• Глава 24 Переворот
  • Глава 25 Пристанище
  • Глава 26 Любовь
  • Глава 27 Керенский
  • Глава 28 Хаос
  • Глава 29 Бойня
  • Глава 30 Бегство
  • Глава 31 Последний привет
  • Часть третья

    Бегство

    Глава 24

    Переворот

    Одним холодным зимним утром в начале 1917 года я возвратилась в Псков. Было еще темно. Город, который в течение многих месяцев был для меня таким знакомым, теперь казался чужим, да и я сама глядела на все другими глазами.

    В воздухе витала неопределенность. Лица, которые до этого были открытыми и доверчивыми, теперь стали мрачными и непроницаемыми. Люди избегали смотреть на меня.

    Я снова принялась за работу, но у меня больше не было ни моих прежних сил, ни рвения; казалось, что-то сломалось во мне. Простые и естественные отношения с персоналом больницы начали меняться; вскоре меня стали избегать. Наши раненые, которые до этого всегда были послушными и тихими, уже не были теми бесхитростными терпеливыми людьми, как в начале войны. Разговоры в палатах становились громче, слышались жалобы на уход, на пищу. Случайный пациент становился совершенно неуправляемым.

    Однажды я помогала перевязывать идущих чередой легко раненных, только что прибывших с фронта. Входивших пациентов распределяли по столам. Я уже перевязала их бесконечное число, когда мне выпало перевязывать неприятного с виду солдата маленького роста. Он был ранен в большой палец на правой руке. Я посадила его на стул перед собой и, снимая верхний слой бинтов, терпеливо начала отмачивать часть грязной повязки, которая присохла к ране. Он ерзал, шепотом ворчал.

    Я начала снимать мокрый бинт. Вдруг он подпрыгнул и сильно ударил меня в грудь. Это отбросило меня назад, но по какой-то причине я не упала. Он стоял посреди комнаты, злобно глядя по сторонам. Казалось, все обратились в камень; первым пришел в себя врач, который работал вместе с нами. Он схватил этого человека за воротник и потащил его в другой конец комнаты. В тот же день мы перевели этого хама в другую больницу.


    Приблизительно 8 марта до нас дошли неясные слухи о голодных бунтах в Петрограде. В Пскове все было по-прежнему тихо. Утром 10 марта я поехала на вокзал повидать своего дядю, великого князя Георгия, который находился в Пскове проездом. Когда мой водитель слишком быстро стал пересекать колею, я подпрыгнула на сиденье и сильно стукнулась головой о потолок машины. Он обернулся, но так как я на вид была цела и невредима, он поехал дальше. Через некоторое время я почувствовала капли у себя на лбу. Дотронувшись до него рукой, увидела кровь на своей белой шерстяной перчатке. Когда машина остановилась на вокзале, офицер, который прибыл, чтобы встретить меня, и открыл дверцу машины, вздрогнул и воскликнул: «Вы ранены, ваше высочество?»

    Только позднее я поняла, почему кровь на моем лице произвела на него такое сильное впечатление.

    В вагоне моего дяди Георгия врач обработал мне рану на голове, и мы выпили чаю. Казалось, дядя не придает большого значения беспорядкам в столице. Я вернулась в больницу, мало что сумев сообщить моим сослуживцам, которые ожидали меня с новостями.

    На следующий день сообщения стали более определенными и тревожными. Я заметила какие-то любопытные, смущенные взгляды, когда вошла в столовую, чтобы занять свое обычное место во главе стола. Было также ясно, что направление беседы изменилось при моем приближении.

    13 марта ударила молния. Мы получили прямое сообщение о перестрелках на улицах Петрограда. Волынский полк, за которым последовали и другие, поднял мятеж, вышел на улицы и присоединился к толпе. Были подожжены несколько зданий, открыты тюрьмы и отпущены заключенные. Произошел штурм Петропавловской крепости. Дума, распущенная указом, вышедшим несколькими днями раньше, по своей собственной инициативе собралась в Таврическом дворце и сформировала комитет, который должен был служить посредником между правительством и восставшим населением.

    Все доходившие до нас сообщения были неполными, разрозненными. Ничего не было известно об императоре: где он, что делает или намеревается делать – это был дурной знак. Время от времени генерал Рузский посылал ко мне своего адъютанта либо с какой-то новой информацией, либо просто желая успокоить меня.

    Раненые, особенно те, которые могли передвигаться, собирались группами и громко обсуждали положение. Дисциплина, еще недавно поддерживаемая с таким трудом, заметно ослабла.

    Ближе к вечеру 14 марта мне сказали, что император неожиданно прибыл в Псков. Позднее стало известно, что его поезд был остановлен на станции Дно по пути из ставки в Царское Село. Два думских депутата Гучков и Шульгин ехали из Петрограда, чтобы встретиться с ним там. Их уполномочили просить императора отречься от престола в пользу царевича.

    Только тогда я действительно поняла, что происходит, и осознала смысл слова «революция». До этого момента оно означало для меня то же самое, что и слово «смерть» значит для ребенка. Я знала, что революция была во Франции, я читала о ее причинах и последствиях; к тому же я уже раньше поняла, что мы движемся к подобной катастрофе, и все же, когда она на самом деле произошла, я все еще была ослеплена вековыми ужасными иллюзиями.

    Революции происходили в истории, о них были написаны книги, о них читали лекции; они представляли собой сложные явления, далекие и научные. А здесь бунт, произошедший неделю назад, оказался настоящей революцией, и тень смерти реально угрожала нам всем, кто принадлежал к правящему классу.

    Я помню, что ни на секунду не допускала по-настоящему мысли, что император может отречься от престола. Его поведение за последние несколько месяцев указывало на то, что сейчас более чем когда-либо он пытается сообразно своим представлениям сохранить неприкосновенность своей власти. Сдаться он не мог. Он по-прежнему был царем; у него по-прежнему были верные слуги, чьи предки поколениями служили русским императорам и которые всем были обязаны царской власти; они не могли покинуть его. И по-прежнему у него были войска, генералы, духовенство… В Петрограде была только бунтующая толпа и гарнизон, состоящий из никчемных, разленившихся людей, не желавших идти на фронт.

    Я не поехала на вокзал встречать императора; вставшие между нами события декабря были еще слишком свежи. Несмотря на ужасную реальность, личные обиды по-прежнему не забылись – незначительные обиды по сравнению с масштабом катастрофы, но – увы! – я была человеком и не могла их не чувствовать.

    Около девяти часов вечера мой информатор вернулся с новыми вестями. Император был уже в Пскове; депутаты Думы тоже прибыли и находятся в его вагоне на совещании. Мятеж в Петрограде в полном разгаре.

    Через штаб Рузского посредством прямой телеграфной связи со столицей мой друг обещал держать меня в курсе всего происходящего.

    Потянулись долгие, изматывающие часы ожидания. Прошел вечер, началась ночь. Я сидела в комнате отца Михаила; доктор Тишин тоже пришел. Мы молчали; обо всем уже давно поговорили. Возможно, в эту самую минуту на вокзале разыгрывается последняя сцена драмы…

    Наконец, в два часа ночи пришло сообщение: генерал Рузский просил меня прийти в штаб. Я набросила пальто и поспешила через двор и тихий сад к дому главнокомандующего.

    В вестибюле сидели и стояли ординарцы; было душно; чадила лампа. Дверь в кабинет была открыта, и я вошла. Рузский, болезненно бледный, с запавшими глазами, казалось, постарел за последние несколько часов. Он тяжело поднялся и молча подошел ко мне. Мы глядели друг на друга. Я не осмеливалась задать вопрос. Взявшись обеими руками за свой кожаный ремень, Рузский с трудом выпрямил свои усталые, сгорбленные плечи и сказал:

    – Сегодня ночью император отрекся от престола и сам, и от имени цесаревича в пользу великого князя Михаила.

    Он отвел глаза от моего лица. Я стояла не в силах пошевелиться. Казалось, у меня вырвали кусок плоти.

    – Решение императора отречься от престола и от имени цесаревича захватило нас врасплох. Никто не ожидал, что государь сделает такой шаг. Он будет иметь громадные последствия, – продолжал Рузский, постепенно все больше и больше оживляясь и начиная расхаживать по комнате.

    Несмотря на жару в комнате, я вся дрожала; его слова доходили до меня как будто издалека. Я механически огляделась в поисках кресла и села.

    – Я рад, что имею возможность рассказать вам о том, что случилось сегодня вечером. Не знаю, какое развитие получат события в будущем или какой приговор вынесет им история, но могу поклясться всем самым святым для меня, что ни я, ни кто-либо из присутствующих не виновны в этом шаге. Как вам известно, два дня были уже потеряны; никто не знал, где находится император, и ни одного приказа не было получено от него в Петрограде. Перед его приездом я весь вечер разговаривал по прямому проводу с председателем Думы. В Петрограде царит анархия, Таврический дворец наводнили мятежные войска, работа Думского комитета проходит в самой неблагоприятной обстановке, испытывая постоянные вмешательства членов Совета солдатских и крестьянских депутатов. Очевидно, царит абсолютная неразбериха. Совет требует немедленного установления республики. Однако комитет считает, что изменение формы правления в настоящий момент является слишком рискованным.

    Он обратил на меня взгляд, затем отвел глаза и продолжал:

    – Монархия должна быть сохранена. Но некоторые уступки, видимо, необходимы. Пока у императора не отобрали власть полностью, ему следовало бы добровольно отречься от престола в пользу цесаревича, предварительно утвердив исполнительный комитет Думы, который благодаря этому стал бы новым ответственным кабинетом. Они там считают, что порядок наследования, как юридический, так и династический, должен быть сохранен.

    Я по-прежнему молчала, Рузский продолжал:

    – После приезда императора в Псков я все время находился то на вокзале, где стоял царский поезд, то у себя в кабинете, из которого я мог связываться в Петроградом по телефону. Я присутствовал в вагоне императора во время беседы между ним и депутатами Думы. Текст отречения был уже составлен в ставке в Могилеве и прислан сюда телеграфом. В нем говорилось, что император отрекается от престола в пользу своего сына, а великий князь Михаил становится регентом. Но тем временем императору пришла в голову другая идея, и текст манифеста был изменен в соответствии с ней. Совершенно ошеломленные его содержанием, мы пытались убеждать, советовать, но поколебать императора было невозможно. Он был очень спокоен, как обычно…

    Я слушала, оцепенев. Странно, что я помню – при том, что я едва его слушала, – так точно его слова и интонации.

    – Видимо, перед отъездом из Могилева император поговорил с придворным врачом, профессором Федоровым, о здоровье сына и, определенно убедившись в том, что его заболевание неизлечимо, решил также отречься и от его имени. Строго говоря, такое решение не имеет законной силы, но объясняется тем фактом, что он не может расстаться со своим сыном. Никто не знает, что теперь случится. Перед тем как отречься, император подписал указ о роспуске старого кабинета и о назначении князя Львова премьер-министром, а великого князя Николая главнокомандующим армией. Теперь мы должны ждать, что скажет великий князь Михаил…

    Я поднялась. Теперь мое место было возле императора. Я подумала о том, чтобы немедленно отправиться на вокзал. Он больше не был царем. Он был один.

    – Я еду на вокзал, – сказала я.

    Последовала короткая пауза.

    – Император уже уехал назад в Могилев, – ответил Рузский.

    Казалось, что комната закружилась вокруг меня; или это кружился весь мир? Рузский мягко взял меня за руку и повел к креслу.

    Затем он начал рассказывать подробности совещания, описывать выражения лиц, различные жесты. Понемногу я пришла в себя и засыпала его вопросами, пока вся картина, такая трагическая и ужасная в своей простоте, не встала целиком перед моими глазами.

    Последний представитель династии, которая занимала российский трон в течение трехсот лет, передал испуганным депутатам лист бумаги, на котором был отпечатанный на машинке текст. И эта бумага была его последним поступком, последним выражением его самодержавной воли.

    Мой мозг отказывался принимать простоту такой развязки. В тот момент мне казалось вполне естественным ожидать чуда. Я не удивилась, если бы ударила молния или произошло бы землетрясение. Но это была историческая смерть, и подсознательно я ожидала, что за этим последуют знамения, как после смерти Спасителя на кресте. Я также не могла свыкнуться с мыслью, что все надежды потеряны; и хотя в последнее время власть была не такой, какой ей следовало быть, все же, на мой взгляд, она была неотъемлемой частью моей страны; я не могла представить Россию без династии. Это словно тело без головы…

    Утешительные мысли проносились в моей голове, и я поделилась ими с Рузским, желая услышать им подтверждение. Старик задумчиво посмотрел на меня; он не хотел лишать меня надежды и при этом не мог поддерживать во мне иллюзии.

    – Великий князь Михаил никогда особенно не интересовался государственными делами. Ответственность может испугать его, а также люди, которые сейчас стоят у руля. Очень трудно, почти невозможно выработать правильную оценку ситуации в Петрограде, рассматривая ее из Пскова. Тон председателя Думы выдавал смятение на грани беспомощности. Ситуация меняется с каждым часом. Осторожные, мудрые люди в меньшинстве. Вопрос стоит так: будут ли они проводить какой-то определенный курс? Во всяком случае, завтра я закажу в соборе «Те Деум», после чего будет прочтен манифест императора об отречении и восхождении на трон великого князя Михаила. Это может оказать успокаивающее воздействие.

    На этом мы расстались. Было уже четыре часа. Адъютанты проводили меня до больницы. Я поднялась по темной лестнице и вошла, спотыкаясь, в свою комнату.


    Позднее тем утром Рузский прислал посыльного с просьбой, чтобы я пришла в собор на службу. По его словам, революционное волнение распространилось и в Пскове. Было бы хорошо, если бы я появилась на публике, чтобы нельзя было сказать, что я спасовала перед лицом новых обстоятельств. Я не стала спорить; мне было все равно. Не помню, кто пошел вместе со мной.

    Площадь и собор были заполнены толпой народа. Там было много солдат; их грудь украшали красные ленточки, лица были взволнованны.

    Войдя в церковь, я встала позади Рузского; кто-то всунул мне в руку красный бант. Я взглянула на него невидящими глазами, а когда возвращалась домой, то обнаружила его крепко зажатым в своей перчатке.

    Священники в своих блестящих золоченых ризах вышли на середину церкви. Началась служба. Но настроение было не набожное; обычная торжественность момента совершенно отсутствовала. Почти никто не обращал внимания на богослужение. Это был все тот же «Те Деум», но вся атмосфера была новой. Гимн звучал сам по себе; прихожане были сами по себе. Казалось, все с нетерпением ожидали конца бесконечного действа, чтобы обсудить более актуальные темы.

    Лица не выражали ни особой радости, ни волнения – только любопытство. После прочтения манифеста и вознесения молитвы за продление дней жизни нового царя и нового правительства я протолкалась через толпу на крыльцо церкви. До сих пор путь для прохода нам всегда расчищала полиция, но сегодня ее не было. Толпа с явным удовольствием толкала старого генерала, офицеров его штаба и меня и старалась не уступить ни дюйма. Однако пока еще в их отношении не было настоящей провокации. Их глаза смотрели на меня с холодным любопытством, но наградой им было немногое, так как лицо мое было неподвижно, глаза сухи и пусты, а тело, казалось, окаменело. Я спустилась по церковным ступеням, села в машину, и меня отвезли домой.

    К вечеру в городе начались беспорядки. Толпы неуправляемых солдат бродили по улицам; заключенных выпустили из тюрьмы.

    За стенами нашей больницы это вызвало ощутимую реакцию. Наши раненые больше не выпрямлялись, когда к ним обращались врачи; они начали прогуливаться по коридорам в нижнем белье и курить – и то и другое было запрещено. Сидящие больше не вставали, когда я проходила мимо, и сначала я слышала робкие шуточки, а потом уже и грубые замечания. И хотя мне уже было неприятно проходить через палаты, я, тем не менее, делала это дважды в день по пути в столовую и обратно. После первого дня врачи попросили меня больше не приходить в перевязочную. С этим я согласилась. Я видела, что это уже не моя больница. Мой ребенок уже больше не был моим; постепенно его оторвали от меня, и я ничего не могла с этим поделать.

    Утром 17 марта официально подтвердились слухи об отречении великого князя Михаила, которые начали циркулировать по городу еще накануне. Приблизительно в это же время до нас дошел также и знаменитый приказ № 1. Изданный Советом солдатских и крестьянских депутатов без ведома Временного правительства, он устанавливал власть Советов в армии, отменял подчинение солдат офицерам и фамильярное обращение «ты», которое использовали офицеры, разговаривая с солдатами.

    Приказ № 1 усилил, естественно, общее брожение и разобщенность. На фронте солдаты начали калечить, истязать и убивать своих офицеров. Я сама была, очевидно, офицером, и мое положение становилось опасным. Только две двери отделяли мои комнаты от больницы. К тому же одна из них была стеклянной. Я нигде не смогла бы спрятаться, и не было никакого шанса ускользнуть. В то время в нашей больнице было около трехсот легкораненых, которые вполне могли передвигаться, и восемьдесят санитаров, в чьей лояльности я не могла быть уверена.

    Когда я расследовала ситуацию с плохим управлением больницей и реорганизовала работу, я взяла этих санитаров под свой контроль, и, хотя у меня не было официального права на это, я все же, когда требовалось, могла их приструнить. Не так давно я назначила старшим санитаром Тихонова, рабочего из Москвы, художника по профессии и очень умного человека. Он читал все, что ему попадалось под руку, обсуждал с некоторой самоуверенностью все возможные темы и никогда не притрагивался к спиртному. По отношению к вышестоящим он всегда держал себя независимо и с чувством собственного достоинства. Он симпатизировал социалистам, и врачи не одобряли мой выбор, но я хорошо знала его и доверяла ему. Но теперь, когда я пыталась понять, как бурные события недавних дней повлияли на него, я терялась в догадках. Скоро я узнала это. Тем же самым утром, когда вышел знаменитый приказ № 1, ко мне пришел санитар, назначенный в столовую для персонала. Он тоже был рабочий, небольшого роста, подвижный латыш, очень квалифицированный, один из моих любимцев. В руке он держал пачку групповых фотографий наших санитаров со мной в центре, сделанных несколько дней назад.

    – Ваше высочество, позвольте мне просить вас подписать на них свое имя; товарищи очень этого хотят, – сказал он, широко улыбаясь, и положил фотографии на стол передо мной, – и Тихонов просил передать вам, чтобы вы не ходили одна в столовую; мы оба будем сопровождать вас, – добавил он, продолжая улыбаться.

    – Хорошо, – ответила я, не спрашивая объяснений, и начала подписывать фотографии. – Послушай, что я хочу тебе сказать. Мы прожили здесь вместе больше двух лет, и вы все для меня как мои собственные дети. Я не могу прямо сейчас начать обращаться к вам на «вы» вместо «ты». Ты понимаешь?

    – Да. Ну обращайтесь к нам, как хотите. Мы всегда были довольны, как вы с нами обращаетесь, – ответил он и, наклонившись, поцеловал мою руку, которая держала ручку.

    Я рассказала о случившемся Тишину, который пришел просить меня не ходить по больнице. Теперь я не могла отказаться идти в столовую. За несколько минут до обеденного часа в дверь постучали.

    – Войдите, – сказала я.

    На пороге стоял Тихонов. Я посмотрела ему в лицо. Оно показалось мне изменившимся, мрачным, жестким. На мгновение в моем сердце шевельнулось сомнение.

    – Пойдемте, ваше высочество, обед подан, – просто сказал он.

    Я встала и последовала за ним. Латыш ожидал снаружи. И с того дня до моего отъезда эти двое сопровождали меня дважды в день в столовую и обратно.

    Но, несмотря на все мои зыбкие надежды, что такая безумная обстановка не продлится долго, с каждым днем все яснее становилось, что оставаться в госпитале для меня означало бы рано или поздно накликать беду. Всего несколько дней спустя, например, толпа пьяных солдат на городской площади прилюдно избила генерала, командующего Псковским гарнизоном, и бросила его в реку.

    Эта же толпа внезапно вспомнила обо мне. Муж одной из моих медсестер, которого я устроила работать служащим в штаб, велел кому-то из своих товарищей постараться отвлечь внимание толпы и поспешил в госпиталь предупредить меня. Я оделась и в сопровождении доктора Тишина прошла через сад в штаб, где меня встретили адъютанты Рузского. Но даже там я не могла чувствовать себя в полной безопасности. Толпа, не найдя меня в госпитале, в конце концов обнаружила бы мое местонахождение. Небольшая группа офицеров не могла защитить меня, даже если бы и захотела. Однако на этот раз ничего не произошло, так как толпа хоть и направилась к госпиталю, но так и не дошла до него. В той или иной форме подобные инциденты случались не раз.

    Оставаться пленницей в своей собственной больнице при таких обстоятельствах было бессмысленно. Я пошла повидаться с Рузским и была поражена его встревоженным, измученным видом. Ситуация на фронте, по его словам, становится все хуже и хуже. Солдаты обращаются со своими офицерами с возрастающей жестокостью. Во всех подразделениях организованы Советы, дисциплина почти совершенно отсутствует, и солдаты толпами покидают боевые позиции, забирая с собой оружие, боеприпасы, и нападают на поезда. Гучков, военный министр во Временном правительстве, объехал Северный фронт, пытаясь речами заново восстановить в армии боевой дух, но все это было абсолютно бесполезно.

