствий и официальных представлений двору нас отвели в комнаты, расположенные анфиладой, которые должны были стать нашим домом, пока не будет выстроен наш собственный. Там нас ждала моя верная горничная Таня и мой любимый фокстерьер, который радостно прыгал, приветствуя меня. Через несколько минут пришли Дмитрий и генерал Лайминг. Так что в начале своей жизни в Стокгольме я оказалась окруженной старыми друзьями.

    Но, невзирая на деликатную предупредительность короля и свою радость при виде Дмитрия, я не могла не почувствовать, что лучше бы его визит состоялся чуть позже. Для своего появления в Швеции я решительно настроила себя по крайней мере несколько первых дней не думать о прошлом, а полностью отдаться своим новым обязанностям и найти удовольствие в своей новой роли. Присутствие Дмитрия некоторым образом отвлекало меня от этой цели и поворачивало мои мысли назад, к старой жизни, нежели обращало вперед, к новому.

    После нескольких дней празднеств, обедов и приемов мы уехали за город. Дмитрий по-прежнему сопровождал нас. В качестве укромного уголка в сельской местности мой муж, имея титул герцога Сёдерманландского, использовал небольшой замок в этой провинции, расположенный в двух часах езды на поезде от Стокгольма. Нас приняли с соответствующими церемониями; в тот день вся провинция собралась там, чтобы приветствовать своего герцога и его молодую жену. И из всех приемов, которые нам пришлось вытерпеть, этот был самый тяжелый, так как люди не ушли из сада, а оставались там весь до вечера и вернулись на следующий день, заглядывая в окна первого этажа со всех сторон дома. Мы ели при стечении народа, сидя как в витрине: в столовой было три больших окна и застекленное крыльцо.

    Несколько дней спустя Дмитрий вернулся в Россию. Мы с мужем остались одни, если не считать баронессу Фалькенберг и капитана Клеркера, адъютанта моего мужа.

    Приятный покой сменил волнения свадебного путешествия и нашего приезда в Швецию. Приближенные тактично оставили нас одних. Можно предположить, что они приятно проводили время, так как вскоре поженились.

    В поместье было мало развлечений. Я очень страдала от тоски по родине. Тем летом к нам приехал мой молодой дядя – принц Христофор, чтобы провести с нами несколько дней. Шутник и фантазер, он благотворно подействовал на меня. Мне было очень жаль, когда он уехал. А осенью, как и обещал, вернулся Дмитрий, и мы отправились в морское путешествие на паруснике к островам у побережья Швеции. Днем мы плыли, а вечером бросали якорь в какой-нибудь маленькой гавани или высаживались на каком-нибудь острове, часто необитаемом, купались в скалистых бухтах и готовили еду на костре. Это были приятно проведенные недели.

    Следующей осенью Дмитрий вернулся, и мы снова плавали с ним и моим мужем на той небольшой яхте. Мне нравилась жизнь на борту яхты с ее простотой, тишиной и отсутствием формальностей. Иногда я сама брала в руки румпель, а принц давал мне уроки хождения под парусом. Это были счастливые две недели. С нами была команда всего из трех человек и стюард, который убирал каюты и готовил нам пищу. Мне приходилось обходиться без горничной, и я вспоминаю, какие трудности испытывала со своими волосами, которые просто не могла уложить без посторонней помощи. Наконец я нашла средство, которое облегчило мне жизнь: я заказала себе парик!

    Но он доставил бы мне гораздо меньше проблем, чем мои собственные волосы, если бы я дала себе труд научиться с ним обращаться. Начнем с того, что его надо было расчесывать, и могу вас уверить, это гораздо труднее, чем расчесывать собственные волосы. Даже после всех моих стараний он всегда выглядел как разметанный ветром стог сена. Каждое утро, устав от борьбы с париком в тесноте маленькой каюты, я выходила на палубу, держа его в руках, и мои волосы развевались на ветру. Там я садилась где-нибудь, не обращая внимания на подтрунивания, и продолжала борьбу. Причесав его, я должна была надеть его на себя таким образом, чтобы он полностью закрывал мои собственные волосы, и это также было непросто. Мне никогда не удавалось добиться этого. Всегда какая-нибудь прядь волос выбивалась. Более того, моя голова в парике становилась такой огромной, что никакая шляпа не налезала, да и от этого количества волос моей голове было так жарко! Столько хлопот!

    Через десять дней мы вернулись в Стенхаммер, и Дмитрий отправился назад в Россию. В октябре мы уехали из провинции и поселились во дворце в Стокгольме. Комнаты, которые мы занимали, были большие и темные, с великолепной мебелью, которой было в них недостаточно, и стенами, увешанными старыми гобеленами.


    Той осенью я поняла, что у меня будет ребенок, и хотя не страдала от этого физически, но пребывала в плохом настроении, подавленная и грустная. У принца закончился отпуск, и он опять вернулся к своим обязанностям в Генеральном штабе флота; я видела его только по вечерам. Праздность и одиночество тяготили меня. Я вышивала и пыталась читать, но мое образование было настолько неполным, что чтение не было для меня развлечением. Я не привыкла к серьезным книгам и не была приучена к систематическому изучению какого-либо предмета. Мой кругозор был ограничен моими собственными способностями наблюдать и приспосабливаться, не хватало мне и пытливости ума. Я всегда жила в плену традиций и воспоминаний о великих временах, не осознавая их сущности. История Швеции, дворец, музей и коллекции предлагали огромные возможности для изучения. Я же никогда и не думала об этом.

    Главным занятием моей тети и ее окружения всегда была благотворительная деятельность. Но здесь, в Швеции, казалось, никому помощь не нужна, все было замечательно организовано, так что я была лишена этого последнего занятия.

    Хотя мое здоровье никогда не вызывало ни малейшей озабоченности, мы почти не выходили в свет, и я была окружена такой заботой и такими мерами предосторожности, что в конце концов стала верить в свою собственную хрупкость.

    Прошла зима. Я испытывала потребность в присутствии какого-нибудь знакомого лица и впервые в жизни почувствовала острое сожаление оттого, что у меня нет матери. Тетя Элла отказалась приехать ко мне; ее полностью поглотила монашеская жизнь. Она написала, что не может обойтись без своей работы.

    Наконец настало мое время. Боли начались вечером, но той ночью я была еще в состоянии спать. Утром ко мне пришла моя невестка, наследная принцесса (дочь герцога Коннахтского; она умерла в 1922 году), и оставалась со мной весь день. Вместе с ней мы пережили эти долгие часы, полные боли, и, когда на следующую ночь у меня наконец родился сын, именно она держала у моего лица маску, пропитанную хлороформом.

    По обычаю шведского двора, король с церемониями представлял новорожденного членам правительства и высокопоставленным придворным сановникам. Я не могу с уверенностью вспомнить, произошла ли эта презентация в ту же самую ночь или наутро после рождения ребенка, но перед моими глазами стоит ясная картина: мой конюший и баронесса Фалькенберг, оба при полном параде, ждут, чтобы взять ребенка из моей постели и отнести его королю.

    Как только я смогла выходить в свет, сына крестили в одной из комнат дворца. Я лелеяла надежду, чтобы кто-нибудь из моей семьи принял участие в этой церемонии, но она не осуществилась. На ней присутствовала только моя старая гувернантка мадемуазель Элен, которая приехала из России. Я утешалась тем, что предвкушала июнь, когда с официальным визитом к шведскому двору должны были приехать российские император и императрица.

    Они приплыли на своей яхте в сопровождении флота военных кораблей. Стокгольм расцвел флагами обоих государств. Мы вышли к яхте приветствовать их и сопроводить на берег. Этот приезд имел для меня особенное значение: они словно привезли в Швецию Россию, по которой я тосковала, и смягчили на какое-то время мое чувство утраты дома. Так что я с искренним жаром приветствовала царственную чету, и тепло их ответной реакции вселило в меня чувство, будто я, как они обычно шутливо называли меня, на самом деле была их «самой старшей дочерью».

    Но судьба так безжалостна, что даже в эту маленькую частицу России, которую привезли мне мой император и императрица, вторглись насилие и смерть. Прием на берегу был восторженный; последовавшие затем празднества – веселые и приятные, но, когда гости покидали дворец после торжественного обеда, кто-то, спрятавшись в тени, выстрелил из револьвера в шведского генерала. Смертельно раненный, он упал и вскоре после этого умер. Никто так и не смог раскрыть мотива этого преступления. Быть может, убийца принял шведа за российского сановника. Уже несколько веков в Швеции не происходило ничего подобного. Все были в ужасе, и я, наверное, больше всех; я дрожала за безопасность наших гостей, пока они не уехали.

    Вскоре после этого мой муж должен был уйти в море на два месяца. За этой разлукой последовало много других. Мне пришлось учиться привыкать к его отсутствию и организовывать свою жизнь самостоятельно. Мы все реже и реже оставались вдвоем.

    Я очень старалась приобрести друзей. Люди, от которых когда-то я была так далека, теперь привлекали меня, как все новое. Я чувствовала, что, став ближе к ним, я узнаю жизнь и то, как защититься от нее. Я была очень молода и уверена в успехе. И только гораздо позже я стала понимать, как суровы ограничения, налагаемые царским воспитанием, наследственностью и обычаями. «Кур нельзя научить летать, а орлов нельзя научить разговаривать, как попугаев». Принцы правящих фамилий являются отдельной породой людей, которые веками были изолированы во дворцах, их защищали, ограничивали, вынуждали жить среди своих мечтаний и иллюзий, а жизнь вместе со своими требованиями времени проходит мимо нас. Поэтому нам суждено быть уничтоженными или забытыми.

    В Швеции отношение людей к их королевской семье показалось мне, приехавшей из России, любопытным. Казалось, они относятся к ней с любовью, но, скорее, как к большим детям, привилегированным детям, чья жизнь, интересы и собственность – это отдельный мир, роскошный, волнующий и необходимый для красоты и достоинства мира в целом. Любопытство, которое возбуждало малейшее наше действие в Швеции, явно было частью этой народной психологии: весь народ наслаждался этим шоу. Малейшие наши черты, хорошие или плохие, комментировались со всех сторон, всегда беззлобно, всегда с улыбкой, как взрослые люди обсуждают проделки своих детей.

    В России все было по-другому. Там император держал в своих руках никем не оспариваемую абсолютную власть над своей страной и подданными. В какой-то степени он был Богом; семья разделяла это обожествление. И все же в России не приходилось чувствовать себя так неловко от связывающего тебя этикета, как в Швеции, постоянно находиться на виду, ощущать ограниченность в проявлении своих природных склонностей, когда дело касалось общения с простыми людьми.

    В России было гораздо проще наладить дружеские отношения. Общественная жизнь почти не существовала. Церемониалы были великолепны, но редки, этикет существовал исключительно для официальных мероприятий. В наших дворцах мы могли вести такую жизнь, какую хотели, и наши внутрисемейные отношения были защищены от посторонних глаз. Поистине мы были из семьи бессмертных, и ни один человеческий недостаток, будучи открытым, не прощался нам. Но русские доверительно разговаривают со своим Богом и обращаются к нему. Таково было отношение русских людей и к нам, отношение, не осложненное снобизмом – недостатком, которого совершенно нет у моих соотечественников.

    Ситуацию можно описать в нескольких словах: в Швеции жизнь была сложной, но люди – простые, а в России все было наоборот: жизнь была простой, а людей было трудно понять. Те русские, которые допускались в наши дома, часто становились нашими друзьями, но главным образом из-за своей непомерной, почти болезненной, гордости они часто обижались по пустякам, и дружба прекращалась. А те, кто не был допущен, чувствовали, что ими пренебрегают, и изливали свою горечь в критических высказываниях, которые широко распространялись в народе, их жадно слушали и впитывали. Так мало-помалу пустел олимп.

    Я уже говорила, что первое длительное отсутствие моего мужа было для меня настоящим испытанием, но и в то же время оно было полезным, потому что заставило меня увидеть необходимость строить свою собственную жизнь. У меня всегда было много общественных обязанностей, и теперь я испытывала некоторое удовлетворение от их выполнения. Дмитрий приезжал навещать меня, и мы ездили вместе с визитами, посещая окрестные поместья и замки. В мою честь устраивались танцевальные вечера, и я встречалась с провинциальным обществом, иногда развлекала людей у себя дома в неофициальной обстановке и необычными способами. Например, одного молодого прусского принца, племянника королевы Швеции, я отправила кататься в открытом двухколесном экипаже в такое время, когда, зная погоду в нашей местности, была уверена в том, что случится ливень с грозой. И действительно, начался проливной дождь. Меня чрезвычайно позабавил вид принца под дождем в великолепном сюртуке и сером цилиндре! Он хорошо выдержал это испытание и снова приехал в Стокгольм через несколько месяцев. Я до сих пор помню – и это яркое пятно в моих воспоминаниях о том лете – приятное времяпрепровождение в его обществе и его искреннюю веселость.

    Тем летом я впервые со времени своего замужества поехала в Россию и взяла с собой сына, которому было еще несколько месяцев от роду, чтобы показать его своим родственникам и друзьям. Сначала я остановилась в Петергофе, куда меня пригласили император и императрица, а затем отправилась в Москву навестить тетю.

    Этот последний визит был очень тягостным для меня. Я поехала в Николаевский дворец; тетя там больше не жила, и только несколько комнат в нем содержались для ее личного пользования. Ее свита сильно поредела, а многие из старых слуг были уволены. Мои собственные комнаты были уже непригодны для жилья. Куда бы я ни бросила взгляд, везде видела печаль, запущенность, беспорядок. И это там, где когда-то жизнь была распланирована и регламентирована до последней детали.

    Тетя жила в проектируемой ею обители, чтобы было удобнее руководить строительством большой часовни, больницы и другими новыми постройками. У нее была задача, по своим целям схожая с деятельностью диаконис в раннем христианстве. Вместо того чтобы жить в одиночестве, в уединенных размышлениях, моя тетя планировала для своего ордена активную деятельность: организовать работу сиделок, благотворительность. Эта идея была так чужда российскому характеру, что вызывала удивление у людей и упорное противодействие со стороны высшего духовенства. Для себя и своих монахинь тетя придумала очень простую, строгую и красивую одежду – и это вызвало нарекания. Казалось, все смеются над ней. Но ничто не могло лишить ее уверенности в своей правоте. Она так или иначе нашла в себе мужество разрушить рамки ее жесткого «положения», отведенного ей по рождению и воспитанию. Я заметила, что, эмансипировавшись, тетя лучше стала понимать людей и смогла привести свою жизнь в соответствие с реальным миром. Приблизившись к невзгодам и даже порокам людей, она проникла в скрытые причины, которыми движим мир, она все поняла, все простила и возвысилась. Но осталась верна своей прежней привычке молчать, никогда не поверять мне свои планы и рассказывать о трудностях. Я черпала какую-то информацию из других источников и, так как у меня не было привычки задавать вопросы, ощущала многое интуитивно.

    В Москве, куда я рвалась всем сердцем, как к себе домой, происшедшие перемены показали мне, что я как будто не знаю этого города. Ко мне так и не вернулось мое прежнее отношение к ней, и я возвратилась в Швецию с чувством непоправимой утраты.

    Глава 12

    Оукхилл

    Ту зиму мы тоже провели во дворце, в угрюмых апартаментах, увешанных гобеленами. Строительство нашего дома продвигалось, и нам надо было думать о его меблировке. Я пригласила придворного казначея и спросила его, сколько денег имеется в моем распоряжении для этой цели. Он спокойно сообщил, что все расчеты уже давно превышены и суммы, внесенной моей тетей, будет достаточно только для того, чтобы закончить строительство. Так как по условиям моего брачного контракта я сама должна была нести все расходы по нашему домашнему хозяйству, мне не хотелось начинать тратить свой капитал, но была вынуждена сделать это, а также прибегнуть в какой-то степени к щедрости моего отца, который сделал мне большой подарок на Рождество.

    Материальная сторона нашего альянса была с самого начала плохо урегулирована и моей тетей, и русским двором. Из-за недопонимания и упущений, вызванных отчасти небрежностью некоторых чиновников при дворе, я лишилась важных привилегий, давно установленных по традиции, и оказалась втянутой в многочисленные неприятности, связанные с имуществом дяди, из которого тетя Элла пользовалась только процентами, а наследницей была я. Все это исправлять теперь было поздно. Тетя с ее обычным пренебрежением к материальной стороне жизни растратила много ценностей, которыми на самом деле не имела права распоряжаться без моего согласия. Брачный контракт был составлен и подписан министрами обеих стран и скреплен государственными печатями. Ничего нельзя было исправить.

    Мои деньги находились в России. Сначала мне платили проценты через атташе русской дипломатической миссии, который выступал в роли моего личного секретаря в российских делах и следил за моей перепиской на этом языке. Позднее, так как атташе в русской миссии часто менялись, было решено выплачивать мне деньги через придворного казначея, который контролировал мои хозяйственные счета. Мы были должны содержать большой дом, и все мои деньги уходили на это, так что у меня практически ничего не оставалось на личные расходы. Когда я ездила, например, в Париж, я не могла купить себе одежду в лучших модельных домах – я покупала готовое платье в «Галери-Лафайетт» и носила туфли фабричного производства.

    Это не казалось мне странным. Я была очень непритязательна, слишком непритязательна, когда мне доводилось об этом подумать, а что касается ценности денег, была абсолютно несведуща, так что мне никогда не приходило в голову ни жалеть себя, ни протестовать.

    Правда, иногда я все же желала иметь больше лошадей и чтобы они были лучше. Моих средств, казалось, никогда не было достаточно, чтобы содержать более трех-четырех лошадей одновременно. Да и те, что у меня были, оставляли желать лучшего.

    В плане общественной жизни зима была веселой. Развлечения, приемы и вечеринки так быстро следовали одни за другими, что король только неодобрительно качал головой. В разговоре с моим мужем он резко отозвался о нашем образе жизни, но меня никогда не попрекал и всегда был очень добр. В его лице я имела настоящего друга – и имею до сих пор, несмотря на все, что произошло с тех пор.

    Мой веселый нрав, сдержать который не мог никакой этикет, забавлял его. С ним я всегда чувствовала себя легко. Мы пользовались взаимным доверием. Иногда он брал меня на охоту на лося, где я бывала единственной женщиной. Во время путешествий на поезде в его личном вагоне я играла в бридж с седобородым пожилым господином и радовалась, когда выигрывала несколько крон. Зимой я каждый день играла с королем в теннис на отличных закрытых кортах Стокгольма.

    Короче говоря, мой свекор испортил меня, и мы с ним были такими добрыми друзьями, что я не могла удержаться, чтобы иной раз не разыграть его. Это иногда попадало в газеты, даже в несколько искаженном виде, но он всегда воспринимал подобные шутки без обиды.

    Например, однажды зимой, когда мы ехали в специальном поезде из нескольких вагонов, чтобы покататься на лыжах в Далекарлии, я придумала переодеться пожилой дамой и подарить королю, который играл в бридж в головном вагоне, цветы. План был с восторгом одобрен моим окружением, и я приступила к гриму. У нас не было никакой косметики и очень мало пудры. Я нарисовала морщины жженой пробкой, а щеки натерла кусочками свеклы, спрятала глаза за темными очками и покрыла голову большой шерстяной шалью. Затем попросила у одной горничной плащ на меховой подкладке и надела его, вывернув наизнанку. Все было готово. Вагоновожатый остановил поезд на первой станции, и я сошла, неся три увядающих тюльпана, завернутые в кусок газеты. Один из адъютантов, посвященный в мистификацию, сообщил королю о желании пожилой женщины засвидетельствовать ему свое почтение. Меня повели к нему. Когда я вошла в вагон, он встал и сделал мне навстречу несколько шагов. Я отдала ему цветы, пробормотав несколько слов дрожащим голосом.

    Но при виде моего нелепого букета в руках короля, серьезности, с которой он его принял, и церемонных лиц свиты, я больше не могла себя сдерживать. Я села на пол, пытаясь подавить смех и надеясь, что его примут за плач. Король, думая, что у пожилой дамы случился нервный приступ, повернулся к своему казначею и сказал по-французски не без волнения: «Enlevez-la, elle est folle!» («Уведите ее, она не в себе»).

    Два адъютанта подняли меня. Перед моими глазами уже вставала картина, как меня выводят на платформу, и поезд уходит без меня.

    «Это я, папа!» – закричала я сквозь смех, который сотрясал меня. Адъютанты отпустили меня, выпучив глаза. Король наклонился ко мне поближе, узнал меня и засмеялся. Это был розыгрыш, который действительно отлично удался.

    В другой раз весной я взяла его с собой кататься в двухколесном экипаже, запряженном моим маленьким и очень быстрым американским рысаком, которого было трудно удержать, особенно в движении. На главной улице города конь закусил удила, и широкая публика получила возможность восхищаться своим королем в котелке набекрень и мной, в таком же в недостойном виде. Каждый из нас яростно дергал вожжи, силясь остановить коня.

    Такие небольшие шалости вскоре создали мне в Швеции определенную репутацию. Обо мне говорили, что я сорвиголова, но это вовсе не раздражало меня. Обо мне рассказывали разные анекдоты и приписывали мне подвиги, о которых я даже и не мечтала. Но я всегда держалась в рамках и всегда знала, как далеко можно заходить, не причинив никому обиды, ибо шалость может оставить отметину.

    Прежде чем вновь поселиться за городом в конце той зимы, я отправилась в Булонь навестить своего отца. Я любила эти визиты; простая и спокойная жизнь его семьи благотворно действовала на меня после той публичности, которая была характерна для жизни в Стокгольме. Мы гуляли, иногда посещали театры, но чаще оставались по вечерам дома. Отец читал вслух, а в это время мы с мачехой вышивали. С годами между мной и моим отцом узы любви еще более окрепли. Поэтому однажды, когда во время моего визита он почувствовал необходимость учинить мне строгий допрос о моих шалостях в Швеции, преувеличенные слухи о которых так или иначе дошли до него, я была задета за живое. От него я впервые с удивлением узнала о том, как беспощадно интерпретируются мои детские глупые выходки. От него я услышала о «репутации», которую я стяжала. Это было мое первое прямое столкновение с людской недоброжелательностью, и я была глубоко подавлена. Много времени спустя, после того как отец уже забыл об этом разговоре, я часто вспоминала это, и всегда мое сердце сжималось.

    После этого я стала чувствовать себя в Швеции менее свободно. Моя тоска по родине усилилась. В Швеции нашлось много того, чем я восхищалась: ее высокая культура, стремление к порядку, колоссальная способность к организованным формам жизни. Но я оставалась лишь наблюдателем, и, вместо того чтобы по достоинству оценить это, что, без сомнения, мне следовало сделать, я обнаружила, что обращаюсь воспоминаниями к моей собственной бескрайней стране. Эта цивилизация, развитая до такой степени, что индивидуальные усилия уже не имели значения, в которой не было больше места для полета фантазии, тяготила меня. Чем больше я узнавала Швецию, тем больше мечтала о России, которая была так близко на карте, а на самом деле – так далека от меня, и чувствовала почти с ощущением вины, что я шведская принцесса только по титулу.

    Однако в те дни моя привязанность к России была в основном романтического и сентиментального характера. Я ничего не знала о ее нуждах, о политических, экономических или каких-либо других существенных сторонах жизни, и если временами ощущала смутную обеспокоенность положением на родине, то скорее интуитивно, неосознанно. Кроме того, в те годы, которые я прожила за границей, Россия переживала краткий, сравнительно мирный период. Дума, после нескольких неудачных попыток добиться самостоятельности действий, была вынуждена замолчать ради самосохранения. С 1906-го по 1911 год правительство возглавлял Столыпин, человек проницательный, честный и энергичный, который был единственной значительной политической фигурой того времени, крупным по масштабу государственным деятелем. Единственным темным пятном на, казалось бы, чистом небосклоне было присутствие при дворе, начиная с 1907 года, некоей загадочной фигуры по имени Распутин. Бывали и прежде другие малопонятные личности, но их пребывание при дворе было кратковременным. Его же власть по какой-то неизвестной причине все продолжалась, а влияние не поддавалось объяснению.

    Каждый мой приезд в Россию все больше убеждал меня, что там, среди нарастающего хаоса, и находится истинное поле деятельности для меня. И дело было не в том, что эти визиты были особенно приятны. Я приезжала как иностранная принцесса, и принимали меня соответствующим образом. Тем не менее я чувствовала, что здесь, в России, моя жизнь, моя работа, что здесь, а не в Швеции я найду применение своей энергии.

    Дмитрий уже больше не жил в Москве. После моего замужества он переехал в Санкт-Петербург и поступил в кавалерийскую академию, где так усердно трудился и так страдал от одиночества, что его здоровью, и так никогда не отличавшемуся крепостью, был нанесен серьезный вред. С ним, конечно, был генерал Лайминг, а император и императрица, которые очень любили брата, часто виделись с ним. Однако советы людей, далеких от всякой реальности, какими были обитатели Царского Села в тот период, не могли значительно помочь ему. Он был лишен жизни в семье в то время, когда она оказалась бы для него драгоценной и необходимой поддержкой. И, будучи теперь конным гвардейцем, он имел образ жизни, как в военном, так и в общественном плане, который был даже еще более изнурительным для человека его возраста и хрупкого телосложения. Его одиночество, слабое здоровье постоянно занимало мои мысли. Я всегда беспокоилась о нем, не имея возможности что-то предпринять, и это тоже играло определенную роль в том, что мои мысли все чаще обращались к России.


    Чтобы бороться с этим, я рано вставала и весь день занимала себя делами. К осени 1910 года мы обосновались в нашем новом доме в Оукхилле.

    Моя дорогая Цецилия Фалькенберг, фрейлина, которая приехала в Россию, чтобы сопровождать меня в Швецию, вышла замуж и покинула меня. Я болезненно скучала по ней, так как она всегда вносила радость в мою жизнь и окружала меня почти материнской лаской. Более того, она была человеком недюжинного ума и такта. Но при выборе моих двух новых фрейлин мне очень повезло, а лейтенант Рудебек согласился оставить военную службу и стать нашим казначеем и постоянным управляющим нашего хозяйства. Мы все четверо жили вместе в Оукхилле, и я часто была благодарна за таких преданных и приятных компаньонов.

    Оукхилл был расположен недалеко от Стокгольма, на холме, возвышающемся над узким проливом. Он был окружен зелеными полянами парка приблизительно на милю вокруг, а его сад террасами спускался к воде. Великолепные дубы дали ему имя.

    Дом был светлый и просторный, современный и удобный – в общем, самый милый из тех, в которых я когда-либо жила. В то время у меня не было вкуса, и в убранстве, вероятно, это сказывалось, но в общем дом выглядел приятным, непретенциозным. Я была очень рада переехать из мрачного дворца.

    Как только все было более или менее приведено в порядок, я дала бал, чтобы отпраздновать свое двадцатилетие. Помню, это было приятное событие. Цветы мне прислали из Ниццы; дом был ими заполнен; когда гости уходили, то уносили их охапками.

    Дни набегали один на другой. Обеспокоенная бесцельностью своего существования, я приняла решение по-настоящему чем-нибудь заняться. Рисование я забросила давно, так что той зимой я поступила в школу живописи.

    Школа, которую я выбрала, была лучшей в Стокгольме. Принц Евгений, младший брат короля, очень талантливый художник, был единственным во всей семье, кто поощрял мое желание учиться, хотя и у остальных мое решение не встретило никакого противодействия, только удивление.

    Каждое утро в 8.30 я усаживалась с остальными двадцатью пятью студентами за деревянный стол в большой комнате с серыми стенами. Первые дни были для меня трудными. Мои товарищи по учению были робкими и недоверчивыми. Но как только они увидели, что я много работаю и хочу только быть одной из них, они стали проявлять дружелюбие и в конце концов осыпали меня услугами и знаками дружбы. Главным образом благодаря их помощи и критике я и добилась больших успехов за весьма короткое время.

    Я часто оставалась в школе во время перерыва, который начинался в одиннадцать часов, и ела бутерброд, захваченный мною на второй завтрак. Иногда мои приятели угощали меня молоком с имбирными пряниками, которые я особенно любила. В полдень мы вновь обращались к нашим моделям и работали до трех, когда сумерки, ранние в это время года, заставляли нас сушить наши кисти и закрывать альбомы для рисования.

    Когда я приходила домой, быстро переодевалась и ехала в школу верховой езды. Час или два я довольно интенсивно занималась, катаясь без стремян, чтобы улучшить свою посадку, и без них даже совершала прыжки через препятствия. Затем, после ванны и чашки чая, я брала урок пения или играла на фортепиано, чтобы научиться аккомпанировать себе. Вечером я часто готовила свою работу к испытанию по композиции, которое проводилось в школе раз в месяц. Мне это нравилось. Эти испытания проводились анонимно и давали мне возможность судить, как у меня на самом деле обстоят дела.

    Посещая эти уроки, я познакомилась с поистине замечательным человеком. Он был трамвайным кондуктором на линии, идущей от Стокгольма до моего дома в Джургардене. Иногда я ездила этим маршрутом, когда не хотела пользоваться своей машиной. Поездка занимала пятнадцать минут, а так как я обычно видела одних и тех же людей, у меня появилась привычка болтать с ними. Так я встретилась с этим кондуктором, белобородым стариком, который работал здесь уже много лет. Я узнала, что из своих заработков он оказывает помощь небольшому приюту для незаконнорожденных детей, оставленных своими отцами и матерями. На меня произвело такое впечатление это свидетельство настоящего, реально существующего христианства, что я пригласила его однажды к себе домой на чашку кофе и узнала больше о его работе. Я вижу и сейчас, как он входит в мою гостиную со шляпой и перчатками в руке и усаживается с величайшим достоинством и спокойствием.

    Серые утра шведской зимы всегда заставали меня по пути в мою школу. Время пролетало быстро и счастливо. Удовлетворенность достижениями и здоровая усталость успокаивали черные мысли, которые иногда посещали мою голову, несмотря на все мои усилия не допускать их. Общество друзей моего возраста, а также простота и отсутствие всяких церемоний в школе очень благотворно действовали на меня.

    Я попросила короля устроить для меня костюмированный бал и, чтобы умножить веселье, организовала кадриль, в которой участвовали молодые девушки и мужчины. Нас было восемь пар, и мы танцевали менуэт и гавот. Затем я танцевала с мужем мазурку – быстрый танец, требующий большой живости. Мы были в красивых польских костюмах. Шпоры на моих зеленых сапожках сверкали и звенели под веселую музыку, и мы совершали такие безумные пируэты, что изумруды, пришитые к моему платью, рассыпались.

    Важные придворные мероприятия проводились в январе. Они начались с официального открытия парламента. По этому случаю мы все должны были быть одетыми к десяти часам утра, принцессы – в парадные платья из черного бархата с длинными шлейфами и рукавами с прорезями, отороченными мехом горностая; король, принцы и министры – в парадную форму. Мужчины группировались вокруг короля на возвышении в зале. Принцессы с находящимися позади них фрейлинами заняли балкон. Церемония не была очень утомительной. После нескольких речей, довольно долгих, мы ушли домой, а вечером должны были присутствовать на ужине, который давался во дворце в честь депутатов. После него нам пришлось беседовать с ними в течение некоторого времени, и оно нам показалось очень долгим.

    Но большой бал длился гораздо дольше и оказался утомительным мероприятием. Все принцы и принцессы собрались в одной из комнат дворца, где им были вручены записки с именами их соседей за столом во время ужина и партнеров по танцам. Затем двери распахнулись, и мы гуськом прошли через помещения, ведущие в бальную залу. В каждой комнате стояли группы людей различных рангов и сословий, с которыми мы должны были беседовать. В большой гостиной радом с бальной залой находились дебютантки этого сезона, стоявшие в ряд вместе со своими матерями. Гофмейстрина со списком в руке представила сначала матерей, затем дочерей принцессам, которые шли одна за другой вдоль этой шеренги, говоря какие-нибудь приличествующие случаю слова. Это было ужасным испытанием.

    Начался бал. Мы танцевали кадрили – а их было три – с членами правительства и министрами зарубежных стран. Король и принцы танцевали с женами. Выбор других танцев был более или менее свободным, но надо было послать камергера, чтобы заранее уведомить партнера об оказанной ему чести.

    Весной 1911 года король решил послать меня и моего мужа в путешествие, перспектива которого взволновала нас обоих. Следующей зимой должен был короноваться король Сиама, и приглашения уже были разосланы во все европейские дворы. На этом событии мы должны были представлять нашу семью.

    Я не знаю, угадал ли король явную холодность в отношениях между мной и мужем и предложил эту поездку в надежде исправить положение, или интересы шведской торговли в Сиаме действительно требовали присутствия принца для их продвижения. Нам и общественному мнению была предложена конечно же последняя причина.

    Глава 13

    Восток

    Наше путешествие должно было продлиться шесть месяцев. Большую часть лета мы провели в приготовлениях и в конце октября отправились в путь через Париж и Ниццу в Геную. Там мы сели на немецкий корабль водоизмещением восемь тысяч тонн, направляющийся в Сингапур.

    Помимо нашей обычной свиты, состоявшей из моей фрейлины мисс Гамильтон, нашего управляющего Рудебека и адъютанта Хейденштама, нас сопровождали еще десять человек: шведские дипломаты, профессора, консул Сиама в Стокгольме и другие.

    Путешествие в Сингапур заняло три недели и прерывалось короткими остановками в Порт-Саиде, Адене, Коломбо и Пенанге. Куда бы мы ни пришли, нам везде оказывали официальный прием. Английские губернаторы и представители приходили встречать нас, одетые в белые костюмы, и давали для нас обед в прохладных покоях просторных дворцов, которые казались нам раем после душных маленьких кают нашего корабля.

    Мы могли провести на берегу всего лишь несколько коротких часов, а дни, проведенные на борту корабля, тянулись бесконечно. Жара, бездействие, отсутствие комфорта действовали на нервы, а пассажиры, большей частью жители немецких колоний, были совсем не интересными людьми.

    В Сингапуре, где нас переправили на яхту короля Сиама, мы познакомились с другими гостями, которые приехали на коронацию издалека.

    В Бангкоке нам оказали просто великолепный прием. Моего мужа, меня и других гостей из Швеции поселили во дворце и обслуживали восхитительно. К моей личной свите была приставлена сиамская придворная дама и два камергера, а к свите принца – несколько сиамских адъютантов. У нас были пажи, которые прислуживали, – все мальчики из хороших семей, так как приближаться к персонам королевской крови могли только представители знати. Новенькие автомобили, кареты и верховые лошади постоянно имелись в нашем распоряжении.

    Празднества, которые начались, как только мы приехали, были так великолепны и разнообразны, отличались такой поразительной пышностью и такой фантастической красотой, что казались похожими на сон. Я думаю, что никогда в своей жизни так превосходно не проводила время, как во время своего пребывания в Сиаме.

    После коронационного торжества все гости разъехались, а мы остались, чтобы посмотреть страну и принять участие в охотах, организованных в честь моего мужа. Мы плыли по рекам на китайских лодках, приспособленных под плавучие дома, в сопровождении целой флотилии лодок с провизией и слугами.

