• 15. ХАРАКТЕР ИЗМЕНЕНИЙ В НАУЧНЫХ ПРЕДСТАВЛЕНИЯХ
  • Изменения в науке
  • 16. ДАРВИН ВО ВЛАДЕНИЯХ ПЛАТОНА
  • 17. ОБЩЕСТВО ПО ИЗУЧЕНИЮ ПОВЕДЕНИЯ ЖИВОТНЫХ, УОШО И СИНТЕЗ ВОЗЗРЕНИЙ СКИННЕРА И ЛОРЕНЦА
  • На симпозиуме
  • 18. СИМПОЗИУМ
  • Общение животных и язык человека: качественные различия или эволюционная преемственность?
  • 19. ПОДВЕДЕНИЕ ИТОГОВ
  • 20. УОШО И ПОЛЕТ НА ЛУНУ: ДИОНИС И АПОЛЛОН
  • Часть 2

    РЕАБИЛИТАЦИЯ ИНТЕЛЛЕКТА ЖИВОТНЫХ

    15. ХАРАКТЕР ИЗМЕНЕНИЙ В НАУЧНЫХ ПРЕДСТАВЛЕНИЯХ

    Эта книга начинается с описания представлений Иосифа Флавия о происхождении мира, – представлений, в соответствии с которыми человек является властителем мира, что и дает ему моральное право поступать с низшими тварями, как он пожелает. Я отмечал, что такой взгляд на природу зародился в зоне пустынного климата, когда отчуждение человека от мира животных резко усиливалось ростом самосознания, в результате чего возникло представление о самом себе как о существе высшего порядка, изначально предназначенном властвовать над всеми остальными. У народов, живущих во влажных тропических лесах в непосредственном соседстве со своими сородичами-обезьянами, биологическая изоляция человека менее выражена, и в мировоззрении этих народов обезьяны представляются лишь отчасти животными, а отчасти и людьми.

    Возьмем, например, западноафриканское племя уби, живущее на территории Берега Слоновой Кости и Либерии. Веками это племя существовало бок о бок со стадами шимпанзе. Мифы племени рассказывают, что, когда бог создавал человека, он сказал общим предкам уби и шимпанзе, что человеку положено работать. Шимпанзе схитрили – они отказались работать, и бог наказал их, придав им уродливый облик. «Ге» – слово, которым уби называют шимпанзе, – означает «уродливый человек». В качестве компенсации за наказание шимпанзе была дарована музыка – вероятно, люди слышали, как шимпанзе барабанят по деревьям. Согласно воззрениям уби, шимпанзе признают религиозное превосходство людей, и в то же время на убийство этих обезьян наложено табу.

    Уби усмотрели общие черты в поведении и почувствовали общность происхождения человека и шимпанзе задолго до того, как Дарвин потряс Европу своей первой предварительной гипотезой о существовании этой связи. Уби, разумеется, отдают себе отчет в различиях, существующих между способами общения у человека и у шимпанзе, однако в отличие от нас не считают, что эти различия дают людям какие-то моральные привилегии. Уби – анимисты[16]. Французский психолог Мирель Бертран, рассказывавший мне о взаимоотношениях уби с обезьянами, провел в этом племени некоторое время. В таком анимистическом обществе чужеземец вроде доктора Бертрана должен быть особенно осторожен, поскольку его всегда могут заподозрить в том, что он насылает несчастья, например нападение леопарда, перевоплотившись в него или вызвав его колдовством.

    Мы считаем уби примитивным народом, хотя у них и есть зачатки сельского хозяйства. Если же углубиться в тропические леса Африки, Малайзии, Южной Америки или Новой Гвинеи, мы обнаружим племена, живущие охотой и собирательством, – могут даже встретиться и такие, которые живут исключительно собирательством. По мере знакомства с ними заранее постулированная роль человеческого языка как некой особенности, отличающей человека от животных, представляется все менее существенной.

    Когда представители западной цивилизации открыли для себя существование человекообразных сородичей, они реагировали на это открытие так же, как и люди племени уби. Что же касается ученых-натуралистов, то некоторые из них тоже встали на точку зрения уби, расценив существование человекообразных обезьян как свидетельство нашей общности с природой. Но большинство пытались использовать этот факт, чтобы подтвердить традиционное для западной культуры представление о разделении людей и животных – в духе восходящего к Платону разделения души на разумную, человеческую, и чувственную, животную. С этих позиций и были предприняты основные исследования в рамках наук о поведении, целью которых было обнаружить какие-либо ключевые способности, присущие человеку, но отсутствующие у человекообразных обезьян. Было решено, что такой способностью является способность к овладению языком. Затем и сам язык был препарирован на части исследователями вроде Чарлза Хоккета, которые надеялись вычленить квинтэссенцию «человеческих» особенностей языка. Традиционное различие между языком и общением животных поддерживалось платоновскими представлениями о различии между душой разумной и душой животной, – представлениями, в свою очередь охранявшими целостность системы мифологических понятий, созданных людьми, которые не ведали о существовании человекообразных обезьян.

    Однако в истории научных исследований человекообразных обезьян можно обнаружить и другие тенденции, породившие ряд работ, которые не ставили своей целью обосновать априорные «западные» предпосылки об уникальности человеческого интеллекта. Можно также проследить постепенный процесс приспособления новых данных к интеллектуальным традициям, возникшим практически в отсутствие каких бы то ни было знаний о человекообразных обезьянах, и даже попытки расширить рамки, ограничивающие такие традиции. Уже с момента самого первого знакомства с человекообразными обезьянами среди западных ученых находились люди, которые понимали, что точка зрения уби на шимпанзе по своему духу более соответствует действительности, чем традиция, отрицающая всякое родство между человеком и другими животными. И хотя специалисты по поведению обычно отказывались обсуждать эволюционные аспекты человеческого поведения, среди естествоиспытателей появлялись люди, подобные Гарднерам, убежденные в том, что в поведении человека и животных есть кое-что общее, и пытающиеся критически оценить предпосылки, лежащие в основе западных интеллектуальных традиций, а в случае чего и опровергнуть их.

    Мы никогда не чувствовали себя вполне уютно, полностью отделяясь от животных, хотя охотно расточали богатства земли, считая это своим неотъемлемым правом. Постепенно становилось все труднее верить, что существа, ведущие себя так, как это делает человек, суть высшие создания во Вселенной.

    В то время как в западной философии содержится неисчислимое множество свидетельств уникальности человеческого языка, в мифологии и художественной литературе Запада присутствует немалое число персонажей, способных разговаривать с животными, таких, как Мелампод в древнегреческой мифологии или Маугли, дитя джунглей, в сказках Киплинга. Если в мифологии и фольклоре такие личности олицетворяли стремление преодолеть отчуждение от природы, то в менее наивной и более рафинированной литературе подобные мифы превратились главным образом в чтение для детей и служат тому, чтобы дети чувствовали себя счастливыми, пока не повзрослеют и не поймут, что куда удобнее и выгоднее рассматривать природу как сырье для эксплуатации, чем нечто, с чем можно общаться. И все же умение разговаривать с животными оставалось мечтой, – мечтой, которая начала проникать в недреманный мир науки вместе с трудами Дарвина.

    Подспудное желание разговаривать с другими живыми существами ощущали даже люди самых материалистических воззрений. Роджер Браун, например, писал, что «очень одиноко чувствовать себя единственными способными разговаривать существами во Вселенной», а Карл Юнг считал, что пока мы не обнаружим разумных существ, с которыми могли бы общаться и сравниться в силе разума, мы никогда не поймем, что значит в действительности быть человеком. Платой за умышленное отчуждение от природы является сознание собственной уникальности, ощущение своего одиночества во Вселенной. Давно убедив себя в том, что на этой планете нет никого, помимо нас, с кем можно было бы общаться, мы тратим колоссальные средства на исследования космического пространства в надежде обнаружить разум в других точках Вселенной. По иронии судьбы убежденность в том, что мы лишены возможности общаться с другими животными, и непосредственно связанная с этим уверенность, что природа – это не более чем кладовая различных ресурсов, предназначенных для того, чтобы человек разрабатывал их, и привели к развитию могущественной науки и техники, которые позволяют нам сейчас предпринять серьезные попытки поиска разумной жизни во Вселенной.

    В очерке, посвященном истории загрязнения окружающей среды, историк Арнолд Тойнби доказывает, что монотеизм освободил человека от обязанности боготворить природу. Анимисты вроде уби не позволят себе осквернять природу прежде всего потому, что природа определяет само существование такого народа. Нельзя осквернять то, что почитаешь. Человек западной цивилизации, напротив, «обладал неограниченной свободой в обращении с природой, поскольку воспринимал ее в терминах монотеизма как „сырье“, лишенное какого бы то ни было священного смысла». Если ту же мысль продолжить, то становится ясно, что монотеизм, о котором говорит Тойнби, в свою очередь является производным изолированности человека внутри всего прочего мира. А эта изолированность – не что иное, как побочный продукт перемещаемости, результат конфликта в человеческом мышлении между суррогатным миром нашего рассудка и реальным миром, в котором мы живем.

    Могла ли подобная монотеистическая традиция возникнуть у племени уби, которое никогда не находилось в состоянии такой биологической изоляции, в которой, как считается, оказались семитские племена – основоположники западной интеллектуальной традиции? Вероятно, нет. И Тойнби приходит к заключению, согласно которому западная цивилизация, если она действительно захочет обезопасить себя от загрязнения отходами собственной деятельности, должна отбросить свои претензии на уникальность человека и вновь обратиться к первобытной точке зрения: «Человек должен вернуться в лоно природы, неотъемлемой составной частью которой он фактически и является…»

    Восстановление разорванных связей цивилизованного человека с природой необходимо и для того, чтобы понять поведение Уошо. По причинам, подробно изложенным выше, поведение Уошо противоречит традиционному взгляду на природу. Чтобы обрести точку зрения, с которой поведение Уошо приобретает смысл, мы должны вернуться к донаучному восприятию мира, присущему первобытным народам. Если считать, что мир населен «сознательными существами, жаждущими овладеть речью», то появление Уошо не окажется неожиданностью.

    С тех самых пор, как наука открыла для себя наших человекообразных сородичей, не прекращаются попытки объяснить их существование без подрыва основ традиционного мировоззрения и без потери особых привилегий человека. Для нас было делом чести предложить лучшее объяснение, чем то, которым пользовались «презренные дикари», считавшие человекообразных обезьян звеном непрерывной цепи от животных к человеку. Мы медленно сдавали наши позиции и сначала отступили, допустив существование общего предка и оговорив, что развитие языка и человеческого разума шло совершенно изолированно от эволюции поведения других человекообразных обезьян. Однако реальность существования человекообразных обезьян убеждает сильнее любых объяснений, призванных принизить этих животных, и по мере того, как наглядные свидетельства родственной близости поведения человека и человекообразных обезьян умножаются, традиционная точка зрения представляется все менее убедительной.

    Открытия, подорвавшие эти представления о различиях между человеком и животными, были сделаны учеными, которые проводили свои исследования в полном согласии с западными традициями. Противоречия, в которые мы вступили с не подлежащим сомнению фактом, что мы являемся неотъемлемой частицей единой природы, привели к вызреванию в рамках старой системы понятий новых концепций, новой системы взглядов. Эта система по справедливости может быть названа дарвиновской, и ее важным основанием служит сам факт существования человекообразных обезьян. Такой научный взгляд на природу непосредственно связан с донаучным мировоззрением. Пропасть разделяет лишь платоновское и дарвиновское мировоззрения: они в корне различны. В рамках одного мировоззрения язык является сутью человеческой природы, в рамках другого – не более чем химерой. В соответствии с дарвиновскими представлениями человек может разговаривать с животными; оставаясь в рамках платоновских традиций, человек способствует вымиранию всех существ, населяющих вместе с ним Землю, и это происходит именно потому, что он не в состоянии найти общий язык с животными. Переход от одной системы взглядов к другой требует резкой ломки; при этом мгновенно из тьмы неведения рельефно проступают и человеческие черты в общении животных, и характерные для животных особенности в общении людей. До тех пор пока такая ломка не произошла, поведение Уошо будет в корне несовместимо с платоновскими представлениями о мире.

    Футс считает, что уже при жизни наших внуков шимпанзе будут рассматриваться как второсортные люди. Но чтобы к Уошо относились хоть сколько-нибудь реалистично, мы должны отказаться от политики, которую так давно проводим. В противном случае очень возможно, что еще до того, как мы вернемся к точке зрения первобытных народов на наших человекообразных сородичей, вымрут и человекообразные обезьяны, и первобытные племена, оказавшись жертвами неумолимого катка прогресса, порожденного нашими теперешними порочными представлениями о природе человека и животных, – прогресса, ненасытная жажда ресурсов которого грозит загнать нас обратно в джунгли. Будет поистине горько стать свидетелями исчезновения каких-либо из человекообразных обезьян. По прошествии столь долгого времени у нас есть о чем с ними поговорить. Возможно, человекообразные обезьяны – это первые и последние существа, которые могут поведать нам, кем же мы в сущности являемся.

    В отличие от Дэвида Примака я нахожу, что идея воспитания шимпанзе, с которым человек мог бы беседовать, чревата драматическими последствиями. Вторая часть книги посвящена некоторым спорным вопросам, лишь затронутым в этом кратком введении. Если говорить более конкретно, то я постараюсь показать место Уошо в начатой Дарвиным и продолжающейся по сию пору научной революции, рассказать, какие события в науках о поведении предшествовали ее первым словам и какие изменения в естественных науках и в мире, частью которого они являются, знаменует собой Уошо.

    Поскольку науки о поведении – это все же науки, то они предусматривают постановку экспериментов; в результате проведенных экспериментов оказалось, что предпосылки, заложенные в основу наук о поведении, ложны: мир, с которым имели дело эти науки, не был реальным миром. Науки о поведении столкнулись, по-видимому, с неразрешимой этической дилеммой. В процессе исследования реального мира обнаружилось, что исходные концепции не дают ученым права строить какие бы то ни было суждения об этом мире. Уошо являет собой олицетворение этой дилеммы. Если она может разговаривать, то какое право имеем мы относиться к ней как к немой твари? Сама по себе Уошо фактически результат перемен, происходящих в науках о поведении. Постепенно постигая истину дарвиновского мироздания, науки о поведении мало-помалу стали осваивать по-настоящему научный метод исследования и фактически превращаются в совершенно новую науку, согласующую свои положения с новыми открытиями и оказывающуюся способной разрешить этическую дилемму, которую эти открытия перед ней ставят.

    Кроме этических дилемм, рождающихся, по-видимому, вне рамок науки, мы рассмотрим также вопрос о том, как различные представления о природе поведения человека и животных определяют характер и постановку исследований общения у человека и у животных и влияют на интерпретацию результатов. И наконец, я попытаюсь свести все воедино, представив Уошо как олицетворение глубоких изменений, происходящих в представлениях человека о самом себе, – изменений, которые затрагивают отнюдь не только науки о поведении, но и множество других наук, а также культуру в целом.


    Рино – в высшей степени подходящее место для проведения конференций по поведению животных. Построенный на деньги, поступающие от налогов на игорные дома и бракоразводные процессы, быстро растущий город свидетельствует о популярности этих двух сторон человеческой деятельности. Для посещающих его биологов, зоологов, неврологов, психологов, этологов и других специалистов, имеющих отношение к поведению животных, Рино предстает блистательным воплощением современного общественного устройства и цивилизации, язвительно напоминая, что роскошь коренится в человеческой алчности и вскормлена принуждением и отчаянием.

    Если идти на север от района игорных домов вверх по авеню Северная Виргиния, то скоро оказываешься среди университетских построек. Сейчас, в июне, здесь тепло; в стороне от города воздух чист и неправдоподобно прозрачен. За много километров можно разглядеть сверкающие на солнце ледники Сьерра-Невады. Здания новые, окруженные зелеными газонами и удобно расположенные друг относительно друга. Чувствуешь, что все соблазны остались внизу, в городе. Отсюда, с высоты университета, Рино представляется не более чем внушающим беспокойство символом нашей цивилизации.

    Я приехал в Рино, чтобы принять участие в конференции 1972 года, проводимой Обществом по изучению поведения животных. Конференция вызвала интерес у самого широкого круга ученых, поскольку в этом году среди гостей присутствовали Аллен и Беатриса Гарднеры – специалисты в области сравнительной психологии, первыми установившие двусторонний контакт с Уошо. Самым интересным на конференции был узкий симпозиум, в котором приняли участие четверо ученых, специализирующихся в изучении различных аспектов поведения; они собрались вместе, чтобы разобраться, может ли Уошо пользоваться человеческим языком.

    В соответствии с традиционными представлениями о поведении животных Уошо не должна была бы обладать способностью строить предложения типа «Пожалуйста дать Уошо сладкий пить», используя при этом грамматически правильный порядок слов: подлежащее – сказуемое – дополнение. Люси не должна была бы понимать различие между выражениями «Роджер щекотать Люси» и «Люси щекотать Роджер», а подопечная Примака, шимпанзе Сара, не должна была бы правильно читать предложения вроде: «Сара положить яблоко корзинка банан блюдо». И все же существует постепенно увеличивающаяся группа шимпанзе, которые могут понимать и говорить и такие, и значительно более сложные фразы. Поведение Уошо, Люси и Сары вызвало кризис в представлениях научной общественности, имеющей отношение к изучению общения у человека и у животных. Это именно то событие, которое может служить началом очередной научной революции, – из числа тех, циклическое наступление которых со времен античности прослежено известным специалистом в области философии – Томассом Куном. Но если поведение Уошо означает наступление научной революции, то эта революция сопровождается событиями, которые происходят вне конкретных научных дисциплин, имеющих отношение к изучению языка, и даже за рамками мира науки как такового.

    Острая реакция глухонемых зрителей на просмотре фильмов об Уошо свидетельствует о том, что эта обезьяна обращается не только к специалистам по сравнительной психологии, но и ко всему миру. Поведение Уошо не только подвергает сомнению общепринятые в настоящее время аксиомы относительно поведения человека и животных, но и ставит этические проблемы перед будущими исследователями. Эти этические проблемы в свою очередь выходят за рамки чистой науки и затрагивают также теологию, философию и политические науки. В этом отношении феномен Уошо существенно отличается от тех преобразований в «нормальной науке», которые описаны Куном. Подобно всякой научной революции, Уошо также изменяет мир, но мир не только исследователей и мыслителей, но и людей, не имеющих прямого отношения к науке. Такую революцию следует описывать в выражениях, которые доступны для понимания простых людей. Несмотря на то что речь идет о глубоком смысле, который имеют языковые способности Уошо, ее появление не есть результат какой-то исключительности, но, скорее, просто изменения во взгляде на мир. Теперь с шимпанзе сможет разговаривать каждый.

    Попробуем рассмотреть феномен Уошо с двух разных позиций. С одной стороны, это фокальная точка научной революции, движущий стимул которой может быть кратко охарактеризован как реабилитация интеллекта животных. В этом отношении он ставит перед дисциплинами, изучающими природу человека и животных, множество разнообразных вопросов. С другой стороны, конкретные обстоятельства, при которых обнаружились способности Уошо, открывают новые перспективы в оценке природы самой науки. К миру людей Уошо обращается извне, к миру науки – изнутри.

    Обнаружение способностей Уошо – результат не столько систематических исследований, сколько счастливого стечения обстоятельств. Целая серия не имеющих прямого отношения к Уошо событий предшествовала тому, что к ее поведению был подобран ключ и она «произнесла» свои первые слова. Именно в этих событиях коренятся истоки происходящей революции и правильного понимания поведения Уошо. Чтобы восстановить эти события, необходимо прежде всего описать характер происходящих в науке изменений, в том числе вызванных открытием способностей Уошо, затем рассмотреть природу различных аспектов происходящей научной революции и, наконец, разобраться в самих событиях, которые предшествовали открытию способностей Уошо и тому симпозиуму, где впервые было провозглашено растущее влияние феномена Уошо на науки о поведении.

    В научной среде начало связанной с именем Уошо революции было положено сто лет назад. Уошо знаменует собой проникновение дарвиновских концепций в науки о поведении: она принадлежит дарвиновскому миру, а не платоновскому, в рамках которого до сих пор развивались науки о поведении. Лишь Уошо показала нам, сколь глубоко несовместимы эти два мира. Общество по изучению поведения животных само является продуктом происходящей научной революции, и поэтому на его конференции было необходимо разобраться в кризисе, вызванном Уошо. Упомянутый симпозиум может в какой-то степени служить примером того, как проникают в науку и становятся общепринятыми революционные воззрения. Но, с другой стороны, не менее важно и то, что сама история Общества по изучению поведения животных отражает процесс постепенного проникновения дарвиновского мировоззрения в науки о поведении, а также возникновения того интеллектуального «климата», в котором появилась Уошо.

    Изменения в науке

    Суть научной деятельности не совсем такова, как она представляется нам. Мы привыкли считать, что развитие науки – это прямая дорога к постижению научных истин, путь, на котором постепенно накапливаются новые знания и расширяется круг рассматриваемых вопросов, в результате чего наука освещает своим светом те аспекты действительности, которые отныне попадают в сферу ее внимания. Такое представление о науке, пишет Томас Кун в книге «Структура научных революций», складывается у любого студента, прилежно штудирующего учебники. Кун считает, что подобная трактовка науки неправомерна; знания не накапливаются постепенно, научный прогресс неравномерен и нелинеен, он не направлен к постижению некоей абстрактной истины. Напротив, пишет Кун, история науки есть революционная смена последовательных парадигм (подобно тому, как в истории общества один социальный строй сменяется другим), каждая из которых сильно переориентирует интересы ученых внутри определенной области знаний. Революционная замена одной парадигмы другой не обязательно означает прогресс в овладении некоей высшей истиной, но может просто соответствовать ниспровержению господствующего мировоззрения. По завершении научной революции, пишет Кун, ученые исследуют мир, отличающийся от мира их предшественников, но новый мир совсем не обязательно изучен лучше старого. Дело в том, что в межреволюционной фазе ученый проводит свои исследования в рамках парадигмы, о которой принято думать, что она вмещает в себя все истинные знания относительно явлений, с которыми имеет дело данная научная дисциплина. Сто лет назад ученые были так же убеждены в том, что ньютоновская механика объясняет устройство Вселенной, как в наше время убеждены, что устройство Вселенной объясняется теорией относительности Эйнштейна. И те и другие ученые работают в мирах, считающихся полностью познаваемыми. Точно так же до экспериментов с Уошо лингвисты были убеждены, что у шимпанзе отсутствуют мозговые структуры, необходимые для создания языка и овладения им.

    По мнению Куна, представление о парадигме является ключевым для понимания природы науки. Парадигма, пишет Кун, может рассматриваться как некое «образцовое достижение прошлого», или, иными словами, как «вся совокупность убеждений, ценностей, технических средств и т.д., которая характерна для членов данного сообщества»[17], совокупность, возникшая на основе образцовых достижений прошлого. При отсутствии определенной парадигмы в рамках научной дисциплины все данные представлялись бы одинаково существенными, все эксперименты – равным образом важными, и поскольку не было бы общего фундамента, объединяющего всех членов научного сообщества, каждый ученый должен был бы переписать всю свою науку с самого начала для обоснования любого частного эксперимента.

    Таково, говорит Кун, было состояние науки на протяжении ее предыстории. В какой-то момент в этом преднаучном хаосе возникает теория, объясняющая некую проблему в данной области знаний лучше, чем другая теория, существующая в той же области знаний и конкурирующая с первой. Такая теория начинает привлекать внимание большинства исследователей последующих поколений, и в результате старые конкурирующие школы прекращают свое существование. По аналогии с естественным отбором в природе парадигмы в науке выживают потому, что вымирают их конкуренты. С того момента, как наука обретает парадигму, и начинается ее истинная история. Разные науки обретали свои парадигмы в разное время; возникновение парадигмы в астрономии Кун датирует античными временами; в науках об электричестве первая парадигма принадлежала Бенджамину Франклину.

    После принятия парадигмы, пишет Кун, люди, ранее интересовавшиеся общим изучением природы, начинают специализироваться в какой-то узкой области или по меньшей мере в рамках конкретной научной дисциплины. Парадигма предлагает определенную модель реальной действительности, которую ученый может принять. Это освобождает его от необходимости всякий раз по ходу его основной работы начинать с основополагающих принципов и обосновывать каждую используемую им концепцию. Парадигма указывает ему, какие проблемы являются наиболее важными, и дает уверенность в том, что проводимые им скрупулезные исследования совершенно недоступны осмыслению без постоянного обращения к парадигме. После того как возникает парадигма, наука занимается в основном решением конкретных проблем, пока не встает вопрос о проверке соответствия между принципами, исходно содержащимися в парадигме или вытекающими из нее, и внешней реальностью. В действительности, по мнению Куна, лишь выдающиеся ученые выбирают в качестве объекта своих исследований сами принципы парадигмы. Работая в рамках парадигмы, ученый знает, чего он хочет. Если же исследование обнаруживает несоответствие природных явлений принципам парадигмы, то это на первых порах относят за счет неудачи ученого, а не за счет недостатков парадигмы.