    Что касается моего отъезда, сказал генерал, то мне придется подождать несколько дней: поезда были забиты солдатами, бегущими с фронта. Если, как он надеялся, этот поток вскоре приостановится, я смогу уехать. Он своевременно даст мне знать, чтобы я была готова. Из кабинета Рузского я вышла в вестибюль, где у печки согревали мое пальто уральские казаки, служившие охраной главнокомандующему. Они предложили проводить меня до госпиталя. Такое отношение и удивило, и тронуло меня.

    Но таким оно было далеко не всегда. Все, что имело отношение к старому режиму, попиралось с революционным презрением. С удивительной легкостью императора покинули все, начиная с его придворных и кончая духовенством. Было что-то ужасающее в этой легкости, которая выражала не только презрение к традициям, но и абсолютное отсутствие всякого сознательного отношения к будущему. Интеллигенция, которая теперь оказалась у руля, не могла предложить ничего конкретного взамен уничтоженного, и народ, казалось, не доверял этому новому классу точно так же, как и предыдущему.

    Новые правители почувствовали это недоверие и дрогнули перед ним. Не ожидая обнаружить в народе зверя, они с самого начала и оказались в его власти, управлять которым не могли. Оставалось только использовать силу убеждения. Яркие обобщения, бойкая демагогия, пламенные речи – они слышались без конца, в воздухе было от них душно. В то время слова еще производили впечатление на небогатое воображение русского человека.

    Среди всей этой суматохи я чувствовала себя совершенно потерянной. Чувство полной беспомощности не покидало меня. Казалось, будто меня бросили в волны, которые могут поглотить меня в любой момент, а люди, плавающие рядом на обломках, потешаются над моими усилиями и готовы в любой момент покончить со мной. Казалось, они не замечают, что волны становятся все выше и выше и что сами они в смертельной опасности.

    Вслед за прочтением манифеста Временного правительства 21 марта солдаты госпиталя, как и во всех военных подразделениях, дали клятву верности новому режиму. В тот день я не отважилась войти в церковь.

    Во мне больше не нуждались; казалось, я стала врагом для людей, для моих соотечественников, которым я отдавала все свои силы. Для них я была хуже, чем чужая; они больше не принимали меня в расчет.

    Главврач, с которым мы никогда не были в хороших отношениях, послал ко мне возмущенную сестру Зандину спросить, когда я намереваюсь покинуть Псков. По его словам, он ожидал приезда своей жены и хотел поместить ее в мою комнату. Это была его месть, и мое сердце болезненно сжалось. Враждебное отношение ко мне этого врача в любой момент могло коснуться и отца Михаила. Я решила, пока не поздно, отослать его вместе с прислуживающим монахом к его другу в Киев. Это были тяжелые часы для отца Михаила, доктора Тишина и меня. Они знали, что сейчас бессильны защитить меня; и мы все трое ощущали, что это последние дни нашей дружбы.

    Первым должен был уехать отец Михаил. Затем Рузский сообщил, чтобы я приготовилась к отъезду. Я начала паковать свои иконы, рисунки, негативы, бумаги. Все, что я собрала с такой любовью, казалось теперь ненужным, но ценным мусором. Моя прежняя жизнь была мертва, та, что передстояла, была борьбой за свое существование.

    Я в последний раз обошла свои любимые места и церкви вместе с доктором Тишиным и сестрой Зандиной, прощаясь с Псковом, где я провела много счастливых месяцев; я также зашла и в собор. Глядя на святыни с мощами псковских князей, я подумала о том, что они тоже были участниками истории и, сыграв свою роль, тоже были преданы забвению.

    Все служащие больницы пришли на вокзал проводить меня, даже главврач. На платформе собралась толпа. Медсестры целовали мне руку, как в былые времена. Поезд представлял собой тяжелое зрелище. Везде: на крышах, на платформах, даже на буферах – сидели солдаты со своими вещмешками и винтовками. Коридоры были переполнены людьми. Станционные власти, бессильные перед напором серой массы, заполняющей каждую щель, проникающей везде подобно рою саранчи, тщетно пытались установить какой-то порядок. Садиться в поезд и ехать в таких условиях было далеко не безопасно, но выбора у меня не было.

    Зандина настояла на том, что поедет со мной в Петроград, чтобы служить мне защитой. В конце концов, она, я и моя собака каким-то образом вошли в вагон и заняли в купе места, которые с огромным трудом штаб достал для себя. Штабной офицер, закрыв за нами дверь купе, запечатал ее, а печать должен был сломать начальник Петроградского вокзала. Она и была нашей единственной защитой.

    Когда поезд тронулся, а люди на платформе и город скрылись из вида, мои нервы совершенно сдали. Я долго не могла унять слезы. Мне было мучительно жаль всего: Псков, прошлое, себя – и, как бы я ни старалась, я никак не могла представить себе, каким будет будущее.

    Мы благополучно прибыли в Петроград, хотя поезд на много часов опоздал. Печать с двери нашего купе снял помощник начальника вокзала. На вокзале никто меня не встречал; залы для царской семьи, через которые я обычно проходила, были заперты на замок. Домашний лакей, уже без ливреи, ждал меня на улице, и вместо машины стоял древний наемный экипаж, запряженный двумя блекло-белыми лошадьми. Я устало спустилась на высокую подножку и села на вылинявшее продавленное сиденье. Меня окутал явственный запах плесени. Мы тронулись. Все вокруг мне казалось чужим и внушало ужас. Улицы были пустынны и тихи. Сергеевский дворец напоминал мавзолей.

    С начала революции прошло всего две недели, которые показались годами.

    Глава 25

    Пристанище

    На следующий день после приезда из окна гостиной, выходившего на Невский проспект, я наблюдала шествие, которое было организовано в память жертв революции. Это была гражданская церемония. Впервые российское духовенство не принимало участия в государственном мероприятии. Траурное шествие служило другой цели: это была демонстрация силы со стороны нового правительства.

    Пораженная, я наблюдала за этой процессией, которая медленно разворачивалась, соблюдая строжайший порядок и церемонию. Здесь была старая Россия, которая в необычно видоизмененной форме изображала свое прошлое, славное и трагическое, и выражала свою надежду на лучшее будущее.

    Посол Франции Палеолог в мемуарах, где описал свое пребывание в России, замечает с обычной для него проницательностью, что достоинство революционных празднеств можно объяснить только русским талантом и склонностью к внешнему, театральному проявлению любого чувства. Та церемония, хотя и была похоронной, демонстрировала радость и облегчение оттого, что наступило время великих перемен. Это настроение, непонятное для меня, пронизывало весь Петроград. В Пскове, где преобладали военные, господствовала растерянность и тревога.

    Петроград же радовался. Государственные деятели прежнего режима сидели под замком в государственных зданиях или в тюрьмах; газеты пели гимны революции, свободе и поносили прошлое с удивительной яростью. Памфлеты с карикатурами царей и жалкими и оскорбительными намеками и обвинениями продавались на всех углах. В моду вошли совершенно новые выражения, язык внезапно обогатился иностранными словами, завезенными, чтобы более энергично выразить восторг момента.

    Но настоящая жизнь города стала, несмотря на весь этот революционный энтузиазм, вялой и бесцветной. Улицы стали убирать небрежно. Толпы праздных, распущенных солдат и матросов постоянно шатались по улицам, а хорошо одетые люди, имевшие кареты и машины, прятались по домам. Полицейских не было видно. Все шло самотеком, и шло очень плохо.

    Даже те слуги, которые работали у нас на протяжении многих лет, а то и поколений, попали под влияние новых течений. Они начали выставлять требования, образовывать комитеты. Немногие остались верны хозяевам, которые во все времена заботились о них, платили им пенсию в старости, нянчились с ними, когда они болели, и посылали их детей в школу.

    Петроград пугал меня. Я переехала в Царское Село и стала жить у своего отца. Как обычно, он сохранял спокойствие. Ход событий поразил его в самое сердце, но он не проявлял никакого нетерпения и не обвинял революционеров. По его словам, все это было результатом ужасной слепоты прошлого режима.

    Больше от других членов семьи, чем от него, я узнала о той роли, которую он сыграл в драме последних дней царствования. Он всеми доступными средствами стремился спасти положение: 13 марта он решил любой ценой повидаться с императрицей. Со смертью Распутина все отношения между нашим домом и Александровским дворцом были прерваны, и он был в некоторой растерянности, не зная, как действовать, но императрица разрешила это затруднение, внезапно послав за ним.

    Он отправился во дворец. Она приняла его сурово и обвинила всю царскую семью с ним во главе в попытке неправильно повлиять на императора и в недостаточной преданности трону. Более чем когда-либо раньше, она противилась идее уступок. По ее словам, у нее были доказательства того, что по всей стране народ стоит на стороне царя. Царская семья, аристократия и члены Думы имеют дерзость думать иначе, но они ошибаются, что вскоре прояснится. Мой отец счел необходимым напомнить ей, что все предпринятое лично им имело своей целью рассеять иллюзии, которые, в сущности, были одной из причин несчастья.

    Она сказала, что императора ожидают на следующее утро. Отец встал рано и поехал на вокзал, но, к его смятению, поезд не пришел. Встревоженный, он возвратился домой, прождав долгое время. Позже в этот же день пришло сообщение о том, что поезд не пустили через Царское Село.

    Теперь была драгоценна каждая минута. Мой отец составил манифест, гарантирующий конституцию, и отправил его в Александровский дворец с просьбой к императрице подписать его. Она отказалась. Отец сам подписал его и отослал в Петроград, с тем чтобы его подписали старшие великие князья, после чего манифест доставили в Думу, где он, в конце концов, попал в руки Милюкова. Вместе с манифестом отец отослал личное письмо к председателю Думы Родзянко с просьбой сделать все, что в его власти, чтобы защитить личность императора.

    В четыре часа утра 16 марта новый революционный командующий в Царском Селе постучал в дверь дома моего отца и объявил об отречении императора от престола за себя и за царевича в пользу великого князя Михаила.

    Утром отец снова поехал к императрице. Каким бы невероятным это ни казалось, но она не знала об отречении. Никто не нашел в себе мужества сообщить ей тяжелую весть, и это был вынужден сделать мой отец. Она приняла этот удар с поразительным самообладанием и с чрезвычайным хладнокровием заговорила о своих детях, которые тогда болели корью, и о возможности уехать с ними в Крым.

    В тот же день великий князь Михаил также отрекся от престола, а вечером командиры резервных частей, расквартированных в Царском Селе, собрались в доме отца на совещание. Ввиду невозможности действовать иначе они решили подчиниться воле императора Николая II, выраженной в манифесте об отречении, и признать Временное правительство.

    Сложив свои властные полномочия, император настаивал на том, чтобы Россия выполнила свои обязательства по отношению к союзникам и продолжила войну ценой любых жертв до победного конца. В тот вечер императрица наконец получила от него весточку вместе с сообщениями личного характера. Он находился в Могилеве и передавал командование армиями генералу Алексееву, начальнику штаба; его мать, добавлял он, должна была приехать повидаться с ним прямо туда.

    Покинув дворец, отец со ступенек обратился к толпе солдат, собравшейся во дворе. Он попросил их не беспокоить шумными демонстрациями свою бывшую императрицу и ее больных детей. Солдаты восприняли его слова по-доброму и пообещали проявить деликатность. Внешность моего отца и его звучный, внушительный голос произвели впечатление, которое, однако, скоро улетучилось, так как на следующий день какие-то солдаты, шатающиеся под окнами дворца, постарались, чтобы были слышны их грубые и оскорбительные замечания об их бывших монархах.

    Вследствие слухов о том, что генерал Иванов приближается к Царскому Селу с пятьюстами георгиевскими кавалерами, 4 апреля было решено поместить императрицу и ее детей под арест в Александровском дворце. Об этом ее уведомил генерал Корнилов – новый главнокомандующий Петрограда.

    Поздним вечером следующего дня императрица снова вызвала моего отца в Александровский дворец. Гучков, военный министр Временного правительства, и генерал Корнилов объезжали Царское Село и попросили ее принять их. Императрица подумала, что отказ будет неразумным, но не хотела в одиночку проходить это суровое испытание и попросила присутствовать моего отца. В процессе разговора с этими посланцами революции она держалась, по словам моего отца, с внешним спокойствием и беседовала с ними с холодным достоинством. Они спросили, что могут сделать для нее. Она попросила, во-первых, дать свободу ее арестованным приближенным, виновным только в преданности ей; во-вторых, чтобы новое правительство продолжило снабжать всем необходимым госпитали, которые она организовала в Царском Селе. Для себя, добавила она, просить ей нечего.

    Когда совещание закончилось, мой отец вышел в коридор с Гучковым и Корниловым и попросил их сделать замечание солдатам, назначенным охранять арестованную императрицу; их поведение было постыдным. И Гучков и Корнилов пообещали сделать все, что в их силах, но никто не осмеливался командовать солдатами. Вместо этого нужно было использовать красноречие и лесть; слова стали дешевы.

    С грустью говорил отец об изменившемся облике Александровского дворца, который стал почти неузнаваем. Мало кто из придворных остался; некоторых арестовали, другие спаслись бегством или держались в сторонке, боясь возбудить подозрение у новых правителей своей преданностью старым. В этих широких коридорах, покрытых толстыми мягкими коврами, по которым раньше бесшумно скользили знающие свое дело молчаливые слуги, теперь шатались толпы солдат в расстегнутых шинелях, в грязных ботинках, в шапках набекрень, небритые, часто пьяные и всегда шумные.


    В доме моего отца по-прежнему царила атмосфера внутреннего тепла и комфорта, это казалось убежищем от окружающего хаоса и неопределенности. Отец, которому в то время было пятьдесят семь лет, с удивительным спокойствием переносил потерю связей и материальные лишения, которые уже начали сказываться на нашей жизни. Но именно его терпение и смирение ранили меня в самое сердце.

    Наша повседневная жизнь очень мало изменилась. Мы по-прежнему следовали привычному порядку; пожалуй, во многих отношениях наша жизнь стала спокойнее. Теперь мы находились в таком положении, что дружба с нами подвергала людей риску. Всякий, кто заходил в наш дом или в дома любых других членов бывшей царской семьи, вполне вероятно, впоследствии испытывал трудности. Те, кто все же приходил, считали наилучшим выходом сделать визит тайным. Например, прощальный визит французского посла Палеолога был тщательно замаскирован. Но мой отец предпочитал не ставить своих друзей в неловкое положение, так что мы видели людей все меньше и меньше.

    Я скучала по своей работе и не могла не сожалеть о вынужденном безделье. Через две недели после моего отъезда из Пскова меня приехал навестить доктор Тишин, которому больничные санитары дали удивительное поручение. Они образовали свой собственный совет и приняли резолюцию просить меня вернуться в Псков и взять под свое руководство весь госпиталь. Я отказалась, но, несмотря на все, я помню, была польщена их просьбой, которую я не могу объяснить даже сейчас.

    Тишин сказал, что госпиталь и его персонал совершенно изменились; никто больше не интересуется работой. Постоянно вспыхивают ссоры, каждый день медсестры просят перевода в другое место или уходят. Эта внутренняя неразбериха была всего лишь слабым отражением еще большей внешней неразберихи. Весь Псков, по словам Тишина, погрузился в революционный беспорядок.

    Даже в Царском Селе все вокруг нас менялось с головокружительной скоростью. С болезненным интересом мы следили за каждой новой переменой и полной перестановкой и старались предсказать наше будущее. Мы мало что могли увидеть. Каждый новый день рушил наши надежды и опровергал предположения дня предыдущего.

    Но мы все же жили и надеялись. Несмотря на революцию, несмотря на оскорбления, с которыми сталкивались на каждом шагу, мы по-прежнему верили в традиционный идеал – в русскую душу. Небольшая порция реальности, надеялись мы, быстро охладит тот энтузиазм, с которым люди воспринимали ошибочные решения, допускаемые правительством дилетантов, и все наладится.

    Тем временем о правительстве было все меньше и меньше известий. Совет солдатских и крестьянских депутатов с каждым днем все громче и чаще заявлял о себе. Интеллигенция, которая так тепло встретила революцию, отчаянно пыталась теперь при помощи звучных слов, речей и манифестов скрыть свою полную неспособность управлять.

    Как и у нас, у них тоже были свои идеалы и иллюзии. Они думали, что могут ожидать от масс, так внезапно освобожденных, сознательного отклика, разумного сотрудничества. Вдохновенные речи Керенского, который тогда был левым министром в новом кабинете, были выражением этой веры; такова была и борьба правительства и генералов за продолжение войны и выполнение наших обязательств перед союзниками. Но все было тщетно; страна была во власти вооруженных солдат, а их было несколько миллионов, и они не хотели воевать.

    Император вернулся к своей семье и жил вместе с ней под арестом в Александровском дворце, постоянно подвергаясь излишним унижениям и жестоким оскорблениям. Люди, окружающие когда-то царскую семью, получали удовольствие, унижая их. Император и императрица были совершенно оторваны от нас, и никому не было позволено видеть их. Прежнее добровольное уединение царской семьи теперь сменилось вынужденной изоляцией. Рассказывали, что они старались терпеливо подчиняться всем приказам нового правительства, часто противоречивым и обычно совершенно бессмысленным.

    Иногда их можно было мельком увидеть издалека. Каждый день после обеда император выходил в сад с детьми и под наблюдением многочисленной стражи колол лед и расчищал снег. Место для этого спектакля обычно выбиралось возле ограды парка, и обитатели Царского Села, особенно низшие классы, собирались на другой стороне поглазеть и поглумиться. Вокруг раздавались грубые и иногда непристойные замечания, в то время как император спокойно продолжал свою будничную работу, будто ничего не слыша.

    Моя мачеха иногда стояла в этой толпе и возвращалась в слезах от всего, что видела и слышала. Что причиняло ей самую сильную боль – так это не столько враждебность толпы к монарху, который еще недавно был всесилен, сколько странное безразличие и жестокость, с которой эти простые люди собирались поглазеть на своего бывшего царя, будто он был каким-нибудь редким животным в клетке. Они бросали реплики, по ее словам, точно он был зверем, неспособным услышать или понять их.

    И я, и отец избегали этого зрелища. Я никогда не ездила на машине мимо Александровского дворца. У главных и у всех малых ворот на лавочках или ящиках сидели, развалясь, часовые, очевидно стараясь неопрятностью, распущенностью показать свою принадлежность к революционной армии.

    Моя симпатия к арестованной царской семье, особенно к императрице, была, должна признаться, совершенно обезличенной. Я жалела их, как сочувствовала бы любому в их положении, вот и все. В моей душе накопилось столько горечи, что даже наши личные отношения в прошлом не могли заставить меня расчувствоваться. Слишком велика была цена, которую нам теперь приходилось платить за их вековые предрассудки и упрямство.

    Такие чувства, даже если их и разделяли члены моей семьи, никогда открыто не высказывались. Все было обсуждено уже давно, и теперь, когда худшее произошло, об этом было слишком мучительно говорить. К тому же, несмотря на удары, которые наносила нам революция, приходилось признать, что мы все были в известном смысле виноватыми и теперь несли за это ответственность.

    Теперь мне казалось, как и в прошлом, что наше недостаточное образование и воспитание было главным объяснением происшедшего, и теперь я видела, что это касалось всех классов в России: и высших, и низших. То же отсутствие сознательного отношения к жизни, то же легкомыслие и поверхностность, с которыми мы встретили распад старого мира, мы теперь проявляли даже еще более заметно, пытаясь приспособиться к новому. Мы придавали, как дети, огромное значение пустякам. Например, чем, как не отсутствием чувства меры можно было объяснить решение услужливого духовенства стереть в псалмах Давида все строчки, содержащие слово «царь».

    Все, что до этого почиталось нами, теперь должно было быть уничтожено без следа. Больше не существовало истории, страны, чести, долга. Свобода была новой игрушкой, которая попала в руки неумелых и опасных больших детей, чтобы оказаться немедленно сломанной их грубыми руками. Революция позволяла, оправдывала и извиняла все. Новые правители стремились придать этому слову особый, священный смысл, который превращал его в Знак Свыше и в щит от всякой разумной критики. Одно замечание моего отца, которое было особенно к месту, характеризует настроения того времени. «Больше нет России, – сказал он. – Есть страна под названием Революция, и эту Революцию нужно защищать и спасать любой ценой».

    Наступила Страстная неделя, а затем Пасха. Мы праздновали ее дома. Безрадостная весна медленно утверждалась в своих правах. В нашем доме все еще царила видимость покоя, но вокруг нас каждый день приносил новые изменения к худшему. Царское Село приобрело совершенно другой вид. Вместо хорошо одетых людей и опрятных солдат прежнего гарнизона мирный, чистый городок наводнили неуправляемые, распущенные солдаты-резервисты. Огромный старый парк, за которым обычно ухаживала целая армия садовников, теперь стоял опустевший. Улицы не расчищали от снега, и, когда он начал таять, некому было позаботиться о чистоте.