    На каждой остановке нас ожидала трапеза под навесом, сделанным из бамбука и крытого пальмовыми листьями. Пока мы ели, местные музыканты тихо наигрывали на тростниковых дудочках, а пестрая толпа приветствовала нас улыбками с берега.

    Подарки сыпались на нас дождем: то это был попугай, то обезьянка, то перья редких птиц, то фрукты, то куски шелка.

    Путешествуя так, мы достигли моря, где для нас был приготовлен лагерь – просторные палатки, в которых мы разместились с возможным комфортом.

    Там мы провели несколько дней, купаясь, наслаждаясь относительной прохладой. Каждый день мужчины охотились. Я никогда не забуду чудесный закат на море и великолепие тропической ночи. Мы посещали знаменитые храмы, где огромные древние Будды, изваянные из камня или позолоченного дерева, смотрели на нас из мрака. Мы останавливались в различных поместьях, принадлежавших королю, где нас принимали с той же самой пышностью, и жили в неслыханной роскоши. Мы видели праздник уборки риса, ходили на охоту, на бега быков и на петушиные бои.

    Околдованные этой страной, мы жили здесь больше месяца, а потом уехали из Сиама в Индокитай, где мой муж надеялся вдоволь поохотиться. Я, в свою очередь, хотела посетить развалины Ангкора.

    В то время не было дороги между Сайгоном и Ангкором, и только часть пути мы могли проделать по реке. Соответственно планировалась и экспедиция. Мой муж доехал с нами до Пномпеня – столицы Камбоджи. Мы нанесли визит королю Сисовату и провели вечер, восхищаясь его балетом. Затем муж вернулся в Сайгон, чтобы поохотиться там с герцогом Монпансье.

    Я ступила на борт небольшого речного пароходика вместе с Анной Гамильтон, двумя-тремя шведами, представителем Камбоджи и несколькими другими сопровождающими лицами. На следующий день мы сошли с пароходика и разместились в больших сампанах – плоскодонных лодках. Они отвезли нас так далеко вверх по течению реки, насколько позволял уровень воды в ней. Там нас пересадили в запряженные быками повозки, в которых мы тряслись до самого места нашего назначения, через овраги, пересеченную местность.

    Только часть огромных развалин была откопана. Остальное было покрыто толстым слоем переплетенных ползучих растений. Все это производило впечатление непроницаемой тайны. Мы часами гуляли по слабо освещенным галереям в тишине, прерываемой только криком обезьяны или, ближе к вечеру, звуками крыльев летучих мышей. Мы видели статуи чешуйчатого короля и его жены, лежавшие в траве, и размышляли о великолепии кхмерской цивилизации, похороненной, как и они. Мы взбирались на вершины пагод, вверх по лестницам, по которым нельзя было пройти напрямую, и взирали на океан древесных крон, простиравшийся, насколько мог охватить глаз. Ночью местные жители разожгли костры по приказу представителя Камбоджи. И освещенные этим разноцветным огнем развалины, бунтующие против человеческого вмешательства, угрожающего их холодному спокойствию, еще больше внушали страх.

    За два дня мы увидели все, что можно было увидеть, и возвратились в Сайгон. Герцог Монпансье организовал охоту и отвез нас на десять восхитительных дней в совершенно дикие края. Мы жили в бамбуковых хижинах, установленных на сваях для защиты от диких зверей джунглей, и целые дни проводили в седле, охотясь на диких буйволов.

    Мы отплыли в Сингапур, оттуда в Бирму, затем в Калькутту. В Индии принц опять охотился, предоставив мне проделать часть путешествия без него. Я начала с города Бенареса, где посетила храмы и увидела беспокойные воды Ганга с его мраморными ступенями и купальщиками с блестящей кожей. На берегу я видела медленно горящие человеческие тела, висящие над кострами, в то время как члены семей усопших равнодушно ждали того часа, когда они смогут бросить их прах в воду. Махараджа пригласил меня в гости и показал индийские танцы и бои зверей.

    Нам потребовался месяц, чтобы пересечь всю Индию. Храмы, мечети и памятники, непрекращающаяся жара, пыль, визиты, приемы, белые и темные лица! К концу путешествия я уже так устала, что почти не понимала, что происходит.

    Из Бомбея мы отправились назад в Коломбо, где остановились на несколько дней, на этот раз в Канди, освежающе прохладном и зеленом. В конце марта выехали в Европу.

    Несмотря на свою безмерную усталость, я чувствовала в себе больше жизни. Это путешествие было для меня в некотором смысле открытием моей собственной личности; оно расширило мои знания о людях и дало мне возможность развить самостоятельность суждений. Теперь я была больше уверена в себе, не так застенчива.

    Мне очень не хотелось возвращаться. Отказаться от своей только что обретенной независимости, снова погрузиться в рутину традиций и обычаев – это больше, чем я могла вынести.


    Было еще холодно, когда мы возвратились в Оукхилл в конце апреля. Мой сын подрос и казался сильно изменившимся за месяцы нашей разлуки. На сердце у меня было тяжело. Печально я смотрела на деревья в саду, на которых еще не распустились почки, и не чувствовала себя дома.

    Эта поездка не изменила отношений между мной и мужем; мое чувство к нему стало почти враждебным. В возрасте двадцати двух лет безрадостно я смотрела в будущее. Я искренне старалась, но не смогла сделать эту семью своей или почувствовать себя в Швеции как дома. Окружающая обстановка оставалась для меня чужой. Мужество покидало меня при мысли о годах, которые ждут меня впереди. Что мне делать? Казалось, все запрещает мне предпринять решительный шаг: принципы моего детства и воспитания, которые были все еще сильны во мне, мое понимание долга, государственные соображения и прежде всего отсутствие поддержки и интереса со стороны моей собственной семьи.

    Меня мучили угрызения совести. Действительно ли я все сделала, все испробовала? Разве не могла я подавить эту свою неугомонность и недовольство, это любопытство, которое терзало мой ум? А хотела ли я этого на самом деле? Эти проблемы были слишком велики, чтобы я могла их решить в одиночку; я оставалась одна, неизменно одна в своей тревоге и сомнениях.

    Однообразие повседневной жизни вновь вступило в свои права, оно душило меня. Я подчинялась, но нервы мои восставали.

    Той весной в Стокгольме проводились Олимпийские игры, и Дмитрий, который должен был принимать участие в конных соревнованиях, приехал со своими лошадьми и конюхами и остановился у меня в Оукхилле. Когда игры начались, мы целые дни проводили на стадионе, великолепном сооружении, построенном по такому случаю. Российские участники, за исключением финской группы, не отличились ни в чем, и офицеры, хоть и все были хорошими наездниками, не завоевали никаких призов. С моим братом все обстояло благополучно, но один из его товарищей неудачно упал.

    В течение двух месяцев, что длились Игры, проходило много неофициальных торжеств и вечеринок. А так как со мной был Дмитрий, Стокгольм показался мне совсем другим. И тем большую пустоту я ощутила, когда Игры закончились.

    Дмитрий вернулся в Россию. Все наши гости и их поклонники разъехались по всем уголкам земли. Принц ушел в море на крейсере. Я осталась в Оукхилле; иногда ненадолго выезжала в Стенхаммер или навещала родителей мужа в их имении.

    В конце осени я взяла своего сына с собой в Париж проведать моего отца, чье положение теперь некоторым образом изменилось. Император не только позвал его назад в Россию, чтобы тот смог присутствовать на принятии Дмитрием присяги и увидеть его отъезд в полк, но и отменил изгнание моего отца по этому же случаю. Я застала его вместе с женой, радостно строящими планы постройки дома в царскосельском имении, резиденции царей. Их сын, мой единокровный брат, уже был отправлен в Санкт-Петербург и поступил в Пажеский корпус, в военное училище.

    Я решилась открыться отцу и рассказать ему обо всех своих трудностях. Он терпеливо слушал, но был решительно против идеи развода. По его мнению, не говоря уже о всех моральных и политических аспектах этого дела, я была еще слишком молода, чтобы остаться одна в мире, и моя мачеха поддерживала его в этом мнении.

    Глава 14

    Признание брака недействительным

    Я должна была вернуться в Швецию на Рождество, но внезапно мне пришла телеграмма от короля с повелением ехать в Италию и присоединиться к королеве на острове Капри.

    В течение некоторого времени королева вела жизнь больного человека, а так как она не выносила холодной погоды, всегда проводила зимние месяцы там. Теперь она чувствовала себя хуже, чем обычно, и нуждалась в дружеском общении.

    Я доверила своего сына заботам наследной принцессы, которая проезжала через Париж, и выехала в Италию с двумя Рудебеками (которые, кстати, не состояли в родстве). Через несколько дней мы пересекли Неаполитанский залив и высадились на Капри. Вилла королевы была на возвышенной части острова; сюда я и приехала.

    Кроме фрейлины и управляющего, живших на вилле, с ней был ее доктор. Доктор М., которого я до этого не видела, был человеком, о котором много говорили в Швеции. Хоть он и был шведом по рождению, он редко ездил туда. На Капри у него в собственности были две виллы, в одной из которых он жил весьма уединенно, ежедневно навещая королеву. Он пришел к чаю на следующий день после моего приезда и приобрел привычку приходить постоянно во второй половине дня приблизительно на час для музыкальных упражнений. Королева была талантливой пианисткой; она аккомпанировала нам с доктором, когда мы пели. Доктор М. был мужчиной средних лет. Он носил небольшую бородку, которая, как и его волосы, была почти белая, и всегда прятал глаза за синими очками. Он сказал, что практически слеп, но когда я лучше узнала его, заметила, что даже линзы очков не могли скрыть силу его взгляда, который имел остроту лезвия и совершенную ясность.

    Он прилагал явные усилия к тому, чтобы завоевать мое доверие, что было ему совсем не трудно. Он водил меня гулять и показывал прекрасные виды острова, которые любил. Человек большого ума, он обладал глубоким пониманием людских характеров. Я еще ни разу не встречала человека, который разговаривал бы со мной так, как он. Уединенный образ жизни очень многому научил его, и он разъяснял мне значение многого из того, что я прочитала из истории или наблюдала в природе и в человеческом характере, но никогда по-настоящему не понимала. Я навещала доктора на его вилле, которая представляла собой бывшую башню, построенную во времена сарацин. Он жил как отшельник, глубоко погруженный в размышления и созерцание этих уединенных мест.

    Немногочисленные комнаты его башни были обставлены просто, но каждый предмет был редок и ценен. Вечером, когда темнело, зажигались серебряные, с гравировкой, римские масляные светильники. Не было ни одной негармоничной ноты во всем этом необычном доме. Все занимало свое место: от серебряных ламп до пирожных с фруктами, приготовленных старой крестьянкой, и любопытной кухонной утвари.

    Умно, тактично доктор М. расспрашивал меня о моей жизни. Я полностью доверилась ему. Я рассказала о своем детстве, воспитании и замужестве, о печалях и разочарованиях, которые жизнь до сих пор приносила мне, о своем одиночестве, о своих самых глубоких личных проблемах. Я разговаривала с ним также о своих трудностях в поиске цели в жизни и о сомнительном состоянии своего здоровья, что, по моему мнению, было результатом моих волнений, самобичевания и уныния. Он терпеливо слушал, но именно мое здоровье, казалось, по-настоящему интересует его. Он много расспрашивал меня о моих детских болезнях и о моей наследственности. И по сей день я не знаю, какие выводы он сделал. То, что он сказал мне внезапно, почти резко, было следующее: у меня есть признаки болезни почек, и жизнь в холодном климате может быть вредной для меня.

    Он предложил королеве написать своему мужу, что более длительное пребывание на Капри будет полезно для моего здоровья, и хотя я, как и планировала, вернусь в Швецию на Новый год, мне следовало бы вернуться на Капри сразу же после него. Королева так и сделала, и я уехала в Стокгольм с чувством, что в лице доктора М. я обрела друга и, может быть, нового и могущественного союзника.

    В Швеции зимние виды спорта захватили, почти опьянили меня, и мои хвори, реальные или выдуманные, были на некоторое время забыты. Моя невестка организовала хоккейные команды из женщин, и мы играли на льду почти целый день.

    В феврале король поехал, как обычно, в отпуск на Капри и взял меня с собой. Все было устроено так, что я должна была ехать без сопровождающих лиц. Король погостил на Капри всего несколько дней, а затем уехал в Ниццу. Я осталась одна на королевской вилле по-прежнему без всякого окружения.

    Я никогда раньше не жила в таком глубоком уединении: ни звуки из внешнего мира, ни единая душа не проникали в это убежище. Остальной мир просто не существовал для нас. Мы вернулись к прежним привычкам; доктор и я пели под аккомпанемент королевы, возобновили наши прогулки и бесконечные споры. Но теперь отношение доктора ко мне переменилось: его мягкость исчезла, он стал чрезвычайно строг, обвинял в легкомыслии и непостоянстве и упрекал меня в том, что моя жизнь бесполезна и пуста.

    Я слушала без возмущения или протеста, потому что была молода и неопытна. Мне казалось достаточно естественным, что он так разговаривает со мной, и я честно пыталась найти в том, что он говорил, какое-то руководство на будущее. Но он так подчеркивал мою неуравновешенность и другие недостатки, что я все больше сомневалась в себе и в конце концов впала в отчаяние. Неуверенность, сомнения вернулись вновь и даже усилились. Я чувствовала, что постепенно теряю ту малую толику независимости и свободы действий, которой за последние несколько лет я сумела добиться.

    В марте доктор решил, что перемена пойдет на пользу как королеве, так и мне, и мы все вместе отправились в Сорренто, а затем в Амальфи. На обратном пути королева простудилась и серьезно заболела. Ее состояние не давало повода для тревоги, но требовало полнейшего покоя, и мое присутствие в доме, казалось, причиняет ей беспокойство.

    Доктору М. пришлось телеграфировать в Стокгольм, чтобы компаньоны приехали ко мне на Капри, и устроил так, чтобы всех нас поселить на большой вилле, тогда никем не занятой. Заметно, что это не доставляло ему ни малейшего удовольствия, он надеялся изолировать меня от постороннего влияния, кроме своего собственного.

    С приездом двух Рудебеков мое здоровье и энергия отчасти восстановились. Мы вели приятную и счастливую жизнь на той белой вилле с видом на Неаполитанский залив. Время пролетало быстро; вскоре уже наступила весна, очаровательная, нежная весна с запахами розмарина и морского бриза. Пришла пора уезжать с острова.

    Доктор снова выразил серьезную озабоченность моими почками. Теперь он был в полной уверенности, что они серьезно поражены. По его словам, я должна была поехать с ним и с королевой в Германию и показаться специалисту, и никакие обстоятельства не должны помешать мне вернуться на Капри следующей зимой.

    Как только королева достаточно окрепла, мы покинули Капри и поехали из Неаполя в Рим, где провели несколько дней в «Гранд-отеле», потом в Карлсруэ, а оттуда в Мюнхен на прием к специалисту. Осмотрев меня, два доктора посовещались, и специалист подтвердил точку зрения доктора М.

    Они постановили, что зимой климат Швеции для меня опасен. Моя судьба была окончательно решена. Теперь каждую зиму – на Капри! Я понимала не без тревоги, что изменится вся моя жизнь. В будущем мне придется покидать дом и семью и более шести месяцев каждый год проводить в чужой стране, в атмосфере нездоровья. Приговор был окончательный, так как согласие короля и королевы уже было дано.

    Но доктор М. теперь желал получить также одобрение и какого-нибудь члена моей собственной семьи. Так случилось, что тетя Элла была за границей. Впервые после того, как она стала вдовой, решила поехать в Англию навестить свою сестру, принцессу Викторию Баттенбергскую, которая только что перенесла операцию. По предложению доктора я написала ей и попросила ее приехать в Швецию.

    К моему глубокому удивлению, она приехала. Я принимала ее в Стенхаммере. Она была в своем монашеском одеянии; я была искренне рада ее видеть. В мое беспорядочное существование она внесла упорядоченную деятельность, и жизнь стала более размеренной. Я так завидовала ее спокойствию и удовлетворению своей работой, что ее монастырь в тот момент показался мне убежищем, где я тоже могла бы найти себе дело, быть полезной. Я умоляла ее взять меня с собой, принять меня в общину. Она печально улыбалась в ответ на мои вспышки и не давала никакого ответа.

    Доктор М. приехал в Стенхаммер, и они несколько часов беседовали наедине. Ему было легко оказать на нее влияние, на которое он рассчитывал. Она уехала, думая, что я в хороших руках. Теперь доктор М. обладал всей властью, которая была ему необходима, чтобы стать абсолютным диктатором в моей жизни.


    Это было в 1913 году, когда отмечали трехсотлетие династии Романовых. В то лето в Москве проходили празднования, и я на них присутствовала.

    Император, императрица и вся царская семья только что вернулись из Костромы, колыбели династии Романовых, и жили в Кремле. Дмитрий ожидал меня в Николаевском дворце. Он стал выше ростом и превратился в очень интересного мужчину. Теперь он служил в конной гвардии в Санкт-Петербурге и вел совершенно самостоятельную жизнь. Я очень поразилась, увидев его таким возмужавшим, таким уверенным, в том самом Николаевском дворце, по которому он всего несколько лет назад бегал в своей синей фланелевой матроске. Теперь он стал лихим молодым офицером, с шумом проносящимся по извилистым улицам Москвы в автомобиле мощностью сто лошадиных сил.

    Император и императрица были, как всегда, милы. Утомление от празднеств и приемов сказывалось на императрице, которая часто испытывала недомогание. Ей пришлось проводить дни в постели, вставая только для того, чтобы облачиться в парадные одежды с длинным шлейфом и надеть тяжелые украшения, показывая толпе на несколько часов свое всегда печальное лицо.

    Почти каждый день после полудня мы с Дмитрием приходили во дворец, чтобы увидеться с императором и его дочерьми. Так как императрица отдыхала, чай разливала я. Император в такие минуты был оживлен; от шуток и анекдотов Дмитрия он сотрясался от смеха и его дети тоже.

    Прошла череда обедов и приемов. Я особенно помню большой бал, который давали в залах Дворянского собрания, потому что мы с Дмитрием протанцевали вместе семь вальсов подряд, после чего император с улыбкой сделал нам знак и прислал адъютанта, который нам передал, чтобы мы для разнообразия танцевали и с другими гостями. Однако мы произвели сенсацию, так как оба вальсировали, надо признаться, очень хорошо!

    Вернувшись с большой неохотой в Швецию, я обнаружила, что планы на зиму наконец прояснились. Доктор М. уже снял для меня на Капри виллу и нанял слуг. Он сказал, что я должна уехать к середине октября; он опередит меня на десять дней. Мой сын должен был остаться в Швеции со своим отцом и его родственниками.

    Далее было договорено, что именно на этот раз я должна была поехать на Капри не через Париж, а через Берлин, где принц должен был представлять короля на праздновании столетия Лейпцигского сражения. Из Берлина я должна была поехать прямо в Италию, а принц – вернуться в Швецию.

    Другими словами, доктор М. боялся того влияния, которое мог оказать на меня визит в Париж. Он не хотел никакого влияния, враждебного его собственному, и поэтому устроил так, чтобы я не смогла повидаться с отцом.

    Я не знала, что и думать, к кому обратиться. План внушал мне опасение. Я боялась всего, что с ним было связано, и чем больше я размышляла о нем, тем меньше он мне нравился. Я чувствовала себя в ловушке.

    Неудивительно, что, когда я впервые встретила доктора М., я хотела поверить, что нашла в его лице человека, который поможет распутать клубок моих проблем и придать моей жизни новое направление. Наши первые беседы, видимо, давали основания для такой надежды, но случилось совсем не так. Ту самую живость, потребность в постоянной деятельности, настойчивый интерес к жизни, которым, как я надеялась, этот доктор мог придать направление, он просто не одобрял. Он сказал, что это, вероятнее всего, приведет меня к поспешным действиям, взялся задавить, искоренить это во мне. Я была впечатлительна, легко поддавалась влиянию, и его замысел удался.

    А что же он мне дал взамен того, что отнял у меня? Ничего. Никакие новые горизонты мне не открылись, никакого нового русла не получила моя энергия. Он ничего не сделал, чтобы помочь мне развить задатки, которые, несмотря ни на что, все же были во мне.

    Условия моей жизни, обман, к которому мне приходилось прибегать, одиночество, тревога и уныние довели меня до неустойчивого нервного состояния, которое, однако, не было столь серьезным. Как я теперь это вижу, он убедил меня, равно как и других, в серьезности моих «симптомов». Он наполнил мою голову только негативными представлениями, которые подавили и мой дух, и мое физическое состояние. Через десять месяцев я обнаружила, что нахожусь в состоянии еще большей растерянности, чем раньше. Ничто не уладилось, ни одна проблема не была решена. Я начала сомневаться в бескорыстности доктора и сожалеть о своей доверчивости. Его высокие слова, когда мы встретились впервые, казались мне теперь такой же ловушкой, как и его последующие проекты.

    Если, оставаясь замужем, я, якобы больная, была приговорена проводить по полгода вдали от дома, от своего сына и оставаться под надзором, который лишал меня той небольшой свободы, которой я пользовалась дома, то какой смысл и дальше длить эту ситуацию, не только мучительную, но и двусмысленную? Вместо того чтобы стараться возродить тщетные надежды, продолжать борьбу, для которой во мне не хватало смелости, – почему не разорвать такие слабые узы, которые по-прежнему удерживали меня, и не начать совершенно новую жизнь, в которой я, возможно, найду свое счастье?

    Мои мысли и надежды начали приобретать определенные формы. Я вышла из того туманного состояния, в котором так давно жила. И когда мой разум прояснился, я вновь обрела энергию и силу воли. Я словно стряхнула с себя все, что было навязано мне доктором, вновь обрела независимость суждений, в то же самое время улучшилось и мое физическое состояние. Я уже больше не сомневалась в том, какие действия предпринять: я должна уехать. Колебания, которые удерживали меня раньше, закончились. Я всячески старалась приспособиться к невозможной ситуации – мне это не удалось. Теперь я должна взять свою судьбу в собственные руки.

    Одно, очевидно, незначительное обстоятельство укрепило мою решимость. Однажды доктор М. отправился в поездку, не сказав мне, куда направляется. Когда же я получила от него известие, он был в Москве и уже повидался с моей тетей. Эта новость неприятно поразила меня. Очевидно, его первая встреча с ней не полностью удовлетворила доктора; казалось, он решил склонить ее на свою сторону, чтобы любое решение относительно моего будущего не вызвало бы абсолютно никаких сомнений. Мой отец, с которым мне не дали повидаться, еще жил во Франции. Тетя была фактически моей единственной опорой в России. Если доктору М. удастся повлиять на нее так же, как разговоры с ним повлияли на меня, тогда я действительно пропала.

    Я решила действовать быстро. Естественно, именно к своему отцу я обратилась за помощью и убежищем; но прежде чем обращаться к нему, я посоветовалась с министром из России, другом семьи. Мы оба написали письма. Я уже набросала план своих действий. Чтобы мой уход прошел легче и чтобы избежать ненужных сцен, я решила поехать с принцем в Берлин, как и было договорено, и по приезде туда сообщить о своих намерениях. Затем вместо того чтобы поехать в Италию, я поеду к своему отцу во Францию.

    Мой отец вскоре ответил на мое письмо. Он пообещал ждать меня в Булони и написал, что Дмитрий, который тогда находился в Париже в отпуске, приедет в Берлин, чтобы встретить меня там.

    Я попрощалась, как полагалось, с королевской семьей и своими друзьями и в последний раз бросила взгляд на все, что покидаю, на все, что окружало меня в моей жизни более пяти лет. Мысль о том, что я покидаю своего сына, была почти непереносима, но я надеялась вскоре обрести его, не предвидя, что обстоятельства будут мешать этому в течение многих лет.

    К середине октября мы тронулись в путь. Полагая, что будет безопаснее никому не доверять своей тайны, я не рассказала даже принцу о своих намерениях, пока мы не выехали из Швеции.

    В Берлине я с облегчением увидела Дмитрия, ожидающего меня на платформе. У нас с ним был долгий разговор, затем вечером мы присутствовали на ужине для военачальников, на котором я вместе с принцем должна была председательствовать. На следующий день я уехала в Париж в сопровождении Дмитрия и Иды Рудебек, которая не пожелала оставить меня. Мой отец и мачеха сердечно, но с тревогой встретили меня. Они отчетливее понимали, какие осложнения повлечет за собой мой шаг.

    Месяцы сомнений и последние недели душевных волнений сломили мои силы. На этот раз я заболела бронхитом, который развился в воспаление легких. Более тщательное обследование французским специалистом не выявило, однако, никаких болезней почек, о которых так настойчиво говорил доктор М.

    Мой отец пытался отговаривать меня от этой затеи, но безуспешно. Моя мачеха, боясь, что часть вины может быть возложена и на нее, тоже разговаривала со мной. Но все было напрасно, и, как только отец понял, что мое решение бесповоротно и ничто не может поколебать его, он мужественно встал на мою сторону и оказал мне настоящую поддержку. Он взял на себя все приготовления и всю переписку.

    Сообщить обо всем императору по случайному совпадению оказалось легче. Случилось так, что два дипломата высокого ранга в ходе исполнения своих обязанностей встречались с доктором М., и у них сложилось о нем глубоко неблагоприятное мнение. Более того, мне посчастливилось получить возможность донести свою историю до императора устно с помощью одного из этих господ. Никаких комментариев к ней не последовало, и я не знаю, какое впечатление она произвела.

    По сей день я не понимаю, как такое серьезное и важное дело можно было устроить так быстро и так легко. Объявление моего брака недействительным состоялось в Швеции не позже декабря, а в России – несколько месяцев спустя. Я называю это признанием моего брака недействительным, так как обычной процедурой развода совершенно пренебрегли. По этому поводу император издал два указа: один – Сенату, а другой – Синоду, которые являлись соответственно высшим законодательным и высшим церковным органом.

    Когда позволило состояние моего здоровья, я начала ходить в изостудию, чтобы не вести совсем уж праздную жизнь. В январе мы все вместе отправились в Санкт-Петербург на заключительную инспекцию нового дома моего отца.

    В Санкт-Петербурге я увидела тетю Эллу, которая, как оказалось, навещала свою сестру императрицу в Царском Селе. Это была встреча, которой я очень боялась, но причины для страха не было. Визит доктора М. в Москву произвел на тетю действие, обратное тому, которого он добивался. Его манера говорить обо мне как о своей собственности, а о моем будущем так безапелляционно не понравилась ей и, по ее словам, даже возбудила в ней такие подозрения, что она собиралась предупредить меня письменно, но узнала, что я уже еду в Париж. Одним словом, тетя проявила и понимание, и сочувствие. Она ни в чем не упрекнула меня и даже выразила сожаление о той поспешности, с которой она устроила мое замужество. Начиная с этого времени мы стали близкими друзьями и отлично ладили друг с другом.

    В марте из-за болезни легких и проблем с нервами я выехала в Италию в сопровождении только горничной, а из Италии – в пункт моего назначения, в Афины. Греция была родиной моей матери, а я никогда там не была. Греция пошла мне на пользу. Память о матери была еще удивительно свежа в Греции, и меня с распростертыми объятиями встречали во всех слоях общества. Была чудесная весенняя погода. Я поехала на остров Корфу, где родилась моя мать, – остров из снов, с богатой и обильной растительностью, населенный людьми, отличающимися классической красотой.

    В Афинах я познакомилась с художником-баталистом Скоттом и портретистом Ласло. Скотт находился в греческой армии во время ее последней военной кампании и вернулся в Афины, чтобы закончить свои картины и изучать солдат. Я попросила разрешения присоединиться к нему, и каждое утро мы работали вместе в огромном пустом сарае, который служил ему мастерской.

    В апреле парусное судно, принадлежавшее русской Черноморской эскадре, было послано в Пирей, чтобы отвезти нас в Крым. Сестра моей матери, ее муж великий князь Георгий, впоследствии убитый по политическим мотивам, и их дети поехали со мной в Константинополь, где мы провели два дня. Он мне показался самым красивым городом, который я когда-либо видела, он мне показался почти сказочным.

    В мае я возвратилась в Россию и провела лето в Царском Селе со своей тетей великой княгиней Марией, вдовой брата моего отца, Владимира. Отец и мачеха жили в своем новом доме поблизости и были совершенно счастливы, особенно мой отец, вновь оказаться дома в России. Моя тетя давала обеды и много развлекалась. Мачеха собирала нити старых дружеских уз и завязывала новые отношения. При дворе проходили празднества в честь приезда господина Пуанкаре, президента Франции.

    Я не знала, что суждено мне в будущем, и испытывала смутное беспокойство. И к этой лично моей неуверенности добавлялась тревога вообще, которую было трудно охарактеризовать и которая тяготила меня точно так же, как в давние времена в Ильинском при приближении грозы. Я помню одинокие прогулки в парке Царского Села, когда это чувство становилось настолько сильным, что вытесняло все другие мысли из моей головы.

    Глава 15

    На войну

    Сообщение об убийстве в Сараеве дошло до нас, когда мы были в Красном Селе, ожидая приезда французского президента Пуанкаре.

    Это был день офицерских скачек, и присутствовал император вместе со своей семьей. Сообщение об убийстве быстро распространилось в густой толпе, которая тут же поняла всю важность этой новости. Сам воздух, казалось, вдруг вызвал у всех озноб. Хорошо одетая и оживленная до этого толпа притихла, и люди начали перешептываться между собой.

    Моя тетя, великая княгиня Мария, и я вернулись в Царское Село встревоженные. Ее дом, до этого всегда заполненный гостями, внезапно опустел. Теперь тетя Михен и я все время были одни, без конца обсуждая повороты политических событий и с беспокойством ожидая их исхода.

    Погода оставалась чрезвычайно теплой. Днем я бродила в одиночестве по Царскосельскому парку, пыльному и безжизненному, или шла через дорогу к дому моего отца. И там я испытывала то же самое необычное беспокойное состояние.

    Неизбежность войны стала очевидной. Я страшилась ее, и превыше всего страшилась еще одной разлуки с Дмитрием. Как только вышел приказ о мобилизации, я поехала в Санкт-Петербург, чтобы быть рядом с ним. Мне было невыразимо трудно видеть, как он занят приготовлениями к возможной военной кампании. Я смотрела на его мальчишескую фигуру и юное лицо почти с материнской нежностью.

    Несмотря на ликование, которое разделяли все русские, он с большой серьезностью относился к задаче, которая стояла перед ним. Но бравады в нем не было. На самом деле я никогда еще не видела его таким серьезным. Мы прожили эти несколько очень трудных дней в тесном контакте, пытаясь утешить друг друга, и наши отношения снова стали совсем простыми, как в детстве. В своих разговорах мы перескакивали с самых мрачных замечаний на глупейшие анекдоты.

    2 августа мы с Дмитрием поехали в открытой коляске в Зимний дворец, где император должен был сообщить об объявлении войны. У Дмитрия в летней форме своего полка был бравый вид, а я была одета в яркое легкое платье. Мы привлекали внимание людей на улицах, но я надеялась, что они не видят моих глаз, наполненных слезами.

    Площадь перед Зимним дворцом была так забита народом, что было трудно проехать, и мы двигались со скоростью пешехода, постоянно останавливаясь. Несмотря на огромную толпу, было тихо, лица людей казались суровыми и сосредоточенными. Над головами развевались знамена, блестели на солнце хоругви. Казалось, что впервые в жизни люди сознательно взглянули на события, столь значительные и для них, и для всей страны.

    Мы вошли во дворец и вместе со всей царской семьей, возглавляемой императором и императрицей, отправились в Николаевский зал, где спели «Те Деум».

    Во время пения гимна я обвела глазами собрание. Здесь тоже, несмотря на яркие, праздничные наряды собравшихся, лица у всех были напряжены и серьезны. Руки в длинных белых перчатках нервно теребили носовые платки, а под большими, по моде того времени, шляпами у многих глаза были красны от слез. Мужчины задумчиво хмурились, переминаясь с ноги на ногу, поправляя сабли или пробегаясь пальцами по сверкающим наградам, приколотым на груди.

    После богослужения и оглашения манифеста император и императрица вышли на балкон. Люди на площади все как один встали на колени, и тысячами голосов зазвучала выразительная, красивая и волнующая мелодия российского государственного гимна.

    Долго после этого толпа не могла успокоиться. Каждый раз, когда монархи уходили с балкона, люди требовали их появления и приветствовали их громкими криками «ура!», пели «Боже, царя храни». Когда мы с Дмитрием ехали домой в своей коляске, прокладывая себе путь через толпы людей, доброжелательные лица теперь с сочувствием смотрели на мои распухшие от слез глаза, которые я больше и не пыталась прятать, и ласковые улыбки встречали нас везде.

    В России, которая уже прощалась со своими первыми полками, повсюду царил подъем величайшего патриотизма, в подлинности которого никто не мог сомневаться. Чувство сплоченности нации, чувство национального единства было искренним. Это ощущалось везде. Беспорядки на фабриках, которые вспыхнули в начале июня, улеглись, как только была объявлена мобилизация. Политические деятели почти всех партий вступали в различные военные и вспомогательные организации. Это был единственный период, насколько я помню, когда русские, оставив в стороне споры и разногласия, взялись за выполнение своих задач четко и энергично. Та неопределенность цели, которая была характерна для нашего национального характера, в тот момент исчезла.

    Накануне отъезда на фронт Конногвардейского полка на площади перед собором пели «Те Деум». Полк выстроился вокруг возвышения для священника, образовав квадрат. Возникало чувство страха и боли при виде этих правильных шеренг мужчин, стоявших на молебне плечом к плечу с фуражками в руках, одетых в новую полевую форму, с такими молодыми жизнерадостными лицами! Как обычно, самые лучшие мужчины страны должны были идти первыми. Где, в каком месте этих правильных рядов появятся первые бреши? И сколько этих людей возвратятся с войны?

    И все же, несмотря на всю тревогу и печаль, я помню, как мне было больно стоять на коленях во время благословления на камнях мостовой.

    4 августа, в день отъезда, по нашему желанию рано утром в собственной часовне старого дворца дяди Сергея на Невском, где мы теперь жили, состоялась служба, и мы с Дмитрием приняли причастие. В часовне не было окон; свет шел от масляных лампад, которые горели перед иконами, и свеч в высоких подсвечниках. После службы мы позавтракали вместе с супругами Лайминг в старом кабинете дяди, который теперь служил мне гостиной. Мы молчали. Дмитрий сидел на кушетке, обняв одной рукой за шею свою коричневую лайку по кличке Палач.

    Когда настало время ехать, мы с Дмитрием заняли места в карете друг возле друга. Все домочадцы столпились у дверей, чтобы проводить нас. Слезы текли по щекам нашего кучера, который знал нас с детства и обучал управлять лошадьми.

    Мы доехали до казарм Кавалергардского полка. Казарменный двор за железной оградой представлял собой картину полной сумятицы. Повсюду топали солдаты, офицеры выкрикивали приказы, лошади ржали и нервничали.