    Наука состоит из наблюдений и постановки вопросов. Изучать поведение животных – это значит установить различия между природой человека и животных. При этом тот факт, что наблюдения ведутся человеком, не только не облегчает дела, но сильно увеличивает вероятность того, что сам акт наблюдения затмит природу наблюдаемого явления. Возможно, существует нечто общее между теориями, которые специалист по поведению подкрепляет своими наблюдениями, и мифами первобытных народов; заменив религию и традиции в их роли основных источников человеческих знаний о нашем происхождении и природе, наука неизбежно, хотя и частично, приняла на себя их мифотворческие функции. История Уошо подтверждает такую точку зрения и категорически противоречит представлению о том, что наука безразлична к философии. Итак, парадигма обладает некоторыми свойствами религии. Любая парадигма – это миф в той своей части, в которой парадигма имеет дело с еще не исследованными явлениями, а также составляет вненаучную связующую основу конкретных научных теорий.


    Научные революции происходят, когда обнаруживаются явления, в корне противоречащие парадигме. Отдельно взятое явление, например некоторые нарушения в движении маятника, не укладывающиеся в рамки конкретной парадигмы, называется аномалией. Сами по себе аномалии еще не приводят к научным революциям. Они могут существовать в качестве досадных и не поддающихся разрешению противоречий на протяжении целых десятилетий. Со временем, однако, в рамках конкретной дисциплины внимание все более сосредоточивается на аномалии, и, если противоречие по-прежнему не поддается объяснению, дисциплина постепенно оказывается в кризисном состоянии. В конце концов кризис разрешается тем, что кто-либо из ученых выходит за рамки традиционной парадигмы и предлагает новое – более экономное и изящное – объяснение аномалии по сравнению с теми, которые выдвигались в рамках традиционной парадигмы. В этом состоит второй основной пункт концепции Куна: научные революции не происходят и традиционные парадигмы не отбрасываются до тех пор, пока не появляется новая парадигма, разрешающая кризис, вызванный аномалией. Лишь в силу того, что существующая парадигма жестко фокусирует внимание ученых на неизбежности определенных явлений или событий, наука получает чувствительный индикатор, который указывает на какие-то неполадки, если то, что ожидалось в соответствии с парадигмой, не происходит. Тогда целую армию ученых охватывает желание исследовать эту тревожащую аномалию, и рано или поздно появляется непочтительный молодой человек, который в своих попытках разрешить противоречие выходит за рамки парадигмы, господствующей в данной дисциплине. И если в этом случае среди конкурирующих теорий выделяется одна, а предлагаемые ею новые объяснения явлений получат признание у последующих поколений исследователей, можно считать, что родилась новая парадигма.

    Рассматривая процесс, в результате которого аномалия становится очевидной для ученых, работающих в рамках данной парадигмы, Кун описывает эксперименты, проводившиеся психологом Джеромом Брунером. Разным лицам на короткие, но постепенно увеличивающиеся промежутки времени предъявлялось по нескольку игральных карт. Большинство карт были обычными, но среди них встречались и аномальные экземпляры, например красная шестерка пик или черная четверка червей. Даже когда карты предъявлялись лишь на одно мгновение, испытуемые правильно опознавали обычные карты, но самое поразительное, что аномальные карты им также казались нормальными. «Без малейших сомнений или неуверенности, – пишет Брунер, – испытуемые относили аномальные карты к одной из обычных категорий, с которыми они привыкли иметь дело». По мере того как время предъявления карт увеличивалось, возникала все возрастающая неуверенность относительно правильности опознания аномальных карт. Например, при предъявлении красной шестерки пик испытуемый говорил: «Это шестерка пик, но здесь что-то не так – черные изображения пик обведены красной каемкой». Наконец он распознавал аномалию и сразу же начинал правильно определять все остальные карты; некоторые же из испытуемых утрачивали уверенность даже при определении масти нормальных карт. Кун отмечает, что аналогичный синдром, по-видимому, возникает и в тех случаях, когда аномалии появляются в науке. Ученый склонен видеть то, что он ожидает увидеть. Когда же он вглядывается в объект исследования более пристально, его внимание начинают привлекать аномалии, которые раньше ускользали от него, и либо он полностью утрачивает уверенность в своей способности осмыслить материал, либо аномалии неожиданно укладываются в некоторую схему, после чего меняется точка зрения исследователя на материал и соответственно меняются ожидаемые результаты эксперимента.

    Урок, который извлекают исследователи из научной революции, состоит в том, что мир не таков, каким он представлялся в пору предшествовавшей парадигмы. По окончании научной революции исследователи уже работают в мире, отличном от мира их предшественников. И в этом пункте взгляды Куна отходят от традиционных концепций научного прогресса.

    «Наверняка, – пишет Кун, – многие захотели бы возразить мне, что изменения парадигмы затрагивают лишь интерпретацию результатов наблюдений, которые сами по себе раз и навсегда предопределены природой наблюдаемого объекта и свойствами воспринимающей аппаратуры. С такой позиции и Пристли, и Лавуазье (химики, работавшие соответственно до и после научной революции) изучали один и тот же объект – кислород, но по-разному интерпретировали результаты своих наблюдений; и Аристотель, и Галилей наблюдали одинаковые маятники, но давали различные интерпретации тому, что они видели».

    Такой взгляд на науку восходит к эпистемологической[18] парадигме, впервые четко сформулированной Декартом. Вкратце парадигма Декарта сводится к тому, что существует неизменный, устойчивый мир, но его восприятие может быть различно, поскольку проходит через фильтр органов чувств различных людей. По мнению Куна, эта парадигма становится все более сомнительной, но парадигмы, способной сменить картезианскую[19], еще не появилось. Основная причина этого, как считает Кун, заключается в том, что не существует фиксированных наборов данных, которые по-разному интерпретировались бы учеными, принадлежащими к различным поколениям. Сами же данные вызываются к жизни определенной парадигмой и в свою очередь насыщают ее конкретным содержанием. Даже конструкция орудий наблюдения предопределяется парадигмой, чтобы наблюдения подтверждали реальность заложенных в парадигму предпосылок. Так, если принять, что Земля движется в некоей среде, подобной эфиру, то такое предположение во многом определит методологию астрофизики и используемую ею аппаратуру. На самом деле не один и тот же набор данных по-разному интерпретируется двумя разными учеными, а ученые, исповедующие различные парадигмы, имеют дело с разными наборами данных. Переход от одной точки зрения к другой происходит не как результат основательно обдуманного намерения, утверждает Кун, но, скорее, как прозрение, как такой акт познания, которому психолог Д.С. Лерман присвоил наименование «Ага!»-эффекта. Итак, Кун утверждает, что фиксированного мира нет. Как показывают эксперименты Брунера, люди могут видеть разное при полной тождественности изображений на их сетчатке и, напротив, одно и то же, когда изображения на сетчатке различны. Аналогичным образом не существует и нейтрального языка: любой словарь, призванный описывать действительность, неявным образом включает в себя множество предположений о природе этой действительности. Физик XIX столетия был не менее уверен в правильности своего понимания физических явлений, чем современный физик, знакомый с теорией относительности Эйнштейна. Величие обеих концепций вызывало у людей благоговение.

    Таковы в очень сжатой форме представления Куна о характере научного прогресса. Он связывает свою концепцию научных революций с естественным отбором, поскольку изменения, происходящие в науке, как и естественный отбор, отражают назревшую в прошлом необходимость. Куновская концепция эволюции науки принадлежит скорее к дарвиновской, чем к платоновской системе взглядов.

    Так каково же место Уошо в этой схеме?

    В главе 4 я обсуждал появившуюся в 1970 году в журнале Science статью, в которой языковые способности Уошо были подвергнуты критическому анализу. Ее авторы, Якоб Броновский и Урсула Беллуджи, расценивали достижения Уошо лишь как свидетельство того, что способность присваивать вещам «имена» не является исключительным свойством человека. (За десять лет до того Броновский доказывал, что именно эта способность отделяет человека от животных.) Что же касается многих других языковых достижений Уошо, то к ним они отнеслись с недоверием. По сути дела, они утверждали, что, хотя за Уошо и может быть признана способность называть предметы, то есть мыслить символами, однако она не в состоянии оперировать грамматическим смыслом фразы, хотя, казалось бы, такая способность должна возникать одновременно со способностью мыслить символами. Броновский и Беллуджи доказывали, что освоение грамматики – это проявление присущей исключительно человеку способности обозначать окружающее дискретными символическими единицами, а затем упорядоченным образом оперировать этими единицами с помощью языка и технологии. Они назвали способность сопоставлять предметы и символы, оперировать самими символами, а затем снова возвращаться от символов к предметам общим термином «реконституция». Впоследствии и Уошо, и другие обученные языку обезьяны проделывали такие вещи, которые заставляют предположить, что они в той или иной степени обладают этой способностью. Уошо и Люси доказали, что все эти критические утверждения были преждевременными. Может показаться, что недолговечность критических утверждений упомянутых авторов объясняется тем, что они отстаивали негодную концепцию языка, тщетно пытаясь зацепиться за маловажные детали, и именно поэтому Уошо и другие шимпанзе столь быстро прорвали наспех возведенную линию обороны. Однако модель Куна позволяет и по-иному оценить происходящее.

    Кун доказывает, что, когда появляется аномалия, ввергающая научную дисциплину в кризис, ученые, стараясь ее объяснить и вместить в рамки существующей парадигмы, всевозможными способами пытаются расширить и видоизменить эти рамки. Парадигмы отбрасываются нелегко. Однако даже власть парадигмы может оказаться недостаточной, чтобы совершенно жестко ориентировать исследования, и тогда аномалии могут выйти на первый план. По мнению Куна, основная ценность парадигмы состоит в том, что она объединяет в единое целое все схемы, существующие в рамках дисциплины, и дает исследователям уверенность в социальной оправданности их дорогостоящих и кропотливых исследований. В результате когда приверженцы парадигмы противостоят аномалиям, то выглядят они догматичными и скованными традициями.

    Беллуджи и Броновский строили свою аргументацию, защищая древнюю парадигму поведения человека и животных. Подобно испытуемым в экспериментах Брунера, они пытались вместить аномалию – Уошо – в рамки концептуальных категорий, построенных на основе предшествовавшего опыта. Ирония состоит в том, что оба ученых наверняка причислили бы себя к приверженцам дарвиновской парадигмы, которую в действительности и декларирует феномен Уошо, чьи посягательства призвана была пресечь их статья. И платоновская, и дарвиновская парадигмы столь глубоко, обширно и утонченно влияют на наши априорные ожидания, что может случиться, что ученый, считающий себя стоящим на службе одной парадигмы, на самом деле будет отстаивать другую.

    16. ДАРВИН ВО ВЛАДЕНИЯХ ПЛАТОНА

    В своей книге «По ту сторону чувства свободы и достоинства» бихевиорист Беррес Скиннер замечает, что, если физики и математики уже давно и далеко ушли от гипотез Аристотеля и Пифагора, науки о поведении вплоть до настоящего столетия по-прежнему имели дело с моделями, основанными на представлениях об изолированности человека от мира животных, восходящих к Аристотелю и его современникам. Томас Кун считает, что вопрос о существовании каких бы то ни было парадигм в социальных науках остается открытым. Может показаться, что между этими двумя утверждениями существует противоречие, но фактически оба теоретика правы.

    Психология, по-видимому, находится сейчас в состоянии, характерном для периода, предшествующего принятию парадигмы, который Кун называет младенчеством науки. В рамках психологии множатся различные конкурирующие между собой школы, каждая из них занимается исследованием психики, но ни одна не разделяет взглядов других на то, что есть психика. До сих пор неясно, достигнуто ли в психологии согласие относительно основ этой науки, а это лишнее свидетельство, что она находится еще в донаучной фазе своей истории. Ноам Хомский предложил лингвистам парадигму, которая, по мнению философа и лингвиста Джона Сирла, удовлетворяет концепции научных революций Куна. И все же продолжает оставаться неясным, принимают ли лингвисты модель Хомского в целом или они сходятся во мнениях лишь в отношении фундаментальных положений, заложенных в основу этой модели. Однако, хотя и сейчас в различных областях, относящихся к социальным наукам, существуют разногласия, Скиннер прав, утверждая, что вплоть до настоящего столетия эти разногласия относительно особенностей природы человека оставались в рамках древних представлений о человеке как существе, изолированном от животных.

    Аристотель развил свою модель в трактате «О душе», в котором он анализирует понятие души и проводит различие между человеком с его «рациональной (разумной) душой» и животными, имеющими лишь «животные души». При этом природа человека двойственна: она включает в себя и животную, и разумную души, отделенные друг от друга. Человек целеустремлен, тогда как поведение других животных автоматически определяется их природой. Такое разделение впервые было проведено и популяризировано Платоном в мифе о душе, включенном в его сочинение «Федр», эту модель полностью принимали и другие философы. Затем, однако, это разделение различными путями проникло и вплелось в религиозные, философские и научные традиции западной культуры. В сущности, резкое различие, проводимое между человеком и животными, представляет собой мифологическую проекцию того обстоятельства, что первые цивилизации Европы и Двуречья развились в областях, где не обитали наши человекообразные сородичи. Это разделение человека и животных – метафизика западной культуры.

    Но поскольку науки о поведении, подобно точным наукам, таким, как физика и математика, ведут свою родословную от древнегреческой цивилизации, то не будет ошибкой назвать представление об изолированности человека от животных платоновским. И хотя это представление является парадигмой скорее для религии и философии, чем для науки, платоновская модель наложила глубокий отпечаток и на науки о поведении. Как и полагается парадигме, эта модель обусловила подход, методологию и предмет исследований, характер интерпретации данных и даже дробление наук о поведении на различные дисциплины.

    Здесь мы имеем дело со следствием из исходной платоновской дихотомии между человеком и животными, суть которого в подсознательном ожидании, что если человек обладает языком, то животные должны быть безгласны. В рамках парадигмы, зиждящейся на представлении об «автономном человеке», дихотомия между характером общения у человека и у животных становится объяснением такой автономии. Вспомним формулировку Симпсона: «Подобно тому как прямохождение является ключевой особенностью при изучении анатомической природы человека, а использование орудий – при рассмотрении материальной культуры, язык – основная черта при изучении его духовной и нематериальной культуры». Развивая это направление мысли, Ноам Хомский предположил, что синтаксис определяется некоторыми структурами мозга, иными словами, человек – животное «синтаксическое». Более того, именно владение синтаксисом определяет автономию человека и развитие его «духовной и нематериальной культуры». В объяснении, которое Беллуджи и Броновский дают свойству «реконституция», можно усмотреть аналогичные попытки определить автономность человека в терминах некоторых элементарных лингвистически-познавательных процессов.

    Современная тенденция объяснять автономию человека развитием языка восходит к Декарту. Он был первым, кто сказал, что использование языка – это свойство, которое в корне отличает человека от других животных. Язык – это увеличительное стекло, позволяющее человеку проникнуть в мир идей и концепций; при этом концепции, по Декарту, – нечто врожденное, а языки произвольны. Хомский, по сути дела, выворачивает наизнанку представления Декарта, доказывая, что врожденным является синтаксис и именно он определяет развитие мышления. Как бы то ни было, до начала нашего столетия обсуждения проблем языка и мышления проходили в рамках картезианской эпистемологической парадигмы, которая сама по себе – часть древнегреческой парадигмы автономного человека.

    Обсуждать гуманитарные науки, используя представление о парадигмах, трудно, поскольку в гуманитарных науках в отличие от точных потребности в моделях вполне удовлетворялись философскими парадигмами, в рамках которых и развивались эти науки. Разумеется, существует взаимосвязь между философскими парадигмами и парадигмами точных наук, однако предмет исследования в точных науках лежит несколько в стороне от более общих проблем философии, так что здесь трудно сравнивать историю науки с историей всей прочей интеллектуальной жизни общества. Однако в случае наук о поведении области интересов науки и философии в основном совпадают: и здесь и там речь идет о месте человека в природе. И именно этим совпадением объясняется то, что науки о поведении столь долго оставались верны философской парадигме, восходящей к мировоззрениям древних греков.

    Когда я беседовал с Роджером Футсом в Оклахоме, он сравнил эффект, произведенный Уошо, с тем, что, по его мнению, можно было бы назвать «религиозной травмой»; это то самое чувство беззащитности и неуверенности, которое охватило людей, когда они предстали перед фактом, что не они центр Вселенной. Первый удар по религиозному мировоззрению Европы нанес Коперник, показав, что Земля не находится в центре Вселенной. Коперник был астрономом, но в Европе XVI века все науки, которые могли иметь какое-то отношение к представлению о месте человека во Вселенной, даже такие, как картография, находились в шорах парадигмы, согласно которой человек – это всемогущий бог на Земле.

    Астрономические открытия, в частности и те, которые были сделаны Коперником, должны улучшать соответствие между теоретическими расчетами и наблюдениями реальных небесных тел. Коперник просто пытался уточнить птолемеевское представление о Вселенной, в центре которой находится Земля. Историк Герберт Баттерфилд пишет, что Коперник был поглощен идеей круговых орбит и сфер. Его эстетическое чувство оскорбляли эксцентрические орбиты Птолемея, и он обнаружил, что, расположив орбиты планет вокруг Солнца, можно правдоподобно объяснить особенности их видимого движения по небосводу. Более того, это нововведение одновременно решало множество практических проблем, например связанных с несовершенством птолемеевского календаря. Коперник задержал публикацию своих открытий, опасаясь быть обвиненным в ереси за свои теоретические убеждения. С открытием Коперника напряженность между направлением внутреннего развития астрономии и терпимостью общества стала критической. Его открытие знаменовало собой отделение астрономической парадигмы от парадигмы философско-религиозной. Развитие астрономии достигло того уровня, когда она уже больше не могла принимать мифическую концепцию физического места человека во Вселенной, и этот вызов, породивший сомнение в целостности западной парадигмы, произвел в Европе всеобщее потрясение. При соприкосновении реальности с мифическими интеллектуально-религиозными традициями Запада оказалось, что эти традиции уязвимы. В результате было демифологизировано представление о месте Земли во Вселенной, и парадигма, трактующая человека как всемогущего бога на Земле, была переориентирована таким образом, что основной акцент отныне переместился на вопросы о месте человека на Земле.

    Ясно, что, чем дальше наука от вопросов о месте, занимаемом человеком в природе, и чем строже методология науки, тем раньше происходит ее демифологизация. Соответственно, чем более субъективна наука и чем более расплывчата ее методология, тем дольше она остается под властью философской и религиозной парадигмы о месте человека в природе. Если, согласно западному мировоззрению, человек – это единственное целеустремленное существо на Земле, а разум есть высшее проявление целенаправленности (по Аристотелю, рассудок – высшая сущность человека), то наука в свою очередь – это высшее проявление разума, а эмпирический метод (практическая проверка гипотез) – основа науки. Понимаемая в таком смысле наука, будучи порождением исключительно западного мировоззрения, может безжалостно сужать круг реальных явлений, которые остаются в компетенции дисциплин, использующих платоновскую парадигму. Путь «от Коперника до Уошо» отмечен последовательными этапами демифологизации мира, последовательным сужением круга реальных явлений, которые могут быть объяснены западной моделью автономного человека и последовательно сменявшими друг друга религиозными «травмами». Науки о поведении дольше всего оставались под властью этой парадигмы отчасти потому, что в этом случае граница между наукой и философией наиболее расплывчата. Науки о поведении имеют дело с вопросами, составляющими самую сердцевину западной парадигмы, и, будучи поэтому тесно связанными с основными представлениями о месте человека в природе, они в наибольшей мере ощущали на себе всю тяжесть парадигмы. До нынешнего столетия в науках о поведении не было эмпирических данных, которые оказались бы достаточно мощными для того, чтобы преодолеть эту тяжесть. Ныне реакция на поведение Уошо показывает, что процесс демифологизации угрожает последней линии обороны существующей парадигмы: представлению о том, что налицо коренные различия между поведением человека и животных. Тень Уошо угрожает ядру той самой парадигмы, которая дала начало науке в целом.

    Ирония, заложенная в этом процессе, очень глубока, поскольку центральное положение западной парадигмы, давшей человеку моральное право проводить эксперименты над окружающим его миром, привело к такому развитию науки, которое в конечном счете опровергает само это положение. Мира, где допустимо развитие науки, в рамках которой человек возвышается над всей природой и, следовательно, получает право использовать природу, как он пожелает, – такого мира больше не должно существовать. Развитие науки со времен Коперника показало, что идеи, на которых основывалось представление о подобном мире, оказались иллюзией. Мировоззрение, вырабатывавшееся в неведении относительно связи биологии и поведения человека с природой, оказалось не в состоянии вместить в себя данные об этих связях. Пользуясь терминологией Дарвина, можно сказать, что это мировоззрение обнаружило недостаточную приспособленность к миру, который оно должно было объяснять.


    Существуют и другие аспекты представления о месте человека в природе, позволяющие понять, почему эта парадигма оказалась такой долговечной и обладала такой властью над науками о поведении. Например, этические представления, согласно которым мир – это не более чем сырье, самой природой предназначенное для использования человеком, очень удобны и выгодны. Они позволили создать общество, основанное на потреблении, а не на общении. Парадигма автономного человека может быть отброшена, но лишь с риском для всей современной цивилизации: наше представление о природе и языке человека – это не просто сухие идеи, почерпнутые из учебников, это оправдание производимого нами разграбления богатств планеты.

    Науки о поведении развиваются также в рамках ограничений, налагаемых политическими аспектами модели автономного человека. Американские и английские законы основаны на восходящем к древним грекам представлении о человеке как о разумном животном, полностью несущем ответственность за свои действия. Предложить модель поведения, согласно которой человек не является полностью автономным, значит подвергнуть себя риску быть обвиненным в пропаганде тоталитаризма. Физикам и математикам лучше: политические следствия из их парадигм не подвергают этих ученых риску навлечь на себя гнев властей и сограждан.

    Долговечность подобных этических воззрений можно объяснить тем фактом, что они принесли успех и процветание цивилизованным народам. Парадигма автономного человека призвана оправдать и увековечить такой образ действий. Но тот факт, что это мировоззрение противоречит научной реальности, показывает, что мы рубим сук, на котором сидим. Научная демифологизация мировоззрения является предвестником его падения. Грядет время, когда политические и экономические противоречия, которыми чревата эта парадигма, выйдут на поверхность и повергнут западный мир в кризис, выход из которого будет вопросом жизни и смерти. Когда события потребуют, чтобы человек Запада отбросил свои представления о природе и выработал новый способ существования в этом мире, тогда возникнет новая парадигма для обоснования нового стиля поведения.


    Теперь можно рассмотреть долговечность западной парадигмы в более практическом плане, в плане ее связи с повседневной деятельностью ученого. Науки о поведении изучают, как ведут себя различные живые существа. Специалист по поведению – тоже живое существо, он живет в обществе, исповедует его этику, пользуется всеми его благами и соответствующим образом ведет себя. Такой ученый, естественно, должен быть полностью порабощен моделью автономного человека и в своей работе охотно будет развивать ту самую дихотомию, на которой основаны его наука и его образ жизни. Это неудивительно; неудивительно и то, что та же дихотомия препятствовала столь долгое время проведению исследований общения у других видов животных.

    Как уже подчеркивалось выше, Томас Кун считает, что парадигмы влияют на разные стороны жизни науки: они определяют области интересов, наиболее важные проблемы и даже методы научного исследования. Влияние платоновской парадигмы на науки о поведении ярче всего проявляется в принципах, которыми руководствуются при отнесении конкретных исследований к различным дисциплинам (характер подразделения на дисциплины дает хорошее представление о миропонимании, характерном для науки в данный момент). В этом проявляется обусловленное парадигмой жесткое разделение областей компетенции различных наук.

    При изучении поведения человека лингвисты изучают язык, социологи и антропологи – коллективное поведение, психологи – индивидуальное и коллективное поведения. С другой стороны, изучением всех аспектов поведения животных до самого последнего времени занимались только натуралисты. В отличие от исследователей поведения человека натуралисты традиционно не относили изучение тела и разума животных или их индивидуального и коллективного поведения к различным дисциплинам. Более того, чтобы сопоставить общественное поведение человека и групповое поведение животных или человеческое общение и коммуникацию животных приходится преодолевать междисциплинарные барьеры. Осилив такие барьеры, мы покидаем мир, где ученый представляется себе вершителем судеб, и оказываемся в мире, где ученый воспринимает себя таким же творением природы, как и объекты своих исследований. Парадигма автономного человека крайне затрудняла и неправильно ориентировала изучение поведения человека и животных.