    Теперь в парке невозможно было гулять одной. Солдаты, от которых не было спасения нигде, полностью завладели им. Они портили статуи, вытаптывали траву, ломали деревья и купались голыми в прудах на виду у всех.

    В здании муниципалитета, которое от нашего сада отделял канал, постоянно проходили шумные совещания и митинги, которые иногда длились всю ночь, доставляя нам немалую тревогу и беспокойство. Пьяные выкрики, смешанные со звуками «Марсельезы», смех и оскорбления доносились через канал с ужасающей ясностью. Когда я случайно слышу «Марсельезу», то сейчас всегда связываю ее с воспоминаниями о тех месяцах.

    Это непривлекательное и часто отталкивающее внешнее существование заставило меня еще дороже ценить нашу семейную жизнь. Все, что нам осталось в этом мире, была наша нежная любовь друг к другу, которая с каждым днем становилась все более глубокой и чуткой. Вспоминаю, что вечерами, сидя в кабинете отца и слушая, как он читает, я обычно смотрела на его лицо, на его седеющие виски, следила за движением его губ, жестикуляцией. Я впитывала каждую деталь, каждую интонацию его голоса, видела маленькую жилку, пульсирующую около уха, замечала морщины на его шее над воротником. Далекие воспоминания моего детства, все связанные с ним и с моей любовью к нему, проносились в моей голове, и мне казалось, что вся любовь, которую я знала в жизни, была сконцентрирована на нем и на моем брате. Как он мне был дорог! С какой радостью я здоровалась с ним каждое утро и с каким спокойным удовлетворением слушала, как он говорит! В разговоре он был так же безмятежен и остроумен, как и раньше. Его ум отвергал катастрофу. Я ценила каждую минуту, проведенную с ним, и была благодарна судьбе за каждый новый день.


    Большую часть своего времени я проводила в компании Володи – моего сводного брата, которого я хорошо узнала и полюбила за время моих приездов домой из госпиталя.

    Володя был необыкновенным человеком, живым, редкой чувствительности инструментом, который сам по себе мог воспроизводить звуки поразительной мелодичности и чистоты и создавать мир ярких образов и гармонии. С годами и опытом он по-прежнему оставался ребенком, но его дух проникал в сферы, доступные лишь немногим. У него был талант.

    Первый ребенок от второго брака моего отца, он был подтверждением теории, что необыкновенные дети рождаются от великой и необыкновенной любви. Когда он был еще младенцем, в нем было что-то, не поддающееся определению, что выделяло его из других. Когда он был ребенком, я считала его надоедливым и самодовольным притворщиком, но позже поняла, что он был просто старше своих лет, потерявшимся в окружении, находиться в котором ему было предписано возрастом. Его родители видели, как он отличается от остальных, и со свойственной им мудростью не пытались воспитывать его по некоему образцу, как это делали с нами. Они предоставляли ему сравнительную свободу в развитии его необычных способностей. Еще ребенком он писал хорошие стихи и очень милые пьесы для своих маленьких сестер. Он играл на фортепиано, рисовал и в очень раннем возрасте поражал людей широким кругом чтения и исключительной памятью.

    До шестнадцати лет он разделял ссылку моего отца во Франции. Затем, с позволения императора, его отправили в Россию, где он поступил в Пажеский корпус – военное учебное заведение. Согласно семейной традиции он должен был стать офицером. В его характере не было ничего от военного, но годы, проведенные вдали от любящей семьи, общение с молодыми людьми его возраста и школьная дисциплина пошли ему на пользу. Он стал естественнее, проще в обхождении. До этого он очень плохо говорил по-русски; теперь он быстро выучил родной язык и знал его лучше, чем многие из тех, кто жил в России с детства.

    Многочисленные предметы, изучавшиеся в Пажеском корпусе, не помешали ему даже там развивать свои способности. В восемнадцать лет он напечатал первую книгу стихов, которая произвела некоторый переполох. С одинаковой легкостью он писал на трех языках, но предпочитал публиковать свои первые произведения на русском. На протяжении пребывания в Пажеском корпусе он продолжал частным образом обучаться рисованию и музыке. Володя был более чем талантлив – глядя на него, возникало чувство, что в его душе действуют некие таинственные силы, рождающие вдохновение, недоступное простым смертным и далекое от всего земного. В более поздних стихах, которые вышли во время войны и революции, современные события не были отражены ни в малейшей степени – наоборот, стихи были пронизаны глубоким чувством мира и душевного равновесия.

    Долгое время я следила за его развитием с растущим интересом и старалась проникнуть в работу ума, такого отличного от моего собственного. Мы разговаривали часами, обмениваясь впечатлениями, стараясь выразить друг другу свои мысли и чувства. Иногда наши разговоры продолжались до зари. Я помню, однажды во время прекрасной белой ночи мы распахнули окно в моей спальне. Взобравшись на широкий подоконник, ждали восхода солнца и молча наблюдали за постоянно меняющимся небом. Моя мачеха услышала из своей спальни нашу беседу и пришла, чтобы отправить нас спать.

    Володя был страстно и нежно привязан к своей семье, и особенно к матери, которую обожал. Она платила ему тем же и понимала его лучше, чем отец, душевный строй которого был совершенно иным, чем Володин, чем то, что и делало брата таким необыкновенным. Отец относился к его литературным упражнениям как к развлечению и смотрел на него с оттенком удивленной снисходительности. Очевидно, Володя был для него чем-то вроде забавного утенка, который вылупился в гнезде орла.

    Шел, как мне кажется, 1915 год, когда Володя окончил Пажеский корпус и стал офицером гусарского гвардейского полка. Несколько месяцев он был на войне, служил как в полку, так и в штабе моего отца, когда тот командовал армией. Но у него не было склонности к военной службе, он нелегко переносил тяготы войны, к тому же он у него были слабые легкие. Несколько раз его приходилось отправлять с фронта домой с высокой температурой и сильным кашлем, и в конце концов ему пришлось ехать на лечение в Крым. Климат российского Севера не подходил ему, он не мог к нему привыкнуть.

    Вне всякого сомнения, глубоко в его сердце жило предчувствие того, что уготовано ему судьбой, но это предчувствие не будило в нем ни горечи, ни сожалений, только горячее желание совершенствовать свой ум и самовыражаться. В течение последнего лета он писал не переставая. Казалось, вдохновение никогда не покидает его. Он сидел за пишущей машинкой и без остановок писал стихи, которые почти не нуждались в правке. И несмотря на такую плодовитость и этот чисто механический способ письма, качество его стихов постоянно улучшалось. Тогда мне казалось, что скорость его работы была несколько чрезмерной. Помню, однажды я сказала ему, что, выливая такие потоки новых стихов, он не оставляет себе времени шлифовать их. Тогда он сидел за своим рабочим столом, подпирая одной рукой щеку, в то время как другой поправлял стихи, которые только что закончил. Выслушав мои слова, он повернул ко мне свое всегда бледное лицо и улыбнулся печально и как-то загадочно:

    – То, что я пишу сейчас, приходит ко мне в совершенно законченной форме; измененные, они только утратили бы свежесть вдохновения. Я должен писать. После того как мне исполнится двадцать один год, я больше писать не буду. Все, что сейчас во мне, должно найти свое выражение сейчас; потом будет слишком поздно…

    И его работа продолжалась. В стопочку страниц, лежавшую у его локтя, добавлялись новые аккуратно отпечатанные листки со звучными рифмами. В более легкомысленном состоянии он рисовал очень хорошие карикатуры. Был целый альбом рисунков, изображающих забавные эпизоды нашей семейной жизни. Они были такие остроумные и меткие, что на них нельзя было смотреть без смеха.

    В то время мои сводные сестры были еще маленькими и жили своей отдельной детской жизнью. Они не были похожи друг на друга внешне, и характеры у них были разные. Старшая, Ирина, была худенькая, задумчивая и чувствительная девочка. У нее были правильные черты лица, и она походила на отца. Вторая, Наташа, была веселой и живой, с вздернутым носиком, пухлыми розовыми щеками и красивыми белокурыми локонами. Отец испытывал к своим младшим детям совершенно особую нежность, а они обожали его.

    Я никогда не умела обращаться с детьми. Слишком отчетливо помню свое детство, и все, что в поведении взрослых людей тогда удивляло и ранило меня, теперь, казалось, каким-то странным образом перенеслось на мои отношения с детьми. Импульсивно я старалась стать ближе моим младшим сестренкам, старалась показать им, что я понимаю их лучше, чем они думают, но все мои усилия пропадали даром. Они не боялись меня, нельзя сказать, что они не доверяли мне, но в их представлении я неизменно принадлежала к категории взрослых. Только одна вещь крепко объединяла нас: наша общая детская любовь к отцу. Это такое прочное чувство, что даже сейчас наши отношения строятся главным образом на наших воспоминаниях о нем.

    Девочки боготворили Володю и беспредельно восхищались им. Он пользовался этим, чтобы заставить их выполнять все свои желания. Репетируя с ними роли в пьесах, которые написал, он безжалостно гонял их часами. Чрезвычайно польщенные его вниманием, сестры терпеливо сносили его грубость, брань, даже шлепки. Он часто заставлял их плакать, и все же каждую новую пьесу они встречали с неизменным восторгом и совершенно не ценили, когда я или какой-нибудь другой взрослый пытались защитить их от Володиной тирании.


    В начале лета я уехала в Москву. В то время все друг другу советовали, как лучше всего спрятать драгоценности и имущество. Наши деньги и ценные бумаги были конфискованы в самом начале революции, и у нас оставалось лишь то немногое, что находилось в частных банках. У меня также было достаточно драгоценностей, которые сами по себе составляли большой капитал, и мне нужно было придумать, в какое место поместить их, где они были бы сохраннее. Один друг порекомендовал мне Московский ссудный банк. Я послушалась его совета и, взяв свои футляры с драгоценностями, поехала в Москву, где остановилась в обители тети Эллы. Я не видела ее несколько месяцев. Ничто вокруг нее не изменилось, атмосфера была все та же, но меня поразил усталый и больной вид тети. Она, которая всегда была в работе, теперь проводила большую часть времени в плетеном шезлонге с какой-нибудь вышивкой или вязаньем в руках.

    Мы обстоятельно поговорили о текущих событиях и о причинах, которые вызвали их. Однажды вечером, когда я рассказывала ей о жизни арестованного императора и его семьи, я добавила, что если она хочет послать им письмо, то я могла бы найти способ доставить его. Ее глаза стали жесткими и холодными; губы сжались. Она достаточно резко ответила, что ей нечего сказать сестре, они давно уже перестали понимать друг друга.

    Я молчала. Больше ничего не было сказано, но я ясно почувствовала в ее ответе отзвуки того, что произошло между ними за два месяца до революции во время их последней встречи. Это была кульминация долгих усилий моей тети показать сестре, куда заведут ее и всю Россию неискренние советники и упорство в собственных заблуждениях.

    Время от времени звучал сигнал тревоги. Совет солдатских и крестьянских депутатов обретал все большую и большую власть. С начала лета, а особенно со времени приезда Ленина, свержение слабого Временного правительства ожидалось в любой момент. День восстания назначался уже не раз, и у многих была точная информация относительно шагов и намерений большевиков. Мы жили слухами или предостережениями самого различного характера, которые посылали нам наши неизвестные доброжелатели, чье рвение преувеличивало и даже искажало факты.

    Однажды в начале июля, поздно ночью, когда мы уже давно спали, в мою дверь раздался стук. Проснувшись, я увидела на пороге своей спальни Марианну Зарникау, одну из дочерей моей мачехи от первого брака. Она сказала, что мы должны немедленно одеться и ехать в Петроград. Она приехала оттуда на автомобиле, чтобы привезти нас. По полученной ею информации, восстание большевиков назначено на следующий день и в их планы входило приехать в Царское Село на броневиках и вырвать у Временного правительства императора и его семью.

    Марианна и ее муж проделали в автомобиле весь путь до Царского Села, чтобы предупредить нас. Мы оделись и поехали в Петроград. Но в тот раз ничего не случилось, и мы возвратились в Царское Село на следующий день. План большевиков свергнуть правительство провалился. Ленин и Троцкий уехали в Кронштадт, где с самого начала революции собрались самые преступные элементы. Там уже были совершены несколько жестоких убийств, но у нас оставалось еще несколько недель относительного спокойствия.

    Глава 26

    Любовь

    У Володи были друзья, которые приходили его навещать. Чаще других приходил Алек Путятин, младший сын князя Михаила Сергеевича Путятина, коменданта дворцов Царского Села. С ним иногда приходил его старший брат Сергей, служивший в 4-м стрелковом полку. Это был прекрасный офицер, дважды раненный, отмеченный за героизм в бою. Он довольно часто приходил в наш дом. Я знала его с детства, но во время войны видела редко. Почти все время он проводил на фронте, а я в Пскове, и наши отпуска не совпадали.

    Кажется, только однажды мы оказались в Царском Селе в одно и то же время. Это было зимой. Какие-то друзья устроили обед, за которым последовала ночная прогулка по парку на санях, и мы с Путятиным оказались в одних санях. Между нами начался легкий флирт, а неделей позже, когда я вернулась в Псков, он удивил меня, появившись в госпитале по пути в свой полк. Он привез с собой огромный пакет с разными желе в качестве подарка от моей мачехи и как предлог повидать меня – ведь этот привлекательный и милый молодой человек был наделен почти непреодолимой робостью. До этого я видела его наедине всего лишь один раз, и мы совершенно растерялись и не знали, как начать беседу.

    Прошло много месяцев. Революция, которая привела меня в Царское Село, где я получила относительное убежище, привела и его сюда с фронта, где из-за положения его отца при дворе ему стало небезопасно находиться. И теперь, когда мы оба стали в некотором роде беженцами в Царском Селе, он часто приходил ко мне в дом моего отца. Наши отношения наладились, обоюдная робость исчезла, и нас определенно тянуло друг к другу.

    В глубине моего сердца зашевелились чувства, которых я никогда до этого не переживала. Несмотря на революцию, несмотря на всю неопределенность, тревоги, наша нерастраченная молодость, наши свежие умственные силы требовали пищи. Вокруг нас шумела весна, неся с собой животворные потоки радости. Больше чего-либо другого хотелось счастья, хотелось взять от жизни все, что она могла дать. Само осознание нами опасности, неопределенность нашего положения, постоянный риск, которому мы подвергались, способствовали пробуждению этих чувств и заставили их пылать. Так, при крушении нашего старого мира мы осмелились на его останках ухватиться за новую возможность счастья, возможность прожить новую жизнь.

    Я всецело отдалась новой необыкновенной радости – чувству влюбленности. Не решаясь приглашать его слишком часто в Царское Село, я начала ездить в Петроград, где принимала его в своем дворце на Невском проспекте.

    Эти поездки я совершала одна, что было для меня внове, так как до этого я никогда не путешествовала без сопровождения. Раньше даже ради короткой поездки из Петрограда в Царское Село или обратно для нас открывали царские залы, предоставляли специальное купе или целый вагон. Теперь мне приходилось покупать себе билет и занимать место в поезде вместе с остальными пассажирами, большая часть которых отказывалась признавать классовые различия. На бархатных сиденьях вагона первого класса я ехала бок о бок с солдатами с заряженными винтовками, которые курили отвратительный дешевый табак, старательно выпуская дым в сторону своих соседей – ненавистных буржуев.

    Эти поездки были сопряжены с некоторым риском. Однажды летом, когда большевики пробовали свои силы, я приехала в Петроград, находящийся в состоянии брожения. Все, что мы имели из средств передвижения, давно уже было реквизировано, и на вокзале не было ни одного извозчика. Мне пришлось идти пешком. Когда я вышла из здания вокзала на площадь, то ощутила что-то неладное. К тому времени я уже привыкла как-то интуитивно узнавать настроение улицы. Там, где назревали беспорядки, было пустынно, в воздухе чувствовалось напряжение, стояла полнейшая тишина, будто все затаило дыхание. Так было и сейчас.

    Мне нужно было пройти к Невскому проспекту. По пути я почти никого не встретила, но слышала далекие выстрелы и треск пулеметов. Не могу сказать, что эта прогулка доставляла мне особое удовольствие, так что я была рада, когда добралась до ворот дома в целости и сохранности.

    В тот вечер Путятин проводил меня назад в Царское Село. Но ничто не помешало бы мне совершать эти поездки; моя семья, знавшая об ожидавшихся в Петрограде беспорядках, встретила меня по возвращении нетерпеливыми расспросами, но без особой тревоги. Это было вовсе не удивительно. Мы уже привыкли день за днем жить среди постоянных сигналов тревоги, настоящих и ложных. Мы знали, что живем только из милости, что наши жизни балансируют между капризами и здравым смыслом соперничающих группировок. Опасность была так очевидна и постоянна, что мы в конце концов сделали вид, что не замечаем ее, иначе жизнь была бы невыносимой, а нужно было жить.

    Но однажды мой отец нарушил наше притворное спокойствие.

    – Никто, – сказал он, обращаясь ко мне, – не может предугадать, что с нами будет. Возможно, нам придется расстаться, возможно, нас разлучат насильно. Я стар; Дмитрий далеко. Вы должны найти себе хорошего человека и выйти за него замуж, тогда я буду спокоен за вас.

    Эти последние слова он повторял полушутя, когда заметил частоту визитов Путятина, а затем сказал уже совершенно серьезно:

    – Послушайте, если вам нравится Путятин, я считаю, вы должны выйти за него замуж.

    А наши сердца уже все решили. С одобрения моего отца мы в начале августа обручились и решили не откладывать наш брак, а назначили церемонию на один из первых дней сентября. Впервые в жизни я была по-настоящему влюблена и очень счастлива.

    Со всех сторон доходили слухи о намерении правительства увезти царскую семью из Царского Села, которое стало центром деятельности большевиков. Правительство боялось за безопасность своих бывших правителей и предложило перевезти их в Крым – это было не более чем одним из таких слухов. Говорили и многое другое. На самом деле Советы боялись, что союзники могут помочь императору и его семье уехать из России.

    Однако Европа была мало озабочена судьбой своего бывшего могущественного союзника. Она была занята своими собственными делами. Поспешив сразу признать Временное правительство, она стала посылать миссии и дипломатов, чтобы приветствовать революцию, в надежде получать большую поддержку от демократического строя, чем от самодержавия. Но Россия больше не могла помогать. Казалось, она не могла даже помочь самой себе. Стремясь удержать власть как можно дольше, Керенский делал большевикам все больше и больше уступок.

    12 августа – а к этому времени императорская семья провела в своем дворце под арестом пять месяцев – их отправили с немногими оставшимися при них приближенными и слугами в Тобольск, в Сибирь. Никому не было позволено проститься с ними, за исключением великого князя Михаила, брата царя, который был допущен к ним всего лишь на несколько минут.

    Их отъезд сопровождался унижениями, схожими с теми, которые сопутствовали их жизни под арестом. Накануне вечером им велели быть готовыми к отъезду и держали их, одетых, в ожидании почти всю ночь. Их отъезд произвел на нас тягостное впечатление, но никакого определенного предчувствия трагедии, которая положит конец их ссылке, у нас не было.

    За месяц до своего бракосочетания я переехала в Петроград на Невский проспект, чтобы кое-что подготовить. В один из последних августовских дней мы с Путятиным приехали в Царское Село на обед. Под проливным дождем мы взяли извозчика от станции.

    Подъехав к дому своего отца, я заметила, что огромные решетчатые въездные ворота, которые обычно стояли открытыми, были закрыты. При более внимательном осмотре стало видно, что вокруг дома стоят часовые. С замершим от страха сердцем я выпрыгнула из коляски и начала расхаживать вдоль решетки, пытаясь заглянуть в окна дома и увидеть кого-нибудь. Путятин следовал за мной. Но никого нигде не было видно. Двор был пуст, дом выглядел, будто все умерли. Единственное, что нам удалось узнать, это номер части на заплечных ремнях солдат.

    Путятин знал командира того полка, к которому принадлежали часовые. Не зная, что делать дальше, мы пошли в казармы. Это было небезопасно, так как если бы солдаты узнали меня, то могли бы быть неприятности, но тогда мы об этом не думали. Даже там мы узнали немногое. Командир полка мог нам сказать только, что пока моего отца и его семью еще не увезли; по приказу Керенского они находятся под арестом в своем доме.

    Я была несколько успокоена, узнав, что отец все еще находится в своем доме. Но положение было, тем не менее, угрожающим. До сих пор нас никто не трогал; в общей суматохе мы избежали пристального внимания. Теперь, когда из-за ареста отца и всей семьи мы оказались в фокусе общественного внимания, было вероятно, что последствия могут быть самыми серьезными.

    И все же я надеялась. Недоразумения в это время происходили постоянно. Далеко не редко эти аресты были несанкционированными. Когда мы ехали назад в Петроград, я решила предпринять отчаянный шаг и обратиться напрямую к правительству. Я позвонила в Зимний дворец, где проводило свои заседания новое правительство. К телефону подошел член кабинета М.И. Терещенко; я поговорила с ним. Его тон был доброжелательным. Он сказал, что приедет навестить меня, как только сможет. Вскоре после этого он уже входил в мою гостиную. Это была первая встреча с человеком, принимающим активное участие в работе нового режима. Едва ли я знала, каким я ожидала его увидеть, но была сильно удивлена, как я помню, его безупречной внешностью и манерами. Он слушал меня с большим вниманием и пообещал выяснить причину ареста, а также сделать все возможное, чтобы этот приказ был отменен.

