• Архетип теоретического коллективизма (утопия Платона)
  • Коллективистическая жесткая структура
  • Цель коллективистического общества
  • Враги коллективистического общества
  • Тоталитарная партия
  • Утилитарная свобода
  • Эволюция коммунизма и его кризис
  • Будущее коллективизма
  • Глава 4

    Коллективистическое (закрытое) общество

    Архетип теоретического коллективизма (утопия Платона)

    Под коллективистическим обществом, как уже указывалось, понимается социальная система, стремящаяся с помощью любых средств, включая непременно и насилие, перестроить общество во имя некой единой всеподавляющей цели и отрицающая в интересах этой цели какую бы то ни было автономию своих индивидов.

    Рассматриваемая далее социальная утопия Платона является хорошим примером, проясняющим основные различия между коллективизмом и индивидуализмом и вместе с тем показывающим, что конкретная историческая версия коллективизма определяется целостной культурой своей эпохи и может быть адекватно понята только в контексте этой культуры.

    Теория совершенного государства Платона является первой ясной, последовательной и хорошо аргументированной концепцией коллективистического общества. Она была создана Платоном в середине его жизни и изложена в диалоге «Государство», затем, уже в конце жизни он вернулся к ней в диалоге «Законы».

    В десяти книгах первого диалога, названного С.Н. Булгаковым «дивным и загадочным», излагаются учения о бытии и познании, о душе, о справедливости, об искусстве в связи с теорией совершенного государства. Платон исходит из идеи несовершенства индивида и идеи его подчиненности интересам целого, будь то вселенная, город, род, раса или любой другой коллектив. Это – центральные идеи всех коллективистических обществ, как придуманных теоретиками, так и реально существовавших. В противоположность Сократу, Платон полагает, что человеческий индивид в силу внутренне присущей ему ограниченности не может быть совершенным. Существуют разные степени человеческого совершенства, но даже немногие относительно совершенные люди зависимы от других, менее совершенных, а значит, от общества и государства. Даже «редкие и необычные» натуры способны достичь совершенства только в таком государстве, благодаря которому они могут развернуть свои способности. Государство следует поэтому ценить выше индивида: возможные упадок и развал государства, способного быть совершенным, коренятся не в нем самом, а в индивиде, в несовершенстве человеческой души и природы, в подверженности человеческого рода вырождению. Платон рассматривает пять возможных форм государства и находит, что четыре из них, воплощенные в современных ему государствах, явно порочны: в них царят разделение, вражда, раздор, своеволие, стремление к обогащению. Пятая форма государственного устройства – это придуманное самим Платоном совершенное государство, основной характеристикой которого является справедливость. В этом государстве население подразделяется на три социальные группы: философов, воинов, ремесленников и земледельцев. Эти группы соответствуют трем составным частям человеческой души: разуму, воле и животным инстинктам. Переходы между группами чрезвычайно затруднены: дети ремесленников и земледельцев не могут стать даже стражами; дети стражей становятся стражами, а за дурные наклонности переводятся в ремесленников или крестьян; философы, лишенные права иметь детей, пополняют свои ряды за счет тех лучших стражей, которым исполнилось 50 лет, что являлось для античности весьма солидным возрастом. Философам принадлежит вся власть в государстве, но о ней нельзя сказать, что она является неограниченной. Во-первых, их управление коллективное, во-вторых, они сами подчиняются важным ограничениям. «Большую часть времени они станут проводить в философствовании, а когда наступит черед, будут трудиться над гражданским устройством, занимать государственные должности – не потому, что это нечто прекрасное, а потому, что так необходимо ради государства»[436]. Законы, устанавливаемые философами, должны исходить не из их интересов, а из интересов всего государства: «Закон ставит своей целью не благоденствие одного какого-нибудь слоя населения, но благо всего государства. То убеждением, то силой обеспечивает он сплоченность всех граждан, делая так, чтобы они были друг другу взаимно полезны в той мере, в какой они вообще могут быть полезны для всего общества. Выдающихся людей он включает в государство не для того, чтобы предоставить им возможность уклоняться куда кто хочет, но чтобы самому пользоваться ими для укрепления государства»[437]. В наилучшем государстве, говорит Платон, все общее. Существует ли в наше время где-либо и будет ли когда, чтобы общими были жены, дети, все имущество и чтобы вся собственность, именуемая частной, всеми средствами была повсюду устранена из жизни? Чтобы измышлялись по мере возможности средства так или иначе сделать общим то, что от природы является частным, – глаза, уши, руки, – так, чтобы казалось, будто все сообща видят, слышат и действуют, все восхваляют или порицают одно и то же? По одним и тем же причинам все будут радоваться и огорчаться, а законы по мере сил как можно более объединят государство»[438]. Благодаря совершенному государству человеческая душа научится ничего не уметь делать отдельно от других людей и перестанет даже понимать, как это возможно. «Сильно сказано, – замечает по поводу антииндивидуалистических пассажей Платона К. Поппер. – Никто не выражал более честно свою враждебность к личности. Эта ненависть глубоко укоренена в фундаментальном дуализме философии Платона. Личность и свободу он ненавидит так же сильно, как смену отдельных впечатлений, разнообразие меняющегося мира чувственных вещей. В сфере политики личность для Платона – сам сатана»[439].

    Совершенное государство Платона имеет черты, общие для всякого коллективизма, и одновременно оно несет на себе явный отпечаток своей эпохи, сказывающийся и на самих общеколлективистических особенностях.

    Вкратце ключевые особенности совершенного государства таковы:

    – единая для всего государства цель, проводимая с жесткой последовательностью и стоящая неизмеримо выше целей и интересов отдельных групп и тем более индивидов;

    – строгое разделение на классы с ясным отделением правящего класса от всех остальных классов общества;

    – отождествление судьбы государства с судьбой правящей элиты, призванной руководить реализацией стоящей перед государством цели;

    – борьба с частной собственностью;

    – преобразование семьи с намерением ограничить ее роль в обществе;

    – обеспечение единообразия взглядов и даже чувств членов общества;

    – твердость и неизменность той доктрины, которой руководствуется общество и которая определяет и обосновывает его глобальную цель;

    – постоянная цензура убеждений, чувств и действий граждан, непрерывная пропаганда, формирующая их сознание по единому образцу.

    Вместе с тем Платон, будучи человеком своего времени, придает этим общеколлективистическим особенностям определенное, можно сказать, античное своеобразие. Он формулирует свой проект так, как если бы последний был обращен не ко всем гражданам совершенного государства, а лишь к его правящей элите. От нее прежде всего требуется единство, на нее в первую очередь обращается надзор за интересами и действиями и даже пропаганда должна адресоваться исключительно ей. Предполагается, что все остальное «человеческое стадо» будет покорно идти за правящей элитой, состоящей из пастухов и сторожевых псов. План Платона рассчитан далее не на создание абстрактного, не ограниченного никакими рамками государства, а на построение античного по своему типу города-государства. Это государство, работающее стабильно, подобно хорошо налаженной машине, должно иметь мощность примерно в 10 тысяч человеческих сил, и правители обязаны строго следить за тем, чтобы оно не разрасталось. Выдвижение в качестве единой для всего государства цели – не допустить никаких перемен и обеспечить простирающуюся неограниченно стабильность государства и тем самым справедливость, – носит на себе печать тех античных представлений, согласно которым справедливость означает пребывание на своем месте, а рассудительность – довольство этим местом. Государство Платона, которое он называет «наилучшим», а потом даже «божественным», исключительно враждебно по отношению к личности и индивидуализму.

    Платон отождествляет индивидуализм с эгоизмом, себялюбием и противопоставляет ему максиму, имеющую, по-видимому, пифагорейское происхождение: «У друзей все общее». Это отождествление, характерное и для всех более поздних коллективистических теорий, оказалось мощным средством как для защиты коллективизма, так и для нападок на индивидуализм. Нужно, однако, заметить, что приравнивание индивидуализма к эгоизму неправомерно с точки зрения мышления Древней Греции, которое истолковывает индивидуализм как составную часть интуитивной идеи справедливости. Справедливость, говорит Аристотель, – это определенный способ отношения к личности. Законы должны гарантировать равную справедливость в частных делах всем, утверждает Перикл, и настаивает на том, что индивидуализм следует связывать не с эгоизмом, а с его противоположностью – альтруизмом. Древнегреческое понятие справедливости является, можно сказать, индивидуалистическим, как и само древнегреческое общество. Платон же отстаивает коллективистическое понимание справедливости: все, что содействует интересам государства, есть благо, добродетель и справедливость; все, что ему угрожает, представляет собой зло, порок и несправедливость. Такое чисто утилитаристское истолкование справедливости, делающее интересы государства основным и единственным критерием нравственности, превращает нравственность в политическую гигиену[440].

    Теория справедливости Платона может идеализироваться только теми, кто признает коллективистическую концепцию морали: «Добром, или благом, является то, что в интересах моей группы, или моей нации, или моего государства». Кроме того, эта теория, созданная в рамках индивидуалистического общества и с намерением казаться достаточно убедительной для своих современников, содержит множество подтасовок. Платон начинает с принятия обычного для его общества понимания справедливости, а затем с помощью ряда интеллектуальных уловок приходит к прямо противоположному ее истолкованию, как если бы последнее вытекало из исходного понимания.

    Индивидуалистическая справедливость предполагает равенство всех граждан перед законом; равенство в тех ограничениях индивидуальной свободы, которые необходимы в общественной жизни; равное распределение льгот среди граждан; равенство их в судебном разбирательстве; равное, беспристрастное отношение законов ко всем индивидам или их группам. Ни один из этих моментов не приемлем для коллективистической, и в частности, платоновской справедливости.

    Платон полагает, что его совершенное государство должно быть создано для того, чтобы дать счастье и блаженство своим гражданам, исцелив и вернув их к изначальной человеческой природе. Средством должно служить установление справедливости. Не случайно поэтому, что последняя является центральной темой «Государства». По традиции подзаголовком этого диалога считают слова «О справедливости». С учетом сказанного о противоположности индивидуалистической и коллективистической справедливости этот подзаголовок следовало бы уточнить: «О коллективистической справедливости». «Государство» – это классика коллективистического учения о справедливости, добре и о нравственности в целом.

    В теории совершенного государства Платона очень сложно переплетаются мотивы, характерные для античного понимания коллективизма, с мотивами, свойственными всякому коллективизму, независимо от эпохи его существования. Кроме того, созданная в индивидуалистическом древнегреческом обществе и претендующая на одобрительную его оценку теория Платона включает в качестве отправного пункта для дальнейшего обсуждения целый ряд положений, кажущихся приемлемыми для этого общества, но не согласующихся с конечными коллективистическими рецептами Платона. Эти особенности рассуждений Платона, а также запутанность и непоследовательность его рассуждений послужили основой ряда неверных интерпретаций его теории совершенного государства.

    Платона нередко представляют гуманистом и прогрессивным социальным мыслителем. Иногда его считают даже предвестником сложившегося только в Новое время либерализма, центральным моментом которого является утверждение автономии личности. Эти неверные интерпретации основываются на придании ключевым понятиям утопии совершенного государства – благо, справедливость, счастье и др. – тех смыслов, которые они имеют в индивидуалистическом (капиталистическом) обществе, а не тех, в каких их использовал сам Платон. Действительно, в платоновских «Государстве» и «Законах» можно прочесть, что в его наилучшем государстве человек достигает того счастья, которое соответствует его природе, и что само это государство построено на идеях абсолютного блага и абсолютной справедливости. Но все эти ценности имеют у Платона подчеркнуто коллективистический смысл, а само его государство совершенно именно в этом смысле. С точки зрения индивидуалистического общества, гуманизм Платона является антигуманизмом, его справедливость – вопиющей несправедливостью, а его счастье – несчастьем индивидуалистической личности. Не удивительно, что план коллективистического переустройства общества, предлагавшийся в «Государстве», не имел никакого успеха в древнегреческом обществе. И когда в конце жизни Платон писал «Законы», развивавшие некоторые идеи «Государства», он уже осознавал, что его проект совершенного государства является утопией, описанием «идеального государства», «образцом», не имеющим никаких надежд на свою реализацию. К. Поппер, открыто защищающий индивидуалистическое общество, прав, что с точки зрения основных ценностей этого общества Платон является реакционным мыслителем и что его теория морали означает конец моральной ответственности личности и разрушение, а не совершенствование морали[441].

    Вместе с тем сам Поппер допускает большое упрощение, истолковывая социальную утопию Платона как тоталитаристскую: «По-моему, эту программу, – пишет Поппер, – вполне можно назвать тоталитаристской», «…Я считаю, что в нравственном отношении политическая программа Платона не выходит за рамки тоталитаризма и в своей основе тождественна ему», «…Я не сомневаюсь в искренности платоновской приверженности тоталитаризму»[442]. Поппер даже говорит, что ему пришлось изменить свои представления о тоталитаризме, чтобы правильно истолковать Платона: «…Моя попытка понять Платона при помощи аналогии с современным тоталитаризмом, к моему собственному удивлению, привела меня к необходимости изменения моих взглядов на тоталитаризм. Я не изменил моего враждебного отношения к нему, но в конце концов осознал: сила и древних, и новых тоталитарных движений – как бы плохо мы ни относились к ним – основана на том, что они пытаются ответить на вполне реальную социальную потребность»[443]. Тоталитаризм как социальная доктрина начал складываться только в XIX в., как социальное движение он стал массовым и добился успеха в XX в. Представлять Платона непосредственным предшественником тоталитаризма и устанавливать, как это делает Поппер, цепочку «Платон – Гегель – Маркс» значит до крайности упрощать как реальную историю теорий коллективистического общества, так и теорий тоталитарного общества. Переход непосредственно от Платона к Марксу через Гегеля заметно модернизирует Платона и одновременно архаизирует Маркса.

    Сходное упрощение допускает и И.Р. Шафаревич, истолковывающий все коллективистические теории как теории социализма и начинающий свою интересную и информативную книгу с анализа «социализма Платона»[444]. Социализм (коммунизм) как теория сложился лишь в Новое время, как социальная практика он утвердился только в XX в. Античные и средневековые формы коллективизма имеют определенную общность с социализмом как коллективизмом индустриального общества. Но это не может быть основанием для того, чтобы искать истоки социализма в античности или средневековье. История теоретического социализма, начинающаяся с античного коллективизма, неизбежно приобретает кумулятивный и апокалиптический характер. Она стирает принципиальные различия между разными историческими формами коллективизма и ослабляет связи каждой из них со своей эпохой и ее культурой.

    В заключение этого краткого анализа античной формы коллективизма можно обратить внимание на идею Л. Мэмфорда, согласно которой утопические фантазии Платона, гражданина индивидуалистического древнегреческого общества, имели точный географический адрес и исторический прецедент[445]. Заново изучив и переинтерпретировав дошедшие свидетельства о жизни Платона, Мэмфорд пришел к выводу, что, путешествуя по Египту и Месопотамии, Платон набрел на руины древних городов, увидел остатки величественных сооружений, обнаружил папирусы, изображавшие слаженный коллективный труд одинаковых в своей правильности людей. Его воображение, уязвленное хаосом, беспутствами, постоянными переменами окружающей жизни и жаждущее подобных космическим стабильности, гармонии и порядка, нарисовало себе древнюю живую машину, в которой каждый винтик чувствовал себя частью Высшего порядка. Он увидел мир, отделенный стеной от хаоса и подконтрольный высшим силам. Так возник платоновский совершенный город – образец коллективистической утопии на все времена.

    Коллективистическая жесткая структура

    Все коллективистические общества (и сообщества) характеризуются ясно выраженной и весьма жесткой социальной структурой, отсутствующей в индивидуалистическом обществе. Эта структура включает свои «верх» и «низ» и предполагает четкий водораздел между ними. Ее общая ориентация является подчеркнуто спекулятивной: «верх», ориентированный на умозрительный (небесный, будущий) мир, полностью определяет «низ», представляющий реальный (земной, нынешний) мир. «Верх» включает три взаимосвязанные части: разумную, чувственную и деятельностную, которыми задаются стиль мышления, формы чувства и деятельности «низа»[446].

    В средневековом обществе земному миру мыслей, действий и чувств как «низу» противостоит «верх», разумная часть которого включает откровение, чувственная – сыновнюю любовь к богу и деятельностная – беспрекословное исполнение всего того, что предписано богом.

    В тоталитарном обществе роль разумной части «верха» играет тоталитарная идеология; объектом особых чувств являются те, кто создал тоталитарную доктрину и воплощает ее в жизнь; деятельностная часть детально регламентирует все формы группового поведения.

    В разных реализациях жесткой структуры соотношение частей «верха» является разным. В средневековом обществе и в церкви как коллективистическом обществе на первом плане стоит чувственная часть «верха». В тоталитарном обществе и в нормальной науке доминирует разумная часть.

    Отношение индивидов, составляющих «низ» жесткой структуры, к трем частям ее «верха» можно самым общим образом охарактеризовать как веру в то, что утверждается в разумной части «верха», любовь к чувственной его части и безусловное повиновение предписаниям дея-тельностной части. Отношение, связывающее индивидов «низа» – это отношение их равенства между собой относительно «верха».

    Таким образом, отношение «низа» к «верху» укладывается в триаду: вера – (сыновняя) любовь – (сыновнее) повиновение. Отношение «верха» к «низу» представляет собой триаду: просветление (откровение) – (отеческая) любовь – (отеческая) забота.

    Связь трех частей «верха» с соответствующим ему «низом» можно схематично представить так:

    Коллективистическое общество, строящееся на основе жесткой структуры, всегда является обществом, провозглашающим в качестве основной ценности равенство своих индивидов. Однако это не равенство их в обычной, земной, нынешней жизни, а равенство в отношении «верха» господствующей в этом обществе жесткой структуры, равенство в отношении того умозрительного (небесного, будущего) мира, который представляется ее «верхом». Средневековые люди не являются равными ни в отношении собственности, ни в отношении власти, и они не ставят перед собою цель установить равенство в земной жизни. Но они равны уже сейчас перед богом и будут равны в предстоящей небесной жизни, и это их вполне удовлетворяет. Люди коммунистического общества также не равны в отношении власти и во многом еще не равны в отношении собственности. Однако ими не ставится задача немедленного уравнивания уже в настоящем. Их всецело устраивает их нынешнее равенство в деле построения нового, коммунистического общества и их будущее полное равенство в этом обществе.

    Общество, строящееся на основе жесткой структуры, – это не только общество равных (в указанном смысле) индивидов, но и оптимистическое, жизнерадостное и уверенное в себе общество. Оно отличается устремленностью к «прекрасному будущему миру», яркостью и остротой жизни, мечтой о подвиге во имя будущего, идиллическим образом жизни. Вместе с тем это общество, перегруженное идеалами доблести и служения высшим, надындивидуальным целям, равнодушное к личности и ее правам, к материальному благополучию, настороженно относящееся к остальному миру и мечтающее навязать ему свой стиль жизни и мышления.

    Таким образом, основные моменты коллективистической жесткой структуры сводятся к следующему:

    – отчетливое разделение двух миров: земного и небесного, нынешнего и будущего; одновременная жизнь индивидов коллективистического общества в двух мирах, жизнь как необходимый переход от одного мира к другому;

    – истолкование земного, нынешнего мира как «низа» социальной схематизации, и представление о небесном, будущем мире как о ее «верхе»; явный приоритет «верха» над «низом», посвящение жизни «внизу» прежде всего тому, чтобы получить возможность выполнить предписания «верха»;

    – разделение «верха» на три составные части: разумную, чувственную и деятельностную; единственность каждой из этих частей, их ясность и четкость;

    – ограничение критики «верха» критикой только несущественных деталей его частей;

    – использование насилия для сохранения единственности каждой из частей «верха» и его приоритета над миром практических мыслей, чувств и действий;

    – равенство индивидов в отношении «верха».