    Дмитрий пошел в свой эскадрон. По его просьбе я осталась ждать в карете. «Вы можете ехать в карете позади полка, пока мы поедем по городу к вокзалу», – сказал он.

    Ожидание было долгим, но в конце концов суматоха унялась, восстановился порядок, и полк вышел с казарменного двора. Я поехала следом в карете, а кучер держал своих серых в яблоках коней, двигавшихся шагом, как можно ближе к эскадрону Дмитрия.

    На вокзале людей сажали на открытые товарные платформы. Поезд стоял на боковых путях. Несколько офицерских жен и я образовали небольшую группку в стороне. Нам ничего не оставалось, как стоять там, бодро улыбаться без конца и смотреть, как мужчины один за другим залезают в вагоны.

    Дмитрий и другие офицеры постоянно подходили к нам, но, несмотря на общее желание проявлять стойкость духа, разговор не клеился. Возникали неловкие паузы, сжимались незаметно руки. Женщины мужественно сдерживали слезы. Глаза мужчин сияли нежностью, которую они не пытались скрыть. Я же все думала: «Может быть, я вижу его в последний раз».

    Вспрыгнув на платформу, трубач просигналил отъезд. Последние быстрые объятия, поцелуи, благословения. Офицеры побежали к своему вагону и, забравшись в него, высунули головы из окон. Трубач дал другой сигнал и, закинув трубу за спину, вскочил в уже тронувшийся поезд. Эскадрон отправился на войну.

    На несколько дней я вернулась в Царское Село. Здесь впервые после моего возвращения в Россию я начала обдумывать собственное положение и впервые полностью осознала его сложность и свое одиночество.

    Я была счастлива вернуться в Россию, но вследствие своей молодости и неопытности не понимала, что мой развод вызовет пересуды и шумиху, и не предвидела трудностей, с которыми я, молодая разведенная женщина, столкнусь. Более того, все, связанное с моим детством, казалось, теперь перестало существовать; ничего не осталось от тех лет: ни дома, ни семейного круга, ни друзей – ничего, кроме болезненных воспоминаний.

    Тетя Элла душой и телом была поглощена Марфо-Мариинской обителью милосердия, настоятельницей которой она была. В Санкт-Петербурге я почти никого не знала. В Царском Селе отец с мачехой были так заняты налаживанием своей новой жизни в России, что у них не было на меня времени; Дмитрий был на войне.

    Я тоже решила отправиться на войну в качестве медсестры.

    Чтобы это сделать, мне сначала надо было получить разрешение у императрицы. Нельзя было терять время. Я поехала в Петергоф. К некоторому моему удивлению, императрица удовлетворила просьбу. Я немедленно отправилась в Санкт-Петербург, чтобы приступить к занятиям.

    Так как специальные учебные курсы Красного Креста для медицинских сестер еще не начали свою работу, было устроено так, чтобы я прошла практические занятия в одном из городских госпиталей. Я ездила туда каждое утро, а вечером посещала лекции врачей. Так как я была единственной учащейся в этом госпитале, то ко мне был индивидуальный подход, и усвоение шло быстро.

    Принцесса Елена, сестра короля Сербии Александра, планировала открытие полевого госпиталя, содержание которого она и семья ее мужа намеревались взять на себя. Она предложила мне поехать на фронт с этой медчастью, и я согласилась. Муж Елены, как и Дмитрий, был офицером конной гвардии. Нас должны были направить в тот сектор фронта, к которому был приписан этот полк, – это меня обрадовало.

    В первые дни после отъезда Дмитрия я не очень тревожилась о нем. Он связывался со мной почти ежедневно, и его полк еще не достиг линии фронта. Но когда стало известно, что конногвардейцы появились в Восточной Пруссии и немедленно были брошены в бой, я чуть не сошла с ума. Даже работа в госпитале не могла отвлечь меня. Телефонный звонок, вид телеграммы ужасно пугали. Однажды утром мне принесли телеграмму, когда я вернулась из госпиталя. Трясущимися руками я вскрыла ее и первым делом посмотрела на подпись. Она была от Дмитрия. Это успокоило меня, но, прочитав ее, я пришла в ужас.

    Речь в ней шла о сражении при Каушине, в котором было убито более половины офицеров конной гвардии. Дмитрий писал, что с ним все в порядке, но потери колоссальные. Позже в этот же день я получила еще одну телеграмму от него, в которой он перечислял имена некоторых своих товарищей, которые были убиты или ранены. Среди убитых два брата Каткова; они были из числа тех немногих детей, которым разрешалось играть с нами, когда мы жили в Москве.

    Спустя несколько дней, когда первые раненые офицеры из Конногвардейского полка прибыли в Санкт-Петербург, вместе с сотнями других посетителей я пошла в госпиталь. Я хотела повидаться с товарищами Дмитрия и расспросить их о брате.

    Отъезд нашей части был назначен на 29 августа. Я сдавала свой последний экзамен в госпитале на право служить сестрой милосердия. Доктора-экзаменаторы знали меня с детства, и, несмотря на свое тревожное состояние и недолгий период учебы, я сдала экзамен. Думаю, мадемуазель Элен никогда так не гордилась мной, как в тот момент, когда она вручила мне свидетельство, разрешающее мне носить знак Красного Креста на нагруднике своего передника. Я тоже была счастлива: чувствовала, что добилась чего-то настоящего.

    Тетя Элла, которой я написала о своем решении отправиться на войну, одобрила его и собиралась приехать в Санкт-Петербург, чтобы попрощаться со мной. Все знакомые были теперь по отношению ко мне так добры, что мне было почти стыдно за это внимание. Мне казалось, что работа, которую я взяла на себя, ничем не отличалась от обычной; даже если я рисковала потерять жизнь, то это, безусловно, была бы самая обычная жертва в то время. А что касается существующих ценностей, мне казалось, что я ничего не приношу в жертву: ни дома, ни материально зависимых от меня лиц, ни общественной жизни, ни каких-то особенных удовольствий, которых у меня и не было. На самом деле я ощущала, что наконец-то добиваюсь возможности с пользой применить свои силы, найти работу, для которой я действительно была пригодна и которая мне была нужна, чтобы направить всю свою энергию к одной главной цели. Жизнь поманила меня, и я не могла себя жалеть.

    Мой незамысловатый багаж – несколько комплектов серой униформы, белые платки, которые мы носили в качестве головного убора, передники, белые больничные халаты, хлопчатобумажное белье и чулки – уместился в одном чемодане.

    Переносная кровать, резиновая ванна и несколько резиновых тазиков меньшего размера довершали мой походный набор.

    Тетя Элла приехала, как и обещала, в день моего отъезда. В то утро я впервые надела свое форменное платье; помню, как мне было неловко выходить на улицу.

    После обеда тетя отвела меня в часовню в маленьком домике Петра; в ней была очень почитаемая икона Спасителя. Пока мы находились там, наш лакей, должно быть, сказал людям, кто мы такие, так как, когда мы вышли на улицу, нас окружили со всех сторон. В основном это были простые люди, очень растроганные. Многие женщины плакали; те, которые стояли к нам ближе всех, начали, к моему великому смятению, дотрагиваться до моего платья, ловить мои руки и целовать их.

    «Ох, милая ты наша, ты тоже идешь на войну! Благослови тебя Господь!» – сказала какая-то старуха, всхлипывая. Другие присоединились к ней, орошая нас слезами и засыпая добрыми пожеланиями. «Спасибо!.. Вы собираетесь ухаживать за нашими солдатами… Да поможет вам Бог!.. Спаси и сохрани вас Господь!.. Да пошлет нам Господь силу, чтобы победить врага!..» А одна бедная старушка все просила мою тетю «за ради бога» разузнать что-нибудь о ее сыне.

    Наконец мы освободились и сели в карету. Мне никогда еще не доводилось переживать что-либо подобное, и я была взволнована до глубины души, да и моя тетя тоже.

    Тетя Элла, великая княгиня Мария и Володя Палей, мой сводный брат, приехали в тот вечер на вокзал, чтобы проводить меня. Наше подразделение состояло из восьми сестер милосердия, двух врачей, заведующего, представителя Красного Креста и двадцати санитаров. Помимо принцессы Елены и меня, с нами ехала мадам Сергеева, недавно назначенная мне фрейлина, без которой императрица не давала своего согласия отпустить меня.

    Наш поезд вез не только лекарства, но и различное оборудование, необходимое для проведения операций в полевых условиях: полевой госпиталь, санитарные повозки, полевые кухни, баки, коней и палатки. Елена также везла свой автомобиль. Я с дрожью поцеловала всех, кто пришел проводить меня. Слезы стояли в глазах тети Эллы, когда она, коснувшись худыми пальцами моего лба, лихорадочно благословляла меня размашистым крестным знамением. Был подан сигнал к посадке на поезд. Мы зашли в свое купе. Поезд тронулся, прозвучали последние пожелания и наставления. На платформе мы видели много плачущих людей. Но у меня на сердце было легко, даже радостно.


    Той ночью впервые в жизни я сама достала свою ночную сорочку и подушки из небольшой скромной дорожной сумки. До сих пор я редко путешествовала с ночевкой без горничной. Когда я повесила свой черный передник и серое хлопчатобумажное платье на стенку купе, в котором я ехала вместе с Еленой, я подумала, как легко и просто изменилась моя жизнь и насколько мне стало легче и проще. Размышляя так, я заснула, и мне снились подвиги.

    Пункт нашего назначения был неясен. Мы знали только, что должны доехать до приграничного городка Эйдткунена, там выгрузить наше оборудование и ждать указаний. Прибыв в Эйдткунен на следующий день, мы обнаружили город в страшном беспорядке. Когда мы в конце концов нашли штаб генерала Ренненкампфа, командующего этим участком, у него не оказалось никаких распоряжений относительно нас. Его армия, в которую входил и кавалерийский полк Дмитрия, продвинулась далеко в глубь территории Восточной Пруссии, но никто не мог сказать, был ли занят Инстербург нашими войсками или нет.

    Но небольшой город Гумбиннен, расположенный на полпути между Эйдткуненом и Инстербургом, был в наших руках, и нам посоветовали направиться туда.

    Пока мужчины выгружали оборудование, мы, сестры милосердия, бродили по городу. Было совершенно очевидно, что этот город находится рядом с фронтом. Везде были солдаты в испачканной полевой форме; телеги сгрудились в кучу; там и сям от полевых кухонь поднимался дымок; воздух был наполнен смесью запахов: душистого сена и лошадьми, теплым запахом свежеиспеченного хлеба, запахом вытоптанной травы, запахом дымка. Некоторые семьи, очевидно, решили покинуть город. Их пожитки были нагружены в повозки, стоявшие посреди дворов, или были разбросаны на улице среди сена и соломы. Там и сям на улице валялись вещи, которые уронили или забыли; солдаты тщательно разглядывали эти вещи и, как правило, немедленно присваивали их, независимо от их величины или полезности. Я сама подобрала новенький кофейник и гордо показала его своим спутницам как свой трофей. Я засунула его себе под мышку и долго пользовалась им, всегда рассказывая историю своей находки.

    Когда разгрузка закончилась, Елена, мадам Сергеева и я поехали на машине в Гумбиннен, в то время как вся наша часть должна была следовать за нами маршевым порядком.

    На все эти действия взирали безутешные жители городка. Я бы предпочла остаться со всем персоналом и ехать вместе с ними на повозках, но Елена решила, что нам следует поехать вперед и, если это будет возможно, найти место для госпиталя.

    Нелегко было добраться до Гумбиннена. Еще совсем недавно этот городок был полем боя, и дороги сильно пострадали. С напряженным любопытством я смотрела на вытоптанные поля по обеим сторонам дороги, на ямы, еще недавно вырытые снарядами, на сломанные деревья. В одних местах оставались следы лагерных стоянок, в других – боевых действий: брошенные ранцы, сломанные винтовки, пустые жестянки, клоки одежды. Я высматривала мертвых, боясь увидеть их; но все тела погибших людей к тому времени уже убрали; однако трупы лошадей с задранными ногами и вздутыми животами еще лежали.

    Нигде не было видно ни окопов, ни колючей проволоки. Продвижение частей генерала Ренненкампфа в Восточную Пруссию, предпринятое, чтобы оттянуть германские армии с Западного фронта, в то время когда они уже наводнили Бельгию и были готовы идти на Париж, до сих пор было в целом успешным; оно захватило врага врасплох. Они не ожидали, что мобилизация в России пройдет так быстро и организованно. Однако наше поспешное наступление не оставило нам времени для постройки укреплений и оставило тыл беззащитным.

    В Гумбиннене царил беспорядок. Насколько мы могли определить, штаб Ренненкампфа был переведен в Инстербург. Тем не менее Елена решила осмотреть некоторые дома. Мы объехали Гумбиннен в сопровождении нескольких городских чиновников.

    Я никогда не забуду этот город. Внешне немногие дома пострадали; на первый взгляд аккуратные немецкие кирпичные строения казались чистыми и нетронутыми. Но внутри все было иначе: не было ни одной неразграбленной квартиры. Покосившиеся двери были раскрыты, замки взломаны, посудные шкафы зияли пустотой, одежда разбросана по полу, глиняная посуда и зеркала лежали разбитыми, мебель перевернута и проткнута штыками.

    Жители, не ожидавшие появления русских, спасались бегством, побросав свои пожитки. Тревога, вероятно, поднялась приблизительно в обеденное время, так как почти во всех домах столы были накрыты. На тарелках лежали сухие куски мяса в густой холодной подливке, рядом с ними валялись салфетки, стулья были отодвинуты. Если бы не ужасный беспорядок и разрушение, можно было бы подумать, что семья только что встала из-за стола и ушла в другую комнату.

    Но еще более ужасной была мертвая тишина, нависшая над городом. Наш выбор не остановился ни на одном из домов.

    Дмитрий и Иоанн, муж Елены, каким-то образом узнали о нашем пребывании в Гумбиннене, приехали к нам в автомобиле и застали нас за осмотром домов. Я и не надеялась увидеть Дмитрия так скоро и пришла в неописуемую радость, но сразу же заметила, что он не полностью разделяет мои чувства. Он видел страшные вещи, выглядел печальным и измученным и не одобрял моего присутствия вблизи боевых действий. Ситуация, по его словам, была очень неопределенная; штаб на тот момент находился в Инстербурге.

    Соответственно в Инстербург направилась наша часть, где и разместилась в помещении школы. Это было самое большое здание в городе, но не совсем приспособленное для жилья и чрезвычайно мрачное. Как только прибыл наш обоз, мы быстро разгрузились, и очень скоро школа приобрела вид настоящего госпиталя. Медсестры и я работали весело и слаженно. Мы вымыли все здание сверху донизу, оттирая тряпками полы, окна и лестницы. Классные комнаты на двух верхних этажах мы превратили в больничные палаты, другие помещения – в перевязочные и операционные комнаты. На первом этаже, где комнаты были меньшего размера, жили мы; стульями нам служили упаковочные ящики. В комнате, выделенной для меня и мадам Сергеевой, как и во всех других, был каменный пол и серые блестящие стены. Переносные кровати, чемоданы и кое-какие ящики были нашей единственной мебелью. Мы мылись в школьной прачечной, которая находилась в подвале.

    Чем больше приближаешься к фронту, тем, как правило, меньше знаешь о том, что там на самом деле происходит. Это было верно и в нашем случае. В действительности мы не имели представления о шаткости нашего положения. Армия Ренненкампфа была рассредоточена, позиции не укреплены, тыл не защищен. Некоторые наши части были уже перед Кенигсбергом, и немцы, занятые на других фронтах, казались неподготовленными к тому, чтобы оказать решительное сопротивление или контратаковать.

    Наши первые дни в Инстербурге прошли сравнительно тихо. Время от времени мы слышали звуки канонады, обычно далекие и глухие, но иногда они приближались и становились более отчетливыми. Пехота с засохшей грязью на сапогах с песнями проходила через город; кавалерийские эскадроны, автомобили, обозы постоянно двигались в сторону, откуда стреляли пушки.

    Дмитрий размещался в Инстербурге и служил офицером связи в штабе армии Ренненкампфа. Он часто приходил в госпиталь в сопровождении датского дога, который привязался к нему где-то на пути к фронту. Иногда нас с Еленой приглашали на обед в штаб армии. Казалось, все там пребывали в том же приподнятом настроении, в котором несколько недель назад одержали победу; все выражали непоколебимую уверенность в быстром и блестящем окончании войны. За несколькими исключениями все было хорошо и давало надежду. Армия еще хорошо снабжалась продуктами и имела более чем достаточно оружия и боеприпасов. Все были довольны, и наши взаимоотношения были отмечены той особой сердечностью, которая происходит от осознания своей силы и сравнительно небольших потерь. Это был, если можно так выразиться, медовый месяц войны.

    Везде меня принимали с самой большой сердечностью, хотя почти никто меня не знал. Форма сестры милосердия приблизила меня к тем, кто носил хаки; все мы жили одной и той же жизнью и интересами.

    Однажды, в начале нашего пребывания в Инстербурге, Елена, мадам Сергеева и я вышли в город за покупками. Несколько магазинов располагались на городской площади, недалеко от нашего госпиталя. Вокруг концентрировалась жизнь Инстербурга. В этот день площадь была заполнена народом, как обычно. Там и сям стояли телеги, прогуливались офицеры, проезжали конные ординарцы. Когда мы пересекали площадь, к нам подъехал пехотный офицер. Он был верхом на коне, взмыленном от долгой езды. Он показал нам руку в грязных бинтах, которые частично размотались, и спросил:

    – Сестрички, нет ли у вас, случайно, перевязочного материала, чтобы перебинтовать мне руку?

    У себя в кармане я обнаружила кусок чистого бинта, который сунула туда утром в перевязочной.

    – У меня есть, – ответила я. – Слезайте, передайте кому-нибудь поводья и идите сюда в тень.

    Он спешился и, бросив поводья солдату, стоящему рядом, последовал за мной. Выбрав местечко подальше от толпы, я поставила своего пациента перед собой и повернулась спиной к площади. Едва я начала разматывать грязный верхний слой бинтов, как услышала позади себя незнакомый голос:

    – Ваше царское высочество, можно я вас сфотографирую?

    В смятении я обернулась и узнала одного из штабных офицеров. В руках он держал большой фотоаппарат.

    – Нет, бога ради не делайте этого! – ответила я, мучительно покраснев.

    Рука, которую я перевязывала, слегка дрожала. Испытующий взгляд на мгновение остановился на моем лице, затем опустился, но не было произнесено ни слова. Смущенно я торопилась сделать свою работу, молча забинтовывая рану. Когда я закончила, офицер поднял глаза; они были полны слез.

    – Позвольте мне спросить, кто вы, – сказал он.

    У меня больше не было причин скрывать свое имя, и я его назвала.

    – Значит, вы двоюродная сестра императора?

    – Да, – ответила я.

    Он молча продолжал всматриваться в мое лицо, затем вдруг встал на колени на мостовую, поднес подол моего простого платья к своим губам и поцеловал его.

    Я совершенно растерялась. Не глядя на него и не говоря ни слова на прощание, я бросилась от него в сторону и устремилась в магазин на другой стороне улицы. Там я нашла своих спутниц, которые были очень удивлены, увидев меня в таком волнении. Возвращаясь в госпиталь, я была в таком смятении, что не осмеливалась поднять глаза, боясь встретить каких-нибудь свидетелей недавнего зрелища.

    В другой раз, когда я шла по улице, мимо меня проехала крестьянская телега с несколькими офицерами. По их погонам я поняла, что они из Киевского гренадерского полка, размещенного в Москве, почетным полковником которого одно время был дядя Сергей. Они немедленно узнали меня, остановили повозку и кинулись ко мне с выражениями восторга:

    – Правда ли, что вы на самом деле приехали на фронт, ваше высочество? Как это чудесно! Теперь мы будем воевать с большей радостью, зная, что вы приехали ухаживать за нами.

    Я чувствовала, что они искренни; для них сознание того, что опасности, трудности разделяет с ними член царской семьи, имело большое значение. Внезапно мы стали равны перед лицом испытаний, которые выпали на долю нашей родины.

    Был еще случай, когда одна из медсестер и я поехали на телеге в деревню за яблоками. Нам не приходило в голову, что двум женщинам опасно одним выезжать из города на вражескую территорию, на которой проживало, скорее всего, враждебно настроенное гражданское население. Было начало осени, солнце садилось над убранными полями, листья на деревьях, растущих вдоль пустынной дороги, были еще зелеными. Мы подъехали к небольшой аккуратной ферме, за оградой которой увидели деревья, усыпанные яблоками. У ворот стояла пустая повозка.

    Медсестра осталась с лошадью, а я пошла искать крестьян. Они разговаривали с тремя русскими солдатами, которые, очевидно, приехали с той же целью, что и мы. Один из солдат предложил приглядеть за нашей лошадью, пока два его товарища и мы с медсестрой трясли деревья и наполняли мешок спелыми яблоками.

    Один из солдат, красивый, крепкий молодой унтер-офицер, все время внимательно посматривал на меня, как будто он хотел мне что-то сказать, но не осмеливался. Наконец, осмелев и глядя на меня сбоку, он воскликнул:

    – Я вас знаю! Вы наша великая княгиня Мария из Москвы. Я вас сразу же узнал, только не мог поверить своим глазам, потому что вы одеты сестрой милосердия.

    Мы живо болтали, как это делают при встрече люди, приехавшие из одного и того же города. Я узнала, что раньше он служил в одном из полков Московского гарнизона.

    – Не годится вам ездить одной с медсестрой здесь, в сельской местности, – сказал он. – Враг не настолько далеко отсюда, чтобы такие поездки были безопасными. Кроме того, нельзя доверять местным жителям. Хотите или нет, а я сам буду сопровождать вас назад в город.

    И, несмотря на мои протесты, он поехал с нами, радостно ухмыляясь всю дорогу до Инстербурга. Несколькими месяцами раньше этот же самый унтер-офицер стоял бы навытяжку передо мной, четко отдавая честь. Теперь в его отношении ко мне было что-то добродушное и покровительственное, был даже оттенок фамильярности, но без малейшего намека на дерзость, и я была слегка удивлена, однако и рада, что моя униформа разрушила преграды и сгладила различия в социальном положении. Было это плохо или хорошо, – не берусь судить, но мой белый головной убор внушал доверие простым людям, приближал меня к ним.


    Елена, которая была старше и опытней меня, естественно, возглавила наше подразделение. Я работала как простая сестра милосердия, прекрасно зная, что мне еще надо многому научиться. Я быстро привыкла к своим обязанностям, не уклонялась ни от какой работы, какой бы неприятной она ни была, и довольно легко приспособилась к больничной рутине. Мне уже казалось естественным убирать свою постель по утрам, чистить обувь и одежду, убирать комнату.

    Наступление русских остановилось, и немцы зашевелились. Над Инстербургом стали летать вражеские аэропланы, сначала с большими перерывами, затем все чаще и чаще. У нас было все еще мало зенитных орудий, и самолеты летали так низко, чтобы напугать и солдат, и лошадей, которые не привыкли к этим угрожающим звукам. Так велико было смятение, вызванное первым авианалетом на наш город, что даже офицеры доставали свои револьверы и пытались стрелять по самолетам. Потери были большие; эти раненые стали нашими первыми пациентами.

    Я ясно помню самый первый случай. Наш госпиталь был еще пуст. В тот день я дежурила, читала книгу. Вбежал санитар:

    – Сестра, быстрее идите в приемный покой! Там двое пациентов на носилках. Один, солдаты говорят, очень тяжело ранен.

    В приемном покое рядом стояли двое носилок. Четыре солдата, которые принесли их, стояли, переминаясь с ноги на ногу и теребя в руках фуражки.

    – Что случилось? – спросила я их, наклоняясь над одним из раненых. Он был без сознания, с лицом ужасного желтоватого оттенка. Другой человек был в сознании, он стонал.

    – Мы служим в обозе, сестра. Над нами пролетел самолет, и лошади понесли. Вот этот упал с повозки, и колеса переехали ему грудь, – ответил один из солдат.

    Я пощупала пульс того, который был без сознания. Биение его было очень слабым. Я испугалась.

    – Бегите за доктором, – сказала я санитару, – и скажите в перевязочной, чтобы мне принесли камфару и шприц.

    Раненый начал задыхаться, и на его губах появилась кровь. Я не знала, что делать. Расстегнув ему воротник, я просунула руку ему под плечи и немного приподняла его. Он перестал задыхаться, его голова тяжело упала мне на руку, а глаза слегка приоткрылись. Когда пришел врач, раненый был уже мертв. Я высвободила руку и с большим трудом встала на ноги, колени у меня сильно дрожали.

    – Пойдите выпейте чего-нибудь, – посоветовал мне доктор, улыбаясь.

    Едва передвигая ноги, я вышла из комнаты. Меня трясло. Впервые в жизни я столкнулась со смертью лицом к лицу.

    Мой следующий пациент оказался совершенно другим. Солдатские палаты были заполнены до отказа, а офицерские еще стояли пустыми. Нашим первым офицером стал очень молодой поручик с воспалением надкостницы после контузии.

    Я впервые увидела его на следующее после поступления утро. Я вошла в комнату, где он лежал. Ему было запрещено вставать, и я должна была заняться его утренним туалетом. Я все еще чувствовала некоторую скованность в присутствии больных и, чтобы скрыть это, пожелала ему доброго утра необычно жизнерадостно и бодро. Его ответ был несколько угрюм. Я принесла тазик, поставила его на постель, налила в него воды и, держа в руках мыло и полотенце, предложила ему умыться. Он молча следил за моими движениями, как мне показалось, с враждебностью.

    – Я не хочу умываться, – с раздражением заявил он. – Это ваша работа, и вы должны ее выполнять.

    Довольно удивленная, я выполнила свои обязанности, не говоря ни слова. Молчание вскоре наскучило ему, и он попытался завязать разговор. Не зная точно, как следует себя вести, я решила отвечать очень кратко. Заметив это, он предпринял попытку помешать мне неловкими движениями, наблюдая в то же время за выражением моего лица. Когда он увидел, что это не выводит меня из себя, то начал задавать вопросы:

    – Сестра, что вы будете делать потом?

    – Я принесу вам чай или кофе – как вы пожелаете, а затем пойду в перевязочную.

    – А вы не хотите остаться со мной? Одному так скучно.

    – Нет, я не могу остаться с вами, – ответила я.

    – Почему же? Я ведь тоже пациент.

    – Потому что у меня много дел, а также потому, что вы не умеете себя вести, – сказала я ему, изо всех сил стараясь не рассмеяться. – Чего вы хотите, чаю или кофе?

    Я стояла у двери в другом конце комнаты. Внезапно он швырнул в меня полотенце и мыло, которые я забыла на постели. Его юное лицо с едва пробивающейся бородкой было искажено забавным детским гневом.

    – Если вам что-то понадобится, позовите санитара, который сидит у двери в холл, – холодно сказала я, подобрав мыло и полотенце и выходя из комнаты, как мне казалось, с чувством собственного достоинства.

    В течение всего того дня он посылал за мной санитара по самым разным поводам, но я к нему не приходила. К вечеру поступила группа раненых офицеров-гвардейцев. Некоторые из них знали меня. Обработав их раны и переодев в больничную одежду, я поместила их в палату и пошла ужинать.

    Мы еще сидели за столом, когда санитар с верхнего этажа пришел доложить, что у моего поручика истерика. Я сразу же поняла, что случилось. Вероятно, офицеры рассказали ему, кто я такая.

    Я вошла в палату и встала рядом с его кроватью. Он лежал на животе лицом в подушку и отчаянно рыдал. Я положила ему руку на голову и весело сказала:

    – Ну-ну, перестаньте сейчас же, все хорошо. Я на вас не сержусь.

    Офицеры засмеялись. Но он продолжал рыдать, лежа в том же положении. После этого, когда бы я ни входила в комнату, он неизменно отворачивался к стене. Только в день своего отъезда он набрался смелости извиниться, что проделал очень тихим голосом, опустив голову и нервно теребя рукой край своей шинели.

    Наша работа была трудной и поглощала нас целиком. В ту палату, четыре стены которой, казалось, заключают в себе мир, не связанный ни с каким другим, часто приходила смерть; и всегда были страдания. Отношение к нам солдат было трогательным, как будто мы олицетворяли для них все, что было дорого и близко их сердцам. Мы, в наших белых косынках, так или иначе представляли собой тех высших существ женского пола, в которых были объединены все качества матерей и жен, и к ним добавлялось представление о святой монахине, особенно дорогое русским людям. Здесь, в этом мире больничных коек, белых халатов и долгих, однообразных часов, врач и медицинские сестры занимали места рядом с божествами. Врач по непонятным и загадочным причинам часто причинял боль, но солдаты никогда и не спрашивали этому объяснения; они не спрашивали ни о чем Бога, когда Он посылал им испытания. Медсестра была человечнее и ближе к ним, потому что она старалась облегчить их страдания, утешить их, проявить к ним доброту.

    Мы очень сильно чувствовали это во время первых месяцев войны, когда мы все еще были воодушевлены одним порывом, одинаково откликались и служили – все как один – идеалу, понятному всем.

    Солдаты переносили свои страдания с необычайным терпением и смирением, и их отношение к больничному персоналу было неизменно тактичным и внимательным. Они ценили то, что мы делали для них, и знали, как это выказать. Что же касается офицеров, то здесь все было сложнее. Та простота отношений, которая существовала между медсестрами и солдатами, здесь отсутствовала, особенно по отношению ко мне, когда они узнавали, кто я такая. И никому из нас офицеры не демонстрировали ту безграничную, почти фантастическую доверчивость, которую по отношению к нам проявляли рядовые. Офицеры были, совершенно естественно, более взыскательны; их требования было сложнее удовлетворить. И все же они тоже мужественно терпели боль, которая иногда была почти невыносимой.

    Солдаты, поступившие в наш госпиталь в Инстербурге, были все кавалеристами, сильными, красивыми молодыми ребятами. Целые дни я проводила в палатах, работая с воодушевлением и неутомимостью, не чувствуя усталости. Мое счастье было так велико, что временами я переживала угрызения совести оттого, что испытывала такой исступленный восторг, когда вокруг столько боли. Однако раненые с проницательностью, присущей простым людям, казалось, интуитивно чувствовали тепло моего внутреннего огня, их привлекала моя жизнерадостность. «Вы знаете, что больные называют вас «веселой сестричкой»?» – так однажды меня спросили другие сестры, с которыми я с самого начала была в наилучших отношениях. Когда я обходила палаты, то знала, что пациенты не только с нетерпением ждут, когда зазвучит мой смех, и придумывали ответы на мои шутки, но у меня было почти мистическое чувство, что, глядя мне в глаза, они чувствуют наше духовное единство. Это были замечательные дни.

    Мое счастье достигло апогея, когда генерал Ренненкампф, с расчесанными усами и затянутой талией, нагрянул однажды в наш госпиталь в сопровождении Дмитрия и штабных офицеров. Это случилось во время ужина. Весь персонал поспешно встал из-за стола при неожиданном появлении командующего.

    Генерал заметно нервничал. Взяв небольшую коробочку из рук одного офицера, он обернулся к Дмитрию и, коротко поздравив его, наградил моего брата Георгиевским крестом, приколов его на грудь при помощи больничной булавки. Дмитрий удостоился этой награды за храбрость, проявленную в бою при Каушине. Генерал думал, что мне доставит удовольствие присутствовать на награждении, и в этом он был прав. Я была счастлива и горда выше всякой меры.

    Только тогда я узнала, что мой брат, помимо того что участвовал в кавалерийской атаке, в ходе которой была взята в плен целая батарея противника, еще спас жизнь раненого капрала. Увидев его, Дмитрий слез с лошади, взвалил этого человека на плечи, отнес его в безопасное место, а затем, вновь прыгнув в седло, присоединился к своему эскадрону.

    Нашему пребыванию в Инстербурге было суждено прерваться. Немцы начали постепенно вытеснять наших солдат с занятых позиций, которые были взяты слишком быстро. Российские войска и обозы снова начали проходить через город, но на этот раз в обратном направлении. Внезапно пришел приказ перенести всех тяжело раненных в санитарные поезда и подготовиться к отступлению. Самолеты теперь летали над городом каждый день, по одному и в боевом порядке; они сбрасывали бомбы, пытаясь, как обычно, в первую очередь разбомбить вокзал. Звуки выстрелов и грохот артиллерии с каждым днем становились все ближе.

    Елена была в отъезде в тот день, когда мы получили окончательный приказ передислоцироваться. Она с мужем уехала в тыл армии по делам. У нас ушел целый день, чтобы перевезти наших раненых на станцию. Их пришлось везти очень медленно на неудобных, безрессорных повозках, а медсестры шли рядом с ними по жестким камням мостовой. Я совершила несколько таких поездок. Станция была почти полностью разрушена бомбами, и нам приходилось ставить носилки на мостовую перед ней. Аэропланы продолжали летать над нами, и со всех сторон мы слышали взрывы бомб. Я дрожала от страха, каждую минуту ожидая увидеть над станцией и над ранеными самолет с бомбами. Кстати, я и получила Георгиевский крест именно за это.

    К вечеру, закончив погрузку раненых в санитарные поезда, мы начали упаковывать больничное оборудование. Наше подразделение должно было покинуть город ночью, а я по приказу генерала Ренненкампфа должна была последовать за ним утром вместе с его штабом. Он и слышать не хотел о том, чтобы я отправлялась со своим подразделением в походном порядке. По мере того как медленно тянулся вечер, я почувствовала себя совершенно обессиленной. В полночь я растянулась на своей постели не раздеваясь. Казалось, я только-только закрыла глаза, когда почувствовала, что чья-то рука трясет меня за плечо. Со сна я могла сначала разобрать только какое-то гудение, по-видимому, издалека.

    – Проснитесь! Выходите во двор. Над нами летает дирижабль. Проснитесь, пожалуйста, проснитесь! – Это был голос мадам Сергеевой, моей фрейлины.

    Находясь еще во власти сна и едва понимая, что происходит, я заставила себя встать.

    – Дирижабль. Он летает над городом. Бросает бомбы, – повторяла мадам Сергеева.

    И словно в подтверждение ее слов, тут же раздался громкий взрыв. Придя в чувство, я поспешила во двор.

    Ночь была ясной и звездной, но вокруг слышалось то же самое странное гудение. Вдруг в небе над собой я увидела нечто огромное, испускающее серебряные лучи, которые, казалось, падали из космоса прямо в наш двор. Последовал ужасный взрыв, затем еще один. В тот момент я поняла, что значит смертельный страх. Мне было жаль себя, жаль всего. Я вспомнила солнце… кровь пульсировала у меня в висках… Те бомбы упали не на наш двор, но очень близко от него.

    Через несколько секунд все закончилось. Серебристый объект исчез с глухим гулом, который становился все слабее и слабее. Облегчение, которое я испытала, нельзя описать; оно было таким же всеобъемлющим, как и страх. Мне хотелось смеяться, плакать, ликовать, что каждая клеточка моего тела жива. Гул снова превратился в жужжание, которое медленно растворилось в темном небе. Издалека донесся звук последнего взрыва, и затем все стихло.