    В результате обсуждение вопроса о том, могут ли шимпанзе использовать язык, долгое время задерживалось, поскольку лингвисты, определяя область интересов своей науки, заранее считали, что владеть языком может только человек. Лингвисты не должны были касаться вопроса о том, способны ли шимпанзе владеть языком, уже потому, что такой вопрос выходил за рамки их науки, основанной на предположении, будто язык – это достояние исключительно человека. В этом случае, как легко видеть, работа в рамках парадигмы напоминает ситуацию, описанную в книге «Уловка-22». Таким образом, любое сравнение коммуникации у животных и человеческого общения сталкивалось с огромными трудностями, а эти трудности использовались в качестве аргумента в пользу существования пропасти между поведением человека и животных. Мы изучали животных, заранее исходя из того, что языком они не владеют, и что общение между ними служит для реализации целей самой природы, тогда как при изучении человека мы считаем, что язык является орудием реализации наших собственных целей. Такие принципиально несопоставимые исследования были призваны увековечить ту самую концепцию, на которой они основывались. Подход к изучению общения у человека и животных был в конечном счете направлен на то, чтобы дать объяснение якобы существующим различиям, и в результате человек оказывался отличным от животных просто потому, что мы рассматривали его поведение под соответствующе выбранным углом зрения. И так продолжалось до двадцатого века.

    Кун утверждает, что научная парадигма не отбрасывается до тех пор, пока не появится и не начнет овладевать умами нового поколения исследователей другая парадигма, пришедшая на смену старой. Науки о поведении развивались в рамках парадигмы, на которой не только основывается модель научного мышления, но которая, кроме того, служит выражением и оправданием всей традиционной линии поведения западной цивилизации в мире. Смена парадигмы потребует заново осмыслить не только научное мировоззрение ученых, занимающихся науками о поведении, но и весь стиль поведения как ученых, так и любых других представителей западной цивилизации.

    Наука занимает видное место в западной цивилизации, а можно ожидать, что парадигма, идущая на смену современной парадигме Запада, появится именно в рамках науки. Наука, с одной стороны, вовлечена в процесс безудержного роста потребительских аппетитов Запада, с другой стороны, все более ставит под угрозу центральные положения этой парадигмы о природе человека и животных, служащие оправданием таких аппетитов. Поскольку наука представляет собой наиболее совершенное воплощение платоновской парадигмы, то из всех порождений цивилизации она наилучшим образом приспособлена для выявления аномалий в отношениях между реальностью и существующей моделью.

    Выше мы отмечали, что точные науки более других созрели для выявления аномалий. Однако, пока в рамках точных моделей постепенно возникали целостные концептуальные миры, науки о поведении прозябали, основываясь на шаманском представлении о человеке как об особом, одаренном разумом существе, которому подвластна вся остальная природа. Но по мере того, как человек классифицировал животных и растения в своих владениях, стало обнаруживаться, что существуют черты, общие для различных видов. В этих общих чертах ученые усмотрели свидетельство того, что виды не создавались порознь, а возникли от общих предков в ходе эволюции. Поскольку человек – двуногое и безволосое существо – столь разительно отличается от собак, кошек или растений, легко можно было утвердиться в мысли, что правила, справедливые в отношении всей природы, не применимы к человеку, что он – существо исключительное. Так продолжалось до тех пор, пока европейцы не побывали в тропиках и не открыли для себя существование многочисленных и разнообразных приматов, самые крупные из которых были очень похожи на человека. Великие географические открытия XVI и XVII веков обнаружили не только сокровища других континентов, но и существование такого многообразия животных, растений и народов, объяснить которое не в силах была философская мысль Европы, созвучная относительно бедной флоре и фауне севера. Открытия эти в конечном счете оказались роковыми для нашего представления о собственном месте в мире. Лишь спустя два столетия возникли новые направления философской мысли, которые приняли во внимание существование этих недавно открытых сородичей человека.

    По иронии судьбы именно в 1860 году, в момент, когда Европа и Америка вступали в столетие небывалого в западной истории развития промышленности и эксплуатации природных ресурсов, европейская культура породила и вскормила концепцию, которая, достигнув к настоящему времени полного развития, грозит доказать, что этот бурный и расточительный прогресс был связан с неверным представлением о природе человека. Европа долгое время игнорировала эволюционные прозрения Ламарка и некоторых других эволюционистов. Первое издание «Происхождения видов» Чарлза Дарвина было раскуплено в день его появления на прилавках магазинов. Озарение, приведшее к созданию теории естественного отбора, посетило Дарвина на Галапагосских островах. Первые заметки на эту тему были сделаны Дарвином в записной книжке 1837 года, уже по возвращении из путешествия на «Бигле». В 1859 году Дарвин опубликовал «Происхождение видов», а в 1871 году, то есть тридцать с лишним лет спустя после того, как он понял значение сходных черт у ископаемых животных из Южной Америки и представителей современной фауны Галапагоса, он опубликовал «Происхождение человека». Новая концепция угрожала всей платоновской модели природы человека. Дарвин создал основу парадигмы, в рамках которой и физиология, и поведение человека неразрывно связаны со всей остальной природой, а не отделены от нее непроходимой пропастью. Это была модель природы и человека, находящаяся в соответствии с новым миром, открытым для себя европейцами, но не с тем, существование которого изначально предполагалось европейской философией. Дарвиновская парадигма медленно завоевывала мир науки. И хотя уже в 1371 году наукой было принято положение о тесной взаимосвязи между физиологией человека и других приматов, до 1974 года вопрос о возможной родственной близости между поведением человека и человекообразных обезьян оставался открытым. Поведение казалось последним оплотом платоновской парадигмы, но теперь в эту цитадель победоносно вступают Дарвин и Уошо. Рассмотрим подробнее, каким образом поведение Уошо, представляющее собой глубокую аномалию для платоновского мировоззрения, на котором основано представление об автономном человеке, прекрасно согласуется с дарвиновским и почему дарвиновское мировоззрение не совпадает с той точкой зрения на мир, на которой основана современная западная цивилизация.

    Неясно, полностью ли сознавал Дарвин все величие дела, которое он начал, как сознавал это Эйнштейн. Надо сказать, что многие выдающиеся дарвинисты придерживаются платоновского воззрения на феномен Уошо: вместо того чтобы сосредоточить внимание на сходстве между использованием языка Уошо и человеческой речью, критики, как это делает крупный неодарвинист Феодосий Добржанский, преувеличивают и раздувают различия. То, что дарвинисты могут придерживаться явно антидарвинистских взглядов на феномен Уошо, неудивительно, поскольку эволюционные воззрения на человека еще не настолько развиты, чтобы была очевидной их полная несовместимость с платоновскими трактовками.

    Идея цели является центральной в концепции разумного человека, то есть человека, действия которого в конечном счете определяются его целями. Платон считал, что человеческая душа тройственна: рациональная часть души соперничает с чувственной, которая стремится сформировать поведение в соответствии с высшей идеальной эмоцией. Ясно, что если действия человека являются средством достижения его целей, то цели должны определять некоторое идеальное поведение. Сходным образом Платон видит в языке инструмент мышления: цель языка – правильно выразить истинную мысль[20]. В соответствии с таким представлением люди, общество и Вселенная в целом движутся по направлению к некоторой цели; пользуясь философским термином, можно сказать, что Вселенная Платона телеологична.

    Если перефразировать эту модель с использованием понятия перемещаемости, то становится ясно, что целью рационального человека является передача управления поведением от «чувственного» мира животного мозга овеществляющему «перемещающему» мозгу, где все упорядочено и закреплено на своих местах. Для Платона, рассказывает нам философ Уильям Баррет, мучительным было зрелище беспрестанных перемен, и «он страстно желал во что бы то ни стало найти в вечности прибежище от превратностей и бедствий текущего времени». Для рационального человека ведущим стимулом к поведению является не непосредственно воспринимаемый им в данный момент окружающий мир; цель его – непрестанно и повседневно стремиться к достижению и постижению абсолютных истин перемещенного мира. Он имеет дело не с происходящим, но с грядущим.

    В противоположность этому цель дарвиновской Вселенной не в создании высших существ, подобных человеку; к их возникновению приводит борьба за существование. Дарвиновская Вселенная не телеологична, а экзистенциальна; ее целью является не достижение совершенной истины перемещенного мира, но непрерывное и повседневное стремление выжить. Кун, обсуждая дарвиновскую теорию, пишет, что основное сопротивление Дарвину в рамках науки было направлено главным образом не против идеи происхождения человека от человекообразных обезьян. Для современников Дарвина основная трудность состояла в восприятии его концепции природы эволюционного процесса.

    «Все хорошо известные додарвиновские эволюционные теории, – пишет Кун, – а именно теории Ламарка, Чемберса, Спенсера и немецких натурфилософов, представили эволюцию как целенаправленный процесс. „Идея“ о человеке и о современной флоре и фауне должна была присутствовать с момента сотворения жизни, возможно в мыслях бога. Эта идея (или план) обеспечивала направление и руководящую силу всему эволюционному процессу. Каждая новая стадия эволюционного развития была более совершенной реализацией плана, который существовал с самого начала»[21].

    Вместо этого Дарвин предложил концепцию эволюции как процесса, отражающего необходимость выживания. (Куновская концепция научных революций по сути своей дарвинистична, поскольку он считает, что целью парадигм в процессе развития науки является выживание, а не достижение некой совершенной истины.) «Убежденность в том, – продолжает Кун, – что естественный отбор, проистекающий от простой конкурентной борьбы между организмами за выживание, смог создать человека вместе с высокоразвитыми животными и растениями, была наиболее трудным и беспокойным аспектом теории Дарвина. Что могли означать понятия „эволюция“, „развитие“ и „прогресс“ при отсутствии определенной цели?»[22]

    Ключ к понятию «рациональный человек» лежит в представлении, согласно которому за поведение животных ответственны природные факторы, тогда как цели человека составляют часть некоего высшего плана. Если тот же процесс, который приводит к возникновению низших тварей, ответствен и за возникновение разума и языка, то что тогда делать с «абсолютными истинами», познание которых является целью разума? В дарвиновской Вселенной перемещенный мир был порождением природы, но не наоборот, как склонны были считать его современники.

    Дарвин бесповоротно изменил само понятие истины. Если мир являет собой отражение минувших испытаний, а не воплощение некоего изначально существующего предначертания, то что остается непреходящим? С крушением концепции целенаправленной Вселенной серьезной угрозе подверглась картезианская эпистемологическая парадигма, в рамках которой стали появляться аномалии. Как уже говорилось, эта парадигма основывается на представлении, что информация, воспринимаемая органами чувств разных людей любого возраста, одинакова, а различными являются лишь интерпретации, возникающие в мозгу. Понятие фиксированного мира в эволюционирующей Вселенной представляется вопиющим и неразрешимым противоречием, и Кун отмечает, что картезианская парадигма становится объектом все усиливающейся критики по мере того, как все более утонченными становятся исследования физиологии восприятия у человека. В платоновском мире истины базируются на застывших формах; истины дарвиновской Вселенной основываются на гераклитовском представлении о мире, в котором единственное, что неизменно, – это изменения. Платоновский мир ориентирован на перемещаемый мир рассудка; движущим стимулом существования дарвиновского мира является самовоспроизведение.

    Кун считает, что картезианская парадигма отражает физическую природу динамики Ньютона. Любая новая эпистемологическая парадигма, вмещающая в себя объяснение дарвиновской Вселенной, будет отражать природу в представлениях теории относительности Эйнштейна.

    Отрицая мысль, будто природа преследует некую изначально существующую цель, Дарвин не только подрывает глубоко укоренившуюся и повсеместно разделявшуюся философами веру в «развитие» и «прогресс», но и, как я уже говорил раньше, создает фундамент для сомнения в этичности системы современных экономических связей с природой, основанной на таких понятиях. Если человеку как существу разумному присущи определенные этические воззрения, то ему следовало бы распространить права, которыми он считает себя наделенным, и на других живых существ. До появления дарвиновской теории человек мог утверждать, что, поскольку лишь он наделен разумом, то есть способностью организовывать свое поведение качественно отличным от животных образом, это не только дает ему право, но и обязывает преобразовывать и эксплуатировать окружающий его мир в соответствии с гуманистическими (свойственными человеку) принципами. Но, с другой стороны, если разум является результатом действия естественного отбора, то тогда в соответствии с эволюционной доктриной можно ожидать, что действие отбора на других существ способно привести к выработке адаптивной стратегии, аналогичной разуму. И если появятся данные о существовании разума у других живых существ, то мы должны будем пересмотреть наши права по отношению к этим существам. Любые данные такого рода выдвигают на первый план вопрос о характере коренных различий между разумным мозгом и мозгом животных, поскольку весь образ жизни в цивилизованном обществе основан на убежденности в существовании таких различий.

    Дарвиновский и платоновский миры в действительности в корне несовместимы. Если мы начнем исследовать образ жизни, отражающий этические представления в рамках парадигмы, согласно которой человек неразрывно связан с природой, то мы обнаружим необходимость полного отхода от монотеизма Запада и возвращения к анимистическим воззрениям. Может быть, следует отказаться от мира, где все магическое связано исключительно с человеком, и обрести мир, где магическое свойственно и человеку, и всем другим существам. Когда в сферу научного изучения попадают первобытные народы, сам факт существования которых служит иллюстрацией эволюции, то наука неожиданно начинает проявлять особый интерес к метафизике и этическим представлениям этих первобытных народов.

    Этические аспекты дарвиновской парадигмы стали очевидны лишь в самое последнее время. Распространение дарвинизма в науках о поведении происходило медленно отчасти в результате того, что сами ученые (и это совершенно естественно) были склонны рассматривать себя в качестве наиболее ярких примеров «автономного человека». Они охотно признавали физическое сходство с другими животными и даже существование некоторых общих черт поведения, но сразу начинали нервничать, когда пристальное внимание дарвинистов привлекало познавательное поведение. В результате даже великие эволюционисты нередко бессознательно цепляются за такие платоновские концепции, как двойственность рассудка и тела. Например, Конрад Лоренц, удостоенный Нобелевской премии за его пионерские работы по этологии – науке, восходящей непосредственно к Дарвину, – по-прежнему придерживается в высшей степени платоновских воззрений на природу человека. Он суммировал собственно человеческие особенности поведения человека следующим образом: 1) разум и способность, к прозрениям; 2) этика, или сознательная ответственность; 3) культура; 4) речь – непременное условие возникновения и преемственности культуры; 5) самосознание и 6) металюбознательность, то есть «активное диалектическое созидание и анализ окружающего». Перечень Лоренца – это просто перевод западной метафизики на язык науки.

    Тем не менее в последние годы дарвинизм начал проникать и в науки о поведении. Феномен Уошо знаменует собой проникновение дарвиновских воззрений на территорию наук о поведении, всегда бывших владениями Платона. Свидетельством этого является то, что некоторые специалисты по поведению предвидели достижения Уошо. В Рино я обнаружил, что используемая этологами методология постепенно приходит в соответствие с дарвиновскими воззрениями. В научных революциях, как и в культурных, такие изменения в наибольшей степени бросаются в глаза представителям молодого поколения.

    В этой главе я рассмотрел две основные парадигмы – одной из них Уошо угрожает, справедливость же другой отстаивает. Различие между этими парадигмами может быть кратко суммировано следующим образом: в рамках дарвинизма поведение человека и животных рассматривается в неразрывной связи, тогда как в рамках традиционной западной метафизики их разделяет пропасть. Не случайно близкие понятия фигурируют в названии симпозиума Общества по изучению поведения животных, на котором обсуждались достижения Уошо: «Коммуникации животных и язык человека: качественные различия или эволюционная преемственность».

    На этом симпозиуме появилась возможность наблюдать процесс научной революции в действии. Само Общество по изучению поведения животных представляло собой иллюстрацию медленного проникновения дарвиновской парадигмы в науки о поведении, а также первой успешной попытки установить двустороннюю коммуникацию с другим видом животных.

    Я пытался показать, что феномен Уошо хорошо вписывается в структуру научной революции и в то же самое время возвещает о наступлении революции значительно более общего характера, затрагивающей события, далеко выходящие за рамки какой бы то ни было конкретной научной дисциплины. Постараемся теперь восстановить некоторые из событий, к которым теория Дарвина привела через сто лет после своего возникновения, – событий, происшедших в 1972 году на симпозиуме, организованном Обществом по изучению поведения животных. Этот симпозиум был посвящен Уошо.

    17. ОБЩЕСТВО ПО ИЗУЧЕНИЮ ПОВЕДЕНИЯ ЖИВОТНЫХ, УОШО И СИНТЕЗ ВОЗЗРЕНИЙ СКИННЕРА И ЛОРЕНЦА

    Конференция Общества по изучению поведения животных продолжалась четыре дня. Программа конференции включала десять научных заседаний, на которых были заслушаны и обсуждены новые сообщения и приветственные послания, один симпозиум, экскурсию, просмотр фильмов, обсуждение заранее оговоренных проблем и, что, вероятно, наиболее важно, неформальное общение различных исследователей между собой, когда они могли рассказать друг другу, над чем они в настоящее время работают. После каждого научного заседания присутствующие направлялись в гостиную факультета журналистики, где за чашкой кофе возникали шуточные дискуссии на такие курьезные темы, как «агрессивность и подчинение у гавайской плодовой мушки Drosophila plantibia» или «использование эхолокации бурозубкой Вагранта (Sorex vagrans)».

    В первый же день пребывания на конференции мне стало ясно, что Общество по изучению поведения животных, или ОПЖ, включает в себя самых разных ученых. Большинство специалистов по поведению животных были худыми людьми с обветренными и загорелыми лицами. Пожилые участники конференции напоминали фермеров, а молодые, бородатые и обросшие, были похожи на бродяг-туристов (некоторые из них таковыми и являлись) где-нибудь в горах Сьерра-Невады. Они выглядели куда более здоровыми, чем принято воображать себе ученых, исходя из традиционного представления о научном сотруднике как о гномоподобном существе, корпящем над исследованиями в пропитанной ядовитыми испарениями лаборатории. Своим здоровьем участники конференции были обязаны одной из наиболее характерных особенностей деятельности ОПЖ – тому, что изучение поведения животных проводится в природных условиях. Именно эта особенность отличает его членов от обычных исследователей поведения животных, и это отличие влияет отнюдь не на одну внешность членов Общества.

    Патти Моэлмен – типичный член ОПЖ. После одного из заседаний я встретился в гостиной с Роджером Футсом, и, немного побеседовав об Уошо и предстоящем симпозиуме, мы вышли из помещения. Форд Бранко с приветственными возгласами подскочил к мисс Моэлмен, которая подошла поздороваться с Роджером. Она приехала на конференцию прямо из Долины Смерти, где последние восемнадцать месяцев изучала поведение диких ослов. У мисс Моэлмен длинные золотистые волосы, прекрасный загар, и здоровье ее, насколько можно было судить, не оставляло желать лучшего. Мы немного побеседовали о жизни в Долине Смерти, а потом я спросил ее, почему она интересуется поведением животных. «Многие из нас занимаются поведением животных, – ответила она просто, – потому что мы не хотим отрывать себя от них». В этих словах вкратце было суммировано различие между новой породой исследователей поведения животных и их предшественниками. Эти ученые больше наблюдали, чем (если воспользоваться термином Фрэнсиса Бэкона) «испытывали» природу, выведывая ее секреты.

    До самого последнего времени исследование поведения животных главным образом основывалось на наблюдениях в зоопарках и лабораториях. Профессиональные ученые занимались анатомированием, физиологическими экспериментами и манипуляциями с ящиком Скиннера, тогда как изучение животных на воле предоставлялось в основном любителям. Например, исследования агрессивности и территориальности основывались на наблюдениях за поведением животных в клетках, причем заведомо неверно считалось, что заключенные в клетках животные ведут себя, как на воле. Совсем недавно антрополог Дэвид Пилбим исследовал агрессивность павианов, на представлениях о которой в существенной степени основывалась теория поведения приматов. Он обнаружил, что на воле в саваннах стаи павианов не обнаруживают никаких признаков агрессивности. До работ последнего десятилетия большинство исследователей исходили из следующих заранее принимавшихся предпосылок: мир животных запрограммирован; животные – это машины, выполняющие роли, предписанные им природой; в науке животные полезны главным образом как объекты экспериментов, служащих для лучшего понимания некоторых человеческих проблем, которые по этическим соображениям нельзя исследовать на людях. (Один из участников симпозиума выдвинул такую же точку зрения.) Суммируя эту позицию, антрополог Харви Сарлз утверждает, что она возникла из изначальной ориентации наук о поведении, которые были призваны решать человеческие проблемы, а не постигать природу.

    Право заниматься вивисекцией животных, чтобы создавать лекарства от собственных недугов, проистекает из убежденности в том, что природа должна быть поставлена на службу человеку, из монотеистического представления о природе как о «сырье, лишенном какой-либо святости» (по Тойнби). В сущности, мы можем пользоваться природой, как пожелаем, лишь потому, что она не может нам ничего возразить. Достижения Уошо, по-видимому, развенчивают такой рационалистический подход. Мы, конечно, можем по-прежнему утверждать, что человек умнее шимпанзе, но цепляться за идею о существовании коренных различий между человеком и шимпанзе становится все труднее. Таким образом, доказывая, что шимпанзе способны на что-то вроде языка, Гарднеры создали тем самым дилемму, подрывающую этическое обоснование их собственных экспериментов с Уошо.

    Безусловно, эта дилемма не затрагивает работ Патти Моэлмен и всех, кто разделяет ее взгляды на изучение поведения животных. Эти ученые предвидели (скорее эмоционально, чем рассудочно) то, что продемонстрировала Уошо, а именно: наше оправдание бесцеремонности, с которой мы обращаемся с природой, зиждется на шатких научных и моральных основаниях. Джейн Гудолл и Патти Моэлмен вложили много добрых чувств в изучение поведения животных. Задолго до того, как Гудолл получила научное образование, она очень любила возиться с животными, и то же самое, вероятно, относится ко многим исследователям, охотно проводящим долгие месяцы в экспедициях для изучения поведения животных на воле.

    Джейн Гудолл и Патти Моэлмен – это далеко не первые ученые, подолгу наблюдающие жизнь животных в естественных условиях. В начале нашего столетия южноафриканский ученый Эжен Маре провел много месяцев, живя в непосредственной близости от стада павианов. По результатам своих наблюдений он написал книгу «Душа обезьяны» (слово «душа» он употребляет подобно жителям Африки, имея в виду «ум»). Маре был поражен отношениями особей в стаде и способностью павианов решать сложные задачи. В своей книге он высказал предположение, что человек, как и другие приматы, обладает памятью двух типов: «филогенетической», или наследственной, в которой накоплены уроки общей истории приматов, и другой, более важной, «причинной» памятью, которая дает возможность извлекать уроки из собственного, уникального в своей индивидуальности жизненного опыта. Книга Маре носит радикальный характер, поскольку автор не провел произвольной границы между человеком и другими млекопитающими; напротив, он утверждает, что «оба типа умственной деятельности в различной степени проявляются в поведении всех высших млекопитающих». Маре разделил животных, отметив, что у видов, не относящихся к приматам, доминирует наследственная память, тогда как у приматов – причинная. В наше время работы Маре внимательно изучаются, но жил он и умер в полной безвестности. Ему не повезло – он опередил свой век и был дарвинистом в то время, когда люди еще не поняли, что теории Дарвина имеют отношение не только к происхождению человека, но и к его поведению.

    Маре был предтечей новой науки, корни которой произрастают в первую очередь из работ Дарвина, – этологии, то есть биологии поведения животных. Этология – сравнительно молодая наука среди других наук о поведении и может вести свою краткую родословную от 1872 года[23], когда появилось исследование Дарвина, озаглавленное «Выражение эмоций у человека и животных». В этой работе Дарвин высказал две основные идеи: 1) человеческое поведение – предмет биологии, 2) подобно тому как существуют общие черты в физиологии, роднящие различные виды, могут существовать и общие черты в поведении. Область исследований, которая произросла из этой работы, может быть названа изучением поведенческих аспектов действия естественного отбора.