    Разграничение двух миров не означает резкого их противопоставления, исключающего воздействие небесного или будущего мира на мир земной и нынешний. Кроме того, это разделение, достаточно отчетливое в теории, оказывается существенно смазанным в обычной жизни и в популярной литературе. «В богословской теории, – пишет А.Я. Гуревич, – Град земной и Град небесный максимально разведены – в популярной литературе о чудесах они, напротив, чрезвычайно сближены, постоянно соприкасаются между собой и всячески общаются. Возможно посещение того света, возможен и возврат из него сюда, на землю, и смерть может оказаться лишь сном. Ибо путь в мир иной бывает открыт в обоих направлениях»[447]. Святые принадлежат сразу обоим мирам, поскольку уже при жизни являются «гражданами» небесных сфер. Христос внезапно сходит с алтаря или обнаруживается в святом причастии в своем физическом облике. Он, как и его мать или апостолы, в любой момент может посетить живых, принести им утешение и обещание загробного блаженства либо сделать выговор, отчитать, а то и прибить, лишить жизни[448]. Индивиды тоталитарного общества не столь наивны и непосредственны, как средневековый человек; но они видят «ростки будущего» в своей нынешней жизни: это герои, проявляющие характерные черты будущего, «нового» человека; это вожди правящей партии, посвятившие свою жизнь исключительно служению будущему, и т. п. Полное разделение двух миров сделало бы небесный или будущий мир чрезмерно абстрактным и схематичным, лишенным всякого чувственного содержания и всякой притягательности. Как подчеркивал Гегель, идеи невозможно любить.

    Разумная часть «верха» определяет цель, стоящую как перед обществом в целом, так и перед каждым его индивидом, основные препятствия на пути к этой цели и средства, необходимые и достаточные для ее достижения. Разумная часть обычно систематизируется в Основной книге данного коллективистического общества. В современном коллективистическом обществе разумная часть его олицетворяется Вождем-теоретиком, гарантирующим правильное истолкование цели и обеспечивающим неуклонное приближение к ней.

    Противостояние коллективизма и индивидуализма в наиболее ясном и обнаженном виде обнаруживает себя в современной истории, в противоборстве тоталитарных режимов и западного индивидуалистического общества.

    Основные черты современного коллективизма, противостоящего индивидуалистическому, или открытому, обществу, можно подытожить следующим образом:

    – коллективистическое общество возникает по заранее выработанному плану и ставит своей задачей достижение четко очерченной цели;

    – основной особенностью открытого общества является признание автономии личности, абсолютного суверенитета взглядов и наклонностей человека в его жизнедеятельности; коллективистическое общество отказывается признать какие бы то ни было сферы автономии, в которых индивид и его воля являлись бы конечной ценностью;

    – устремленность коллективизма к некоей единой цели предполагает введение централизованного планирования, замещающего конкуренцию в сфере экономики;

    – в открытом обществе нет глобальной, объединяющей все общество цели, в нем нет и единой, всеобъемлющей шкалы ценностей; конкуренция целей, выдвигаемых отдельными индивидами и их группами – принцип не только экономической жизни этого общества, но и общий принцип его устройства; основной принцип коллективистического общества – монополия, она относится не только к плану экономического развития, но и к безраздельно господствующей идеологии, единственной правящей партии и т. д.;

    – коллективистические проекты в условиях индустриального общества неизбежно ведут к диктатуре и тоталитаризму; суть тоталитаризма:

    1) представление о том, что его идеология есть единственно верная идеология;

    2) отождествление общества и государства, государственный контроль за всеми сферами жизни общества и индивида;

    3) одна партия, ведомая одним человеком;

    4) монополия на средства коммуникации;

    5) особые органы государственной безопасности, осуществляющие террор;

    6) централизованно управляемая экономика;

    7) особый коллективистический стиль жизни, когда основная масса населения готова жертвовать настоящим ради «прекрасного будущего»;

    – жестокость и террор тоталитарного режима прямо вытекают из возвышенного и, на первый взгляд, безобидного стремления переустроить жизнь общества в соответствии с единой, наперед заданной и не подлежащей обсуждению целью; демократический социализм, т. е. социализм, руководствующийся такой целью и вместе с тем действительно, а не на словах использующий демократические процедуры, представляет собой утопию;

    – фундаментом всех прав и свобод личности является экономическая свобода; с ее ликвидацией в коллективистическом обществе начинается уничтожение всех прав и свобод;

    – социализм (коммунизм) и национал-социализм (нацизм) являются частными случаями современного коллективизма, или тоталитаризма; они представляют собой две формы социализма: радикальный левый социализм, выдвигающий лозунги новой демократии и интернационализма, и консервативный правый социализм, руководствующийся идеями национализма и расизма;

    – эти формы социализма могут ожесточенно бороться между собой, но основным противником для них, как разновидностей коллективизма, всегда остается либерализм, т. е. современное индивидуалистическое общество;

    – современный коллективизм ведет в конечном счете к торможению экономического развития и не выдерживает конкуренции с открытым обществом в сфере экономики.

    Коммунистическое общество и современное открытое общество различаются не в каких-то отдельных аспектах социальной жизни (демократия, автономия личности, количество политических партий и т. п.), а во всех существенных ее измерениях, начиная с отношения к собственности и семье, являющихся базисом структурных социальных отношений, и кончая культивируемыми в обществе формами любви, его отношением к моде, сексу и смерти.

    Цель коллективистического общества

    Самым общим образом цель коллективистического общества можно определить как приведение «низа» жесткой структуры, т. е. реально существующего общества, в максимальное соответствие с ее «верхом», переустройство земного, нынешнего мира в соответствии с представлениями о небесном или будущем мире. Поскольку второй мир кардинально отличается от первого, эта цель является чрезвычайно радикальной. Со стороны она представляется утопией или мифом, призванным лишь объединять общество, но не подлежащей реализации. Но самому коллективистическому обществу его цель кажется вполне реалистичной.

    Основной целью средневекового общества являлась подготовка каждого индивида и общества в целом к предстоящей небесной жизни. Цель коммунизма – построение будущего коммунистического общества, способного ввести в действие принцип «от каждого – по способностям, каждому – по потребностям». Цель национал-социализма – создание расово чистого общества, обладающего достаточным потенциалом для неограниченного во времени существования. Если средневековое общество, являвшееся религиозным, помещает свой рай на небесах, то тоталитарное, атеистическое по своей природе общество переносит свой рай на землю и размещает его в достаточно близком, обозримом будущем.

    Характерно, что, несмотря на всю важность той цели, которую ставит перед собой коллективистическое общество, описывается она им весьма неконкретно. Она сияет вдали как звезда, о которой можно сказать лишь одно – она излучает свет.

    «При описании рая фантазия наших (средневековых) авторов (как и мастеров, украшавших храмы) оказывается куда бледнее, чем при изображении адских мук, – констатирует А.Я. Гуревич. – Святой Сальвий заболел и испустил дух. В этот момент его келья осветилась ярким светом и содрогнулась. Монахи стали готовить тело святого к погребению и молиться, но наутро он воскрес и обратился к Богу с сетованиями на то, что тот возвратил его с небес в сей несчастный мир. Он поведал монахам, что после его кончины ангелы вознесли его на небо, так что под ногами своими видел он не только сию печальную землю, но даже солнце и луну, облака и звезды. Через сияющую дверь его ввели в некую палату, пол которой блистал, как золото и серебро, и была та палата величины неизъяснимой, а свет в ней был несказанный; находилось в ней такое множество людей обоего пола, что охватить их взором невозможно. Ангелы проложили Сальвию путь к месту, где висело облако, сияющее ярче света, и из облака раздался голос, „как шум вод многих“. Сальвия приветствовали мужи в священнических и мирских одеждах, то были святые и мученики. На Сальвия низошел аромат неслыханной сладости, так что более ему не хотелось ни есть, ни пить. И он услышал глас: „Этот возвратится в мир, ибо необходим он нашей церкви“. Глас был слышен, хотя говорившего нельзя было увидеть. Сальвий пал ниц, говоря, что после всего увиденного и услышанного на небесах вынужден возвратиться на землю, и моля творца позволить ему остаться вблизи него, но тот же голос приказал ему идти с миром, обещая, что он еще будет в этом месте. Тех, кому этот рассказ может показаться неправдоподобным, Григорий Турский заверяет: он слышал его из собственных уст Сальвия»[449].

    Описание рая является бледным, вероятно, потому, что описать его человеческими средствами, как признают средневековые авторы, невозможно.

    В раю кто-то бывал и возвращался назад, в коммунистическом обществе не жил никто. Наверное поэтому описания коммунизма, земного рая, еще менее выразительны, чем описания небесного рая. Н.Г. Чернышевский изображал города будущего с колоннами из алюминия и мраморными полами, на которых спят почему-то вповалку люди будущего. Маркс категорически отказывался серьезно говорить о коммунизме, ссылаясь на то, что коммунистический человек будет не глупее нас и сумеет сам устроить свою жизнь. Однако в молодости Маркс рисовал причудливые картинки из жизни будущего общества, где с утра человек охотится, затем ловит рыбу, позднее занимается литературной критикой, а иногда, по настроению, заходит в какой-нибудь цех и производит что-нибудь общественно полезное. То, что в индустриальном обществе труд чрезвычайно разделен и не терпит любительства, в этих описаниях как-то не учитывалось. Марксу и Энгельсу было ясно одно – при коммунизме богатства будут изливаться непрерывным потоком[450]. Что касается источника этого потока, о нем говорилось весьма гуманно. Ленин в начале 20-х гг. был убежден, что через пятнадцать лет наступит социализм, а затем, но мере электрификации всей страны, и коммунизм, и призывал молодежь учиться жить в обществе будущего. Но чем можно будет заняться в этом обществе, где даже вместо старого Большого театра будет новая большая коммунистическая агитбригада, Ленин не уточнял. Наброски будущего общества, которые давал Гитлер, тоже не отличались точностью и конкретностью. Гитлер был одержим традиционным для немецких политиков подходом: внешняя политика несравненно важнее внутренней. Его не интересовали ни конституционные, ни правовые, ни экономические, ни социальные проблемы сами по себе. Даже государство считалось им только средством в политической игре: «Государство – это всего лишь путь к цели. Его цель и назначение – обеспечить существование расы. …Государство – только сосуд, а раса – содержание этого сосуда»[451].

    Гитлеру казалось, что стоит только произнести слово «раса», которое он так и не сумел определить, как все встанет на свои места и не потребует никаких разъяснений.

    О последней Программе КПСС, принятой в 1961 г. и обещавшей, что уже живущее поколение советских людей будет жить при коммунизме, П. Вайль и А. Генис пишут: «Надо отдавать себе отчет в том, что никто не заблуждался насчет построения коммунизма в 20 лет. Любой мог выглянуть в окно и убедиться в том, что пока все на месте: разбитая мостовая, очередь за картошкой, алкаши у пивной. И даже ортодокс понимал, что пейзаж не изменится радикально за два десятилетия. Но Программа и не была рассчитана на выглядывание из окна и вообще на соотнесение теории с практикой. В ней отсутствует научная система изложения, предполагающая вслед за построением теории стадию эксперимента. Текст Программы наукообразен – и только. При этом философские, политические, социологические термины и тезисы с поэтической прихотливостью переплетаются, образуя художественное единство. Сюжет Программы построен как в криминальном романе, когда читатель К концу книги и сам уже понимает, кто есть кто, но все же вздрагивает на последнем абзаце, в сладостном восторге убеждаясь в правильности догадки…»[452]. Положения Программы, намечавшей основные цели коммунистического общества, апеллировали больше к эмоциям, чем к разуму, они не доказывались, а провозглашались. Когда-то К. Каутский грустил о временах, «когда каждый социалист был поэтом и каждый поэт – социалистом»[453]. Программа партии наглядно показала, что эти времена вовсе не ушли в прошлое: в формулируемом ею социальном «мифе» коммунизм и поэзия переплетаются самым тесным образом. В конкретные цифры Программы никто не верил. Но этого и не требовалось по законам художественного текста. Зато каждый нашел в Программе то, что хотел. «Целью она провозглашала строительство коммунизма – т. е. общества, смыслом которого является творческое преобразование мира. Многозначность этой цели только увеличивала ее привлекательность… Знакомые по романам утопистов и политинформациям идеи обретали реальность, когда любой желающий принимался за трактовку путей к светлой цели»[454]. Художники-модернисты видели в Программе разрешение свободы творчества; академисты и консерваторы – отвержение антигуманистических тенденций в искусстве. Молодые прозаики взяли на вооружение пристальное внимание к духовному миру человека; столпы соцреализма – укрепление незыблемых догм. Перед любителями рок-н-ролла открывались государственные границы; перед приверженцами русской народной музыки – бездны патриотизма. Руководители нового типа находили в Программе простор для инициативы; сталинские директора – призывы к усилению дисциплины. Аграрии-западники узрели зарю прогрессивного землепользования; сторонники колхозного строя – дальнейшее обобществление земли. «И все хотели перегнать Америку по мясу, молоку и прогрессу на душу населения: „Держись, корова, из штата Айова!“[455].

    Примечательно, что в том же номере газеты «Правда», где был напечатан текст Программы КПСС, сообщалось о выходе в свет очередного, 22-го тома Полного собрания сочинений В.И. Ленина. Именно в этом томе содержатся слова вождя: «Утопия… есть такого рода пожелание, которое осуществить никак нельзя, ни теперь, ни впоследствии»[456].

    Огромная мобилизующая сила той цели, которую ставит перед собой коллективистическое общество и которая приводит в движение миллионы людей и, несмотря на ее неясность, заставляет их переносить страдания и причинять страдания другим, не нашла пока удовлетворительного объяснения. Эта цель не является каким-то конкретным планом или хотя бы наброском плана, она, скорее, только мечта о будущем мире. «Основная книга», в которой она излагается и как-то обосновывается, почти не читается. И тем не менее эта мечта, попав в благоприятную среду, порождает массовое энтузиастическое движение, способное до основания разрушить старый, веками складывавшийся мир и начать строить новый мир.

    О доктринах, являющихся инструментом воздействия на жизнь целого общества, Платон говорит как о «благородной лжи», Сорель – как о «мифах», но это не объяснение.

    Доктрины коллективистических обществ действительно напоминают архаические мифы – повествования о деяниях богов и героев, опирающиеся на фантастические представления о мире, об управляющих им богах и духах. Г.С. Кнабе так характеризует миф, являвшийся, по его мнению, образцом античности, ее идеологией: «…Он противоречит непосредственным данным эмпирической действительности; носит идеализированный характер; опирается не на критический анализ, а скорее на внутреннюю потребность, убеждение и веру; представляет собой пластический и во многом художественный образ; живет в неподвижном, так называемом мифологическом времени»[457]. Эта характеристика во многом приложима и к современным коллективистическим «социальным мифам», хотя последние и пытаются оставаться в известном согласии с эмпирическими данными и претендуют на то, чтобы казаться не художественным вымыслом, а результатом критического, возможно, даже научного анализа. В «социальных мифах» присутствуют многие конкретные структуры и темы, составляющие поэтику архаического мифа: мотивы «битвы», «саморазрушения», «трудной задачи и преодоления недостачи», «отравленной удачи», «скрытого блаженства» и т. д. Неоправданно было бы, однако, усматривать тесное родство между архаическим миром и современным «социальным мифом», разделенными тысячелетиями, или усматривать архаические элементы в современном мышлении. Коллективистическое сознание – и древнее, и современное – тяготеет к постановке перед обществом утопической, недостижимой цели. В результате описание перипетий движения к этой цели оказывается для стороннего слушателя напоминающим сказку.

    Ф.А. Хайек обращает внимание на довольно случайный характер создания «мифа» в обществе с централизованной плановой экономикой и единой системой ценностей: «…Хотя тот, кто принимает решения, может руководствоваться при этом всего лишь собственными предрассудками, какой-то общий принцип здесь все же должен быть публично заявлен, ибо люди должны не просто пассивно подчиняться проводимой политике, а активно ее поддерживать»[458]. Этому «общему принципу» надо придать убедительную, рациональную форму, способную привлечь как можно больше людей. «Для этой цели формулируются суждения, связывающие между собой определенные факты, т. е. создаются специальные теории, которые становятся затем составной частью идеологической доктрины. Этот процесс создания „мифа“, оправдывающего действия властей, не обязательно является сознательным. Лидер тоталитарного общества может руководствоваться просто инстинктивной ненавистью к существующему порядку вещей и желанием создать новый иерархический порядок, соответствующий его представлениям о справедливости. Он может, к примеру, просто не любить евреев, которые выглядят такими преуспевающими в мире, где для него самого не нашлось подходящего места, и, с другой стороны, восхищаться стройными белокурыми людьми, так напоминающими героев романов, читанных им в юные годы. Поэтому он охотно принимает теории, подводящие рациональную базу под предрассудки, в которых он, впрочем, не одинок. Так псевдонаучная теория становится частью официальной идеологии, направляющей в той или иной мере действия многих и многих людей»[459]. Однако случайность возникновения «мифа» и известная необязательность его содержания и обоснования не должны переоцениваться. «Миф» вызревает в толще самой народной жизни, и дело случая, кто именно придаст ему форму «общего принципа». Главное, чтобы «миф» явился такой формой теоретической интерпретации фактов, которая оправдывала бы априорные мнения или предрассудки, воплощала и обосновывала бы стихийно сложившееся и уже вызревшее представление о новой справедливости, требующей своего воплощения в жизнь. В средневековом обществе «миф» мог говорить только о совершенном небесном, но никак не о земном мире. В Новое время в индустриальном обществе сложилась идея о перенесении будущего рая с небес на землю. В XX в. «миф» мог основываться только на идее социализма, как в «учении о коммунизме», или на идее национализма, или на соединении этих двух идей, как в доктрине национал-социализма. В некотором глубинном смысле «миф» вовсе не случаен и его содержание во многом предопределено.

    Иногда значение «социального мифа», представляющего собой ядро разумной части «верха» жесткой коллективистической структуры, недооценивается. В этом случае на первый план выходит чувственная составляющая «верха». «Если мы желаем понять глубокое влияние современного социализма, – пишет Г. Лебон, – то не нужно изучать его догмы. Исследуя причины его успеха, приходишь к заключению, что последний совсем не зависит от теорий, которые проповедуют эти догмы, и от внушаемых ими отрицаний. Подобно религиям, приемы которых социализм все более и более стремится усвоить, он распространяется отнюдь не доводами разума, а совсем иначе. Являясь очень слабым, когда пытается спорить и опираться на экономические соображения, он становится, напротив, очень сильным, когда остается в области уверений, мечтаний и химерических обещаний. Он был бы даже еще страшнее, если бы не выходил из этой области. Благодаря его обещаниям возрождения, благодаря надежде, зажигаемой им у всех обездоленных, социализм начинает представлять собой гораздо более религиозное верование, чем доктрину. А великая сила верований, когда они стремятся облечься в религиозную форму… состоит в том, что распространение их не зависит от той доли истины или заблуждения, какую они могут в себе содержать. Лишь только верование запало в души, нелепость его не обнаруживается более, ум уже не касается его. Одно лишь время может ослабить его»[460]. Подобное сближение социализма с религиозными верованиями поверхностно, оно очевидным образом основывается на противопоставлении разумной (теоретической) и чувственной составляющих социалистического «мифа» и преувеличении значения последней.

    Можно отметить, что время реальной истории и время в «совершенном мире» являются во многом разными. Жизнь в небесном раю протекает вообще вне времени, мера ей – вечность. В тоталитарных «мифах» поступь истории, приносящей серьезные перемены, измеряется десятилетиями, в крайнем случае – столетиями. Коммунистическое же общество будущего занимает «всю историю», которая не имеет никаких внутренних градаций и с точки зрения которой предшествующая история человечества является всего лишь «предысторией»[461]. Нацистский рейх после его установления также должен перейти на новую единицу измерения исторического времени – речь идет по меньшей мере о «тысячелетнем рейхе».

    И второй момент, связанный с целью, которую ставит перед собой коллективистическое общество. Хотя движение к ней предполагает значительные усилия со стороны индивидов, входящих в такое общество, и значит непременное осознание ими стоящей перед ними задачи, тем не менее силы, действующие в направлении цели и даже толкающие общество к ней, ощущаются ими как сверхчеловеческие и даже мистические. В средневековом коллективизме ход истории и движение к ее конечной цели определяется волей бога и никак не зависит от действий людей. В коммунизме история направляется особыми законами, столь же непреложными, как и законы природы. С идеей неотвратимости хода истории, неуклонно влекущей общество от одной общественно-экономической формации к другой и в конечном счете к коммунизму как вершине всего исторического движения, в коммунизме таинственным, можно сказать мистическим образом соединяется идея активности индивидов и их массовых движений. В национал-социализме ход истории диктуется провидением, избирающим вождя и обеспечивающим его победы. Во всех трех случаях коллективистическое общество ощущает действующие в нем социальные силы как сверхчеловеческие. Коллективистическое общество – это всегда общество, реализующее предназначение.