    Несмотря на его благожелательность и все обещания, я больше никогда не слышала о нем. Расстроенная, растерянная, не зная о том, что Временное правительство доживает свои последние дни и что сам Керенский был малозначащей фигурой в глазах Совета, я почти наугад кинулась в другом направлении.

    Прежде всего я решила повидать отца. Первым шагом было получить разрешение. Несколько преданных друзей взялись помочь мне, и после долгих часов ожидания в различных штабах разрешение было получено. Выписанное для гражданки Романовой, оно давало мне право на получасовую беседу с бывшим великим князем Павлом Романовым в присутствии офицера охраны.

    Вооруженная этой бумагой, я поехала в Царское Село. Путятин поехал со мной. У ворот нашего заднего двора – по всей видимости, это был пропускной пункт – я показала свой пропуск офицеру охраны, которого позвали солдаты. Молодой офицер прочитал бумагу, молча посмотрел на меня и сделал знак солдатам открыть ворота.

    Путятин остался на улице. Я последовала за офицером, который вел меня по хорошо знакомому пути. Мы пересекли двор и, повернув за угол дома, подошли к веранде. Я услышала голоса. В нескольких шагах спиной ко мне стоял мой отец и разговаривал с девочками. Рядом лицом ко мне стоял солдат с винтовкой. Немного дальше гуляла моя мачеха с Володей. Я не могла говорить. Володя первым увидел меня.

    – Мариша! – закричал он и подбежал ко мне.

    Все обернулись, и на лице моего отца была такая радость, которая вознаградила бы меня за любую муку.

    Мы вошли в дом по-прежнему в сопровождении офицера. В столовую подали чай. Это было уже не то чаепитие, которые у нас бывали когда-то. Теперь не было ни пирожных, ни вкусных булочек, ни масла. Хлеб, который мы ели, был ржаной, а для чая не было сливок. Но радостная атмосфера, как мне показалось в состоянии волнения, была та же, что и раньше.

    Офицер сел с нами за стол. Мачеха предложила ему чашку чая. Он поставил ее перед собой и начал с явным смущением помешивать чай ложечкой, очевидно пытаясь не слушать наш разговор. Посидев так некоторое время в молчании, не зная, куда девать глаза, он внезапно вскочил и выбежал из комнаты.

    Я пробыла почти час. Закончив пить чай, мы пошли в гостиную. Туда офицер пришел за мной, чтобы сопроводить на улицу. Благодаря его доброжелательному отношению у нас была возможность обсудить положение. Было решено, что я постараюсь повидаться с Керенским и получить от него отмену ареста. До моего бракосочетания оставалось всего несколько дней, и мы хотели в этот день быть все вместе.

    Глава 27

    Керенский

    После неоднократных затруднений и многочисленных попыток установить контакт мне сказали, что Керенский может принять меня только поздно вечером, около одиннадцати часов.

    Я взяла извозчика и поехала в Зимний дворец. У входа меня ожидал молоденький адъютант. Я поднялась вместе с ним по широкой каменной лестнице, которая выглядела непривычно голой – ковровая дорожка была содрана. На каждой ступени нам приходилось уступать дорогу группам оборванных солдат, которые беспрестанно ходили вверх и вниз.

    Мы дошли до комнат императора Александра III. В бальной зале, через которую я проходила, собрались люди, очень много людей, но я, казалось, двигалась как во сне, и лица расплывались. Я заметила только, что при моем появлении в зале все разговоры стихли.

    Провожатый подвел меня к высоким дверям из красного дерева. Там мы остановились. Он вошел один, чтобы объявить о моем приходе, и через мгновение открыл дверь, сделал мне знак войти, повернулся и ушел.

    Я стояла перед Керенским. Несмотря на волнение, я внимательно смотрела на него и теперь помню каждую деталь его внешности. Он был среднего роста, с лицом, расширяющимся к скулам, и большим узким ртом; его волосы были подстрижены ежиком. На нем были надеты бриджи для верховой езды, сапоги и темно-коричневый френч военного покроя без погон. Левую руку он держал несколько неестественно между пуговицами френча, подобно Наполеону, в то время как правую протягивал мне. Поздоровавшись, он указал мне на кресло, стоящее рядом с массивным столом из красного дерева.

    Он тоже сел за стол и, откинувшись назад, стал барабанить пальцами правой руки по бумагам. Углы большого кабинета Александра III были погружены во тьму, только несколько ламп освещало центр комнаты и стол. В комнате чувствовалась сырость и запах плесени, так как она долгое время была закрыта и не проветривалась.

    – Вы хотели меня видеть. Чем я могу быть вам полезен? – спросил он, равнодушно глядя на меня. Он прекрасно знал, почему я пришла.

    – Александр Федорович, – нервно начала я, чувствуя, что мой голос звучит не так, как надо, – по неизвестным нам причинам был арестован мой отец и его семья…

    – Однако же вы его дочь и на свободе, – прервал он меня, криво улыбаясь. – Причина есть. Ваша мачеха и ее сын неуважительно отзывались о Временном правительстве.

    Это было правдой. За три недели до ареста Володя анонимно написал сатирические стихи о самом Керенском. Его имя не упоминалось, но картина была нарисована так точно, что все его узнали. И эти стихи моя мачеха сама легкомысленно распространяла повсюду; говорили даже, что кто-то положил их экземпляр на стол Керенского в Зимнем дворце.

    – Кроме того, есть и другие причины, которые я не могу раскрыть вам, – продолжал он.

    Спорить было бесполезно. Я решила обратиться к сентиментальной части моей программы. Именно на нее я рассчитывала больше всего.

    – Через несколько дней, – сказала я, – я выхожу замуж. Мой жених – князь Путятин, – добавила я, надеясь, что такой демократический выбор с моей стороны может смягчить моего судью.

    – Да, меня информировали. Он офицер 4-го стрелкового полка.

    Керенский с таким презрением произнес название этого замечательного гвардейского полка, что я поняла, как глубоко ошибочна была моя тактика, но продолжила, правда, с меньшей уверенностью:

    – Вы не можете не понять мое желание видеть отца и его семью на моей свадьбе.

    – Вы настаиваете также на том, чтобы и ваша мачеха присутствовала? – спросил он с явной издевкой.

    – Ну конечно, – ответила я. – Вполне естественно, что в такой день мне хотелось бы видеть вокруг всех дорогих мне людей. Пожалуйста, Александр Федорович, сделайте так, чтобы арест был отменен к этому времени…

    – А вы знаете, что сказали бы мне караульные солдаты, если бы они узнали, что я освободил вашего отца по такой причине? Они сказали бы, что, когда их дочери выходили замуж, им не разрешали ездить домой, не говоря уж о том, чтобы получить освобождение из-под ареста.

    Он набрал воздуха и, не глядя мне в глаза, добавил покровительственным тоном:

    – Однако я постараюсь сделать все, что в моих силах. Но ничего не обещаю… Посмотрим…

    Его голос замер. Он засуетился – было ясно, что он хочет закончить разговор. Я почти обезумела от отчаяния. Все замечательные речи и планы, которые я так тщательно репетировала, совершенно вылетели у меня из головы.

    – Ради бога, Александр Федорович, – вскричала я, – отдайте приказ немедленно! Вы знаете, что все зависит только от вас. Сегодня ночью вы уедете, и нет больше никого, к кому я могу обратиться, пока вас нет. Мой отец уже немолодой человек; его здоровье не очень хорошее; он пережил так много тревог и столько горя. Он был так рад моему браку и так хотел присутствовать на церемонии… – продолжала я, быстро теряя самообладание.

    Явно забавляясь моим смятением, Керенский улыбнулся и встал. Беседа закончилась. Я тоже встала.

    – Говорю вам, я сделаю все, что смогу; но вы сами знаете, как я занят… Я позабочусь об этом… Я распоряжусь…

    На самом деле он почти ничего не мог сделать без согласования с Советом, но тогда я этого не знала.

    Я пожала ему руку и пробормотала несколько прощальных слов. Мои усилия совершенно не увенчались успехом. Я не могла ожидать от своего визита такого ничтожного результата. Кроме горя, которое я испытала при этой неудаче, я была глубоко оскорблена, оттого что мне следовало найти более подходящие слова, оттого что я умоляла, запиналась, растерялась в присутствии Керенского, оттого что я не только подвела своего отца, но и дала Керенскому возможность посмеяться надо мной!

    Я снова прошла через комнаты, заполненные людьми, которые провожали меня тяжелыми взглядами; спустилась по широкой лестнице и вышла на улицу. Когда я, тяжело ступая, уходила от Зимнего дворца, его пустые темные окна, казалось, угрюмо, издевательски смотрели мне вслед.

    Но еще до того, как я добралась до дома, у меня появились другие планы. Прямая атака не принесла плодов, тогда я попробую обходной маневр.

    Порасспросив, я узнала, что Кузьмин, новый помощник Керенского, пользовался доверием как у Керенского, так и у Совета. Социалист и бывший политический ссыльный, в то время он был посредником между правительством Керенского и большевиками.

    Я решила действовать через него, и действовать на оба фронта одновременно. Но сначала было необходимо встретиться с ним, и желательно в неофициальной обстановке.

    Мои друзья, у которых были нужные связи, взялись устроить эту встречу. Вскоре им это удалось, и очень ловко. Они устроили обед, на который пригласили среди прочих Кузьмина и меня.

    Кузьмин был среди гостей и ожидал моего приезда. Он был в форме, но в его осанке не было ничего от военного. Он был худ и бледен, с узкими плечами и такой же узкой головой. У него были тонкие волосы неопределенного цвета, возраст невозможно было угадать. Он в смущении стоял среди гостей, и на протяжении всего обеда его неловкость почти не прошла. Но людей было достаточно, чтобы разговор тек легко, и в его отношении я не увидела ничего враждебного.

    Его нарочно не посадили рядом со мной за обедом. Когда мы поднялись из-за стола и разошлись по комнатам, я выждала удобный момента, чтобы начать свой разговор. В столовой поставили маленькие столики; начал играть отличный струнный оркестр, и наш хозяин, который сел со мной за один из столиков, вовлек Кузьмина в нашу беседу. После нескольких слов хозяин извинился и встал, оставив Кузьмина и меня одних.

    Мы оба были смущены. Чтобы не молчать, я сказала что-то не имеющее отношения к делу и стала искать в своей сумочке портсигар. Он оказался пуст. Кузьмин неловко достал свой портсигар, предложил мне сигарету и помог прикурить.

    Пока мы курили, лед, казалось, растаял. Мы разговорились. Теперь наши роли совершенно поменялись. Теперь, когда в любой момент его прежняя судьба могла без труда выпасть мне и моим близким, казалось вполне естественным, что я расспрашивала его о Сибири, о его жизни на каторжных работах.

    Я впервые в жизни разговаривала с осужденным. Он говорил без горечи, с улыбкой, рассказал об организации восстания где-то на границе России, о провозглашении там республики, о том, как за ним охотились и схватили. Он рассказывал о тюрьме, где осужденные на каторжный труд ожидали отправки в Сибирь, о кандалах, о бесконечных сибирских днях.

    Я слушала. Когда он закончил рассказывать о себе, начал расспрашивать меня. У меня, по крайней мере, было некоторое представление о жизни сибирских заключенных, почерпнутое из русской литературы, которая описывает с особой любовью мрачное существование в этих далеких тюрьмах. Но, как я теперь узнала, эти несчастные политические ссыльные не имели даже самого отдаленного представления о том, какие мы. О да, у них были представления, они думали, что мы звери в обличье человеческом. Они полагали, что у нас не может быть никаких человеческих чувств и мы не можем поступать по-человечески.

    С прямой откровенностью и детской простотой Кузьмин задавал мне очень странные вопросы. Я начала рассказывать ему о себе, об атмосфере, в которой я воспитывалась, о своей работе во время войны, о своих беседах с крестьянами. Он сосредоточенно слушал, сложив руки на столе и наклонив голову. Теперь настала его очередь впервые в жизни услышать что-то противоположное тому, чему его учили с детства. Многое из рассказанного мною было явно непонятно ему, и он просил более детальных объяснений. Наконец, когда я заговорила о своей жизни на фронте и в Пскове, он поднял голову и спросил:

    – Возможно ли, чтобы Романовы любили Россию?

    – Да, они любят ее; они любили и будут любить ее всегда, что бы ни случилось, – ответила я, не подозревая о том, как часто в будущем у меня будет причина вспоминать эту фразу.

    Путь был проложен. Теперь я могла заговорить о своем отце. И в тот вечер, прощаясь с Кузьминым, я почувствовала, что достигла чего-то, поговорив с ним.

    Моего отца не освободили ко дню моей свадьбы, но теперь я не так тревожилась за его судьбу. И я не ошиблась; через несколько дней из его дома убрали охрану.

    Глава 28

    Хаос

    Над Петроградом и его бестолковой властью сгущались тучи. Великий русский патриот генерал Корнилов, видя, что фракция Керенского с ее словесной эквилибристикой и постоянными уступками большевикам может привести Россию прямиком к гибели, решил потребовать более решительных мер в отношении армии.

    Сначала Керенский сделал вид, что согласен сотрудничать, но внезапно переметнулся на другой фронт и предал Корнилова. Кажется, что таким образом он надеялся снискать благосклонность большевиков. На самом же деле он только способствовал их полной победе. Смелые действия генерала Корнилова были последними в своем роде перед полным мраком, и на мою страну обрушился хаос.

    Моя свадьба совпала с этим временем. Так как теперь было точно известно, что мой отец не сможет на ней присутствовать, мы решили отпраздновать ее в Павловске, где жила моя бабушка, королева Греции. Застигнутая в России революцией, она осталась со своими племянниками.

    Одно время Павловск был излюбленной резиденцией императора Павла I. Дворец находился всего в нескольких милях от Царского Села, он и окружающий его парк перешли в руки побочной ветви царской семьи. Теперь они находились во владении князя Иоанна, женатого на принцессе Сербской Елене, с которой я ездила на фронт.

    Наша свадьба была назначена на 19 сентября. Двумя днями раньше начали циркулировать слухи о предложенном Корниловым государственном перевороте. Эти слухи были такими настойчивыми, что солдаты, которые к этому времени превзошли сами себя в наглом пренебрежении дисциплиной, начали уже подумывать, не лучше ли им исправиться. Во всяком случае, части вокруг Царского Села заметно оживились и встряхнулись на эти несколько дней.

    Корниловский переворот не ставил своей целью восстановление монархии, но мы все надеялись и желали ему успеха, так как нам казалось, что он может спасти Россию от полной анархии и, возможно, даст нам большую степень личной безопасности.

    Но все эти надежды оказались бесплодными. В последний момент, когда все было готово и успех предприятия, казалось, был гарантирован, Керенский раскрыл весь заговор Совету. Один из его участников застрелился, все остальные вместе с Корниловым были арестованы.

    Накануне моей свадьбы было невозможно определить, какой оборот примут события. Корнилов был почти у ворот Петрограда. Гражданская война казалась неизбежной. В воздухе носилась тревога, когда утром девятнадцатого в сопровождении верной мадемуазель Элен, которая несла в коробке мое свадебное платье, я села на поезд из Петрограда в Павловск. В этом городке, как мы слышали, были беспорядки, и казалось вполне вероятным, что мы можем оказаться в зоне боев. Время от времени мы действительно слышали глухой грохот не такой уж далекой канонады, но, когда мы добрались в Павловск, там было тихо и мирно. Стоял прекрасный осенний день; парк сиял янтарем и золотом, ярко вырисовываясь на фоне чистого холодного неба.

    Моя дорогая бабушка, королева Греции, встретила меня в тот день особенно ласково. После легкого обеда принцесса Елена отвела меня в мои комнаты. Мадемуазель Элен вытащила из коробки серое атласное платье, серую кружевную шляпу, остальные части моего свадебного наряда и помогла мне одеться. Когда я была готова, вошел князь Иоанн с иконой и благословил меня. В этом он заменил мне отца, чье отсутствие я чувствовала очень остро. Со слезами на глазах бабушка тоже благословила меня. Затем, держа под руку князя Иоанна, я пошла в собственную часовню дворца, где меня ожидал Путятин.

    Там было всего несколько гостей, все очень серьезные. Во время службы мы невольно прислушивались к звукам снаружи, словно ждали чего. Неизвестный нам план Корнилова ни к чему не привел; занавес уже упал.

    После церемонии было чаепитие, мы даже выпили шампанского, редкого в те дни. Друзьям удалось достать для меня и моего мужа еще одно разрешение повидать отца; мы почти сразу же поехали в Царское Село. Отец с семьей был все еще в это время под арестом, но, несмотря на солдат, стоявших в карауле у ворот, в доме царило праздничное настроение. Ворота были открыты, чтобы дать нам проехать прямо к входу. Моя мачеха и девочки были в светлых платьях, Володя жестикулировал и кричал, а мой отец лучился счастьем. О, какой трогательной мне показалась эта радость, особенно в такое время! И тем не менее, как кровоточило мое сердце, чувствуя, что могло в любой момент случиться с отцом и всеми, кто носил его фамилию.

    Конечно, речь не могла идти о свадебном путешествии. В тот же вечер мы возвратились на Невский проспект и поселились на некоторое время в моих обычных покоях. У нас больше не было денег, чтобы содержать это огромное здание. Генерал Лайминг получил различные предложения и уже вел переговоры с покупателями. Как только продажа состоится, нам придется искать новый дом.

    А тем временем мы начали жить нашей собственной маленькой счастливой жизнью – так сказать, погрузившись в нее, и ней не было места печалям и тревогам, которые окружали нас. Мой отец уже был отпущен из-под ареста; мы часто ездили в Царское Село, иногда навещали друзей в городе и изредка смотрели какую-нибудь пьесу.

    Большевистского переворота ожидали в любой момент. Насколько я могла понять, все были готовы приветствовать его, никто больше не верил во Временное правительство. Керенский стал одиозной фигурой из-за своих бесконечных речей, своего стремления к пышности, склонности к псевдорадикальности, из-за свойственной ему фальши. К тому же никому не приходило в голову, что большевики могут удержать бразды правления больше двух-трех месяцев. Считалось, что их власть вызовет мощную реакцию, а после этого самое худшее, что могло случиться, это диктатура.

    Введенные в заблуждение мечтами, не имея ни малейшего представления о том, что нас ожидает, мы даже и не думали о том, чтобы уехать из России. Да и как это было возможно? На Западном фронте все еще шла война. Мы и представить себе не могли, что можем покинуть свою страну в такое время. Мы невольно по-прежнему не отделяли своей судьбы от ее. И разве император не отказался покинуть Россию в начале революции, хотя у него еще была возможность это сделать?


    Крайне левые радикалы становились все сильнее и энергичнее. Говорили, что как только они придут к власти, то начнут осуществлять свою программу и национализировать частную собственность. Очевидно, начали бы с нас. Но даже если они и конфискуют все деньги в банках, у нас все же останутся наши драгоценности. Мои находились в Государственном банке в Москве. Я думала, что разумнее будет забрать их оттуда, пока не стало слишком поздно, что надежнее будет спрятать их дома. Поэтому мы решили поехать в Москву, взять драгоценности из банка и повидать тетю Эллу, которая еще не была знакома с моим мужем. Взяв с собой совсем немного вещей, мы уехали в конце октября. В Москве мы остановились в доме Юсуповых рядом с Николаевским вокзалом.

    В первые два или три дня мы не пошли в банк, а оставались дома с тетей или наносили визиты родителям моего мужа, которые тоже остановились в Москве у друзей.

    Город казался спокойным. Наконец, 30 октября мы решили пойти в банк за драгоценностями, рано встали и отправились туда.

    Открывая для нас ворота, старый дворник сказал: «В городе что-то не то. Сдается мне, что сегодня большевики что-то затевают. Может быть, вам не следует выходить; в наше время лучше быть осторожными».

    Он был прав; в городском воздухе было что-то совершенно необычное. То особое ощущение неотвратимости хаоса, приобретенное с начала революции, овладело нами. Когда мы шли, мое сердце болезненно сжималось.

    Но улицы были по-прежнему пустынны. Мы взяли первого попавшегося извозчика и поехали к центру города. Сначала нам попадались небольшие группки, а затем и толпы вооруженных солдат. Их лица выражали то же глупое возбуждение, которое я замечала раньше.

    Когда мы повернули на Тверскую, нас остановил солдатский пикет, преградивший нам путь винтовками. Мы поехали в объезд. Тогда где-то далеко мы услышали быстро следовавшие один за другим выстрелы, похожие на барабанную дробь. Люди побежали по улице, и снова мы увидели солдат, которые собирались группами и бежали. На углу боковой улочки, на которой был расположен банк, мы отпустили извозчика, предпочтя идти пешком. Извозчик, стегнув лошадь, пустил ее в галоп и быстро исчез из поля зрения.

    Какие-то люди несли пустые носилки. У моих ног лежал, неловко раскинувшись, человек в темном поношенном пальто: его голова и плечи лежали на тротуаре, а тело на проезжей части улицы. Но я еще не совсем понимала, что все это значит.