    Тишина теперь казалась особенно прекрасной, а ночь особенно мирной. Оглядевшись, я только сейчас заметила, что почти весь персонал нашего госпиталя собрался во дворе. Мы молча переглядывались. Через некоторое время, удовлетворившись тем, что опасность миновала, мы зашли внутрь здания. Взбудораженный штабной офицер прибежал к нам узнать, все ли у нас в порядке. Штаб был расположен почти по соседству с нашей больницей; бомба, как сказал нам офицер, разорвалась между нашими двумя зданиями.

    Мы возобновили наши сборы. Когда почти все было готово, нужно было запрягать лошадей, но санитаров невозможно было найти. Мы обыскали все здание, и, наконец, мы с одной из медсестер вспомнили о подвале. Там мы нашли санитаров, лежавших рядком на каменном полу и спящих мертвым сном в окружении множества пустых пивных бутылок. При виде этого зрелища мы начали хохотать, но нельзя было терять времени, и мы попытались разбудить их. Так как это оказалось невозможным, нам пришлось привести начальника. Вместе с ним мы оттащили санитаров к водопроводному крану, который обнаружили случайно, и каждому по очереди вымыли лицо струей холодной воды. Это сработало. Наше подразделение тронулось в путь до зари, а мы с мадам Сергеевой остались одни в пустом здании.

    Рано утром один из офицеров Ренненкампфа заехал за нами на машине, и мы влились в колонну автомобилей, двигавшуюся впереди штаба. На ступенях появился генерал Ренненкампф в генеральском сером кителе и высокой меховой папахе сибирских казаков. Он подошел пожать мне руку, сел в свою машину, и колонна тронулась; наш автомобиль шел вторым. Покинутый город, казалось, затаил дыхание, словно боясь или не желая показать свою бурную радость. Где-то совсем близко был слышен грохот артиллерии и треск пулеметов. Было ясное прохладное утро. Нашим пунктом назначения был Гумбиннен.

    За городом машины остановились. Ренненкампф вышел из машины и подошел к нам.

    – Ваше высочество, – сказал он, – здесь располагались артиллерийская часть и заградительный кордон, куда прошлой ночью дирижабль сбросил бомбу. Не хотите ли взглянуть?

    Не желая отказываться, я выпрыгнула из машины. Мы перебрались через траншею и пошли по полю. Ужасная картина, представшая перед моими глазами, не могла привидеться даже в самых диких фантазиях. Я помню ее и по сей день до мельчайших деталей, но писать об этом не могу.

    Наше продвижение было очень медленным. Обозы двигались по дороге по нескольку повозок в ряд. Меня оберегали от детального знания обстановки, и я не имела представления, насколько близко позади нас находится противник, но тем не менее я ощущала тревогу, которая, казалось, носилась в воздухе. Особенно я заметила это по взволнованности генерала Ренненкампфа, когда мы догоняли обозы, двигавшиеся в беспорядке быстрым ходом. Тогда наши автомобили останавливались, и штабные офицеры под руководством генерала старались упорядочить движение. Все это, как я узнала позже, указывало на начало стремительного отступления и паники.

    Мы прибыли в Гумбиннен вечером. Город стоял темный, тихий и угрюмый. Мадам Сергеевой и мне нашли вполне приличное жилье окнами на улицу и у двери поставили часового из штаба для охраны. Немного позже доктор из больницы разыскал нас и сообщил, что все прибыли благополучно и определились с местом для ночлега.

    Уставшие, мы раздевались с радостным предвкушением глубокого сна в настоящих постелях, когда раздался настойчивый стук в нашу дверь. Это был один из офицеров Ренненкампфа, с которым мы ехали весь день.

    – Генерал умоляет вас приготовиться покинуть Гумбиннен без промедления, – сказал он. – Вас отвезут в Эйдткунен, а меня назначили сопровождать вас.

    Спорить было бесполезно, мы оделись. Нашли автомобиль, и в спешке мы выехали из этого темного города. Немцы начали заходить к нам во фланг. В штабе не знали, отрезаны мы от Эйдткунена или нет. На этот раз офицер не стал скрывать серьезность положения. Нам грозили самые разные опасности, меньшей из которых была возможность попасть в плен.

    Ни на одном из участков дороги ехать быстро было невозможно, зажигать фары было слишком опасно. Мы должны были ехать вслепую в полнейшей темноте. Все молчали. Однако я не испытывала ни малейшего страха, возможно, потому, что я была очень измучена.

    Мы без помех добрались до Эйдткунена, но, оказавшись там, не знали, куда направиться. Было совершенно невозможно оставаться на вокзале, над которым осталась только часть крыши. В зале ожидания, посреди сломанной мебели, находились солдаты, такие уставшие, что они где стояли, там упали и заснули, не сняв ни шапок, ни амуниции. Некоторые из них были больны дизентерией. Это было печальное зрелище, а мы ничем не могли помочь.

    Офицер пошел искать начальника вокзала, которому объяснил безусловную необходимость приготовить паровоз и вагон, чтобы немедленно отвезти меня до следующего полустанка Это было сделано, но как – не могу себе представить. Позднее мы провели два дня, остановившись в поле, доставая себе пропитание в полевых кухнях проезжающих мимо эскадронов. Именно от знакомых офицеров из этих эскадронов мы узнали, что персонал нашего госпиталя смог вовремя спастись бегством, но наше оборудование было брошено, а французское подразделение, возглавляемое доктором Крессоном, попало в плен.

    Так закончился первый этап моей работы на войне. Мне было жаль расставаться с персоналом, к которому я привыкла, и я сожалела, что моя работа на фронте закончилась так быстро. Не будучи бесчувственной, я могу сказать, что сейчас я оглядываюсь на этот этап и вижу, что это один из самых счастливых периодов моей жизни, время настоящего дела, привлекательного тем, что оно связано с опасностью.

    Глава 16

    Власть

    Я возвратилась в Санкт-Петербург в середине сентября и сразу же начала работать в доме инвалидов Святой Евгении, филиале Красного Креста, курс обучения в котором я закончила. Мое бывшее подразделение теперь должно было заново получить все оборудование. Это выводило его из строя на длительный период, а я не хотела ждать. Кроме того, я пришла к заключению, что, какой бы вдохновляющей ни была моя работа на фронте, мое место не там. Мое присутствие на линии фронта, вероятно, причиняло много беспокойства властям и отвлекало их в ключевые моменты от более важных дел. Мне очень не хотелось отказываться от мысли быть рядом с Дмитрием, но я понимала, что должна от нее отказаться.

    В моем отделении Красного Креста организовывали большой госпиталь в тылу армии, и меня назначили главной медсестрой.

    Я провела три недели в штаб-квартире этого отделения в Санкт-Петербурге, работая по утрам в перевязочной, а во второй половине дня – в благотворительном медпункте для городского населения. Иногда мне доверяли ухаживать за опасно больным пациентом или офицером, только что снятым с операционного стола. Когда у меня находилось время, я посещала лекции. Чем больше я трудилась, тем большее удовлетворение я чувствовала.

    К середине октября наш госпиталь был готов к отъезду. Подразделение насчитывало двадцать пять медицинских сестер, пять врачей, начальника и восемьдесят санитаров; мы могли разместить двести пятьдесят раненых, а позднее принимали до шести сотен. Для оказания мне помощи на посту главной медсестры назначили пожилую опытную медсестру, которая была ветераном Русско-турецкой войны.

    Раненые офицеры, которые находились под моей опекой в Санкт-Петербурге, привыкли ко мне и сожалели о том, что я должна уезжать. Накануне отъезда они устроили в мою честь ужин и подарили букет белых цветов, перевязанный большой белой лентой. На ленте была надпись золотыми буквами: «Нашей любимой сестрице от ее раненых офицеров». Они называли меня так, потому что сначала никто не знал, кто я такая, и мне долго удавалось сохранить свое инкогнито, которое было раскрыто только в самом конце, да и то из-за глупой ошибки. К этому времени привычка звать меня «сестрица» так укоренилась у моих пациентов, что они и не думали называть меня иначе.

    Моему новому госпиталю было дано предписание отправиться в Псков. Он отправился туда походным порядком, а персонал, оборудование и я последовали двумя днями позже. Мы должны были расположиться в церковной школе для Девочек, заняв только нижний этаж, тогда как школа, потеснившись, продолжала свою работу, стараясь оставаться автономной. Мне выделили маленькую, но светлую комнатку в квартире директрисы школы. В той комнате мне суждено было провести два с половиной года.

    Работа была уже в разгаре, когда я приехала в Псков. Желая показать персоналу, которого я почти не знала, что я не боюсь работы, я вооружилась мокрой тряпкой, подоткнула юбки и принялась мыть и скрести полы и мебель вместе со всеми. Через несколько дней все было готово, и результаты были более чем удовлетворительными: наш госпиталь выглядел как настоящая больница в мирное время.

    Мы находились на большом расстоянии от фронта в небольшом провинциальном городе, жизнь в котором внешне едва ли была как-то затронута войной, и наша жизнь текла мирно и монотонно.

    Здесь я поняла, что среди этого однообразия моя задача приспособиться к жизни и раскрыть в себе новые способности будет более трудной, гораздо более сложной, чем на фронте.

    Прежде всего, теперь меня окружал большой штат сотрудников, принадлежащих к тому классу людей, которых при обычных обстоятельствах я никогда бы не встретила. Ясно было, что в самом начале они избегали меня, а я не знала, как найти к ним подход. Я смутно чувствовала, что одно неосторожное слово все испортит. Да, я знала, что должна найти верный тон в моих отношениях с ними.

    Я была главной медсестрой. Это означало, что я должна была руководить двадцатью пятью женщинами, следить за тем, чтобы они хорошо выполняли свои обязанности, защищать их интересы, всячески заботиться о них. А я в своей жизни еще ни разу не отдавала распоряжений.

    Напротив, с детства меня учили подчинению и послушанию. Для меня было легко и вполне естественно выполнять распоряжения, но я не могла и не знала, как их отдавать. Меня воспитывали в духе подчинения, чтобы я всегда считала, что другие все знают лучше меня. Намеренно и по сложившемуся обычаю моя жизнь была заключена в такие тесные рамки, а моя личная инициатива до сих пор была так ограничена, что теперь, обретя какую-то власть, я не умела ею воспользоваться.

    Сначала я пыталась установить рабочие отношения с сотрудниками и выполнять свои собственные обязанности, не демонстрируя явно свою власть. Распоряжения, которые я должна была отдавать, исходили от моей пожилой помощницы, сестры Зандиной, которая знала все правила назубок. Она обладала врожденным тактом и долгой практикой, и в течение всего своего срока службы под моим началом она ни разу не поставила меня в неловкое положение. Эта женщина принадлежала к типу людей, редких даже в те дни: простая крестьянская девушка, очень юная и не имеющая никакого образования, она отправилась на Русско-турецкую войну, воодушевленная теми же самыми чувствами, которые побуждали русских женщин постригаться в монахини. В то время не было специального обучения для сестер милосердия, и все, что она знала, дал ей собственный опыт. Она так и не овладела навыками письма, читала же очень старательно и только церковные книги. Когда я познакомилась с ней, ей было около шестидесяти, и она уже ушла с работы на заслуженный отдых, но после объявления войны сразу же предложила свои услуги. Она была совершенно неутомима. С утра до вечера эта пожилая женщина торопливо ходила по зданию, занимаясь каким-нибудь важным делом, всегда организовывала что-то или отдавала распоряжения.

    Но ее любимым занятием было одевание умерших. Она выполняла это дело со своеобразным воодушевлением, как будто это был особый ритуал, непонятный другим. Она утверждала, что умерший человек живет определенной, хотя и загадочной жизнью, в которой он беспомощен и, прежде всего, одинок; она возлагала на себя обязанность утешать его в одиночестве. Сама обмывала каждого умершего, одевала его и клала в гроб, читала над ним Псалтырь и безутешно плакала. Сделав все это, она проявляла не только жалость, но и некоторую гордость. Сделав несколько шагов назад, она с восхищением окидывала взглядом результаты своего труда. Иногда во время работы ее губы двигались, и по выражению лица можно было предположить, что она винит или ласково упрекает умершего. Ее психология заинтересовала меня. Я несколько раз спрашивала ее, как она может плакать над каждым.

    – Но как я могу удержаться! Подумайте только о множестве испытаний, которые должна пройти бедная душа в том мире, и совсем одна! Так что я помогаю им своими слезами, – отвечала она укоризненно, бросая ласковый взгляд в сторону гроба. Затем ее тон вдруг менялся, и она спрашивала меня, ожидая похвалы: – Ваше высочество, ну не красавец ли он?

    Она обращалась ко мне с уважением, в котором сквозил легкий оттенок снисходительности. Каждое утро, когда я завтракала, она входила в мою комнату с докладом. Она никогда не соглашалась сидеть в моем присутствии, когда мы с ней были вдвоем, хотя я никогда не забывала предложить ей стул.

    – Пожалуйста, позвольте мне постоять, – отвечала она. – Так я чувствую себя свободнее.

    Я могу представить себе ее стоящую передо мной. Она была довольно небольшого роста и коренастого телосложения, с веснушчатым, простым, но умным лицом. На своих седых тонких волосах, убранных назад со лба, она носила головной убор медсестры. Ее руки были всегда сложены под передником, оттягивая его вперед и придавая ей такой вид, что она казалась совсем круглой в талии.

    Сообщив мне какие-нибудь потрясающие новости из больничной жизни и убедившись, что они произвели на меня должное впечатление, она рассудительно отвечала на мои встревоженные вопросы:

    – Не беспокойтесь, ваше высочество; вас не должны заботить эти дела; я все узнаю и доложу вам. А тогда что вы решите, то и будет сделано.

    – Но послушайте, Феодосия Ивановна, – отвечала я, чувствуя себя совершенно беспомощной, – так не делается. Я сама должна этим заняться.

    Тогда старушка вынимала руки из-под передника и, подперев щеку одной рукой, глядела на меня с искренним состраданием.

    – Да это все бабские дела, совсем неважные, – говорила она. – Для вас здесь есть много более полезной работы.

    Вскоре я прекратила попытки ее убедить и оставила управление бабьим царством, столь хорошо ей известным и столь непостижимым для меня, полностью в ее руках. Однако позднее, когда я набралась опыта, то начала выдвигать предложения самостоятельно. Она всегда их принимала во внимание и позже выполняла с большой готовностью. Только два раза – и это случилось гораздо позже – мне пришлось вмешаться и лично расследовать ссору. Старуха была права. Я еще не видела разницы между несущественными мелочами и обстоятельствами, достойными внимания.

    Все наши врачи, за исключением одного, приехали из одной и той же московской больницы. Все эти люди имели основательную подготовку, знали свое дело и работали спаянно. С другой стороны, начальник госпиталя был очень молод, совсем неопытен и не имел представления о том, как управлять большим госпиталем.

    Полноту власти возложили на главврача, и хотя в своей области он был чрезвычайно сведущ, но не умел поддерживать дисциплину, его подчиненные вскоре стали нерадивыми, особенно санитары.

    Будучи главной медсестрой, я не имела никаких обязанностей в палатах, а так как это оставляло мне недостаточно работы, я начала помогать в операционных и перевязочных палатах – эта работа с самого начала восхищала меня. Через некоторое время врачи доверяли мне делать самые сложные и важные перевязки, и ни одна операция не проходила без моего участия. Если ночью случалось что-то непредвиденное, меня поднимали с моей теплой постели, и, накинув белый халат поверх ночной рубашки, я бежала, дрожа, в операционную. Позже, когда у нас стало столько пациентов, что пятеро врачей не успевали выполнить всю работу, мне по необходимости приходилось выполнять небольшие операции, такие как извлечение пули или ампутация пальца на руке. Сначала ответственность страшно пугала меня, но вскоре я привыкла к ней. Иногда мне случалось делать обезболивание, и если у нас было много операций, то выходила из операционной, покачиваясь как пьяная от паров хлороформа.

    У нас были тяжелые времена. Когда в 1915 году фронт приблизился к нам и мы должны были увеличить количество коек, то иногда принимали очень большие партии раненых и тогда работали без отдыха днем и ночью. Раненые поступали с фронта в таком состоянии, что требовалось две или три ванны, чтобы отмыть всю глубоко въевшуюся грязь, скопившуюся за долгие месяцы их пребывания в окопах. Волосы приходилось сбривать, одежду – сжигать. Фронт находился всего лишь в ста пятидесяти милях от Пскова, но раненые, которых мы принимали, обычно проводили несколько дней в пути, преодолевая это расстояние в товарных вагонах без всякого ухода. Их повязки были жесткие, как будто деревянные, пропитанные запекшейся кровью, испачканные гноем и полные паразитов. Снимать такие повязки для медсестры было почти так же больно, как и самому пациенту. Здесь я должна сказать, что между фронтом и тылом курсировало большое количество хорошо оснащенных санитарных поездов, но их никогда не хватало. Мы видели их очень редко, так как они – большинство из них – шли по особому расписанию прямо в Санкт-Петербург или в Царское Село и останавливались в Пскове, только если пациентам была необходима срочная операция. Те товарные вагоны, которые принимали мы, с грузом грязи, страданий, запущенности и бедности, редко можно было увидеть в столице; их обычно отправляли в провинциальные города.

    В начале войны военный департамент приготовил для раненых более двадцати тысяч коек в Пскове, и теперь весь город выглядел как один огромный госпиталь. Все школьные здания были полностью или частично реквизированы, и это обстоятельство вызывало бесконечные недоразумения и ссоры со школьными властями. Также существовала давняя и длительная вражда между военным департаментом и Красным Крестом.

    Красный Крест был независимой организацией. В его распоряжении имелись большие денежные суммы, и он был в состоянии оборудовать свои лечебницы так, что это вызывало зависть тех, кто работал в госпиталях военного ведомства, учреждениях, на которые выделялись очень незначительные средства; они были недостаточно оснащены, и их персонал был не только малочисленный, но зачастую и неопытный.

    Получая сообщения о позорной запущенности и плохом управлении делами в этих военных госпиталях, я решила вскоре после своего приезда в Псков предпринять расследование. Я могла провести его только поверхностно, так как у меня не было официальных полномочий. Но я начала без предупреждения посещать военные госпитали, всегда стараясь приехать неожиданно. Во время этих своих неожиданных визитов по страху чиновников и служащих этих госпиталей я видела, что у многих совесть неспокойна. Особенно отчетливо я помню одно мое такое посещение казарм, где находились несколько сотен больных и раненых военнопленных. Первой трудностью было найти дежурного врача. Наконец он прибежал с заспанным и распухшим лицом. Белье в палатах, так же как и сами пациенты, было грязным. Очевидно, и кормили их плохо, потому что все они выглядели измученными и слабыми. В перевязочной было далеко до чистоты. Все было в таком беспорядке, что я посчитала необходимым в этом случае позабыть о своей робости. Я послала за главврачом и громко отругала его. Это был первый раз в моей жизни, когда я кого-то ругала. Главврач, гинеколог по специальности, был так перепуган, что от заикания едва мог отвечать на мои вопросы.

    Несколько таких инспекций убедили меня, что военным госпиталям нужна помощь хотя бы постельным бельем и перевязочными материалами. Я написала письмо императрице, спрашивая ее, не может ли она для них что-нибудь сделать. Ей это было бы легко; в прошлом она организовала в Зимнем дворце мастерскую и кладовую для хранения постельного белья и перевязочных средств. Но ее ответ на мое предложение не был обнадеживающим. Она намекала, что я вмешиваюсь не в свое дело и что мне лучше заниматься своими собственными обязанностями. Однако ее письмо заканчивалось сообщением о том, что она планирует как-нибудь приехать в Псков, чтобы получить возможность удостовериться в справедливости моего отчета. Так что моя первая попытка проявить инициативу не имела большого успеха.

    Императрица все-таки приехала в Псков, но это не изменило к лучшему ситуацию в военных госпиталях. Однажды поздно вечером, кажется, в ноябре в госпиталь приехал губернатор Пскова с телеграммой. Он сообщил мне, что императрица Александра приезжает на следующее утро, но просила не говорить мне об этом; это должно было быть сюрпризом. Тем не менее мы обсудили детали приема и составили распорядок на этот день, прекрасно зная, что такой визит не может проходить без всякого плана. Одна деталь: из-за ее больного сердца ее всегда нужно было нести вверх по лестнице, и поэтому люди и кресло должны быть готовы заранее.

    Я пошла на станцию встречать поезд. Императрица была удивлена, увидев меня там, и разочарована тем, что ей не удалось сделать мне сюрприз. Казалось, она не понимала, что такое событие, как визит российской императрицы в город Псков, не может пройти по воле случая или незамеченным. Прямо с вокзала она поехала со мной в мой госпиталь, где ее встретили сотрудники госпиталя и ученицы церковной школы во главе с директрисой. С императрицей приехали две ее дочери и мадам Вырубова. Все они были одеты в форменные платья сестер милосердия. Раненые, которым заранее сказали о приезде императрицы, были просто сбиты с толку видом этих четырех сестер милосердия, одетых одинаково. Во всех палатах лица раненых выражали удивление и даже некоторое разочарование, как будто они представить себе не могли, что одна из этих женщин может быть их царица.

    Императрица, которая очень хорошо говорила по-русски, обошла палаты и обстоятельно поговорила с каждым пациентом. Я шла за ней и не очень вслушивалась в слова, всегда одни и те же, но наблюдала за лицами. Как бы искренне императрица ни сочувствовала людям в их страданиях, как бы она ни старалась это выразить, было в ней что-то, ускользающее от определения, что мешало ей передать свои истинные чувства и утешить человека, к которому она обращалась. Хотя она говорила по-русски совершенно правильно и почти без какого-либо иностранного акцента, люди, казалось, не понимали ее, слова оставались для них далекими и непонятными. Они следили за тем, как она передвигается по палате, тревожными и испуганными глазами, и выражение их лиц не менялось и после того, как она уже подошла и поговорила с ними.

    Я много раз присутствовала при посещении императором госпиталей. Тогда все было по-другому. Император обладал настоящей простотой и исключительным обаянием. Его появление в палате, казалось, немедленно создавало особую атмосферу, серьезную и вместе с тем приподнятую. Несмотря на свой небольшой рост, он всегда казался выше кого бы то ни было в комнате и передвигался от кровати к кровати с необычайным достоинством. После его беседы с пациентами в течение нескольких минут выражение тревожного ожидания в их глазах сменялось выражением восхищенного удовлетворения. Его серые глаза светились. Они излучали жизнь и тепло и вселяли в человека, к которому он обращался, чувство почти мистической связи. Я часто видела, как пациенты, после того как император уже отошел от их постелей, закрывали глаза, словно для того, чтобы удержать в памяти его образ во всей полноте блаженства.

    После моего госпиталя императрица объехала несколько военных госпиталей. Я сопровождала ее. Она пригласила меня пообедать в своем поезде и, посетив местный филиал Красного Креста, уехала из Пскова. Меня удивило, что человек с таким слабым здоровьем, как у нее, мог выдержать такой длинный и утомительный день. Я сама так устала, что, возвратившись к себе в больницу, должна была немного полежать.

    Пустяковый, но очень характерный инцидент произошел прямо перед ее отъездом. В Пскове располагалось большое кадетское училище. Я знала его директора. Старший класс кадетов – молодые люди восемнадцати или двадцати лет – заканчивал и покидал училище, чтобы вскоре отправиться на фронт. Директор спросил меня, нельзя ли доставить кадетам радость увидеть императрицу, прежде чем они отправятся на войну, и я конечно же пообещала устроить это, когда буду встречать ее в то утро на вокзале.

    К моему великому изумлению, императрица категорически отказалась отозваться на эту просьбу, и никакие мои аргументы не помогли. Она сказала, что приехала посещать госпитали, а не кадетское училище. Поставленная в неловкое положение, я позвонила директору училища и сказала, что императрица устала и не может приехать, но, так как училище находится по пути на вокзал, он может выстроить своих слушателей перед его зданием, в то время как мы будем проезжать мимо.

    Он так и сделал. Звуки кадетского оркестра достигли нас, когда мы были еще на некотором расстоянии от училища, а когда мы подъехали ближе, то увидели ровные ряды молодых людей, стоявших навытяжку. Я предложила остановиться всего лишь на минутку, но она отказалась сделать даже это. Но к счастью, кучер придержал лошадей, и мимо кадетов мы проехали медленно. С лицом, покрытым от смущения красными пятнами, императрица сухо поклонилась. Но она не догадалась, что это я была причиной этому досадному случаю, так что мне удалось избежать упреков.

    Такое поведение, как я уже сказала, было характерным для императрицы в тот период ее жизни; на мой взгляд, оно явилось следствием ее почти фанатической поглощенности семейными делами, которая не оставляла ни любви, ни уважения для других. До войны она годами жила запершись в своем семейном кругу, а с рождением наследника полностью посвятила себя заботам о нем. Его здоровье, шаткое с самого рождения, с годами не улучшилось; были дни, когда казалось, что нужно оставить всякую надежду. Наблюдая за течением ужасной болезни сына, бедная мать приходила во все большее расстройство и теряла в какой-то степени, если можно так выразиться, психическое равновесие. Теперь при дворе проходили только самые официальные церемонии, такие, которых невозможно избежать; и эти церемонии стали единственным связующим звеном между царской четой и внешним миром. Они жили в такой оторванности от страны, что информация от них или к ним поступала через людей часто невежественных, иногда недостойных.

    После объявления войны императрица, как и все мы, почувствовала необходимость принять участие в общем деле. Материнский инстинкт привел ее к тому же выбору, какой по другим причинам сделала и я. Она взяла на себя заботу о раненых или думала, что делает это, забывая, что в России есть тысячи женщин, прекрасно умеющих делать такую работу, тогда как только она, императрица, может всколыхнуть такие чувства и внушить такую преданность, какие не под силу никому. Но она уже привыкла видеть в себе только мать и сиделку и, облачившись в форменное платье сестры милосердия, работала в больнице в Царском Селе, не осознавая, что с каждым днем всей России все больше и больше требуется ободрение. Она приехала в Псков, чтобы посетить госпитали в качестве сестры милосердия. Но у нее не нашлось времени встретиться со здоровыми молодыми людьми, жаждущими отдать, если потребуется, жизнь за свою Родину, своего царя и его супругу.

    Я не хочу быть недоброжелательной или останавливаться на этих небольших, но, в конечном счете, трагических недостатках несчастной женщины. Я должна признать, однако, что ее отношение к другим женщинам – членам царской семьи, которые проявляли какую-либо инициативу или самостоятельность, – несло на себе печать некой ревности. Ограничения, которые она возлагала на нас, иногда доходили до нелепости. Однажды, приехав с визитом в Александровский дворец, я случайно заговорила о приятном времяпрепровождении, которое я нашла в катании на лыжах иногда по воскресным дням с кадетами Псковского военного училища. Императрица выразила свое неодобрение и попросила меня в будущем не повторять подобных экскурсий. Я ведь главная медсестра в госпитале, подчеркнула она. Ну что ж, хорошо; пусть на этом закончится моя активность.

    Такие случаи, будучи пустяковыми, выражают, по-моему, нечто относящееся к нарастающей внутренней косности и исчезающему чувству меры у этой несчастной матери, которой случилось быть также императрицей всея Руси. Она не могла не влиять на своего супруга, императора, а через него вызвать к жизни подводные течения, имевшие непредсказуемые последствия в истории.

    К концу 1915 года, в начале декабря, я взяла двухнедельный отпуск и навестила своего отца в Царском Селе и тетю в Москве.

    Тетя сильно изменилась за последние несколько лет. Несмотря на то что она жила в монастыре, теперь она была связана с более широким кругом самых разных людей, и это расширило ее кругозор, сделало ее мягче, человечнее. Она не только столкнулась лицом к лицу жизнью, о которой раньше мало что знала, но теперь ей приходилось принимать в расчет мнения и точки зрения, совершенно отличные от ее собственных. Может быть, поэтому она оставалась всегда немного озадаченной, не способной достичь полной гармонии. Пытаясь при помощи православия построить свою жизнь заново и организовать религиозную общину, прочно покоящуюся на заповедях и традициях Древней Руси, она по-прежнему оставалась непонятой людьми и чуждой им психологически, поэтому ее усилия часто казались наивными и противоречивыми.

    Но атмосфера, которую она создала вокруг себя, с такой полнотой отражала обаяние ее личности, что, несмотря на все мое жизнелюбие, привлекала меня.

    В противоположность своей сестре, императрице, тетя ясно понимала, что не имеет права погрузиться полностью в свои собственные дела и заботы. Она не прекращала принимать участие в благотворительных акциях, не имевших отношения к делам своей обители, и за время войны расширила свою работу за ее пределами. И все же в глубине своего сердца она лелеяла мечту полностью отрешиться от мира, даже от управления своей любимой обителью. Она хотела отшельнической жизни и втайне надеялась, что я заменю ее и возглавлю ее детище. Она никогда не пыталась прямо повлиять на меня в этом направлении, но внимательно следила за моим духовным ростом и его направлением. Как в Швеции, в определенный период моей жизни, так и теперь, во время войны, хоть и по совершенно другим причинам, мне не претила эта мысль, и, как ни странно, если бы не революция, может быть, сейчас я была бы настоятельницей Марфо-Мариинской обители милосердия.

    Во время своей поездки в Санкт-Петербург и Москву я услышала много такого, что не доходило до Пскова, где мы читали только газеты, подвергнутые цензуре, в строгом соответствии с официальными данными. Война, очевидно, должна была продлиться долго. Не будет легкой победы; борьба обещала быть яростной. Волна мнимого патриотизма захлестнула обе столицы и выражалась помимо всего прочего в том, что против императрицы Александры и моей тети великой княгини Елизаветы выдвигались обвинения в прогерманских настроениях. Распространившиеся в этой связи слухи были нелепыми по своей глупости и ничтожности.

    Еще я узнала, что оккупированной Галиции было навязано российское правление, несмотря на обещания обратного, и что происходит искоренение униатов. Польша, воспрянувшая после манифеста великого князя Николая, который гарантировал различные свободы, теперь начала терять веру в искренность намерений России.

    А на родине тот энтузиазм, который поднял нас всех на ноги в начале войны даже несмотря на определенные потери, определенно начал спадать.

    Глава 17

    Друзья

    Вернувшись как раз перед Рождеством в свою больницу в Пскове, я обнаружила там недавно поступившего пациента, архимандрита Михаила. Парализованный, он серьезно заболел в своем монастыре под Псковом и был принят в мою больницу по особой просьбе тети Эллы. И он, и его бывший учитель, отец Габриэль, были ее старыми друзьями. Они отошли от дел и жили вместе в своем бедном монастыре. Отец Габриэль был духовником моей тети.

    Когда отец Михаил был еще очень молод, его назначили деканом семинарии в одном большом провинциальном городе. Во время беспорядков 1905 года один из воспитанников выстрелил ему в спину и повредил позвоночник, с тех пор его тело ниже пояса было парализовано. Он проводил время в постели или, когда чувствовал в себе силы, в кресле-коляске.

    В то время, когда я с ним познакомилась, ему еще не было сорока и он уже девять лет как стал инвалидом. Очень способный, прекрасно образованный, умный, он был лишен блестящей карьеры, но переносил свою немощь с великим терпением, непритязательностью и сохранял удивительно жизнерадостный нрав. Этот спокойный, мягкий и веселый человек обратился в своем страдании исключительно к духовным интересам и при этом воздерживался от навязывания их кому бы то ни было. Он был одним из тех немногих людей, в ком подлинная высота духа не казалась тягостной.

    Когда он приехал в нашу больницу, у него было рожистое воспаление, и принять его значило поступить против правил, но влияние моей тети возобладало. Он был изолирован от остальных пациентов в большой комнате, примыкающей к апартаментам директрисы, где жила я.

    В течение нескольких дней он был на грани смерти, затем стал медленно поправляться. Я часто ходила навещать его ради своей тети, но, когда он стал выздоравливать, мы оба почувствовали скованность, и мои визиты стали краткими. С ранней юности, с того самого времени, когда дядя Сергей назначил рыжеволосого священника учить нас закону Божьему, я сохранила инстинктивную неприязнь ко всем представителям духовенства. Мне они казались не мужчинами, а какими-то неопределенными существами, которые всегда произносят одни и те же слова, и в голове у них всегда одинаково жалкие мысли. С ними надо было разговаривать на другом языке и вести себя по-другому, с претензией на почти нечеловеческую добродетель. Мне казалось, что церковнослужитель всегда должен был поддерживать власть, не вникая в ее суть, так как вся власть исходит от Бога. Это звучало для меня фальшиво, а фальшь я презирала.

    Но простота отца Михаила быстро обезоружила меня. Он никогда не произносил высокопарных фраз, подходящих к различным случаям, как я от него ожидала. И я стала смотреть на него не как на священника, а как на человека, но очень необычного. Его смущение, вызванное главным образом чувством, что женщина так или иначе проникла в его монашеский образ мыслей, мало-помалу исчезло, и он начал проявлять ко мне интерес как к человеку.

    Так началась наша дружба. Мои краткие визиты удлинились, наши беседы становились все более и более интересными. Мы обсуждали все: от газетных статей до самых пустяковых мелочей повседневной жизни. Эти отношения заполнили определенную пустоту в моей жизни. Проработав целый день среди людей, я раньше имела обыкновение проводить вечера в одиночестве в своей комнате за чтением или письмом, но теперь я после ужина шла повидаться с отцом Михаилом.

    К нам часто присоединялся доктор В.И. Тишин, который лечил отца Михаила. Из всего большого штата служащих нашего госпиталя только два человека обладали определенной индивидуальностью и характером: старая медсестра Зандина и доктор Тишин. Он родился в Москве и происходил из семьи староверов скромного достатка, но строгих правил. Несмотря на окружение, в котором он рос, ему удалось поступить на медицинский факультет Московского университета. Закончив его, он поехал в Швейцарию, чтобы продолжить свое образование.

    Необычный ум сделал Тишина, который был еще сравнительно молод, выдающейся фигурой среди своих коллег в больнице. Он любил свою профессию и работал с воодушевлением, постоянно стараясь пополнить свои знания. Изучив до войны рентгенологию, он оснастил нашу больницу великолепным рентгеновским кабинетом, который обслуживал также другие больницы Пскова.

    Мое желание дойти до сути вещей постоянно влекло меня к доктору Тишину, и он всегда давал мне ясные и подробные объяснения. Под его руководством я работала не только в лаборатории, но и в рентгеновском кабинете. Я записывала большую часть того, о чем он мне рассказывал, и это сильно прибавило мне знаний и раздвинуло границы моих интересов.