    Древнее коллективистическое общество считает целью своего развития собственную стабильность и утверждает неравенство между своими слоями, или кастами, в качестве вечного и неизменного принципа общественного устройства. Об этом говорит, в частности, в своей утопии Платон, склонный даже отождествлять стабильность со справедливостью. Однако и в этом случае можно сказать, что цель общества располагается в будущем и нужны огромный труд и концентрация всех сил, чтобы воплотить ее в жизнь. Общество станет стабильным, только если удастся реализовать определенный и по древним временам грандиозный план по стабилизации. В Древнем Китае составной частью этого плана было сооружение Великой стены, отгораживающей империю от набегов кочевых племен. В Древнем Египте план включал сооружение огромных гробниц для захоронения фараонов-богов. Ацтеками и майя воздвигались большие сооружения, не имевшие никакого непосредственного утилитарного значения и ориентированные прежде всего на стабилизацию общества. Во всех случаях была цель, консолидирующая общество и требующая сосредоточения всех его усилий на ее осуществлении. Без такой цели, протяженной во времени, заведомо превышающей возможности индивидов или каких-то ограниченных их групп и требующей реализации любой ценой, древнее коллективистическое общество не могло бы существовать. Платон перенес многие черты этого общества на свое идеальное государство, но не определил для последнего никакой «великой цели». Это означает, что его государство, не имеющее глубинного, объединяющего все три его слоя смысла, не являлось бы стабильным. Далее, признаваемое вечным и неизменным неравенство слоев или каст древнего коллективистического общества не исключает характерного для всякого коллективизма равенства индивидов. В древнем коллективизме индивиды равны прежде всего в отношении той великой цели, которая стоит перед всем обществом, подобно тому, как в западноевропейском феодальном обществе все равны перед богом. Резкое разграничение и противопоставление слоев общества подчеркивает еще один аспект равенства людей древнего коллективистического общества: они равны друг другу в рамках каждого из слоев или сословий. И поскольку слои существуют вечно и исключают всякое смешение, у индивидов не возникает соблазна попытаться перейти из более низкого слоя в более высокий.

    «Общество остается стабильным, пока стабильны массовые притязания, – пишет А.С. Панарин. – Обычно это связано с сословным делением. В сословных обществах люди разбросаны по разным социальным нишам: каждый осваивает нормы или эталоны поведения в рамках своей социальной группы и потому возможности и притязания, как правило, совпадают. Крестьянин или ремесленник получают повод для неудовлетворенности, если они отстают от уровня, принятого в их среде, но им не взбредет в голову сравнивать свое положение с теми, кто находится заведомо выше их на социальной лестнице: такого рода различия не актуализируются в общественном и индивидуальном сознании в качестве проблемы. Общественная стабильность нарушается в двух случаях: либо в результате демографического бума, грозящего снижением абсолютного уровня жизни в условиях прежней производительности общественного труда, либо тогда, когда сословные перегородки рушатся и возникает новая, эксгрупповая психология, связанная с активным заимствованием низшими группами стандартов жизни высших. В этих условиях возможны две стратегии: насильственное перераспределение богатств путем социально-политической революции или ускоренное приращение их путем использования достижений научно-технической революции»[462].

    Интересно отметить, что коллективистическое общественное устройство, описываемое Дж. Оруэллом в романе «1984», ориентировано не на углубление социалистического (коммунистического) образца общественного устройства, а на простое воспроизведение в условиях современного, индустриального общества древнего коллективистического образца. Средний слой, боровшийся за власть с высшим, долгое время прибегал к помощи таких слов, как «свобода», «справедливость» и «братство». Революции устраивались под знаменем равенства. «Социализм – теория, которая возникла в начале XIX века… был еще весь пропитан утопическими идеями прошлых веков. Однако все варианты социализма, появлявшиеся после 1900 года, более или менее открыто отказывались считать своей целью равенство и братство. Новые движения, возникшие в середине века… ставили себе целью увековечение несвободы и неравенства. Эти новые движения родились, конечно, из прежних, сохранили их названия и на словах оставались верными их идеологии, но целью их было в нужный момент остановить развитие и заморозить историю»[463]. Стабилизация общества и нерушимое неравенство – идеалы как раз древнего коллективизма.

    Национал-социалистический коллективизм сочетает в своей идеологии черты ранее возникшей версии индустриального коллективизма – социализма – с некоторыми чертами древнего коллективизма и прежде всего с его идеей неравенства, трансформируя ее в идею неравенства избранного народа (высшей расы) со всеми иными народами[464].

    В индивидуалистическом обществе отсутствует глобальная, единая для всего общества цель, которая должна быть реализована несмотря ни на что и которая требует от каждого индивида самого деятельного участия в своем осуществлении. Это означает, что в таком обществе нет и единой, всеобъемлющей шкалы ценностей. В нем есть «общественные цели», заставляющие индивидов объединять свои усилия для их достижения, но эти цели представляют собой просто общие цели многих индивидов, интересы и склонности которых совпадают. «…То, что мы называем „общественной целью“, – пишет Ф.А. Хайек, – есть просто общая цель многих индивидов, или иначе такая цель, для достижения которой работают многие и достижение которой удовлетворяет их частные потребности. Коллективная деятельность ограничивается, таким образом, сферой действия общей цели»[465]. Монополии глобальной, объединяющей все общество цели индивидуалистическое общество противопоставляет конкуренцию целей, выдвигаемых отдельными индивидами и их группами.

    Конкуренция является, таким образом, принципом не только экономической жизни этого общества, но и общим принципом его устройства, подобно тому, как в коллективистическом обществе монополия относится не только к плану экономического развития, но и к безраздельно господствующей идеологии, единственной правящей партии и др.

    Принятие коллективистическим обществом единой цели закрывает дорогу к признанию им сколько-нибудь существенной автономии своих индивидов: каждый из них, как и общество в целом, ставится на службу выдвинутой цели. Индивидуалистическое общество делает цели индивидов и их групп своими целями и выводит общественную цель как равнодействующую всех частных целей. «Различные виды коллективизма, коммунизма, фашизма и пр., – пишет Хайек, – расходятся в определении природы той единой цели, которой должны направляться все усилия общества. Но все они расходятся с либерализмом и индивидуализмом в том, что стремятся организовать общество в целом и все его ресурсы в подчинении одной конечной цели и отказываются признавать какие бы то ни было сферы автономии, в которых индивид и его воля являются конечной целью»[466]. Чем радикальнее стоящая перед обществом цель, чем большие усилия она требует для своей реализации, тем уже автономия, которую общество предоставляет своим индивидам.

    Общество, ориентированное на глобальную цель и вынужденное ради этого мобилизовать все свои ресурсы, отрицательно относится к частной собственности, способной уклоняться от осуществления общего плана. Такое общество ограничивает семью, способную уводить человека от служения глобальной цели. Оно вводит единую идеологию, обосновывающую принятую цель и оправдывающую те жертвы, которые приносятся ради нее. Оно настаивает на единообразии взглядов своих индивидов и резко ограничивает критику в адрес цели и поддерживающей ее идеологии. Оно прибегает к насилию в отношении инакомыслящих и несогласных, отождествляет общество с государством и придает последнему неограниченную власть и т. д. Коллективизм означает не просто подчинение высшей власти, а подчинение высшей цели. Само государство представляет собой только средство реализации такой цели.

    Характерным примером попыток если не уничтожить, то хотя бы радикально ограничить собственность и семью является отношение к этим социальным институтам коммунистического общества. Теория коммунизма противопоставляет структурным социальным отношениям людей (отношениям по ролям, статусам и должностям) коммуни-тарные их отношения (отношения целостных, равных во всех смыслах людей). Коммунизм – это общество, в котором люди должны быть связаны исключительно или по преимуществу коммунитарными отношениями. Структурные отношения при коммунизме должны носить временный и неустойчивый характер. Поскольку собственность и структура неразрывно связаны, попытка полностью вытеснить структурные отношения из социальной жизни автоматически означает устранение собственности и связанных с нею различий людей. Общая идея, что при полном коммунизме, представляющем собой торжество коммунитарных отношений над структурными, нет места собственности, ясна. В коммунистическом обществе, как и в небесном раю, частной собственности не может быть. Гораздо сложнее, однако, вопрос о том, как постепенно, начиная уже с нынешнего несовершенного общества, избавляться от собственности и шаг за шагом обеспечивать пространство, необходимое для разворачивания несовместимых с нею коммунитарных отношений. Постоянные споры, шедшие в социалистическом (предкоммунистическом) обществе по поводу различия между частной собственностью и личной собственностью его граждан, хорошо показывают, что удовлетворительного ответа на этот вопрос не было дано.

    Неясность той границы, на которой следует останавливаться в каждое конкретное время, двигаясь по трудному пути полного отказа от собственности, хорошо иллюстрируют размышления Мохандаса Карамчанда Ганди. Отказу от собственности он противопоставляет уравновешенность, призванную сдерживать радикальное, скоропалительное отречение от всякой собственности. «Такие слова, как „апариграха“ (отказ от собственности, нестяжательство) и „самабхава“ (уравновешенность), всецело завладели моим вниманием, – пишет Ганди. – Как воспитать и сохранить эту уравновешенность – вот в чем проблема. Разве можно одинаково относиться к оскорбляющим вас наглым и продажным чиновникам, к вчерашним соратникам, затеявшим бессмысленный спор, и к людям, которые всегда хорошо относились к вам? Разве можно отказаться от владения собственностью? Не является ли само наше тело собственностью? А жена и дети – тоже собственность? Должен ли я уничтожить все свои шкафы с книгами? Должен ли я отдать все, что имею, и идти по стопам бога? Сразу же был найден ответ: я не могу идти по его стопам, если откажусь от всего, что имею»[467]. В конце концов Ганди пришел к идее, что, но сути, учение об отказе от собственности означает, что тот, кто желает спасения, «должен действовать подобно доверенному лицу, которое, хотя и распоряжается большим имуществом, не считает ни одной его части своей собственностью»[468]. Сделав такое заключение, Ганди аннулировал свой страховой полис, поскольку был уверен, что «бог, создавший мою жену и детей, как и меня, позаботится о них»[469]. Идея Ганди совпадает с тем выводом, к которому склонилась в средние века католическая церковь по вопросу о францисканской нищете: было проведено юридическое различение между владением и использованием (доверительной собственностью): можно иметь в своем пользовании какую угодно собственность, но нельзя владеть ею. Это решение, приемлемое в умеренно коллективистическом обществе, неприемлемо, однако, в радикально коллективистическом коммунистическом обществе. Коммунизм и собственность несовместимы, и постепенное продвижение к коммунизму – это последовательное и все более радикальное лишение собственности. Негативное отношение коммунистического общества к собственности означает, что в этом обществе нет почвы для любви к богатству, столь распространенной и устойчивой в индивидуалистическом обществе. И дело здесь не столько в административных и иных запретах, касающихся больших состояний, сколько в неприятии богатства самой общественной психологией коммунистического общества, которая относится к желанию человека стать богатым крайне настороженно. Всякий, кто хотя бы немного поднимается над обычным для этого общества уровнем жизни, вызывает у окружающих подозрение и неприязнь. Равенство, являющееся ведущим принципом данного общества, – это прежде всего равенство в собственности, причем уровень, на который следует равняться всем, должен быть едва ли не минимальным.

    Не только Маркс, но и другие крупные мыслители XIX и XX вв. выдвигали гипотезу более или менее скорого исчезновения семьи. Одни об этом сожалели, другие радостно торопили данный процесс. «Однако семья не только не исчезла, – пишет А. Бургьер, – она часто является единственным несокрушимым оплотом, который оказывает сопротивление давлению извне (сопротивление пролетариата капиталистической эксплуатации, сопротивление давлению тоталитарного государства). Возможно, это одно из противоречий нашего времени… Отчизна, церковь, государство превратились в лишенных смысла чудовищ, пустозвонная речь которых только и делает, что отсылает личность к самой себе. Остается только одна религия (в первоначальном смысле этого слова), способная соединить личность с прошлым, а ее поступки – с поступками уже совершенными и запавшими в память с детства. Это семья. Вот чем можно объяснить почти религиозный трепет, который сегодня вызывает семья у французов, оторванных как никогда от традиционных ценностей»[470].

    Семья, наряду с собственностью, является краеугольным камнем структурных социальных отношений. Институт семьи не остается неизменным. В индустриальном обществе постепенно ослабляются экономические и социальные связи, побуждающие к вступлению в брак. Атмосфера все большей дозволенности вытесняет осуждение свободного союза. В этом обществе семья, являвшаяся когда-то одной из важных форм передачи власти и собственности, все более превращается в так называемую ядерную семью, замыкающуюся в царстве частной жизни и постепенно передающую компетенцию и власть государству или обществу в целом. Изменения, происходящие с семьей в индивидуалистическом обществе, не обнаруживают, однако, тенденции к ее исчезновению. Можно говорить об определенном кризисе супружества, но не о кризисе семьи. Пока существует индивидуалистическое общество, будет, очевидно, существовать и семья, хотя формы ее не останутся неизменными.

    Иначе обстоит дело в коллективистическом обществе. Чем больше оно акцентирует внимание на преимуществах коммунитарных отношений и ущербности структурных отношений, тем яснее обнаруживается его изначальная враждебность семье. Маркс и Энгельс не оговаривались, провозглашая общность жен в будущем коммунистическом обществе: отрицание семьи вытекает из самой сути коммунизма и безраздельно господствующих в нем коммунитарных отношений. Классикам марксизма не хватило лишь смелости провозгласить это следствие прямо и открыто.

    Реальное коммунистическое (социалистическое) общество никогда не рисковало полностью отменить семью как пережиток прошлого и ввести что-то подобное общности жен. Упразднение семьи оно оставляло будущему, ограничиваясь в настоящем ее ослаблением. Способы ограничения укрепляющего воздействия семьи на социальную структуру были многообразными. В их число входили:

    – устранение семьи из системы экономических отношений путем ограничения имущества и средств, принадлежащих ей, сужения прав наследования и т. п.;

    – прозрачность семейных отношений для коллектива и общества, постоянное вмешательство последних в семейные конфликты, преследование всех членов семьи за ошибки одного из них, указание всех родственников, включая и умерших, во всевозможных анкетах и т. п.;

    – ужесточение процедуры развода, естественной в случае распада семьи, невозможность разводов для партийной номенклатуры и усложнение их для других членов общества, перечисление всех прошлых браков в любых сколько-нибудь важных документах;

    – категорическое осуждение сожительства или свободного союза;

    – суровое моральное осуждение идеи осуществления желаний, в частности, любовных в рамках семьи;

    – превращение семьи из ячейки общества в ячейку государства;

    – ослабление материальной и эмоциональной зависимости членов семьи друг от друга;

    – экономические и иные трудности создания новой семьи, в частности трудности, связанные с жилплощадью и пропиской;

    – ослабление вертикальных связей родства, особенно связи «отцы – дети»;

    – снижение интенсивности общения в семье путем переключения энергии ее членов на задачи, представляющиеся более социально важными, и др.

    Коллективистическое стремление если не разрушить, то хотя бы существенно ослабить семью самым серьезным образом сказывается на любви. Прежде всего от него страдает любовь к ближнему, которую христианство считало эпицентром любви и необходимым условием любви к богу. Постоянное давление на семью негативно сказывается также на любви к человеку, любви к богу, любви к жизни и др.

    Цель коллективистического общества является довольно туманной. Хуже того, она может казаться некоторым его индивидам чрезмерно отдаленной и даже вообще недостижимой. Чтобы избежать впечатления отдаленности цели и восприятия ее как абстрактного объекта, коллективизм вводит дополнительную цель – создание нового человека. В совершенном небесном или будущем обществе будет жить не современный человек, отягченный многими недостатками и пороками, а некий новый, совершенный во всех отношениях человек, в которого предстоит превратиться нынешнему человеку. Продвижение к цели предполагает в качестве своего необходимого условия такую постепенную и последовательную переделку индивидов коллективистического общества, которая позволила бы в момент достижения цели в общество будущего войти не нынешним, а иным, совершенным людям. Только они окажутся способными жить в совершенном обществе. В рай входит не человек, а лишь его душа, более совершенная, чем его тело; перед входом в рай душа должна очиститься от грехов. Сходным образом в коммунистическом обществе предстоит жить не человеку, строившему коммунизм и отягченному многими пороками и, в частности, пороком стяжательства, а новому человеку, способному правильно истолковывать и применять максиму «каждому по его потребностям».

    Враги коллективистического общества

    Основными опасностями, подстерегающими коллективистическое общество на пути к его цели и, быть может, даже замедляющими его продвижение к ней, являются несовершенство старого человека, доставшегося от прошлого, и враги коллективизма.

    Человек средневекового общества несовершенен уже потому, что он отягчен первородным грехом; кроме того, он накапливает множество собственных грехов в процессе своей индивидуальной жизни. Человек общества, строящего коммунизм, достается этому обществу от загнивающего и разлагающегося капиталистического общества. Это уже не индивид, насквозь пропитанный духом и пороками капитализма, но он все-таки несет на себе, как говорил Маркс, «родимые пятна» старого общества. В числе этих пятен – гордыня, или индивидуалистическое высокомерие, заставляющее человека противопоставлять себя своему коллективу и обществу в целом, стяжательство, лень, недостаточная дисциплинированность, упрощенное, ненаучное мировоззрение и т. д. Человек нацистского общества несовершенен прежде всего в силу того, что является во многом продуктом расового смешения, испортившего не только его кровь и внешний облик, но и сам его дух. Кроме того, этот человек тоже несет на себе следы старого, капиталистического общества. Главные средства формирования нового человека в тоталитарном обществе – это воспитание его в новом духе, прежде всего его идеологическое переоснащение, тотальный контроль за ним и тщательное отгораживание его от чуждых, враждебных влияний со стороны старого мира. «Железный занавес», которым тоталитарное общество отгораживается от всего остального мира, служит в первую очередь средством предотвращения воздействия враждебной идеологии и разлагающего буржуазного образа жизни на индивидов этого общества.

    «Железный занавес» – изобретение индустриального коллективистического общества. В древнем и средневековом обществе перемещение людей и коммуникация были крайне ограниченными и в особо прочном занавесе, отделяющем коллективистическое общество от враждебного влияния извне, не было необходимости. Платон, древний идеальный город которого должен был существовать в окружении враждебных городов, дальновидно предусматривал некую разновидность «железного занавеса». В частности, выезд за границу был возможен только с разрешения властей, нельзя было путешествовать по частным надобностям, по возвращении из-за границы следовало сдать чужеземные деньги и представить отчет с негативной оценкой зарубежных законов, в город следовало пускать как можно меньше иностранцев и т. п.

    Тоталитарные режимы, пишет Дж. Оруэлл, все-таки оказались недостаточно энергичными и решительными при формировании нового, достойного их человека. «Рядом с тем, что существует сегодня, – говорит Оруэлл о еще более жестком и последовательном режиме, – все тирании прошлого выглядят нерешительными и расхлябанными. Правящие группы всегда были более или менее заражены либеральными идеями, всюду оставляли люфт, реагировали только на явные действия и не интересовались тем, что думают их подданные. По сегодняшним меркам даже католическая церковь средневековья была терпимой. Объясняется это отчасти тем, что прежде правительства не могли держать граждан под постоянным надзором. Когда изобрели печать, стало легче управлять общественным мнением; радио и кино позволили шагнуть в этом направлении еще дальше. А с развитием телевизионной техники, когда стало возможно вести прием и передачу одним аппаратом, частной жизни пришел конец. Каждого гражданина, по крайней мере каждого, кто по своей значительности заслуживает слежки, можно круглые сутки держать под полицейскими наблюдениями и круглые сутки питать официальной пропагандой, перекрыв все остальные каналы связи. Впервые появилась возможность добиться не только полного подчинения воле государства, но и полного единства мнений по всем вопросам»[471]. Эти размышления показывают, что развитие техники делает коллективистическое общество все более решительным, последовательным и жестоким в реализации стоящей перед ним цели и все более сужает сферу независимости его индивидов.

    Враги коллективистического общества многочисленны и вездесущи. Их отличают особые злоба и коварство, их самая большая радость – завлечь в свои сети человека, устремленного к высокой цели, сбить его с правильного пути, а если удастся, то и привлечь его в свои ряды.

    Примечательно, что образ врага дается в коллективистической идеологии и пропаганде гораздо ярче и выразительнее, чем описание той цели, которую ставит перед собой коллективистическое общество. Цель призвана вызывать у индивидов этого общества энтузиазм, враг должен внушать страх. И коль скоро цель обрисовывается гораздо бледнее врага, можно предположить, что коллективистическое общество больше рассчитывает на страх своих индивидов, чем на их энтузиазм.

    Враги коллективизма делятся на внешних и внутренних.