    Внезапно в конце боковой улицы, которая вела на Тверскую, раздался залп невидимых ружей. Мы с Путятиным даже не обменялись взглядами, а поспешили к банку. Дверь была заперта на замок и на засов. В полной растерянности мы остановились и посмотрели друг на друга. Что теперь?

    Напряжение на улице быстро нарастало. Звуки выстрелов, иногда далекие, иногда совсем близкие, почти не прекращалась. Все извозчики, естественно, исчезли; и нам сейчас в любом случае было бы невозможно проехать через город. Куда же двигаться?

    Путятин совсем не знал Москву. Я почти все забыла за годы своего отсутствия. И все же мы не могли оставаться здесь; стрельба становилась все слышнее; нам надо было куда-то идти.

    В нашу улочку хлынула небольшая толпа людей с Тверской, будто спасаясь от погони. Их непрерывный стремительный бег увлек нас за собой. Путятин, боясь, что мы можем потерять друг друга, крепко схватил меня под руку Мы бежали вместе с толпой, которая толкала и тащила нас на улицу, параллельную Тверской.

    Здесь шумно громыхали грузовики, проезжая мимо и везя вооруженных солдат. Эти солдаты ехали стоя в кузове, плотно прижавшись друг к другу, и стреляли наобум, так как по булыжной мостовой в грузовиках подбрасывало вверх и вниз. Пули проносились со свистом над нашими головами и попадали в окна нижних этажей. На землю со звоном падали оконные стекла. Иногда кто-нибудь из толпы вдруг оседал на землю бесформенной кучей или падал, неловко вскинув руки. Я не оборачивалась, чтобы посмотреть на них. Второй раз в жизни я испытывала смертельный страх.

    Мы крались с одной стороны улицы на другую, избегая больших оживленных мест, стремительно, как крысы, перебегая от угла к углу. Пока было возможно, мы старались идти в направлении той части города, где жили родственники моего мужа. Дом Юсуповых был так далеко, что добраться до него не было никакой возможности.

    К полудню мы были только у Большого театра. Теперь снаряды рвались над городом; мы слышали взрывы и оглушительный рев, когда они попадали в цель. На одной из боковых улочек, прилегающих к Театральной площади, нам пришлось оставаться долгое время. Стрельба шла со всех сторон, все выходы были заблокированы.

    Затем внезапно, вероятно с площади, на нашу улицу цепочкой быстро метнулись солдаты. Это был крутой подъем; когда они поднимались по улице в нашу сторону, то наклонялись вперед. Мы видели, как на ходу они перезаряжали свои ружья.

    Недалеко от нас они остановились, обменялись ничего не выражающими взглядами, развернулись во всю ширину улицы и, подняв ружья, прицелились.

    Небольшая толпа людей, среди которых мы сначала в ужасе распластались у стены, не надеясь на спасение теперь, когда черные дула винтовок были нацелены на нас, все разом легли на землю. Я осталась стоять. Я просто не могла лечь на землю под дулами винтовок этих людей и предпочла встретить неизбежное стоя. Моя голова не работала, я не думала, и все же я не могла лечь на землю.

    После первого залпа раздался второй. Я слышала, как пуля ударилась в стену прямо над моей головой, затем еще две. Я была еще жива. Я не помню, как и куда ушли солдаты, не помню, что происходило вокруг. Помню только, что я обернулась и увидела на яркой желтой штукатурке дома три глубоких дыры, а вокруг них белые круги там, где отскочила известка. Две дыры почти слились в одну, третья находилась чуть дальше.

    То, что случилось потом, осталось в моей памяти как непрерывный кошмар. Подробности часов, которые мы провели в тот день на улицах Москвы, окутаны туманом, пропитанным чувством непередаваемого ужаса и отчаяния. Мимо меня бежали люди, они падали, поднимались или оставались лежать; крики и стоны смешивались с громом выстрелов и взрывами снарядов; в воздухе висела пыль и отвратительный запах. Мою голову переполняло так много впечатлений, что она больше их не воспринимала, разум отказывал. Мы добрались до стариков Путятиных только после пяти часов вечера, проведя весь день, с девяти утра, на улицах.

    Я не помню, как и когда мы вернулись в дом Юсуповых. Только знаю, что канонада не стихала в течение всего следующего дня, смешиваясь со звоном церковных колоколов, от которого делалось еще горше. Слуги забаррикадировали все входы; на протяжении всей той ночи и последующего дня мы жили в ожидании вооруженного нападения. Однако, к счастью, дом находился на окраине города, и банды, которые грабили дома и квартиры в центре, не добрались до нас.

    Ночью второго дня поднялась тревога. Мы, конечно, не спали. Внезапно в тишине, которая объяла город с наступлением ночи, мы услышали топот тяжелых сапог, затем стук чем-то тупым и тяжелым в дверь. Эти звуки, шедшие с улицы, ясно отдавались эхом по всему дому. Мы слушали, затаив дыхание. Я не могла пошевелиться. Но все огни были погашены, дом с улицы был окружен толстой стеной, и мародеры, очевидно, не знали местности и не знали, чей это дом. Потоптавшись какое-то время у стены, они решили уйти, но не преминули сделать несколько выстрелов в сторону дома. Их пули попали в стену.

    Так прошло два-три дня. Стрельба не прекращалась. Мы были отрезаны от всех. Слуги боялись выходить за продуктами. Когда все запасы, которые были в доме и которые мы очень экономно использовали, совсем иссякли, нам пришлось собраться на совет и обсудить наше положение.

    Только короткая улица и широкая площадь отделяли нас от Николаевского вокзала. Наилучшим выходом казалось, привлекая как можно меньше внимания, попытаться вернуться в Петроград.

    Ординарец моего мужа находился с нами в Москве. Он вызвался пойти вечером под покровом темноты на вокзал и выяснить, ходят ли поезда. Он считал, что в своей серой солдатской шинели он не привлечет к себе особого внимания. Я помню, с какой тревогой мы смотрели, как он уходит. Вскоре он вернулся с сообщением о том, что в Петроград ходят поезда; он также узнал, что, по всей видимости, большевистское восстание имело успех, хотя потери были огромны. Пострадало огромное количество зданий, добавил он, а Кремль больше всего.

    Мы решили собрать наши вещи и пойти на вокзал. Было уже поздно, когда мы покинули дом и в сопровождении ординарца и дворника, которые несли наши чемоданы, двинулись по улице, погруженной в кромешную тьму. Площадь была как чернильница. Но мы никого не встретили и благополучно добрались до вокзала.

    Вокзал являл собой необычное зрелище. Люди в нем сидели или лежали, навалив кучей рядом с собой свой багаж или тюки. Многие сидели там уже три дня без еды, не меняя положения. Воздух был плотным и удушливым от человеческих испарений. Разговоры, споры, ругань сливались в сплошной гул.

    В толпе было много раненых, перевязанных какими-то тряпками. Там и сям шныряли подозрительные с виду солдаты и околачивались нищие в неописуемых лохмотьях.

    Мы ничего не смогли узнать, за исключением того, что большевики одержали победу над войсками Временного правительства; ничего не было известно и о том, произошло ли что-нибудь в Петрограде.

    Наконец, после бесконечных расспросов и ожидания мы узнали время отправления поезда на Петроград. Казалось невероятно странным, что еще существуют такие вещи, как поезда. И когда мы все-таки сели в вагон, моему удивлению не было границ, так как это был обычный, чистый, старомодный спальный вагон первого класса с вежливым кондуктором, электричеством, начищенными зеркалами и дверями и чистым постельным бельем.

    Мы благополучно добрались до Петрограда, хоть и не по расписанию. Казалось, там все тихо. Мы поехали домой на Невский. В ту же минуту, как я вошла в дом, поспешила наверх к супругам Лайминг, чтобы узнать, что случилось в наше отсутствие.

    При моем появлении они оба отступили на шаг, словно увидели привидения. В Петрограде, как и в Москве, восстание большевиков имело успех. Керенский бежал, члены Временного правительства исчезли, но верные им войска устроили большевикам несколько кровавых сражений. В этих боях самые тяжелые потери понесли женские батальоны и юнкера, защищавшие Зимний дворец.

    В Петроград, видимо, не поступало никаких сообщений о том, что произошло в Москве, а Лайминги не могли мне ничего рассказать о положении в Царском Селе.

    Мы навели справки и узнали, что железнодорожное пассажирское сообщение между Петроградом и Царским Селом прервано. Это вселило в меня страх. Я должна была любой ценой узнать, что там происходит. Я не могла поехать сама, так что мы снова послали ординарца – единственного подходящего человека в этом мире серых солдатских шинелей.

    Он отсутствовал целый день. Возвратившись, он вошел в мою комнату и с невозмутимостью, которой часто отличаются люди подобного склада ума, объявил: «Должен вам сказать, что все в порядке и что великого князя Павла увезли в Смольный институт два дня назад».

    Я оцепенела от ужаса. Дальнейшие вопросы были бесполезны. Он больше ничего не знал и не мог добавить к своему сообщению ни малейшей подробности.

    Хотя большевики еще не выступили ни с какими официальными заявлениями, их намерения, выраженные с самого начала революции, были совершенно очевидны: «Смерть аристократам». Теперь могло случиться все, что угодно. Мы полностью были в их власти, и ничто, кроме случая, не могло помочь нам.

    При мысли, что мой отец уже мог стать их жертвой, я вся холодела. Я была беспомощна и просто обезумела. Все, что я могла сделать в ту ночь, это ждать, и ожидание было невыразимо мучительно.

    На следующий день я снова послала ординарца в Царское Село, и на этот раз он привез мне более обнадеживающие новости. По его словам, он слышал, что моего отца должны были выпустить в тот день из Смольного. В ожидании этого моя мачеха, Володя и девочки уехали в Петроград; дом в Царском Селе был пуст. Однако ординарец не знал, где они остановятся в Петрограде, и все попытки найти их оказались бесполезными.

    Прошел еще один день, и тогда к нам пришел Володя. Он сказал, что отца отпустили, при условии что он не покинет Петроград, пока не получит на это специального разрешения. По этой причине моя мачеха, княгиня Палей, решила пока поселиться в непарадных апартаментах дома моего отца на набережной.

    Володя сказал, что большевики собирались заключить отца в тюрьму Петропавловской крепости, но об этом им заранее сообщил один преданный слуга, который узнал об этом из разговора, подслушанного в царскосельском Совете. Это предупреждение дошло до княгини Палей. Она в ужасе немедленно ринулась в Совет, где с присущей ей энергией и настойчивостью не отступила, пока это решение не было отменено.

    Мой отец провел три дня в Смольном. Затем ему сказали, что его переведут в крепость. Он прекрасно понимал, чем может закончиться такое тюремное заключение. Но на этот раз буря пролетела мимо. Как я уже сказала, моему отцу под честное слово разрешили оставаться с семьей в Петрограде. Так они жили две недели, а затем получили разрешение вернуться в Царское Село в сопровождении матроса, члена Петроградского совета.

    Пока мой отец с семьей находился в Петрограде, я часто виделась с ними. Когда они уехали назад в Царское Село, я вообще их почти не видела. В тех условиях было почти невозможно поехать туда. К тому же, возвратившись из Москвы, я обнаружила, что жду ребенка; этот факт при сложившихся обстоятельствах очень меня тревожил.

    С каждым днем жизнь становилась все менее стабильной и более тревожной. Большевики издавали декреты, разрушающие все, и спешили выполнить свою программу. Все мы стояли на краю пропасти, и я особенно боялась за своего отца. Члены местного Совета провели несколько обысков в его доме в Царском Селе; это были люди в солдатской форме с иностранными именами и нерусскими лицами. Они искали и конфисковывали огнестрельное оружие, которое теперь было запрещено держать в частных домах.

    Обнаружив огромный и очень ценный винный погреб отца, Совет прислал людей, чтобы уничтожить его. На протяжении всей ночи они выносили бутылки и разбивали их. Вино текло рекой. Воздух был насыщен винными парами. Все жители приходили и, не обращая внимания на угрожающие окрики представителей Совета, собирали в ведра пропитанный вином снег, черпали кружками из текущих ручьев или пили, лежа на земле и прижимая губы к снегу. Все были пьяны: и члены Совета, разбивавшие бутылки, и люди, окружившие дом. Всю ночь продолжалась пьяная вакханалия. Крики и оскорбления заполнили дом, двор, прилегающие улицы. Никто в доме не спал в ту ночь. Казалось, в любую минуту простая пьянка закончится каким-нибудь ужасным насилием, но на этот раз толпа слишком напилась, чтобы сплотиться и совершить убийство.

    Пока мы жили на Невском, я постоянно ожидала обыска, который, как ни странно, так и не случился, хотя условия для этого были самые подходящие. С самого начала войны на втором этаже дворца размещался госпиталь, организованный англичанами. В подвале жили около пятидесяти санитаров, которые прекрасно знали расположение комнат.

    Почти каждый вечер по трубам ветхой системы отопления до нас доносились звуки их оргии. Мы отчетливо слышали, как вынимают пробки из бутылок, а разговоры принимают все более угрожающий характер, по мере того как развязываются языки.

    Однажды поздно вечером наш старый дворецкий, который был в доме еще до нашего рождения, пришел предупредить меня, чтобы я не ложилась той ночью спать. Санитарам захотелось выпить больше, чем обычно, и они были особенно агрессивны. Они угрожали обойти весь дом в поисках вина. Старый дворецкий, который один из всей нашей многочисленной челяди остался полностью верен нам, спрятал и вино, и столовое серебро. Но ничего не произошло. Санитары слишком сильно напились, чтобы подняться наверх за добычей. Я упоминаю об этом только в качестве примера той постоянной неопределенности, того постоянного ожидания несчастья, в котором мы жили.

    Так, долгое время мне угрожали неприятности со стороны того самого санитара, который когда-то был лакеем в нашем доме и которого я посылала к Дмитрию с письмом после смерти Распутина. Я с большим трудом добилась для этого человека места санитара в моем госпитале, после того как узнала, что он заболел на фронте, не мог выдержать окопную жизнь. В госпитале он настолько забыл обязанности, налагаемые военной службой, и так возмущенно жаловался на сравнительно несложную работу, что мне часто приходилось делать ему выговор, и в конце концов за какую-то вопиющую халатность я приказала его посадить под арест на двадцать четыре часа.

    После революции, следуя примеру других, он бросил работу и возвратился в Петроград вместе со своей женой, которая одно время была моей горничной в Пскове. То она, то ее муж постоянно приходили ко мне с угрозой выдать меня Совету под тем или иным предлогом; и все это в отместку за вполне заслуженное наказание, которому я его подвергла. В большинстве своем наши слуги, которые были с нами очень много лет и жили в доме вместе со своими семьями, стали теперь опасными врагами, готовыми причинить нам любой вред, который, как им казалось, даст им удовлетворение, или обогатит их, или порадует новых правителей. Мы не могли чувствовать себя в безопасности даже в своих личных комнатах. Недоброжелательные глаза и уши следили за каждым нашим движением, слушали каждое наше слово, казалось, читали наши мысли. Уволить кого-нибудь из них было невозможно, так как слуги образовали свой собственный домашний совет и выбрали председателя. Они постоянно присылали своих делегатов к генералу Лаймингу, требуя то одного, то другого, прекрасно зная, что больше нет денег, чтобы удовлетворить их требования. Продажа дома казалась единственным способом положить всему этому конец. Генерал Лайминг с нетерпением ждал того момента, когда бы мог со всем этим покончить.

    Все это только небольшие зарисовки того, что происходило вокруг нас.

    Те дни очень трудно описать. Все понятия, которые имели отношение к нашей прежней жизни, не имели больше никакого значения; и никакие слова, старые или новые, не могли выразить того хаоса, который теперь окружал нас. Язык был бессилен; мысль, связанная новой косноязычной речью, тоже словно притупилась.

    Нервы мои были взвинчены; я постоянно дрожала за судьбу своих близких. Малейший шум казался подозрительным, от стука в дверь в мозгу с быстротой молнии вспыхивали отчетливые картины того, что может последовать за возможным обыском. Мне представлялась толпа солдат за дверью, жестокие лица, шарящие повсюду руки, грубые слова, отвратительные прикосновения. Мне представлялось, как меня арестовывают, как я покидаю дом и иду по улице под угрожающе нацеленными штыками, затем представлялось тюремное заключение без еды, сначала в каком-нибудь холодном и сыром подвале с крысами, затем в крепости, а затем…

    Какой смысл вспоминать об этом сейчас, когда мысль о смерти приходит редко? Но все же и тогда надо было жить. Мы приобретали новые привычки; каждый спокойный миг ценился уже совсем по-другому. Существование само по себе, казалось, приобрело особенную ценность.

    В течение нескольких военных лет из-за усвоенных мною более простых привычек я не очень страдала от материальных лишений, которые быстро становились все ощутимее. Однако мое воспитание было таково, что, несмотря на все эти лишения, я могла сохранять внешнее самообладание и уравновешенность. Только однажды, как я помню, впечатления от происходящего оказались сильнее меня.

    Однажды вечером, в самом начале власти большевиков, мы с мужем решили пойти на балет. Раньше я никогда не входила в императорские театры иначе, чем через отдельный вход, и не садилась нигде, кроме царской ложи. Мне показалось интересным увидеть публику из зала, как частному лицу. Мы купили билеты и пошли. В то время никому бы и в голову не пришло специально одеваться в театр, так что и мы пошли в чем были.

    Мы прибыли, когда спектакль уже начался. Во время первого антракта мы вышли в фойе. Театр был полон людей самого разного общественного положения. Помню, с самого начала меня поразил контраст между хорошо известной музыкой, спектаклем и необычным, странным видом публики.

    Когда мы пробирались к своим местам, я взглянула вверх, – должно быть, в первый раз – и увидела ложу с правой стороны от сцены, которую с незапамятных времен всегда занимала царская семья. В обрамлении тяжелых шелковых драпировок в креслах с позолоченными спинками сидели несколько матросов в бескозырках на взлохмаченных головах, а с ними их дамы в шерстяных цветных платках. Учитывая все обстоятельства, в этом зрелище не было ничего необычного, и все же оно произвело на меня сильное впечатление. Мой взор затуманился; я почувствовала, что вот-вот упаду в обморок, и сжала руку мужа, который шел рядом. Больше я ничего не помню.

    Я пришла в себя после тридцатиминутного обморока, первого и последнего в моей жизни, лежа на жесткой клеенчатой кушетке театрального лазарета. Надо мной склонилось незнакомое лицо врача, а комната была заполнена людьми, которые, вероятно, пришли поглазеть. У меня стучали зубы; меня всю трясло. Путятин завернул меня в одеяло и отвез домой, где я по-настоящему пришла в себя только на следующий день.


    Когда дом на Невском был продан, мы сняли небольшую меблированную квартиру на Сергиевской улице и переехали туда. Прежний большой штат слуг заменили повар, горничная и ординарец, который выразил желание остаться на некоторое время. Денег у всех становилось все меньше и меньше. Доставка продовольствия очень быстро становилась беспорядочной, и цены стремительно взлетели. Распределяемые только по карточкам продукты были очень низкого качества. Приобрела огромный размах спекуляция; имея деньги, можно было купить очень много, но именно денег и недоставало. Бывали времена, когда у нас было их так мало в карманах, что мы не знали, что будем есть на следующий день.

    Мы недолго прожили одни в нашей новой квартире. Родители мужа, которые провели несколько месяцев в Москве, были вынуждены вернуться в Петроград. Они стали жить с нами, и княгиня Путятина взяла на себя ведение домашнего хозяйства, что делалось с каждым месяцем все труднее и труднее. В начале зимы у нас оставалась только конина, но и она была редкостью. За непомерно высокую цену можно было купить белый хлеб, но это было незаконно, и наказание в случае, если это раскроется, было бы очень большим, поэтому мы покупали гречневую муку. Черный хлеб, который выдавали по карточкам во все меньших и меньших количествах, делали из муки, сначала смешанной с отрубями, а затем уже просто с опилками. Он был не только неприятен на вкус, но и опасен для здоровья. Сахара не было, мы использовали сахарин. Зимой мы ели главным образом капусту и картошку. Иногда в качестве особого угощения мать моего мужа делала лепешки из кофейной гущи.

    Хотя я никогда не любила сладостей, теперь страдала от нехватки сахара. Разговоры между встретившимися на улице людьми или пришедшими навестить друзьями обычно вращались вокруг продуктов. Обменивались адресами спекулянтов, рецептами для приготовления блюд из самых необычных и неожиданных продуктов, а домашняя булочка, принесенная в подарок, вызывала больше радости, чем ценное ювелирное украшение. Я никогда не забуду пережитую мною радость от коробки с продуктами, посланную мне шведской королевской семьей, которая узнала о моем полуголодном существовании. Я до малейших деталей помню все ее содержимое и состояние почти священного восторга, с которым мы ее раскрывали.

    Когда установились холода, мы начали ощущать нехватку топлива. Все окна в квартире ниже этажом были разбиты. В результате пол в нашей квартире был ледяным, а протопить можно было только одну комнату. Мои ступни, обмороженные во время войны, были так чувствительны к холоду, что на подошвах открылись ужасные язвы, и в течение длительного времени я не могла надевать обувь. Даже на улицу мне приходилось выходить в войлочных шлепанцах.