    Хотя этология основана на очень почитаемом и пользующемся высокой репутацией научном труде, первыми учеными, работавшими в этой области, руководила эмоциональная, а не рассудочная убежденность в существовании сходства поведения человека с поведением других млекопитающих – чувство, которое лабораторные ученые должны были подавлять в себе, если хотели преуспеть в своих конкретных исследованиях. Нобелевский лауреат этолог Нико Тинберген заметил, что большую часть информации в области социологии животных – полностью игнорируемой традиционной парадигмой – добыли те люди, которые с любовью и терпением проводили многие месяцы, исследуя животных в их естественных местообитаниях. Аллен и Беатриса Гарднеры так определили свою позицию: «Наша религия состоит в том, что между человеком и животными должно существовать что-то общее». Именно эта эволюционная перспектива проявляется в деятельности Общества по изучению поведения животных и находит внешнее выражение в загорелых и обветренных лицах участников конференции. Рассматривая историю ОПЖ, мы видим, как в науках о поведении основное внимание смещается от лабораторного эксперимента к полевому наблюдению.

    Идея ОПЖ возникла из желания натуралистов заняться изучением некоторых аспектов поведения животных, прежде не привлекавших особого внимания зоологов. Восставая против междисциплинарных барьеров, группа зоологов постаралась заинтересовать изучением поведения животных психологов и антропологов, а те в свою очередь почувствовали, что науки о человеке также могут извлечь некоторую пользу, если овладеют методами натуралистов. Общество было основано в 1967 году в качестве междисциплинарной группы, не входящей в Британское общество по изучению поведений животных, но связанной с ним множеством неформальных контактов.

    ОПЖ возникло для того, чтобы способствовать проникновению учения Дарвина в науки о поведении, и поэтому наиболее важным направлением его деятельности было создание атмосферы междисциплинарного общения. Разрыв между «физической» и «психической» сторонами жизнедеятельности животных был преодолен в духе дарвинизма: те, кто изучал поведение, основываясь на понятии рассудка (психологи), были готовы общаться с теми, кто изучал поведение непосредственно (зоологами и другими биологами). Дисциплинарные границы в каждый конкретный момент определяют мировоззрение науки и, что особенно важно в науках о поведении, основные положения, на которых строится изучение поведения. Междисциплинарные границы, преграждая поток любой информации, которая может поставить под сомнение такие положения, обеспечивают незыблемость идейного содержания науки и его сохранность в рамках определенной парадигмы. До образования ОПЖ общение между представителями различных наук о поведении происходило либо посредством личных контактов, либо посредством чтения неудобоваримых статей в научных журналах. Принято считать, что люди, которые специализируются в междисциплинарных исследованиях, просто не обладают достаточными способностями, чтобы работать в какой бы то ни было конкретной области. Точно так же считается, что науками о поведении занимаются люди, не способные проявить себя в таких точных науках, как физика или математика. Вследствие такого предубеждения биолог может пропустить относящуюся к интересующей его проблеме статью только потому, что она написана представителем столь неточной науки, как психология, а психолог вместе с биологом могут с презрением отнестись к ученому, специализирующемуся в междисциплинарных исследованиях. В результате одна дисциплина игнорирует тот угол зрения, под которым этот же самый объект рассматривается в других дисциплинах; более того, в дисциплинах, которые находятся в добровольной изоляции друг от друга, могут формироваться противоречивые представления о природе одного и того же поведения. И естественно, в рамках таких дисциплин, как лингвистика, собственный вклад в понимание предмета исследований обычно преувеличивается.

    Отдельные научные школы, например бихевиористы-скиннерианцы или лингвисты-хомскианцы, сознательно самоизолируются от потрясений, происходящих в смежных областях знания, и поступающей извне информации, которая может как-то повлиять на развитие взлелеянных этими учеными теорий или вовсе ограничить его. Подобная близорукость не результат сознательного ослепления, а, как утверждает Кун, неизбежное и естественное следствие одновременного развития науки в рамках различных парадигм. Если парадигма столь могущественна, что ученый даже в своей собственной области какое-то время усматривает закономерность там, где в действительности имеет место аномалия, то ему еще труднее усвоить информацию, проистекающую из «иного мира» другой дисциплины – пусть он и перешагнул границы парадигмы в своей родной дисциплине. Значение ОПЖ и состоит в таком взаимном оплодотворении различных наук – полном отказе части ученых, представляющих самые разные дисциплины, от традиционных дисциплинарных догм; именно это и привело к открытию феномена Уошо.

    Уошо – первое достижение ОПЖ в его усилиях преодолеть активный антагонизм и достичь сближения двух различных школ, изучающих поведение животных: этологии и бихевиористской психологии. Антагонизм между ними представляет особый интерес, поскольку происхождение обеих наук странным образом восходит к работам Дарвина. В описаниях поведения Уошо незримо присутствуют К. Лоренц и Б. Скиннер: здесь сошлись воедино лабораторные и полевые исследования. Самостоятельные исторические пути этологии и бихевиоризма показывают, сколь далеко могут разойтись происходящие от одного корня дисциплины, если они развиваются в условиях добровольной изоляции.

    Этология долгое время представляла собой не многим более, чем декларируемый подход к изучению поведения животных, пока Конрад Лоренц не начал у себя на Дунае изучать живших вместе с ним птиц и животных. Лоренц считает, что исторически этология восходит к Дарвину, и датирует ее рождение как науки появлением работ Чарлза Отиса Уитмена (1899) и Оскара Хейнрота (1911). Совершенно независимо друг от друга эти ученые обнаружили, что отдельные поведенческие акты встречаются у различных видов с тем же постоянством, что и некоторые физические признаки, – то есть, иными словами, отдельные особенности поведения могут считаться характерными не только для определенного вида, но и для рода или отряда, как это обстоит с признаками, относящимися к строению тела. Таким образом, для этолога действие естественного отбора проявляется в поведении животного столь же явно, как и в строении его тела. Если павлиний хвост имеет свою историю происхождения, то примерно такую же историю имеет и церемония ухаживания, в которой этот орган используется.

    Бихевиористы же сконцентрировали внимание на другом аспекте дарвинизма, а именно: как под влиянием внешней среды формируется поведение животного? Эта школа зиждется в основном на работах И.И. Павлова по изучению условных рефлексов, которые продолжил Джон Уотсон, использовавший работы Павлова в качестве отправной точки для развития бихевиоризма в Соединенных Штатах Америки. В 30–40-х годах бихевиоризм прославлял человека как существо, каждое действие которого является результатом обучения, иными словами, как существо, поведение которого полностью лишено наследственной предопределенности. Позднее, в 50-х годах, к развитию модифицированной версии бихевиоризма приступил в Гарварде Б.Ф. Скиннер.

    Скиннер не стал прославлять человека как единственное в природе существо, способное к обучению, напротив, он провозгласил, что обучение человека ничем не отличается от обучения голубя, поскольку в обоих случаях это просто процесс формовки поведения той окружающей средой, в которой обитает данное животное. Поскольку успех обучения Уошо в значительной степени обусловлен применением традиционной для бихевиоризма методики и техники эксперимента, смягченных заимствованным из этологии пониманием психологии шимпанзе, нам следует рассмотреть процесс сближения этих двух школ внимательней.


    Черты дарвинизма в скиннеровском бихевиоризме очевидны: это и отсутствие различий между поведением человека и животных, и акцент на роли внешних условий в формировании поведения (бихевиоризм оперирует лишь поведением организма и исключает из рассмотрения познавательные функции, предопределяющие поведенческий акт). Но у бихевиоризма есть и не менее глубокие антидарвинистские корни. Выше я уже цитировал сетования Скиннера на то, что науки о поведении все еще имеют дело с предложенной Аристотелем и его современниками моделью автономного человека, тогда как физика и математика уже давно вышли за рамки аристотелевских и пифагорейских гипотез. Скиннер совершенно прав в том, что науки о поведении долгое время оставались под гнетом этой парадигмы, хотя психология в некотором смысле почти догнала физику: парадигма стимул–реакция, в рамках которой развивается бихевиоризм, отражает представление о физическом мире, подчиняющемся законам динамики Ньютона. Но динамика Ньютона действует в мире неизменной материи, в мире картезианской эпистемологии, отражающем не эволюционирующую, но застывшую Вселенную Платона.

    Объяснить процесс обучения, пользуясь понятиями механики, то есть исходя из движения неизменных частиц, было давней мечтой физиологов. Описывая процесс рационального мышления и основываясь при этом на тех же принципах, которые управляют движением планет, Галилей предположил, что человек осмысливает все происходящие в природе события в терминах механики; но ведь вся история классической механики была поиском неких частиц, у которых со временем не меняется ничего, кроме их местоположения. Пытаясь применить физику к психологии, Дэвид Юм предложил закон ассоциации, который основывался на следующем сопоставлении: «Идеи слипаются друг с другом и формируют сложные образования, ибо они соседствуют некоторое время в жизни человека. По той же причине одни идеи влекут за собой другие в процессах представления или мышления». Юм утверждал, что для психологии закон ассоциации – то же самое, что для физики закон всемирного тяготения.

    Эта механистическая парадигма со временем обогатилась понятием мотивации (удовольствия или огорчения), некоторыми элементами физиологии (рефлекторная дуга), неврологии (Брока показал, что существует взаимосвязь между поведением и определенными участками мозга) и – в последние годы нашего столетия – некоторыми экспериментальными данными. Закон ассоциации подвергался ряду модификаций, и в начале XX века был наконец переформулирован в современных терминах Эдуардом Торндайком, специалистом по сравнительной психологии, находившимся под сильным влиянием Дарвина. Окончательная формулировка прямого потомка закона ассоциации может быть названа С – Р-парадигмой: обучение – это установление связи между данным стимулом (С) и данной реакцией (Р). Эта парадигма также породила различные толкования. Уотсон проникся духом павловской теории условных рефлексов и решил, что единственным принципом, лежащим в основе обучения, является взаимная обусловленность – то есть не что иное, как ассоциация, основанная на близости во времени. В результате бихевиористская психология вернулась к физике Ньютона и к представлению о движении неизменных частиц. Но поскольку представление о состоящей из неизменных частиц Вселенной основано на сомнительных предпосылках, психологическое воплощение этой идеи в форме С – Р-парадигмы не так очевидно, как кажется.

    Проблема состоит в том, что специалисты в области экспериментальной психологии трактуют получаемые ими результаты, пользуясь системой понятий, навязываемых С–Р-парадигмой, тогда как в действительности сами понятия стимула и реакции могут не отражать никакой физиологической реальности и быть попросту мифами. Принимая во внимание уникальность и сложность каждого стимула и каждой реакции, трудно представить себе, что такое стимул, к какой бы системе понятий в существующих конкретных теориях мы ни обращались. Гештальт-психология, покушаясь на основы картезианской эпистемологии, представляла собой также угрозу и для С–Р-парадигмы; фактически она возникла как негативный ответ на атомистичность С–Р-парадигмы. Бихевиористы рассматривают изолированные друг от друга стимулы; сторонники гештальт-психологии основное внимание уделяют взаимосвязям. Вспомним опыты Джерома Брунера с аномальными игральными картами. Они показывают, что конкретный стимул может измениться, а восприятие останется тем же. Для сторонника гештальт-психологии обучение – это процесс реализации генетически предопределенных связей.

    Тем не менее бихевиористы достигли некоторых успехов, позволив обнаружить, что животные могут делать нечто, на что их считали неспособными. Значение бихевиористских методов для обучения Уошо станет более понятным, если мы сопоставим бихевиоризм с этологией. Если и существует в науках о поведении школа, позволяющая проецировать результаты, полученные в лабораторном эксперименте, на поведение в природных условиях, то такой школой является именно бихевиоризм. Для бихевиористов биология – это нечто вспомогательное по отношению к фактам; по их мнению, организм при рождении подобен чистому листу бумаги, на который жизнь наносит своя записи. Выполненное в духе бихевиоризма исследование анализирует лишь вероятность того, что за определенным сигналом на входе (стимул) последует определенный сигнал на выходе (реакция). Здесь полностью игнорируется причинно-следственная цепь событий, связывающая вход и выход. Таким образом, подход бихевиориста к изучению поведения прямо противоположен подходу этолога.

    Этолог считает, что давление отбора в равной степени формирует и поведение животного, и его физический облик; такую точку зрения подтверждают наблюдения за поведением близких видов в естественных условиях. А бихевиорист считает, что правильно поставленный эксперимент позволяет снять любые ограничения, которые накладывает на поведение длительная история действия естественного отбора. Используя условные рефлексы, исследователь может приучить кошку в ужасе отпрыгивать при виде мыши, и в замкнутом мирке лаборатории ему кажется, что в результате правильно поставленного эксперимента любое животное способно научиться делать что угодно. Если этолог хочет понять, как существует животное в естественных для него условиях, то бихевиорист заинтересован лишь в том, чтобы научиться управлять поведением животных в собственных целях. Бихевиоризм – это, судя по всему, наиболее яркое проявление науки, ориентированной на излечение человеческих недугов. Из лабораторных экспериментов возникла концепция социальной инженерии как средства лечения социальных неурядиц, и оправданием такой идеи служит присущая бихевиоризму механистическая точка зрения на поведение. У бихевиоризма всегда есть готовый ответ на этический вопрос о праве человека распоряжаться миром животных: человек вовсе не распоряжается животными, но сам является промежуточным звеном, которое выполняет свою роль в более обширном эволюционно сложившемся механизме; все его действия определены условиями существования, а не какой-то там фикцией вроде свободы воли. Человек и животное совсем не отличаются друг от друга, и право человека распоряжаться остальным миром означает просто поддержание сложившегося порядка вещей.

    Хотя бихевиорист и принимает точку зрения Дарвина, в соответствии с которой человек – это результат эволюции под действием естественного отбора, а не существо высшее во всем царстве животных, тем не менее в действительности он антидарвинист, потому что игнорирует основной вопрос: что сделало морскую свинку морской свинкой, а человека – человеком. Дарвин считал, что поведение живых существ в той же мере, что и строение их тела, определяется длительным действием естественного отбора и обучение происходит на основе генетически заданных структур и ограничений. Представляя себе организм в виде черного ящика и интересуясь лишь вероятностями, связывающими сигналы на входе и выходе, бихевиористы игнорируют связи, существующие в организме, и изменения, происходящие с этими связями, и сводят все к статической модели природы. Бихевиоризм, по словам одного известного ученого, основывается только на механике, а к такой вещи, как эволюция, относится так, словно ее не существует вовсе. В результате в наследии Дарвина были сильно смещены акценты, роль внешних условий была чрезмерно преувеличена, да и сама эта роль искажена традиционной эпистемологией, оказавшей решающее влияние на разработку методики лабораторных исследований поведения.

    У бихевиористов немало противников, и наиболее известный среди них – выдающийся ученый, этолог Конрад Лоренц. Скиннер сетовал на косность философии, говоря, что западная философская парадигма подрезает крылья развитию наук о поведении. Однако, утверждает Лоренц, в своем стремлении ликвидировать разрыв между психологией и точными науками Скиннер разработал метод, который не столько позволяет усвоить достижения физики, сколько создает карикатуру на нее. Если физик прибегает к использованию вероятностного подхода лишь в том случае, когда отказывают обычные методы исследований, бихевиорист использует этот путь в качестве основного инструмента познания. Подобно лапутянину Свифта, пользовавшемуся секстантом, чтобы снять с человека мерку на костюм, бихевиористы игнорируют основанные на здравом смысле наблюдения, отдавая предпочтение математической интерпретации взаимосвязей между входом (некое воздействие) и выходом (некая реакция). Лоренц утверждает, что бихевиористы могут избежать абсурдных последствий такой близорукости, лишь если будут искусно обходить эксперименты, в которых выявляются специфические ограничения, накладываемые на поведение животных их «природой». Так, например, многие теоретические построения в психологии основываются на экспериментах в лабиринте с крысами, которые успешно находили выход из него. Но было установлено, что крысы генетически предрасположены к тому, чтобы правильно отыскивать дорогу в плоском лабиринте, и обнаруживают непроходимую тупость, когда в поисках выхода из лабиринта требуется двигаться в вертикальном направлении.

    Кроме того, Лоренц пишет, что «ограничения, сознательно накладываемые бихевиористами на постановку экспериментов, полностью исключают из рассмотрения любые структурные или причинно-следственные связи между событиями… Пренебрежение эволюционным подходом делает невозможным рассмотрение адаптаций… Иными словами, программа бихевиористов исключает из исследований практически все вопросы, стоящие перед биологией, хочется даже сказать – все проблемы, действительно представляющие для нас интерес». А исключая из рассмотрения вопросы об адаптациях, бихевиористы лишают себя критерия, с помощью которого можно отличить полезное от вредного. Причина, по которой бихевиористы при постановке своих экспериментов стремятся исключить из рассмотрения все, что делает человека человеком, а кошку кошкой, лежит в их страстном желании игнорировать индивидуальность и оправдать управление народными массами и «инженерию» вроде той, что описана в романе-антиутопии Олдоса Хаксли «Прекрасный новый мир». Лоренц пишет: «Как недавно подчеркнул Д.С. Лерман, „в бихевиористской психологии из природы изымается не только объект эксперимента, но и сам экспериментатор перестает быть полноценным человеком“. Эпистемологическая лоботомия[24], посредством которой интеллигентный человек лишает себя дарованных ему природой нормальных возможностей познания, в сущности является бесчеловечным актом».

    Бихевиоризм, по мнению Конрада Лоренца и многих других ученых, – это ночной кошмар, родившийся в душном мирке лабораторий. Но, хотя бихевиоризм и этология противостоят друг другу, они все же нуждаются друг в друге. Этологи наблюдают, как ведут себя животные в естественных условиях, но практически не могут проконтролировать результаты своих наблюдений, доказать их справедливость. С другой стороны, этологи могут вывести бихевиористов из лабораторий и познакомить их с взаимосвязями между организмом и условиями его жизни. Хотя антагонизм между этими науками делает их единение в высшей степени удивительным, оно тем не менее произошло. Фундаментом для него явилось представление об эволюции. «Именно эта идея доминирует в Обществе по изучению поведения животных, – говорит генетик Джерри Хирш, – идея о том, что организм и окружающая его среда эволюционируют совместно».

    Бихевиористы распрощались с представлением о том, что индивидуальное поведение однозначно определяется условиями жизни животного, и приблизились к концепции этологов, тогда как этологи, в том числе и Конрад Лоренц, с помощью бихевиористов поняли, каким образом животное можно «обучить» инстинкту.

    Общество по изучению поведения животных внесло свой вклад в дело сближения бихевиоризма и этологии и в активизацию обмена информацией между этими дисциплинами. Если несколько лет назад, спросив психолога, что изучает биология, вы могли в ответ услышать: «Нервную систему», то теперь в результате контактов с этологами бихевиористы начинают понимать, как ведут себя животные в естественных условиях.

    В свою очередь бихевиористы принесли в этологию строгий контроль за переменными. Разработанные в психологии методики находят полезные применения при изучении поведения животных, в частности, в такой неожиданной области, как охрана животных. По методике, разработанной Скиннером, была предпринята попытка выработать у койотов условный рефлекс, который не позволял бы им нападать на овец; это должно было умиротворить фермеров, которые, сильно преувеличивая вред, наносимый койотами, опустошали прерии, используя всевозможные капканы и отравленные приманки. С другой стороны, отологические методы находят практическое применение и при решении проблем, стоящих перед людьми. Так, при исследовании детей с задержанным развитием ученые использовали метод, который очень распространен в этологии и может быть кратко охарактеризован словами: «Не спрашивай, а только смотри». Было обнаружено, что дети с задержанным развитием размещаются в комнате не так, как это делают обычные дети. Почему они так поступают, еще не вполне ясно, но важно уже то, что удалось обнаружить нечто, остававшееся незамеченным на протяжении десятилетних исследований, когда не пользовались этологическими методами. Роджер Футс, используя метод, которым он обучал шимпанзе языку знаков, смог установить контакт и общаться с некоторыми детьми, страдающими аутизмом. «Непонятно, – говорит Хирш, – почему специалисты в области сравнительной психологии не сделали этого давным-давно. Необходимая техника была в их распоряжении».

    И все же наиболее впечатляющим результатом сближения этологии и бихевиоризма были достижения в общении с шимпанзе. Именно знакомству с этологией обязаны Гарднеры тем, что поняли, сколь трудно шимпанзе пользоваться голосом, и применили для общения с обезьянами язык жестов, тем более, что праворукость одинаково свойственна и человеку, и шимпанзе. Что же касается техники экспериментов по обучению шимпанзе языку, то она была заимствована у бихевиористов.

    Гарднеры действовали в рамках С–Р-парадигмы и принимали утверждение бихевиористов, согласно которому язык – это поведение (если животное делает нечто, что можно назвать употреблением языка, значит оно языком владеет). Но результаты, достигнутые Гарднерами и Футсом, более убедительны, чем те, к которым пришел Дэвид Примак, обучая Сару, поскольку использование языка Уошо и Люси, по-видимому, не сводится к простому условному рефлексу, а представляет собой что-то вроде гештальт-озарения. Уошо то и дело по собственному почину демонстрировала новое поведение, и эта самостоятельность доставляла удовольствие Гарднерам, явно указывая на их отход от чисто бихевиористской традиции к понятиям гештальт-психологии. Аналогичным образом Люси внезапно открыла для себя разницу между выражением «Роджер щекотать Люси» и «Люси щекотать Роджер», проявляя, по-видимому, «Ага!»-эффект – основу концепции восприятия в гештальт-психологии. С другой стороны, Сара одинаково редко ошибалась, решая задачи самой разной сложности. Роджер Браун считает это свидетельством того, что Сара не испытывала трудностей, предшествующих озарению, и я присоединяюсь к его мнению. Если вдуматься в происходящее, наиболее убедительной особенностью достижений Уошо и Люси является фактически как раз то, что их поведение совершенно неприемлемо с точки зрения парадигмы бихевиоризма. Эти шимпанзе, по-видимому, используют амслен параллельно с формированием некоего претерпевающего развитие мысленного образа, смещенного во времени относительно акта коммуникации, а не просто выполняют сложную, но заранее запрограммированную последовательность жестов. От позиций ортодоксального бихевиориста отходит и Примак, хотя и в меньшей степени. Объясняя, почему он предпринял попытку обучить языку шимпанзе, он не исключает, что языку можно научить не только шимпанзе, но и более отдаленных сородичей человека. Но результаты будут более однозначными, если избрать в качестве подопытного животного шимпанзе, «явная сообразительность» которых указывает на то, что их система восприятия близка к той, посредством которой человек классифицирует сведения, поступающие от органов чувств. Таким образом, Примак допускает, что общебиологические особенности животного ограничивают тот спектр поведенческих актов, которому можно его научить (ученый даже не пытался научить шимпанзе устной речи). Однако исследователь остается в рамках традиционного для бихевиоризма стиля мышления, сравнивая обучение языку с обучением голубя клевать определенную кнопку. По его мнению, языковые способности шимпанзе могут быть ограничены лишь «недостаточной изощренностью программы обучения», тогда как между осмысленной реакцией и реакцией без понимания смысла нет принципиальной разницы. При соответствующей программе обучения, утверждает Примак, языку можно научить любое животное.

    Поскольку исследования Примака по обучению шимпанзе языку включали и решение задач, то встает естественный вопрос: имела бы его работа столь заметный резонанс, если бы успехи Уошо не пробудили внимание ученых к драматическим и субъективным явлениям, которые мы связываем с языком? И вообще, обратило бы на себя внимание любое исследование на эту тему, если бы не было людей, уже готовых воспринять возможные результаты таких экспериментов – я имею в виду членов Общества по изучению поведения животных – и понять, что эти результаты в корне противоречат традиционной научной догме. Работа Гарднеров и Примака – это сегодняшний результат длительной эрозии традиционных представлений о поведении; именно в наше время возникло сообщество ученых, готовых допустить, что шимпанзе может обладать зачатками языка, и способных проверить такое предположение. Сообщество ученых, созревшее для того, чтобы принять и осмыслить некоторое явление, всегда рано или поздно порождает исследователя, который берется изучить это явление.

    Рывок вперед в исследованиях, выразившийся в обучении Уошо языку, был не выдающимся интеллектуальным достижением, а лишь удачным использованием давно известной психологической техники эксперимента и простого изменения угла зрения на повседневную действительность. Бихевиористы, закрывая глаза на присущие шимпанзе особенности, многократно предпринимали неудачные попытки научить шимпанзе «говорить». Сходным образом этологи, первыми предпринявшие попытки к установлению двустороннего общения между человеком и шимпанзе, но пренебрегавшие разработанными бихевиористами методами постановки эксперимента и контроля, не смогли бы никого убедить в успешности таких попыток. Наконец – и это самое существенное – в настоящее время и общественное, и научное мнение созрело для того, чтобы признать важность достижений Уошо. Я убежден, что неформальное двустороннее общение между человеком и различными животными неоднократно происходило и в прошлом, но данные о способностях животных к овладению языком игнорировались, поскольку не обладали научной достоверностью и не было аудитории, готовой поверить, что такое общение возможно.