    Внешним врагом средневекового коллективизма являются силы, представляющие место, противоположное раю, т. е. ад. «Обитатели ада – демоны, бесы, сам Сатана – активно орудуют среди людей, подстерегают их на каждом шагу, подчас буквально мешаются под ногами и всегда готовы утащить зазевавшуюся душу в преисподнюю. Без особых трудностей, пользуясь малейшей оплошностью, бесы могут проникнуть в человека и хозяйничать в одержимом, как им заблагорассудится, бесчинствовать им, сидя в нем, преспокойно беседовать с окружающими, пророчествовать, спорить со священниками, разоблачать нераскаянных грешников»[472]. Потусторонние силы влияют не только на моральное, но и на физическое состояние человека. По наущению дьявола человек совершает безнравственные поступки, однако и болезни также нередко насылает черт. «…И природные явления легче всего объяснимы вмешательством тех же противостоящих одна другой сил: урожай и хорошая погода – от бога, всякого рода бедствия и невзгоды вызываются либо гневом господа, либо кознями дьявола»[473]. К внешним врагам относятся и все те народы и страны, которые придерживаются иной веры, и, значит, находятся на стороне обитателей ада. Внутренними врагами средневекового коллективизма являются индивиды самого коллективистического общества, попавшие под влияние темных сил и проводящие их идеологию и политику в этом обществе. Отношение к внутреннему врагу суровое и однозначное: с еретиком, человеком, отпавшим от истинной веры, не следует даже спорить, его нужно просто сжечь. Если черти иногда изображаются как беззлобные шутники и проказники, то внутренние враги, еретики, всегда рисуются исключительно черной краской. Следует отметить, что в самом средневековом обществе еретиков было не так много, и зверства инквизиции, выявлявшей и уничтожавшей их, сильно преувеличивались уже самими средневековыми писателями и народной молвой. Жестокая борьба с ересями развернулась только в XV–XVI вв., когда религиозные вера и рвение уже существенно ослабли и религия предпринимала последние, можно сказать, конвульсивные попытки сохранить свою роль господствующей идеологии в изменившемся обществе. Й. Хейзинга упоминает одного человека, жившего в позднем средневековье и совершенно не верившего в бога. Отношение окружающих к этому человеку было спокойным: его принимали за чудака.

    Внешним врагом индустриального коллективистического общества согласно его идеологии является индустриальное индивидуалистическое (капиталистическое) общество, многопартийное, идущее на поводу у демократии, пропитанное гнилым либерализмом, не имеющее высоких целей, загнивающее, разлагающееся и т. д. Внешними врагами со временем сделались друг для друга два варианта индустриального коллективизма – коммунизм и национал-социализм. Как и в средние века, на происки внешнего врага списываются многие беды коллективистического общества. Внутренними врагами коммунизма и национал-социализма являются те индивиды этих обществ, которые попали под влияние внешнего врага и проводят или только разделяют его идеологию и политику. «Внутренний враг – пособник империализма» – с этой мыслью, высказанной коммунизмом, согласен и национал-социализм. Когда два коллективистических режима поссорились между собой, к внутренним врагам, являющимся агентами империализма, добавились внутренние враги, способствующие успеху другой версии коллективизма. Как и в средние века, в коммунистическом и национал-социалистическом обществах агенты внешнего врага и собственные внутренние враги чрезвычайно многочисленны и коварны; вред, приносимый ими, невозможно переоценить. В борьбе с внешним и внутренним врагом способны помочь только постоянная, неусыпная бдительность и беспощадное уничтожение выявленных врагов. Поскольку тоталитаризм отождествляет государство с обществом, внутренний враг является не просто врагом государства, а врагом народа.

    Коллективистическое общество без врага – как внешнего, так и внутреннего – невозможно, как невозможно оно без своей высокой цели[474]. Коллективизм – это движение, и в нем должен быть не только пункт прибытия, но и пункт отправления. И если та цель, которую ставит перед собой коллективистическое общество, является радикальной и требующей сосредоточения всех его сил, то и враг, мешающий движению, должен быть столь же радикальным: злобным, вероломным, вездесущим и не лишенным силы. Без врага нет страха, а без постоянного страха нет самого коллективистического общества[475].

    Б. Парамонов обращает внимание на то, что враги были нужны коммунистическому обществу и для того, чтобы отнять у своих индивидов право на ощущение зла в своей душе и избавить их от необходимости постоянно бороться с ним: «Благостный человек соцреализма – не просто художественная фальшивка, несуществующий персонаж: он очень даже существовал, но это человек, лишенный глубинного измерения, психологически уплощенный. И таким он был не только на полотнах художников и на страницах книг – но и в реальности. Чего же конкретно был лишен этот человек, каких, так сказать, прав? У него отняли право на зло, на знание зла, темной изнанки бытия, „подполья“. Его заставляли бояться этого подполья как местопребывания „врагов“. Бессознательное человека было опредмечено и экстериоризировано, выброшено вовне – и не только за пределы индивидуальной души, но и за границу страны победившего социализма… Враги были необходимы как требование психической динамики и баланса, как тень свету – для восстановления объемности бытия, уплощенного примитивной гуманистической теорией о добром человеке»[476]. Репрессия политическая оказывалась в итоге репрессией психологической. Коммунистический режим, имея дело с врагами, не только имитировал успешное осуществление утопии, но и одновременно активно вытеснял нежелательную психологическую реальность в бессознательное: «Реальность не соответствовала теоретической норме оптимистической культуры социализма. Зло вытеснялось не только в глубину, в подполье, в подвалы Лубянки, но и во вне, в стан „империалистов“. То, что оставалось на поверхности и по сию сторону государственной границы, было несомненным добром. Так привыкли жить люди, так приспособились к парадоксальному существованию в утопическом пространстве. Они буквально излучали некий оптимизм, но это был оптимизм, безмятежность людей, подвергшихся лоботомии. Это была психологическая кастрация»[477].

    Враги играют также роль своеобразного громоотвода. Они позволяют направлять враждебные чувства индивидов коллективистического общества не на его правящую элиту, а на другой объект, причем объект, имеющий предметную, легко воспринимаемую форму. Происками врагов объясняются наиболее важные недостатки общества. Враги помогают, наконец, освобождению общества от чувства греховности и вины, связанного с мерзостями повседневной жизни.

    «Древние иудеи брали козла, перекладывали на него свои грехи и отправляли в пустыню, полагая, что тем самым облегчили душу и очистились, – пишет А. Савинио. – Этого козла, которого мы называем козлом искупления или отпущения, иудеи называли Азазель. Сам же ритуал, похоже, не иудейского происхождения, а скорее заимствован у древних египтян, поскольку менее многочисленный и цивилизованный народ перенимает обычаи у более многочисленного и цивилизованного народа, живущего с ним по соседству… Как бы то ни было, козел Азазель остается примером того, как разрешить моральную проблему (греховность) посредством практического действия (возложить собственные грехи на козла Азазеля и таким образом избавиться от совершенных прегрешений). Обычно человек не в состоянии иметь дело с идеями в чистом виде, поэтому ему необходимо придать им видимую, вещественную форму. Немногие вправе удивляться тому, что существуют козлы отпущения, а тем более потешаться над этим обычаем, ведь и поныне жизнь большинства из нас изобилует всякого рода козлами отпущения»[478]. Враги коллективистического общества – это те козлы отпущения, на которых оно перекладывает свои грехи, получая взамен облегчение и очищение. На эту сторону дела применительно к нацистскому обществу обращает внимание К. Манхейм: «…Гитлер использует „расовую теорию“ и рассматривает отдельных индивидов как козлов отпущения. Объявив евреев низшей расой и дьявольским отродьем, можно плевать им в лицо, избивать их и хладнокровно убивать. Теория козлов отпущения не только помогает освободить общество от чувства вины, она не позволяет также при возникновении недовольства направлять враждебные чувства против лидера. Конечно, козел отпущения вовсе не обязательно должен быть доморощенным. Враждебные чувства можно направлять и на лидера любой страны, выступающего против нацизма. Так, Гитлер обвиняет Черчилля во всех смертных грехах»[479]. Сказанное о нацизме верно и в отношении коммунистического общества.

    Разумная часть «верха» коллективистической жесткой структуры указывает, далее, те средства, которые необходимы для достижения стоящей перед коллективистическим обществом цели, формирования нового человека и борьбы с внешним и внутренним врагом.

    Суть этих средств можно выразить одним словом – обобществление, или коллективизация, превращение в коллективную собственность, передача в распоряжение тех, кто управляет коллективистическим обществом всего того, чем владеет человек в индивидуалистическом обществе. Собственность и социальная структура неразрывно связаны, изменение формы собственности ведет к изменению социальной структуры. Обобществление должно пониматься в самом широком смысле, начиная с обобществления собственности и кончая обобществлением деятельности, чувств и мыслей.

    Разные формы коллективизма различаются прежде всего глубиной и широтой проводимого ими обобществления.

    Средневековый коллективизм, помещавший свою цель в небесном мире, порицает собственность, но не выдвигает идеи ее обобществления. Этот коллективизм вторгается в семью и в воспитание детей, но не разрушает семью и не претендует на воспитание детей в подчеркнуто коллективистическом духе. Феодальный коллективизм только частично обобществляет мысли своих индивидов, навязывая им религиозную идеологию. Еще меньшее ему удается в сфере чувств своих индивидов: любовь к богу не вытесняет всех других чувств человека, а лишь снижает их остроту и силу. Немногого он способен достичь и в обобществлении деятельности индивидов. Средневековый коллективизм, не продвинувшийся ни на шаг в обобществлении собственности и ограничившийся частичным обобществлением мыслей, чувств и действий, являлся, можно сказать, умеренным коллективизмом.

    Тоталитарный коллективизм, получающий в свое распоряжение гораздо более богатые возможности индустриального общества, идет в обобществлении гораздо дальше. Но и он не достигает идеала Платона, чтобы общими были не только все имущество, жены и дети, но чтобы все видели и слышали одно и то же, действовали одинаково, хвалили и порицали одно и то же.

    Тоталитарная партия

    В каждом обществе имеются по меньшей мере два слоя: элита этого общества, управляющая им, и все остальное население, подчиняющееся элите добровольно или под принуждением. А. Тойнби называл элиту «творческим меньшинством» и связывал с его активностью судьбы цивилизаций. Вряд ли эпитет «творческая» приложим к элите любого общества. Существуют общества – и тоталитарные общества в их числе, – вербующие в свою элиту главным образом посредственных, лишенных таланта и творческого начала людей. Тем не менее элита играет центральную роль в жизни общества, и от того, какова элита, во многом зависит то, каким является общество в целом.

    В современных коллективистических, тоталитарных обществах элита консолидируется в особую, единственную в данном обществе правящую партию. Эта партия определяет пути развития общества, задает единую для всего общества шкалу ценностей, по которой членство в партии – высокая честь, определяет моральные стандарты общества. Партию, полновластно контролирующую все стороны жизни тоталитарного общества, начиная с политики и экономики и кончая частной жизнью членов общества, можно назвать тоталитарной. О ней с полным правом можно сказать, что она – «ум, честь и совесть своей эпохи».

    Тоталитарная партия – наиболее характерный и острый пример как коллективистических сообществ, так и коллективизма вообще. Два разных варианта реализации идеи тоталитарной партии представляют собой коммунистическая партия Советского Союза и национал-социалистическая партия Германии. Обе они бесславно ушли в прошлое. Но они с достаточной выразительностью показали, каких успехов в кардинальном преобразовании общества способна добиться при благоприятном для себя стечении обстоятельств тоталитарная партия и сколько бедствий своему обществу может она принести.

    Обычно политическая партия определяется как добровольное объединение, более или менее организованное, действующее более или менее постоянно и преследующее цель во имя определенной концепции общества и его интересов решать самостоятельно или в союзе с другими задачами управления. Ни один из пунктов этого определения не приложим в полной мере к тоталитарной партии.

    Теоретические основы такой партии разработал Ленин в 1903 г. в своей знаменитой книге «Что делать?». Главные идеи ее просты. Рабочим суждено совершить пролетарскую революцию и установить свою диктатуру на период создания нового, бесклассового общества. Но рабочие сами по себе не способны стать революционерами, они приспосабливаются к капиталистическому обществу, ограничиваются профсоюзной борьбой за удовлетворение своих требований. Для выполнения исторической задачи пролетариата необходима партия совершенно нового типа. Она должна быть немногочисленной партией профессиональных революционеров, подчиненной власти своего штаба, формируемого в соответствии с принципом демократического централизма. В партии должна быть строжайшая дисциплина; свободное обсуждение разрешается до принятия решений, но принятым решениям должны подчиняться все[480].

    Революционные «партии нового типа», или тоталитарные партии, – феномен постиндустриального общества.

    Сходную концепцию национал-социалистической партии, призванной построить новое, чисто арийское общество и обеспечить ему необходимое жизненное пространство, сформулировал в 1924 г. Гитлер в первом томе «Майн кампф». Гитлер говорил, однако, не о демократическом централизме как средстве установления жесткой партийной иерархии, а о безусловном праве вождя назначать следующий за ним в иерархии слой партийных лидеров.

    Для тоталитарной партии характерно, что она имеет простую и четкую программу радикального переустройства общества, замены существующего социального устройства совершенно новым. Поскольку поставленная цель является неприемлемой для существующего общества и его конституции, партия называется и Лениным, и Гитлером «революционной». И она действительно является революционной, поскольку цель ее – насильственное изменение существующего конституционного строя и установление своей диктатуры.

    Программа революционного преобразования общества включает не только создание принципиально нового общества, но и обязательное формирование «нового человека», без которого это общество невозможно реализовать в полной мере. Программа тяготеет также к выдвижению задачи создания «новой среды» или «новой природы», достойной нового общества и его человека. Коммунистическая программа говорит об утверждении коммунизма во всем мире и о тех материальных богатствах, которые польются полным потоком благодаря исключительно высокой производительности коммунистического труда. Национал-социалистическая программа говорит об утверждении избранной нации на отвечающем ее потребностям жизненном пространстве и опять-таки о материальном изобилии.

    Тоталитарная партия имеет собственную оригинальную идеологию, по-новому объясняющую ход исторического развития и представляющую цели, очерченные в программе, как закономерный или естественный результат всего предшествующего развития и даже, более того, как высшую точку такого развития, после которой история как таковая завершается. В идеологическом арсенале имеется, как правило, «основная книга», имеющая для данной партии то же значение, что Библия для христиан. Идеология требует, чтобы основные положения программы партии признавались незыблемой догмой, не подлежащей обсуждению. Идеология предлагает новое решение всех экзистенциальных проблем, касающихся смысла истории и человеческой жизни, человеческого счастья, справедливости и т. п. Она обосновывает также новый кодекс моральных предписаний, в котором высшим долгом объявляется служение не обществу в целом, а какой-то узкой его части, а также самой партии.

    Тоталитарная партия объявляет себя авангардом определенного радикального социального движения и единственным инструментом, который способен реализовать диктатуру этого движения в период перехода к новому обществу. Поскольку партия стремится повести за собой массы, она, подготавливая их к своему руководству, не оставляет без внимания любые массовые объединения, начиная с профсоюзов и кончая спортивными секциями.

    Врагами тоталитарной партии являются как старое общество в целом, так и все представленные в нем политические партии, и в особенности партии, близкие ей по духу и по электорату, с которыми она считает нужным постоянно размежевываться. Поскольку партия с момента своего возникновения нацелена на монопольную власть и на диктатуру, ее союзы с другими партиями носят сугубо временный характер. Самым большим своим врагом тоталитарная партия как подчеркнуто коллективистическое сообщество считает западное индивидуалистическое общество. Этот внешний враг может иметь своих агентов внутри самой партии, поэтому она должна постоянно проявлять бдительность и бороться с проникновением «буржуазных» (индивидуалистических) идей и агентов в свою среду. Вместе с тем тоталитарные партии разной и даже одной и той же ориентации могут вести ожесточенную борьбу друг с другом.

    Тоталитарная партия отрицает «буржуазную демократию» и «буржуазный парламентаризм». Национал-социализм вообще отрицает полезность всякой демократии. Коммунизм высказывается за «социалистическую демократию», результатом которой должно быть избрание подавляющим большинством тех, кто рекомендован партией. В сущности, это только иная форма отрицания демократии.

    Тоталитарная партия имеет ясную структуру и четкую иерархию. Она всегда нуждается в вожде и постоянно тяготеет к болезни под именем «культ вождя», хотя в коммунистической партии периодически возникает разговор о «коллективном руководстве» партией, сменяемости руководства и т. п.

    Руководящее ядро (номенклатура) тоталитарной партии четко отграничивается от всех остальных членов партии, и, несмотря на постоянно идущие кадровые перестановки, остается достаточно стабильным.

    Тоталитарная партия не допускает внутри себя фракций, по-разному трактующих ее программу и намечающих разные планы будущих действий.

    Тоталитарная партия отрицательно относится к религии, и, придя к власти, не устраняет ее полностью только в силу случайных исторических причин.

    Захватив власть и обеспечив свою монополию, тоталитарная партия отождествляет себя с государством, а государство – с обществом.

    Тоталитарная партия подозрительно относится к частной собственности и экономической свободе. Коммунистическая партия считает частную собственность основой всех пороков буржуазного общества, и, придя к власти, вводит государственную собственность на средства производства и централизованное экономическое планирование. Национал-социалистическая партия ставит частную собственность под существенный контроль государства и также пытается ввести элементы централизованного планирования.

    Находясь у власти, тоталитарная партия сочетает идеологию, призванную вызывать энтузиазм, с террором, постоянно внушающим страх. Будучи монопольной, партия не считает себя связанной конституцией и всячески пытается продлить период своей «революционности», не связанности никакими законами.

    Тоталитарная партия полностью контролирует все стороны жизни входящих в нее индивидов, не оставляя ни малейшей возможности для их автономии. Не остается суверенной ни сфера их мыслей и чувств, ни сфера их личной жизни. Придя к власти, партия устанавливает тотальный контроль за всеми индивидами, в том числе и не являющимися ее членами. Исключение индивида из партии означает не только завершение его партийной карьеры, но обычно и конец любого его продвижения в тоталитарном обществе, а возможно, и конец его жизни.

    Этот сухой перечень основных черт тоталитарной партии, быть может, оживит рассказ о ней большевика Г.Л. Пятакова, расстрелянного в 1937 г., но до последних дней оставшегося преданным своей партии. Этот рассказ, записанный Н. Валентиновым в Париже, относится к 1928 г.