    Банки были национализированы, наши частные вклады конфискованы. Чтобы жить, люди начали понемногу продавать свои вещи. Старикам Путятиным удалось забрать из московского банка мои бриллианты до того, как частная собственность, принадлежавшая царской семье, была конфискована. Моя свекровь сшила нечто вроде жакета, который носила под платьем; в него она зашила большую часть камней. Диадемы, которые было невозможно сделать плоскими, она засунула в тульи своих шляп. Так как в то время нам нужны были деньги, мы были вынуждены продать какие-то вещи, но это было непросто, во-первых, потому, что не было покупателей, а во-вторых, потому, что мы боялись привлекать к себе внимание. Поэтому были проданы только небольшие украшения.

    Остальные драгоценности мы решили хранить в доме, хотя это было очень рискованно. Теперь проблема состояла в том, чтобы их надежно спрятать. Мы уже узнали, что во время обысков внимание главным образом было направлено на дымоходы, драпировки, обитые материей сиденья, подушки и матрасы. Избегая всех этих мест, мы нашли другие; некоторые из них, должна сказать, говорили в пользу нашей находчивости. Например, у меня была диадема в старинной оправе, состоявшая из бриллиантовых лучей, нанизанных на проволоку. Я купила большую бутылку канцелярских чернил и вылила их; затем, сняв с проволоки бриллианты, насыпала их на дно бутылки и залила сверху парафином. Наконец надо было снова залить чернила. Так как бутылку опоясывала большая и широкая этикетка, содержимое рассмотреть было совершенно невозможно. Она месяцами стояла на моем письменном столе на виду у всех.

    Другие украшения мы спрятали в самодельные пресс-папье, а еще какие-то – в пустые банки из-под какао; потом их окунали в воск, к ним прикрепляли фитиль, и они приобретали вид огарков больших церковных свечей. Мы украшали их спиралями из золоченой бумаги и иногда зажигали их перед иконами, чтобы отвлечь внимание слуг.

    Зимой ввели всевозможные виды регистрации. Бывших офицеров, и моего мужа в том числе, заставляли расчищать улицы. Чтобы получить продовольственную карточку, нужно было иметь ту или иную профессию и проявлять изворотливость и хитрость.

    Нехватка средств и внимание новых властей, которое праздная жизнь должна была неизбежно привлечь, обратили наши мысли к поискам какой-нибудь подходящей работы. Мы решили воспользоваться своими художественными способностями, которыми все обладали в большей или меньшей степени. Отец моего мужа был знатоком иконописи, и вся семья занялась писанием икон и раскрашиванием деревянных пасхальных яиц. Сейчас я не могу вспомнить, где мы продавали наши изделия и было ли это занятие выгодным. Кроме того, по просьбе Володи я начала переводить с английского языка очень сентиментальный роман, который на нас обоих произвел сильное впечатление. Он назывался «Цветник из роз». В тексте было много стихов, которые Володе особенно хотелось перевести. В течение зимы я закончила свою часть работы, но Володе не было суждено сделать свою часть.

    В целом же я вела довольно праздную жизнь. Постоянная опасность, возрастающая нужда и трудности становились для нас привычными, почти естественными явлениями. Бездеятельная, замкнутая жизнь утомляла меня, действовала мне на нервы. Каждый новый день казался длиннее предыдущего, скучнее, невыносимее. И эти бесконечные разговоры либо о еде, которой у нас не было, либо о нашем былом величии, которому настал конец! Особенно в те дни, когда я была голодна, – а это, надо признаться, случалось все чаще и чаще – все эти разговоры вызывали во мне бессильное, молчаливое возмущение.

    Во время войны я отошла от старых традиционных взглядов, многие вещи видела в новом свете, но все еще не могла формулировать выводы, основывающиеся на устойчивой точке зрения. Даже теперь мои взгляды были запутанны, интуитивны, вялы. Все, что я могла делать, это молча слушать других. Но я удивлялась поверхностности и слепому фанатизму выражавшихся мнений и не могла согласиться с мыслью, что какая-то незначительная политическая фигура вроде Керенского или Родзянко ответственна за такие глубокие и катастрофические перемены. Не они посеяли эти горькие всходы – начало всему в почве, так сказать, на которой такие личности могли родиться, существовать, благоденствовать.

    Мой все еще неподготовленный ум стремился среди всей этой болтовни пробиться к самим глубинам этих загадочных и неисчислимых причин и мотивов, которые привели нас всех к краху. Какой роковой изъян в русском характере, какое отсутствие уравновешенности и сдержанности могли привести к постепенному вызреванию нового чудовищного порядка, который теперь царил в стране? Я не могла ответить на эти вопросы, а только мысленно подступала к ним. На них, казалось, не было ответа тогда, и я не знаю, есть ли он теперь.

    Глава 29

    Бойня

    К началу 1918 года большевистская антивоенная пропаганда и нежелание наших крестьян продолжать сражаться приобрели такой размах, что Россия качнулась в сторону жалкого временного мира. Начались переговоры с Германией. В начале января Троцкий объявил полную демобилизацию, несмотря на то что договор не был еще подписан.

    Остатки армии в полном беспорядке покидали фронт, который был ослаблен задолго до этого, и, опустошая все на своем пути, возвращались домой. Здесь, присоединившись к остальным крестьянам, они жгли и разрушали усадьбы, грабили и уничтожали мебель, художественные коллекции и библиотеки, мучили и убивали помещиков и даже умышленно истребляли ценные стада племенного скота.

    Немцы, естественно, воспользовались этой ситуацией. К концу февраля они совершили молниеносный бросок, который привел их так близко к Петрограду, что посольства и миссии союзников были вынуждены спешно уехать. К концу февраля немцы были у Нарвы, и большевики, страшно испугавшись, согласились на все требования и подписали предложенный мирный договор.

    Настоящее подписание состоялось 3 марта. Союзнические посольства возвратились в Петроград на какое-то время, но покинули его в начале апреля, и этот отъезд был для нас жестоким ударом. Их присутствие в Петрограде служило нам гарантией того, что где-то еще существует цивилизованный мир, дающий надежду на защиту. Никто из нас не покидал Россию, пока продолжалась война. А теперь нас явно бросали на милость наших новых правителей.

    В середине марта Урицкий, который стоял во главе ужасной ЧК, издал декрет об обязательной регистрации всех мужчин, принадлежащих к дому Романовых. И снова княгиня Палей сумела спасти моего отца. Она лично принесла в ЧК справку о его болезни, и большевики, подвергнув его медицинскому осмотру, освободили от регистрации.

    Но Володя, мои дяди и двоюродные братья, которые жили в Петрограде или его окрестностях, были обязаны явиться в ЧК, где их внесли в список и сообщили им, что отправят в ссылку.

    На том основании, что Володя не носил фамилию Романов, княгиня Палей приложила максимум усилий спасти его от ЧК, но ее попытки не увенчались успехом. Володю вызвали на личную беседу с Урицким, который дал ему возможность раз и навсегда отречься от своего отца и от всех Романовых. Володин ответ не мог никоим образом смягчить его судьбу.

    Две недели спустя Володю вместе с тремя сыновьями покойного великого князя Константина: Иоанном, Константином и Игорем – и великим князем Сергеем, который во время войны был главнокомандующим артиллерией, – выслали в Вятку. Никого из них мы больше не видели. В конце апреля их всех перевели сначала в Екатеринбург, а затем в Алапаевск, где позднее к ним присоединилась тетя Элла, высланная большевиками из Москвы.

    Тетя так и не примирилась с мыслью, что жена моего отца, полностью прощенная и восстановленная в своих правах императором, получила официальный, хотя и морганатический титул и была признана всеми, начиная с царского двора. Враждебное чувство, которое испытывала к княгине Палей, она перенесла на детей моего отца от второго брака. Но судьба распорядилась так, что последние месяцы жизни на этой земле она и Володя провели вместе в атмосфере тесной дружбы, они сблизились и научились ценить друг друга. Своей долгой и невыносимо мучительной смертью они скрепили свою дружбу, которая была великим утешением для обоих во время невероятных страданий, которые им выпали.

    Мой отец не дожил до того момента, когда об этом стало известно. Но и он, и его жена безумно переживали разлуку с сыном. Огромная тяжесть, казалось, нависла над всеми нами. Княгиня Палей горько винила себя за то, что не отправила Володю за границу, когда это было еще возможно.

    Каждый раз, когда я ездила в Царское Село к своему отцу, я замечала перемены к худшему. Постепенно он был вынужден лишить себя всего. И это несмотря на постоянные заботы и энергию княгини Палей, направленные на то, чтобы обеспечить ему, по крайней мере, хоть тень того комфорта, к которому он привык. С начала зимы стало очевидно, что керосина для центрального отопления будет недостаточно, и многие комнаты были закрыты. Так как мой отец периодически страдал от язвы желудка, то вынужден был сидеть на диете, и продукты для нее доставали с огромным трудом и ценой величайших жертв. В январе, несмотря на строгую экономию, топливо кончилось, и моему отцу вместе с семьей пришлось переехать в дом моего двоюродного брата Бориса, также расположенный в Царском Селе, где печи можно было топить дровами.

    Местный Совет и его меняющиеся члены постоянно шантажировали моего отца под тем или иным предлогом ради личной материальной выгоды. В конце концов, новое правительство национализировало и отняло у него дом вместе с ценными коллекциями, сделав там музей.

    Весной я уже больше не могла выдержать жизнь в городе. Мы сняли коттедж в Павловске недалеко от моего отца и организовали свою жизнь так, как смогли. Мы посадили овощи, и я сама ухаживала за ними: поливала их утром и вечером; купили козу – коровьего молока достать было невозможно.

    Мне предстояло родить в начале июля, и за неделю до этого к нам должна была прийти жить опытная сиделка. Договорились также, что врач, который с самого начала меня наблюдал, приедет в Павловск по первому зову.

    Однажды вечером, приблизительно за три недели до назначенного времени, я, как обычно, поливала в саду овощи, а чтобы не замочить чулки и башмаки, делала это босиком. Помню, что две большие лейки казались мне в тот день особенно тяжелыми.

    Закончив поливать, я вошла в дом и вдруг почувствовала подозрительную боль в спине. Муж только что возвратился из Петрограда, куда ездил по делам, а свекровь, уехавшая на целый день в Царское Село, еще не вернулась. Муж несколько раз пытался дозвониться в Петроград, чтобы вызвать доктора или опытную акушерку, но тщетно. В сумеречном свете белой северной ночи мы сидели наверху в моей спальне и ждали. Боли становились все сильнее.

    Наконец из Царского Села приехала свекровь. Она сразу увидела, как обстоят дела, и поняла, что нельзя терять времени. Она отправила Алека, моего деверя, на поиски какой-нибудь местной акушерки. Прошло два часа. Моя свекровь с помощью старой горничной Тани приготовила комнату и постель и поставила кипятиться воду. Между схватками я ходила по комнате. Любимая собака моего брата, о которой я заботилась со времени его отъезда, чувствуя необычный переполох в доме, спряталась под туалетный столик. Ее пытались выгнать оттуда, но она продолжала туда возвращаться, дрожа и не сводя с меня глаз; а когда кто-нибудь к ней приближался, рычала.

    Наконец прозвенел дверной звонок. Это был Алек с местной акушеркой, которую он поднял с постели. Он не осмелился сказать ей, куда он ее везет, боясь, что она может отказаться помочь появиться на свет маленькому новому буржую. Она привезла все, что было необходимо, и оказалась очень умелой. Не задавая вопросов, быстро переоделась в белый халат и приступила к работе. Менее чем через час я услышала крик своего новорожденного младенца и едва смогла поверить, что все позади.

    За окном стояла замечательная белая ночь. Чуть больше двадцати пяти лет назад так же спешно вызванная акушерка помогала моей матери в Ильинском. Но мама умерла при родах Дмитрия.

    Спустя десять дней я начала вставать с постели, и мы отпраздновали крестины. Отец и бабушка моего мужа должны были стать крестными отцом и матерью новорожденному мальчику, чье появление на свет доставило моему отцу последнюю радость в жизни. Моей мачехе удалось приготовить настоящий пир, и по крайней мере на эти несколько часов мы постарались стряхнуть с себя заботы и тревоги, осаждавшие нас. Кажется, я никогда не видела своего отца в таком веселом настроении, в каком он пребывал в день, когда крестили малыша.

    Могли ли мы знать, что в тот же день, почти в тот же самый час, в сотнях и сотнях миль от нас в маленьком сибирском городке Володя, тетя Элла и их товарищи по ссылке заканчивали свое земное существование в страшных страданиях? В тот день большевики сбросили их в старую заброшенную шахту, затем выстрелили в них и забросали сверху камнями. Кто-то был убит сразу, другие прожили еще несколько дней и умерли частично от ран, частично от голода.

    Обо всем этом мы, конечно, ничего не знали в тот день, когда праздновали крестины моего сына. И слава богу, не могли знать, что этому новорожденному ребенку не суждено долго прожить. Он умер, едва ему исполнился один год.

    Когда наши гости собрались уходить, я вышла на крыльцо проводить отца. Вместо великолепной машины его ждал старый потрепанный экипаж, который бог знает где откопали; он был запряжен рабочей лошадью, раньше использовавшейся в саду. Садовник, одетый в костюм, который не имел ничего общего с ливреей, был за кучера. Отец, который в течение долгого времени носил гражданскую одежду, в этот день был одет в старую твидовую плащ-накидку. Он сел в свой необычный экипаж с такой естественностью, как будто и не привык к чему-то другому. Садовник взял вожжи и тронул лошадь. Экипаж, скрипя и раскачиваясь, поехал. Я долго смотрела вслед медленно уезжавшему экипажу. Широкие плечи моего отца в накидке и его шея под темной шляпой навсегда отпечатались в моей памяти.

    Приблизительно в это время пришли туманные сообщения об убийстве царя и его семьи, но мы отказывались им верить. Также из Сибири пришли непроверенные слухи о побеге группы наших родственников, которые находились в Алапаевске; якобы Володя был среди них. Бедная княгиня Палей была вне себя от радости при этой вести, но мой отец хранил молчание, мало доверяя таким разговорам, и это было правильно. Письма от Володи, которые приходили довольно часто, мы перестали получать с июля; его судьба была неизвестна; но отцу не суждено было узнать о смерти сына.


    Много месяцев спустя, когда армии адмирала Колчака оккупировали Сибирь, было проведено расследование, и я, находясь в Лондоне, получила различные мелкие вещи Володи:

    складную кожаную рамку с фотографиями его родителей, небольшую карманную книжку, в которую были вложены пахнувшие плесенью бумажные деньги, как будто долго пролежавшие в сырой земле, и несколько пожелтевших писем из дома. И все это вместе с официальными фотографиями тел, когда они были извлечены из шахты. Как нам сообщили, тела тети Эллы и Володи лежали рядом. Тела – всего их было семь – были положены в гробы и отправлены в православную миссию в Пекин. Еще позже брат и сестра тети Эллы отвезли ее гроб, а также гроб монахини, которая умерла вместе с ней, в Иерусалим, где теперь она нашла упокоение в Священном городе.

    Большевики, все больше и больше ощущая свою силу, обратили свое внимание на образованную часть населения. Сначала они составили хорошо продуманный план уничтожения, направленный против всех, кто хоть каким-то образом был причастен к старому режиму. Судьба братьев Путятиных ужасно расстроила меня. Теперь в любое время могла наступить наша очередь. В отчаянии мы начали строить планы побега. Единственное, что меня останавливало, это мысль о разлуке с отцом, но он использовал все имевшиеся у него средства, чтобы настоять на осуществлении нашего плана.

    Он был нечеток, этот план, и казался почти безнадежным. Несмотря на Брест-Литовский мирный договор, южная Россия, включая Киев, была теперь оккупирована немцами, которые получали из этих провинций, богатых пшеницей, достаточное количество продовольствия и скота для отправки в свою собственную голодающую страну. К тому же на территории, находившейся под их властью, они установили порядок.

    Под защитой и при помощи этих самых немцев в Малороссии, которая теперь называлась Украиной, было сформировано местное правительство, во главе которого стоял бывший генерал русской армии Скоропадский. Мы решили попытаться пробраться на Украину, но все еще надеялись, что нам не придется покидать Россию, что мы просто поживем какое-то время на юге в ожидании лучших времен.

    Главное было достать необходимые документы. Самая короткая поездка теперь требовала бесконечных пропусков и бумаг, удостоверяющих личность. О том, чтобы ехать с фальшивыми паспортами, не могло быть и речи. Хотя я теперь жила под фамилией мужа, Путятины были известны по всей России, и их имя не давало никакой защиты.

    Чем глубже мы вникали в детали нашего плана, тем более трудным, даже невыполнимым, он казался. В итоге мы решили, что самым безопасным будет ехать вообще без всяких документов.

    Приготовления к отъезду были окутаны тайной. Я с двумя братьями должна была уехать первой; старики Путятины с нашим маленьким сыном должны были последовать за нами, как только мы приедем в Киев и найдем место для жилья.

    Мы решили взять с собой столько багажа, сколько можно унести в руках. Все пришлось упаковать в три чемодана. Мои драгоценности, спрятанные в бутылке из-под чернил, пресс-папье и свечи, начиненные ими же, были отправлены в Швецию с оказией. Теперь я продала несколько мелких украшений, чтобы обеспечить нас деньгами для поездки, и зашила две или три броши в свой корсет и шляпу. Моя дорожная одежда состояла из старого поношенного платья и плаща. В последние годы в России меня знали по форменному платью военной медицинской сестры, и я надеялась, что в гражданской одежде меня не узнают.

    От местного Совета мы получили разрешение на отъезд и в последний момент решили попросить в дипломатической миссии Швеции бумагу, которая в случае необходимости удостоверяла бы, что я немка. Эту бумагу мы спрятали в куске мыла; таким же образом мы спрятали часть наших денег, а остальную часть скрыли в перьевых ручках, сделанных специально для этой цели. Все было готово.

    Накануне отъезда мы отправились в Царское Село, чтобы попрощаться с отцом и его семьей. Был прекрасный летний день. Дом, в котором теперь они жили, почти совсем спрятался в зелени деревьев; на лужайках в высокой траве поднимали свои белые головки маргаритки; громко стрекотали кузнечики, и там и сям порхали желтые бабочки. Прощание, ради которого мы приехали, все земные тревоги, окружающие нас, казались в свете этого летнего дня чудовищно нереальными.

    Мы сели пить чай. В течение какого-то времени никто из нас не строил планов на будущее и не заговаривал о нем. Делать это было бесполезно – просто никто ничего не знал. И сейчас, за этим последним чаепитием, ни слова не было сказано о надежде на встречу после разлуки даже в отдаленном будущем. Только когда разговор коснулся Дмитрия, отец заметил мимоходом, что, если когда-либо увижу его вновь, я должна передать ему его поклон и благословение.

    Разговор иссяк, все почувствовали себя неловко. Было уже поздно; пора было ехать, и все же я не могла набраться смелости сказать «до свидания». Больше откладывать прощание стало нельзя. Стараясь не думать о том, что, вероятно, разлука эта навсегда, мы встали из-за стола и обнялись, старались найти слова, чтобы выразить наши чувства, и не могли.

    Отец молча пошел впереди нас к двери и вывел в сад. Мы еще раз поцеловались и в тишине благословили друг друга. Отец стоял перед домом и, улыбаясь, глядел на нас, а я все оборачивалась назад, пока тропинка не скрыла его из виду. Думаю, отец понимал, что мы виделись в последний раз. Я старалась прогнать эту мысль, но сердце разрывалось на части.

    20 июля мы поехали в Петроград и сели в поезд на Оршу, которая в то время служила границей между Советской Россией и южным регионом, оккупированным немцами. Вагон первого класса, в котором мы ехали, был в сравнительно хорошем состоянии, хотя маленькое купе на двоих теперь занимали четыре человека: мой муж, его брат Алек, я и неизвестный господин.

    Прежде чем поезд тронулся, муж сунул в руку проводнику небольшую сумму денег, и это спасло нас от большой неприятности, которая вполне могла закончиться трагически. Несколько друзей, пришедших проводить нас, с большим волнением сообщили, что по городу ходит приказ о массовых арестах офицеров; говорили, что их всех будут отправлять в Кронштадт, где ими займутся моряки. Странно, но именно с того дня и начались аресты, пытки и казни, которые ввергли Россию в океан страданий и крови.

    Глава 30

    Бегство

    Поезд двигался медленно, часто останавливаясь. Почти на каждой станции в вагонах появлялись отряды вооруженных солдат, которые заходили в купе и проверяли документы у пассажиров. Уже началось бегство из Северной России, где обстановка неуклонно ухудшалась.

    Как я уже сказала, документов у нас не было; поэтому мы трепетали всякий раз, когда поезд останавливался. Но наш проводник, как только солдаты появлялись в вагоне, всегда был у двери нашего купе и всякий раз находил какую-нибудь причину, чтобы не дать им войти. Иногда это была больная женщина, которую нельзя беспокоить, иногда это были военные инженеры, едущие к месту службы. Мое сердце бешено колотилось, я прислушивалась к тяжелым шагам и громким разговорам в коридоре, каждый ожидая, что объяснения проводника не сочтут убедительными. По дороге мы узнали, что в этом же поезде едут сорок моряков, которых Петроградский Совет послал проверять документы в Орше, так как там было слишком много людей, которые проходили через границу без пропусков.