    На симпозиуме

    Перед самым началом закрытого заседания Общества по изучению поведения животных я обратил внимание на пару, расположившуюся в глубине комнаты. Мужчина был седовлас и добродушен на вид, темноволосая женщина держалась сосредоточенно. После заседания я представился Аллену и Беатрисе Гарднерам и мы немного поговорили.

    Аллен Гарднер выглядит в академическом окружении очень естественно. Он носит усы, курит трубку и вполне отвечает сложившемуся облику ученого.

    Роджер Футс предупреждал меня, что Гарднеры при посторонних держатся очень настороженно, и был прав. После первых же нескольких минут разговора мне стало ясно, что Аллен Гарднер воспринял меня как одного из ненавистных и вечно что-нибудь путающих журналистов. У Гарднеров было много причин для такой осмотрительности. Кроме всего прочего, их очень беспокоило, что и проведенные ими исследования, и Уошо подвергнутся несправедливым нападкам из-за недопонимания, преувеличения, смещения акцентов – словом, всего того, что, будучи сведено воедино, становится предметом столь широко распространенной в жизни США преходящей и все опошляющей моды. «Мы не хотим, чтобы важность достижений Уошо стала достоянием плохо информированной общественности». Поэтому Гарднеры очень внимательно относились ко всему тому, что они писали и говорили об Уошо; и, конечно, особенно настороженно они следят за тем, чтобы в неподходящий момент не сказать чего-нибудь такого, что могло бы исказить тщательно отработанные опубликованные формулировки.

    Несмотря на такое старание избежать излишнего внимания со стороны плохо информированной общественности и вообще всякого околонаучного окружения, Гарднеры тем не менее подвергались язвительным нападкам лингвистов, антропологов и своих же коллег-психологов. Некоторые выпады были просто школярскими, что и неудивительно, поскольку эта работа вызвала весьма эмоциональную реакцию. Бихевиористская склонность Гарднеров недооценивать видовую специфичность, естественно, вызвала, мягко говоря, настороженность со стороны специалистов, всю свою жизнь посвятивших исследованию шимпанзе. Один ихтиолог как-то спросил меня, как бы я себя чувствовал, если бы десятки лет изучал шимпанзе, а удача выпала бы на долю человека, обладавшего весьма поверхностными знаниями о существах, с которыми он имел дело. Вскоре после этого я беседовал с одним психологом, и он сказал мне, что значительная доля раздражения, которое вызывают Гарднеры, объясняется тем, что до работы с Уошо они были сравнительно мало кому известны, иными словами – не приобрели должного веса в мире науки. Но все же основную группу критиков составляли ученые, теории и установки которых относительно языка и человеческого поведения стало возможным подвергнуть сомнению после экспериментов с Уошо. Один выдающийся орнитолог сказал мне, что лингвисты смеются над Уошо. Я спросил его почему, и он привел аргументы, выдвинутые в статье Беллуджи и Броновского. Эта буря противоречивых и малообоснованных суждений была причиной того, что Гарднеры всячески избегали любых разговоров на тему о том, какое влияние окажут достижения Уошо на окружающий мир.

    Хотя сами Гарднеры не склонны были обсуждать вненаучные аспекты достижений Уошо, у них тем не менее нашелся защитник в лице Харви Сарлза. Распростившись с Гарднерами, я направился вниз, в помещение студенческого клуба, чтобы выпить чашку кофе. В холле сидели Сарлз и еще один участник конференции, Норман Гешвинд, и обсуждали предстоящий симпозиум. Они предложили мне составить им компанию. Сарлз – антрополог-лингвист из Университета штата Миннесота, высокий широкоплечий мужчина с роскошными усами, производящий впечатление человека разговорчивого и легкомысленного. Гешвинд – один из ведущих американских неврологов, занимается структурами мозга, ответственными за язык. Этот коренастый человек производил прямо противоположное впечатление. От него исходил дух сосредоточенности и вдумчивой внимательности. Глядя на него, каждый решил бы, что его шевелюру спалило пламя внутреннего динамизма, а отнюдь не склонности к светским развлечениям.

    Сарлз в последнее время использует свой профессиональный опыт в исследованиях междисциплинарных контактов. Он поклонник Томаса Куна и очень внимательно относится к мифотворческим построениям, характерным для конкретных наук, и к определяющим области их интересов убеждениям ученых, проявляющимся в подходе к предмету исследований, да и вообще к этической атмосфере, в которой проводятся научные исследования. Кроме изучения «антропоцентрической» ориентации наук о поведении, Сарлз занимается анализом механизмов, управляющих междисциплинарным общением, наличием или отсутствием внимания к информации, получаемой из смежных дисциплиной всем комплексом иррациональных, вненаучных обстоятельств, определяющих такой обмен информацией. Пожалуй, Сарлза, как никого из участников конференции, самым профессиональным образом интересовало влияние, которое оказывает феномен Уошо на мир науки в целом и на дальнейшее развитие наук о поведении в частности.

    Аллен Гарднер называл Сарлза своим демоном-искусителем, увлеченно разрабатывающим проблемы, в которые сам Гарднер не хотел бы быть втянутым. Однажды, беседуя с Алленом, я упомянул что-то из написанного Сарлзом. Гарднер сказал: «Мы согласны со всем тем, что вы только что процитировали. Сарлз делает великое дело, и мы отстаем от него на все сто процентов». На следующий день, на симпозиуме, Сарлз должен был определить место своей деятельности в свете достижений Уошо и высказываний трех других ученых.

    Ожидалось, что Гешвинд выступит на симпозиуме в роли критика. Он убежденный эмпирик и предпочитает воздерживаться от суждений о языковых способностях шимпанзе до тех пор, пока не получит возможность исследовать их мозг. С одним своим коллегой неврологом он первым обнаружил связанную с использованием языка анатомическую асимметрию человеческого мозга, – асимметрию, столь слабую, что для того, чтобы обнаружить ее, ученым потребовалось исследовать сотни экземпляров мозга. Гешвинд не из тех, кто делает окончательные заключения на основании отрывочных сведений.

    Мы немного поговорили о достижениях Уошо и тех проблемах, которые они порождают. Во время нашей беседы за чашкой кофе я заметил, что Сарлз делает мне какие-то знаки, а иногда повторяет мои вопросы, перефразируя их. Это несколько смущало меня, и позже я спросил его, что он имел в виду. Оказалось, что Сарлз, будучи специалистом по междисциплинарному общению, пытался направить мои вопросы таким образом, чтобы они касались тех аспектов проблемы, которые наиболее важны с точки зрения невролога, а также пытался перевести мои высказывания на язык, более знакомый Гешвинду, чем тот житейский, на котором изъяснялся я.

    Еще одним участником симпозиума был Питер Марлер, англичанин по происхождению, натуралист из Рокфеллеровского института в Нью-Йорке. Марлер – весьма уважаемый исследователь общения животных, «специалист по голосам», как называют людей, работающих в этой области.

    Казалось, Общество по изучению поведения животных вполне преуспело в своих целях. Для дискуссии на тему «Общение животных и язык человека: качественные различия или эволюционная преемственность?» ему удалось собрать экспертов, представляющих самые разные аспекты наук о поведении и самые разные точки зрения. В дни, предшествовавшие симпозиуму, тщательно обсуждались вопросы, которые следовало вынести на дискуссию. Само по себе событие привлекло столь большое внимание, что порою казалось, что суть явления теряется за тем интересом, который оно вызвало. Симпозиуму предстояло пролить свет на процесс, в результате которого в мир науки проникала новая идея, сокрушающая традиционные представления о поведении. В данном случае это была идея, отражающая внедрение эволюционных концепций во враждебно настроенные к ним науки о поведении.

    Вечером, накануне симпозиума, Гарднеры показали фильм о Вики, на которой была предпринята одна из первых попыток научить шимпанзе говорить. Вики воспитывалась в семье Кейта и Вирджинии Хейзов, которые жили во Флориде в начале 50-х годов. Хейзы пытались научить шимпанзе устной речи, но, хотя Вики буквально корчилась в мучительных попытках выговорить то или иное слово, ей удалось освоить всего несколько слов, да и то она далеко не всегда правильно выговаривала их. Еще при первом просмотре фильма Гарднеры обратили внимание на то, что Вики понимала, чего от нее хотели, но не могла правильно произнести требуемые звуки. Она верно складывала губы и язык, но по какой-то причине не могла должным образом управлять всеми надгортанными структурами. Именно в этот момент Гарднерам и пришла в голову мысль, что шимпанзе следует обучать языку, не требующему речевой реализации.

    Снятый любительской камерой фильм показывал, как Вики играет и учится во дворике Хейзов. Поражало, сколь энергично орудовала Вики молотком и гвоздями. «Могу открыть вам один секрет, – пошутил Аллен Гарднер. – Все столярные поделки в доме сделаны руками шимпанзе». Это было многозначительное зрелище – Вики за целенаправленной плотницкой работой. Ибо шимпанзе в храме языка – это Дарвин, мстительно несущий разрушения во владения Платона.

    18. СИМПОЗИУМ

    Общение животных и язык человека:

    качественные различия

    или эволюционная преемственность?

    На симпозиуме в битком набитой аудитории председательствовала Беатриса Гарднер. В своем кратком вступительном слове она признала тему симпозиума дискуссионной. Говоря об огромном количестве споров вокруг достижений Уошо и абсурдности некоторых из них, она не без иронии напомнила собравшимся о решении, принятом Парижским лингвистическим обществом в 1866 году. Заваленное статьями на тему о происхождении языка, Общество провозгласило, что материалы, посвященные этой проблеме, рассматриваться не будут – члены Общества понимали, что такие умозрительные построения не могли в то время быть подвергнуты экспериментальной проверке. Затем миссис Гарднер перечислила участников заседания и отметила одно обстоятельство: отсутствие авторитетного и беспристрастного лингвиста, который подверг бы публичной критике достижения Уошо. «Мы не включили в число участников дискуссии психолингвистов и лингвистов, – сказала Гарднер с нескрываемым раздражением, – поскольку их манера утверждать, что все, что они знают, непреложная истина, и при этом отбрасывать все остальное как очевидное или тривиальное вызывает у меня и других специалистов по поведению животных протест и возмущение». Позиция, занятая лингвистами в отношении природы языка и достижений Уошо, делает их участие в дискуссии на предлагаемую тему, по мнению миссис Гарднер, неуместным. Если у аудитории и были другие мнения, то их не высказали вслух. Затем Беатриса Гарднер представила ораторов.

    Выступления были запланированы в следующей последовательности: Питер Марлер, Аллен Гарднер, Норман Гешвинд и, наконец, Харви Сарлз. Каждый из них делал отдельное сообщение, после чего открывалась общая дискуссия по всем четырем докладам. Темы этих четырех сообщений были различны, поскольку каждый докладчик рассматривал взаимосвязи между поведением шимпанзе и человека со своей собственной точки зрения; однако нередко слова одного докладчика служили подтверждением идей, высказанных другим. Можно было подумать, что все четверо, не отдавая себе в этом отчета, воздвигают внешне изолированные части некоей единой конструкции.


    Аллен Гарднер озаглавил свое сообщение так: «Сравнительная психология двустороннего общения». Он начал с напоминания об общих методах и мерах предосторожности, которые использовались им и его женой при сборе данных о поведении Уошо и, в частности, с подробного описания их собственной модификации метода двойного контроля. «После того как мы собрали достаточное количество данных, мы решили испытать возможности Уошо на каком-нибудь простейшем лингвистическом тексте, – сказал Гарднер и добавил саркастически, – а так как мы испытывали уважение к другим научным дисциплинам и были достаточно наивны, то ожидали, что сможем найти определение языка». Но Гарднеры обнаружили, что лингвисты «погрязли в схоластике» и используют извращенный эмпирический метод, при котором, по словам Хомского, «эксперименты ставятся для того, чтобы подтвердить результат». Сравнение достижений Уошо с соответствующими достижениями детей затруднялось тем, что, по мнению Гарднера, строгих методов сбора данных по овладению детьми языком не существует. Чтобы обосновать это утверждение, Гарднер взялся проанализировать проведенное психолингвистом Роджером Брауном критическое сопоставление первых высказываний Уошо с соответствующими высказываниями детей. Чтобы возражения Гарднера были понятнее, напомним вкратце содержание работы Брауна.

    Браун, как и Беллуджи с Броновским, чувствовал, что в используемых Уошо комбинациях знаков отсутствует что-то, что есть уже в первых высказываниях детей. Он считает, например, что детское высказывание «мама обед» обнаруживает большее понимание структуры предложения, чем аналогичное высказывание Уошо, скажем «кукла моя». По его мнению, мать ребенка правильно истолковывает высказывание «мама обед» как сокращенную форму более сложного предложения, которое она, поправляя ребенка, и произносит: «Правильно, сейчас мама обедает». Когда ребенок говорит «Фрезер кофе», мать снова распознает в этом высказывании более сложную конструкцию, отвечая: «Правильно, это кофе Фрезера». Таким образом, в высказываниях ребенка проявляются зачатки развивающегося впоследствии синтаксиса.

    Аллен Гарднер считает, что подобные расшифровки детских высказываний допускают самые различные толкования. Приведя цитированные выше примеры из работы Брауна, он замечает: «Не будучи лингвистом, я не могу понять, почему во втором примере нельзя высказывание маленькой Евы воспринять как „Фрезер пьет свой кофе“».

    Затем Гарднер рассмотрел данные, которые использует Браун для подкрепления своего тезиса. Браун настаивает на том, что дети в высказываниях вроде «мама обед» редко используют неправильный порядок слов, а Уошо – часто. Цитируя приводимые Брауном данные по детским высказываниям, Гарднер показывает, что исследователи детских высказываний учитывали в качестве осмысленных такие комбинации слов, которые они с женой, работая с Уошо, исключали из рассмотрения. Браун утверждает, что при анализе нескольких тысяч детских высказываний было обнаружено менее 100 случаев употребления неправильного порядка слов. Однако повторный анализ тех же данных, по словам Гарднера, показывает, что неправильный порядок использовался в 42 из 205 случаев. «Неплохо, – замечает Гарднер, – хотя и хуже, чем у Уошо».

    В другом исследовании детей просили разложить в две стопки картинки, чтобы определить, понимают ли они разницу между «собака кусать кошка» и «кошка кусать собака». Дети поступали правильно чуть более, чем в половине случаев, из чего следует, заключает Гарднер, что это лучше, чем просто случайное раскладывание, но значительно хуже, чем это делала Уошо, у которой доля правильных ответов достигала 90%. Таким образом, полагает Гарднер, данные и доводы, выдвигаемые Брауном против Уошо, с не меньшим успехом могут быть использованы для доказательства того, что люди языком не владеют, а шимпанзе – владеют.

    Гарднер анализирует эти сопоставления не для того, чтобы умалить достижения детей или дискредитировать Брауна, которого он называет «своим сторонником среди психолингвистов». Он лишь подчеркивает, что поскольку при исследовании детей заранее известно, что языку они со временем научатся, то это обстоятельство порождает известную леность при разработке экспериментальных методов сбора и анализа данных, показывающих, как именно дети овладевают языком; с другой стороны, убежденность в том, что шимпанзе не способны обучиться языку, сказывается в недооценке соответствующих данных по шимпанзе. Сравнивая успехи Уошо в овладении языком с успехами детей, Гарднер приходит к заключению, что в подходе к изучению общения у человека и животных существует качественный разрыв, хотя в процессе эволюции такого разрыва, если исходить из известных данных, не было. «Если принять, – заключает он, – что, исследуя процесс овладения языком, мы должны учитывать лишь четкие и однозначно интерпретируемые данные, то на основе таких данных мы должны будем признать, что шимпанзе при обучении языку обнаруживают большие способности, чем человек». Конечно, если использовать данные, полученные более совершенными методами, то обнаружится, что человек превосходит в этом отношении шимпанзе. «Но, – добавляет он, – в этом случае следовало бы также использовать бо?льшие выборки данных и подвергнуть исследованию много большее число шимпанзе».


    Питер Марлер выбрал в качестве темы своего сообщения «Стратегии развития и разнообразие сигналов». Ученый задается вопросом, существует ли непрерывный переход от коммуникации животных к человеческому языку, если рассматривать лишь один его аспект – обучение устной речи. Эта сторона дела крайне важна, поскольку является ключевой в процессе «становления языка в том виде, в котором он нам известен, и во многих отношениях столь элементарна, что представляется исследователям человеческого языка тривиальной». При обсуждении этой проблемы Марлер старается показать, что, во-первых, устное (голосовое) обучение имеет место не только у человека, но и у других живых существ; во-вторых, некоторые экологические аспекты могут привести к тому, что голосовое обучение окажется для вида адаптивной стратегией; и в-третьих, как у человека, так и у других животных существуют специфические механизмы развития голосового обучения.

    Упомянув о Саре и Уошо, Марлер сказал: «Эти исследования, к моему удовлетворению, показали, что многое из необходимого для овладения человеческим языком потенциально присуще шимпанзе и может быть развито, если при обучении пользоваться жетонами или жестами». Он также согласен с Примаком и Гарднерами в том, что общие операциональные принципы языка важнее, нежели конкретный носитель, используемый при передаче сигналов. Поскольку присущие языку основные черты обнаруживаются не только у человека, но и у других животных, Марлеру представляется важным пролить свет на то, как у человека возникла устная речь – основное средство нашего общения друг с другом.

    Прежде всего Марлер кратко рассказал о роли устного обучения при анализе развития речи у детей. В исследованиях механизмов овладения синтаксисом и грамматикой существуют два основных направления: изучение общих для различных языков черт, проявляющихся в речи взрослых, и изучение развития речи у детей. При обоих подходах в соответствии с бихевиористской точкой зрения ошибочно считается, что новорожденный ребенок подобен чистому листу бумаги. В действительности, сказал Марлер, «развитие речи предопределено некоторыми обстоятельствами, задающими конкретные направления развития». Марлер считает само собой разумеющимся, что речь – это нечто большее, чем просто результат культурной традиции; немаловажна также и биологическая предрасположенность. Важнейшим условием для развития речи, по словам Марлера, является способность управлять звуками, обращенными к потенциальному собеседнику.

    Аргументируя этот тезис, Марлер анализирует голосовое обучение у животных. Казалось бы, естественнее всего начать с наших сородичей-приматов. Однако ученый замечает, что голосовые возможности приматов весьма ограничены. Но среди птиц он обнаружил таких, для которых голосовое обучение является «ключевым процессом в их естественном развитии». Это две отдаленные в родственном отношении группы: воробьиные птицы и попугаи; возможно также, что голосовое обучение характерно и для колибри и туканов. Он заметил, что у этих птиц происходит обучение определенным звукам, содержащимся в индивидуальном репертуаре одних птиц, но отсутствующим у других.

    Покончив с вопросом о выборе объекта, подходящего для сравнительного исследования, Марлер рассказал немного о том, почему голосовое обучение встречается именно в этих группах и отсутствует в других. И почему оно касается отдельных звуков в индивидуальных репертуарах лишь некоторых птиц. Затем ученый вернулся к приматам и, в частности, рассказал о своих исследованиях в лесах Бундонго в Восточной Африке, где он записывал голоса двух видов мартышек рода Cercopithecus.

    Голубая и краснохвостая мартышки живут в тропическом лесу в непосредственном соседстве и имеют столь много общего, что их можно считать происходящими от общего предка. Изучая маркировочные крики взрослых самцов и тревожные крики у этих двух видов, Марлер обнаружил, что последние очень похожи, тогда как крики взрослых самцов «заметно дивергируют». Он полагает, что это объясняется различиями в функциях криков.

    Из 129 зарегистрированных в полевом дневнике Марлера встреч с голубыми мартышками почти в половине случаев на том же или на соседнем дереве оказывались и краснохвостые мартышки. Обезьян обоих видов преследуют одни и те же враги – люди, леопарды и орлы; в большинстве случаев обезьяны одного вида реагируют на крики тревоги, издаваемые обезьянами другого вида. Следовательно, решил Марлер, крики тревоги дивергируют медленно, поскольку «использование тревожных криков другого вида взаимовыгодно».

    Крики же взрослых самцов служат для сбора группы перед откочевкой и для поддержания дистанций между группами обезьян одного вида. Будь крики самцов разных видов схожими, возникла бы путаница, поэтому они в процессе эволюции подвергаются отбору, который способствует их дивергенции. Главное, на что следует обратить внимание, говорит Марлер, это на то, что в стратегиях формирования поведения ясно обнаруживается необходимость в той или иной степени разнообразить сигналы. Но поскольку в случае с мартышками необходимость в разнообразии не особенно велика, оно может быть достигнуто без использования таких радикальных адаптивных стратегий, как обучение. А вот у птиц, обучающих свое потомство пению, необходимость в большем разнообразии сигналов налицо.

    В роде Cercopithecus лишь несколько близкородственных видов восходят к непосредственному общему предку. Что же касается птиц, то у них в одном и том же местообитании может эволюционно возникнуть и существовать до пятидесяти родственных видов. Как и у мартышек, крики тревоги у всех видов похожи, однако песня самца, по словам Марлера, «является объектом крайне сильного давления отбора на сигнальное разнообразие, что может привести к коренной перестройке стратегий развития поведения и, в частности, к увеличению роли обучения». Необходимость обеспечить размножение и поддержать территориальность создает преимущество для видов, песня которых заметно отличается от песен соседних видов. Отбор на сигнальное разнообразие ведет к тому, что Марлер называет «безудержным видообразованием», необходимым условием которого, по мнению ученого, является обучение, позволяющее обеспечить должный темп эволюционных изменений песни самца.

    Марлер обратил внимание и на внутривидовые диалекты, встречающиеся у видов с голосовым обучением; и даже в рамках одного диалекта могут быть индивидуальные различия в песне самцов. Следовательно, в тех случаях, когда для обеспечения сигнального разнообразия требуется обучение, возникает не только межвидовая, но и внутривидовая изменчивость. «Мы приходим к мысли, – говорит Марлер, – что диалекты в пении птиц служат ограничению интенсивности потока генов между отдельными локальными популяциями, поддерживая целостность локальных генофондов и, возможно, способствуя адаптации к местным условиям».

    Марлер считает, что при некоторых условиях диалекты, вероятно, выполняют ту же функцию и у человека. Общество людей приспосабливается к местным условиям существования на протяжении какого-то времени, поэтому в доисторические времена закрепление такой приспособленности могло идти посредством ограничения интенсивности потока генов между различными человеческими популяциями, что достигалось в числе прочего и за счет несходства диалектов. В те времена, утверждает Марлер, различия в экологических нишах отдельных племен должны были быть почти столь же велики, как и у полноценных видов других организмов.

    Замечание Марлера о том, что возникающее в результате обучения сигнальное разнообразие затрагивает все уровни биологической организации и на каждом уровне служит удовлетворению целей определенной биологической единицы (вид, группа, организм), заставляет вспомнить о жаргонах, которые явно несут ту же функцию, возникая, по-видимому, спонтанно даже в наиболее деклассированных слоях общества. Диалекты, вполне возможно, указывают на то, что процесс видообразования все время возобновляется. Со временем как у птиц, так и у человека вызванная диалектом изоляция может привести к возникновению адаптации к конкретным местным условиям, которая закрепится генетически. Так, в процессе эволюции возникает явление, которое Марлер назвал «адаптивным расчленением»: по мере того как более преуспевающие разновидности доводят до вымирания своих менее преуспевших конкурентов, набор видов упрощается, в результате чего постепенно расширяется разрыв между ближайшими уцелевшими сородичами. Вероятно, вымирание некоторых видов будет результатом безудержного видообразования у воробьиных птиц; многие считают, что нечто подобное уже произошло с человекообразными обезьянами и гоминидами, некогда заполнявшими разрыв, существующий ныне между человеком и шимпанзе. Встает вопрос: какую роль играли диалекты и голосовое обучение, обеспечивая некоторой группе первобытных людей селективное преимущество, если происхождение и функции языка действительно соответствуют гипотезам Марлера?

    Установив, что голосовое обучение существует не только у человека, но и у других животных, и предположив, что и у людей, и у птиц такое обучение исходно возникло как качественно новая стратегия, позволяющая удовлетворить крайне сильному давлению отбора в пользу сигнального разнообразия, Марлер переходит затем к рассмотрению реально существующих механизмов формирования поведения. Как у птиц, так и у человека обучение молодняка взрослыми является необходимостью, и «в тех случаях, когда оно действительно имеет место… мы, как правило, в качестве его следствия обнаруживаем существование диалектов».

    Хотя обучение и необходимо, продолжает Марлер, «существуют четкие ограничения, накладываемые как на его продолжительность, так и на образец для подражания. У некоторых птиц обучение, по-видимому, продолжается всю жизнь». В качестве примеров Марлер приводит североамериканских чижей и прочих вьюрковых птиц. У таких птиц, как, например, белоголовая зонотрихия, обучение заканчивается к десятому – пятнадцатому дню жизни. В тех случаях, когда существует такой критический период, он приходится у птиц, как и у людей, на детство.