    Пятаков подчеркивает, что то чудо, каким кажется Октябрьская революция, не могло бы претвориться в жизнь, было бы только кратковременной вспышкой, мимолетным для истории явлением, если бы не было другого чуда, основания которого были заложены Лениным, – коммунистической партии. Эта партия не имеет никаких исторических прецедентов, она не похожа ни по своей организации, ни по своему духу, ни по силе своего действия ни на какую другую партию. «Не будь скрепившей всю страну нашей партии, не будь ее управления, не вдохни она повсюду свойственный ей дух – никакого СССР не было бы. Что было бы? Черт знает, что было бы. Когда отдаешь себе ясный отчет, что такое партия, что она сделала и делает, – просто чудовищным кажется вопрос: почему вы так огорчены, что вас – Пятакова – исключили из партии. Почему вы так хотите возможно скорее в нее вернуться?»[481]. Пятаков убежден, что такой вопрос может задавать только член меньшевистской, противостоящей коммунистической, партии, не понимающий ее сути. «Характерной чертой меньшевизма было органическое непонимание, что такое настоящая партия, чем она может и должна быть. Это обнаружилось еще двадцать пять лет тому назад на втором съезде только что складывавшейся партии, в связи с обсуждением первого параграфа устава партии, когда все еще было в тумане, недоговорено, и все же можно было догадаться, что люди, образующие партию, состоят из индивидов разной породы, разного теста, разной психической натуры. Большевикам был совершенно чужд панический страх меньшевиков перед партийной дисциплиной, а эта черта и сделала возможным образование могущественной большевистской партии»[482]. Различие психологии большевиков и меньшевиков остро сказалось на их отношении к такому вопросу, как диктатура пролетариата. «Наша революция шла под флагом диктатуры пролетариата, и Ленин превосходно показал, – отмечает Пятаков, – что действительным носителем и выразителем этой диктатуры может быть только партия. Он прямо заявил, что после опыта двух первых годов советской власти только тупым людям неясно, что диктатура пролетариата иначе как через коммунистическую партию осуществляться никак не может. Ленин говорил: „диктатура пролетариата есть власть, осуществляющаяся партией, опирающейся на насилие и не связанной никакими законами“. На чем в этой формуле нужно делать главное ударение – на „насилии“ или на „несвязанности никакими законами?“ Конечно, на последних словах»[483]. Все, что находится вне физических или физиологических законов, все, на чем лежит печать человеческой воли, – не должно и не может считаться неприкосновенным, связанным какими-то непреодолимыми законами. Закон – это ограничение, запрещение, установление одного явления допустимым, другого недопустимым, одного акта возможным, другого невозможным. «Когда мысль держится за насилие, принципиально и психологически свободное, не связанное никакими законами, ограничениями, препонами – тогда область возможного действия расширяется до гигантских размеров, а область невозможного сжимается до крайних пределов, надает до нуля. Беспредельным расширением возможного, превращением того, что считалось невозможным, в возможное, этим и характеризуется большевистская партия. В этом и есть настоящий дух большевизма. Эт. е. черта, глубочайше отличающая нашу партию от всех прочих, делающая ее партией „чудес“. Большевизм есть партия, несущая идею претворения в жизнь того, что считается невозможным, неосуществимым и недопустимым. Ей доступно то, что всем другим натурам, небольшевистским, кажется невозможным»[484]. Интересно заявление Пятакова, что мысль о насилии, центральная в идеологии коммунистической партии, должна обращаться ее членами не только вовне, но и на самих себя. «Я согласен, – говорит Пятаков, – что небольшевики и вообще категория обыкновенных людей не могут сделать мгновенного изменения, переворота, ампутации своих убеждений. Но настоящие большевики-коммунисты – люди особого закала, особой породы, не имеющей себе исторических подобий. Мы ни на кого не похожи. Мы партия, состоящая из людей, делающих невозможное возможным; проникаясь мыслью о насилии, мы направляем его на самих себя, и, если партия того требует, если для нее это нужно или важно, актом воли сумеем в 24 часа выкинуть из мозга идеи, с которыми носились годами. Вам это абсолютно непонятно, вы не в состоянии выйти из вашего узенького „я“ и подчиниться суровой дисциплине коллектива. А настоящий большевик это может сделать. Личность его не замкнута пределами „я“, а расплывается в коллективе, именуемом партией»[485]. Пятаков убеждает, что когда он просит о восстановлении его в партии и утверждает, что изменил свои взгляды, он не лжет, а говорит правду. «Согласие с партией не должно выражаться только во внешнем проявлении. Подавляя свои убеждения, выбрасывая их, нужно в кратчайший срок перестроиться так, чтобы внутренне, всем мозгом, всем существом быть согласным с тем или иным решением, постановлением партии. Легко ли насильственное выкидывание из головы того, что вчера еще считал правым, а сегодня, чтобы быть в полном согласии с партией, считаю ложным? Разумеется, нет. Тем не менее насилием над самим собою нужный результат достигается»[486]. На возражение, что партия может ошибаться и что нельзя, чтобы быть в согласии с нею, с ее высшими органами, считать белое черным, Пятаков отвечает: «…Да, я буду считать черным то, что считал и что могло мне казаться белым, так как для меня нет жизни вне партии, вне согласия с нею… Чтобы быть в партии, участвовать в ее рядах в грядущих мировых событиях, я должен отдать ей без остатка самого себя, слиться с нею, чтобы во мне не было ни одной частицы, не принадлежащей партии, с нею не согласованной. И еще раз скажу, если партия для ее побед, для осуществления ее целей потребует белое считать черным, я это приму и сделаю это моим убеждением»[487].

    Речь Пятакова ошеломила его собеседника, слушавшего ее с ужасом. «Не лжет ли он? – спрашивал себя Валентинов. – Не хочет ли он для чего-то меня просто эпатировать? И неужели его политическую „философию“ можно вывести прямо от Ленина? Ведь ход мысли Пятакова неумолимо приводит к выводу, что, раз все возможно, тогда и „все позволено“. Можно и должно, если этого требует партия, в 24 часа перевернуть наизнанку свои убеждения… Можно и должно так себя настроить, дрессировать, чтобы при всяких движениях и поворотах партии быть всегда с нею внутренне согласным»[488]. Валентинов исходил из обычной морали и обычной логики, коммунистическая же партия выработала для своих членов совершенно новую мораль и новую логику: добром является то, что способствует укреплению единства партии и ее успехам; член партии не имеет права ни на собственные, отличные от требуемых партией, убеждения, ни на саму собственную жизнь. В усвоении этой морали – одно из объяснений того, почему оказались возможными и успешными показательные процессы середины 30-х гг. «На судебных процессах, ведомых Вышинским, все обвиняемые, в том числе и представители „ленинской старой гвардии“, покорно признавались в покушениях на жизнь Сталина и в прочих не сделанных ими преступлениях, – писал Валентинов гораздо позднее. – Эти признания вырывались различного характера физическими и моральными пытками, но после того, что я слышал в Париже от Пятакова, я готов допустить, что его поведение на суде может быть объяснено не только пытками. Пятаков мог верить, считать или заставить себя считать, что требуемые от него показания и признания нужны партии, ее руководству, необходимы для упрочения и успехов строительства коммунизма, превращения невозможного в возможное»[489]. Валентинову со временем стала понятна и «омерзительная, гнуснейшая статья Пятакова», опубликованная 21 августа 1936 г., накануне его ареста. Приветствуя расстрел Каменева и Зиновьева, Пятаков писал, в частности: «Их надо уничтожить как падаль, заражающую чистый, бодрый воздух советской страны, падаль опасную, могущую причинить смерть нашим вождям»[490]. Валентинов допускает и даже склоняется к тому, что «Пятаков писал свои глупости, делал свои признания, шел к смерти с убеждением, что все это нужно для победы коммунизма. Это делает историю Пятакова до кошмара страшной…»[491]. Еще более страшной ее делает просьба Пятакова за год до его расстрела предоставить ему «любую форму реабилитации», и, в частности, внесенное им от себя предложение «разрешить ему лично расстрелять всех приговоренных к расстрелу по процессу, в том числе и свою бывшую жену»[492].

    Тоталитарной партии требуются люди-роботы, эффективно функционирующие по заложенной в них партией программе и тут же меняющие не только свою деятельность, но и свои мысли и чувства, как только меняется эта программа.

    С темой тоталитарной партии тесно связана тема тоталитарной бюрократии: в тоталитарном обществе его бюрократия состоит только из членов тоталитарной партии и представляет собой ядро последней. Глубокий анализ особенностей тоталитарной бюрократии как бюрократии нового типа дан в работах Ю.Н. Давыдова[493]. Он выделяет, в частности, следующие неотъемлемые особенности тоталитарной бюрократии: она является «вездесущной»; имеет ярко выраженную репрессивно-карательную ориентацию; одержима стремлением осуществить сплошную «перековку» народа и сделать каждого бюрократом, пусть самым мелким, но все-таки находящимся на службе у тоталитарной бюрократии; расшифровывает содержательно определяемую цель «Власть во имя Великой идеи» (например, коммунизма) как абсолютно формальную цель «Власть ради Власти», т. е. исключительно ради своего самовозвышения; стремится к социальному деструктурированию общества, превращающему бюрократа в необходимейшую фигуру во всех сферах – экономики и права, культуры и быта, межличных отношений и интимных связей и т. д.; нуждается в наделенном абсолютной властью Вожде, без которого тоталитарно-бюрократическая система всегда остается незавершенной и, значит, недостаточно тоталитарной; использует регулярные «чистки» (массовые репрессии) как форму управления не только страной в целом, но и тоталитарно-бюрократическим аппаратом. В конце 20-х – начале 30-х гг., пишет Давыдов, стало очевидно, что «тоталитарно-бюрократический аппарат может функционировать лишь за счет его – инициируемого „Вождем“ – самопожирания, представлявшего собой единственно возможный для него способ самообновления – при сохранении (и расширенном воспроизводстве за счет „новых кадров“, тем более преданных „Вождю“, чем они „новее“) его внутренней структуры. Вот почему представляются столь сомнительными в теоретическом отношении рассуждения о тоталитарной бюрократии как „новом классе“[494].

    Идея, что в коммунистическом обществе партийная бюрократия является новым правящим классом, была впервые высказана М. Джиласом и позднее подробно разрабатывалась М.С. Восленским[495].

    Утилитарная свобода

    Нужно отметить, что человек коммунистического общества совершенно не чувствует себя несвободным. Более того, он ощущает себя даже более свободным, чем человек капиталистического общества, хотя и понимает свободу чрезвычайно своеобразно. Он убежден, что его основная задача, ради которой можно пожертвовать многим, если не всем, – построение нового, совершенного общества. Ему нужна не просто абстрактная, индивидуалистическая свобода, а свобода в деятельности, направленной на создание такого общества. Не случайно советские люди, бывавшие в капиталистических странах, характеризовали столь восхваляемую в них свободу как «бесполезную»[496].

    Коллективистическая, и в частности коммунистическая свобода – это утилитарная свобода, свобода действовать в направлении избранной цели, т. е. свобода как познанная историческая необходимость. Кроме того, коммунистический человек считает себя более свободным в экономическом, политическом и интеллектуальном отношениях в сравнении с теми, кто пользуется «буржуазными» свободами.

    Экономическая его свобода – это свобода от ежедневной борьбы за выживание, от риска оказаться без работы и, соответственно, без средств к существованию. Коммунистическое государство предоставляет работу, и можно быть уверенным, что она всегда будет. Вознаграждение за труд является минимальным, но оно выплачивается регулярно, обеспечивает элементарные потребности и можно особенно не думать о завтрашнем дне. К тому же это вознаграждение является примерно одинаковым у всех членов общества.

    Политическая свобода, достигаемая в коммунистическом обществе, также может показаться парадоксальной обладателю буржуазных прав и свобод. Это – освобождение индивидов данного общества от политики, от решения вопросов, касающихся власти. От коммунистического человека почти ничего не зависит, и ему можно вообще не задумываться над тем, кто управляет страной и кто будет руководить ею в будущем. Политика вершится коммунистической партией и ее вождями, к тому же будущее предопределено законами исторического прогресса. Человеку же остается, таким образом, только позиция стороннего наблюдателя, подобная роли болельщика на спортивных состязаниях. Демократия и проводимые в строгом соответствии с процедурами выборы представителей власти ничего не решают. Единственный выдвигаемый на них кандидат уже указан номенклатурой и остается только опустить бюллетень с его именем в урну для голосования. Избиратель не стоит перед выбором и, соответственно, не несет никакой ответственности за правильность выбора. Он не решает даже вопроса о своем участии или неучастии в голосовании: право избирать является одновременно обязанностью участвовать в выборах, за нарушение которой можно серьезно пострадать.

    Интеллектуальная свобода коммунистического общества связана с простотой, ясностью и общепринятостью основных его ценностей. Так называемая научная идеология этого общества определяет каждому индивиду его твердое и достаточно почетное место в существующем мире. Интеллектуальная свобода в этих условиях означает поглощенность индивидуальной мысли массовым коммунистическим сознанием, существенное сходство образа мыслей, строя чувств и действий подавляющего большинства членов общества.

    Человек, которому нечего сказать, не нуждается в свободе слова. Тот, кто думает так же, как и подавляющее большинство окружающих его людей, и с недоверием относится ко всякому непривычному суждению, не нуждается в свободе мысли. Тем, кому господствующая идеология представляется «единственно научной», абстрактные споры относительно места человека в мире и смысла человеческой жизни кажутся совершенно ненужными, а может быть, даже вредными. Рожденный ползать летать не хочет.

    Индивидуалистическая буржуазная свобода – это свобода выбора из открывающихся возможностей, и чем шире круг этих возможностей, тем полнее эта свобода. Свобода коммунистического общества – это освобождение от необходимости выбора из вариантов, возможность действовать, не раздумывая и не выбирая, причем действовать не в одиночку, а вместе со всеми и так же, как все. Это как раз и есть свобода как необходимость, которую можно осознавать, но над которой проще вообще не задумываться.

    Коротко говоря, буржуазная свобода – это свобода для выбора, коммунистическая свобода – свобода от выбора. Какая из них лучше – вопрос предпочтения, во многом определяемого традициями, сложившимися в конкретном обществе. В коммунистическом обществе борьба за права и свободы человека начинается только в период заметного ослабления и разложения этого общества и остается на протяжении всего его существования делом одиночек, никогда не превращаясь в массовое движение.

    Коммунистическое общество подавляет индивидуальную свободу, но одновременно оно внедряет новое, коллективистическое представление о свободе. Именно поэтому коммунистический человек не считает себя несвободным. Напротив, он полагает, что буржуазная свобода, порождающая крайний индивидуализм и едва ли не анархизм в жизни общества, не нужна и в конечном счете вредна. Характеристика капиталистического общества как «свободного», а коммунистического как «несвободного» – это характеристика буржуазного, но никак не коммунистического сознания.

    Своеобразное истолкование свободы – особенность не только коммунистического, но и всякого коллективистического общества. «Средневековое общество в отличие от современного характеризовалось отсутствием личной свободы», – пишет Э. Фромм[497]. В средневековье каждый был прикован к своему месту в социальном порядке, у человека почти не было шансов социального перемещения. За редкими исключениями, он должен был оставаться тем, кем он родился. Обычно он не имел права даже одеваться так, как ему нравилось, или есть, что ему хотелось. «Личная, экономическая и общественная жизнь регламентировалась правилами и обязанностями, которые распространялись практически на все сферы деятельности. Но хотя человек не был свободен в современном смысле, он не был при этом ни одинок, ни изолирован. Занимая определенное, неизменное и бесспорное место в социальном мире с самого момента рождения, человек был закреплен в какой-то структурированной общности; его жизнь была с самого начала наполнена смыслом, что не оставляло места сомнениям, они и не возникали… Хотя в то время не существовало индивидуализма в современном смысле неограниченного выбора жизненных путей… зато было достаточно много проявлений конкретного индивидуализма в реальной жизни»[498]. То, что Фромм истолковывает как простое отсутствие личной свободы, естественнее было бы назвать особым, коллективистическим пониманием свободы. «Средневековое общество не лишало индивида свободы уже потому, – говорит Фромм, – что „индивида“ как такового еще не существовало»[499]. Это верно в отношении не только средневекового коллективизма, но и применительно к современному, тоталитарному коллективизму. Тоталитарный человек не является «индивидом», автономной и суверенной личностью, и он не нуждается поэтому в той свободе, которая требуется для такой личности.

    В короткой заметке «Свобода» А. Савинио пишет:

    «Человек борется, чтобы обрести свободу. Борется со всем, что препятствует обретению свободы. Он боролся против феодализма. Боролся против привилегий знати и духовенства (французская революция). Теперь он борется против капитализма. Ну а потом?.. Не худо бы уже сейчас знать, с какими препятствиями столкнется человек после того, как одолеет капитализм, чтобы достичь полной и совершенной свободы. Какой будет свобода после капитализма, нетрудно предугадать. Она все еще будет смутной»[500]. Идея, что человек во все времена и при любых формах общественного устройства борется за свободу, является очень распространенной, но тем не менее неверной. История – это не прогресс свободы, требование свободы характерно только для поднимающихся индивидуалистических, но не для коллективистических обществ. Человек индивидуалистического общества действительно жаждет свободы и борется за нее как за одну из основных ценностей такого общества. «Братство, равенство, свобода» – лозунг буржуазной революции. Пролетарская революция оставляет из него только «равенство», но и его Переосмысливает по-своему. Эта революция направлена не на свободу, тем более если она понимается индивидуалистически, а на «освобождение» и прежде всего на освобождение от эксплуатации, порождаемой частной собственностью и разделением общества на богатых и бедных. Примеры борьбы за свободу, приводимые Савинио (борьба против феодализма, Великая французская революция), относятся как раз к периоду зарождения и утверждения индивидуалистического капиталистического общества. Средневековый человек не боролся ни за свободу совести, ни за свободу мысли, ни за какую-либо другую свободу. Человек тоталитарного общества борется за осуществление основной цели своего общества, борется с внутренними и внешними его врагами, препятствующими скорейшей реализации этой цели, но он не жаждет свободы и не борется за нее. Ему не нужна индивидуалистическая, своевольная и самодостаточная свобода, не связанная глобальной социально значимой целью[501].

    Какой могла бы быть свобода после капитализма? Ответ на этот вопрос резонно поискать у современных критиков капиталистического общества, причем из числа наиболее радикальных.

    Г. Маркузе, представляющий так называемую критическую теорию, описывает расставание с капитализмом как процесс дальнейшей борьбы за свободу, но понимаемую более глубоко и рационально. «Права и свободы, игравшие роль жизненно важных факторов на ранних этапах индустриального общества, сдают свои позиции при переходе этого общества на более высокую ступень, утрачивая свое традиционное основание и содержание. Свобода мысли, слова и совести – как и свободное предпринимательство, защите и развитию которого они служили, – выступали первоначально как критические по своему существу идеи, предназначенные для вытеснения материальной и интеллектуальной культуры более продуктивной и рациональной. Но, претерпев индустриализацию, они разделили судьбу общества и стали его составной частью. Результат уничтожил предпосылки»[502]. Поскольку права и свободы утратили свое прежнее содержание, теперь «в развитой индустриальной цивилизации царит комфортабельная, покойная, умеренная, демократическая несвобода, свидетельство технического прогресса»[503]. Современное индустриальное общество уже нельзя определять в традиционных терминах экономических, политических и интеллектуальных прав и свобод. Они не утратили полностью своего значения, но их эффективность оставляет желать лучшего. Нужна новая человеческая свобода, равносильная отрицанию прежней свободы и потому допускающая характеристику только в негативных терминах. В экономическом плане новая свобода должна означать свободу от экономики, т. е. от контроля со стороны экономических сил и отношений, свободу от ежедневной борьбы за существование и зарабатывания на жизнь. В политической сфере новая свобода – это освобождение индивидов от политики, которую они не могут реально контролировать. Смысл интеллектуальной новой свободы – в возрождении индивидуальной мысли, поглощенной в настоящее время средствами массовой коммуникации, в упразднении давящего индивидуальную мысль «общественного мнения» вместе с его изготовителем. «То, что эти положения звучат нереалистично, – замечает Маркузе, – указывает не на их утопический характер, но на мощь тех сил, которые препятствуют их реализации»[504].

    Маркузе справедливо отмечает, что свобода предпринимательства, вокруг которой группировались все другие свободы, с самого начала не была путем блаженства. «Как свобода работать или умереть от голода она означала мучительный труд, ненадежность и страх для подавляющего большинства населения»[505]. Если бы индивиду больше не пришлось утверждать себя на рынке в качестве свободного экономического субъекта, это было бы одним из величайших достижений цивилизации. Индивид, избавленный от мира труда, навязывающего ему чуждые потребности и возможности, обрел бы подлинную автономию в жизни, ставшей его собственной, и направил бы свою энергию «в еще неведомое царство свободы по ту сторону необходимости»[506]. Нужна, далее, свобода от конкуренции, что требует централизованного управления экономикой[507]. Нужны свобода от нужды, являющаяся конкретной сущностью всякой свободы, и прогрессирующее смягчение тяжелого, монотонного труда. Но особенно необходима свобода от ложных, непервостепенных потребностей. Такие потребности навязываются индивиду особыми социальными интересами в процессе его подавления и в конечном счете закрепляют тягостный труд, агрессивность, нищету и несправедливость. «Безоговорочное право на удовлетворение имеют только первостепенные потребности: питание, одежда, жилье в соответствии с достигнутым уровнем культуры. Их удовлетворение является предпосылкой удовлетворения всех потребностей…»[508]. Утоление ложных потребностей способно приносить значительное удовлетворение индивиду. Но это не то счастье, которое нужно оберегать и защищать, поскольку оно скрывает недуги общественного целого и пути их излечения. Только в условиях новой свободы индивид перестанет быть объектом внушения и манипулирования, приобретает индивидуальное сознание и индивидуальное бессознательное помимо общественного мнения и поведения. Это будет означать, что он впервые обретет автономию и внутреннюю свободу, т. е. то личное пространство, в котором человек имеет возможность оставаться «самим собой».

    Маркузе говорит немало справедливого о недостатках развитого индустриального общества, ставшего «обществом изобилия», о его репрессивной функции в отношении кардинальных перемен. «Аппарат производства и производимые им товары и услуги „продают“ или навязывают социальную систему как целое. Транспортные средства и средства массовой коммуникации, предметы домашнего обихода, пища и одежда, неисчерпаемый выбор развлечений и информационная индустрия несут с собой предписываемые отношения и привычки, устойчивые интеллектуальные и эмоциональные реакции, которые привязывают потребителей, доставляя им тем самым большее или меньшее удовольствие, к производителям и через этих последних – к целому. Продукты обладают внушающей и манипулирующей силой; они распространяют ложное сознание, снабженное иммунитетом против собственной ложности… Это не плохой образ жизни – он гораздо лучше прежнего, – но именно поэтому он препятствует качественным переменам»[509].