    Мы провели в поезде две ночи и один день и приехали в Оршу рано утром 4 августа. Пока все шло гладко, но самая трудная и опасная часть пути была еще впереди.

    Выйдя из поезда, я увидела, как из своего вагона спрыгивают моряки, вооруженные до зубов. По совету одного из наших петроградских доброжелателей мы должны были пойти в Орше в одну еврейскую контору, владелец которой тайно переправлял путешественников без паспортов через границу. Мой муж и Алек пошли проверить наши чемоданы. Я ждала на платформе. И тогда два солдата подошли ко мне и спросили мои документы. Мое сердце замерло.

    – Они у мужа, – ответила я, стараясь казаться равнодушной. – Он поехал в город по делу. Я не знаю, как долго он там будет, – добавила я на тот случай, если они захотят подождать.

    Солдаты в нерешительности стали совещаться. Они вполне могли арестовать меня и увести с собой. Но по какой-то причине они решили этого не делать и даже не ждать возвращения мужа. Едва они отошли, как с муж с Алеком вернулись. Я прекрасно понимала, чего мне удалось избежать. Мы могли больше никогда не увидеть друг друга.

    Покинув вокзал, мы отправились на поиски этой еврейской конторы. Ею оказался небольшой магазин на краю города. Муж вошел туда один. Переговоры длились долго; нужно было осторожно приступать к истинной причине визита, но, когда муж вышел, я сразу же увидела, что он потерпел фиаско. Когда владелец магазина услышал, что у нас нет документов, он наотрез отказался помогать нам, и никакие аргументы и обещание заплатить не могли поколебать его решение. Он сказал, что в течение последних нескольких дней границу охраняют гораздо бдительнее, что без документов у нас нет никаких шансов.

    Это потрясло нас, наша единственная надежда рухнула. Что теперь делать, мы не знали. До боли разочарованные, мы принялись искать ночлег. Единственная приличная гостиница в городе была переполнена. Кроме того, рядом с ней стояли несколько моряков, из тех, что приехали с нами на одном поезде. В гостинице, если ее можно так назвать, нам дали адреса нескольких частных домов, где путешественникам сдавали комнаты, но, осмотрев их, мы решили не заходить ни в один. Казалось, разумнее провести ночь на улице, чем отдаться в руки владельцев этих домов.

    И вот мы оказались без пристанища, без документов, в чужом городе, переполненном беженцами всех мастей, среди которых, как мы узнали, свирепствовали тиф и дизентерия. К тому же в любой момент нас могли задержать большевистские патрули, проверяющие документы.

    Часто в таких случаях приходится принимать героическое решение. Мы не могли оставаться в Орше и не могли вернуться в Петроград. У нас не было выбора, и мы решили поставить все на одну карту.

    Я предложила своим спутникам пойти прямо к границе и попытать счастья там. Они согласились. Мы взяли извозчика, который сначала отвез нас на вокзал за чемоданами, а затем к пограничным воротам за городом. Как ясно я помню неровную, пыльную дорогу под палящим солнцем и бесконечные телеги, заполненные украинскими беженцами, крестьянами, возвращавшимися домой!

    У нас не было определенного плана действий, не было четкого понимания того, что нам нужно делать. Каждый из нас сознавал, что мы добровольно направляемся к логову зверя.

    Наш извозчик, с трудом прокладывающий себе путь между телегами и пешеходами, наконец, остановился и указал на забор, перегораживающий дорогу. Он сказал, что это и есть граница.

    Мы вышли из коляски. Слева на обочине дороги примостилась низкая некрашеная деревянная лачуга; на пороге, целиком занимая дверной проем, стоял огромный человек в ладной солдатской форме: рубашке цвета хаки из отличной материи без погон и в новых блестящих ботинках.

    В одной руке он держал длинный кнут, тонкие кожаные концы которого лежали, свернувшись кольцами на полу у его ног, как змеи. Фуражку он сдвинул на затылок, из-под нее выбивалась и падала на лоб прядь темных волос. Его выбритое толстое лицо выражало полное довольство собой. Этот солдат не имел ничего общего с теми, которых я узнала так хорошо во время войны и к которым я привыкла; я не знала, откуда он такой, как с ним себя вести. Но теперь уже было слишком поздно колебаться, он уже заметил нас и, не меняя позы, смотрел, как мы приближаемся к лачуге.

    Нерешительность или смятение погубили бы все. Я смело подошла к нему, но даже теперь не знала, что сказать. Подняв брови и не наклонив головы, он с насмешкой посмотрел на меня.

    – Что вам надо? – спросил он, следя за мной.

    – Послушайте, – начала я и сделала паузу, пока полностью не взяла себя в руки и не овладела своим голосом. – Сегодня рано утром мои родственники пересекли границу. Наш поезд опоздал, и у нас не было времени получить документы. Я боюсь, что мы не сможем догнать их. А мне нужно повидаться с ними, прежде чем они пересекут немецкую границу. Разрешите нам пройти. Мы вернемся после того, как повидаемся с ними, а затем займемся бумагами.

    – Это совершенно невозможно, – ответил он. – Чтобы перейти границу, нужно иметь пропуск местного Совета в Орше. Есть у вас пропуск? А украинская виза?

    – Но я же говорю вам, что у нас не было времени получить документы, – возразила я, стараясь изобразить естественное волнение. – В этом-то все и дело. Наши украинские визы у наших родственников, – придумывала я на ходу.

    – Покажите мне ваши удостоверения личности и документы, выданные вам там, откуда вы приехали.

    Муж достал из кармана бумагу, выданную Павловским Советом. Представитель власти, от которого зависела наша судьба, взял ее в руки и стал изучать. Наши имена были написаны нечетко; это был решающий момент. К счастью, его внимание привлекали главным образом печати, обилие которых, кажется, удовлетворило его.

    – Гм, – пробормотал он, переводя взгляд с печатей на нас, – и все же я не могу вас пропустить.

    – О господи, но это же ужасно! – запричитала я, все больше и больше входя в роль. – Что же нам делать? Если мы не получим свои визы, то тогда нам надо начинать все сначала. Вы хотите, чтобы мы поехали назад в Петроград?

    – Мне все равно, что вы будете делать, но я не могу пропустить вас без документов, – сказал этот человек уже несколько нетерпеливо.

    К этому времени я уже твердо решила не сдаваться. Будь что будет, но мы должны оказаться по другую сторону большевистского забора. Все наше будущее, вся наша жизнь зависели от этого.

    – Послушайте! – рискнула я, – видите там дрожки? В них находится весь наш багаж, и брат моего мужа останется с ним, пока мы не вернемся. И у нас нет денег.

    Сказав это, я открыла свою старую сумочку под самым его носом. В ней лежал только потертый портсигар и носовой платочек. Кусок мыла, в котором была спрятана бумага из шведской дипломатической миссии, в то время находился в кармане моего плаща и, казалось, жег мне бок. Перьевые ручки со спрятанными в них деньгами лежали в карманах моего мужа. Что если этому солдату вдруг вздумается обыскать нас?

    И все же я заметила, что мои последние доводы вроде бы возымели какое-то действие; он был в нерешительности. Я стала еще убедительнее. Мое красноречие заставило его молчать. Наконец, оглядевшись вокруг и убедившись, что мы одни, он вдруг сказал:

    – Ладно, идите.

    Я даже не поблагодарила в ответ, так велико было мое удивление. Одновременно шагнув, мы с мужем двинулись к двери.

    – Сюда, – показал он на другую дверь.

    Мы прошли через вторую комнату, где изможденные чиновники все еще в старой таможенной форме с любопытством посмотрели на нас.

    Через минуту мы были по другую сторону большевистского забора. Перед нами лежала полоса ничейной земли шириной, наверное, с четверть мили, отделяющая нас от германской территории.

    По неизвестной нам причине обе границы в это время были закрыты. Украинские беженцы, мимо которых мы проезжали по дороге, собрались на этой узкой полосе земли в огромную и плотную толпу. Они явно находились там давно. Голодные с виду крестьяне в лохмотьях безучастно стояли вокруг телег, нагруженных их скарбом; в эти телеги были впряжены лошади, которые только что не падали от голода. Грязные коровы и овцы стояли вокруг с поникшими головами, слишком измученные, чтобы щипать траву. На некоторых телегах среди тряпья лежали дети, истощенные и ослабленные голодом или болезнями; они были похожи на скелеты. Никогда в своей жизни я не видела более жалкой картины.

    Мы протолкались через толпу, которая не обращала на нас ни малейшего внимания, и подошли к германскому ограждению, построенному из крепких досок, между которыми проглядывала колючая проволока. Широкие крепкие ворота были заперты. Позади них стояли два немецких солдата в касках.

    Мы подошли близко к ограде и стали всматриваться через нее. Взад-вперед спокойно расхаживали или стояли группами офицеры в серой форме. Недавно мы воевали с этими людьми, а теперь я была вынуждена просить у них защиты от моего собственного народа.

    Я достала из кармана мыло и, разрезав его перочинным ножом, достала из него бумагу, которая удостоверяла мою личность – наш единственный документ! Я заметила, что один из офицеров, очевидно дежурный, ходил взад-вперед перед воротами. Он находился так близко от нас, что я могла заговорить с ним. И все же прошло какое-то время, прежде чем я собралась с духом. Наконец, с трудом вспомнив свой забытый немецкий, я подозвала его:

    – Пожалуйста, не могли бы вы подойти к ограде? Я должна поговорить с вами.

    Он не услышал меня, и мне пришлось повторить фразу. Он остановился и стал внимательно всматриваться в щели в заборе, пытаясь определить, откуда звучит этот голос. Его лицо под стальной каской было молодым и приятным. Он приблизился к ограде. Я заговорила смелее:

    – Нам повезло – удалось перейти большевистскую границу, но у нас нет ни документов, ни паспортов, ни пропуска на выезд, ни украинской визы. Если вы откажетесь пропустить нас, нам придется вернуться к большевикам. Со мной находится мой муж и его брат; они оба гвардейские офицеры. Большевики только что начали преследовать офицеров, и мы не можем оставаться в России. Ради бога, пропустите нас.

    Офицер, подойдя вплотную к ограждению, не торопясь оглядел нас. Я сразу увидела, что он понял ситуацию.

    – Вы гвардейский офицер? – спросил он, взглянув на моего мужа. – А где ваш брат? Я не вижу его.

    – Мы должны были оставить его на другой стороне с нашими вещами, – ответила я, так как мой муж не говорил по-немецки.

    – Я просто не знаю, что с вами делать. – Офицер нерешительно улыбался. Затем, скатав в трубочку мою бумагу из шведской миссии, я пропихнула ее между досками. Он взял ее, прочитал и молча посмотрел мне в лицо. Наши глаза встретились. – Открыть ворота, – приказал он караульным.

    Солдаты выполнили приказ. Ключ громко щелкнул один раз, два раза, послышался звук отодвигаемого засова, и обе створки ворот широко распахнулись. Мы вошли. Это было так же страшно, как и просто, и удивительно, как чудо.

    По эту сторону ограды даже воздух казался легче. Здесь все было по-другому, начиная с выражений лиц людей и кончая чисто подметенной площадкой и аккуратным домиком таможни, который стоял у обочины. Теперь мы были в лагере своих врагов.

    Никто не обратил на нас внимания, когда мы вошли. Наш офицер, постукивая по своим сапогам хлыстом, заговорил с нами, как со старыми знакомыми. Тот факт, что он спас нам жизнь, мгновенно связал нас с ним сильными узами. Он был взволнован и все же даже не намекнул на то, что прочел в моем документе.

    Я попросила у него совета. Взвесив нашу ситуацию, он предложил отвести нас к украинскому комиссару, который, по его мнению, даст нам визу, без которой мы не могли ни остаться здесь, ни продолжить наш путь.

    Но слово «комиссар» испугало меня; казалось, оно олицетворяет весь ужас, который мы пережили за последний год. Я наотрез отказалась явиться к украинскому комиссару, и никакие аргументы не могли поколебать меня. Я сказала, что предпочитаю иметь дело с немцами, и попросила, чтобы нас отправили к местному начальнику. Наконец, офицер уступил моему требованию, добродушно пожав плечами.

    – Но уверяю вас, вы делаете ошибку, большую ошибку, – добавил он, передавая нас под расписку невысокому солдату.

    Вместе с этим солдатом мы пошли по пыльной дороге, и, несмотря на жажду и голод, который испытывали – мы не ели с самого утра, – не могли не удивляться окружавшему нас порядку, мы так отвыкли от него.

    Путь был долог; он занял у нас около часа. Наконец, мы добрались до поля, на котором стояли несколько деревянных домиков, раскрашенных в защитный цвет. Наш страж сказал, что здесь находится контора начальника, и добавил, что он пойдет и узнает, примет ли он нас.

    Его не было очень долгое время. По вытоптанному полю ходили или стояли люди в серой военной форме.

    Ординарцы постоянно входили и выходили из этого здания. Везде была заметна эффективная и неспешная организация.

    Наш солдат вышел из казармы и, не объясняя причины, сказал нам, что мы должны подождать. Мы сели на рядом стоящую повозку с невыпряженными лошадьми. Я огляделась вокруг, и мои мысли стали обретать форму. Спасшись от большевиков, мы теперь оказались в стране, где хозяйничали немцы, и все же это была Россия. Боже правый!

    Время шло. Солнце, которое безжалостно палило с утра, теперь неподвижно висело над нашими головами. Во рту у нас было сухо, в руках и ногах – тяжесть. На плацу перед домом продолжалась та же самая неспешная деятельность: взад и вперед передвигались серые военные френчи, дверь барака постоянно хлопала. Наш охранник серьезно оглядывал небольшую, дурно пахнущую сигару, которой он жадно затягивался несколько раз, а затем, загасив, аккуратно прятал в карман, чтобы через несколько минут снова достать ее и начать все сначала.

    Было необыкновенно тихо. Трудно было поверить в эту тишину. Казалось, что в любую минуту начнут трещать пулеметы или громыхать канонада.

    Так прошло еще несколько часов. Время от времени наш солдат по моей настойчивой просьбе заходил в дом, чтобы узнать, не примет ли нас начальник, но обычно покидал нас с неохотой, словно боясь, что мы можем убежать, и возвращался, не добившись ни малейшего результата.

    Время от времени мой муж или я вставали и прохаживались по лужайке. Часы тянулись бесконечно. В конце концов, даже солнце устало и начало медленно склоняться к горизонту. Мы не верили, что начальник примет нас. Но как раз когда мы потеряли уже последнюю надежду, солдат сделал нам знак следовать за ним. Мы решили, что мой муж пойдет на эту беседу один, начальник, как нам сказали, говорил по-русски. Возможно, солдат лучше договорится с солдатом, когда рядом нет женщины. Я должна была вступить в переговоры только в самую последнюю очередь.

    Мой муж вошел в хибару. Я осталась одна с нашим охранником. Через короткое время муж возвратился и сказал, что требуется мое присутствие; начальник отказывался дать нам пропуск через границу без визы украинского комиссара.

    Я пошла с мужем к начальнику. Мы вошли в пустую, плохо проветренную комнату, пахнущую краской и нагретым деревом. За некрашеным столом сидели два или три офицера с усталыми лицами. Один из них поднялся и подошел к нам. Я сразу увидела, что заставить этого человека изменить свое решение будет невозможно. Выражение его лица было холодным и высокомерным. Я обратилась к нему по-русски и, тем не менее, попыталась разжалобить его. Он равнодушно выслушал меня и повторил то, что он уже сказал моему мужу. Без украинского комиссара он не может ничего сделать. Это был окончательный ответ.

    Мы ушли. Бесконечная апатия охватила меня. Наше положение казалось нам теперь абсолютно безнадежным. Тяжело ступая, мы пошли в направлении границы. Нам оставалось только возвратиться в Оршу к большевикам. Я едва могла идти. Надежда оставила меня, но мне было все равно, такой уставшей я была.

    Солнце садилось. Я шла, опираясь на руку мужа, и спотыкалась почти при каждом шаге.

    Было уже почти темно, когда мы добрались до германского сторожевого поста. Вдруг из темноты появилась знакомая фигура: это был немецкий офицер, наш спаситель. Он сразу же понял, что мы потерпели неудачу.

    – Зря вы не послушались меня, – рассмеялся он. – К счастью для вас, я снова дежурю. Подождите здесь. Я думаю, что украинский комиссар еще не ушел. На этот раз вы не откажетесь разговаривать с ним?

    Он повернулся ко мне.

    – Но вы едва стоите на ногах, – воскликнул он, – вы, наверное, давно не ели! Пойдемте в наше караульное помещение. Может быть, мы найдем вам что-нибудь поесть.

    Когда он взял меня под руку, меня уже качало, голова кружилась, глаза были затуманены.

    – Дайте мне воды, – вот все, что я смогла сказать.

    Не помню, как я добралась до небольшого крыльца дома. Я сидела на лавочке под деревянным карнизом и, словно во сне, слышала, как кто-то открыл бутылку содовой. Шипучая жидкость наполнила протянутый мне стакан. Я схватила его и жадно выпила воду, а затем с той же жадностью съела предложенную мне плитку шоколада. Вскоре силы вернулись ко мне, и муж, в свою очередь утолив голод, пошел разговаривать с только что приехавшим комиссаром.

    Еще одно чудо. Он оказался племянником одного нашего хорошего и давнего знакомого. Мы могли все ему рассказать, и, словно по мановению волшебной палочки, все изменилось. Комиссар дал моему мужу пропуск и визу для несчастного Алека, который прождал нас целый день с чемоданами у большевистских пограничных ворот. С моим мужем отправили двоих солдат, чтобы принести багаж. Я осталась на крыльце маленького дома, а комиссар и наш спаситель старались развлечь меня, пока муж находился по ту сторону границы.

    Вскоре муж и Алек благополучно вернулись. Солдаты несли чемоданы. Большевики, вероятно, забыли наше утреннее обещание и, видимо, не узнали моего мужа. Пропуск и украинская виза удовлетворили их. Даже таможенный досмотр прошел вполне гладко. Мужу удалось сунуть в руки бедствующих чиновников несколько «керенок» – бумажных банкнотов небольшого достоинства, выпущенных Керенским, и ему разрешили пройти после самого беглого досмотра.

    Теперь, когда мы были в безопасности, надо было подумать, куда ехать. Поезд в Киев уходил не раньше следующего дня. Украинский комиссар предложил нам провести ночь в его вагоне, который стоял поблизости на запасных путях. Он провел нас туда и приказал прислать нам ужин из немецкой офицерской столовой. За всю свою жизнь я не ела ничего вкуснее, чем этот пустой бобовый суп, плещущийся на дне эмалированной миски.

    Сидя друг напротив друга на порванных бархатных сиденьях вагона, мы смеялись и не могли остановиться. Огромный груз упал с наших плеч. Жизнь казалась прекрасной, как после перенесенной смертельной болезни. Мы были теперь опять так счастливы вместе, будто не видели друг друга вечность. Так закончилось 4 августа – день моих именин.


    От возбуждения и радости мы долго не могли заснуть и, когда выключили свет, все еще не могли спать, но уже по другой причине. Если большевики и проявили к нам милосердие, то этого нельзя было сказать о насекомых, обитавших в вагоне. На следующий день от их укусов на моем теле не было живого места.

    Утром нас посетил комиссар. Он был очень взволнован сообщениями с той стороны. Моряки, прибывшие вместе с нами на одном поезде, в ту ночь обошли всю гостиницу и гостиничные номера, сданные постояльцам. Многие из тех, кто имел и визы, и документы, были задержаны в Орше на неопределенный срок, пока был отправлен запрос о дополнительных сведениях, а тех, у кого документов не было, арестовали и посадили в местную тюрьму. Позднее мы узнали, что некоторых арестованных отправили назад, в те города, откуда они приехали, а других перевели в тюрьмы, где они провели много лет. Со дня нашего бегства пересечь большевистскую границу стало почти невозможно.

    Следующий день мы провели в вагоне комиссара в ожидании поезда. Он просил нас не выходить из вагона, боялся, что возникнут сложности, если станет известно, что я нахожусь здесь. Мы, разумеется, подчинились, но так и не узнали, каких сложностей он ожидал: то ли со стороны большевиков, то ли со стороны немцев.

    Ночью мы сели в поезд, который отвез нас в Жлобин; здесь нам нужно было пересесть в тот, что шел в Киев. В поезде были вагоны только третьего и четвертого класса. Он был забит главным образом простонародьем. С огромным трудом мы нашли место, если можно так сказать, в вагоне четвертого класса. (Раньше в них перевозили только заключенных.) От двери до двери вагона вдоль окон тянулся проход, по другую сторону которого были скамейки с деревянными спинками, попарно повернутые друг к другу. Над сиденьями имелось два ряда полок. На одну из них, поближе к себе, мы положили наши чемоданы, боясь упускать их из виду. На своей полке мы могли только лежать, растянувшись во всю длину, – так близко она была прижата к верхней полке. Вагон был чудовищно переполнен: как только мы забрались наверх, о дальнейших движениях не могло идти и речи. Расстелив свои пальто на голых досках, мы лежали все три дня. В вагоне было совершенно темно. Мне удалось каким-то образом вытащить из одного чемодана свечу, которую я захватила с собой на крайний случай, и, воткнув ее в крышку соседской корзины, я зажгла ее.