    Затем Марлер с позиций этолога рассмотрел представление бихевиористов о том, что при рождении организм подобен чистому листу бумаги. Он отметил, что, когда белоголовой зонотрихии предоставляется выбор между песнями ее вида и певчего воробья, она обучается песне собственного вида. Такая избирательность объясняется, по его мнению, необходимостью предотвратить возможность обучения песням другого вида. В некоторых случаях, например у белоголовой зонотрихии, эта способность опознавать песню собственного вида, по-видимому, в какой-то степени обусловлена генетически. У других видов такая избирательность обеспечивается иными механизмами. В качестве примера Марлер приводит красноплечего трупиала, которого в неволе можно обучить двум различным песням, тогда как в естественных условиях такого никогда не бывает. Ученый полагает, что это может объясняться тем, что на воле птенцы реагируют также на характерную окраску оперения самцов собственного вида.

    Марлер не только считает, что представление о новорожденном существе как о чистом листе бумаги неприемлемо ни в отношении птиц, ни в отношении человека, но и сомневается в том, что классическое учение о внешнем подкреплении вообще применимо к голосовому обучению: «Похоже, что существует какой-то внутренне заложенный стимул к тому, чтобы издавать звуки, запавшие в память при определенных обстоятельствах в прошлом».

    Он обращает внимание на то, что у некоторых птиц характерное видовое пение развивается и в изоляции, когда обучения нет, но лишь в том случае, если они слышат собственный голос; если же птицу лишить слуха, то песня не сформируется. Это приводит Марлера к мысли о том, что между стадией зависимости от обучения и стадией независимости от внешних влияний может лежать некая промежуточная… стадия, когда животное обучается, подгоняя издаваемые им звуки под образец, который Марлер называет «слуховым шаблоном». Такое животное, настроенное на обратную связь, оказывается как бы предрасположенным к тому, чтобы сделать еще один шаг и перейти к обучению от внешних источников. Марлер надеется, что эксперименты на детенышах шимпанзе дадут возможность выяснить, существует ли у приматов такая промежуточная стадия, которая может «сделать более понятным столь совершенный механизм голосового обучения у человека».

    И наконец, Марлер упомянул еще об одной черте, общей для птиц и человека: у ряда птиц, для которых характерно обучение пению (таких, как зяблик или канарейка), в мозгу существует левостороннее доминирование некоторых структур, связанных со способностями к пению. У этих птиц в образовании звуков доминирует левый гиперглоссус. Хотя Марлер сказал об этом вскользь, аудитория чрезвычайно заинтересовалась этим сообщением, поскольку было известно, что в следующем докладе Норман Гешвинд собирается рассказать о том, что левостороннее доминирование считается одним из самых явных свидетельств приспособленности человеческого мозга к использованию языка. (Действительно, выступление Гешвинда, судя по всему, подтверждает гипотезу Марлера о происхождении голосового обучения.) В заключение Марлер предположил, что сходство и эволюционная преемственность между общением у животных и языком человека просматривается в двух аспектах: в существовании голосового обучения и в механизмах левостороннего доминирования, которые раньше считались свидетельством качественного различия между человеком и животными.


    Норман Гешвинд, невролог, занимается изучением мозга. Он сразу же дал понять, что не намерен затрагивать метафизические представления о природе мозга, ибо знает лишь то, что исследовал сам и что в том же направлении изучали другие. Прежде всего он высказал мнение, что сколько-нибудь хорошего определения языка не существует. На его взгляд, язык – это не какой-то единичный объект, как можно заключить из употребления понятия «язык», но сложное явление, разносторонне проявляющееся и контролируемое различными участками мозга. Более того, Гешвинд считает, что язык характеризуется набором независимых и несопоставимых особенностей, каждая из которых возникла в процессе эволюции самостоятельно и с собственной скоростью. По мере развития мозга человек постепенно обретал набор способностей, совокупность которых мы и называем языком.

    Сформулировав общую концепцию, из которой он исходит, Гешвинд перешел к конкретной теме своего сообщения. Прежде всего он отметил, что человек – это единственное животное, у которого изучены ответственные за язык мозговые структуры. Наиболее характерной чертой такой специализации является то, что он назвал латеральной доминантностью: ситуация, когда одно из полушарий головного мозга явно превосходит другое при выполнении определенной функции. Гешвинд упомянул, что данные по такому доминированию известны для птиц, обучающих птенцов пению, и не известны для каких-либо других видов. В мозге человека левое полушарие доминирует при выполнении обеих функций языка: и при составлении высказываний, и при их восприятии. Среди исследованных им людей с неполноценными языковыми способностями (афазия) у 97% было повреждено левое полушарие. Роли обоих полушарий различаются и при выполнении мозгом других, не связанных с языком функций: правое полушарие, по мнению Гешвинда, более музыкально, лучше справляется со сложными задачами восприятия, более эмоционально. Наконец, латерализация мозга связана с право- или леворукостью.

    Затем Гешвинд углубился в обсуждение анатомической асимметрии, соответствующей доминированию левого полушария при использовании языка. Он не стал детально описывать роль различных участков мозга, поскольку в его намерение входило лишь обоснование того положения, что левое полушарие и те участки в нем, которые ответственны за язык, отличаются по своему строению от соответствующих участков правого полушария. Выявились эти различия лишь после очень тщательного исследования многих экземпляров человеческого мозга.

    Левая сторона левого полушария в среднем на один сантиметр больше, чем сопоставимая ей часть правого полушария, что, по утверждению Гешвинда, означает, что она содержит несравненно большее число нервных клеток. Эта особенность проявляется уже при рождении, что весьма знаменательно, поскольку существует мнение, что некоторые связанные с языком участки мозга достигают полного развития не раньше, чем через несколько недель после рождения.

    Здесь уместно вспомнить биогенетический закон Геккеля. Если история развития организма повторяет эволюционную историю вида, то тогда последовательность созревания тела и мозга до и после рождения может служить указанием на последовательность событий в процессе эволюции вида. Например, угловая извилина, играющая важную роль в развитии языка, возникает у ребенка поздно, из чего следует, что она соответствует сравнительно недавним эволюционным событиям.

    Затем Гешвинд перешел к описанию анатомических различий между конкретными участками двух полушарий. Он показал, что Сильвиева борозда в левом полушарии больше, чем в правом; извилина Гершля представляет собой треугольный участок ассоциативной коры левого полушария, а в правом полушарии – это маленький сигарообразный участок; центр Вернике в левом полушарии больше и т.п. Гешвинд подчеркнул, что с точки зрения невролога общение людей обеспечивается комплексом структур разного размера и формы, находящихся в различных областях левого полушария головного мозга. Давление отбора, которое привело к возникновению языка, вызвало изменение формы отдельных мозговых структур.

    Если определенные участки мозга повреждаются у взрослого человека, то возникают соответствующие нарушения в использовании языка; если же аналогичные повреждения левого полушария происходят у ребенка, то, по-видимому, включается правое полушарие и нарушения могут быть скомпенсированы и устранены. Для мозга, говорит Гешвинд, характерно доминирование, а не жесткое разделение функций. Таким образом, язык представляет собой не некое единичное свойство поведения, а сумму различных способностей.

    Изменения в человеческом мозге происходят не безвозмездно. Латерализация мозга сопровождалась утратой способности одинаково хорошо владеть обеими руками. Кроме того, говорит Гешвинд, мозг – это, выражаясь в обыденных терминах, крайне дорогая часть оборудования всего организма; у человека он потребляет четверть общего потока крови, проходящего через сердце. Учитывая такую дороговизну, Гешвинд считает, что у животных мозг не может быть больше, чем им требуется; наш мозг имеет именно тот размер и организован именно таким образом, каким он должен был быть, чтобы наши предки выжили в борьбе за существование.

    В заключение Гешвинд поднял вопрос о том, почему произошли характерные для левого полушария изменения и почему этого не случилось в обоих полушариях. Он считает, что на определенном этапе эволюции человек оказался под действием необычайно сильного естественного отбора в пользу таких изменений – возможно, аналогичного отбору на сигнальное разнообразие, который привел к возникновению голосового обучения и латерального доминирования у зябликов. И для природы оказалось слишком трудным не только создать «новые устройства» в человеческом мозгу, отвечающие потребностям новых изменений, но и произвести их в двух экземплярах в обоих полушариях. Роковое решение было принято, по крайней мере на некоторое время: необходимость сделать животное более сообразительным или, другими словами, более гибко реагирующим на обстановку перевесила недостатки, связанные с асимметрией мозга.

    Что же касается Уошо, то Гешвинда больше всего интересует, существует ли у шимпанзе асимметрия, характерная для мозга человека.


    Харви Сарлз привлек внимание симпозиума сообщением на тему: «Поиск сопоставимых переменных в речи человека». Докладчика интересовало выявление таких особенностей человеческой речи, которые могут быть сопоставлены с аналогичными особенностями коммуникации животных. По сути дела, Сарлз развил тему о роли диалектов в коммуникации животных и людей, впервые прозвучавшую на симпозиуме в выступлении Питера Марлера, подходившего к ней с позиций натуралиста. Марлер говорил, что общность коммуникации у животных и у человека, проявляющаяся, в частности, в существовании у многих видов диалектов и голосового обучения, имеет столь фундаментальное значение, что ускользнула от внимания специалистов, которые занимаются коммуникацией у людей. Сарлз подтвердил заявление Марлера, что такая общность существует; более того, добавил он, она гораздо значительнее, чем та, какую в свойственной ему скромной манере описал Марлер. Сарлз согласился также, что эти аспекты коммуникации лежат за пределами интересов лингвистов, и попытался объяснить такой разрыв в подходах к изучению общения тем обстоятельством, что лингвисты игнорируют именно те особенности речи, которые пригодны для сопоставления с коммуникацией животных, на чем натуралисты вроде Марлера концентрируют свое внимание. Но если Марлер извиняющимся тоном заметил, что его соображения о сопоставлении коммуникации животных и человека столь фундаментальны, что становятся «тривиальными», то Сарлз считает эти игнорируемые аспекты речи «самыми явными и бросающимися в глаза особенностями речевого потока» и утверждает, что на их долю приходится не меньшая часть информации, которой обмениваются собеседники, чем на сами слова. Сарлз подробно обосновал неадекватность подхода лингвистов, вообще пренебрегающих информацией, заключенной в «телесном» компоненте речевого общения, и в заключение предложил некоторые методы, которые можно было бы успешно использовать при сопоставлении коммуникации у различных видов.

    Для Сарлза симпозиум предоставлял возможность провозгласить собственный манифест. И он полностью сконцентрировал свое внимание на вопросах, которые, по его убеждению, имеют как антитеологическое, так и научное значение: сравнительное изучение коммуникации у различных видов обладает изрядной долей предвзятости; уже сам подход к изучению коммуникации у человека и животных направлен на выявление доводов в пользу их качественного различия; теологические догматы именно таким образом искусно ориентируют интересы науки, и в результате исследования лишь увеличивают наше невежество относительно самих себя и животных, нас окружающих. Сарлз воспользовался симпозиумом как возможностью осветить методологические аспекты революции, которую воплощает собой феномен Уошо.

    Ученый призвал всех обратить внимание на нелингвистические, «телесные» аспекты речи, которыми обычно пренебрегают, на «паралингвистику». Последняя слагается из таких сигналов, как тональность голоса, выражение лица; она включает в себя даже более общие характеристики – такие, например, как значение позы собеседников, их жестикуляции и взаимной ориентации. Если язык рассматривать как поведение, складывающееся из «движений, вибраций и напряжения мышц», а не просто, как это делает Хомский, как некую готовую программу, именуемую «грамматикой», то важность таких паралингвистических явлений становится более очевидной.

    Но с подобной точки зрения язык до сих пор не рассматривался. Сравнительному исследованию коммуникации различных видов препятствовала априорная настроенность на поиск различий. Исследователи руководствовались стремлением обосновать уникальность человеческого языка и поэтому концентрировали внимание на качествах (таких, как грамматика), которые, по всей видимости, отличают его от других типов коммуникации, и, преувеличивая их значение, оставляли тем самым в тени другие неотъемлемые особенности речи.

    Затем Сарлз сформулировал ряд вопросов относительно языка. Если бы за общением людей наблюдали представители другого вида, могла ли быть грамматика первой характерной особенностью коммуникации, которая бросилась бы им в глаза? Стали бы представители этого вида, как это делаем мы при исследовании коммуникации у животных, в первую очередь хвататься за широчайший контекстуальный смысл коммуникации и придавать меньшее значение деталям и особенностям, характерным для отдельных групп и особей?

    Тональность голоса, например, имеет смысл у многих видов. Собаки и другие животные реагируют на тональность речи, а не обязательно на само содержание обращенных к ним слов. Когда Сарлз изучал диалект цоциль языка индейцев майя в южной Мексике, он обратил внимание на то, что распознавать роли собеседников (будь то друзья или враги, муж или жена, начальник или подчиненный и т.п.) и многие другие смысловые особенности речи он начал задолго до того, как впервые стал понимать те стороны языка, с которыми имеют дело лингвисты. В результате Сарлз обратил особое внимание на некоторые аспекты человеческого общения, которые составляют столь значительную часть речевого потока и несмотря на это, как правило, игнорируются. Вернувшись в психиатрическую клинику, где он проводил свои исследования, ученый аналогичным образом подметил, что по тону, которым его коллеги разговаривают по телефону, он часто мог понять, кто находится на другом конце провода. Сарлз утверждает, что эта «самая навязчивая» часть речевого потока[25] – именно ее в первую очередь и можно понять в незнакомой системе коммуникации – несет информацию по меньшей мере о взаимоотношениях между собеседниками.

    До настоящего времени, к сожалению, почти не проводилось исследований паралингвистических компонентов речи, поэтому мало что известно об этих особенностях человеческого общения, которые с наибольшей вероятностью могут оказаться общими для человека и животных. «Не считая нескольких довольно невразумительных высказываний относительно эмоций и контекста, – говорит Сарлз, – теории, определяющей статус паралингвистики, не существует. Обратите внимание на то, что тональность голоса – непременное свойство речи – остается в демилитаризованной зоне лингвистической науки!» Затем Сарлз затронул вопрос о происхождении современного подхода к исследованию коммуникации, ориентированного на поиск различий между человеком и животными, и о том, почему сравнение паралингвистических явлений у различных видов остается в «демилитаризованной зоне» лингвистики.

    Основное различие между подходом натуралиста и лингвиста к изучению коммуникации животных состоит, по мнению Сарлза, очевидно, в диаметральной противоположности их методов. Но и методы натуралиста при изучении коммуникации животных порой не лишены заимствованного из лингвистики предубеждения об ограниченности возможностей животных и поэтому построены таким образом, что усугубляют различия между криками животных и духовным миром человека. «Основной догмат лингвистики, – говорит Сарлз, – вести исследование от структуры к контексту». И если он полагает, что социально-контекстуальные аспекты речи являются «самыми навязчивыми», то лингвист при исследовании коммуникации исходит из прямо противоположного представления. Считая смысл сообщения независимым – или в лучшем случае «чутким» – по отношению к контексту, лингвист допускает, что индивид, посылающий сообщение, как и само это сообщение, относительно независимы от сопутствующих обстоятельств, и тем самым он принижает важность контекста. Признавая «восприимчивость языка к контексту», лингвисты, по словам Сарлза, делают неискренний реверанс в адрес контекста. Напротив, при изучении коммуникации животных «исследование ведется непосредственно от контекста и смысла сообщения к его структуре, то есть в направлении, прямо противоположном тому, которое используется при исследовании человеческого языка». В результате лингвисты преувеличивают гибкость сообщения и автономность говорящего, а натуралисты, наоборот, заранее предполагают, что животное сковано контекстом, или «неперемещаемо», и недооценивают значения изменчивости в его сообщениях.

    Сарлз считает, что предпосылки, на которых базируется подход натуралиста к исследованию коммуникации, должны быть изменены. Невозможно представить, чтобы изучение человеческого языка было хоть в какой-то мере возможно при подходе с позиций натуралиста. Но в таком случае если метод натуралиста не может быть использован при изучении структуры человеческого языка, сложности которого нам уже известны, то как можно надеяться посредством того же метода обнаружить сложность и изменчивость в коммуникации животных, когда сам метод основан на предположении, что они устроены просто? Столь противоположный подход к исследованию коммуникации в этих двух дисциплинах приводит к преувеличению степени различий между общением у человека и у животных. При такой постановке исследование лишь подтверждает предпосылки, заложенные в его основу.

    Противоположность подходов натуралиста и лингвиста к исследованию коммуникации объясняется, с точки зрения Сарлза, тем, что они воспитаны в различных традициях и платят дань различным мировоззрениям: натуралист живет в эволюционирующем мире Дарвина, лингвист же – в мире западных философских традиций, восходящих к Платону и Аристотелю. Рассматривая весь спектр типов общения у животных и человека, дарвинист ожидает обнаружить преемственность и родственные связи, тогда как лингвист обсуждает проблемы происхождения языка, используя понятия «рождения и сальтации» (то есть качественного разрыва и скачка). Если с позиций биологии мы видим непрерывность, то откуда возникает качественный скачок? Отвечая на этот вопрос, он описывает две «совершенно разные» теории происхождения человеческого языка – теорию предложения и теорию слова, – дающие грубое представление о развитии традиций Платона и Аристотеля.

    «В основе теории предложения, или грамматической теории, лежит убежденность в том, что человек существо уникальное, – говорит Сарлз. – Это воистину креационистская или сальтационистская[26] теория, и ее сторонники – а таких большинство среди современных лингвистов – в полном соответствии со своим мировоззрением отрицают возможность полезных сравнительных исследований». И они последовательны в этом, ибо, если считать, что человек существо уникальное, то сравнивать его поведение с поведением животных и впрямь бесполезно. «В рамках этой теории, – говорил Сарлз, – предложение – это идея или мысль, и действительно, никто, кроме человека, не может высказать и понять предложение. Такие теории имеют некоторый биологический смысл, коль скоро Хомский и другие исследователи утверждают, что существуют некоторые изначально свойственные человеку неврологические закономерности, управляющие формированием мыслей. Но процесс обучения с этих позиций представляется не слишком интересным». И далее Сарлз указал, что Скиннер, рассматривавший любое обучение у животных и людей как результат формирования условных рефлексов, создал серьезную угрозу идее о том, что неврологический аппарат, необходимый для овладения языком, существует только у человека. Стимулированное Скиннером обсуждение относительной роли генетических и внешних факторов в конечном итоге привлекло внимание лингвистов к природе, однако внимание это было жестко ограничено природой одного определенного вида. Такое маневрирование напоминает методы международной дипломатии, предусматривающие защиту страны от проникновения чуждых идей. Представление о человеке как о существе, стоящем вне природы, коренится, по словам Сарлза, в платоновском разделении разумной и животной душ.

    Сарлз утверждает, что если сторонники «теории предложения» демилитаризовали область сравнительных исследований коммуникации у человека и у животных, то сторонники «теории слова», напротив, всегда подчеркивали «межвидовое сходство». Идея связи между звуками, издаваемыми животными, и словами человека «издавна носилась в воздухе. Грубо говоря, животные сигнализируют, человек символизирует». Сторонники теории слова рассматривают непрерывный спектр, от рычания животного до членораздельной речи человека, как отражение процесса прогрессивного развития и, по словам Сарлза, «при обсуждении происхождения человека особое значение придают присвоению предметам наименований». Именно в этом пункте достижения Уошо и Сары особенно впечатляющи и неопровержимы, поскольку обе они совершенно явно обладают способностью присваивать вещам наименования. В соответствии со сказанным некоторые приверженцы этой теории признают, что познавательные способности, лежащие в основе присвоения предметам наименований, не столь резко различаются у человека и шимпанзе, как это считалось раньше. Якоб Броновский – один из крупных представителей этой школы. Вместе с Урсулой Беллуджи он написал критический и, как оказалось впоследствии, преждевременный обзор, посвященный поведению Уошо. Сарлз обращает внимание на то, что из статьи, опубликованной в журнале Science, следует, что Броновский отказался от представления, согласно которому способность присваивать наименования предметам является ключевым признаком, отличающим человека от животных, и «в своей реакции на работы Гарднеров и Примака отступил на позиции креационистов-грамматиков». Теория слова отошла от дарвиновского мировоззрения, а многие ее приверженцы сблизились с апологетами теории предложения. И все же поведение Уошо и Сары не снимает вопроса о том, сколь долго еще лингвисты будут удерживать эту область демилитаризованной.

    Различие в исходных предпосылках, определяющих направление исследований коммуникации у животных и у человека, уже с самого начала исключает возможность любых попыток сравнительного подхода. По утверждению Сарлза, при сравнительных исследованиях внимание ученых неоправданно сфокусировано на таких вопросах, как исследование структуры коммуникации у животных, присутствия в их сообщениях слов, предложений и т.п., тогда как вместо этого следовало бы изучить, каким образом в общении между людьми передается «контекстуальная» информация по аналогии с тем, как это происходит у животных. Сходным образом доказательства отсутствия языка у животных основывались не на прямых экспериментальных данных, а в основном на декларациях об отсутствии у низших видов таких присущих исключительно людям свойств, как «душа, разумность, логика, интеллект, стремление к познанию и целенаправленность». Мы не отрицаем, продолжает Сарлз, что некоторые особенности нашего языка присущи и животным, но мы старательно выворачиваем проблему наизнанку, утверждая, что это не те черты, которые составляют основу языка.

    Предрассудки, с которыми приходится сталкиваться при сравнении коммуникации животных и человека, не чужды и биологам, приближающимся к исследованию человеческого языка через изучение поведения животных. «Мой опыт, – говорит Сарлз, – свидетельствует о том, что биологи с готовностью принимают поверхностные сверхъестественные определения что есть человек, основывающиеся на современных лингвистических представлениях, и при исследовании человеческого поведения ослабляют те жесткие требования научной строгости, которые они предъявляют себе же при наблюдениях за поведением представителей других видов».

    Сарлз считает, что даже использование некоторых приборов, специально сконструированных для анализа речи, может затемнять и смазывать картину при сравнительном межвидовом анализе смысловых аспектов коммуникации. «Спектрографический анализ человеческой речи важен лишь при анализе звуков, образующих слова, – говорит Сарлз. – Возможности такого анализа ограничиваются очень небольшим числом характеризующих речь переменных, а именно тех, которые отличают одни слова от других. Подобный анализ дает минимум полезной информации».

    Сарлз считает, что исследования коммуникации, проводимые сейчас на разных уровнях сложности, «выпячивают свойства языка, присущие только человеку, и маскируют свойства, гомологичные для разных видов или характеризующиеся преемственностью». Исследования коммуникации у различных видов служат в основном укреплению мифологических представлений о природе человеческого языка, приданию им научной достоверности, поскольку мы, задаваясь вопросом о различиях в коммуникации человека и животных, заранее считаем эти различия колоссальными. Сарлз ставит неожиданный и интригующий вопрос: «Могли ли бы какие-нибудь животные обнаружить, что люди пользуются языком, если бы они прибегали к тем средствам, которыми мы пользуемся при исследовании коммуникации животных?»

    В результате уже упоминавшихся выше собственных исследований диалекта цоциль языка индейцев майя и некоторых других наблюдений Сарлз значительно расширил свое представление о коммуникации человека. Он стал намеренно следить за жестикуляцией, выражением лица и тоном во время бесед с различными людьми, обращая особое внимание на дополнительный смысл, который придают эти нелингвистические особенности речи его собственным высказываниям, и как они влияют на его отношение к собеседнику. В этот момент Сарлз заметил, что вот уже на протяжении четырех часов заседания он изо всех сил удерживается от использования нелингвистических средств коммуникации, а сейчас ему хотелось бы немного вознаградить себя и выразить мысли и чувства не только словами, но и физически. Это заявление вызвало нервный смех наиболее схоластически настроенных групп в аудитории, поскольку они, вероятно, не ожидали от физических изъявлений мыслей и чувств ничего хорошего. Но никаких оснований для беспокойства не было. Сарлз позволил себе просто попереминаться с ноги на ногу и использовать скупую жестикуляцию. В контексте его сообщения это означало, что он чувствует себя в этой аудитории не вполне уверенно.