    Общество, поставившее во главу угла потребление, во многом оказывается рабом потребления. Такое общество неизбежно формирует модель одномерного мышления и поведения: все идеи, побуждения и цели, выходящие за рамки устоявшихся ценностей, либо сразу же отторгаются, либо приводятся в конечном счете в соответствие с универсумом данных ценностей. Общество потребления не только расточительно в отношении имеющихся природных ресурсов. Оно во многом деструктивно в отношении собственных его членов, несамокритично, лишено энтузиазма и воодушевления.

    Основные свои надежды в лечении недугов капиталистического общества Маркузе возлагает на создание условий для последовательной реализации новой свободы. Что представляет собой, однако, эта свобода? Она удивительным образом напоминает обычное коллективистическое (и в первую очередь коммунистическое) представление о свободе, хотя и замаскированное элементами «старой», буржуазной свободы.

    Прежде всего новая свобода – это не столько «свобода для», сколько обычная коллективистическая «свобода от». Свобода от экономики и прежде всего свобода от предпринимательства, связанного с индивидуальными усилиями и постоянным риском; свобода от конкуренции, заставляющей даже удачливого предпринимателя постоянно пребывать в напряжении; свобода от политики и от демократии; интеллектуальная свобода, выражающаяся в уходе от того, что обсуждается всеми, и т. д. – все это только освобождение ума и души человека для каких-то более важных вещей. Последние Маркузе объединяет общим именем «внутренней свободы». Содержание последней неясно, но оно явно напоминает коммунистический идеал грядущего «нового человека». Этот человек освобождается от всего, что ограничивает его свободу, единственно с тем, чтобы он всестороннее и полнее развивал заложенные в нем способности и таланты. Этот идеал опять-таки оставляет в стороне вопрос о том, чему все-таки будут служить такая полная свобода и все многообразные развернутые на ее основе таланты.

    Свобода от экономики – коммунистическая утопия, если под этой свободой не имеется в виду элементарная материальная защищенность каждого члена общества. Последняя, впрочем, входит в состав «старых», подлежащих пересмотру свобод. Свобода от экономики опасна в той же мере, как и сама коммунистическая теория, ядром которой эта свобода является. «Так называемая экономическая свобода, которую обещают нам сторонники планирования, – указывает Ф.А. Хайек, – как раз и означает, что мы будем избавлены от тяжкой обязанности решать наши собственные экономические проблемы, а заодно и от связанной с ними проблемы выбора. Выбор будут делать за нас другие. И поскольку в современных условиях мы буквально во всем зависим от средств, производимых другими людьми, экономическое планирование будет охватывать практически все сферы нашей жизни. Вряд ли найдется что-нибудь, начиная от наших элементарных нужд и кончая нашими семейными и дружескими отношениями, от того, чем мы занимаемся на работе, до того, чем занимаемся в свободное время, – что не окажется так или иначе под недремлющим оком „сознательного контроля“[510]. Экономическая свобода составляет основу всех иных свобод и прав человека, и отказ от нее ставит под сомнение все другие права и свободы.

    Освобождение обычного человека от политики – это также один из коммунистических идеалов, хотя и не всегда декларировавшийся открыто. Этот идеал напрямую связан с коллективистическим убеждением, что политикой способна заниматься только элита, в коммунистическом обществе – коммунистическая партия, вооруженная передовым и единственно верным учением. Маркузе не вполне последователен, оставляя без ответа вопрос о такой партии или хотя бы об «авангарде общества». Если политика слишком сложна для большинства людей и к тому же голос отдельного избирателя – только капля в море голосов всех избирателей, то проблемы власти могут решаться только элитой, в коммунистическом обществе – партийной номенклатурой. Свобода от политики столь же опасна, как и иные коллективистические свободы. Как показывает реальная история, освобождение обычного человека от якобы непосильного для него труда избирать власть так или иначе ведет к диктатуре и террору. И опять-таки остается открытым вопрос, с какой целью нужно освобождать подавляющее большинство населения от участия в общественной жизни? Может быть, для того, чтобы все, кто отстраняется от политики, могли совершенствовать свои неполитические способности и таланты? Интеллектуальная свобода, призванная возродить индивидуальную мысль каждого, перекликается с коммунистическим устремлением привить каждому члену общества научное, марксистско-ленинское мировоззрение.

    Головы многих людей засорены чужими суждениями и мнениями, некритически заимствованными из повседневного общения, средств массовой коммуникации, религиозных учений и т. д. Коммунистическая теория предполагала, что со временем с этой несамостоятельностью и некритичностью индивидуального мышления будет покончено. Всеми будет усвоена одна и та же – притом непременно научная – идеология, так что во всех головах окажутся одни и те же хорошо обоснованные представления о мире, месте человека в нем, путях развития общества, счастье человека, смысле индивидуальной жизни и т. д. Это была утопия, и первые же неудачи коммунизма, сопровождавшиеся появлением сначала разномыслия по ключевым вопросам строительства коммунизма, а потом и инакомыслия, наглядно показали нереалистичность попыток внедрения всеобщего единомыслия. Интеллектуальная свобода Маркузе – это такая же нереалистическая идея, как и коммунистическое единомыслие, но только противоположно направленная. Предприниматель Г. Форд как-то заметил: «Для большинства людей наказанием является необходимость мыслить». Вряд ли это справедливо в отношении большинства, но определенно есть люди, и их немало, больше склонные положиться на чужое мнение, чем искать самостоятельное решение. Намного легче плыть по течению, чем пытаться грести против него. «Бегство от свободы», о котором говорил когда-то Э. Фромм, наиболее отчетливо проявляется, пожалуй, именно в области мышления.

    Коллективистическим по своей природе является и предлагаемое Маркузе разграничение истинных (первостепенных) и ложных (непервостепенных) потребностей. Маркс когда-то говорил о необходимости различения естественных и искусственных потребностей, и это его положение стало одним из краеугольных камней теоретического обоснования аскетизма коммунистического общества. Оно является также одной из теоретических предпосылок централизованного планирования[511].

    Таким образом, новая свобода Маркузе представляет собой по сути коллективистический рецепт для лечения индивидуалистического капиталистического общества. Чтобы поправиться, последнее должно предпринять шаги, ведущие в направлении коллективистического общественного устройства.

    Маркузе не замечает того факта, что его новые, коллективистические свободы не совместимы со свободами капиталистического общества. Он признает важную роль традиционных свобод, но лишь для ранних этапов индустриального общества, и считает, что в развитом индустриальном обществе «под властью репрессивного целого права и свободы становятся действенным инструментом господства»[512]. Разумеется, это не так. Традиционные свободы остаются важными и действенными во все периоды развития капитализма, хотя их содержание и объем меняются со временем. Эти свободы составляют столь существенное содержание капитализма, что, лишившись их, он перестал бы быть самим собой. Поскольку традиционные и новые свободы несовместимы, попытка последовательно ввести последние неизбежно привела бы к постепенному разложению первых. В итоге исчез бы и сам капитализм, вытесненный новой формой коллективистического общества, для которого новые свободы были бы вполне органичны.

    Радикальная критика индивидуалистического понимания свободы ведет к коллективистическому ее истолкованию. Тем, что противопоставлялось в советской России в 70–80-е гг. коммунистической свободе, были права и свободы человека индивидуалистического общества. Это говорит, как кажется, о том, что все рассуждения о свободе располагаются между двумя основными полюсами. Один полюс – это индивидуалистическая свобода, другой – коллективистическая свобода, а между ними – многообразные промежуточные, тяготеющие к одному из этих полюсов варианты. С точки зрения индивидуалистической свободы, коллективистическая свобода представляется явной «несвободой»; с точки зрения второй, первая является «формальной», «бесполезной» и даже «репрессивной» свободой.

    Что касается свободы после капитализма, то о ней действительно трудно сказать что-либо определенное. Современный капитализм устойчив, и пока он будет оставаться таковым, права и свободы его индивидов не претерпят существенных изменений. Если же в будущем произойдут события (их пока невозможно предвидеть), способные привести развитые капиталистические страны к коллективистической трансформации, на смену характерным для них правам и свободам придет некоторый новый вариант коллективистически понимаемой свободы.

    «Свобода никогда не будет идеально ясной до тех пор, – пишет А. Савинио, – пока по миру носится хотя бы слабый отголосок Божественности. Пока окончательно не угаснет последний отблеск Божественного, т. е. всего того, что возвышается над человеком и представляет для него тайну, вызывает у него внутренний порыв, вдохновляет его и указывает ему цель. Свобода не будет полностью достигнута до тех пор, пока в человеке теплится еще последнее воспоминание о причинно-следственной связи, о том, что жизнь вообще и всякая вещь в частности имеют конец. Пока не будут окончательно забыты вопросы, которые человек задает себе перед фактом рождения, смерти, искусства, „тайн“: „Почему?“, „Что это значит?“ Пока не развеется последнее предположение о том, что вещи таят в себе смысл. Пока жизнь не достигнет состояния полной незначительности и высшей легкости. Пока человеческий разум не придет к чистому лиризму. И тогда „Илиада“, „Божественная комедия“, фрески Сикстинской капеллы, назидания моралистов, доктрины философов, деяния отцов общества – все, что ни есть в этом мире важного, „серьезного“, „значительного“, почитаемого и необходимого, будет восприниматься как музейная редкость, как документ эпохи варварства и рабства»[513].

    Это интересное истолкование свободы требует комментария. Слово «свобода» является не только неясным и неточным, но и многозначным. В соответствии с тремя типами мышления – теоретическим, практическим и художественным мышлением – можно выделить три группы значений этого слова. До сих пор речь шла только о теоретическом его значении. Индивидуалистическая и коллективистическая свобода – два полюса, к которым тяготеют многообразные теоретические понимания свободы[514]. Свобода в смысле Савинио – это освобождение от всякой традиции, стесняющей творчество, и прежде всего от традиции утилитарности искусства. Оно сделается свободным и тем самым станет самим собой, когда превратится в чистое, незаинтересованное созерцание, достигнув тем самым полной незначительности с точки зрения практических целей и, как можно предполагать, высшей легкости. До сих пор искусство не являлось чистым лиризмом, поскольку было перегружено практически значимым, серьезным, почитаемым и т. п. Можно выдвинуть абстрактное предположение, что в каком-то отдаленном будущем ситуация изменится.

    Теоретическая свобода и художественная свобода – два разных типа свободы, в известном смысле даже оппозиционных друг другу, поскольку одна относится к теоретическому мышлению, а другая – к художественному. Но человек – единое существо, в котором теоретик и художник взаимодействуют и взаимо дополняют друг друга. И когда говорится об «освобождении от труда», о «превращении труда из средства для жизни в первую eе потребность», о «всестороннем развитии способностей и талантов человека» в обществе будущего, основное определение которого – свобода, то воздействие художественного истолкования свободы на ее теоретическое понимание кажется несомненным.

    Эволюция коммунизма и его кризис

    Коммунистический идеал и реальное коммунистическое общество различаются между собой как небо и земля. Чтобы сгладить столь резкий разрыв, коммунистическая теория вводит промежуточную стадию между капитализмом и полным коммунизмом – социализм. Последний призван создавать иллюзию постепенного и неуклонного приближения к идеальному коммунистическому обществу. В 30-е гг. говорили о социализме, победившем «полностью, но не окончательно»,

    затем о социализме, «начинающем перерастать в коммунизм», пока, наконец, в 70-е гг. не было введено понятие «развитого социализма». Он должен был охватывать всю «обозримую историю», так что полный коммунизм снова оказался далеко за историческим горизонтом. «Для коммунистической идеологии различение высшей и низшей ступеней коммунизма очень удобно, – отмечает А.А. Зиновьев, давший лучшее, пожалуй, описание жизни коммунистического общества. – Коммунизм при этом вроде бы уже есть и вроде бы его еще нет. Есть частичка, а целиком будет когда-нибудь потом. Все дефекты реальной жизни в коммунистических странах можно отнести за счет того, что еще не достигли полного коммунизма. Погодите, мол, построим полный, тогда никаких таких дефектов не будет. А пока, мол, терпите. На деле такое различение имеет чисто умозрительный характер»[515]. Обоснованно, вслед за Зиновьевым, заключить, что господствовавший в Советском Союзе и ряде других стран тип общества и был реальным воплощением «чаяний классиков марксизма и вообще всех самых прогрессивных (в марксистском смысле) мыслителей прошлого»[516].

    Учение о коммунизме – это утопия, и история показывает, что попытка воплотить в жизнь мечту о царстве свободы и изобилия неизбежно ведет к мрачному, опирающемуся на насилие и во всем себя ограничивающему обществу. «Мечта о совершенном и едином человеческом обществе, – пишет Л. Колаковский, – вероятно, так же стара, как и сама мысль об обществе… она коренится в сознании отчуждения, разобщенности, сопровождающих человечество, по-видимому, с первых шагов его существования, с тех пор, как оно рассталось с невинностью животного состояния… Нет смысла ждать, что эта мечта когда-нибудь осуществится – разве что в форме жесткого деспотизма: ведь деспотизм – это отчаянная попытка воспроизвести рай»[517].

    Как пишет Э. Геллнер, «в индустриальном обществе настоящий социализм может быть только тоталитарным, а тоталитаризм – только социалистическим»[518].

    Реальный коммунизм – это:

    – обобществление средств производства и централизованное, государственное управление экономикой;

    – четкая иерархия целей и ценностей, высшей из которых является построение совершенного общества;

    – концентрация власти в руках одной партии, направляемой вождем;

    – единственно верная идеология;

    – монополия на средства коммуникации;

    – полный контроль за всеми сферами общественной и частной жизни;

    – насилие в отношении всех инакомыслящих и несогласных;

    – искренняя убежденность общества в том, что оно призвано построить совершенный социальный мир и что все трудности на этом пути являются временными и преходящими.

    Основная черта человека, подвергнутого коммунистическому обобществлению, – обнаженность, т. е. лишенность его собственности, в существенной мере семьи, друзей, которым можно вполне доверять, неповторимых индивидуальных реакций на мир, – человека, сходного со всеми другими индивидами во вкусах, одежде, мыслях и т. д. Человек коммунистического общества имеет минимальные средства для существования и полностью зависит от общества, дающего ему работу и, значит, саму возможность жить, открыт душой и мыслями своему коллективу, не имеет иных значимых целей, кроме участия в общем деле построения совершенного общества. Первобытный человек, прикрывавший одеждой только единственную часть тела, был обнажен перед природой и во всем зависим от ее погодных капризов. Коммунистический человек, все передающий обществу и не укрывающий от него ни своих помыслов, ни чувств, почти полностью обнажен перед обществом и, значит, всецело зависит от него.

    Общество – это определенная система отношений между людьми. Ранее все социальные отношения были подразделены на коммунитарные отношения – отношения равных во всем людей и структурные отношения – отношения по ролям, статусам и должностям, предполагающие неравенство людей. Существо всякого коллективизма, независимо от его эпохи, – в попытке заместить структурные социальные отношения коммунитарными или во всяком случае свести первые отношения к минимуму, не закрепляя их жестко.

    Коммунизм как высшая цель социального развития определяется по-разному: как царство свободы (общество, в котором свободное развитие каждого является условием свободного развития всех), как общество всеобщего изобилия («каждому по потребностям, но ограниченным естественными, или разумными, потребностями), как общество без классов, без эксплуатации и т. п. Все эти определения принимают во внимание только отдельные, частичные черты коммунистического идеала. Его глубинную суть выражает максима: последовательное и полное вытеснение существующих в индустриальном обществе структурных отношений коммунитарными. Полный коммунизм – это общество чисто коммунитарных отношений, в котором люди равны друг другу как братья или как участники одного, длящегося вечность карнавала.

    Можно, разумеется, мечтать об обществе равных во всех смыслах людей, обществе, в котором есть дисциплина, но нет подчинения, есть братья, но нет докучливых родителей, есть только яркий, увлекающий всех карнавал и никогда не наступают серые, прозаические будни и т. д. Но нужно осознавать, что такие мечты не только приятны, но и очень опасны. Попытка вытеснить структурные социальные отношения и заместить их во всех сферах жизни коммунитарными ведет в конечном счете к тому, что после непродолжительного периода эйфории в обществе неожиданно, вопреки благим намерениям его членов устанавливаются еще более жесткие структурные отношения – отношения тоталитарного общества, причем устанавливаются главным образом с помощью террора и устранения всех несогласных с новой структурой. Опыт России и других стран, пытавшихся построить полный коммунизм, но получивших тоталитаризм и теперь с большим трудом расстающихся со своей мечтой о бесструктурном, чисто коммунитарном обществе, хорошо показывает это.

    До сих пор в посткоммунистической России распространенным является мнение, что идеалы марксистского учения о коммунизме гуманны[519]. Иногда даже утверждается, что коммунизм Маркса – это высший гуманизм, хотя до сих пор попытки практической реализации коммунистической доктрины не увенчались успехом. Такие суждения вырастают из непонимания сути этой доктрины и нежелания считаться с теми трагическими последствиями, которыми сопровождался каждый случай воплощения ее в жизнь. В молодости Маркс действительно был гуманистом. Но уже в «Манифесте Коммунистической партии» (1848) от его юношеских прекраснодушных мечтаний не осталось и следа. В дальнейшем позиция Маркса становилась все жестче, хотя он и продолжал говорить о гуманизме и называть коммунизм реальным, практическим гуманизмом.

    Гуманизм в широком смысле – это признание ценности человека как личности, его права на свободу и счастье, на развитие им своих способностей. Гуманизм считает критерием оценки социальных институтов благо индивида и предполагает равенство и справедливость в отношениях между людьми. Когда целью коммунистического преобразования общества объявляется абстрактное свободное всестороннее развитие каждого члена общества и всего общества в целом, кажется, что коммунизм действительно близок гуманизму. Но как только уточняются средства, предполагаемые коммунизмом для достижения своей цели, и учитывается реальная история коммунизма в XX в., испаряются всякие намеки на гуманизм. Одно из основных таких средств – диктатура пролетариата, т. е. не ограничиваемая никакими законами власть меньшинства общества над его большинством. Уже Маркс предполагал, что буржуазию, а отчасти и крестьянство, придется уничтожить, хотя и не уточнял, как это сделать. Ленин свел диктатуру пролетариата к диктатуре коммунистической партии и призывал (точнее было бы сказать, приказывал) «расстреливать массовидно», особенно священников. На практике коммунизм, выдающий себя за светлое, человеколюбивое мечтание, постоянно оказывался очень опасной доктриной. Уже при Ленине были уничтожены, как показывают современные исследования, 4 миллиона человек (это не считая тех, кто погиб в ходе гражданской войны). О «человеке-винтике» говорил Ленин, хотя и применительно к члену коммунистической партии; Сталин лишь распространил эту идею на всех индивидов социалистического общества. Треть человечества не так давно активно строила социализм и коммунизм. В какой из социалистических стран или из так называемых стран социалистической ориентации не было жестокого террора? Таких стран нет, и дело, значит, не в ограниченности отдельных коммунистических руководителей и не в искажении ими коммунистической доктрины, а в опасности всякой попытки практической ее реализации. Последовательный коммунизм ведет не к идеалам гуманизма, а к тоталитарному обществу, прямо опирающемуся не только на энтузиазм, но и на террор и страх[520].

    В развитии советского коммунизма отчетливо выделяются три основных этапа:

    1) период становления коммунистического общества, завершившийся к началу 30-х гг.;

    2) период стабильного и крепнущего коммунистического общества, охватывающий время с начала 30-х гг. и примерно до середины 50-х;

    3) период постепенного, вначале едва заметного, а затем все более ускоряющегося разложения коммунизма, завершившийся в самом начале 90-х гг.

    Стабильный коммунизм часто называют «сталинизмом», разлагающийся коммунизм – «брежневизмом». Переход от первого ко второму связан с именем Н.С. Хрущева. Его критика жестокости и крайнего аскетизма сталинского режима, т. е. реального и единственно устойчивого коммунизма, привела к «оттепели» и такому размягчению последнего, которое потом уже не удалось остановить[521].