    Поезд тронулся. В вагоне было душно; пахло людьми, а шум разговоров звучал постоянным гулом. Кто-то громко спорил, началась драка. Но у нас, по крайней мере, был свет.

    Понемногу голоса стали звучать приглушеннее. Устроившись как можно удобнее, я задремала. Внезапно проснулась от ужасного толчка, и меня бросило на перегородку, об которую я стукнулась головой. За толчком последовал скрежет тормозов, треск и хруст дерева. Поезд остановился.

    Без сомнения, один из вагонов врезался в наш, но было невозможно оценить масштаб аварии.

    После нескольких мгновений мертвой тишины, особенно поразительной сразу за стуком колес и оглушительным грохотом внезапной остановки, в вагоне началась паника. В полном беспорядке люди хлынули к выходам, крича, стеная, сбивая друг друга с ног. Вдруг на полке над нами лопнула бутылка. Мелкие капли прозрачной жидкости начали падать между моей головой и свечой.

    – Бензин! – вскрикнул муж.

    Нельзя было терять времени; я протянула руку и ладонью потушила огонь. В темноте паника усилилась.

    Мы остались на своей полке. Не было никакого смысла спускаться вниз. Через грязные окна вагона мигали огни фонарей. Только когда наш вагон опустел, мы слезли с полки и выпрыгнули на насыпь.

    Наш вагон, действительно, врезался в следующий и разнес его с одного конца в щепки. Мы пошли вдоль поезда к паровозу, который стоял отдельно, так как поезд от него отцепился. Никто не мог объяснить, что случилось.

    Суета и крики продолжались долго. Наконец, нам сказали, что нам придется покинуть свой вагон и перебраться в другой. Волоча чемоданы, мы пытались найти места, но это было невозможно. Поезд уже был переполнен, и теперь в него должны были втиснуться еще и пассажиры двух разбитых вагонов. Когда мы шли вдоль поезда, я увидела вагон, который был несколько чище других и в котором ехали немецкие офицеры – об этом свидетельствовали объявления на двух языках. Убедившись, что мы не можем попасть на этот поезд каким-то другим способом, мы решили забраться в него в надежде, что нас оттуда не выгонят.

    Я шла впереди. Поднявшись на платформу, я открыла дверь вагона и оказалась в большом, обшитом досками, купе. Передо мной стоял стол; за ним была длинная деревянная кушетка. На кушетке сидели несколько немецких офицеров в расстегнутых кителях. Они пили, разговаривали и громко смеялись. Их лица были красны; было ясно, что они пьяны.

    Я попятилась, но было уже слишком поздно. Они уже заметили меня и приветствовали взрывом смеха и чересчур откровенными комплиментами.

    Смутившись, я с трудом объяснила, что со мной мой муж, и мы не смогли найти в поезде места, так как наш вагон попал в аварию. Несколько разочарованные, они пустили нас в одно из дальних купе и, больше не обращая на нас внимания, продолжали веселиться до утра. И тем не менее, наше новое обиталище, хоть и сделанное из дерева, показалось нам дворцом после полки в вагоне четвертого класса.


    Ближе к вечеру следующего дня мы приехали в Жлобин. Нас поразил внешний вид вокзала: он не претерпел почти никаких изменений, даже обслуживание было таким же, как раньше. Все были вежливы и чисто одеты; как люди, так и вещи были на своих местах. И здесь же впервые почти за год мы насладились настоящей едой. В обеденном зале нашей гостиницы стоял стол, уставленный вкусной едой. Перед каждым стояли тарелки с горками белого и черного хлеба, а в супе, который подавали с пылу с жару, были крупные куски мяса. Не могу понять, как мы не умерли в тот день от переедания.

    За несколько минут, что отсутствовал мой муж, покупая билеты на поезд, мы с Алеком разделались с целым молочным поросенком. Это была только закуска. А когда вернулся муж, мы приступили к обеду, который в обычное время насытил бы по крайней мере десятерых человек.

    Трудно выразить словами, что мы пережили в тот день! Мы были живы и вне опасности. Тот, кто не пережил такой момент, не знает, что означает на самом деле радоваться жизни.

    Поздно ночью в тот же день мы сели на поезд, который должен был отвезти нас в Киев. Нашим восторгам еще не пришел конец: мы ехали в настоящем спальном вагоне первого класса, в котором впервые за все эти дни смогли, наконец, раздеться и вымыться. А как приятно было потом растянуться на мягком диване между двумя хрустящими белыми простынями!

    На следующий день мы прибыли в Киев. Город был так запружен людьми, что ни в одной гостинице мест не было, но теперь это нас не беспокоило. Мы знали, что так или иначе найдем себе жилье.

    Наша надежда оправдалась: на улице муж встретил старую знакомую, которая сразу же пригласила нас в свой дом. В тот день, как внезапно прозревший слепец, я радовалась всему. Все казалось новым и удивительным: парикмахерская, где мне вымыли и завили волосы, симпатичная кондитерская, где я, как школьница, съела двенадцать пирожных одно за другим. Господи, что это был за день!

    Вместе с чемоданами мы переехали в дом нашей знакомой. На следующий день, обнаружив возможность послать посылочку в Петроград, я купила мешок белой муки для отца. Позже я узнала, что моя посылка дошла до него.

    Теперь началась ненастоящая, походная жизнь, в которой не было стабильности, не было настоящего покоя. Киев спасли немцы, и в то же время они завоевали его. Украинское правительство издавало распоряжения, принимало решения, но все всегда знали, что само его существование зависело от немцев, которые использовали его в качестве посредника между населением и ими.

    Немцы вели себя как завоеватели, но без них страна снова оказалась бы во власти большевиков. Беженцы из северных районов России и представители высших классов местного населения, прошедшие через ужасы большевистского режима, отдыхали теперь телом и душой. Здесь была пища, радость, безопасность; и все же никто не мог поверить, что это продлится долго. Нервное напряжение витало в воздухе. Ходили фантастические слухи. Например, вдруг со всех сторон до меня стали доходить сведения о том, что мой брат в Киеве. Меня уверяли, что видели его там-то и там-то. Мне даже называли имена людей, которые встречали его. Сначала я смеялась, но потом эти байки стали такими убедительными, что в моем сердце зародилась надежда. В течение многих месяцев у меня не было никаких вестей от Дмитрия; наступили такие времена, что стали возможны самые невероятные вещи.

    Я начала наводить справки, которые вели меня от одного источника к другому, пока моя встреча с Дмитрием чуть не была устроена; а потом все рухнуло, как и можно было предполагать. Очевидно, какой-то авантюрист использовал имя моего брата.

    Гостеприимный дом, в котором мы остановились, был уже переполнен гостями. Ночью были заняты все комнаты, и гости постоянно менялись. Люди приезжали без предупреждения, прямо от большевиков, в лохмотьях, голодные, часто без денег. Зачастую наша хозяйка встречала друзей на улицах и приводила их к себе домой, как привела нас. В ее небольшой столовой за столом не сидело меньше пятнадцати – двадцати человек.

    Наши планы были еще очень неопределенными. Мы не знали, что нам делать. Но я начала понимать, что нам не следует слишком долго оставаться в Киеве. Прежде всего, я не чувствовала себя совсем свободно. На западе еще продолжалась война. Присутствие наших бывших врагов, их поведение, тон, нелепый характер какой-то политической игры, а также интриги между ними и местными органами управления – все это раздражало. И неустойчивость такого положения была слишком очевидна; было невозможно питать какие-то иллюзии относительно будущего Украины. Нам удалось спастись от большевиков, и теперь было бы полнейшим безумием подвергать себя новым бедствиям. Нам нужно было двигаться дальше на юг, ближе к морю, к границе и ждать там.

    Мы решили уехать в Одессу, где у моих близких друзей был свой дом и куда они нас звали. Но последним импульсом к нашему отъезду послужил слух, циркулировавший по городу, который почти обессилил меня. Мне сказали, что моего отца снова арестовали и на этот раз поместили в тюрьму. Вскоре весть подтвердилась. С того дня я не знала покоя. Из Петрограда приходили нескончаемые сообщения о жестокостях большевиков. Совершенно определенно начался период арестов, казней и пыток. На протяжении долгих месяцев воображение рисовало мне ужасные, кошмарные картины. Я просыпалась ночью в смертельном ужасе; казалось, именно в тот момент далеко отсюда происходило что-то ужасное, окончательное. Я знала, что больше нет сомнений относительно того, каков будет конец; и все же мое сердце постоянно разрывалось между надеждой и крайним отчаянием. Последней весточкой, которую я получила от отца, была записка, написанная карандашом в тюрьме; в ней он благодарил меня за муку, которую я прислала ему.

    И только месяцы спустя, когда я уже была беженкой в Румынии, мне стал известен исход. Моего отца арестовали десять дней спустя после нашего отъезда. Он был заключен в одну из государственных тюрем, где провел шесть месяцев, отчасти в самой тюрьме, отчасти – по причине нездоровья – в тюремном лазарете.

    Княгиня Палей употребила всю свою энергию. В результате ее усилий стало казаться, что моего отца отпустят. Фактически большевики точно обещали это; но 30 января 1919 года, в тот самый день, когда ему должны были даровать свободу, его внезапно увезли из тюрьмы, отправили в Петропавловскую крепость и без дальнейших мучений расстреляли.

    Глава 31

    Последний привет

    Алек решил остаться в Киеве. Мы с мужем уехали в Одессу, где у наших друзей был большой дом. Город был оккупирован австрийскими войсками, но их присутствие было менее заметно, чем присутствие немцев в Киеве. Австрийский генерал и русский военный комендант мирно делили власть в городе. Перед приходом австрийских войск по Одессе также прошла волна большевистских зверств, но теперь жизнь вошла в колею. Если бы не фуражки с высокими тульями австрийский офицеров на улицах, можно было бы подумать, что все здесь так, как раньше.

    Дальше ехать было нереально. Почти вся Румыния была в руках немцев; кроме того – и это было важнее, – у нас почти не было денег. Нам нужно было ждать. Но постоянная тревога за отца побудила меня написать королям Испании и Швеции, а также королеве Румынии, которая в то время находилась со своим двором в Яссах.

    В Одессе мы постепенно отдохнули от тревог, восстановили здоровье. Гостеприимство наших хозяев было трогательным; они делили с нами все, что у них было, и прилагали все усилия, чтобы наше временное пребывание у них было приятным. В городе у нас были знакомые, и их число постоянно росло, по мере того как другие наши друзья приезжали в Одессу. Мы часто виделись с ними и, учитывая все обстоятельства, вели жизнь, которая была бы очень приятной, если бы не мрачные предчувствия, касающиеся моего отца и его семьи.

    А тем временем успех решительно склонялся в сторону союзников. Теперь можно было надеяться, что эта ужасная война закончится. Все чаще и настойчивей доходили вести о растущем недовольстве в Германии и Австрии и о внутренних политических сложностях.

    Мир в Одессе был чисто внешний; он мог быть только временным и длиться до тех пор, пока иностранные войска оккупировали город. При этом даже оккупация не могла помешать тому, что время от времени происходили вещи, которые заставляли весь город трепетать от страха.

    Жара была ужасной. Каждое утро опускались жалюзи, закрывались ставни. Все вставали рано и занимались делами до полудня, а после обеда отдыхали.

    Однажды около четырех часов дня меня разбудили глухие звуки взрывов. Сначала они раздавались через редкие интервалы, но вскоре они стали следовать один за другим так быстро, что воздух наполнился нескончаемым ревом.

    Мы все ринулись в сад. Оттуда мы увидели огромное черное облако дыма, клубами поднимавшееся в северной части города. Кто-то пошел звонить знакомым, чтобы получить информацию, и ему сказали, что горят склады боеприпасов, расположенные на окраине.

    Мы видели эти склады; они тянулись на мили. К вечеру гул значительно усилился. С крыши дома мы увидели грандиозное зрелище – гигантские фейерверки. Яркое, необъятное пламя лизало землю, а на черном фоне дымовой завесы высоко в воздух поднимались тысячи огромных ракет, прочерчивая небо бесчисленными огненными линиями. Это продолжалось всю ночь. Шум не давал заснуть. Утром воздух был насыщен запахом горелого дерева и пороха, а дым заслонил солнце.

    Вокруг дома начал падать пепел и частицы разорвавшихся боеприпасов. Затем стали рваться большие снаряды. Паника охватила город. Оконные стекла беспрестанно звенели, некоторые разбивались. Военный комендант города послал мне весточку, что все усилия по ограничению распространения огня были бесполезны. Люди бегали по улицам в разных направлениях, некоторые тащили подушки, другие одежду, третьи – какие-то ненужные предметы. Сильно перепуганные, наши знакомые постоянно забегали к нам, принося новые панические слухи. Земля тряслась; теперь в воздухе стоял такой гул, что мы едва могли расслышать слова друг друга.

    Чтобы вселить в себя и в других спокойствие, я поставила на террасу плетеное кресло, взяла книгу и сделала вид, что читаю. Военный комендант звонил нам каждые полчаса. Он сказал, что главная опасность теперь исходит от больших запасов мелинита, которые находились глубоко под землей, но которые могли в любую минуту взорваться от сотрясения земли.

    Я спросила его, не лучше ли нам отправиться в порт и, взяв лодку, выйти в море. Он ответил, что если мелинит взорвется, то будет что-то вроде землетрясения и от города может ничего не остаться, а в море поднимется приливная волна и поглотит все.

    Все другие пути из города были отрезаны. Мы были вынуждены оставаться. Мелинит, вероятно, отсырел, так как, к счастью, не взорвался, и к вечеру пожары утихли. Они горели почти тридцать шесть часов.


    К концу октября слухи о революции в Германии и Австрии стали вполне определенными. Еще две могущественные монархии оказались на пороге исчезновения. Мое отношение к этим сообщениям было двояким, как и мои чувства по отношению к недавнему врагу, который временно избавил часть России от большевиков. Изменение общественного строя в Центральной Европе, без сомнения, означало близкий конец войны, но в то же время тормозило возможность восстановления монархических основ в России. (В то время я все еще не могла представить, что моей страной можно управлять иначе.)

    Как только слухи о революции подтвердились, австрийские войска ушли из Одессы. На это у них ушло всего несколько дней. Говорили о приходе союзных войск, но никаких признаков этого не было. А тем временем наше положение снова стало опасным. Как и следовало ожидать, в городе активизировались преступные элементы; грабежи приобрели характер эпидемии, а в провинции организованные вооруженные банды угрожали восстановить большевистское правление. К тому же в городе бушевала эпидемия «испанки», и люди умирали как мухи. Она не пощадила и наш дом. Среди первых заболевших были мы с мужем.

    Однажды, в самом начале ноября, когда мы были еще прикованы к постели, меня пришел навестить неизвестный русский офицер, приехавший из Бессарабии, которая в то время была уже аннексирована Румынией. Этого офицера послал начальник союзнической разведки в Румынии, канадский полковник по имени Бойль, который тогда находился то ли в Яссах, то ли в Кишиневе. Полковник Бойль был почти легендарной личностью, и слава о нем распространилась по всему побережью Черного моря. В то время он пользовался большим влиянием в Румынии и, используя это влияние, спас многих русских. От русских офицеров из его окружения он узнал о том, что я в Одессе, и, зная, как это опасно для нас, прислал нам весточку о том, что готов нам помочь.

    Я поблагодарила его и ответила, что я буду готова уехать через неделю. Я как-то не очень верила в желание какого-то канадского полковника спасти нас, но оказалась совершенно не права. К моему великому удивлению, в назначенное время офицер вернулся. Он привез мне письмо от королевы, моей двоюродной сестры, с приглашением приехать в Румынию и объявил, что все готово для нашего отъезда. С ним приехал румынский офицер для сопровождения.

    Сначала мы должны были поехать в Кишинев, где нас ожидали дальнейшие инструкции. Приготовления к отъезду были недолгими, но накануне новая волна «испанки» обрушилась на наш дом: заболел наш хозяин, и у меня случился еще один приступ лихорадки. Но откладывать поездку было нельзя. Большевизм с его фатальными последствиями для нас шел к власти. Чтобы защитить население и поддержать порядок, в Одессу уже были посланы несколько небольших офицерских отрядов, добровольцев из Белой гвардии, которая формировалась на Дону. И такой же небольшой отряд был послан на север для защиты большой узловой станции Раздельная, к которой устремились банды украинского авантюриста и разбойника с большой дороги Петлюры.

    Нам отвели специальный вагон, в котором мы должны были проделать весь путь до Румынии. С нами ехали два офицера и пожилая служанка, которую я наняла за несколько дней до нашего отъезда.

    Первые девяносто или сто километров все шло хорошо, но, добравшись до Раздельной, мы неожиданно очутились в атмосфере войны. Оказалось, что Петлюра был гораздо сильнее, чем думали. Его банды разбили небольшой офицерский отряд и заставили его отступить к станции Раздельная, в этот самый город. Петлюра не упускал своего преимущества и по-прежнему наступал. Поведение этого авантюриста и его сторонников не очень отличалось от поведения большевиков. Они жгли и крушили все, что могли, мучили и убивали.

    Наш поезд долго стоял на станции. Потом было объявлено, что дальше ехать мы не можем. В паровозе больше не было воды, а водопровод на станции не работал. Наш вагон остановился прямо напротив платформы, где толпились офицеры добровольческого отряда. Это сборище состояло из самых разных лиц, которые только можно себе представить, и было одето кто во что горазд. Молодая Белая гвардия состояла из самых разных элементов. Все они были объединены исключительно идеей активной борьбы против большевиков. По их внешнему виду я не могла определить ничего, что говорило бы об их симпатиях, и не могла предположить, как они отнесутся ко мне, когда узнают, кто я такая и куда еду.

    Один из сопровождающих нас офицеров пошел искать командира отряда и привел его в наш вагон. Любезный молодой полковник несколько рассеял мои сомнения. Он сказал, что будет счастлив отдать нам паровоз от их поезда. На это я не хотела соглашаться; я боялась лишить их единственного средства передвижения. Но полковник уверил меня, что скоро можно будет достать воды, и тогда они смогут взять наш паровоз, и добавил, что так надолго задерживаться с отъездом было бы для нас слишком опасно.

    Пока новый паровоз присоединяли к нашему вагону, полковник вышел на платформу, чтобы отдать распоряжения; когда он вернулся, то объявил, что не отпустит нас одних без охраны. Я запротестовала. Во-первых, эти люди не внушали мне доверия; во-вторых, это отвлекло бы их от прямых обязанностей. Но полковник стоял на своем. Наш спор закончился тем, что он заявил, что здесь распоряжается он и берет на себя всю ответственность.

    Несколько офицеров с пулеметами разместились на паровозе, а двое других охраняли двери нашего вагона. Когда все было готово, полковник пришел спросить разрешения отправить поезд. Я поблагодарила его и пожелала удачи. Он поцеловал мне руку и спрыгнул на платформу. Поезд тронулся.

    Я стояла у окна. Вдруг словно ток прошел через толпу добровольцев. Они выстроились в шеренгу, все как один повернулись к вагону и отдали честь.

    На какой-то момент я остолбенела, а затем, забыв обо всем, без шляпы и пальто кинулась к задней платформе старомодного вагона. Задыхаясь от волнения, со слезами, струящимися по моим щекам, я прокричала слова прощания и добрые пожелания. Они собрались в конце перрона и смотрели вслед уходящему поезду, сняв головные уборы. Я стояла на платформе вагона, пока не стали неразличимы лица, а фигуры не слились в одно большое пятно.

    В тот вечер мы приехали в Бендеры, где начиналась граница с Бессарабией. Было совершенно темно. Вагон тускло освещали несколько свечей, вставленных там и тут в пустые бутылки. Было холодно. В течение дня моя лихорадка усилилась. Я дрожала, щеки мои горели.

    Перед прибытием в Бендеры я послала за нашими добровольцами-охранниками, чтобы поблагодарить их и проститься с ними, проститься с Россией в их лице. Шестеро мужчин вошли в вагон и заполнили его своей тяжелой зимней одеждой, меховыми шапками, бряцанием солдатских винтовок. Они принесли с собой запах русских осенних полей, дыма горящих дров, кожаных сапог и солдатской амуниции. В полутемном купе, освещенном одной-единственной свечой, можно было различить только их силуэты.

    Я так волновалась, что не могла говорить. Эти незнакомые люди, которых я раньше никогда не видела, сейчас были мне ближе, чем моя собственная родня, они были частью меня самой, они были частью того, что я покидала.

    Желая навсегда запечатлеть их лица в своей памяти, я взяла свечу со стола и поднесла ее к каждому по очереди. Крошечное желтое пламя на секунду осветило стриженые головы, обветренные лица с густыми усами.

    Я хотела сказать им что-нибудь значительное, чтобы они тоже запомнили меня навсегда, но не могла произнести ни слова; только слезы, горькие и безутешные, катились по моим щекам.

    Так я попрощалась с Россией.