    Но в действительности манеры и движения Сарлза говорили гораздо больше. Его пушистые усы, довольно длинные волосы, свободный, но без демонстративной «хипповой» развязности костюм обличали принадлежность к либеральному крылу преподавателей Университета штата Миннесота. Его склонность перемежать в своей речи студенческий сленг сугубо научным жаргоном подчеркивала впечатление, что он частично причисляет себя к исповедующим идеи контркультуры, но полный собственного достоинства тон, которым он произносил жаргонные словечки, указывал, что он далеко не полностью отождествляет себя с таким жизненным стилем и что, возможно, это просто дань мировоззрению, в котором он почерпнул некоторые из своих идей. И если спокойная четкая дикция Нормана Гершвина, его манера прохаживаться во время доклада по эстраде – и в еще большей степени его круглый животик – говорили аудитории, что он чувствует себя наравне со всеми присутствующими, а может быть, и несколько выше их, то легкая неуверенная сутуловатость Сарлза, его несколько аффектированная манера держать себя, нервная жестикуляция свидетельствовали о том, что он с полным уважением относится к аудитории, но, видимо, не вполне уверен, что она отвечает ему тем же. Было бы небезынтересно сравнить манеру, в которой Сарлз делал доклад на симпозиуме, с тем, как он обычно читает лекции студентам у себя в университете. Это сопоставление, разумеется, относится как раз к тому типу наблюдений, которые пытается проводить сам Сарлз.

    После всего сказанного я должен, как подобает журналисту, желающему передать атмосферу, в которой происходили описываемые им события, сделать некоторые замечания к высказываниям Сарлза. Без таких комментариев репортаж остался бы безжизненным и серым. Надо сказать, что журналисты вполне отдают отчет в важности тех самых паралингвистических явлений, которые, по словам Сарлза, игнорируют лингвисты. Часто, подобно тому как это происходит на брифингах в Белом доме» журналист по напряженности интонаций или по манере вытирать пот со лба во время беседы узнает больше, чем из произнесенных при этом слов. Это указывает на то, что журналисты, как и Сарлз, чувствуют, что к паралингвистическим явлениям сводится основная, «наиболее навязчивая» часть речевого потока – подобно тому как журналистский комментарий к сообщению может заставить позабыть о самом сообщении. Однако манера вникать в паралингвистический аккомпанемент для того, чтобы понять, что именно было сказано, свойственна не только журналистам, но и вообще всем людям. Когда мы, разговаривая с кем-нибудь, спрашиваем себя, «что он, собственно, хотел сказать?», это означает, что ключ к смыслу сообщения мы ищем в интонациях и манере собеседника. Лингвисты, будучи чрезмерно рациональными, «дегуманизировали» собственные исследования точно так же, как, по словам Лоренца, дегуманизировал себя бихевиористский подход: искусственно наложенные на методику исследований ограничения препятствуют правильной постановке вопроса и упорядочению данных в соответствии со здравым смыслом, который в конечном счете является основой научной индукции.

    «Исключая таким образом большую часть особенностей человеческой речи из рассмотрения лингвистики, – говорит Сарлз, – мы можем упустить или ошибочно интерпретировать особенности речи других животных». Он считает, что, подобно тому как это происходит у людей, с которыми ему приходится общаться, «в высшей степени вероятно, что и у животных содержание их высказываний может сильно зависеть от партнера, к которому они обращаются, и от общего контекста общения с другими членами группы». Сарлз уверен, что коммуникация животных не столь механистична и жестка, каковой ее считают исследователи, и сейчас он приступил к составлению программы изучения паралингвистических явлений у животных и человека. Он полагает, что подобные исследования в этологии могут быть весьма перспективными.

    Естественным подходом к сопоставлению коммуникации человека и животных должен быть, по мнению Сарлза, поиск связующих черт. В соответствии с концепциями генетики существование таких общих черт обеспечивается специальными механизмами, которые должны сохраняться даже вопреки колоссальной внутрипопуляционной изменчивости в рамках каждого данного вида. Сарлз, подобно Лоренцу, считает, что основной вклад этологии в биологическую науку состоит в акцентировании того факта, что «поведенческие признаки характеризуются непрерывностью и наследуемостью». Сарлз особенно подчеркивает полезность такого биобихевиористского подхода.

    «Я считаю, – говорит ученый, – что этот подход должен помочь нам пересмотреть ранее созданные теории возникновения и развития языка у человека с новой точки зрения – а именно: у человека есть особенности, свойственные и животным, а есть и такие, которые присущи исключительно ему, – и попытаться понять, какие общие с животными черты характерны для человеческого языка». Питер Марлер ранее предположил, что одной из черт лингвистической общности может быть наличие диалектов и у животных, и у человека. Анализируя предположительно правильную постановку вопроса о лингвистической общности, Сарлз рассматривает еще более универсальный аспект речи: выражение лица. Он полагает, что в функциях мимики есть много общего с функциями слов и что развитие мимического общения может иметь поразительно много общего с развитием диалектов. Сарлз пытался показать, что строение тела в целом определяется потребностями коммуникации.

    Можно задать вопрос: «Как получилось, что человек в процессе эволюции приобрел именно такое лицо и никакое иное?». Ответ, который, по мнению Сарлза, сразу же приходит в голову, состоит в том, что характер лица определяется в первую очередь костной тканью – ее строение задается генетически, – и лишь потом – мягкими тканями, которые непосредственно связаны с костной. Но эта идея, по его же словам, оказалась неверной, «поскольку кости сами по себе динамическая ткань. Строение костной ткани диктуется необходимостью структурного единства с мягкими тканями для выполнения функций поддержания веса тела (эти проблемы выходят на первое место при космических исследованиях и болезнях, на длительный срок приковывающих человека к постели). Тот характер лица, который мы сейчас имеем, определился в процессе эволюционного развития в результате необходимости постоянного поддерживания мышечного тонуса». При отсутствии такой необходимости структура лица выглядела бы совсем по-другому.

    Далее Сарлз утверждает, что лицевые мышцы обрели их современную форму в результате упражнений в подражании. «Анатомы называют эти мышцы мимическими, или подражательными», – говорит он. Это означает, что лицевые мышцы реагируют на движение аналогичных мышц на лице другого человека и могут подражать им. Маленькие дети в особенности подражают выражению лица матери. «Тонус лицевых мышц, – говорит Сарлз, – это явление не чисто анатомическое, но имеющее также социальные аспекты, а может быть, и полностью ими определяемое». Обучение мимике очень похоже на обучение словам.

    Сарлз рассматривает лицо человека и принимаемые им выражения как живую динамичную составляющую всего человеческого бытия, а не просто «нечто накладывающееся на жесткую костную матрицу». Особенности индивидуального выражения лица представляют собой очень богатые содержанием сигналы, которые, если абстрагироваться от сопровождающего их контекста, во многом похожи на слова. Однако такой внеконтекстный подход как к словам, так и к выражениям лица представляется Сарлзу «наиболее бесплодным, косным подходом к языку, коммуникации и проблеме смысла из всех, которые можно только представить».

    По мнению Сарлза, полезнее было бы, по-видимому, взглянуть на язык и мимику, пользуясь понятиями динамики. «В плане поведенческом, – говорит он, – речь – это непрерывный, постоянно изменяющийся поток вибраций, вызываемых движениями мышц». Воспринимая речь, мы осуществляем анализ, то есть преобразуем непрерывный поток звуков в набор очень большого числа переменных. По мере роста наших детей мы стараемся (сознательно или бессознательно – это сейчас неважно) научить их анализировать звуки так, как это делаем мы сами. «Вообще-то говоря, – утверждает Сарлз, – в анализе речи, с одной стороны, и во владении мимикой – с другой, очень много общего. Я считаю, что оба эти типа коммуникации можно рассматривать как диалекты, поскольку и тот и другой основываются на движениях мышц и предполагают существование большого числа мышечных напряжений и сокращений, общих для всех особей популяции. Голосовые диалекты – это определенный способ организации движений внутренних мышц, тогда как мимическое общение достигается движением наружных лицевых мышц».

    Сарлз считает, что при разговоре не следует упускать из внимания движение и напряжение всех мышц общающегося индивида. Если исключить из рассмотрения сопровождающие жесты, выражение лица и интонации, то смысл сообщения резко исказится и обеднится.

    Для Сарлза проблемы, связанные с диалектами и мимикой, – не самоцель, но лишь описание определенного поведения в правильной системе понятий и терминов. В этом месте своего выступления Сарлз прервался и, обращаясь к Марлеру, сказал: «На близкую тему здесь уже выступал специалист по „нелюдской“ лингвистике и, я уверен, многое прояснил для лингвистов „человеческих“». Тон, которым Сарлз обращался к специалистам по голосам животных, называя их при этом лингвистами, подчеркивает его убежденность, что первым шагом на пути плодотворного сопоставления коммуникации различных видов должно быть разрушение произвольного «межведомственного барьера» между специалистами по голосам животных и лингвистами.

    Преимущество специалистов по голосам животных заключается, по мнению Сарлза, в том, что они начинают свою работу с изучения самих голосов и лишь потом переходят к акустическому поведению в целом. Такой подход позволяет избежать ловушки, подстерегающей лингвистов, когда они составляют алфавиты для описания акустического поведения в виде набора слов, теряя при этом большую часть особенностей и контрастов живой речи. В качестве иллюстрации этого положения Сарлз напомнил пластинку Стена Фреберга, которая называется «Джон и Марсия». Все акустическое поведение – то есть сама пластинка – состоит только из двух слов: она говорит «Джон», а он – «Марсия».

    «С точки зрения фонетики они повторяют одни и те же слова около десятка раз – и ничего больше». Однако при этом они рассказывают целую историю любовного приключения. Ясно, что содержание передается не средствами фонетики, не теми звуками, на которые лингвист расчленяет речевой поток и при помощи которых его описывает. История рассказана с помощью другого ряда социально понятных звуковых характеристик речевого потока и того, что Сарлз называет «условными повествовательными» переменными, «включающими в себя характеристику вполне определенного события и взаимосвязи между словами, из которых становится ясным контекст истории». Сарлз упомянул также еще одну, французскую пластинку «Я люблю тебя», фабула которой «излагается» с помощью тех же акустических контрастов. «Ни от кого не ускользнул смысл этой пластинки, – сказал он. – Она была понятна везде, куда бы ни попадала».

    Важность нефонетических аспектов речевого потока Сарлз обнаружил, когда он работал над звуковой дорожкой фильма с записью интервью психических больных. Чтобы сравнить внешне сходные движения, он несколько раз разрезал и по-новому монтировал фильм. Слова, звучавшие нормально при правильном монтаже, начинали звучать совсем по-другому, когда оказывались вне привычного контекста. Ученому пришла в голову мысль, что причина этого заключается в том, что слово вырезается из окружающего его звукового потока. В написанном виде слова выглядят одинаково вне зависимости от контекста, но сами звуки, из которых они состоят, явно несут гораздо большую информацию. И Сарлз начал экспериментировать.

    Он обнаружил, что речевой поток, кроме информации относительно контекста и связей между словами, несет также информацию о длине сообщения. Ощущение непрерывности сообщения, подсказывающее, что произойдет дальше, обусловлено характером звуков в предложении. Все это, по мнению Сарлза, объясняет, почему люди редко перебивают собеседника в неподходящих местах.

    Он сравнил два набора слов. Первый был коротким, второй, кроме тех же слов, содержал еще несколько. Оказалось, что слова, принадлежащие обеим последовательностям, в случае длинного набора произносились громче, что давало возможность слушателю понять, что вторая последовательность слов еще не закончена.

    Сарлз обнаружил также, что если, например, такое слово, как «ручка», повторяется несколько раз, то с каждым разом оно произносится все тише и тише. По-видимому, можно думать, что когда новое слово в точности повторяет старое и его повторение не несет никакой новой информации или сведений о структуре предложения, то амплитуда звуков заметно уменьшается. Если же одно и то же сообщение несколько раз повторяется человеком или животным с одинаковой громкостью, то в этом есть какой-то смысл, пусть и нелингвистического характера.

    По мнению Сарлза, лишь после того, как ученые приступят к сравнительным исследованиям нелингвистических явлений в коммуникации различных видов животных, они начнут понимать, сколь сложно устроены языки животных. Если же мы будем упорствовать в попытках доказать, что в коммуникации человека нет ничего, роднящего ее с коммуникацией животных, то нам останется лишь по-прежнему использовать науку на манер того, как детеныш кенгуру использует сумку матери. Мы и впредь будем придавать видимость научной убедительности нашим предрассудкам относительно природы человека, – предрассудкам, которые Сарлз назвал «новыми, биологизированными мифами».

    «Я пытался показать, какие богатые перспективы может вскрыть сравнительное изучение языкового поведения, – закончил свое выступление Сарлз. – Наша задача – пересмотреть и переосмыслить те идеи, которые привели к формированию современных теорий человеческого языка, и показать, что пока во внимание принимается лишь очень узкий и ограниченный набор из числа переменных, в действительности характеризующих человеческий язык. Я убежден, что человеческая речь – процесс, много более сложный, чем мы его себе представляем, процесс, потенциально допускающий исследование и познание. Я думаю, что человеческий язык и коммуникация животных при правильном подходе допускают сравнение и обнаружат родственные черты!»


    Так закончилась официальная часть симпозиума, созванного с целью обсудить вопросы, поднятые достижениями Уошо и Сары в овладении языком: обусловлены ли различия между коммуникацией у человека и у животных качественным скачком в процессе эволюции или просто различием в подходах к исследованию. Все присутствующие воспользовались для самовыражения паралингвистическим способом – главным образом аплодисментами.

    После официальной части состоялись ответы на вопросы и краткая дискуссия, которая проходила в мирных тонах. Биолог Джордж Барлоу поинтересовался, почему ученые должны касаться столь теологических вопросов, как вопрос об уникальности человека. Марлер ответил, что, по его мнению, это проблема этики, а не теологии. А Сарлз добавил, что у этой проблемы существуют и этические, и теологические аспекты и что интеллектуальная честность побуждает ученых противостоять религиозным и философским традициям, проповедующим качественное различие между поведением человека и поведением животных и исключающим рассмотрение этой проблемы из компетенции науки. «Шимпанзе знают, что человек – это животное, – сказал Сарлз, – и пчелы знают, и все остальные виды животных знают это; пора и нам открыть глаза на этот факт!»

    19. ПОДВЕДЕНИЕ ИТОГОВ

    На следующий день после симпозиума группа членов Общества по изучению поведения животных предприняла поездку на озеро Пирамид. На острове Анохо у северного берега озера находится птичий заповедник, а потому все озеро и окружающая его территория заповедны. Озеро лежит в самом центре индейской резервации, в которой живут индейцы пиауты, а возможно, и остатки племени индейцев уошо, название которого носит графство и от которого, стало быть, получила свое имя и наша Уошо. Хотя территория, окружающая озеро, считается заповедной, тем не менее на ней проводятся ирригационные работы по озеленению пустыни в окрестностях Фаллона. Несколько оросительных каналов, протянутых из реки Траки, забрали большую часть стока, ранее поступавшего в озеро. За 50 лет потребности Фаллона почти полностью лишили озеро Пирамид единственной защиты от палящих лучей солнца. Оно пересыхает; сейчас это уже довольно крепкий рассол. Почти полностью перевелась местная форель, которая раньше была источником существования индейцев. В водах озера сейчас мало что способно жить; озеленение пустыни обрекло его на гибель.

    Озеро окружено пустынными холмами и скалами. Цепочка участников симпозиума, подобно каравану, растянулась вдоль берега. Когда мы проходили мимо огромных покатых валунов, биолог Джордж Барлоу заметил: «Похоже на экскременты динозавров».

    – Вы имеете в виду копролиты? – подхватил профессиональную палеонтологическую шутку кто-то из спутников.

    Мы оставили машины на северном берегу и пешком поднялись на крутой обрыв. Здесь, среди скал и колючек, натуралисты почувствовали себя в привычной среде. Одна дама поймала, определила и снова выпустила на волю какую-то ядовитую змею. Тем временем другая группа ученых вскарабкалась на скалу, обнаружила там брошенное гнездо какого-то пернатого хищника и попыталась определить его видовую принадлежность по нескольким перьям и высохшим косточкам его жертв. Высоко над нами кругами ходил орел, вероятно возмущенный беззаконным вторжением во владения его соседей.

    Эти ученые выросли и были воспитаны в том же обществе, которое обрекло на гибель озеро, но их отношение к земле и знание экологии делали их по духу более близкими индейцам, чем «прогрессу», который стирает с лица земли и индейцев, и озеро.

    Духовное родство, проявлявшееся равным образом и в общем стиле мышления, и в конкретных интересах ученых, было самой замечательной особенностью конференции. Общество по изучению поведения животных немногочисленно, но, воплощая в себе дух Дарвина, оно оказывает на научную общественность влияние, отнюдь не пропорциональное числу членов. Мощные побудительные стимулы гонят новое поколение ученых из лабораторий в природу. Симпозиум не был столь краеугольным событием, как диспут между Гексли и Уилберфорсом[27], хотя само по себе поведение Уошо, которому был посвящен симпозиум, – более мощный стимул к развитию эволюционной теории, чем любой диспут. Симпозиум послужил индикатором процесса, благодаря которому в поле зрения науки появилось событие-аномалия, ибо он предоставил возможность четырем ученым – представителям четырех различных дисциплин – пристально вглядеться в поведение Уошо с позиций своих наук и в свете ее достижений по-новому взглянуть на принципы, на которые они привыкли опираться.

    Симпозиум был посвящен поиску ответа на вопрос, существует ли качественное различие между человеческим языком и коммуникацией животных, обязанное скачку эволюции, или видимость этого различия проистекает из разницы в подходах к изучению коммуникации человека и общения животных, основанной на априорном предположении о существовании такого скачка. Иными словами, требует ли поведение Уошо отказа от традиционной парадигмы, и если нет, то какие видоизменения в парадигме необходимы. Суть диспута о поведении Уошо невозможно сформулировать более лаконично: Гарднеры никогда не утверждали, что Уошо способна делать все то, что делает владеющий языком человек; правильнее сказать, они старались определить, существует ли «перекрывание», непрерывность, преемственность между коммуникацией у животных и человека, непрерывность, которую допускает эволюционный подход к изучению поведения. Уошо – это аномалия, но аномалия не по отношению к концепции, согласно которой между коммуникацией у человека и животных существует различие, а по отношению к концепции, согласно которой такие различия носят качественный характер и представляют собой нечто большее, чем просто различия в степени выражения свойств, общих для человека и для животных.

    Харви Сарлз и Аллен Гарднер настаивали на том, что проблема состоит в сущности подходов к исследованию коммуникации; но, разумеется, симпозиум ответил на этот вопрос не в большей степени, чем диспут между Гексли и Уилберфорсом решил вопрос о происхождении человека. Фактически Гарднеры вправе рассматривать симпозиум как победу собственной точки зрения; однако, как можно видеть из куновского описания научных революций, подобные вопросы решаются не столько успешными доводами того или иного исследователя, сколько тем, какой именно путь выбирает новое поколение исследователей. С этой точки зрения симпозиум имел большое значение, поскольку он указал направление дальнейших исследований.

    И все-таки Уошо вынудила представителей наук о поведении пересмотреть основные предпосылки, касающиеся поведения животных и человека. Реакция научного сообщества на достижения Уошо свидетельствует о том, что Уошо во время появления первых публикаций Гарднеров об обучении ее амслену действительно воспринималась как таящая в себе угрозу аномалия. Симпозиум показал, что некоторые специалисты по поведению разобрались в собственных воззрениях и взглядах на достижения Уошо, а не стали, как это принято в случае появления угрозы для парадигмы, втискивать Уошо в систему традиционных понятий. Вместо того чтобы пытаться объяснять поведение Уошо, исходя из представления о прерывистости эволюции (см. гл. 4), ученые вроде Сарлза используют феномен Уошо как доказательство мысли, что различие между коммуникацией животных и языком человека может быть результатом навязанного парадигмой подхода. В представлении Сарлза современные понятия об образном гештальт-восприятии имеют самое непосредственное отношение к достижениям Уошо.

    И сам Сарлз рассматривает значение симпозиума точно так же и весьма удовлетворен тем, что ему удалось осуществить свои намерения. По его мнению, коль скоро симпозиум привлек внимание к проблеме сравнения коммуникации у животных и человека и к тем общим для коммуникации человека и животных чертам, которые можно исследовать методами различных научных дисциплин (о чем, например, говорилось в сообщениях Гешвинда и Марлера), то это должно повлечь за собой решение проблем, связанных с различиями в научных подходах. Когда ученые начинают отдавать себе отчет в предпосылках, лежащих в основе используемой ими методологии, можно говорить о том, что они уже вышли за рамки парадигмы, обусловившей эту методологию. Сарлз считает, что, лишь сформулировав общий подход к изучению поведения животных и человека, науки о поведении смогут вычленить и правильно описать различия, существующие между человеком и шимпанзе. Симпозиум по поведению Уошо явился шагом вперед в разработке такого общего подхода и способствовал переходу к тому этапу исследований, на котором этот подход сможет выявить черты, отличающие человека от других животных. С точки зрения теории эволюции человек, разумеется, отличается от других животных, но не в том, что он сам считает своим отличием, подходя к проблеме в традициях платоновской парадигмы.

    20. УОШО И ПОЛЕТ НА ЛУНУ: ДИОНИС И АПОЛЛОН

    Ранее я уже высказывал предположение, что среди различных поведенческих признаков, которыми принято характеризовать язык, наиболее полезным при рассмотрении различий в поведении человека и животных является перемещаемость. Сейчас я попробую описать возможную последовательность событий (сценарий), при которой необходимость изменений привела к эволюционному развитию смещенного суррогатного мира символов и логики, что позволило находившимся под угрозой вымирания приматам перестроить свое поведение быстрее, чем это допускалось ограничениями, накладываемыми природой генетического кода. Требования, вызвавшие перестройку человеческого поведения в направлении, которое в конечном итоге привело к появлению высокоразвитого в технологическом отношении общества, определялись конкуренцией между «старым» и «новым» мозгом. Постепенно новый мозг овладевал все большим разнообразием поведения, формировавшегося в рамках суррогатного мира, и узурпировал при этом власть старого мозга. Я расскажу также о том, как мера власти, которую захватил над нашим поведением этот суррогатный мир, может помочь в понимании не только различий между поведением человека и других животных, но и различий между отдельными человеческими цивилизациями. Это совсем не означает, что между людьми, принадлежащими к различным культурам, существуют какие бы то ни было различия в умственных способностях, подобно тому как они существуют между человеком и человекообразными обезьянами, но предполагает, что несходство культур отражает различия в степени, в которой смещенный мир довлеет над миром природы. Очевидно, ограничения, накладываемые различными культурами на развитие умственных способностей, определяются особенностями культуры как таковой, а не свойствами самого мозга, подобно тому как особенностями культуры определяется представление человека о его месте в природе. В этом смысле чем общество консервативнее, тем менее оно склонно оценивать поведение человека с рациональной точки зрения.

    В заключение я хотел бы обсудить, во-первых, каким образом конкуренция между природным миром и миром смещенным нашла проявление в технологической традиции, которая сделала возможным полет на Луну, и, во-вторых, какие изменения в характере такой конкуренции предвещает и знаменует собой феномен Уошо.

    Я использую здесь слово «традиции», поскольку мне хотелось бы расширить представление о парадигмах, прежде чем переходить к анализу связей между ними и культурным наследием, отражением которого они являются. В постскриптуме к своей книге «Структура научных революций» Кун замечает, что термин «парадигма» используется им в двух смыслах: «с одной стороны, он обозначает всю совокупность убеждений, ценностей, технических средств и т.д.», и в этом качестве является достоянием всех членов данного сообщества, а с другой – некоторое характерное частное достижение, то есть всего лишь один элемент из совокупности убеждений общества, который служит основанием для решения конкретных научных проблем. Ранее я пытался показать, что в науках о поведении доминирует первое, неоправданно расширенное представление о парадигме, поскольку в этих науках граница, отделяющая научные парадигмы от философских, значительно более расплывчата, чем в точных науках. Теперь мне хотелось бы показать, как платоновская парадигма и некоторые ее субпарадигмы отражают стремление людей жить при таком устройстве мира, который Ницше назвал «аполлоновским», принося при этом в жертву идеалы и мудрость «дионисийского» порядка.