    После смерти Сталина в жизни страны произошли важные перемены. Прекратился террор, исчезли массовые чистки, подобные чистке 1936 г., и сенсационные процессы с фальшивыми признаниями. Была объявлена широкая амнистия политическим заключенным, стали исчезать концлагеря, смягчились законы и судебная практика. Угроза сурового наказания, постоянно висевшая над советским человеком, ослабла. Сделались возможными контакты с иностранцами. Шире стали дискуссии, смягчилась политика коммунистической партии в области истории и искусства. К примеру, художник и скульптор Э. Неизвестный, осмелившийся публично полемизировать с Хрущевым, остался жив и невредим, хотя ему всячески мешали работать. Заметно ослабла роль органов государственной безопасности, которые были подчинены теперь партии и не могли действовать ей в ущерб. Исчезло обожествление вождя, и он перестал наводить ужас на своих соратников. Заметно разрядилась атмосфера страха, составлявшая главную особенность сталинизма. Стало заметно, что коммунистический энтузиазм постепенно изнашивается, и его нужно поддерживать особо завлекательными обещаниями. Руководство страны стало уделять больше внимания повышению уровня жизни, производству товаров широкого потребления. Несколько более гибкими, чем раньше, сделались отношения с другими странами социализма. В «холодную» войну между социализмом и капитализмом начали вторгаться элементы «разрядки».

    Это были изменения внутри коммунистического режима. Он пытался проводить различные реформы, но так, чтобы они ни в коем случае не затрагивали его основ. Полностью оставалось в силе положение о руководящей роли коммунистической партии как в экономике и государственных делах, так и в духовной жизни.

    И тем не менее перемены, происходящие с коммунизмом, все более отчетливо говорили о постепенном его ослаблении и отходе от той его ортодоксальной, сталинской формы, в которой он был способен существовать устойчиво. К тому же многие изменения, задуманные коммунистической партией, не удавалось реализовать, несмотря на все ее усилия. Наряду с этим стали все более обнаруживаться явления, плохо, а то и вовсе не совместимые с грандиозными задачами строительства коммунизма и формирования нового человека, владеющего единственно научным марксистско-ленинским мировоззрением и достойного жить в коммунистическом обществе.

    Первой поверхностной и, можно сказать, комической приметой некоторого ослабления коммунистической идеологии было неожиданное появление в 50-е гг. так называемых стиляг с их узкими брюками, яркими галстуками и туфлями на высокой подошве. В здоровом коммунистическом обществе нет моды, а есть только намеки на нее, и единообразие, царящее в одежде, напрямую связано с его принципами. «Обнаженность» коммунистического человека предполагает, что люди не должны различаться не только своими мыслями и чувствами, но и своей одеждой. Отказ некоторых представителей молодежи от «идеологически выдержанных штанов» (Зиновьев) был воспринят обществом резко отрицательно. Комсомольцы и общественность ловили стиляг и распарывали им брюки, но уже само появление в стране победившего социализма «доморощенного Бродвея» озадачивало.

    Глубинным свидетельством ослабления идеологии коммунизма явилась новая программа коммунистической партии, провозглашавшая, что «нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме». Это был тот пряник, который должен был заменить сталинский кнут. Обещание наступления коммунистического изобилия уже в ближайшие десятилетия говорило о непонимании коммунистической партией не только процессов, шедших в советской экономике, но и самой сути коммунизма[522].

    Вера в реальность построения коммунизма стала быстро угасать только в конце 70-х гг. Он предполагает, конечно, энтузиазм масс, но более надежным средством достижения своих целей считает все-таки страх.

    Включение в новую, брежневскую конституцию особой статьи о «руководящей и направляющей роли коммунистической партии» также было свидетельством растущей слабости коммунистического режима. Раньше эта партия была необходима как воздух, и точно так же как воздух она была незаметна в делах государства. Теперь же она сделалась одним из элементов государственного механизма. Ее руководящая роль, выполняемая ею все хуже и хуже, могла стать объектом критики. Прямое разложение коммунистического режима и в самом деле началось с требования устранить из конституции статью об особой роли коммунистической партии.

    Уже в конце 50-х гг. произошло расслоение стремящихся к переменам людей на тех, кто сотрудничал с режимом, и тех, кто этого делать не собирался. Первых было несравненно больше, позднее они получили название «шестидесятников». Они руководствовались идеей «Больше социализма», но не репрессивного сталинского, а «подлинно ленинского социализма». Последний они представляли себе как «социализм с человеческим лицом»: демократический, обращенный к человеку и его нуждам, заботящийся о его правах и свободах. Писатель А.Я. Сергеев, относившийся к тем, кто разделял идею «неучастия», вспоминает: «И вдруг появляются „шестидесятники“, которым подавай хорошего Ленина, добрую, умную советскую власть. Да не может такого быть! Ленин говорил, что расстреливать надо массовидно – мне такого доброго Ленина не надо. „Шестидесятники“, полезшие сотрудничать с советской властью, сделали огромный шаг назад по сравнению с тем осознанием природы режима, которое существовало в нашем андерграунде»[523]. Эта оценка «шестидесятников» является неоправданно суровой. Нет сомнения, что они внесли важный вклад в ослабление ортодоксальной коммунистической идеологии и очищение моральной атмосферы советского общества. Во многом наивные и непосредственные, «шестидесятники» подготовили почву для более суровых и последовательных критиков коммунистического режима – инакомыслящих, или диссидентов. Последние сосредоточили свое основное внимание на правах и свободах человека, что было уже прямым вызовом режиму.

    Одной из любимых идей «шестидесятников» была идея «внутренней, или тайной, свободы». Такая «свобода в душе» предполагала, с одной стороны, показное согласие с «единственно научной» коммунистической идеологией и со всем тем, что делает коммунистический режим, а с другой стороны – беседы на кухне, вполголоса, с надежными друзьями о том, каким варварством он является. Режим осуждался, но одновременно признавалось, что он все-таки намеревается воплотить в жизнь гуманные идеалы коммунизма. К этому добавлялось, что вообще любое государство как раз тем и занимается, что прижимает к ногтю свободолюбивых индивидов. Свое довольство «внутренней свободой» многие «шестидесятники» сохранили на долгие годы, продолжая верить, что никакая иная свобода и не нужна, да и вряд ли возможна. «То, что советская власть продвигала наверх твердолобых, – так это делает любая власть, всегда, – писал совсем недавно Л. Аннинский. – Это опять-таки в природе власти. А мягкотелые от власти сами шарахаются; если же лезут, то обжигаются; от этих требуется только отбивать ритуальные поклоны. Я эти поклоны отбивал исправно, но ведь это требуется при любой власти. Тайной свободы моей это не убивало, а для меня тайная свобода важнее явной»[524]. Однако уже в конце 60-х гг. идея самодостаточной «внутренней свободы» потеряла свою популярность, а с течением времени к тем, кто восторгается такой «свободой», стали относиться даже с известным презрением. У одного из героев романа В. Пелевина «тайная свобода» вызывает уже отвращение: «…Все, что произошло со мной за последние два или три часа – это великолепное отражение вечной, неизменной судьбы русского интеллигента. Тайком писать стихи о красных знаменах, а зарабатывать одами на день ангела начальника полиции, или, наоборот, видеть внутренним взором последний выход Государя, а вслух говорить о развешивании графских бубликов на мозолистых гениталиях пролетариата – всегда, думал я, всегда это будет так. Даже если допустить, что власть в этой страшной стране достанется не какой-нибудь из сражающихся за нее клик, а просто упадет в руки жулья и воров… то и тогда русский интеллигент, как собачий парикмахер, побежит к ним за заказом»[525]. «Внутренняя свобода» в заведомо несвободном обществе оказывается здесь уже чем-то двуличным и пошлым.

    Л. Г. Ионин сопоставляет стиляг и шестидесятников и приходит к выводу, что первые оказали большее разрушающее воздействие на коммунистическое общество, чем вторые. «Роль стиляг в отечественной истории недооценена, – пишет Ионии. – Сейчас много говорят и пишут о так называемых шестидесятниках. В основном это были молодые и энергичные комсомольские бюрократы и публицисты, которых хрущевские разоблачения сталинизма заставили задуматься о том, как реформировать советский строй, чтобы он стал несколько более демократичным и гуманным. Шестидесятников считают (и они сами себя считают) основоположниками перестройки, реформ, современных революционных изменений в России. Но на самом деле роль стиляг была важнее. Шестидесятники были конформистами, они хотели улучшить социализм, не забывая при этом о своей комсомольской, а в дальнейшем и партийной карьере. Стиляги же, хотя и не выдвигали политических идей, были лишены иллюзий относительно „социализма с человеческим лицом“. Их стиль был вызовом советской серости, а вместе с тем – всей советской жизни и идеологии. Стиляг можно назвать первыми диссидентами… Их стиль – это попытка революции „снизу“… причем попытка не политической революции, а революции стиля. Это, может быть, более важно, поскольку политическая революция может совершиться в одночасье, но жизнь будет оставаться прежней, пока не произойдет стилевой переворот, а это дело долгое и трудное»[526].

    И Маркс, и Ленин настаивали на том, что коммунизм неминуемо придет на смену капитализму прежде всего в силу того, что первый способен обеспечить более высокую производительность труда, чем второй. Это – одна из основных ошибок классического, марксистско-ленинского учения о коммунизме. Экономика с глубоким разделением труда может функционировать только плюралистическим и децентрализованным образом. Коммунизм по самой своей природе не способен выдержать экономическое состязание с капитализмом. Экономическую суть коммунизма (социализма) выражает не туманный принцип «От каждого – по способностям…», а скорее, сложившаяся в советском обществе пословица «Трудящиеся делают вид, что они работают, а государство делает вид, что оно им платит».

    Экономическая слабость коммунизма особенно наглядно проявилась в его неудачных попытках произвести экономические реформы, необходимость которых сделалась очевидной еще в начале 60-х гг. С А.Н. Косыгиным, предложившим довольно сдержанный план реформирования неэффективной экономики, вступил в острую полемику Ю.В. Андропов. Как пишет в своих воспоминаниях последний, по сути дела, председатель КГБ СССР В.Н. Крючков, спор между Косыгиным и Андроповым имел явную политическую подоплеку: «Андропов опасался, что предлагаемые Косыгиным темпы реформирования могут привести не просто к опасным последствиям, но к размыву нашего социально-политического строя»[527]. Реформы, толком еще не начатые, были свернуты. Позднее сам Андропов, добравшийся до самой вершины партийной власти, попытался проводить некие «правильные реформы». Суть их сводилась к решительному укреплению дисциплины и ужесточению наказаний. Людей принуждали отбывать положенное время на работе, прогульщиков отлавливали в банях, кинотеатрах и т. д. Крючков так, точно и просто, подводит итоги деятельности коммунистических реформаторов: «В политике, экономике, практике и теории – повсюду свирепствовал догматизм, ни о каких серьезных реформах не было и речи. Для многих было очевидно, что мы пожираем самих себя. Не могло не вызывать озабоченности и то обстоятельство, что государству становилось все труднее сводить концы с концами»[528]. Коммунистическая политическая система отторгала любую экономическую модернизацию и одновременно выдвигала наверх таких посредственностей, как Брежнев и Черненко.

    Коммунизм, ввязавшийся в «холодную» войну и экономическое соревнование с капитализмом, в том числе соревнование по уровню жизни, потерпел очевидное поражение. Для истощения, а потом и крушения коммунистической системы вполне хватило бы уже того, что СССР, в несколько раз уступавший странам НАТО по экономическому потенциалу, добился равенства потенциала оборонного. Одно это требовало обобрать свой народ и подорвать весь потенциал развития. Вторжением в Афганистан кремлевские старцы нанесли последний, уже смертельный удар по собственному режиму.

    Как пишет Э. Геллнер, к моменту наступления – при Горбачеве – второго этапа либерализации коммунизма были окончательно подорваны два основных его постулата: убеждение в том, что коммунизм способен опередить капитализм в технической области, и убеждение в нравственном превосходстве идеалов коммунизма.

    «…Убогая, хотя и относительно мягкая брежневская эпоха подорвала веру в идеалы гораздо сильнее, чем пронизавший все общество тотальный, непредсказуемый и в высшей степени разрушительный сталинский террор, который по крайней мере можно было воспринимать как леденящее душу драматическое предвестие рождения нового общества, пришествия нового человека. Почему-то казалось естественным, что наступление новой эры должно быть освящено таким количеством пролитой крови. Но убожество и разруха не предвещали ничего, кроме, может быть, еще большего упадка. Можно жить посреди всеобщей разрухи, особенно если ответственный за нее режим относительно терпим к тем, кто не возражает и не восстает против него открыто, хотя вряд ли можно усматривать в такой жизни проблески наступающей зари человечества»[529].

    «Лет до ста расти нам без старости», – предсказывал когда-то В. Маяковский. Его прорицание оказалось ошибочным. Уже в тридцать лет коммунизм стал обнаруживать определенное недомогание, в шестьдесят с небольшим он был уже при смерти.

    Ослабление коммунистического режима было одновременно и ослаблением его политической и духовной основы – коммунистической партии. Она являлась тем железным обручем, который стягивал воедино очень разные по своим истории и культуре союзные республики. Как только власть партии резко ослабла, Советский Союз рассыпался, как рассохшийся деревянный бочонок.

    Советский коммунизм умер, как говорят, естественной смертью. Он саморазрушился под грузом тех неразрешимых проблем, которые были порождены им же самим. Мечтать сейчас о его воскрешении – это все равно, что фантазировать об оживлении человека, умершего от неизлечимой болезни и похороненного много лет назад. Если бы даже этот человек вдруг воскрес благодаря какому-то чуду (иначе ему, понятно, не воскреснуть), он в самом скором времени все равно отправился бы в мир иной.

    Беглый обзор развития советского коммунизма показывает несостоятельность еще одной иллюзии – стойкого убеждения отдельных людей, будто жизнь в коммунистическом обществе была заметно лучше, чем нынешняя жизнь. Это явно не относится ни к периоду сталинизма, ни к 50-м и 60-м гг. Несколько легче и обеспеченнее стала жизнь только в 70-е гг., и когда с ностальгией вспоминают коммунизм, обычно имеют в виду именно данный короткий период. При этом как-то забывается, что в это время коммунизм был уже неизлечимо болен и катился, все ускоряясь, к собственному краху. Со всей наглядностью это обнаружилось уже в 80-е гг.[530]

    Нужно иметь короткую память, чтобы хотеть вернуться в то, внешне благополучное, но неустойчивое и обреченное общество, которому осталось существовать считанные годы.

    С крушением коммунистического общества в России начало складываться новое общество. Чтобы понять его кардинальное отличие от коммунизма, достаточно вспомнить основные, определяющие черты последнего и сопоставить их с нынешней ситуацией.

    В новом российском обществе все типично коммунистические способы устройства социальной жизни постепенно замещаются прямо противоположными. Во многом разрушена централизованная экономика. Проведена либерализация цен – первый шаг к рыночной экономике. Идет приватизация, очень широкая, хотя и неглубокая. Либерализирована внешняя торговля. В целом в экономике идет движение, общее направление которого – от плана к рынку. Исчезла единая для всего общества шкала ценностей: в одном и том же месте, и притом не обязательно в суде, могут собраться люди, одни из которых отстаивают коммунизм, другие – какую-то новую форму социализма, а третьи вообще выступают за капитализм. Нет единственной правящей партии с ее непременным вождем и ее единственно верной и даже «научной» идеологией. Средства коммуникации обрели немыслимую ранее независимость, хотя о подлинной свободе слова говорить рано. Нет тотального контроля, как нет и прямого преследования за убеждения. Исчезает пренебрежительное отношение к той демократии, которую коммунизм неизменно называл «формальной», слово «демократ» постепенно приобретает хвалебный оттенок. Слово «либерализм» скоро не будет сопровождаться непременным эпитетом «гнилой», а справедливость не будет отождествляться с распределением немногого, но за то на всех и поровну.

    Перемены очевидны, как очевидно и то, что новое общество, несмотря на все стоящие перед ним трудности, не намерено возвращаться в коммунизм. На последних президентских выборах у кандидата от коммунистической партии были все преимущества и только один недостаток – он являлся коммунистом. И хотя он посещал храмы и уверял, что коммунизм – это всего лишь какая-то расплывчатая общинность, он потерпел болезненное поражение.

    Коммунистический реванш более России не грозит. В этой ситуации особую остроту приобретает вопрос: к какому из двух возможных полюсов, коллективизму или индивидуализму тяготеет новое российское общество?

    Реформы М.С. Горбачева шли под лозунгом восстановления «подлинного социализма». И сейчас еще «социалистический выбор» завораживает умы многих. При этом забывается, что слово «социализм» чрезвычайно многозначно, и прежде, чем высказываться в пользу социализма, необходимо уточнить, что именно имеется в виду[531].

    Составим примерный перечень разновидностей социализма, или своего рода «карту социализма». Монополия будет означать самый общий принцип общественного устройства, включающий единственность и неоспоримость глобальной, объединяющей все общество цели, безраздельно господствующую идеологию, единственную правящую партию, единый план экономического развития, концентрацию в одних руках всех средств коммуникации и т. д. Конкуренция будет означать противоположный принцип общественного устройства, предполагающий конкуренцию целей, выдвигаемых отдельными индивидами и их группами, идеологию, складывающуюся стихийно в процессе борьбы различных идейных течений, наличие многих политических партий, борющихся между собой, конкуренцию в экономике, в средствах информации и т. д. «Монополия» и «конкуренция» относятся, таким образом, не только к экономике, но и ко всем иным важным сторонам социальной жизни. Национализм будет пониматься как приоритет национальных ценностей перед личностными; приоритет (хотя бы в каких-то отношениях) своей национальной культуры перед другими; приоритет государственности перед всеми другими формами социальной организации; приоритет национального прошлого и желаемого национального будущего перед настоящим, рассматриваемым как «вывих» истории; приоритет «народной» жизни и культурной самобытности перед жизненными установками «бездуховной» и «бескорневой» интеллектуальной элиты. И наконец, интернационализм будет пониматься как противоположность национализма. Используя эти четыре координаты, можно дать такую классификацию разнообразных форм социализма.

    Марксистско-ленинский социализм является наиболее полно и последовательно разработанной формой теоретического социализма. Однако он никогда не был реализован на практике. Сомнительно, что он вообще может быть воплощен в жизнь в сколько-нибудь полном объеме, поскольку является внутренне непоследовательным. Ближе всего к этой форме социализма стоит сталинский социализм (реальный, устойчивый коммунизм), отличавшийся, особенно в последний период своего существования, определенным национализмом. Социализм нынешней Коммунистической партии Российской Федерации в теоретическом плане чрезвычайно размыт. Понятие коммунизма сближается в нем со старой крестьянской общинностью и даже с некоторыми идеями христианства; вместо общественной собственности на средства производства говорится о некоей, никак не определяемой «многоукладной экономике»; подразумевается монополия одной партии и одной идеологии, но вслух говорится едва ли не о плюрализме партий и идеологических направлений и т. п. Очевиднее всего в этом социализме его тяготение к национализму, представляемому, однако, как патриотизм. Данный социализм достаточно далек от марксистско-ленинской концепции общественного развития, за что его сурово критикуют представители других, более ортодоксальных коммунистических партий. Национал-социализм представляет собой, как уже отмечалось, крайне правую форму социализма, соединяющую социалистические тенденции с крайним, воинствующим национализмом. Гитлер в свое время говорил, что социализм – это не непременное обобществление собственности, а в первую очередь обобществление душ: собственность можно оставить в какой-то мере в частных руках, если сделать собственника управляющим ею от лица социалистического государства.