    Было бы трудно представить себе более разных на первый взгляд людей, чем отец Михаил, доктор Тишин и я. Один был монахом, сыном провинциального священника, человеком высокой духовности и культуры, который перенес сильное моральное потрясение и был выброшен из жизни. Второй, интеллектуал, был родом из бедной семьи и воспитан на гроши, завоевал себе место в жизни исключительно благодаря своим собственным способностям и энергии; это был человек честный и искренний, но неверующий, равнодушный к идеям, не совпадающим с его собственными. Наконец, я, воспитанная в традициях и со всеми предрассудками моей среды, которые все еще составляли мое мировоззрение; я, неопытная и наивная, с несформировавшимися взглядами, но жаждущая любой возможности прорваться в другие миры. Несмотря на все эти различия, между нами тремя возникла дружба, которая оставалась неизменной в течение двух с половиной лет, что мы провели вместе. Эта дружба оставила во мне глубокий след и повлияла на всю мою будущую жизнь. Когда события повернулись так, что мы были вынуждены разойтись в разные стороны с малой вероятностью того, что когда-нибудь встретимся вновь, я почувствовала, что расстаюсь с очень дорогими и близкими мне людьми. Они дали мне то, чего никто другой не дал мне, – шанс расти и каждый по-своему готовили меня к тому, что должно было произойти позже. Не знаю, на какие бы средства я теперь жила, не встреться мне они в те времена.

    Отец Михаил придавал внутренний смысл и красоту духовным верованиям и учениям, которые раньше были для меня не чем иным, как пустым звуком. С детства я видела в религии окружавших меня людей либо внешнюю сентиментальность, либо официальную напыщенность, либо дисциплинарные границы осмотрительного поведения как в личной, так и в общественной жизни. Неискренность такой религии всегда раздражала меня. Но разговоры, которые я вела с отцом Михаилом, ясно показали мне, что православие – часть русской души, что оно тесно связано с психологией народа, что оно не противоречит широте взглядов и полно поэзии, как простой, так и более глубокой. Под его руководством я начала заново изучать православие под таким углом зрения и постигла его истинный дух. Мы вместе читали труды Отцов Церкви и изучали правила церковных богослужений и Библию. Религия ожила для меня. Отец Михаил сопровождал эти чтения объяснениями и рассказами из своей собственной практики, он описывал мне жизнь в монастырях и рассказывал о трогательных и любопытных обычаях русского духовенства.

    С другой стороны, доктор Тишин был для меня олицетворением взглядов и мнений, совершенно обратных тем, в которых я была воспитана. Я только подозревала об их существовании и никогда не знала точно, каковы они. Не будучи ни революционером, ни «ниспровергателем основ», как называли в России радикалов, доктор Тишин был склонен к радикализму, хотя и не был связан ни с какой партией. В юности он никогда не участвовал в студенческих волнениях, столь частых в те дни. Благодаря своему воспитанию в семье староверов он сохранил некоторое уважение как к религиозным, так и общественным принципам, в которые он лично верить не мог.

    Я для него олицетворяла принцип, в который он не верил, но который уважал; и его отношение ко мне было внимательным предупредительным. Он бережно старался привить мне большую широту взглядов и понемногу искоренить предрассудки.

    Он так хорошо спорил и был так логичен, что временами, когда я не знала, что сказать и как ответить, мне оставалось только одно – рассердиться. У меня не было подготовки ни в политической, ни в общественной сфере, и поэтому я не могла вступать в такие дискуссии. Поэтому отец Михаил и доктор Тишин были главными ораторами, в то время как я сидела молча, внимательно слушая и пыталась сформировать какое-то определенное мнение. Но вначале у меня не получалось даже это – так далека я была от народа вообще и от вопросов, волновавших всю Россию.

    Отец Михаил и доктор Тишин часто не соглашались друг с другом, но именно эти расхождения во мнениях сослужили мне хорошую службу. Но был один предмет, по которому их мнения неизменно сходились, и этим предметом обсуждения была я сама. Ни один из них не мог понять моей болезненной застенчивости, моего желания держаться в тени и полного отсутствия каких бы то ни было притязаний на власть. Отец Михаил, который приветствовал кротость в церковной жизни, считал это неуместным в жизни мирской, и особенно в моем случае, так как положение требовало, чтобы я брала на себя определенные обязанности и определенную долю власти.

    Тишин прекрасно знал о слабости дисциплины в нашей больнице – слабости, которая проистекала из желания главврача навести жесткий порядок. Он также слышал о запущенности и беспорядке в военных госпиталях города. Он считал – и отец Михаил поддерживал его в этом, – что мне следует заявить о себе и взять в свои руки больничные и санитарные организации. Я не могла объяснить им в то время, что всякое проявление воли с самого моего раннего детства систематически подавлялось и что даже в настоящее время всякое проявление инициативы с моей стороны встретит неодобрение в тех кругах, от которых я завишу.

    Мои учителя доказывали, что незащищенность сослужит мне плохую службу в это время бездарностей и фанатиков, которые наводнили Россию. Именно в этом качестве они видели прежде всего источник опасности для меня, если я так и останусь безмятежной, не готовой к борьбе и не смогу помочь сама себе, разве что окажусь совсем уж в отчаянной ситуации.

    Процесс моего перевоспитания был болезненным и медленным. Я помню, приблизительно в это же самое время медсестры оказались вовлеченными в скандал такого масштаба, что это вышло за рамки полномочий сестры Зандиной, и мне пришлось разбираться со всем этим самой. Мне пришлось провести расследование и допросить каждую медсестру в отдельности. Я все откладывала это, пока однажды Тишин не пришел ко мне и не довел до слез, стыдя за малодушие. Я занялась этим делом и, завершив его, сама не помню как, снова расплакалась, но это уже была разрядка от нервного напряжения.

    В другой раз мне пришлось волей-неволей вмешаться в ссору двух медсестер, которая произошла в перевязочной в моем присутствии. Под суровым взглядом Тишина я отвела медсестер в свою комнату, но там, прежде чем я смогла сказать хоть слово, я расплакалась. В этом случае мои слезы произвели лучший эффект, чем брань. Медсестры подбежали ко мне, стали целовать мне руки и немедленно помирились!


    Постепенно я становилась сильнее и начала брать в свои руки власть.

    Главврач возмутительно распустил своих подчиненных. Во время празднования Пасхи в 1915 году я была потрясена непомерной роскошью нашего стола, которая не соответствовала условиям того времени. Я послала за управляющим и узнала, что существует лишь приблизительная бухгалтерия текущих расходов. Эту бухгалтерию он сам не вел, а посылал заявки в Красный Крест, когда это было необходимо. По всей вероятности, он действовал в рамках своих полномочий; Красный Крест, видимо, не проверял бухгалтерию, не интересовался расходами и всегда присылал требуемые суммы денег. Но я была непомерно удивлена, когда узнала, какая сумма тратилась ежемесячно на содержание нашей больницы.

    В Швеции – хотя там, как и всегда, я не притрагивалась к деньгам и не занималась своими собственными денежными делами – я узнала, что существует общепринятая практика жить в соответствии с определенным бюджетом, подготовленным заранее. И, несмотря на отсутствие у меня опыта в ведении дел вообще и домашнего хозяйства в частности, я самонадеянно решила, что смогу решить эти практические задачи в управлении больницей.

    Я взяла все бухгалтерские книги и с помощью отца Михаила начала проверять их. Над этими книгами мы провели несколько недель, считая на счетах, добавляя небольшие счета к огромным суммам, просматривая расписки и заявки. Всякий раз, когда я встречалась с главврачом, он нервно дергал усы, не осмеливаясь спросить, как продвигается моя работа, а управляющий смотрел на меня круглыми испуганными глазами. Но я не обращала внимания на их замешательство и не беспокоилась о том, знают ли они, что у меня возникли подозрения относительно них. Все счета были в таком беспорядке и запущенности, что это граничило с нечестностью, если и в самом деле не покрывало реальное взяточничество.

    Системы не было никакой. Продукты закупались по любой цене, использовались бесконтрольно, и их наличие по списку никогда не проверялось. Вычеркнув старые грехи, я установила новые правила и за короткое время получила отличные результаты. С самого начала я не встречала ничего, кроме противодействия, потребовались огромные усилия, чтобы истребить привычку к небрежности, которая пустила везде глубокие корни. Эти усилия доставили мне дополнительные хлопоты. Мне пришлось узнавать цены из еженедельных сводок, выпускаемых местным интендантством, и в соответствии с этими ценами планировать меню. Мне также приходилось присутствовать на кухне при доставке продуктов. Но наши расходы заметно снизились, и, хотя мы больше не ели дичь и птицу, наше питание было по-прежнему очень хорошим.

    Но я не удовлетворилась этими результатами. Злоупотребления в руководстве, которые я раскрыла в своей больнице, натолкнули меня на мысль, что похожие вещи, вероятно, откроются и в других военных организациях, находящихся под покровительством Красного Креста. Я написала своей старой гувернантке мадемуазель Элен, которая занимала высокий пост в штаб-квартире Красного Креста, и, ни минуты не сомневаясь в том, что она оценит мое рвение, попросила ее предоставить мне информацию по этому вопросу. Я подробно описала состояние нашей бухгалтерии, свои усилия привести ее в порядок и достигнутые мною результаты. Я подчеркнула, что будет легко избежать подобных беспорядков при условии, если будут приняты определенные, довольно простые меры, которые я указала, и будет введен строгий контроль.

    Я была неопытна и не знала, что я борюсь с ветряными мельницами. В моих словах мадемуазель Элен узрела нечто превышающее требования долга и, испугавшись того нового направления, которое приобретала моя работа, приехала в Псков. Когда я с гордостью рассказывала ей обо всех своих достижениях, она слушала с недоверием и без интереса. Сама она, как я не без удивления заметила, очень мало разбиралась в практических организационных вопросах. Не поняла она и моих планов более строгого контроля и периодической проверки счетов. Она сказала, что этим занимается – если вообще занимается – какой-то департамент, о котором она ничего не знает, но, безусловно, не ее департамент.

    С другой стороны, она обратила большое внимание на длину платьев наших медсестер, потребовала, они не завивали волосы, носили толстые чулки и чтобы их головные уборы точно соответствовали стандартным образцам Красного Креста. Она сказала, что эти стандарты уже были, в известном смысле, узаконены временем и традицией, что относится и к порядку продовольственного снабжения и ведения бухгалтерии; а искать недостатки или предлагать что-либо изменить – это дурной тон.

    Наша беседа ясно показала мне, как далеко я забежала вперед, и продемонстрировала глубокую пропасть, которая раскрылась между моей нынешней позицией и позицией людей моего круга.

    Равнодушие моей бывшей гувернантки к моим практическим предложениям сильно взбодрило и главврача, и управляющего. Она была председателем исполнительного комитета больничной школы, из которой выходили все медсестры, и я в том числе, и, следовательно, нашим непосредственным начальником. Больничный персонал, который трепетал от ее посещения, вскоре увидел, что им нечего бояться, ее инспекция всех сторон нашей больничной жизни была в равной степени поверхностной. Ее визит разочаровал и расстроил меня. Кроме того, он ослабил власть, которой я с таким старанием добивалась. Но я не отказалась полностью от идеи контролировать и проверять счета. Я постаралась воплотить это в жизнь вопреки ей, но в конце концов убедилась в бесполезности реформ, которых никто на самом деле не хочет, и отказалась от них. Так как для меня не осталось никакой по-настоящему важной работы, я занялась решением менее важных задач.


    Время от времени мне приходилось общаться с ученицами церковной школы, в здании которой был расквартирован наш госпиталь. Я также разговаривала с бородатыми священниками из школьного совета и директрисой, которая для дочерей лиц духовного звания воплощала в себе все традиции этой школы. Со священниками мои отношения были плохими, особенно когда мы реквизировали для своих нужд все здание.

    Но девочки были просто прелестны. Для них наша больница была источником постоянного проявляемого интереса и своеобразным развлечением. Между уроками все ученицы обычно собирались на лестничной площадке второго этажа напротив церкви, и девичьи головы, как виноград, нависали над перилами, наблюдая за каждым нашим движением. Малейший знак внимания с моей стороны они принимали с восторгом. Заметив это и желая узнать их получше, я иногда присоединялась к ним во время их игр во дворе.

    Они принадлежали к классу, в котором господствовали любопытные традиции и устои. С древних времен российское духовенство образовало отдельную, особую касту со своими собственными обычаями.

    Людей духовного происхождения можно было узнать по именам. Их дочери получали образование в церковно-приходских школах для девочек. Сыновей посылали в семинарию, после ее окончания некоторые поступали в духовные академии. Выйдя из академии, они иногда становились монахами и делали карьеру среди черного духовенства или посвящали себя педагогике. Но чаще всего учащиеся семинарий и академий получали духовный сан священника. Перед этим им нужно было жениться. Церковные приходы, особенно в деревнях, переходили, само собой разумеется, от отца к сыну; а в семьях, где не было сыновей, священник выбирал себе преемника, выдавая за него замуж одну из своих дочерей.

    Когда наступало время вступать в брак, выпускник-семинарист женился на выпускнице церковной школы – именно там он подыскивал себе будущую жену. Это было проще и легче, чем ездить по провинции в поисках спутницы жизни. Вероятно, была и более логичная причина: ведь несходство интересов, существенная разница между учебными программами мирских и духовных школ формировала в этих молодых людях совершенно особую психологию; они думали и вели себя совсем не так, как дети мирян.

    За несколько лет до начала войны под влиянием прогрессивных идей новшества стали проникать даже в это сословие российского общества. Дети духовенства начали выбирать себе другие профессии, но по-прежнему очень мало мирян становилось священниками.

    Насколько я могла понять, образование, которое получали эти девочки в церковной школе, никак не соответствовало тем условиям, в которых они жили и к которым им предстояло вернуться. Это была школа-интернат, и родители в большинстве случаев были настолько бедны, что дочери не могли приехать домой на зимние каникулы, а только на летние, проводя, таким образом, девять месяцев в году в школе.

    Дисциплина была строгая, даже монашеская; ученицы проводили много часов в церкви и соблюдали все посты. Главными предметами школьной программы были предметы, связанные с религией. Практическим предметам не уделялось никакого внимания. Девочки умели вышивать, играть на фортепиано, петь в хоре – и это все. Спорт был, разумеется, под запретом. Ученицы носили платья из грубой материи, перехваченное в талии. Все они почти без исключения были бледненькими, недокормленными, болезненными на вид. Возвращаясь в свои деревни к своим в основном бедствующим семьям, они были поздоровевшие, что могло бы послужить возрождению этого хилого сословия, и с полезными знаниями, которые помогли бы преобразить деревенскую и сельскую жизнь.

    Поначалу робкие в моем присутствии, девочки быстро привыкли ко мне и охотно отвечали на все мои вопросы. Я особенно подружилась с классом, который выпускался весной 1915 года, и помогала – по просьбе учениц – на церемонии вручения им дипломов, а затем присутствовала на торжественном обеде. В перерыве между выдачей дипломов и обедом я пошла с девочками в сад, и одна из них, сидя верхом на стене, развлекала нас пением фабричных частушек, подыгрывая себе на балалайке. Эта комическая фигура на стене в коричневом форменном платье и белой пелеринке, балалайка и особенно слова частушек являли собой такой контраст по сравнению с епископом, чопорной директрисой и торжественной и ханжеской атмосферой церемонии вручения дипломов, что и девочки и я смеялись до слез.

    На следующий день мы, почти плача, простились, и многие ученицы долго потом продолжали писать мне из своих дальних деревень со всех концов этой провинции.


    Иногда, когда позволяло время, я совершала краткие визиты к своему отцу в Царское Село. Той зимой 1915/16 года наши войска несли потери, как говорили, из-за нехватки боеприпасов. Работы нам значительно прибавилось; я смертельно устала и нуждалась в отдыхе.

    Дом в Царском Селе, который с такой любовью строили мой отец и мачеха и в котором они собирались провести остаток своей жизни, был теперь, по всей видимости, закончен. Оставались еще кое-какие мелочи, но это можно было сделать по окончании войны. Коллекции, привезенные из Парижа, были на своих местах, стеклянные витрины были заполнены драгоценным фарфором, китайскими безделушками, старинным серебром, прекрасными изделиями из стекла. Картины и портреты были развешаны на стенах, комнаты уставлены великолепной антикварной мебелью. Все эти вещи выбирали отец и мачеха с особым вниманием, и каждая из них представляла для них какое-нибудь приятное воспоминание.

    За все эти годы отец очень мало изменился. В возрасте пятидесяти пяти лет у него была фигура молодого человека, и он мог по-прежнему рассмешить меня до слез историями и анекдотами, которые рассказывал бесподобно. Он перенес в Царское Село все привычки, так хорошо известные мне и такие любимые. Его туалетная комната благоухала запахом духов, которые он всегда использовал, а одежда была сложена все так же на запасной постели.

    Точно так же, как и в старые времена, мы ходили гулять в одиннадцать часов утра; точно так же он сохранил привычку прилечь между обедом и чаем; после обеда, как и в те ушедшие дни, мы собирались в его кабинете, а он читал вслух. Несмотря на то что теперь моя жизнь была заполнена совершенно новыми и различными интересами, а сама я незаметно менялась, я все же с неизменной радостью возвращалась в эту хорошо знакомую домашнюю атмосферу. В то время казалось, что вне напряженной и бескорыстной атмосферы моей больницы я могу найти радость и покой только в обществе моего отца и в его доме.

    Глава 18

    Смерть

    В начале зимы 1916 года на нашем участке фронта началось оживление, и госпиталь заполнился ранеными. Вокзал в Пскове, как и во многих других провинциальных русских городах, располагался на некотором расстоянии от города. Он находился более чем в двух милях от нашего госпиталя, и транспортировка раненых представляла реальную проблему. Я дала знать в Санкт-Петербург о нехватке у нас транспортных средств и в качестве временного средства мобилизовала старших учеников всех школ Пскова, из тех, кто посильнее, для переноски носилок.

    Сопровождаемая толпой юных носильщиков, я обычно выходила на товарную станцию в открытом поле за городом и руководила разгрузкой. Легко раненных я посылала в город пешком в сопровождении медсестер. Других мы выносили из вагонов и помещали на носилки. Цепочка носильщиков часто растягивалась во всю длину дороги, двигались они медленно и часто оступались в глубоком снегу. Были дни, когда нам приходилось дважды проделывать путь туда и обратно, и в один из таких дней, когда было необыкновенно холодно, я сильно обморозила ноги. И все-таки я продолжала делать свое дело, пока, наконец, не был предоставлен санитарный транспорт.

    Мои обмороженные ноги причиняли мне некоторое беспокойство, но я не часто могла себе позволить думать об этом. Все мы были постоянно заняты, целыми днями на ногах, в дурном воздухе перевязочных, операционных или в палатах. Крики и стоны, неподвижные тела под анестезией, хирургические инструменты, кровавые повязки – все это стало со временем частью нашего привычного быта. Наши ноги опухали в туфлях, наши руки становились красными и кровоточили от постоянного мытья и дезинфекций. И все же мы продолжали неутомимо трудиться, сосредоточенно и с воодушевлением.

    Однажды Дмитрий, проезжая через город по пути на фронт, приехал проведать меня в больнице, не сообщив мне об этом заранее. Я находилась в операционной, когда мне сказали о его приезде. Я помыла руки, но, не взглянув в зеркало, выбежала в холл, где он ждал меня. Его отношение к моим способностям медсестры всегда несло на себе оттенок скептицизма, но на этот раз он смотрел на меня с некоторым благоговейным страхом. «Чем вы занимались? – спросил он, забыв о приветствии. – Убивали кого-нибудь?»

    Мое лицо и халат спереди были в крови. С того времени Дмитрий пришел к убеждению, что у меня есть свое призвание.

    Бесконечные страдания, постоянно окружающие нас, сначала ужасно угнетали меня и утомляли больше, чем работа. Особенно тяжелые впечатления я получала, если мне приходилось ночью проходить через палаты. Эти огромные комнаты были тускло освещены одной-единственной лампой на столе дежурной медсестры, и эта лампа обычно затенялась так, чтобы свет падал на книгу, лежащую перед медсестрой. Было тихо, за исключением тяжелого дыхания некоторых пациентов, и вдруг из темноты раздавался сдавленный стон. Некоторые пациенты храпели, временами кто-то разговаривал во сне или тяжело вздыхал. Мне всегда казалось, что с наступлением темноты страдание приобретало какую-то форму и начинало жить своей собственной особой жизнью, ожидая только удобного момента, чтобы подкрасться к своей жертве и сломить ее сопротивление, когда она меньше всего готова к борьбе. Временами я ощущала истерический порыв противостоять этим призракам или позвать пациента и предупредить его об опасности.

    Большинство смертей наступали между тремя и пятью часами утра, и, хотя я жила, так сказать, бок о бок с темным ангелом, я никогда не могла привыкнуть к его торжеству. Простота, с которой наши солдаты встречали свой конец, не утешала – она пугала меня. Их духовное смирение было слишком полным, они принимали смерть достаточно покорно; но в их телах еще жила воля к жизни, и они боролись до самого конца.

    Так много наших пациентов были еще молоды, сильны и крепки; они болели не настолько долго, чтобы резко измениться внешне, и их последние безуспешные усилия видеть было особенно больно.

    Пока жизнь боролась со смертью, я со страхом и ужасом наблюдала, ожидая последнего вздоха, испуганно глядя на тело, вдруг ставшее неподвижным и безжизненным.

    Некоторые пациенты, чувствуя приближение своего конца, настаивали на том, чтобы поговорить со мной, выражали свои последние желания, посылали извещения родственникам. Я боялась этих разговоров и все же не могла избегать их.

    Две смерти в нашем госпитале я помню особенно хорошо. Однажды к нам привезли солдата с несколькими тяжелыми ранениями и раздробленным черепом. Он утратил способность говорить, и было невозможно точно определить, было ли это следствием черепной травмы или какой-то другой причины. У него не было никаких удостоверяющих его личность документов, он не умел писать, так что невозможно было выяснить, кто он такой или откуда. Не имея практически никаких шансов к выздоровлению, он прожил несколько дней. Большую часть времени находился без сознания, а в те редкие мгновения, когда сознание возвращалось, его темные, глубоко посаженные глаза блуждали по окружающим предметам. Он не бормотал, не стонал, и его губы не двигались; он только смотрел на нас, и все, что он хотел и не мог высказать, было сконцентрировано в его глазах.

    Я часто приходила к постели этого человека и каждое утро обрабатывала его ужасные раны. Казалось, он узнавал меня. За несколько минут до смерти я стояла над ним, глядя на его маленькое, загорелое, несчастное лицо. Он медленно поднял веки и повернул ко мне лицо. Было ясно, что он сейчас в полном сознании, что узнает меня. Он долго внимательно глядел на меня, затем его лицо озарилось едва заметной, неуверенной, мягкой улыбкой. Я склонилась над ним. Две слезинки появились в глазах, все еще глядящих на меня, и медленно скатились вниз по щекам. Затем с едва слышным вздохом он умер.

    Другой смертью, которую я буду помнить всегда, была смерть ребенка. Это была дочь молодого священника, который отпевал в нашем госпитале умерших. Он недавно овдовел, а так как представители белого духовенства в России должны были жениться перед принятием сана, и только единожды, он не мог больше иметь семьи.

    Его единственным утешением в горе была маленькая дочь четырех или пяти лет. Он был очень беден, и никто ему не мог бы помочь, а тем не менее малышка была всегда чисто и опрятно одета. Иногда по моей просьбе он приводил ее в госпиталь, и я давала ей яблоки или иногда новое платье.

    Вдруг девочка заболела. Доктор Тишин осмотрел ее и обнаружил менингит. Когда по прошествии нескольких дней у ребенка не наступило улучшение, я велела принести ее в госпиталь и поместила в отдельную комнату.

    Она надолго проваливалась в беспамятство и едва могла дышать. Только по рефлекторным движениям рук и дрожанию маленьких пальчиков можно было временами понять, что она еще жива. Отец очень часто приходил навещать ее и часами молча стоял у постели девочки. Казалось, что, даже когда она была без сознания, его присутствие действовало умиротворяющее.

    Прошло две недели. Ближе к вечеру я сидела с отцом Михаилом и доктором Тишиным. Старуха Зандина пришла за Тишиным: «Наша Танюша умирает, Виктор Иванович. Я послала санитара за ее отцом».

    Тишин и я пошли в комнату, где лежал ребенок. Девочка лежала, напряженно скорчившись с запрокинутой головой; ее дыхание вырывалось из горла со свистом и бульканьем. Мы ничего не могли сделать. К тому времени, когда прибежал ее отец, она была уже мертва.

    Вбежав в комнату, он взглянул на нас испуганными вопрошающими глазами и по нашему молчанию понял, что случилось. Отец приблизился к кровати, встал возле нее на колени и, положив свою голову на маленькую белую ручку, замер. Это было просто, даже обыденно, и все же я никогда не видела такой безутешной тоски, такого страшного страдания, какое выражала эта безмолвная фигура на полу у кровати.

    Тело положили в гроб. Два дня спустя отец отслужил погребальную службу. Было понятно, что он хоронил все, что привязывало его к жизни. Через несколько недель он уехал из Пскова, и мы узнали, что он ушел в монастырь.


    Прошла зима, и приближалась Пасха – самый большой и самый радостный праздник в году. Я старалась придать ее празднованию всю должную торжественность, сделать с ее помощью перерыв в однообразии больничной жизни. Приготовления мы начали за неделю. Месили тесто, жарили молочных поросят, красили яйца. Под руководством Зандиной были вычищены все палаты, сияло каждое окно.

    Тем временем на Страстной неделе в церкви проходили торжественные и печальные богослужения, преисполненные поэтического и волнующего смысла.

    Теперь отец Михаил в своем инвалидном кресле проводил почти целые дни в часовне, руководя богослужениями, пением, а в канун Пасхи именно он присматривал за украшением церкви. Ученицы церковной школы, которых мы в других случаях видели редко, пели в хоре и тоже помогали нам. Мы, медсестры, урывали время между своей работой в палатах и операционных, чтобы заглянуть и в церковь, и на кухню. В воздухе витало оживление.

    Греческая православная церковь начинает празднование Пасхи короткой службой в воскресную полночь, за которой следует месса. Я пригласила на эту службу командующего армиями Северного фронта, чей штаб находился в тот момент в Пскове, губернатора города и других высокопоставленных чиновников.

    Задолго до назначенного времени наши раненые, одетые в новую одежду, с густо напомаженными волосами, были выстроены ровными рядами. Медсестры, в накрахмаленных шуршащих передниках и головных уборах, сновали вверх и вниз по лестнице. Доктора, чувствующие себя очень неловко в тесных мундирах с высокими воротниками, прохаживались по лестничной площадке, спотыкаясь о свои сабли. За иконостасом шептались священники, тогда как ученицы школы стояли тихо, построенные рядами на месте, предназначенном для хора, весело и лукаво переглядываясь с ранеными.

    За несколько минут до полуночи прибыл командующий нашим фронтом в сопровождении большой свиты из офицеров и городских чиновников. Они вошли в церковь, звеня шпорами, и заняли свои места.

    Теперь священники вышли из алтаря и встали друг за другом. У всех в руках появились зажженные свечи. Началась служба. После первых слов молитвы священнослужители затянули нараспев слова гимна; звучные стихи были подхвачены свежими, юными голосами хора. Громче и громче становились торжественные пасхальные песнопения, все радостнее звучал гимн вечной надежде и вечной жизни.

    После богослужения я обошла палаты в сопровождении Зандиной и нескольких санитаров, которые несли корзины, полные фарфоровых, шоколадных и яиц из мыла для всех раненых. Последней палатой, которую мне надо было посетить, была та, где у нас лежали несколько пациентов, больных столбняком. Трое из них, особенно тяжелых, лежали в кроватях, с обеих сторон огороженных досками, чтобы они не упали, когда начинаются судороги. При них постоянно были несколько сильных санитаров. И все эти трое радостно заулыбались, когда я подошла к ним и положила каждому в руку фарфоровое яйцо с красной ленточкой.

    Сделав это, я присоединилась к остальным служащим больницы, для которых я также приготовила небольшие подарки. И все вместе в отличном настроении мы разговлялись и разошлись только к утру.

    Делая мне свой доклад на следующее утро, в пасхальное воскресенье, Зандина сказала, что больные столбняком умерли той ночью, все трое. На следующий день три открытых гроба стояли рядком в церкви, и у каждого умершего в руке было фарфоровое яйцо с красной ленточкой.

    Ученицы, свободные по случаю праздника, предложили отпеть их. И снова их юные голоса взмыли радостно ввысь, провозглашая победу над смертью.

    Я пошла на кладбище. Деревянные некрашеные гробы поставили на три повозки. Священник с распятием в руке и хор учениц возглавляли процессию. За ними двигались повозки, а позади шли Зандина и я. Было начало весны, и погода была прекрасная. Солнце заметно пригревало и превращало снег под нашими ногами в глубокое серое месиво. Шумели грачи; воробьи, дерзко чирикая, стаями вылетали из-под самых наших ног, а голуби с громким воркованием важно разгуливали по дорожкам.

    Всю дорогу мы слышали звучавший впереди торжественный хорал «Христос воскрес!», который то заглушался, замирал, затем опять словно взмывал ввысь над беспорядочным или гармоничным, но всегда ликующим перезвоном пасхальных колоколов. И на кладбище, когда мы опускали гробы в еще замерзшую землю под аккомпанемент этих мелодичных весенних звуков, вечно молодых, вечно радостных, я подумала, что хотела бы умереть в это время года.

    Затем, уставшие от долгой ходьбы по глубокому, набухшему влагой снегу, мы вернулись в больницу на тех же повозках, которые везли гробы.

    Глава 19

    Распад

    Только тогда, когда я ненадолго возвращалась во внешний мир, далекий от войны, я по-настоящему почувствовала себя подавленной. В нем все без исключения жаловались, критиковали, ужасались. И все это было проявлением слабости, бессилия. Неудачно выбранный курс внутренней политики был не только причиной, но казалось, и оправданием, основанием для бездействия. Я всегда с радостью возвращалась в свою больницу или в дом своего отца в Царском Селе.

    По крайней мере, казалось, что его поддерживают мужество, мудрость и умение абстрактно мыслить. Настроения толпы оставляли его равнодушным. Он внимательно следил, хотя и не без волнения, за разворачивающимися событиями и за изменившейся психологией при дворе. Императрица полностью посвятила себя заботе о раненых; император совершал бесконечные поездки на фронт. Их популярность в народе падала, в то время как влияние Распутина росло, и волны слухов о них распространялись все шире с каждым днем. Все эти сплетни способствовали популярности Распутина, особенно в глазах нечестных людей, которые стремились с его помощью получить важные государственные посты.

    Императрицу критиковали со всех сторон и постоянно обвиняли – совершенно несправедливо – в том, что она хочет сепаратного мира.

    Моя тетя Элла, сестра императрицы, также подвергалась непрекращающимся нападкам. Во время антигерманских демонстраций в Москве перед ее монастырем собралась толпа, которая выкрикивала оскорбления и угрозы.

    Эти новости, когда я узнала их, впервые, как мне кажется, заставили меня серьезно задуматься о своеобразной неустойчивости общественного мнения в России. В Швеции, размышляла я, настроение толпы всегда развивалось в какой-то мере в соответствии со здравым смыслом, не поддаваясь только инстинктивному недоверию к правящему классу, которое здесь было очевидным. Жизнь моей тети, ее работа, ее лояльность были очевидны для всей Москвы. Она прожила здесь много лет, все знали ее в лицо. Она сделала очень много добра, ее благодеяниям не было числа, некоторые из них носили общественный характер. И почти до самого момента этого страшного всплеска ненависти толпы она была объектом всеобщего уважения и воодушевления.

    Но русские по самой своей природе, видимо, быстро переходят от восторга к полному унынию и недоверию. Они предаются своим настроениям совершенно искренне и до конца, абсолютно забывая о своих вчерашних чувствах. Они не усматривают никакой непоследовательности в таком поведении, а если и видят, то охотно находят оправдания. Неисправимые пессимисты, они на самом деле не любят смотреть вперед с надеждой и предпочитают не ждать от будущего ничего, кроме бед. Подняться, бороться, предотвратить беду кажется им таким трудным делом, что все усилия представляются тщетными; и, замирая в бездействии, они со слезами ожидают, пока все дурные предчувствия оправдаются. Энергичные действия, сопротивление судьбе, кроме того, едва ли оставили бы им достаточно времени для их излюбленного времяпрепровождения: разговоров, анализа, критики.

    За эти несколько месяцев войны общественное настроение полностью изменилось. Энтузиазм исчез; казалось, нет больше порыва объединиться для одного общего дела. Воодушевление, которое вначале двигало нами, иссякло.

    Наша движущая сила – огромная проржавевшая машина русской государственной жизни – работала на высоких оборотах, но ее никогда не чинили и даже не смазывали. И теперь, когда она разваливалась, никто не знал, что делать.

    Самые опытные и пользовавшиеся наибольшим доверием лидеры ничего не предпринимали и зловеще качали головами. Более молодые люди, малосведущие, но исполненные надежд, торопливо прилаживали новые рычаги или старались заменить старые колеса новыми. Но бесполезно; двигатель был слишком стар, он разваливался на куски.

    Российскую промышленность возглавляли московские предприниматели, которые видели неспособность старого государственного механизма соответствовать современным требованиям. В начале того лета они предложили последовать примеру Запада и мобилизоваться для объединенных действий. Но и на это тоже было мало надежды. Что могли наши мануфактуры, находившиеся в зачаточном состоянии! Испытывая недостаток в технике, мы вынуждены были бросить в огонь войны человеческие ресурсы, и такие огромные, что равновесие в стране было поколеблено.

    В какой-то момент блеснул луч надежды на более взвешенное отношение со стороны главы правительства. Пост обер-прокурора Синода был передан Самарину, умному и образованному человеку, пользовавшемуся всеобщим уважением и к тому же сердцем и душой преданному самодержавию. По настоянию Самарина, которого на этот раз терпеливо выслушали, Распутина отправили домой в Сибирь. Более того, был сформирован новый, более либеральный кабинет министров и созвана Дума.

    Но наши военные неудачи продолжались, мы несли ошеломляющие потери. Солдаты шли в атаку без винтовок, а у артиллерии не было боеприпасов.

    Когда, наконец, пришло донесение о падении Варшавы, Дума открыто обсудила ситуацию на фронтах и обвинила командование в тактической безграмотности и общей некомпетентности.

    Так как штаб фронта находился в Пскове, я всегда имела точную информацию относительно степени наших военных неудач, а слухи о внутренних разногласиях властей, которые достигали нашей провинции, мне казались вдвойне удручающими; оттого что были такими неясными, их невозможно было проверить. Например, мы вновь и вновь слышали, что император намеревается взять на себя верховное командование всеми армиями. Говорили, что к этому шагу его побуждали императрица и Распутин, ненавидевший великого князя Николая, который был тогда командующим, и подозревавший его в чрезмерных амбициях.

    Распутин, снова вернувшийся ко двору, впервые подвергся нападкам прессы, хоть и завуалированным. Среди тех, кто находился ближе всех к трону во времена, предшествующие фактическому правлению Распутина, весть об этом его последнем совете вызвала особенные опасения. Каким бы полезным поступком ни оказалось для императора его решение вступить в игру, это, по всей вероятности, дало бы лишь кратковременный эффект, который обошелся бы в результате слишком дорого. Возлагая на себя непосредственное командование, император брал на себя и прямую ответственность за каждое поражение в будущем, и каждый новый критический отзыв становился бы прямым ударом по его престижу.