    Парадигму, в основе которой лежит представление о человеке как о разумном животном, связывают с именем Платона. Однако эта модель человеческой автономии встречается и в тех учениях, которые существовали до Платона и из которых берет начало западная цивилизация. Платона принято считать автором идеи разумного человека, поскольку именно сквозь призму платоновского мировоззрения обычно рассматривают широко распространенные в его время философские и научные представления. Древнегреческая мысль и самосознание развивались и формировались в условиях постоянных контактов и конфликтов со множеством иных культур: Персии, Египта, Финикии, семитских государств. Выгодное положение Древней Греции предоставляло ее мыслителям возможность взвесить и оценить достижения наук и мысли во всем Средиземноморье и на Ближнем Востоке. Это богатое окружение и постоянное обогащение новыми идеями сконцентрировало внимание древнегреческой мысли на загадках человеческого разума, подобно тому как разнообразная среда обитания, созданная Гарднерами для Уошо, сконцентрировала ее внимание на использовании языка жестов. Нет ничего удивительного в том, что мыслители Древней Греции попали под обаяние возможностей человеческого разума. Однако религиозные проявления идеи разумного человека восходят к источникам, ничего общего с Платоном не имеющим. С тех пор взаимодействие религиозных и интеллектуальных проявлений этой парадигмы столь радикальным образом определяли представления о месте человека в природе, что прежде чем возвращаться к научным аспектам этой западной парадигмы, важно разобраться в ее религиозных корнях.

    Научные достижения, производившие такое впечатление на древних греков, были плодами труда и одаренности соседних народов, вынужденных добывать себе средства к существованию в крайне тяжелых условиях, – народов, вынужденных взять власть над природой в свои руки и создать земледелие и животноводство, поскольку жили они не в благодатных условиях тропических джунглей. Ветхий Завет позволяет представить тяжелые условия жизни этих народов; кроме того, в нем провозглашается моральное право человека разрабатывать технологии, необходимые для того, чтобы выжить.

    Подобно тому как неблагоприятные условия зон умеренного и пустынного климатов вызвали к жизни нашу технологическую одаренность, негостеприимность этих районов изгнала из них всех других приматов, чье присутствие могло бы стимулировать склонность человека к общению с природой и ограничивать вольность, с которой человек обращался со всем тем, что его окружало. А будучи изолированным от человекоподобных существ, человек забыл, что он сам – животное, и в результате в тот момент, когда потребность выжить заставила человека исключить себя по этическим соображениям из мира животных (чтобы обеспечить себе моральное право обращаться с ними по собственному усмотрению), поблизости не оказалось никаких форм жизни, которые смогли бы опровергнуть это моральное право и ограничить либо дерзость, с которой человек обращался с природой, либо хотя бы его представление о собственном величии. Древние греки уже знали, что необходимость – мать действия; но необходимость – это помимо всего прочего и мать этики, и, как подчеркивает Тойнби, монотеизм развязал руки древним иудеям и способствовал развитию земледелия, животноводства и сельского хозяйства в целом. Представление о мироздании формировалось у этих обитателей пустынь в соответствии с потребностями людей, которые не просто пользуются дарами природы, но вынуждены тяжким трудом добывать себе средства к существованию. Здесь истоки мифа о грехопадении и изгнании из рая. Книга Бытие содержит краткий перечень прав человека в природе: «И сказал бог: сотворим человека по образу нашему и по подобию нашему, и да владычествуют они над рыбами морскими, и над птицами небесными, и над зверями, и над скотом, и над всею землею, и над всеми гадами, пресмыкающимися по земле».

    Но в Библии принято во внимание то тревожное чувство, которое вызывает в человеке его отчуждение от природы, а также меры к смягчению этого чувства, поскольку если человек не является животным, то его взаимоотношения с животными и сам факт отчуждения нуждаются в объяснении. Частичный ответ на этот вопрос содержится в мифе о божественном творении: мы являемся копией самого бога, и он создал и нас, и нашу игрушку – Землю для украшения собственной жизни. Единственное, чего мы были лишены, это чувства самосознания – знания добра и зла, которым сам бог обладал, ну и, конечно, – права жить вечно. Мы могли мыслить, но богоподобная автономия (выразившаяся в соблазне запретного плода) даже в рамках наших возможностей была ограничена религиозными мотивами. Условия существования человека до грехопадения и изгнания из рая могут быть сопоставлены с принятием власти над природой. Однако единожды усвоенная привычка считать себя богом, автономным и всеведущим, оказалась непреодолимой. Мы совершили грехопадение, были прокляты, и обратного пути в Эдем нет.

    Одно из обстоятельств, фигурирующее в Библии при описании изгнания из рая и в дальнейшем видоизмененное, дает указание на то, что до грехопадения человек мог разговаривать с животными: «…все живые существа в то время говорили на одном языке… (до грехопадения человека)». Пересказ ветхозаветного мифа Иосифом Флавием связывает отчуждение человека от природы с эволюцией языка, в корне отличного от языка всех других животных, и ставит новую моральную проблему – обоснование власти человека над существами, с которыми он раньше мог общаться. Это обстоятельство помогает объяснить отсутствие в позднейших вариантах Библии фразы о едином для всех существ языке (проблема остается: кроме всего прочего, змей сказал Еве, что она может съесть запретный плод).

    Пересказ книги Бытие Иосифом Флавием с большей определенностью говорит о судьбе человека до и после его изгнания из рая, чем последующие издания Библии. Так, бог, узнав, что Адам провинился, нарушив его запрет, предстал перед ним и подробно рассказал, на какую жизнь он обрекает Адама и Еву: «Я знал, что вы могли бы прожить жизнью блаженною и свободною от всякого страдания, что душу вашу не мучила бы никакая забота, так как все, что полезно вам и могло бы доставить вам наслаждение, было бы вам дано мною само собою без всякого с вашей стороны усилия и труда, лишь благодаря моему к вам расположению; при наличности всего этого и старость не так скоро напала бы на вас и вам можно было бы дольше жить. Теперь же ты нагло нарушил мое повеление, ослушавшись моих приказаний; ведь ты молчишь не из скромности, но потому, что сознаешь за собою совершенное злодеяние». И далее: «Тогда господь бог определил ему наказание за то, что он подчинился убеждению жены, и сказал, что земля отныне более не будет сама от себя добавлять им ничего из своих произведений; лишь в том случае, если они будут трудиться и всячески обрабатывать ее, она иногда им будет давать кое-что, иногда же отказывать и в этом». Таким образом бог предрекает переход от невинной охоты и собирательства среди благословенного изобилия лесов к земледелию и скотоводству, на которые были обречены семитские племена и чью судьбу рисует нам Библия.

    В более поздних вариантах Ветхого Завета подчеркивается связь между грехопадением человека и тем образом жизни, на который он был обречен после изгнания из рая – то есть на ведение и развитие сельского хозяйства, чтобы выжить. В каноническом издании Библии бог говорит, что, поскольку человек отведал запретного плода с дерева «…о котором Я заповедал тебе, сказав: не ешь от него, проклята земля за тебя; со скорбью будешь питаться от нее во все дни жизни твоей». Грехопадение человека превратило землю из покровителя и благодетеля во врага, с которым надо постоянно и тяжело бороться, коли хочешь выжить. Если излишние познания привели к изгнанию человека из Эдема, то отныне эти познания становились насущной необходимостью, обеспечивая выживание человека. Таким образом, семитские племена наделили себя, а затем и всю западную цивилизацию этической системой, предоставляющей человеку право обращаться с окружающим его миром, как он того пожелает. Секрет власти человека над природой состоит в акте узурпации, который и вызвал изгнание из рая, – акте высвобождения из-под власти бога и присвоения себе богоподобной автономии.

    Древним грекам, как и древним иудеям, не приходилось встречаться с какими-либо обезьянами – этим связующим звеном между человеком и животными, и потому они тоже не испытывали никаких сомнений, прославляя человеческий разум, отличающий человека от всех животных и ставящий его над ними. Для греков, как и для иудеев, представление о человеке как о существе разумном обосновывало превосходство человека, поскольку никаких других существ, которые могли бы воспрепятствовать такому представлению, не было. Платон был создателем идеи разумного человека не в большей степени, чем ветхозаветные пророки, написавшие книгу Бытие. И создатели Ветхого Завета, и Платон просто четко сформулировали представление о человеке как существе могущественном и биологически изолированном. Но если в глазах авторов книги Бытие познание было причиной проклятия и изгнания человека из рая, то в глазах древних греков оно являлось убежищем от власти времени и пагубных страстей природы. В представлениях Платона человек хотел жить в мире мысли, в суррогатном смещенном мире упорядоченности и стабильности.

    Эти представления нашли отражение в древнегреческой трагедии. В своем сочинении «Рождение трагедии из духа музыки» Ницше описал, как греческая трагедия, начиная от Софокла и кончая Еврипидом, изобразила борьбу между идеалами Аполлона и Диониса. В используемых в нашей книге терминах такая борьба отражает конкуренцию между суррогатным смещенным миром и миром природы, заложенным в наследственности человека. Древнегреческая мысль под влиянием скептицизма Сократа все более подавляла культ Диониса, то есть животную сторону жизни, в пользу создания идеальной жизни согласно представлениям смещенного мира.

    Еврипид, один из первых древнегреческих драматургов-трагиков, наиболее убежденный среди них приверженец философского учения скептиков, почувствовал опасность и тщетность пренебрежения животной стороной жизни и отразил это в своей великолепной трагедии «Вакханки». По его понятиям, представление о том, что «человек – это не животное», само по себе еще не искореняет животной части человеческой природы. Более того, когда ее проявления подавляются, дионисийская сторона существования становится агрессивной и таит в себе опасность. В «Вакханках» рационалистическое мировоззрение скептически настроенного царя Пентея, как в кривом зеркале, искажается разрушительными животными страстями, и в конечном итоге царя обезглавливают его же подданные. Ни Сократ, ни Пентей не могут жить только рассудком. Рассудок действует в смещенной версии реального мира и нигде больше.

    Если бы мнения людей формировались в результате понимания предмета, а не под дулом необходимости, то представление о рациональном человеке могло бы быть похоронено еще Еврипидом, однако прошло много веков, прежде чем опасности, нашедшие выражение в сюжете «Вакханок», проявились достаточно рельефно, чтобы заставить нас наконец извлечь некоторые уроки. Только теперь мы начинаем отдавать себе отчет в том, что удобное представление о рациональном человеке имеет и оборотную сторону. А посему оставим Еврипида и альтернативу Дионис – Аполлон и перенесемся в наши дни, во времена космической программы полетов на Луну, названной «Аполлон», в которой нашел свое воплощение древнегреческий, «аполлоновский» идеал жизни в смещенном мире и начали проявляться таящиеся в нем «дионисийские» опасности.

    В главе 17 я вкратце изложил историю парадигмы стимул – реакция и подчеркнул ее связь с концепцией, согласно которой Вселенная состоит из дискретных частиц. Происхождение парадигмы восходит к механике Галилея и представлению о том, что мышление может рассматриваться как движение некоторых неизменных частиц. Учение об атомистичности Вселенной, как и идея о рациональном человеке, красной нитью проходит через всю историю западной мысли. Идею о том, что материя состоит из атомов, которые в разных сочетаниях образуют различные предметы, наблюдаемые нами в природе, впервые сформулировал древнегреческий мыслитель V века до нашей эры Левкипп из Милета. В наши дни программа «Аполлон» предоставляет удобную возможность оценить достоинства и границы области применимости такого представления о Вселенной, а также взаимосвязи атомистического мировоззрения и платоновской парадигмы о месте человека в природе. Полет на Луну считается венцом современной цивилизации, окончательным покорением природы. Человек наконец разорвал оковы сил тяготения, перестал быть узником Земли. Истоки стремления покорять природу и преодолевать силы тяготения коренятся в вере, что человек – не просто часть природы, что он ответствен за нечто большее, стоящее вне законов природы. Природа – это сырье, лишенное какой бы то ни было неприкосновенности, совокупность частиц, движение которых определяется физическими законами. Достоинства такого представления о природе отчетливо видны из того, что именно это мировоззрение позволило нам достичь Луны. А недостаток такого взгляда на Вселенную состоит в том, что на этом пути мы не можем многого достичь. Полеты на гораздо большие расстояния сталкиваются с колоссальными проблемами в связи с необходимостью огромных затрат энергии и времени. Современные концепции западной технологии и ее потребительская направленность в отношении природы накладывают ограничения на степень нашего удаления от Земли.

    В некотором смысле западная технология выполнила свой долг, обеспечив полет человека на Луну, поскольку, вероятно, именно наблюдения за движениями Луны, отличными от движений всех других небесных тел, впервые натолкнули человека на мысль о том, что небеса совсем не обязательно сделаны из жесткого материала, а представляют собой вакуум, именуемый космическим пространством, где плавают лишь отдельные тела. Возможно, это побудило нас к мышлению в трехмерном пространстве, оставив представление о плоской двумерной Земле и плоском небе. Возможно, трехмерность мышления – это результат его перемещаемости, и, достигнув Луны, человек достиг истоков западной технологии. Если наше первое греховное ослепление смещенным миром коренится в необходимости воспринимать себя как нечто отдельное от остальной природы, то Луна могла быть тем ободряющим нас телом на небесах, которое укрепляло нас в представлении, что мы точно так же отличаемся от всего царства животных, как Луна от других светил.

    Если мы в состоянии преодолеть эту необходимость рассматривать самих себя как нечто отдельное от природы, то ясно, что наиболее отличительная черта западного мышления не прозорливость, а, скорее, избирательная слепота. Закрывая глаза на существование преемственности между человеком и животными, мы можем считать человека существом высшим по отношению к животным. В то время как первобытные народы воспринимали природу как единое целое, мы гордимся тем, что срываем с природы маску и различаем дискретные частицы, из которых она состоит. И в этом опять проявляется наша избирательная слепота, поскольку, как обнаружил один из создателей квантовой механики Вернер Гейзенберг, если приглядеться к этим частицам пристальнее, то их дискретность становится иллюзорной. Электрон, элементарная частица, не может быть локализован во времени и пространстве. Если зафиксировано местоположение электрона, то нельзя точно определить направление и скорость его перемещения; если же зафиксированы направление и скорость его перемещения, то невозможно определить его положение в пространстве. Это исключает возможность векторного описания движения.

    Подобная дилемма в высшей степени характерна для западного мышления: коль скоро разум обладает свойством отчуждаться от реальности, то всегда должны возникать трудности при сопоставлении с реальностью результатов рассуждений. Мне кажется, что эти трудности являются особенностями самого процесса символизации и логических рассуждений. Для того чтобы анализировать абстрактные свойства мира, необходимо исключить из рассмотрения самого себя. Сама природа перемещаемости требует того, чтобы некоторые аспекты этого явления были принесены в жертву, – реальность должна быть привязана к чему-то постоянному. Дискретность лежит в самой сути мышления, поскольку без дискретности были бы невозможны ни перемещаемость, ни логические рассуждения. Неопределенность параметров гейзенберговского электрона связана с неопределенностью самого процесса мышления. Гейзенберговский электрон отражает проблемы, которые встают и перед системой мышления, и перед моделью Вселенной, если они основаны на представлениях о дискретности и пытаются количественно описать Вселенную, которая заведомо не дискретна и существование которой не основано на рациональных предпосылках.

    Когда мы воспринимаем мир как целостное образование, частью которого являемся сами, то опасаемся подвергнуть испытаниям или разрушить какую-либо часть этой целостности – из страха причинить ущерб всему вместе взятому и в том числе самим себе. Однако, когда Вселенная представляется состоящей из перемещающихся частиц, в совокупности образующих более крупные агрегаты, то такие первобытные предрассудки преодолеваются. Но если мы убеждены в том, что разрушение одних частиц не обязательно неблагоприятно сказывается на других частицах и на нас самих, то появляется желание раскрыть для себя причину движения этих частиц, чтобы в результате научиться воздействовать на ход событий. Такой взгляд на мир позволяет нам успешно влиять на кое-что из происходящего в нем. Технология, отражающая подобное представление о дискретной атомарной Вселенной, позволила нам ступить на Луну, некогда почитавшуюся божественной. Однако в своих попытках достичь Луны, выделить себя из природы и перестроить природу в соответствии с системой ценностей нашего смещенного мира мы постепенно потребляем и расхищаем ресурсы того мира, в котором должны жить. Втискивая Вселенную в рамки корпускулярных представлений и упуская из виду взаимосвязи между частицами, мы разрываем эти связи и извращаем истинную целостную структуру, лежащую за видимостью корпускулярности. Пытаясь создать смещенный мир, свободный от оков времени и природы, мы коверкаем природу и самих себя.

    Для того чтобы проиллюстрировать это положение, давайте обратимся к метафорическому космическому кораблю. Условия в космическом корабле поддерживаются постоянными. На поддержание такого постоянства перед лицом могущественных космических факторов, воздействующих на корабль извне, расходуется огромное количество энергии. Сказать, что современная цивилизация пытается создать смещенный мир, – значит сказать, что она пытается создать такой мир, который удовлетворяет понятиям упорядоченности и устойчивости, сложившимся в нашем сознании. Стремление человека покорить природу есть стремление создать островки устойчивости, изолированные от воздействия окружающей их природы, подобно тому как космический корабль изолирован от воздействий окружающего пространства. Для того чтобы создать и поддерживать такой устойчивый мирок в эволюционирующей Вселенной, требуются огромные количества энергии. Мы можем видеть, что расходование энергии в обществе потребления направлено на удовлетворение потребностей смещенного стабильного мира, будь то поддержание посредством кондиционирования воздуха умеренной температуры в здании, выстроенном в тропиках, или упрощение таких (присущих всем животным) функций, как активное добывание пищи – путем простого посещения гастронома. Мы расточительно расходуем богатства мира, в котором живем, пытаясь создать условия, отражающие мир, в котором мыслим.

    Но, хотя традиционно мы представляем себе такой образ жизни идеальным, мы приближаемся к пониманию того, что, будучи идеальным, он в то же время неестествен. Мы начинаем отдавать себе отчет в том, что не можем жить в выдуманном мире. Мы постепенно различаем за жесткими шорами нашего мировоззрения целостную ткань природы.

    На борту космического корабля Аполлон-14 совершал полет астронавт Эдгар Митчелл. В то время когда корабль находился на окололунной орбите, он проводил эксперименты по программе ESP[28]. С тех пор он посвятил свою жизнь исследованиям психики. Таким образом, астронавт счел ниже своего достоинства оставаться в рамках тех конкретных представлений о строении Вселенной, которым он был обязан своим пребыванием в космосе. От расчленения всего сущего на произвольные части он обратился к взаимосвязям, лежащим за этими подразделениями. В космическом корабле, создание которого стало возможным благодаря представлению о корпускулярной, чуждой человеку Вселенной, астронавт нашел свидетельство того, что, изъятый из природы, человек неизбежно чувствует себя одиноко.

    Пропасть, отделяющая космический корабль от жизни на Земле, фактически возникает из нашего представления о пропасти, отделяющей человека от других животных. Митчелл является примером человека, пытающегося преодолеть такую сознательную изоляцию человека от всего остального мира, что приводит нас, фигурально выражаясь, к аналогии с тем процессом, который воплощает собой Уошо. Уошо, сдерживая психологические проявления определенной парадигмы, приводит науку к повторному открытию преемственности между человеком и животными и в результате к повторному открытию той непрерывности природы, которая маскируется нашими искусственными представлениями. Уошо является одним из многих указаний на то, что западная культура в своем развитии достигла того этапа, когда она вступает в противоречие с собственными исходными предпосылками.

    Эта тенденция роднит между собой множество, казалось бы, совершенно разнородных явлений. Эволюционные воззрения, то есть представление о том, что организм и среда его обитания эволюционируют совместно, как неразрывное единое целое, постепенно проникают в науки о поведении. В этологии мы видим возрождение идеи тесной преемственности между человеком и животными и становление научного метода, гармонирующего с этическими представлениями о мироздании, в котором человек имеет общих с другими млекопитающими предков. Это напоминает развивавшееся некогда представление об «ауре», неком образовании, окружающем организм и связывающем его со средой. На скептическом Западе начинают испытывать некоторое уважение к исследованиям психики.

    В то время как ученые только пытаются разговаривать с шимпанзе, обычные люди уже многие годы разговаривают со своими растениями. Идея при этом состоит в том, что глубинные элементы коммуникации сохраняют смысл не только на уровне общения в рамках вида, но и между существами, принадлежащими к различным, самым крупным таксономическим категориям. Эта идея в корне противоречит взгляду на природу как на «бездушное сырье». Люди все более избегают синтетических видов пищи и медикаментов и стремятся пользоваться естественной пищей и естественными лекарствами. Среди западной молодежи наблюдаются подспудные пантеистические стремления[29], нашедшие отражение в росте движения за охрану природы, переселении из городов в сельскую местность и в дионисийском прославлении природы и чувственности.

    Суть дела состоит не в относительной значимости этих различных явлений, а в том, что все они отражают растущее ощущение неудовлетворенности рациональным миром, а также потребности восстановить разрушенные связи с природой. Платоновское недоверие к природе сменяется недоверием к рационализму и технике.

    В науках о поведении Харви Сарлз назвал это движение возвратом к биологии. Ему представляется, что возврат к биологии в поисках объяснений человеческого поведения отражает вступление человека в пессимистический возраст разочарования неудачным воплощением рассудочных идеалов. Однако, хотя этот возврат к биологии и отражает осознание несовершенства представлений о рациональном человеке, я думаю, что он вызывается не столько желанием идти на попятный, сколько свидетельствует о первых успехах новых представлений о месте человека в природе. Нельзя осудить как греховную неудачную попытку человека жить в соответствии с рассудочными идеалами. Многие годы рассудок натягивал на поведение человека смирительную рубашку, в которой лишь робот мог бы чувствовать себя уютно, тогда как у нормальных людей эти ограничения вызывали чувство неудовлетворенности и приводили к различным неврозам. Возвращение к природе – это много больше, чем признание неправомерности представления о человеке как о разумном животном. Более того, парадигма рационального человека не может быть отброшена до того, пока на смену ей не придет новое мировоззрение. Научные проявления грядущего мировоззрения я назвал дарвиновской парадигмой. Корни этой парадигмы в природе, а не в смещенном мире разума, и поведение Уошо находится в гармонии с этой парадигмой, ибо подтверждает преемственность поведения человека от поведения животных. Остается ждать новой культуры, становление которой предсказывается этой дарвиновской парадигмой.


    Примечания:



    1

    Гердер И.Г. Идеи к философии истории человечества. – М.: Наука, 1977, с. 235–236. 



    2

    Пока никто из зоологов, изучавших шимпанзе в природе, не решился назвать мимическую сигнализацию шимпанзе «жестовым языком», хотя бы даже и самым примитивным. – Прим. ред. 



    16

    Анимизм – донаучное представление первобытных народов, согласно которому каждая вещь имеет свой дух, душу. – Прим. перев. 



    17

    Кун Т. Структура научных революций. – М.: Прогресс, 1975, с. 220. 



    18

    Эпистемология – в переводе с греческого буквально «наука о знании»; синоним понятия «гносеология», часто используемый в англоязычной философской литературе. – Прим. ред. 



    19

    Картезианство – философское мировоззрение французского мыслителя Рене Декарта (1596–1650). Латинизированное написание фамилии Декарта – Картезий. – Прим. ред. 



    20

    Картезианская эпистемологическая парадигма является отражением той же точки зрения. Декарт считал, что существует абсолютно истинный мир, который по-разному описывают различные языки различных воспринимающих этот мир субъектов. 



    21

    Кун Т. Структура научных революций. – М.: Прогресс, 1975, с. 216. 



    22

    Кун Т. Структура научных революций. – М.: Прогресс, 1975, с. 216–217. 



    23

    Этология имеет гораздо более длинную историю. Ее истоки содержатся в работах крупнейших натуралистов и эволюционистов XVII–XIX веков: Р. Реомюра (1683–1757), Ж. Бюффона (1707–1788), Ж. Ламарка (1744–1829), И. Жоффруа Сент-Илера (1805–1861). – Прим. ред. 



    24

    Лоботомия – удаление хирургическим путем некоторых отделов головного мозга, к которому прибегают при лечении ряда психических заболеваний. – Прим. ред. 



    25

    Паралингвистические элементы являются аккомпанементом, а не составной частью речевого потока. Речь (речевой поток) может быть транслирована и без этого аккомпанемента (по телефону, по радио). В изложении автора понятие «речевой поток», таким образом, чрезмерно расширено. – Прим. ред. 



    26

    Креационизм – система представлений, предполагающая возможность актов божественного творения в природе. Сальтационизм – идея скачкообразного хода эволюции. – Прим. ред. 



    27

    Знаменитый публичный диспут между Томасом Гексли и епископом Уилберфорсом состоялся в Оксфорде в 1860 г. Уилберфорс резко критиковал теорию Дарвина, особенно теорию происхождения человека, но блестящее остроумное выступление Гексли в защиту этой теории окончилось полным триумфом последнего. – Прим. перев. 



    28

    ESP – экстра-сенсорное восприятие. Эта область исследований ставит своей целью изучение форм восприятия, происходящего без участия известных органов чувств. – Прим. ред. 



    29

    Пантеизм – философское учение, отождествляющее понятия «бог» и «природа»: природа – это одна из форм проявления бога и потому все в мире божественно. – Прим. перев.