    Очень своеобразен китайский социализм, соединяющий постепенное внедрение либеральных идей в экономике с руководящей ролью коммунистической партии в политике и идеологии. Совсем недавно само существование коммунистического Китая создавало альтернативу для открытого общества и представляло для него угрозу. Но за последние двадцать лет марксизм-ленинизм как система экономических идей был практически полностью дискредитирован. С 1978 г. после знаменитого третьего пленума десятого Центрального комитета китайская компартия принялась за деколлективизацию сельского хозяйства, охватившую 800 млн. китайцев. Роль государства в сельском хозяйстве была сведена к сбору налогов. Чтобы стимулировать труд крестьян, было резко увеличено производство предметов потребления. В результате реформ производство зерна удвоилось в первые пять лет. Одновременно у руководившего реформой Дэн Сяопина появилась хорошая политическая база, позволившая распространить реформу на другие сферы экономики. «Китай никак не назовешь сегодня либеральной демократией, – писал в 1989 г. Ф. Фукуяма. – На рыночные рельсы переведено не более 20 процентов экономики, и, что важнее, страной продолжает заправлять сама себя назначившая коммунистическая партия, не допускающая и тени намека на возможность передачи власти в другие руки. Дэн не дал ни одного из горбачевских обещаний, касающихся демократизации политической системы, не существует и китайского эквивалента гласности. Китайское руководство проявляет гораздо больше осмотрительности в критике Мао и маоизма, чем Горбачев в отношении Брежнева и Сталина, и режим продолжает платить словесную дань марксизму-ленинизму как своему идеологическому фундаменту. Однако каждый, кто знаком с мировоззрением и поведением новой технократической элиты, правящей сегодня в Китае, знает, что марксизм и идеологический диктат уже не имеют никакой политической значимости и что впервые со времени революции буржуазное потребительство обрело в этой стране реальный смысл. Различные спады в ходе реформы, кампании против „духовного загрязнения“ и нападки на политические „отклонения“ следует рассматривать как тактические уловки, применяемые в процессе осуществления исключительно сложного политического перехода. Уклоняясь от решения вопроса о политической реформе и одновременно переводя экономику на новую основу, Дэн сумел избежать того „подрыва устоев“, который сопровождает горбачевскую перестройку. И все же притягательность либеральной идеи остается очень сильной, по мере того как экономическая власть переходит в руки людей, а экономика становится все более открытой для внешнего мира»[532]. Эта характеристика эволюции старейшей в Азии китайской культуры в сторону либеральной демократии остается справедливой и сейчас. В сфере экономических реформ Китай проявляет завидные динамизм, инициативу и открытость. Однако демократический процесс идет медленно, и движение за изменение политической системы не обрело еще ни глубины, ни широты.

    Отдельного комментария требует так называемый шведский социализм. Многие предлагали его в качестве образца для будущего устройства России. Сомнительно, однако, что эта модель распределительного социализма с частной собственностью способна всерьез воодушевить, тем более что сами шведы все более склоняются к отказу от нее. До начала 70-х гг. Швеция входила в тройку наиболее развитых стран мира. Но избранная ею «социалистическая ориентация», представляющая собой, по сути, всеобщее социальное иждивенчество, погубила ее экономику. В течение многих лет бремя государственных расходов превышало 60% валового внутреннего продукта. Но известно, что чем интенсивнее государственное регулирование, чем значительнее перераспределение национального продукта через государственный бюджет, чем выше размеры государственного потребления, тем ниже темпы экономического роста. Распределительный социализм породил в Швеции тяжелейшую депрессию и поставил страну в группу аутсайдеров среди развитых стран. Те, кто предлагает «шведскую модель», умалчивают об этом обстоятельстве.

    Если внимательно присмотреться к различным формам социализма, то может оказаться, что и выбирать особенно будет не из чего. Все формы, тяготеющие к конкуренции, неустойчивы, и если держаться за них достаточно долго, неминуем глубокий экономический спад. Формы, ориентированные на монополию, ведут в конечном счете к деспотизму и тоталитаризму. Кроме того, есть основания полагать, что в условиях современной экономики они неустойчивы[533].

    Россия с трудом и с огромными потерями в темпах своего развития ушла от сталинского социализма. Вряд ли какая-то другая, пусть более мягкая форма социализма способна показаться теперь привлекательной. Выбор предстоит осуществлять не между разными формами коллективистического общества, каким является социализм, а между разными формами современного индивидуалистического общества, обычно называемым «капитализмом». Капитализм еще более разнообразен в своих конкретных формах, чем социализм. В России постепенно складывается капиталистическое общество. И оно будет не «лучшим из всех возможных капитализмов», а тем вариантом современного капиталистического общества, который более всего соответствует национальным и историческим особенностям России. Точную форму будущего «российского капитализма» сейчас предсказать невозможно. Хотелось бы надеяться, что он окажется синтезом социальных предустановлений, немарксистского социализма и российской культуры. Капитализм, который сейчас формируется в России – вороватый, коррумпированный, социально несправедливый, покрытый родимыми пятнами старого социализма, – пока далек от этого образца.

    Новое общество, сложившееся в России, является переходным и потому корпоративным обществом. Государство здесь уже достаточно властно, чтобы отстаивать свободу отдельного человека, но недостаточно могущественно, чтобы противостоять давлению сплоченных групп, объединенных отраслевыми, профессиональными или политическими интересами. Топливно-энергетический комплекс, крупные банки, аграрии, военно-промышленный комплекс и др. ведут, хотя и мирными средствами, непрекращающуюся войну с обществом. Доходы «групп интересов» определяются преимущественно не рынком, а их связями с правительством и ходом политического процесса. Каждая из этих групп выбивает из правительства особые преимущества, и это определяет распределение государственных средств. Сама деятельность правительства, не способного противостоять требованиям хорошо консолидированных групп, имеет закрытый и во многом хаотический характер. Исполнение бюджета, социальные гарантии, обещания избирательных инвестиций, способствующих подъему экономики и т. п., оказываются почти что условностями. Высшие правительственные чиновники о проблемах экономической реформы говорят только общо и туманно, иногда какими-то обрывками фраз. Корпоративное общество – образование крайне нестабильное, неупорядоченное и плохо управляемое. Переход от него к стабильному строю – индивидуалистическому или коллективистическому – в первое время ощущался бы большинством населения как явное благо. Только та мрачная, кровавая память, которую оставил после себя коммунизм, не позволяет ему прийти на смену корпоративному обществу в условиях еще незрелой демократии. В этом обществе нельзя ожидать становления полноценных политических партий: их воздействие на власть не сопоставимо с влиянием на нее «групп интересов». «Общество, в котором все выступают как члены организованных групп с целью понуждать правительство оказывать им поддержку в получении того, что им хочется, саморазрушительно», – писал Ф.А. Хайек[534]. Переход от нестабильной корпоративной системы к устойчивому рыночному порядку – одна из центральных задач нового российского общества.

    Уходит в прошлое коммунистическая культура. Россия находится в процессе перехода к новому общественному устройству. Во всех основных своих чертах оно должно оказаться прямой противоположностью тому обществу, которое семь с лишним десятилетий упорно и самоотверженно строило коммунизм. Новое общество, черты которого становятся все заметнее, является открытым, или индивидуалистическим. Переход к нему от закрытого, коллективистического коммунистического общества представляет собой подлинную социальную революцию. Этот переход радикален еще и потому, что в России открытое общество никогда раньше не существовало.

    Коммунизм – это естественный способ устройства социальной жизни, современная (индустриальная) форма того коллективизма, который является, наряду с индивидуализмом, постоянным фактором человеческой истории. Коммунизм ослабевал и деградировал в течение тридцати с лишним лет. Его уход из жизни не сопровождался насилием, сопоставимым с тем, с каким было связано его становление и существование. И тем не менее расставание с коммунизмом – длительный и болезненный процесс.

    Общество, складывающееся в России, еще не обрело ясных и твердых очертаний. Оно носит отчетливо переходный характер. В нем представлены все мыслимые и немыслимые кризисы: экономический, идеологический, политический, военный. Государство является чрезвычайно слабым, оно не способно избавиться от коррупции и теневой экономики, обеспечить безопасность своих граждан. Однако оно не спешит ограничить свою власть, прежде всего в экономике, и отказаться от старых имперских замашек. Становление гражданского общества идет с большим трудом. Нет, в сущности, среднего класса, увеличивается опасный разрыв между самыми богатыми и самыми бедными. Политические партии или эфемерны, или обращены в прошлое. Подвергается сомнению сама дееспособность демократии – одного из ключевых инструментов построения открытого общества, проводимые выборы нередко оказываются выбором между совсем плохим и еще худшим.

    И тем не менее процесс становления открытого общества сделался уже необратимым. Сложно сказать, какой из возможных его вариантов реализуется в ближайшем будущем в России, но очевидно, что основное направление ее движения к такому обществу уже определилось.

    Ю.Н. Давыдов указывает, ссылаясь на М. Вебера, что возможен вовсе не единственный капитализм, а по крайней мере два существенно различных его типа – торгово-спекулятивный, или, как его еще называют, ростовщически-авантюрный, и другой – промышленный и высокопродуктивный. По мысли Давыдова, в России уже заложены основы капитализма первого, торгово-спекулятивного типа, что определило не лучшую судьбу наших ближайших десятилетий. «…Уже на первом этапе нашего – фактического! – поворота к капиталистической форме хозяйствования оказался официально „снятым“ вопрос о двух радикально противоположных типах „хозяйственника“, каждый из которых предлагал свою культурно-историческую версию „развития капитализма в России“… Так что уже тогда было из кого выбирать – нужно было лишь признать саму возможность подобного выбора, невзирая на все официальные умолчания, блокировавшие сам вопрос о нем, причем еще на дальних подступах к нему. В этом и заключалась одна из „глубинно-психологических“, так сказать, ошибок теоретиков и идеологов перестройки, которой …не преминули воспользоваться их политические соперники, „разрешившие“ капитализм в России не только де-факто (что уже сделали, по сути, их предшественники), но и де-юре, сумев извлечь из юридического признания свершившегося факта немалый политический и идеологический эффект. Однако хотя во втором случае, когда „кошка“ уже во всеуслышание была названа кошкой, и возник уже весьма значительный слой людей, „материально“ заинтересованных в том, чтобы осуществлять ельцински-гайдаровски-чубайсовскую „радикальную реформу“ как капиталистическую революцию сверху, вопрос о выборе между двумя социальными типами капитализма в России был вообще снят с повестки дня. Ибо радикальных реформаторов, изначально заинтересованных в том, чтобы извлечь из экономической реформы прежде всего и главным образом политический эффект („власть, власть и еще раз власть“), волновало не качество прокламируемого ими капитализма, а количество „капиталистов“, лично обязанных им открывшимися возможностями стремительного обогащения, а потому готовых голосовать за них немедленно, „здесь и теперь“. Тех, кто „валил“ Горбачева и его команду с этих позиций, вопрос о двух качественно различных социокультурных типах капиталиста если и мог обеспокоить, то чисто негативно: сам факт его возникновения в радикал-демократическом сознании был бы симптомом разложения этого сознания»[535].

    Для заключений Давыдова имеются достаточно веские основания. Хотелось бы вместе с тем надеяться, что его достаточно пессимистический прогноз о возможности утверждения в России в предстоящие десятилетия промышленного и высокопродуктивного капитализма не оправдается.

    Будущее коллективизма

    В заключение этой главы, посвященной основным особенностям коллективистического общества, можно попытаться поставить общий вопрос: в какой форме способен возродиться коллективизм в будущем? Этот вопрос звучит сейчас, конечно, абстрактно и ответ на него может быть поэтому только самым общим, предположительным и туманным.

    Коллективизм социалистического типа, так занимавший умы «передовой общественности» в уходящем веке, явственно обнаружил свою несостоятельность. Социализм, замешанный на национализме, или национал-социализм, намеревался построить рай на земле, но лишь для избранной части человечества и притом за счет подавляющего его большинства. Этот социализм с самого начала означал жестокую войну, и его история оказалась недолгой. Социализм интернационального типа, или коммунизм, намеревался обеспечить прекрасное будущее для всего человечества; опираться предполагалось на пролетарскую солидарность, научно-технический прогресс и более эффективную, чем капиталистическая, централизованную организацию экономики. Данный тип социализма просуществовал дольше, но в конце концов разрушился из-за малоэффективной экономики, связанной централизованным планированием, и своего безудержного экспансионизма. Крах двух ведущих социалистических проектов создал ситуацию неопределенности. Старое уже уходит, новое еще не проявило себя.

    Коллективизм вряд ли способен возродиться в форме какой-то новой версии социализма. Но если социалистические проекты практически исчерпали себя, то в чем могла бы состоять будущая коллективистическая, но уже не социалистическая инициатива? Ни теоретические построения, ни тем более реальные социальные движения, ориентирующиеся на коллективистическое переустройство общества, не дают сколько-нибудь устойчивого основания для ответа на этот вопрос. Здесь остается только гадать и говорить абстрактно и общо.

    При анализе коллективизма индустриального общества следует проводить различие между двумя типами вопросов: вопросами организации экономической системы и вопросами собственности. Как показывает сопоставление коммунизма и национал-социализма, централизованная экономика может сочетаться как с коллективистической, так и с остающейся во многом частной собственностью. С другой стороны, как говорит опыт коммунизма, централизованная организация экономики плохо совместима с реалиями современного индустриального общества и не способна выдержать соревнование с рыночной капиталистической экономикой, функционирующей плюралистическим и децентрализованным образом.

    Коллективизм невозможен без существенного обобществления собственности. Но, вводя коллективистическую форму собственности, он может попытаться совместить ее с конкурентной, рыночной организацией экономики. Этот экономический проект будущего коллективизма можно проиллюстрировать с помощью следующей схемы:

    Квадрат 1 представляет старый, уходящий в прошлое социализм, квадрат 2 – маловероятная возможность, квадрат 3 – капитализм, квадрат 4 – будущий коллективизм. Суть последнего в соединении коллективистической собственности с рыночной экономикой.

    Можно вспомнить, что идея такого соединения выдвигалась в середине XX в. лауреатом Нобелевской премии по экономике М. Алле, пытавшимся совместить социальную справедливость и экономическую эффективность. «Экономический анализ позволяет с полной уверенностью сделать вывод, – писал Алле, – что при централизованном планировании не может быть достигнуто никакое состояние максимальной эффективности и только процесс эмпирического решения условий максимальной эффективности в децентрализованных рамках экономики рынков способен приводить к этому состоянию. Следовательно, в плане удовлетворения человеческих потребностей коллективистская экономика могла бы быть эффективной лишь в том случае, если бы она была организована на основе экономики рынков, а любое централизованное и авторитарное планирование приводит лишь к значительным потерям в производстве и благосостоянии… И значит, все проблемы, встающие перед коллективистской экономикой, являются, по существу, такими же, как и проблемы, встающие перед капиталистической экономикой»[536]. Таким образом, теоретически коллективистическая экономика может достичь достаточно высокой эффективности. Для этого необходимо, однако, чтобы политическая власть отказалась от тоталитарных притязаний и ограничилась в сфере экономики самыми общими задачами: «Является ошибкой утверждение… будто коллективистская экономика ни в коем случае не могла бы достичь оптимального состояния из-за теоретической невозможности ее конкурентной организации… Подобная организация вполне допустима. Однако она предполагает, что политическая власть в совершенстве владеет экономической наукой и одновременно систематически ограничивает свою деятельность лишь общими экономическими рамками (планирование структур). Если допустить, что коллективистская экономика является действительно конкурентной, то она могла бы, вероятно, лучше и быстрее обеспечить экономические условия максимальной социальной эффективности, нежели наше капиталистическое общество, даже реформированное»[537]. Однако теоретическая возможность сочетания коллективистической собственности с конкуренцией вряд ли может быть практически реализована в обозримом будущем из-за чрезмерной политизированности существующего общества и известной его наивности в экономических вопросах: «Всякий реалистически мыслящий человек должен признать, что действительное осуществление конкурентной организации полностью обобществленной экономики встретилось бы со значительными трудностями, которые можно, по всей вероятности, считать непреодолимыми при нынешнем состоянии экономического и политического воспитания народов»[538]. В другой работе Алле замечает, что в обществе, опирающемся на коллективистическую собственность, не будет демократии и политических свобод: «Опыт показывает, что частная собственность является условием осуществления политических свобод. Я констатирую, в частности, что в истории существует весьма сильная корреляция между масштабами частной собственности и масштабами свобод. Если нет частной собственности, не может быть и политических свобод. Обратное утверждение неверно. Нет ни одного примера политически демократического общества без частной собственности»[539]. Очевидно, что понятиям демократии и политической свободы Алле придает индивидуалистический смысл, т. е. тот смысл, который они имеют в развитых капиталистических странах. Но, как уже говорилось, демократия и свобода имеют и иной, коллективистический смысл, не связанный с частной собственностью. В будущем коллективистическом обществе вполне может иметь место так называемая формальная демократия, подобная той, которая существовала в коммунистическом обществе, и та утилитарная свобода, которая в той или иной мере характерна для всякого коллективистического общества.

    Проект Алле, пытающийся сочетать эффективную конкурентную экономику с социальной справедливостью, не привлек ни теоретического, ни тем более практического интереса, способного составить основу социального действия. Отчасти это было связано с инородными для коллективизма элементами либерализма в творчестве Алле, противопоставлявшего человека государству и считавшего высшими ценностями свободу и достоинство человека, обеспечение приемлемых условий его жизни. Однако главной причиной невостребованности данного проекта явилось, по-видимому, то, что он пришелся не ко времени и оказался между двумя идеологиями – коммунистической и буржуазной – активно противостоявшими друг другу.

    М. Буате называет социальную философию Алле либерально-социалистической: «Как социалист, Морис Алле – ярый противник незаработанных доходов и „ложных прав“, частного присвоения ренты. Но он выступает как либерал, когда ратует за экономику децентрализованных рынков, восстает против любой формы коллективизма и стремится ограничить роль государства общими задачами… Государственные власти должны лишь определять правила игры на рынках, а не держать игрока за руку. Единственный вид прямого вмешательства, которое государство может (и должно) обеспечивать систематически – регулирование денежной массы. В целом свобода торговли, но в институционных рамках, обеспечивающих ее эффективность и препятствующих ее недостаткам; социальная справедливость, но не выход за пределы коллективного присвоения незаработанных доходов, ибо неравенство доходов законно (и необходимо) в том случае, если оно отражает неравенство оказанных услуг»[540]. Вряд ли квалификация позиции Алле как либерально-социалистической является верной. В проекте Алле есть отзвуки либерализма, но вместе с тем нет той индивидуальной и, можно сказать, индивидуалистической свободы, которая является основной ценностью либерализма. С другой стороны, старые формы социализма предполагали не только коллективистическую собственность, но и централизованную организацию экономики, которой нет у Алле.

    Еще до Алле идею рыночной социалистической экономики высказывал В. Парето в своем «Курсе политической экономики». Алле, страстный поклонник Парето, попытался развить и конкретизировать эту идею. По мысли Парето, «если социалистическая организация, какой бы она ни была, стремится, чтобы общество достигло определенной потребительской стоимости, то она оперирует только характером распределения и видоизменяет его непосредственно, передавая одним то, что отнимает у других. Что касается производства, то оно должно быть организовано точно так же, как и при режиме свободной конкуренции и частном владении капиталом»[541]. Парето набрасывает эскиз экономической системы с коллективной собственностью, в которой правительством регулируются и распределение, и производство, и показывает, что эффективная организация производства предполагает проведение экономического расчета на основе механизма обменов, т. е. системы цен. Формирование цен на предметы потребления так или иначе предполагает наличие рынка этих предметов. «Каков бы ни был установленный правительством порядок распределения имеющихся у него товаров, совершенно очевидно, что если оно намерено обеспечить предельную потребительскую стоимость для удовлетворения потребностей членов общества, то оно должно позаботиться о том, чтобы каждый имел именно тот товар, в котором он больше всего нуждается. Нельзя дать очки для близорукости дальнозоркому и наоборот. Позволяет ли оно своим подопечным совершать обмен между собой предметами, которые распределяет между ними, осуществляет ли оно само это новое распределение – результат будет тот же… Если допускается обмен предметами потребления, то тут же снова возникают цены; если же это новое распределение осуществляет само государство, то цены только меняют свое наименование, поскольку вместо них выступят те механизмы, с помощью которых будет осуществляться новая система распределения»[542]. Ценообразование в сфере средств производства, и в частности капиталов, может осуществляться посредством обмена между производственными подразделениями и административными структурами. В итоге социалистическая экономика будет базироваться только на обмене и экономическом расчете и не будет существенно отличаться по своей эффективности от капиталистической экономики.

    В дальнейшем ряд экономистов, последователей Парето (О. Ланге, Ф. Тейлор и др.), попытались показать, что социалистическая экономика, обеспечивающая свободу выбора потребителю и свободу выбора занятий (т. е. сохраняющая рынок предметов потребления и договорную систему заработной платы), окажется даже более рациональной, чем капиталистическая, и будет более близка к идеальному типу, обеспечиваемому чистой и безукоризненной конкуренцией. Идея рыночной социалистической экономики направлялась против аргументов Ф. Хайека, Л. фон Мизеса и др. о неосуществимости рационального расчета в коллективистической экономике.

    «Третий путь» между старым, отказывающимся от рынка социализмом, и капитализмом, предлагавшийся Парето и Алле, пока что остается утопией, подобной социалистическим наброскам Сен-Симона и Фурье начала XIX в. Судьбу такого рода утопий и силу будущего их воздействия на социальную теорию и практику предсказать невозможно.