    В сложившейся ситуации поведение двора становилось все более непонятным. Все их мысли и поступки стали туманны и необъяснимы. Например, императрица пожелала узнать мнение Палеолога, посла Франции, о ее плане послать своего мужа на фронт. Она знала, что мой отец и его жена были в дружеских отношениях с Палеологом, поэтому она попросила их дать в его честь обед и отправила туда свою советницу мадам Вырубову. Мадам Вырубова была по-своему искренне и бескорыстно предана императрице, но из-за своей ограниченности вообще и слепого поклонения Распутину в частности она не вызывала уважения. Господин Палеолог был ошеломлен тем, что такая важная миссия была возложена на такую глупую женщину Он дипломатично сказал ей, что, видимо, уже слишком поздно и бесполезно давать какой-либо совет со стороны, не соответствующий ожиданиям. Запинаясь, она повторила одну за другой его гладкие фразы и сказала, что постарается передать императрице все, что он сказал. Эта беседа произошла 2 сентября 1915 года.

    В тот же день Дмитрий помчался специальным поездом из Генерального штаба. Его миссия, предпринятая исключительно под влиянием его собственного порыва и без ведома великого князя Николая, состояла в том, чтобы отговорить императора брать на себя верховное командование.

    В то время император еще относился к Дмитрию как к сыну. Он всегда был самым желанным гостем в Царском Селе, и император любил беседовать с ним. Но на этот раз Дмитрию по приезде в Петроград пришлось несколько раз телефонировать в Царское Село, прежде чем император оказался готов принять его. Раньше такого никогда не случалось. В конце концов император пригласил его на обед, а после него предложил партию в бильярд. И Дмитрий, используя шанс, начал излагать то, ради чего приехал. Он прекрасно осознавал ответственность, которую брал на себя, но считал своим долгом высказать царю не только личное мнение, но и мнение большинства людей как на фронте, так и в тылу. Он чувствовал, что не может позволить себе думать о том, как откровенность может повлиять на его судьбу.

    Этот разговор был труден для обоих. Император выслушал внимательно, без тени нетерпения все аргументы моего брата. Сначала он иногда еще отвечал что-то, потом замолчал. Казалось, что он ясно видел, чему подвергнется, если возьмет на себя командование. Тем не менее, услышав подтверждение своим страхам, он словно был в нерешительности. В конце беседы Дмитрий уверился, что донес до него свою точку зрения и сумел отговорить императора. И вместо того, чтобы навлечь на себя неудовольствие царя, получил благодарность за свою преданность и откровенность. Прежде чем вернуться в будуар царицы, двое мужчин, глубоко взволнованные и тронутые почти до слез, молча обнялись. Когда Дмитрий рассказывал впоследствии об этом, он сказал, что они никогда не были так близки друг к другу, как в тот момент. В тот же вечер он покинул Александровский дворец с чувством радостного и глубокого облегчения.

    Через два дня император взял на себя верховное командование армиями, а Дмитрий, находившийся еще в Петрограде, узнал об этом из газет.

    Вскоре после этого сообщения и отъезда императора в Могилев, где теперь располагался Генеральный штаб, случилась отставка князя Орлова, начальника императорской полевой канцелярии, а затем Джунковского. Первый был глубоко и искренне предан императору, но не скрывал своего мнения о Распутине, и за это императрица не могла простить его. С увольнением Орлова во дворце не осталось никого из тех самостоятельно мыслящих и смелых, кто мог бы противостоять влиянию заурядных и беспринципных людей, которые теперь были на коне. Джунковский был помощником министра внутренних дел и курировал полицию. Причиной его увольнения стало расследование в Москве нескольких дебошей Распутина, которое несколько раньше провела полиция с неосмотрительной скрупулезностью.

    В сентябре же, несмотря на весь риск, который влек за собой этот шаг, было объявлено о роспуске Думы. За этим немедленно последовали забастовки на Балтийском и Путиловском заводах, которые занимались исключительно производством боеприпасов и боевой техники для обороны.

    Забастовка распространилась на другие фабрики Петрограда и продолжалась всего три дня вполне мирно. Еще не было такой цели, как «революция», но эта забастовка все-таки, по пророческим словам, стала «генеральной репетицией».

    Дмитрий был вызван в штаб, чтобы принять обязанности адъютанта императора. Приблизительно в это время в Москве состоялся съезд земских и городских союзов – организаций с многочисленными филиалами, охватывающими и тыл, и всю армию. Съезд принял политическую резолюцию, в которой в достаточно вежливой форме было указано на трудности и испытания, переживаемые Россией, и отсутствие тесной связи между правительством и народом. В ней подчеркивалась необходимость принятия срочных мер, и прежде всего – назначения кабинета, который пользовался бы общественным доверием, и нового созыва Думы.

    В своей телеграмме император наотрез отказался принять делегацию с таким докладом. Эту телеграмму царь лично вручил Дмитрию для отправки. Дмитрий, зная о ее содержании, отнес ее к себе в комнату и не отослал. Он чувствовал, что эта необдуманная вспышка императора вызовет слишком серьезные последствия. На этот раз дерзость моего брата была не так хорошо принята. На некоторое время его перевели из штаба вместе с адъютантом Дрентельном, с которым он обсуждал свой шаг. Делегация от земств не была принята. С того времени началась более или менее открытая война между царем и мыслящей частью населения.


    Император более чем когда бы то ни было представлял собой психологическую загадку. Лично почти равнодушный к власти, он, тем не менее, не терпел никаких посягательств на верховную власть как таковую. Он считал священным долгом сохранить в целости самодержавие – наследство, переданное ему предками. Эта убежденность была внедрена в его сознание примером предшественника – Александра III, искусного во внутренней политике, и укрепилась со временем сначала при помощи тех, кто отвечал за его воспитание и образование, а затем благодаря его заурядному окружению.

    На протяжении поколений Россией правили цари, чья воля осуществлялась при посредничестве совершенно обособленной касты людей. В понимании этих хранителей самодержавного идеала – культа, на котором мы все во главе с нашим императором были воспитаны, Россия была носителем неких особых идеалов, чистоту и возвышенность которых Западу никогда не понять и конечно же никогда не достичь. Таким образом, России, в нашем представлении, было «позволено» на века отставать от прогресса и при этом неизменно быть выше.

    Но оказалось совершенно невозможно этой западной культуре проникнуть в какой-то степени к нам. Те, кто был у руля государственного управления, относились к ней с подозрением или категорически отвергали ее. Они могли бы приспособить эти новые веяния к нашим национальным особенностям, но к этой задаче они отнеслись с презрением. В результате эти западные веяния, вместо того чтобы получить естественное и постепенное распространение, клубились в тесных кружках интеллигенции, новые мысли и идеи были сконцентрированы внутри одного класса.

    Получив свободу и простор для своей русской привычки к теоретизированию и дискуссиям, эта тема могла бы исчерпаться в процессе разговоров и предложений. Но все это извне сурово подавлялось или презрительно отвергалось правящей кастой. По их мнению, ничего не изменилось. Они полностью отказывались принимать в расчет появление общественного мнения и всеобщий, постоянно растущий интерес к государственным делам. При каждом удобном случае они спешили столкнуть на нелегальную основу медленное движение России к самосознанию.

    Лишенная в то время права направлять умственные силы на благо своей страны, всячески отстраняемая от участия в поисках пути развития общества, постоянно подозреваемая в желании подорвать основы государства, интеллигенция была оттеснен к открытой и активной оппозиции. Таким образом было установлено основное непримиримое разногласие между этими двумя классами, которые могли бы разделить ответственность за управление государством. Император верил в божественное происхождение своей власти. Он считал себя ответственным за благосостояние страны только перед Богом и ни в коем случае перед самой страной.

    Мнение, выраженное не советчиками из его окружения, не принималось в расчет; оно считалось безответственным, неуместным и, кроме того, причиняющим беспокойство. Эти депутаты съезда земских и городских союзов, возглавляемые князем Львовым, появились перед императором как самозванцы, виновные в революционных действиях, воспользовавшиеся трудностями военного времени, чтобы вмешаться в то, что не имеет к ним ни малейшего отношения.

    Чтобы такие инциденты впредь не повторялись, император решил немедленно уволить либеральных министров, которых он еще недавно сам выбрал, и полностью вернуться к прежней реакционной системе. Это решение императрица горячо поддерживала и всячески поощряла.


    Отступление армии, которое продолжалось по всему Северному фронту, постепенно сократило дистанцию между Псковом и линией фронта. Тем летом мы были вынуждены вытеснить церковную школу из принадлежавшего ей здания и увеличить число коек почти до шести сотен, но мы должны были довольствоваться тем же числом врачей, а Красный Крест мог дать нам только еще пять медсестер. В результате у нас по-прежнему было много работы, и мы очень уставали.

    Той же зимой 1916 года я организовала общежитие и промежуточную станцию для медсестер, едущих на фронт и с фронта. Это общежитие стоило мне массы трудов и неприятностей. В то время в медсестры шли женщины, занимающие разное общественное положение. Некоторые из них были выдающимися личностями, особенно некоторые девушки из провинциальных отделений Красного Креста, но довольно часто авантюристки надевали форменное платье медсестры и пробирались на фронт, где, похоже, никому и никогда не приходило в голову проверить их документы. Много таких дел попадало ко мне из штаба или от военного коменданта железнодорожной станции.

    Опять же по просьбе местных властей я также стала передавать свой практический опыт многочисленным молодым девицам, которые решили получить подготовку медсестры Красного Креста. Они всегда падали в обморок при виде крови, делали массу ошибок, путались под ногами – в общем, внесли столько беспорядка в нашу больницу, что врачи уговорили меня выставить их вон.


    Как-то в октябре я стояла в церкви и протянула руку, чтобы подвинуть стул, и внезапно почувствовала такую боль под левой лопаткой, что замерла с протянутой рукой, поясь пошевелиться. Это оказался сухой плеврит с небольшой температурой, и Тишин просил меня лечь в постель, но я отказалась. В тот вечер через Псков проезжал император в сопровождении моего отца и Дмитрия, который к этому времени был более или менее прощен. Меня пригласили пообедать в царском поезде, и я не собиралась пропускать это приглашение. Я отправилась на этот обед, густо намазанная йодом и обмотанная ватой.

    После очень оживленного обеда, в то время как император принимал доклад командующего Северным фронтом, отец и Дмитрий пошли вместе со мной в госпиталь. Все мы втайне надеялись, что император может нанести нам визит, и никто еще не спал. Заметив всеобщее разочарование, отец пошел в палату офицеров и поговорил с ними. Я была счастлива иметь возможность показать ему свой госпиталь. Но он, так глубоко привязанный к красивой обстановке, не мог понять, как я могу выдерживать это. С вежливым удивлением и некоторой скрытой брезгливостью он слушал мои рассказы о работе и восклицал, что у меня нет даже удобного стула, чтобы сидеть. Казалось, он и Дмитрий заполнили мою комнату своим ростом и шириной плеч, и все, что меня окружало, в их присутствии казалось особенно скромным и неказистым.

    В то время моего отца беспокоило плохое здоровье, которое вместе с возрастом не позволило ему принять активное участие в войне. Позднее он настолько поправился, что принял командование армией, состоявшей из гвардейских полков, и провел несколько месяцев на фронте, но в течение всей той зимы он был так болен, что однажды мачеха спешно вызвала меня в Царское Село.

    Я никогда не забуду, как потрясена я была его болезненным видом и как остро чувствовала свою любовь к нему. Войдя в комнату и увидев его изможденным и слабым, я бросилась к себе и долго плакала. Возможность потерять его казалась невыносимой, он слишком много значил для меня. И все же много раз с тех пор мне было жаль, что он не умер тогда.

    Мой плеврит не отпускал меня. На протяжении всей зимы у меня была повышенная температура, и в течение двух лет я подвергалась периодическим приступам воспаления и боли. Но я оставалась на своем посту. С самого начала войны я не снимала свое серое хлопчатобумажное форменное платье и белый головной убор, даже когда уезжала из госпиталя.

    Для удобства я коротко подстриглась. Это было в 1916 году и привело в ужас моего отца. Мои руки загрубели от постоянного мытья и ополаскивания в дезинфицирующих средствах. Лицо знало только прикосновение холодной воды, так как я давно уже забыла о пудре и кремах. Никогда не уделяя своей внешности особого внимания, я теперь совсем не думала о ней. Мои серые платья поблекли от стирок, каблуки туфель стоптались. У меня не было никаких развлечений, и я по ним не скучала. Я была полностью довольна своим существованием и больше ничего не просила у жизни.

    Когда я сейчас оглядываюсь назад, могу сказать со всей искренностью, что годы, проведенные мной на этой работе, были самыми счастливыми в моей жизни. Каждый день приносил мне новые контакты, свежие впечатления, освобождение от искусственных ограничений и рост. Мало-помалу я расправляла крылья и испытывала силы. Стены, которые так долго отгораживали меня от реальности, наконец рухнули.

    Глава 20

    Кратковременный отдых

    Я продолжала делиться своими новыми идеями с отцом Михаилом и доктором Тишиным и подробно обсуждать их с ними. Я чувствовала, что та цель, к которой я стремилась с детства, находится от меня на расстоянии вытянутой руки. По крайней мере, я теперь знала оборотную сторону жизни и слышала мнения, которые никогда не слышал никто из нашего круга.

    Но чем шире раскрывались мои глаза, тем лучше я видела, как мало на самом деле знаю. И временами с сожалением понимала, сколько времени и усилий мне еще потребуется.

    Уголок завесы едва приподнялся, но я начала уже приобретать некоторое представление о картине в целом. Я видела, что Россия больна; я могла это определить, так сказать, по биению ее пульса; но более я ни в чем не была уверена. Противоречия, с которыми я сталкивалась на каждом шагу, между идеями, на которых я была воспитана, и реальностью, сбивали меня с толку. Я не знала, куда мне обратиться еще в своих поисках правды, и каждый день мне приходилось лицом к лицу сталкиваться с разочарованиями и крушением старых идеалов.

    Но я чувствовала, что, по крайней мере, пустилась в путь по дороге открытий. Все-таки было положено начало, и у меня впереди была вся жизнь. Эта мысль придавала мне силы, даже воодушевляла меня. Одним словом, после всех этих лет я по-настоящему начала получать образование.

    Русская литература, с которой я была знакома с детства, как выяснилось, только мимоходом, теперь приобрела для меня новое значение. Она рассказывала о чувствах и переживаниях, которые я наконец могла разделить. Я попросила доктора Тишина указать мне авторов, которых я раньше не включала в круг своего чтения. Сам Тишин читал очень хорошо; у него была хорошая дикция и приятный голос. Кроме того, он очень интересовался драматургией. Мы с отцом Михаилом провели много вечеров, слушая его; иногда мы читали какую-нибудь классическую пьесу, распределяя между собой роли, или обсуждали автора, само существование которого чаще всего было для меня ранее неизвестно.

    Я также обратила внимание на историю своей страны. Это был тот предмет, который привлекал меня с детства; но историю, как и закон Божий, мы учили наизусть; этот предмет всегда преподавали нам с официальной точки зрения, не отклоняясь от ее принципов и исходных условий.

    Так как в Пскове я была окружена древними реликвиями, изучение русской истории и русского православия стало для меня живым делом. Оно служило мне и развлечением, и кратковременным отдыхом от напряжения и страданий; и, наверное, это поможет и читателю моей книги, если я расскажу о некоторых из наиболее интересных вещей, о которых я узнала.

    Псков появился в результате смены торговых путей. В конце XIII века, когда значение Киева как политического центра на первом этапе русской истории стало уменьшаться, население начало мигрировать. Какая-то его часть переселилась за запад, в направлении Карпат, какая-то на север, в регионы, покрытые лесами.

    Так на окраинах России в те дни формировались новые княжества. Самым крупным из них был Великий Новгород. В то время когда он находился в зените своего могущества, в XIII—XIV веках, земли, подвластные Великому Новгороду, простирались от Финского залива до Белого моря.

    На западе и юго-западе для защиты от чужеземных вторжений у Новгорода были крепости. Из них Псков был самой важной.

    В Новгороде сходились обширные торговые интересы; сырье из центральных районов России обменивали на западе на мануфактуру, изделия из металла, вина. Первыми иностранцами, приехавшими в Новгород, были купцы из города Висби на острове Готланд.

    В Новгороде была республиканская форма правления, вече, народное собрание, в котором право на участие имел каждый новгородский домовладелец. Когда в XIV веке Псков стал достаточно сильным в торговом и военном отношении, чтобы отделиться от Новгорода, он учредил у себя похожее правление посредством голосования. И псковское вече было даже лучше организовано и было более стабильным, чем новгородское.

    В 1916 году это был красивый город, мало изменившийся со временем. Он поднимался на каменистом мысе, где река Псков впадает в широкую и глубокую реку Великую. Внушительные развалины стен ее древней внутренней крепости, детинца, можно увидеть до сих пор. В древние времена город был построен вокруг этой крепости, а затем окружен внешней стеной, которая в некоторых местах все еще сохранилась. Посреди детинца возвышается огромный и немного неуклюжий на вид собор Святой Троицы, который впервые был построен в XII веке, но с тех пор неоднократно горел и был восстановлен в своем современном виде во время правления Петра Великого. Гуляя по этому старинному городу, я имела привычку разыскивать древние церкви. Они отличались особенной архитектурой: низкие, широкие, с неровными стенами и обрубленными углами, которые ближе к фундаменту становились толще; создавалось впечатление, что они неуклюже протиснулись из толщи земли. Церквушки всегда были побелены; обычно у них были зеленые купола и крыши.

    Рядом с этими церквями, но в стороне от них высились колокольни, как ровные квадратные колонны, и под небольшими зелеными крышами этих колоколен в овальных проемах можно было увидеть колокола всех размеров. Стены этих старых церквей были такими толстыми, что внутренняя часть помещения была удивительно небольшая; а их своды подпирали две или четыре колонны, такие массивные, что, в конечном итоге, оставляли очень мало места для прихожан.

    Псков был особенно привлекателен зимой. В это время года по какой-то причине он казался не таким провинциальным; вероятно, потому, что снег скрывал его неприглядность и грязь. Позади госпиталя на высоком берегу реки Великой был расположен старый сад, который, вероятно, принадлежал какой-нибудь старой усадьбе. Казалось, этот сад опирается на останки городской стены, с которой открывался замечательный вид на широкую гладь реки, на сверкающие белые просторы, простирающиеся на много миль во все стороны от города, и на сам город, словно раздавленный под весом снега. Там и сям по обеим сторонам реки солнце весело играло на позолоченных крестах церквей; а напротив, прямо посередине реки, на низеньком острове одиноко стоял почти безлюдный монастырь, окруженный полуразрушенной стеной. Там жили только несколько седовласых, согнутых от старости монахов, которые вели нищенскую жизнь. Этот вид был мне так хорошо знаком, что я полюбила его, и он стал мне казаться неотъемлемой частью моей жизни в Пскове.

    В старых церквях, которые я часто посещала, находила предметы искусства, на которые веками не обращали внимания. Однажды на уединенном церковном кладбище недалеко от Пскова я обнаружила настенную роспись XII или XIII века, покрытую побелкой. В некоторых местах побелка облупилась, открыв взору прекрасно сохранившееся изображение. Я пришла в восторг от своей находки; и по сей день я помню, какое удовольствие мне это доставило, помню отчетливые силуэты тех худощавых святых. После войны я планировала предпринять попытку расчистить эту церковь.

    Я начала посещать женские и мужские монастыри, где свято хранили обычаи давно ушедших дней. Иногда я вставала рано, чтобы помочь на заутрене в соседней женской обители до начала работы в больнице. Если это происходило зимой, на улицах было еще темно, и тускло освещенная церковь была почти пустой.

    Монахини бесшумно скользили по церкви, меняя свечи в больших подсвечниках перед иконами, и пели в хоре детскими бесстрастными голосами. Их лица были обрамлены черными платками, на которые были надеты черные чепцы, а руки терялись в широких рукавах платьев. Служба проходила медленно, с соблюдением всех правил – ведь у них почти не было никаких других занятий, кроме молитв. В конце богослужения ко мне подходила какая-нибудь послушница с приглашением от настоятельницы на чашечку чая. И тогда в сопровождении этой послушницы я покидала церковь и шла через двор в апартаменты настоятельницы.

    В ее гостиной мебель была скрыта под белыми чехлами, а на подоконниках стояли маленькие пальмочки. Стол был уже накрыт; кипящий самовар стоял среди чашек во главе стола, рядом были горячие вафли и варенье. Настоятельница, придерживая широкий рукав своей рясы, предлагала мне сесть. Тихие послушницы со смиренно опущенными глазами приносили и уносили подносы и шептали что-то в дверях. Иногда настоятельница посылала за матерью казначейшей и просила ее принести из мастерской какую-нибудь из только что законченных вышивок, которыми она особенно гордилась. И всегда перед окончанием чаепития она жаловалась на тяжелые времена, на высокую цену на муку и на бедность монастыря. Было ощущение, что целые поколения настоятельниц до нее говорили точно те же слова и думали точно так же.

    Я собирала старинные иконы и возвращала им их прежний вид, сметая слои пыли и паутины, аккуратно, с благоговением несла свои находки в госпиталь. Один специалист научил меня, как надо очищать эти доски, потемневшие от дыма и времени. Медленно, очень осторожно я соскребала толстый слой грязи, и постепенно появлялись яркие цвета и позолота, и украшения, и группы святых.

    Старинные предметы, казалось, не внушали людям духовного звания никакого благоговения или ощущения их ценности. Когда они не могли уже больше служить, их просто выбрасывали. Священники варварски обращались с этими драгоценными символами, часто портили их до неузнаваемости, ломали их совершенно или теряли их.

    Отсутствие каких-либо систематических исследований псковских древностей и опасность их полного уничтожения заставили меня предпринять попытку составить каталог, иллюстрированный, где это возможно, фотографиями и моими собственными набросками. У местного епископа я получила разрешение и приступила к работе. Фотографии с икон и настенных росписей нужно было делать на месте особым образом и с величайшей осторожностью. Этим делом и проявлением фотопластинок занималась я сама. Вышивки и небольшие по размерам предметы я брала домой и делала с них наброски в своей комнате.

    В конце моего временного пребывания в Пскове я собрала большое количество артефактов, но не имею сейчас возможности как-либо использовать их; они остались в России.

    Вначале я была совершенно не подготовлена как археолог и испытывала трудности, но в Пскове имелось археологическое общество, куда я могла обратиться за помощью. До окончания своей работы я переписывалась с Петроградом и договорилась о периодических лекциях на исторические и археологические темы в местном археологическом обществе.

    Теперь я ощущала, что мне не нужно беспокоиться о своем будущем. Здесь, у меня под рукой, было достаточно работы – и увлекательной работы! – которая могла бы занимать меня до конца моих дней.


    Расширившийся круг моих интересов привел меня в еще один необычный новый мир – мир староверов. Эти люди были членами особой секты, в которой не было священников. Староверы контролировали почти всю торговлю пшеницей. Ее последователи жили по старинным обычаям, в покое и уединении.

    В Пскове староверы составляли большую колонию. Узнав о моем интересе к иконам, местный церковный староста, богатый торговец пшеницей, пригласил меня посетить их молельный дом и его личную часовню.

    Верования староверов относились к далекому прошлому. До того как в России появилось книгопечатание, церковные книги переписывались от руки, и это привело к ошибкам и неточностям. Кроме того, эти книги в течение веков неоднократно переводились с греческого, и переводы никогда не совпадали. В середине XVII века Патриарх Московский Никон поручил греческим и русским богословам сверку переводов и исправление всех ошибок в церковных книгах.

    Мера показалась части населения прямым святотатством. Это были фундаменталисты, придерживавшиеся буквы, а не смысла слова. Когда же исправления, несмотря на все протесты, были, наконец, приняты, многие остались верны старым версиям. Эти люди, в свою очередь, разделились в ходе истории на множество меньших групп и сект; некоторые из них отказались признавать облеченных духовным саном священников. Но все разнообразные секты староверов тщательно хранят не только древние церковные книги, но и старые иконы и церковную утварь, большими знатоками которых являются.

    Несмотря на все гонения, которым подвергались староверы со времени своего отделения от государственной церкви, что касается политики, они всегда оставались чрезвычайно консервативными и полностью преданными царской власти.

    Псковский торговец пшеницей, о котором я упоминала, церковный староста, сначала показал мне общественный молельный дом. Здесь меня встретили низкими поклонами несколько благообразных бородатых купцов. Они были одеты в длинную верхнюю одежду, собранную на талии, а их волосы прикрывали затылок и были ровно подстрижены кружком. Их служанки были одеты в черные сарафаны с белыми рукавами, а головы покрыты белыми головными платками. Стена напротив входа была увешана иконами и напоминала иконостас. Но я не нашла среди них чего-то особенно интересного.

    В частной часовне этого староверского дома все было совершенно по-другому. Здесь чувствовалось дыхание истинной древности. Весь этот дом с толстыми стенами и зарешеченными окнами имел вид убежища, но убежища, в котором люди поколениями привыкли вести праведную, зажиточную и в то же время созерцательную жизнь.

    Вся семья собралась в гостиной, чтобы принять меня. На женщинах были тяжелые шелковые платья с узкими лифами, застегнутыми сверху донизу, и широкими юбками, собранными на талии. Их головы и плечи были покрыты старомодными шелковыми платками.

    Часовня, небольшая сводчатая комната, была наполнена ароматом ладана, исходящего из древних курильниц. Некоторые иконы были поистине замечательные, написанные раньше XVII века знаменитыми московскими иконописцами.

    Старые металлические светильники, в которых горело масло, на цепях свисали с потолка. Перед иконами горели свечи в самодельных подсвечниках, древних и низких. Стену украшали кресты и четки. Тут и там в тусклом свете свечей сияла церковная утварь. На почетном месте покоилась очень древняя рукописная книга в переплете из черной кожи с металлическими застежками.

    Хозяин дома с любовью и благоговением показывал мне эти реликвии. Он сказал, что все это хранилось в его семье много поколений.

    После посещения часовни подали чай, и во время чаепития хозяин дома не без горечи заговорил о политике и об отношении властей к своей общине. Несмотря на все гонения, они остались глубоко преданными царю, обвиняя в этих гонениях государственных чиновников.

    За несколько лет до войны в Пскове проходили большие военные маневры, и ожидали приезда императора. Своего монарха по русскому обычаю староверы хотели встретить хлебом-солью на великолепном серебряном блюде. Но губернатор, узнав об их намерениях, не допустил, чтобы их делегацию приняли. Блюдо не сослужило свою службу, и церковный староста, показывая его мне, умолял принять в дар. Я отказалась взять его для себя, но пообещала передать лично императору.

    Весной 1916 года, вместо того чтобы проводить свой отпуск в Царском Селе, я поехала в Новгород, продолжая идти по следам прошлого. Я остановилась в женском монастыре, потому что гостиницы были очень грязными, и посетила все достопримечательности города.

    Самым поразительным был собор Святой Софии, построенный в X веке Ярославом Мудрым. Этот собор был сильно поврежден неумелой реставрацией, но, тем не менее, сохранил незабываемо великолепный облик как изнутри, так и снаружи. В нижнем ряду иконостаса было несколько очень древних икон, написанных, как полагали, в Византии. Вдоль стен, заключенные в серебряные усыпальницы, покоились останки многочисленных святых – князей, которые в древние времена защищали город от врагов, епископов, которые усмиряли варваров. По обычаю я обошла все усыпальницы и поцеловала все реликвии, заметив не без дрожи, что почти все тела сохранились в целости.

    Я также посетила близлежащую деревню Михайловское, где век назад жил наш знаменитый поэт Пушкин. Дом, в котором жил Пушкин, давно сгорел, но был построен другой дом, точно в таком же стиле, и в нем были мебель и вещи, принадлежавшие поэту. Я провела ночь в этом доме в огромной старинной кровати из цельного красного дерева со столбиками и бронзовыми медальонами.

    Вечером я вместе со своими спутниками сидела на веранде, с которой открывался вид на безграничные поля. Мы наблюдали за отражением заката в реке, заросшей камышом. Все дышало миром и покоем. Казалось, будто ничто не изменилось за сотню лет и не могло измениться вообще. Я сохранила чудесные воспоминания об этой поездке.


    Читатель должен понимать, что подобные развлечения и экскурсии длились недолго и проходили с большими промежутками в течение двух лет. Я не пренебрегала своей работой в больнице; главным образом оттого, что у меня было так много других тем для раздумий, я не считала привычный порядок нашей провинциальной жизни однообразным.

    Но чтобы порадовать персонал нашей больницы, который начал проявлять беспокойство и неудовлетворение от незаметной нудной работы, я попросила, чтобы наша часть была переведена на фронт, а тем временем организовала мобильное подразделение, которое послала на фронт в Двинск, расположенный приблизительно в семидесяти пяти милях от Пскова.

    Работа этого меньшего подразделения шла главным образом в окопах, но было необходимо, чтобы у него в городе было место, где могли бы оставаться тяжело раненные солдаты до их отправки в наш псковский госпиталь. Связь между Двинском и госпиталем осуществлял санитарный поезд, который носил мое имя и над которым я обладала всей полнотой власти.

    Зимой 1916 года я поехала в Двинск и нашла здание для нашего подразделения. Впервые после 1914 года я попала на фронт и была удивлена происшедшими переменами. Они были во всем, начиная с солдатских лиц и кончая сложными сооружениями, которых требовало ведение окопной войны. Казалось, будто эти сооружения были крепостями, построенными для постоянного проживания. Город стоял наполовину в руинах из-за налетов аэропланов; он был ужасающе грязен. Солдаты были немолоды и не выглядели бравыми, а, наоборот, несчастными и оборванными, казалось, они даже уменьшились в росте. Нигде не было слышно ни песни, ни смеха. Все было серо, уныло и тягостно.

    В тот день, когда наше подразделение начало свою работу, я отправилась в окопы с медсестрами и работала с ними целый день. Полученные мною впечатления были ужасны. Жаль было видеть этих бедных мужиков, неделями сидящих в грязи и холоде, не зная ни того, какую позицию они занимают, ни даже того, чего от них ждут. Ясно было, что они уже сыты по горло войной, не понимают и ничего не хотят в ней понимать. Они стали настолько равнодушны, что, когда немецкие самолеты кружили над ними, ни один из них не поднял головы.

    Так я несколько раз приезжала на фронт и с каждым разом расстраивалась все больше.

    Принцесса Люсьен Мюрат, с которой я познакомилась в Париже, несмотря на все трудности, каким-то образом приехала в Россию, чтобы самой увидеть те условия, в которых мы воюем. По моему приглашению она приехала в Псков. Было странно слышать ее оживленную французскую речь в этой провинциальной обстановке. Ей было все интересно, и на нее большое впечатление произвело мое новое, более серьезное отношение к жизни. (Странно говорить, но эта живая парижанка, которая никогда хорошо меня не знала, была единственным человеком, который заметил эту перемену во мне; моя семья не заметила.)

    На следующий день после приезда Люси я отвезла ее в Двинск в открытом автомобиле. Было очень холодно, и вести машину было трудно из-за снега, но мы благополучно добрались до места назначения. Ночь мы провели в купе железнодорожного вагона. Местные чиновники пришли туда засвидетельствовать нам свое почтение. Мы были на самой передовой линии огня, и моей гостье очень хотелось пережить какое-нибудь захватывающее приключение, но ни в тот вечер, ни на следующий день, когда мы пошли в окопы, не раздалось ни выстрела. И не прилетел ни один вражеский самолет. Принцесса казалась разочарованной таким неэффектным приемом.

    Она уже была в течение какого-то времени в Петрограде и рассказала мне все слухи, которые там бродили. Помимо других впечатлений, движимая любопытством, она искала встречи с Распутиным и была поражена силой его взгляда, внушающей благоговейный страх.

    Я помню, меня очень удивил факт, что кто-то стал бы искать встречи с Распутиным. Я очень много слышала о нем, но ни отец, ни брат, ни я никогда не видели его. Мы просто презирали его, и я не могла понять в то время, как образованная женщина может позволить, чтобы ее представляли ему, или искать его общества. До самой своей смерти он был всегда окружен группой возбужденных, истеричных женщин, над которыми имел, как говорили, необъяснимую власть.

    Я придавала мало значения всем этим толкам; временами они казались мне фантастическими. Его влияние на императрицу, мне казалось, было их личным делом; оно объяснялось ее постоянной тревогой о здоровье царевича и ее верой в то, что только Распутин может помочь ему.

    Но слова принцессы Мюрат, видимо, облекли в определенную форму все известные мне слухи и сплетни, не имеющие серьезного значения. Передо мной была принцесса, иностранка, и хотя, может быть, излишне непоседливая, но здравомыслящая, беспристрастно наблюдающая за событиями в России со стороны. И она, очевидно, совершенно всерьез считала, что влияние Распутина на императрицу – а через нее и на дело в государстве – было реальным, решающим фактором на все события в стране. Я была потрясена.

    Глава 21

    Отступление

    К концу весны 1916 года я так устала и ослабла от постоянных приступов плеврита, что доктор Тишин настоял на моем отдыхе. О длительной поездке, скажем в Крым или на Кавказ, не могло быть и речи. Было устроено так, чтобы я поехала с отцом Михаилом в монастырь, находившийся приблизительно в двадцати милях от Пскова, который он эвакуировал прошлым летом из-за угрозы немецкого наступления. Сам отец Михаил, правда, медленно, но выздоравливал после периодически повторяющихся приступов рожи. Он нуждался в перемене обстановки так же, как и я, и жаждал вернуться к своему уединению.

    За стенами монастыря на его территории я выбрала себе небольшой домик.

    Отец Михаил поселился в собственном маленьком домике с личной часовней, построенной тетей Эллой специально для него и его друга отца Габриэля, ныне умершего. Раз в неделю из Пскова приходила машина, чтобы отвезти меня в город.

    Я вспоминаю несколько недель, проведенных в том маленьком доме, с чувством огромного удовлетворения. В домике было два этажа, и на каждом лишь по одной комнате. Я жила на первом этаже, служанка наверху, а единственным постоянным спутником была собака, которую подарил мне Дмитрий и которая была со мной на протяжении всей войны.

    Монастырь XIII века стоял посреди старого соснового бора и был окружен широкой низкой стеной, по углам которой стояли круглые башни с зелеными островерхими крышами. Затерянный в лесу, стоящий вдалеке от всякого жилья, он был бедный и скромный. Монахов было очень немного. Молчаливые, угрюмые, совершенно необразованные, они ходили в изношенных рясах, а длинные нечесаные волосы болтались по спине. Их день проходил между бесконечными богослужениями и работой в поле.

    Целыми днями я бродила со своей собакой по девственному лесу среди огромных сосен. Я часами могла сидеть на каком-нибудь пне и вдыхать аромат хвои или, лежа в траве у ручья, лениво следить за проплывающими по небу облаками. Иногда я брала с собой книгу, но редко открывала ее.

    В глубине леса был спокойный глубокий пруд, питавшийся от родников. Обычно я ходила туда купаться. В лесу было так тихо, что не было слышно никаких звуков, кроме плеска воды в пруду. На берегу, охраняя мою одежду, сидела собака и блестящими глазами наблюдала за каждым моим движением.

    Дни летели, и я не чувствовала бремени своего бездействия. Мне казалось, что я впервые в жизни приблизилась к своей родной земле и впервые смогла почувствовать в себе бескрайние просторы России, ее мощь, ее силу.

    По вечерам после скромного ужина отец Михаил и я долго сидели на маленькой веранде его дома и беседовали. Мы говорили о России, о жизни, о будущем и строили планы о том, какую пользу я могла бы принести своей стране. Иногда я ходила в церковь, где монахи неутомимо молились и к сводчатому потолку поднималось нестройное пение.

    По праздникам монах, назначенный настоятелем, проводил богослужение, а мы с отцом Михаилом читали и пели. Церковь была очень маленькая, но уютная. Легкий ветерок приносил через раскрытое окно сонное чириканье птиц. Солнечный свет яркими дрожащими пятнами ложился на пол, и случайная оса билась об оконное стекло в поисках выхода.

    По субботам, и особенно накануне праздников, богослужение, проводимое монахами в церкви, длилось всю ночь, и, вернувшись домой от отца Михаила, я могла слышать их приглушенные голоса и видеть в окне яркие, мерцающие точки свечей. Моя комната была наполнена ночной прохладой и запахом сосен и влажной травы. Я ложилась спать, не зажигая свечи, и, прежде чем заснуть, видела в окне далекие звезды над темными деревьями.

    Крестьяне вскоре узнали обо мне и приходили посмотреть на меня. Когда утром я выходила из дома, часто видела нескольких женщин и детей, терпеливо ожидающих меня. Я садилась на ступени своего домика и часами разговаривала с ними. Они рассказывали обо всех своих семейных делах, и я из первых рук многое узнала о жизни простых людей. Они никогда не жаловались, но боже мой! – какое безрадостное существование они вели! Иногда я ходила в деревню и заходила в избы. По крайней мере, в этой части России крестьяне жили бедно и грязно, но, так как никогда не видели ничего другого, это жалкое прозябание не беспокоило их. Даже если бы они вдруг разбогатели, то продолжали бы, вероятно, еще долго жить точно так же.

    Некоторые женщины приводили больных детей, и мне пришлось послать в Псков за полным набором лекарств. Всегда благодарные, матери приносили мне подарки: несколько свежих яиц, завязанных в платочек, несколько грибов или корзину ягод. Их мужья и отцы в большинстве своем воевали на фронте, некоторые были убиты. К этому времени война, казалось, длилась уже так долго, что они даже не помнили, когда она началась, и не могли представить себе, что она когда-нибудь закончится. Они знали, что мы воюем с немцами, но если и слышали когда-нибудь о союзниках, то уже забыли об этом.

    Внушительная толпа старых мужиков и баб посещала церковные службы по воскресеньям и праздникам. Они приходили пешком или приезжали на телегах, запряженных тощими маленькими лошадками. Территорию монастыря заполняли люди в разноцветных платках и, несмотря на жару, в тулупах. После службы крестьяне собирались группками и разговаривали, почесывая шеи и лузгая семечки. Иногда я подходила к ним и слушала их споры о войне. Временами даже пыталась объяснить им, что происходит на фронте. Они ничего не знали о внутренней политике, о Думе, и это их не интересовало, но каким-то загадочным образом они узнавали самые фантастические, неправдоподобные слухи о царе. Это были сказки о его жизни и анекдоты с многочисленными подробностями, диалогами, но лишенные и тени злобы или критики. Старая поговорка «Милостив царь, да не милостив псарь» прекрасно иллюстрирует представления народа о власти.

    Они рассказывали, как император во время своей поездки на фронт прощал провинившихся солдат, а других награждал по заслугам, как наказывал командиров за несправедливое отношение к подчиненным. Эти рассказы нравились им гораздо больше, чем мои разъяснения о войне и действиях наших далеких союзников. Это было для них непостижимо, находилось за пределами их интересов, было недоступно их пониманию.

    С другой стороны, они определенно ждали, что после войны будет дележка земли. Они считали вполне естественным, что землю, которую они пахали, следует отобрать у помещиков и отдать им.

    Глядя на них и слушая разговоры, я часто ощущала почти страх. Миллионы крестьян по всей России, думала я, рассуждают точно таким же образом. Они не держат на нас зла; но ни мы, правительство, ни общественное мнение не властны ни постичь, ни поколебать эту непреклонную убежденность большинства населения нашей страны. Нам не удалось понять психологию крестьян или просветить их; а теперь уже слишком поздно.

    Где-то далеко партии приступали к прениям, созывались собрания, члены Думы выступали с речами, министров отстраняли от должности, различные группировки дергали за те или иные нити. Но ничто не помогало этим людям, ничего не предпринималось в их интересах. Таковы были мои мысли летом 1916 года. И даже теперь, когда я пишу эти строчки, положение русского крестьянина остается, полагаю, без изменений.

    Меня всегда озадачивало, почему моих родственников и окружающих меня людей не беспокоили проблемы крестьянства в России. Во время своих поездок за границу они, вероятно, обращали внимание на сравнительное благополучие этого класса на Западе. В Швеции перед войной у каждого наемного рабочего был свой собственный велосипед. Фермеры жили в чистых домах за муслиновыми занавесками, а их дети получали образование в колледжах. Я не могла привыкнуть к мысли, что эти здоровые, жизнерадостные люди, всегда чисто одетые, были крестьянами.

    Правда то, что государственное образование русского крестьянства было и остается исполнено таких трудностей, что полностью победить неграмотность было невозможно. Климатические условия, проблемы с транспортом, громадные просторы страны, психологическая инертность сыновей и внуков крепостных крестьян – все это нужно было принимать в расчет.

    Но правда и то, что попытка дать образование крестьянам была плохо организована и построена на совершенно неправильной основе. Те, кому было вверено дело образования (то есть деревенские священники и деревенские учителя), сами ни в малейшей степени не были подготовлены к этой задаче. Их знания были поверхностными, чисто теоретическими. Они не знали ничего, что могло бы иметь практическую пользу для крестьянина. С другой стороны, они поднаторели в абстрактных рассуждениях, в пропаганде незрелых революционных догм. Посланные в далекие деревушки, они жаждали более широкой деятельности, но пренебрегали обучением детей в пользу проповедей мятежа их изумленным родителям.

    Эти идеи, укоренявшиеся в этом классе медленно, тем не менее, падали на подготовленную почву – ведь крестьяне, освобожденные от крепостной зависимости в 1861 году, не владели собственной землей, а только общинной, и такой порядок вещей, неправильный по сути, был источником всех их бед. Они жаждали иметь землю в своей собственности и с растущим нетерпением ждали всеобщего ее перераспределения.

    Некоторые помещики, понимая опасность, делали что могли. Они пытались ввести новые методы возделывания почвы, заводили лучшие породы скота, новые сельскохозяйственные машины и старались объяснять людям, как важно соблюдать личную гигиену. Но такие попытки не заходили очень далеко, да и были редки и непоследовательны.

    В результате своего пребывания в течение нескольких недель непосредственно среди крестьян я осмеливаюсь утверждать, что полностью поняла их проблемы. Да, у меня не было достаточно времени, чтобы изучить это всесторонне и глубоко, но я все же поняла гораздо больше, чем понимала раньше, и ясно видела, что наше прежнее существование в качестве правящего класса было основано на иллюзиях, чуждых реальной жизни, что основа нашего существования была непрочной.

    Глава 22

    Сомнительное избавление

    Когда я возвратилась в Псков и снова стала получать новости с полей сражений из первых рук от генерала Рузского, командующего армиями Северного фронта, я обнаружила, что эти донесения далеко не утешительны. За линией фронта также продолжался распад. Внезапное назначение Б.В. Штюрмера премьер-министром дало толчок новым пересудам о немецком влиянии. Кроме того, был отстранен от должности Самарин, обер-прокурор Синода, а Владимир, петроградский митрополит, был переведен в Киев. Его пост занял Питирим – доверенный человек и приверженец Распутина.

    В июле 1916 года Сазонова уволили с поста министра иностранных дел, и вместе с ним ушла единственная надежда и опора союзников. Его должность была временно доверена Штюрмеру, подозреваемому в прогерманских настроениях.

    В сентябре министром внутренних дел был назначен Протопопов. Этот выбор всех поразил. Ставленник Распутина, Протопопов был любопытной и очень спорной фигурой в мире политики.

    Приблизительно в это время я впервые услышала, что люди говорят об императорской чете с нескрываемой враждебностью и презрением. Слово «революция» произносилось все чаще и все более открыто; вскоре его можно было услышать повсюду. Война, казалось, отошла на задний план. Все внимание было обращено на дела внутри страны. «Распутин, Распутин, Распутин» – это звучало рефреном; говорили о его ошибках, его шокирующем поведении, его загадочной власти. А власть была огромной; она была как сумерки, опустившиеся на нашу страну и затмившие свет. Как мог такой жалкий мошенник отбрасывать такую огромную тень? Это было необъяснимо, это раздражало, сбивало с толку; это было почти невероятно.


    Зима 1916 года была чрезвычайно суровой. Морозы, начавшиеся в ноябре, крепчали с каждым днем. Наша больница очень расширилась, и перед нами встала проблема снабжения. Необходимые материалы, которые сначала были в изобилии, теперь стали дефицитом и более низкого качества; а кое-что было вообще невозможно достать, например резиновые перчатки; даже оперирование гангрены приходилось проводить голыми руками.

    Иной раз не хватало присутствия духа, и мы продолжали работать просто в силу привычки. Наши пациенты тоже находились в подавленном состоянии и переносили свои страдания с меньшим терпением. Их отношение к персоналу больницы заметно переменилось, и на фронт они возвращались с нескрываемой неохотой.

    Однако Псков не изменился. Дни стояли холодные и солнечные. На реке Великой пилили лед, чтобы заполнить им погреба. Жужжание пил, крики рабочих далеко разносились в прозрачном воздухе. Вереницы крестьянских саней, нагруженных с помощью крючьев огромными голубыми кубами льда, со скрипом поднималась вверх по высокому берегу реки. Мягкий, пушистый снег лежал в полях по пояс. В домах жарко горели в печках сухие дрова, потрескивала мебель и деревянные оконные рамы. Люди старались не выходить на улицу без особой нужды. Редкие пешеходы быстро шагали, высоко подняв воротники и пряча руки в карманы.

    Я не боялась холодов. Каждый день ходила в лес на лыжах. Эти прогулки имели для меня особую прелесть. Снега было так много, что, когда я прокладывала путь между деревьев, мне казалось, что я карабкаюсь на их вершины. Ближе к сумеркам солнце становилось огромным огненным кругом, мелькающим за черными стволами, а лиловые тени делались особенно резкими. По дороге домой я наблюдала, как сгущается синий зимний вечер и загораются звезды.

    Однажды, возвращаясь с одной из таких прогулок, я услышала сообщение о смерти Распутина. Не помню, кто рассказал мне об этом, но отчетливо помню небывалое волнение в больнице. Никогда не забыть мне и неясные, противоречивые слухи, которые ползли в тот вечер по городу и придавали еще более зловещий оттенок тайному исчезновению этой одиозной фигуры, бывшей объектом столь давней, сильной и всеобщей ненависти, которую теперь обвиняли во всех бедах, выпавших на долю России. Весть о его смерти везде встречали с радостью, даже истеричной; люди на улицах обнимались, как на Пасху, а женщины плакали.

    О присутствии Распутина при дворе с 1907 года с немногочисленными отлучками знала вся Россия, но оно приковывало все более заметное внимание людей с начала войны. Теперь, в 1916-м, почти все считали Распутина морально ответственным за все наши неудачи на фронте и все беспорядки внутри страны. Умы, разъеденные критикой и недовольством, сделали его козлом отпущения и объектом для негодования. Люди устали от войны, от напрасных жертв и бесплодных усилий. Русский патриотизм, имеющий, в общем, абстрактный характер, не смог выдержать такого напряжения. Для многих людей Распутин служил оправданием их собственной слабости.

    По существу, несмотря на все сплетни, причина его присутствия при дворе и его власти была очень проста. Императрица, которая обожала своего сына, прекрасно знала, что гемофилия, от которой мальчик страдал с рождения, неизлечима и, несомненно, с годами усугублялась. Внутренние кровотечения становились все более частыми; малейший удар мог повлечь смертельный исход, и каждый новый приступ причинял бедному ребенку невыносимые страдания. Казалось, только Распутин мог облегчить их. Поэтому ничего не было странного в том, что императрица считала Распутина своей единственной надеждой и спасителем. В Александровском дворце дни проходили полные уныния. Нервы императрицы, полностью расшатанные от постоянной тревоги, превратили ее в больного человека. Неудивительно, что Распутин стал играть такую большую роль, если понимать, сколь ненормальны условия, в которых она жила, знать об одиночестве, на которое она постепенно обрекла себя, о четырех стенах детской, где в своей маленькой кроватке стонал и метался ее единственный сын.

    Постоянно повторяя, что цесаревич не выжил бы без него, Распутин хитро и умело овладел волей императрицы. Но его деспотичная натура не могла удовлетвориться сравнительно скромной ролью домашнего врачевателя, ему было необходимо более широкое поле деятельности.

    Теперь, когда многие документы, касающиеся того периода, стали общественным достоянием, можно сказать, что временами советы Распутина не были лишены здравого смысла, который, кажется, от рождения присущ русскому крестьянину. И все же, как и любой другой крестьянин, он питал глубокое и прочное недоверие к дворянам и был убежден, что они не только угнетают народ, но и постоянно мешают ему общаться с царем.

    Приобретя влияние, но не обладая большой проницательностью, Распутин начал испытывать свою власть. Он настраивал императрицу против всех, и прежде всего тех людей из ее ближайшего окружения, которые, как ему было известно, ненавидели его и не доверяли ему.

    Его клеветнические измышления упали на плодородную почву. Императрица, по натуре робкая и скрытная, не смогла в течение всех лет жизни в России сделать психологию русского человека своей собственной; даже православная вера, которую она приняла с момента своего замужества, и русский язык, который она усердно изучала и говорила на нем лучше многих зарубежных принцесс, не помогли ей понять истинный характер людей, которыми она правила.

    К тому же казалось, невезение преследует всякий ее шаг. Сначала каждые два года вместо сына, ожидаемого с таким нетерпением, у нее рождались дочери. И когда, наконец, родился царевич, то оказался пораженным болезнью, которую она сама принесла в свою новую семью.

    Это был удар, от которого она никогда не смогла оправиться. Ей казалось, что люди постоянно косятся на нее, особенно те, кто принадлежит к высшим слоям общества; и она не любила их. Воспитанная в большой строгости при небольшом дворе в Германии и находясь под сильным влиянием своей деспотичной бабки королевы Виктории, она с детства познала слепую приверженность чему-либо и была нетерпима к слабостям других людей. Русская аристократия казалась ей распущенной, и если они холодно обращались с ней, то в ответ получали презрение. Она твердо шла своей дорогой доброй христианки, необыкновенной матери и преданной жены. И пока она ограничивалась интересами своей семьи, все шло прекрасно, но как императрицу ее не любили.

    Распутин, действуя в своих собственных интересах, переключил ее внимание с домашних на государственные дела, давая им свою собственную интерпретацию. Хитрый мужик использовал приобретенное влияние для того, чтобы, в первую очередь, удовлетворить присущую ему нелюбовь к дворянам. Теперь он мог вовсю позабавиться, злобно стравливая их друг с другом и унижая.

    Все, что случилось в России из-за прямого и косвенного влияния Распутина, мне кажется, можно рассматривать как мстительное выражение темной, ужасной, все сметающей на своем пути ненависти, веками носившейся в сердце русского крестьянина по отношению к правящим классам, которые никогда не пытались понимать его или расположить к себе. Распутин был по-своему предан императору и императрице. Он жалел их, как жалеют детей, совершивших оплошность по вине взрослых. Его кажущаяся искренность и прямота нравились им обоим. Его речь – ничего подобного они раньше не слышали – доставляла им удовольствие своим своеобразием и, очевидно, простой логикой. Император сам жаждал более тесного общения со своим народом.

    Но, не имея какого бы то ни было образования, будучи непривычным к такому окружению, Распутин очень быстро стал тщеславен от безграничного доверия, которое ему оказывали высокие покровители. Он бесстыдно окружил себя кликой мошенников и авантюристов, которые играли на его низменных инстинктах и вовлекали в сеть интриг, которых он толком не мог понять. Перед теми, кто постоянно был с ним, он начал хвастаться своим положением при дворе в таких выражениях, которые привели к отвратительным сплетням, постепенно распространившимся по всей России. Он вел себя распущенно, любил вино, а когда пил, то хвастался. Таков был человек, который, наверное, в большей степени, чем кто-либо, управлял Россией, – ведь неуравновешенная, больная императрица слепо уступала требованиям единственного человека, кто был способен помочь ей, а император, глубоко привязанный к своей жене, жалел ее и, к сожалению, не имел сил возражать. И кольцо интриг, в которое Распутин вовлек императорскую чету, стягивалось вокруг них с каждым днем все теснее и теснее.

    Его смерть наступила слишком поздно, чтобы изменить ход событий. Его ужасное имя слишком тесно ассоциировалось с катастрофой. Те бесстрашные люди, которые убили его, чтобы спасти свою страну, просчитались. Все участники заговора, за исключением князя Юсупова, позднее поняли, что, подняв на него руку ради сохранения старого режима, они на самом деле нанесли ему роковой удар.

    Да, Распутина надо было уничтожить, но это следовало сделать раньше и таким образом, чтобы не возбуждать такого шума и крика. Тогда царь и царица никогда не подвергли бы себя унизительной необходимости наказывать своих родственников за убийство, которое принесло всем только радость.


    Как я уже сказала, по Пскову ходило несколько версий этого убийства. Среди прочего говорили, что какая-то девушка-простолюдинка, совращенная Распутиным, выследила его и убила несколькими выстрелами из револьвера. Называли даже имя девушки. Подробности этой истории, выдуманной с начала до конца, были настолько правдоподобны, что версия была сразу же принята на веру.

    На следующее утро я проснулась от телефонного звонка. Это был князь Шаховской, местный представитель Красного Креста. Он попросил немедленно принять его. Через пятнадцать минут он уже стоял передо мной. Его нервное поведение, возмущенное лицо сразу сказали мне, что у него есть серьезные и безрадостные известия.

    – Вам известно, конечно, ваше высочество, что случилось в Петрограде. – Он сделал паузу, теребя перчатки. – Подробности, которые дошли до нас вчера, были ошибочными. Теперь мы знаем, что случилось на самом деле. Россию освободили от Распутина несколько героев, возглавляемых князем Юсуповым. Одним из участников заговора был ваш брат, великий князь Дмитрий.

    Я опустила голову, не говоря ни слова. Я ни на минуту не усомнилась, что слышу правду. Все мои мысли устремились туда, к моему брату. Тысячи предположений, как вспышки молний, пронеслись в моем мозгу; память воспроизвела неосторожно оброненные слова, мимоходом произнесенные фразы, обрывки разговоров, услышанные в то или иное время. Наконец я подняла глаза на своего посетителя, который был обеспокоен моим молчанием.

    – Известны какие-то подробности? – спросила я. Высохший язык едва ворочался у меня во рту.

    – Еще нет, ваше высочество. Труп Распутина не найден. Говорят, что и великий князь, и князь Юсупов арестованы по приказу императрицы. Известно, что вчера император был еще в ставке. Он принял генерала Рузского.

    Самообладание начало возвращаться ко мне.

    – Это известно в Пскове? – спросила я.

    – Да. Вот почему я взял на себя смелость побеспокоить вас так рано. Я боялся, что вы можете узнать об этом случайно… Все остальное убеждает, что смелые действия вашего брата вызывают всеобщее восхищение. Устранение Распутина является величайшим благом для России, – добавил, запинаясь, Шаховской и, видя, что я не знаю, как ответить, ушел.

    Мои мысли роились, нагромождаясь одна на другую и устремляясь к Дмитрию, который в тот момент виделся мне в новом, необычном свете. Я гордилась им. Но где-то в глубине души я чувствовала себя задетой, потому что он не счел нужным хотя бы намекнуть мне о своих планах. Впервые в жизни мой брат предстал передо мной как отдельная личность, как человек, живущий отдельно от меня. И это чувство непривычной отчужденности привело меня в трепет.

    Моим первым побуждением было поехать к нему немедленно. Но будет ли это мудро? Тело Распутина еще не найдено; идет, вероятно, расследование. Я ничего не знала о положении Дмитрия, о степени его участия в заговоре, его ответственности в глазах закона. Мой поспешный отъезд из Пскова, внезапный приезд в Петроград мог скомпрометировать его и подвергнуть опасности. Однако оставаться в Пскове, в неведении, – это казалось мне невыносимым. Подробности убийства, судя по всему, не будут напечатаны в газетах; новости достигнут меня только в искаженном виде. Посылать телеграмму или даже писать ему казалось небезопасным. Напишет ли он мне, сможет ли – теперь, когда его лишили свободы? Раздираемая сомнениями, я мерила шагами комнату. Мне казалось – и в этом я не ошибалась, – что с этого момента все обязательно должно измениться, к прошлому возврата нет. То, что теперь случилось, было слишком серьезным, чтобы все вернулось на круги своя. В полдень я пошла в столовую, изо всех сил стараясь выглядеть естественно, но, как только я вошла туда, я поняла, что все уже слышали новости. В обращенных на меня взглядах было затаенное волнение и скрытое восхищение, как будто они думали, что я тоже имела отношение к этому убийству. Но никто ничего не сказал.

    В тот день я неоднократно посылала санитаров к генералу Рузскому, но узнала только, что он еще не вернулся из Могилева. Ближе к вечеру следующего дня мне сказали, что он приехал. Я набросила на плечи пальто и пошла к деревянной ограде, которая отделяла наш госпиталь от штаба. Часовые у ворот узнали меня и пропустили. Теперь я стояла в старом саду с видом на реку Великую. Аллея из старых лип вела к неприглядному деревянному дому, где жил Рузский. Желтый свет от лампы был виден в низком, не занавешенном шторами окне. Над моей головой деревья высоко поднимали свои мощные черные ветви. Было очень тихо. Внизу виднелась гладкая, скованная льдом поверхность реки и в отдалении бескрайние поля. Лунный свет отражался на снегу, как в тусклом серебряном зеркале. Я задержалась в саду на одну минуту, необъяснимо напряженную. Затем почти спокойно я подошла к дому и позвонила в колокольчик. Дверь открыл уральский казак, а адъютант генерала, ожидавший в вестибюле, провел меня в кабинет главнокомандующего.

    Рузский сидел за большим письменным столом, заваленным бумагами. Когда я вошла, он поднялся из-за стола. Это был невысокий худощавый старик с сутулыми плечами, запавшими щеками и густыми седыми волосами, подстриженными на немецкий манер; они короткой щетиной стояли на голове. Его глубоко посаженные и очень яркие глаза блестели за стеклами очков в золотой оправе.

    Без сомнения, он был одним из самых талантливых наших генералов, но недавно его заподозрили в политических интригах, и он был в некоторой немилости. С первой минуты я заметила, что он очень нервничает. Генерал предложил мне сесть в кресло и вернулся к своему письменному столу.

    – Ваше высочество, я не скрою от вас, что, на мой взгляд, событие, которое только что произошло в Петрограде, будет иметь неожиданные и печальные последствия, – сказал он, взглянув на меня живыми, почти молодыми глазами. – Я приехал прямо из Петрограда, я отправился туда, чтобы получить ясное представление о настроении в столице. К сожалению, я должен сказать, что положение далеко не радостное…

    Я молчала. Он тоже посидел минуту молча, словно собираясь с мыслями, а затем заговорил об общей ситуации, а потом о военной и политической.

    Он рассказал, что генералы, командующие главными армиями, собрались на военный совет в Генеральном штабе. Он, Рузский, доложил о настроениях в подчиненных ему войсках, о падении дисциплины, об исчезновении воинского духа Пропаганда проникла во все уголки и коварно подтачивала армию. Были даже случаи прямого неповиновения, отказы покинуть окопы и идти в атаку. Суровые меры, наказания уже невозможны и небезопасны. Необходимо было выработать какой-то новый план для установления контроля над ситуацией, принять контрмеры.

    Этот доклад, продолжал Рузский, вызвал у императора сильное недовольство. Очевидно, у него была иная информация от более близких советников, и он предпочел довериться им. Совещание, которое должно было продлиться несколько дней, прервалось в полдень после объявления о том, что император должен срочно выехать в Царское Село. Приблизительно в это же время до ставки дошли слухи об убийстве Распутина. Вероятно, император узнал о них раньше, но не выказал признаков волнения или беспокойства. Напротив, он казался еще более оживленным, чем обычно, более веселым, словно окончательное исчезновение Распутина принесло ему чувство облегчения.

    Мой отец, который случайно оказался в тот день в ставке, позже нарисовал мне точно такую же картину реакции императора. (Ни мой отец, ни Рузский не знали в то время об участии брата в заговоре, отец услышал об этом лишь на следующий день в Царском Селе от нашей мачехи.)

    Император попрощался с офицерами ставки, и его поезд помчался в Царское Село. Рузский поехал следом в надежде при удобном случае сделать еще один доклад императору лично в Царском Селе, но все его усилия получить аудиенцию, по его словам, не увенчались успехом.

    Петроград, продолжал он, трепетал от любопытства и волнения. Он, Рузский, посетил заводы и разговаривал с городскими властями. Та же подрывная революционная пропаганда, которая велась на фронтах, выбивала почву из-под ног так же быстро и в Петрограде. Устранение Распутина совершенно вывело ситуацию из-под контроля. Теперь все зависело, по словам Рузского, от того, какую позицию займет суд в отношении убийства Распутина. От этого зависела и судьба династии, и судьба страны; все глаза были обращены к Царскому Селу.

    Незамедлительная реакция в Царском Селе была, увы, совершенно другая. Не дождавшись возвращения императора, императрица отдала приказ об аресте Дмитрия. Она послала к нему генерала Максимовича, возглавлявшего царскую полевую канцелярию, который забрал у него саблю и заключил его под арест в собственном доме. Туда же был препровожден и князь Юсупов, обоих охраняли часовые.

    Симпатии народа были целиком на стороне пленников. В вестибюле дома моего брата постоянно толпились люди, которые пришли выразить свое восхищение и поддержку. Этот энтузиазм разбудил новую опасность – энергичную реакцию в Царском Селе, особенно со стороны императрицы, чье горе в связи со смертью Распутина, как заключил Рузский, было безграничным.

    Я рассказала ему о своих сомнениях и спросила его совета. Он посоветовал мне написать Дмитрию письмо и послать его в Петроград с доверенным человеком. С тяжелым сердцем я вернулась в больницу; тревога моя еще более усилилась.

    В тот же вечер я села писать своему брату, и это было нелегким делом. Я не знала, в чьи руки может попасть письмо. Исписав несколько черновиков, не удовлетворивших меня, я наконец решила просто сообщить, что я скучаю по нему и хотела бы увидеться с ним. На следующее утро я отправила это письмо в Петроград с санитаром, который до мобилизации был лакеем в нашем доме. Медленно тянулись два дня; часы казались бесконечными. За те два дня я узнала, что генерала Рузского освободили от поста командующего Петроградским районом. Также я узнала, что убийство Распутина произошло во дворце князя Юсупова. Газеты печатали редкие официальные сообщения без подробностей. Суд, удовлетворенный в тот момент арестом двух молодых заговорщиков, теперь ничего не предпринимал, и его намерения оставались тайной. Полиция все еще искала труп.

    Мой курьер вернулся из Петрограда на сутки позже ожидаемого и не привез мне никакого ответа. Я стала тревожиться еще больше. Наконец от Дмитрия пришла короткая телеграмма с просьбой немедленно приехать в Петроград.

    Я позвонила Рузскому. Он распорядился насчет специального поезда. Не прошло и двух часов, как я была в пути. Кое-кто из сослуживцев пришел проводить меня; мой отъезд произвел на станции нечто вроде нездоровой сенсации: люди были возбуждены, толкались, глазели – ситуация была очень неприятная.

    Никогда поездка в Петроград не казалась такой бесконечной. На вокзале меня встречал генерал Лайминг. Мы переглянулись и молча пожали друг другу руки; слишком о многом предстояло поговорить. В автомобиле мы продолжали молчать, а я боролась со слезами. Мне казалось странным, что улицы освещены, как обычно, полны людей и оживленны.

    Подъехав к дворцу на Невском проспекте и войдя внутрь, первыми я увидела часовых, а уж потом слуг, которые служили у нас со времен нашего детства.

    Мы поднялись наверх в комнаты Лайминга. Там меня ждала мадам Лайминг. Старый дворецкий принес ужин и суетился около стола. Не желая обижать его, я зачерпнула ложкой суп. Но когда осталась наедине с супругами Лайминг, сразу приступила к расспросам, всячески стараясь при этом избегать какого-либо упоминания об убийстве.

    Их ответы однозначно указывали на то, что атмосфера напряженности царила везде, как в Петрограде, так и в провинциях, и достигла своего предела. Малейшего неосторожного шага со стороны правительства достаточно, чтобы разразилась катастрофа. Ужасное смятение царило в умах людей.

    Те немногие, кто был, наверное, более уравновешен, надеялись, что всеобщая радость по поводу смерти Распутина отрезвит императрицу. Но большинство злобно радовалось при каждом новом признаке горя у бедной женщины.

    Главная опасность, по мнению Лайминга, лежала в жажде мщения, обуявшей сейчас сторонников Распутина, которые не преминули разжечь в сердце императрицы такое же чувство. Будучи по большей части авантюристами или людьми с запятнанной репутацией, они были способны на все, и терять им было нечего. Полиция предупредила Лайминга, чтобы он присматривал за Дмитрием днем и ночью. Снаружи дворец охраняли люди в штатском; внутри у каждого входа стояли часовые. Подозрительные на вид люди несколько раз пытались под разными предлогами пробраться в дом. Протопопов, министр внутренних дел, чьей карьере Распутин способствовал, послал сыщиков знаменитой охранки наблюдать за всем, что происходит в доме, но благодаря бдительности генерала Лайминга они могли вести свои наблюдения лишь снаружи.

    К этому времени труп Распутина был найден и похоронен в Царском Селе. Проводилось дознание, шли разговоры о самых жестких наказаниях, даже о военно-полевом суде, которого, видимо, требовала императрица. Случай был, в общем, исключительный, и до сих пор исход был непредсказуем. Будучи одним из членов царской семьи, Дмитрий, очевидно, был защищен от судебного преследования. К тому же вся Россия знала, что император относился к Дмитрию, как к своему собственному сыну, и не мог толковать его действия иначе, как проявление лояльности к царской власти. Он и князь Юсупов стали героями дня, особенно среди офицеров всех рангов и даже отчасти среди рабочих государственных предприятий. Предать их суду было бы в тот момент не только опасно, но и пагубно; была вероятность того, что возникнет взрыв негодования, последствия которого нельзя было предсказать.

    Имперторская чета совершенно изолировалась в Александровском дворце и не принимала почти никого. Те из членов семьи, кто хотел предостеречь их от принятия слишком суровых мер к заговорщикам и настаивал на аудиенции, получали уклончивые ответы и холодный, официальный прием.

    Вернувшись из ставки, мой отец днем раньше приехал повидаться с Дмитрием. Он был потрясен случившимся до глубины души. Разговор, который состоялся у него с Дмитрием, был мучителен для обоих.

    Что касается меня, то я не знала, что сказать или сделать. Все это казалось кошмарным сном, безумием, которое овладело всеми нами, огненным кругом, из которого нет выхода.

    Глава 23

    Ссылка

    Лайминг уведомил Дмитрия о моем приезде. В тот момент с братом были некоторые наши родственники. Он известил меня, что придет ко мне, как только они уедут.

    Наконец я услышала его шаги в соседней комнате. Мое сердце перестало биться. Он вошел. Наши глаза встретились. Его натянутая улыбка, притворное оживление были для меня совершенно прозрачной маской, так как лицо у него было осунувшееся, а под глазами черные круги. Несмотря на свою молодость, он выглядел старым. Мое сердце переполнилось печалью, жалостью и любовью к нему.

    Он сел за стол, на котором еще стояли чайные принадлежности, и задал мне несколько пустяковых вопросов, но вскоре поднялся и стал ходить по комнате. Я молчала. Было уже далеко за полночь. Взглянув на часы, он предложил проводить меня в мои комнаты.

    Мы пожелали доброй ночи супругам Лайминг, спустились вниз и прошли через бесконечные коридоры и гостиные, ведущие в мои апартаменты. Старый огромный дом казался той ночью еще мрачнее, чем обычно. Наши шаги гулко отдавались в пустых комнатах с высокими потолками. Казалось, я не узнаю этот дом, знакомый с детства; в нем сейчас было что-то чужое, зловещее. Непроизвольная дрожь прошла по телу, пульс участился; мне стало страшно.

    Мы дошли до моих комнат. Привычный вид ожидавшей меня горничной Тани принес некоторое успокоение. Я разделась, приняла ванну и, надев ночную сорочку, вернулась к Дмитрию.

    Он стоял у каминной полки и молча курил. Подобрав под себя ноги, я села в кресло и стала ждать, сама начинать разговор не хотела.

    Итак, я сидела в кресле, следя за малейшими его движениями. О, чего бы я только не отдала за то, чтобы иметь возможность помочь ему в тот момент! Его глаза были словно обращены внутрь на какое-то ужасное зрелище, от которого он не мог отделаться. В его позе я также ощущала глубокое разочарование; он сел, борясь, очевидно, с крушением иллюзий, на грани отчаяния.

    Какую громадную ответственность он взял на себя! Какие сомнения и борьба сопровождали, вероятно, каждый его шаг! А сейчас события приняли такой оборот, что все это кажется неоправданным. Возбуждение улеглось; действия потерпели неудачу. Я мысленно проникала в его разум и следовала за его мыслями. Теперь мне казалось невозможным задать ему хоть один вопрос. Я не хотела больше ничего знать. Я боялась того, что могла услышать, боялась, что и я всю свою жизнь не смогу забыть ужасного зрелища, которое нарисовало мне мое воображение.

    И мы молчали. Так, до сего дня, хотя прошло уже четырнадцать лет, мы никогда не касались событий той ужасной ночи. Испуганные, окончательно сломленные этим призраком, который вставал между нами против нашей воли, мы постарались нарушить молчание. С трудом меняя направление мыслей, Дмитрий начал говорить о посторонних вещах. Политика давала нам обширную тему для разговора. Впечатления, которые я привезла из провинции, совпадали с его собственными. На всех горизонтах сгущались грозовые облака.

    В разное время Дмитрий провел несколько месяцев в императорской ставке в Могилеве, с каждым разом все больше и больше убеждаясь в безнадежности положения. Император, по его словам, ни в малейшей степени не понимал, что ужасная пропасть между властью и народом все ширится и ширится. Казалось, никакие слова не могли заставить его пробудиться и увидеть опасность, которая угрожает его стране и династии. Слепота и упрямство императрицы заставили покинуть двор последних достойных людей; ее с мужем окружал обман. Похоже было, что они понятия не имеют о всеобщем неодобрении, которое теперь стало уже отчетливым и явным. Дума уже бунтовала в открытую; депутаты выступали с речами, в которых свободно нападали на существующие порядки при дворе. Даже в высшем свете обсуждали возможность государственного переворота, говорили о высылке императрицы или о требовании к императору, чтобы он отправил ее в Крым, где она не смогла бы оказывать влияние на ход событий.

    Однако все это, по словам Дмитрия, было не более чем невнятной, бессильной болтовней. Никто ничего не хотел предпринимать. Люди измельчали; никто даже и не думал об обязательствах России перед союзниками или о сохранении ее достоинства в глазах всего мира. Он не сказал этого, но из всего им сказанного я, мне кажется, поняла, почему он участвовал в убийстве Распутина: он надеялся не только избавить Россию от чудовища, которое ослабляло ее в самой сердцевине, но и дать новый импульс событиям, покончить с беспомощным движением по течению и истерической болтовней, побудить к активности действенным примером – все одним решительным ударом.

    Понемногу по мере нашего разговора его напряженность ослабла, он постепенно успокоился, и я почувствовала, что, по крайней мере, сейчас он отвлекся от кошмара, который преследовал его. Мы проговорили несколько часов: о себе, о нашей жизни, о будущем. Мы оба были еще такими молодыми.

    Война все изменила, и нельзя было и предположить, что принесет будущее.

    Был уже седьмой час утра, когда Дмитрий, бросив свою последнюю сигарету в золу камина, поднялся и устало потянулся. Теперь уже я пошла провожать брата в его комнату и, пожелав спокойной ночи, вернулась в свои покои.

    На улице была еще ночь. Я легла в постель и только тогда обратила внимание на знакомую боль под лопаткой и обычные предвестники лихорадки. На следующий день я проснулась с тяжелой головной болью и всеми признаками возобновившегося плеврита. Но я встала и оделась. Обед подали в комнату Дмитрия, где он ждал меня с Феликсом Юсуповым – своим приятелем-заговорщиком, и одним из наших дядей великим князем Николаем.

    Обед прошел довольно оживленно. Когда подали кофе, навестить Дмитрия приехали наши кузины, и я увела Юсупова в другую комнату для приватной беседы.

    С первых слов я поняла, что его отношение к совершенному деянию было совершенно не таким, как у Дмитрия. Он был опьянен значимостью той роли, которую сыграл, и видел в этом большое политическое будущее. Я не спрашивала у него никаких подробностей, так как я знала, что заговорщики дали друг другу слово чести никогда не разглашать то, что случилось той ночью.

    И все же, несмотря на его самодовольство и внешнюю уверенность в себе, в его словах звучала некоторая тревога как за свою собственную судьбу, так и за судьбу Дмитрия.

    Ничего нового не случилось с предшествующего дня. Намерения двора, сказал он, остаются неясными, но гнев императрицы направлен, видимо, главным образом на Дмитрия. Ее привела в ярость, как она считала, неблагодарность Дмитрия по отношению к ней и к императору, и она обвинила его ни много ни мало как в измене.

    Труп Распутина был перевезен в Царское Село и похоронен ночью в парке в месте, которое выбрала она сама. Малейшие подробности перевозки тела и похорон стали достоянием общественности, и по какой-то непонятной причине горе императрицы, совершенно естественное ввиду сложившихся обстоятельств, казалось, взволновало людей в более сильной степени, чем приглушенные, скандальные сплетни прежде. Ее открытое проявление горя ясно показывало, насколько сильна и бесспорна была ее преданность Распутину. В этой преданности, теперь оскорбительной, и скрывалась, по словам Юсупова, наша главная опасность. Сейчас ничего нельзя было сделать, только ждать; оправдание становилось просто беспомощными словами; факты говорили сами за себя. Очень многое зависело от императора; именно от него ожидали действий.

    Неопределенность повлияла на Дмитрия совершенно иначе, чем на Юсупова. Популярность брата, его имени не принесла ему успокоения, напротив, пугала его. Его также пугали последствия убийства, которые были совершенно противоположными тому, что он ожидал.

    Юсупов подробно говорил – не без нервозности – о своей полнейшей уверенности в том, что ни одного из них не тронут. Он верил в свою счастливую звезду и рассчитывал на общественное мнение. Против этого мнения, утверждал он, двор никогда открыто не пойдет.


    В тот день около трех часов дня пришел Лайминг и сказал, что генерал Максимович хочет поговорить с Дмитрием по телефону. После короткого разговора Дмитрий вернулся и рассказал, что Максимович попросил его немедленно приехать, так как должен передать ему важный и срочный приказ.

    Мы молча переглянулись. Блеснула молния. Но мы еще не знали, куда она ударила.

    Побледнев до самых губ, Дмитрий приказал подать свою машину и уехал в сопровождении генерала Лайминга. Юсупов и я остались одни. Наша тревога была так велика, что мы не могли даже говорить о брате. Юсупов сразу потерял свой самоуверенный вид. Чтобы хоть как-то развеять мрачные предчувствия, я села за фортепьяно и начала наигрывать аккомпанемент к цыганской песне. Феликс, облокотившись на крышку инструмента, тихонько пел. Пальцы мои дрожали.

    Прошло полчаса. Наконец, дверь распахнулась. Я вздрогнула и обернулась. На пороге стоял Дмитрий, схватившись за ручку двери. Мне показалось, черты его лица изменились почти до неузнаваемости. Феликс и я молча смотрели на него, не осмеливаясь произнести ни слова. Дмитрий прошел в комнату.

    – Я получил приказ уехать сегодня ночью на Персидский фронт в сопровождении адъютанта императора, назначенного следить за мной. Во время поездки у меня не будет права ни встречаться, ни переписываться с кем-либо. Мое точное место назначения еще не известно, – сказал он нам бесстрастно, делая усилие, чтобы оставаться спокойным. – Вы, Феликс, отправляетесь в ссылку в ваше имение в Курской губернии. Шеф полиции позже сообщит нам время отправления наших поездов.

    Дмитрий бросил свою шляпу на диван и начал ходить по комнате. Все мы были удручены. Дело было не в наказании, которое на первый взгляд казалось очень мягким, а скорее в том влиянии, которое оно может оказать на дальнейший ход событий. Вся Россия ждала, какова будет реакция двора на смерть Распутина и каково отношение к убийцам. Ответ был таков. Как его примет страна? Будет ли он окончательным жестом, который успокоит все страсти, или, напротив, разрушит все оставшиеся еще границы?

    Преследование убийц, будучи совершенно законным по своей сути, тем не менее, означало бы в глазах общественности чрезмерную преданность императрицы памяти Распутина, подтверждая самые худшие слухи о его влиянии на нее, и еще более явно продемонстрировало бы беспомощную, пассивную позицию императора.

    Кроме того, что же будет с Дмитрием? Его ссылка на далекий Персидский фронт была рискованной. Здесь, в Петрограде, он был в сравнительной безопасности от любых покушений со стороны приверженцев Распутина. Но кто знает, что может случиться с ним так далеко отсюда и в незнакомой обстановке? Нетрудно будет организовать его исчезновение и легко спрятать следы.

    Таковы были мои мысли; и если они кажутся беспорядочными в записанном виде, то таковыми они и были тогда. В течение недели мы жили – все мы – между призраком убитого человека, с одной стороны, и страхом всеобщего краха – с другой. Никогда в своей жизни – ни до, ни после – я не испытывала такого отчетливого ощущения катастрофы. Вместе со страхом за любимого брата неизменно присутствовало ощущение конца, чего-то неизбежного, глобальное значение которого я чувствовала, но не могла постичь.

    – Надо сказать отцу, – сказала я наконец. – Хотите, чтобы я позвонила ему?

    – Да, позвоните, – ответил Дмитрий.

    Я встала и пошла в комнату, где стоял телефон. Как раз при входе в нее, в маленьком коридорчике, ведущем к черному ходу, стоял часовой, обязанный следить за телефонными переговорами. Меня соединили с Царским Селом, и княгиня Палей, моя мачеха, которая сняла трубку, пошла за отцом. Пришедший вслед за мной Дмитрий взял трубку из моей руки и стоял в ожидании.

    – Это я, отец, – сказал он через несколько секунд, – я хотел сказать вам…

    Здесь он запнулся и, сунув трубку мне в руку, беспомощно махнул рукой и вышел из комнаты.

    – Алло, – откликнулся вдалеке низкий, спокойный голос отца.

    – Это я, Мария, – сказала я, вся дрожа.

    – Ах, это вы. Я не знал, что вы уже приехали из Пскова. Когда же приедете нас навестить?

    – Папа, здесь… не все в порядке, – произнесла я, глотая слезы, которые буквально душили меня.

    – Что случилось? – спросил отец, в голосе которого теперь слышалась тревога. – Дмитрий…

    – Да, папа.

    – Но скажите же мне, что случилось?..

    – Генерал Максимович только что сообщил Дмитрию, что по приказу императора он высылается на Персидский фронт. Он должен уехать сегодня же в сопровождении адъютанта императора. Во время поездки ему не разрешается ни встречаться, ни переписываться с кем-либо. – Слезы не дали мне продолжить; на том конце линии тоже молчали. – Алло… – проговорила я с трудом.

    – Да, я здесь, – услышала я изменившийся голос своего отца. – Спросите у Дмитрия, хочет ли он, чтобы я приехал; я могу выехать на машине прямо сейчас…

    Я повернулась к Дмитрию, который возвратился в комнату, и повторила ему вопрос отца.

    – Нет-нет! В этом нет необходимости. Я не хочу беспокоить его. Прощаться с ним было бы слишком тяжело. Я и так доставил ему довольно горя.

    – Папа, – повторила я, – Дмитрий боится побеспокоить вас, он просит…

    Дмитрий взял у меня из рук трубку:

    – Отец, я вас прошу, не приезжайте. Я стал для вас источником таких неприятностей и тревог…

    Здоровье нашего отца было далеко не крепким. Мы оба понимали, что события последних дней еще сильнее расстроили его. Дмитрий больше ничего не мог выговорить и снова передал трубку мне.

    – Это опять я, папа…

    – Завтра, как только сможете, приезжайте к нам. Вы слышите меня? – взволнованно сказал отец.

    – Хорошо, приеду, – ответила я.

    После этого Дмитрий сказал еще несколько слов отцу и повесил трубку. Это был их последний разговор. Больше они никогда не увиделись друг с другом.

    Мы вернулись в гостиную. Сообщение о высылке Дмитрия и Феликса Юсупова распространилось с необъяснимой быстротой. Телефон непрестанно звонил, и многие приходили за точной информацией. Но Дмитрий хотел видеть только самых близких людей, и Лайминг разговаривал с посетителями вместо него. Среди них были офицеры, которые предложили спрятать Дмитрия в городе; другие предлагали с его именем начать восстание.

    Все эти предложения он слушал с глубоким волнением и некоторой горечью, умоляя своих слишком рьяных сторонников не осложнять ситуацию. Он сказал, что будет смиренно и послушно выполнять приказы императора. Все, к чему он стремился, присоединившись к заговору против Распутина, было поддержание авторитета императорской семьи, и сейчас у него нет никаких иных намерений.

    Позже, в течение дня, Дмитрию сказали, что граф Кутайсов, адъютант императора, назначенный ему в сопровождающие на Кавказ, пришел повидаться с ним. Очень взволнованный, вошел граф. Затем последовала мучительная сцена. Исполненный негодования, расстроенный данным ему поручением, он чувствовал себя почти что тюремщиком, даже не пытаясь скрыть свои эмоции ни перед Дмитрием, ни перед всеми остальными; в конце концов, брат был вынужден еще и успокаивать его.

    Чтобы завершить рассказ о настроениях, которые царили в тот день среди офицеров гвардии, я хочу добавить одну подробность. Назначение Кутайсова произвело на собратьев-офицеров такое впечатление, что после его возвращения с Персидского фронта они были готовы изгнать его из полка, и только с великим трудом их удалось отговорить от таких действий. При том состоянии умов это не выглядело странным – все в то время были так выбиты из колеи, что подобные настроения не были ни в малейшей степени удивительными.

    Около шести часов вечера объявили о приходе шефа полиции. Он сказал Дмитрию, что все готово для отъезда. Специальный поезд отправится с Николаевского вокзала около полуночи. Дмитрия будут сопровождать Кутайсов и Лайминг, который попросил специального разрешения. Провожать их на вокзале никому не было позволено. Юсупов должен был уехать раньше в сопровождении одного из офицеров Пажеского корпуса.

    Шеф полиции ушел; Дмитрий пошел укладывать вещи. Я осталась одна, совершенно потерявшая от горя рассудок. Старая, прочная конструкция, на которой строилась вся наша жизнь, твердые принципы и устои, с позиций которых мы смотрели на мир и думали, что знаем его, понимаем смысл нашего существования, – все это исчезло, развалилось. Что ввергло нас в этот хаос? Кто освободил эти темные, таинственные силы разрушения? Где справедливость? В чем мудрость? На чьей стороне правда: на стороне Дмитрия или на стороне царствующего дома, где в одиночестве правит неуравновешенная женщина?

    Я не нашла ответов на эти вопросы. Но я хотела верить в будущее. Склоняясь горестно перед опрометчивым поступком своего брата и последствиями этого, я хотела верить, что его самопожертвование в такой чудовищной форме будет ненапрасным.

    Забыв о себе, он встал между народом и императорской четой. Он стремился спасти своих монархов вопреки им самим. Смогут ли они когда-нибудь понять это?

    Мои мысли перенеслись в Царское Село. Я представила императрицу, склонившуюся над постелью своего внезапно заболевшего сына. Распутин без конца повторял: «Пока я жив, цесаревич будет жить». Что она могла чувствовать по отношению к тем, кто отнял у нее единственный источник надежды? И, несмотря на мое враждебное отношение к ней, в тот момент мое сердце ощутило ее муки.

    Эти мысли необъяснимым образом заменялись другими. Я переживала нечто вроде патриотического подъема, совершенно молодого, беззаботного, беспечного. Должен быть положен конец всему, что происходит в России, всему, что ведет страну к уничтожению. Конец режиму, который, судя по всему, изжил себя!

    Но как же с Дмитрием? По каким соображениям, по чьему решению его отправили на Кавказский фронт? Сколько продлится его ссылка? Кто защитит его от мести сторонников Распутина?

    Уложив вещи, Дмитрий вернулся, и уже в сотый раз мы стали взвешивать и обсуждать обстоятельства его отъезда. Теперь казалось, что единственным человеком, который мог оказать какое-то влияние на императора, была его мать. Все другие члены семьи истощили имевшиеся средства к убеждению. Мы решили, что я проведу два или три дня в Царском Селе, а затем поеду в Киев, где в то время жила мать императора Мария Федоровна и руководила работой Красного Креста. По дороге я должна была заехать в Москву повидать тетю Эллу.

    Я страстно желала продолжить дело, начатое Дмитрием, и знала, что это облегчит его ссылку и сделает ее менее безнадежной, если он будет чувствовать, что кто-то постоянно действует от его имени.

    За обедом мы разговаривали на другие темы, стараясь не задерживаться на тех, что терзали нас. После обеда пришел молодой капитан, преподаватель офицерского курса Пажеского корпуса, чтобы отвезти Юсупова на вокзал. Мы все спустились в вестибюль проводить его. Капитан в полной боевой выкладке ждал в некотором смущении на лестничной площадке.

    Феликс надел свою серую солдатскую шинель и попрощался с нами. Мы обнялись. В сопровождении капитана Феликс спустился по лестнице, и входная дверь захлопнулась за ним с тяжелым стуком.

    Мы снова поднялись наверх. Дмитрий начал просматривать свои бумаги в ящиках письменного стола. Он подошел и стал задумчиво рассматривать несколько больших фотографий очень красивой женщины, не зная, какую взять с собой. Но все они были слишком велики, и со вздохом он положил их назад в ящик. Он закончил с содержимым своего письменного стола, но его руки не находили покоя и полубессознательно касались в последний раз давно знакомых предметов, лежавших рядом. Наконец, его взгляд остановился на акварельном портрете нашей матери в черной кожаной рамке, который стоял перед ним за чернильницей. Затем он поднялся и медленно обошел всю комнату. Я молча следила за его движениями и направлением его мыслей. Мы оба знали, что он больше никогда не увидит этих вещей. Кто-то постучал в дверь. Это был камердинер моего брата, который принес небольшую квадратную коробочку из некрашеного дерева.

    – Ваше высочество, это только что принесли для вас, – сказал он смущенно.

    – Дай ее мне; что это? – спросил Дмитрий.

    – Вот она. Я не знаю, что в ней. Я не дам ее вам в руки. Я ее принес, только чтобы показать; в ней может быть что-то опасное…

    – Бомба? – рассмеялся Дмитрий. – Дай ее мне. Я посмотрю.

    Камердинер осторожно передал ему коробочку.

    – Не трясите ее, ваше высочество. Она может взорваться… – сказал он с опасением в голосе.

    Мы тщательно осмотрели ее со всех сторон. Дмитрий взял перочинный ножик и засунул лезвие под крышку.

    – Нет-нет, ваше высочество, не делайте этого сами, ради бога, – со страхом умолял его слуга. – Позвольте, я открою ее сам.

    Дмитрий потряс коробочку у своего уха, убеждаясь, что в ней не может быть ничего ужасного, и отдал ее слуге. Камердинер вышел и вернулся несколько минут спустя в еще большем смущении. Крышка была снята; на дне коробки, аккуратно упакованный в вату и папиросную бумагу, блестел синей эмалью орден Сербии. Это небольшое происшествие несколько отвлекло нас.

    Час отъезда неумолимо приближался. Я решила, несмотря на запрет, поехать на вокзал провожать брата. Двое наших дядюшек, великие князья Николай и Александр, обещали тоже быть там. Они приехали за несколько минут до полуночи, но оставили нас ненадолго одних.

    Теперь пора было ехать. Дмитрий бросил последний взгляд на все, что он оставлял, погладил мягкую рыжую шерсть своей любимой собаки и надел пальто. Вся челядь собралась в вестибюле. Сразу вспомнились многочисленные проводы, которых было немало в нашей жизни, нередки среди них и горестные.

    Почти все слуги тихо плакали. Адъютант Дмитрия громко рыдал, и слезы капали ему на пальто. Мы сошли вниз и сели в машину.

    Дверь захлопнулась. Мы покатили в ночь по безлюдным улицам. На вокзале заметили, что вся площадь перед ним расчищена и окружена полицией. Шеф полиции сам открыл дверцу нашей машины, но не высказал никаких возражений при виде меня и наших дядюшек, которые приехали в другой машине.

    Мы молча последовали за ним через царский зал на платформу. Было очень холодно. Ветер гнал по доскам сухой мелкий снег. Поезд стоял перед нами – паровоз и три вагона Вдоль всего поезда и полукругом вокруг нас рослые жандармы образовали тесный кордон. Не считая их, вокзал был безлюден.

    Необычная обстановка, полная тишина, пустой, полуосвещенный вокзал – все это складывалось в картину и необычную, и трагическую. Мы жались друг к другу и ждали.

    Взволнованный начальник вокзала держался поближе к Дмитрию, желая, очевидно, что-то сказать, но не осмеливаясь заговорить с ним. Наконец, решившись, он попросил разрешения сказать пару слов. Позже я узнала, что он предложил пустить поезд на боковой путь, после того как он отъедет от вокзала, чтобы Дмитрию можно было легко выйти из вагона и скрыться.

    Сопровождающие попросили моего брата войти в вагон. Мы обнялись и перекрестили друг друга. Он повернулся и сел на поезд, который начал медленно двигаться. Долго еще я видела сквозь слезы прощальный взмах руки Дмитрия в белой перчатке и с зажатой в ней шляпой.

    Я больше не могла ни думать, ни двигаться самостоятельно. Чья-то рука взяла меня под локоть и увела. Я пришла в себя только в машине, почти возле дома, где меня ожидала мадам Лайминг.

    Той ночью я осталась с ней одна в огромном покинутом доме, и мы разговаривали до зари, снова и снова обсуждая одну и ту же тему. На следующее утро я заметила, что часовые по-прежнему находятся на своих постах, охраняя уже пустые комнаты. По какой-то причине о них забыли. Я с большим трудом дозвонилась их начальнику и добилась, чтобы их убрали.

    Я начала составлять план действий и тут же обнаружила, что от многих, на чью помощь и поддержку имела право рассчитывать, мне ждать нечего. Все их высокопарные слова были уже произнесены, волнения кончились. Все кончилось. Не зная, откуда теперь может подуть ветер, они спрятались по углам. Я была словно на карантине. Но были и другие, более смелые. Председатель Думы Родзянко был одним из таких. У нас с ним произошел длинный разговор. Во второй половине дня я уехала в Царское Село.

    Мой отец ожидал меня в своем кабинете. Он был уставшим и измученным. Мы поцеловались, и, откинувшись назад в своем глубоком кресле, он попросил меня, делая попытку оставаться спокойным, подробно рассказать ему о предыдущем дне и отъезде Дмитрия. Он сказал, что после их телефонного разговора с Дмитрием он написал записку императору с просьбой об аудиенции. Но под каким-то предлогом император отказался принять его.

    Здесь я должна вернуться к тому времени, когда мой отец, который уже услышал в ставке о смерти Распутина, узнал от своей жены, встретившей его на вокзале, что Дмитрий – один из участников убийства. Удар был ужасным. Мой отец захотел немедленно поехать к Дмитрию в Петроград, но жена, княгиня Палей, отговорила его, боясь за его здоровье.

    Из дома он позвонил Дмитрию с намерением вызвать его в Царское Село. Но брат был уже под арестом, и они решили, что на следующий день мой отец приедет к нему на обед.

    В тот же вечер отец попросил аудиенции у императора. После некоторых колебаний его приняли, но всего на несколько минут и только после того, как заставили прождать сорок минут в приемной.

    Император был очень краток; по его же словам, он не желал обсуждать это дело.

    В следующий полдень отец поехал к Дмитрию и, как только закрыл за собой дверь комнаты Дмитрия, не приближаясь к сыну, задал вопрос, мучивший его:

    – Вы можете мне поклясться, что на ваших руках нет крови?

    Дмитрий поднял руку, перекрестился перед иконой, висевшей в углу, и ответил:

    – Клянусь именем своей матери.

    Остальная часть их разговора мне неизвестна.

    Двумя днями позже, когда распространился слух о том, что императрица требует военного трибунала как для Дмитрия, так и для Юсупова, они вновь повидались, и Дмитрий дал отцу письмо, которое просил передать императору.

    В этом письме Дмитрий писал, что как только начнется судебное разбирательство и начнутся допросы, его спросят о мотивах, которые заставили поднять руку на Распутина. Но так как все они поклялись не давать никаких объяснений, он, Дмитрий, предложил отказаться от ответов на вопросы, а затем застрелиться. Он считал, что таким действием он оправдает себя в глазах императора. Не знаю, дошло ли вообще до монарха это письмо.

    Мой отец видел гораздо яснее, чем мы, молодые, серьезность положения. Его отношение к случившемуся было осторожным, лишенным всякого энтузиазма. Он признавал, что Дмитрием и Юсуповым двигали патриотические мотивы, но утверждал, что их поступок был опасным и необдуманным со всех точек зрения. Это деяние, как ему виделось, только углубило пропасть, отделяющую царскую семью от России, и убийство, спланированное Юсуповым, в котором участвовал Дмитрий, пусть даже только номинально, было, по мнению моего отца, и напрасным, и ужасающим.

    Он считал, что у Юсупова были достаточные средства, которые позволяли ему выбрать другой, более подходящий способ избавиться от Распутина, и винил Юсупова в том, что тот вовлек Дмитрия в участие в этом деле, которое принесет им такую отвратительную, дурную славу.

    К тому же мой отец полагал, что императрица под влиянием своего недавнего горя станет более консервативной и реакционной и будет еще решительнее противиться малейшим уступкам общественному мнению.

    Он боялся, что никакой совет не возымеет сейчас никакого действия. Действительно, и она, и император, совершенно отдалившись сейчас ото всех, принимали у себя исключительно приверженцев Распутина. Его тень накрывала его жертвы – царскую чету, по-прежнему воздействуя на их мысли и намерения.

    Одно время по просьбе некоторых членов семьи мой отец взял на себя ответственность сказать императору, что он думает о сложившейся ситуации, и попытался нарисовать реальную картину, без прикрас. Но император, несмотря на уважение, которое он питал к своему единственному живому дяде и сыну Александра II, был недоверчив. Он продолжал видеть все в другом свете, а именно в том, как это было представлено эгоистичными интриганами, приверженцами Распутина, плетущими интриги при деградирующем дворе. Это было безнадежно.


    В тот день был сочельник. Как и в предшествующие годы, для моих еще совсем маленьких единокровных сестер в бальной зале была установлена и украшена прекрасная елка.

    Отец прервал нашу горестную беседу и напомнил, что пора подумать о детях – ведь они с таким нетерпением ждали праздника. Мы поднялись наверх в столовую, где моя мачеха в окружении своих детей от первого и второго брака разливала чай.

    Странная это была компания. Старшая сестра княгини Палей, Л.В. Головина, и одна из ее дочерей были искренними и фанатичными сторонницами Распутина; в этом же лагере был и старший сын моей мачехи А.Е. Пистолькорс, женатый на сестре мадам Вырубовой. Одна из дочерей княгини Марианна Зарникау, напротив, была очень дружна с Дмитрием и поэтому оказалась в противоположном лагере. И вот всего лишь несколько дней спустя после убийства Распутина все эти люди собрались за одним столом с отцом и сестрой одного из заговорщиков, покушавшихся на его жизнь. Атмосфера была напряженная и мрачная до чрезвычайности. Тщетно моя мачеха предлагала новые темы для разговоров; все были вежливо безразличны. Мои бедные маленькие единокровные сестрички, чувствуя в воздухе далеко не праздничное настроение, с тревогой всматривались в окружавшие их лица. Наконец, чтобы положить конец этой тягостной сцене, мой отец встал, чтобы зажечь огни на елке.

    На следующий день я пошла проведать свою тетю, великую княгиню Марию. Умная, полная энергии и инициативы, она не пользовалась благосклонностью двора, боявшегося ее независимости и довольно острого языка.

    В то время она была единственной великой княгиней, которая любила и умела развлекаться. Она собирала вокруг себя не только местную элиту, но и дипломатов и иностранцев, приезжающих в Петроград. Они уважали ее за ум и были очарованы ее обаянием.

    В этот раз она приняла меня даже с еще большей, чем обычно, теплотой и с характерной для нее горячностью объявила, что полностью на стороне Дмитрия.

    Наказания, по ее словам, были абсолютно несправедливыми и вызвали широкое негодование. Только на одного Дмитрия, наименее виновного из всех, пало единственное значительное наказание. Юсупов был просто сослан в свое имение; другие остались безнаказанными.

    Никто из нас теперь не мог проникнуть во дворец, поэтому она предложила, чтобы мы составили семейное ходатайство к императору с просьбой простить Дмитрия или, по крайней мере, смягчить суровый приговор.

    Я восприняла это предложение с воодушевлением. Тогда мы и составили черновик, который я должна была показать своему отцу. Но сначала по пути я заехала повидать ее старшего сына великого князя Кирилла. И он, и его жена всегда очень любили Дмитрия. Они с еще большей горячностью выразили свое осуждение действиям двора по отношению к брату. Я возвратилась в Царское Село. Весь день, не обращая внимания на плеврит и сильную лихорадку, я ездила в открытой машине, а погода была очень холодной.

    Когда я вернулась в Царское Село, то, к своему удивлению и к удивлению моей семьи, нашла там толстый конверт, надписанный рукой императрицы, который привез курьер.

    Открыв его, я нашла письмо и маленькую деревянную иконку чудотворного явления Богородицы. Я не помню точно, какими словами было написано письмо, но помню его смысл. Императрица хотела выразить, что мысленно она совершенно отделила меня от Дмитрия, и уверяла меня в неизменности своих чувств ко мне.

    Я немедленно написала ответ, лаконичный и вежливый. Я написала, что не могу иметь точку зрения, отличную от той, что придерживается мой брат, и меня нельзя отделять от него, даже если из-за этого я потеряю ее любовь.

    Вечером я поговорила с отцом и его женой о проекте письма к императору и показала им черновик. Отец не проявил энтузиазма, которого я ожидала, но и не возражал активно, чувствуя, что такое ходатайство будет, по крайней мере, означать некую солидарность всей семьи.

    Мы с мачехой отшлифовали текст, сняли с него копию и послали великой княгине Марии, которая приказала его напечатать. Были собраны подписи. Список возглавила наша бабушка, королева Греции. Затем наше прошение отвезли в Александровский дворец. Вернулось оно очень быстро и было адресовано моему отцу; наверху страницы император написал: «Никому не позволено участвовать в убийствах. Я удивлен вашим обращением ко мне. Николай».

    Великая княгиня Мария, вместо того чтобы никому не говорить о надписи, сделанной императором, с гневом показывала ее всем. Очень скоро весь город знал наизусть краткий приговор, написанный в верхней части той страницы.

    Сразу же после Рождества я уехала в Москву и нашла тетю Эллу гораздо более посвященной в курс дела, чем ожидала. С самого начала влияния Распутина при дворе, она много раз, по ее словам, предостерегала свою сестру императрицу от оказания ему слишком большого доверия и старалась быть независимой от него. Сначала императрица не обращала внимания на ее слова, но, по мере того как значимость Распутина росла в ее собственных глазах, она начала чувствовать все большее предубеждение против тех, кто высказывал подобные предостережения.

    Когда влияние Распутина перешло из сферы семьи в сферу политики, тетя Элла, видя в этом быстро возрастающую опасность, решила на этот раз донести свое предостережение непосредственно до императора. Но опять к ее совету отнеслись с пренебрежением. Отношения между двумя сестрами, которые до этого были очень дружескими и близкими, постепенно стали охлаждаться, и вскоре императрица стала ощущать, что ее угнетает присутствие моей тети.

    Несмотря на это принципиальное разногласие, они продолжали видеться. Тетя Элла почти так же часто, как и раньше, ездила в Царское Село, не обращая внимания на все возрастающую холодность приемов. Она сказала, что предпочитает это альтернативе покинуть сестру в такое трудное и не подающее надежд время.

    Прежде чем решиться на участие в заговоре, Дмитрий нанес тете Элле визит в Москве. Он разговаривал с ней, до тех пор пока не почувствовал, что у него есть ясное представление о душевном состоянии императрицы. И только после этого, убедившись, что мало надежды на нормальный исход дела, он решил примкнуть к тем нескольким смельчакам, которые были готовы приблизить развязку.

    Моя тетя ясно представляла себе все сложности, которые возникли в связи со смертью Распутина, но она была так рада его исчезновению, что не могла осуждать убийц. Для нее Распутин был живым воплощением зла, и она чувствовала, что Провидение избрало Дмитрия и Феликса для свершения над ним правосудия.

    Она подробно рассказала мне о своей последней поездке в Царское Село, кое-какие слухи о которой достигли наших ушей в Петрограде. Повидавшись с Дмитрием и обдумав положение со всех сторон, она приняла решение сделать последнюю попытку повлиять на царскую чету.

    Когда она приехала в Царское Село, император отсутствовал. У своей сестры императрицы она встретила очень холодный прием, и представленная ею картина мрачных, бунтарских настроений, царивших в Москве, и необходимости немедленных перемен привела к неприятной сцене.

    На следующее утро она получила от императрицы короткую записку с просьбой уехать. Императрица писала, что их точки зрения так сильно различаются, что они никогда не смогут прийти к согласию. Она добавила, что хотя император и возвратился, но он так занят, что не может найти времени для беседы, о которой просила моя тетя.

    Тетя вернулась в Москву подавленная. Через несколько дней после этого Распутина убили. Не зная никаких подробностей, тетя послала Дмитрию восторженную и, вероятно, неосторожную телеграмму, которую довели до сведения императрицы. В результате ее обвинили в соучастии. И теперь, несмотря на любовь к сестре и все христианские чувства, тетиному терпению пришел конец.

    В Москве царило лихорадочное воодушевление; ее жители, считая Дмитрия своим, хвастались его деянием. Я уехала из Москвы в тот же день и отправилась в Киев. Вдовствующая императрица, которая любила Дмитрия и меня с самого детства, приняла меня со своей обычной теплотой. Она внимательно выслушала все, что я должна была сказать, но я очень быстро поняла, что совершенно бесполезно рассчитывать на какое-либо вмешательство с ее стороны.

    Все аргументы уже давно истощились; кроме того, существовали темы, которых никогда не касались ни мать, ни сын. В своих разговорах они старались предусмотрительно избегать всего, что касалось молодой императрицы. После этого мне ничего не оставалось делать, обратиться за помощью было не к кому.

    Совершенно измученная, я заболела, и все же до своего отъезда из Киева я сумела повидаться с великим князем Александром, который в то время командовал там авиацией. Помню, что у нас с ним была интересная беседа на политические темы, и он показал мне разработанный им подробный проект организации кабинета министров в соответствии с требованиями момента и нуждами страны. Он планировал предложить проект императору в качестве чрезвычайно либерального, который, тем не менее, полностью согласуется с его властью как монарха.

    Я приехала в Царское Село совершенно больная и расстроенная. Отец старался удержать меня возле себя, но, как только я смогла вставать с постели, я решила возвратиться в больницу, где меня ждала работа, которая могла отвлечь меня от моих печальных мыслей.


    Тем временем моего брата с распростертыми объятиями принимали в маленькой пограничной крепости, к которой он в конце концов был приписан. Во время своей поездки за ним следовали несколько сторонников Распутина, которые намеревались отомстить за смерть своего могущественного благодетеля, но этих людей заметили и отправили назад, и новые товарищи Дмитрия, как заверил меня генерал Лайминг, неусыпно присматривали за ним.

    Смерть Распутина изменила не только весь образ мыслей всего двора. Императрица стала видеть вокруг себя измену и доверяла только тем людям, которых рекомендовал некогда Распутин. В воздухе пахло революцией. Когда спустя два месяца она началась, Дмитрий был все еще на Кавказском фронте. Наказание спасло ему жизнь.

    За эти четырнадцать лет многое было сказано и написано о Распутине. Ни одна историческая фигура современности не возбуждала к себе такого интереса, как этот своеобразный, хитрый и ловкий крестьянин. Подробности его смерти уже давно известны, причины и последствия его положения при российском дворе были рассмотрены и изучены со всех сторон. Но мой брат по-прежнему верен данному им слову, верен себе; никто никогда не слышал от него рассказов о том, что случилось той ночью с 16 на 17 декабря во дворце Юсупова, и вряд ли кто-нибудь когда-нибудь услышит.