Лекция от 3 марта 1982 г. Первый час

Концептуальное разграничение христианской и философской аскезы. — Практики субъективации: важность упражнения в слушании. — Двойственная природа слушания, между действием и претерпеванием: Peri tou akouein Плутарха; 108-е письмо Сенеки: беседа II, 23 Эпиктета. — Слушание, вхождение в tekhne. Аскетические правила слушания: тишина; требуемые позы и общее поведение хорошего слушателя; субъективация с помощью непосредственного запоминания).

Как вы помните, в связи с общей темой «обращения на себя» сначала я попытался рассмотреть, каковы последствия этого принципа в порядке познания. Я пытался вам показать, что не надо их искать в чем-то таком, что говорило бы о кон-ституировании себя самого в качестве предмета и преимущественной сферы познания, но, скорее, надо видеть их в учреждении некоторых форм духовного знания, два примера которого я привел, один — из Сенеки, другой — из Марка Аврелия. Так вот, если угодно, все это относилось к плану mathe-sis. И затем я перешел к рассмотрению другой стороны обращения на себя — к следствиям, проистекающим из требования «обратиться на себя» в той сфере деятельности, которую можно назвать практикой себя. И это, я полагаю, и есть то самое, что, в общем, называлось у греков askesis. В первом приближении — и это то, о чем я пытался вам кратко сказать в конце прошлой лекции, — мне представляется, что эта askesis, как ее понимали в эллинистическую и римскую эпоху, очень далека от того, что мы, как правило, понимаем под «аскезой», и как раз в силу того, что наше понятие аскезы в той или иной степени задано христианским учением и определено им.

Мне кажется — повторяю, это лишь общая схема, сугубо предварительный набросок, — что аскеза языческих философов, или, если угодно, аскеза практики себя эллинистической и римской эпохи, очень ясно, очень четко отличается от христианской аскезы по целому ряду пунктов. Во-первых, очевидно, что последней, окончательной целью этой философской аскезы, этой аскетической практики себя вовсе не является отказ от себя. Цель, напротив, в том, чтобы положить — и притом самым эксплицитным, самым надежным и непререкаемым из всех возможных способов — самого себя последней целью собственного существования. Во-вторых, в этой философской аскезе нет речи о том, чтобы устанавливать какой-то порядок жертвоприношений, обязательных отказов от чего-то в себе и в своей жизни. Напротив, требуется обзавестись чем-то, чего у тебя нет, чего тебе не дала природа. Нужна экипировка, защита перед лицом возможных событий. А это и есть то, что греки называли paraskeue. Цель аскезы — обзаведение paraskeue, [с тем, чтобы смочь] быть собой. B-третьих, я полагаю, что эта философская аскеза, эта аскетическая практика себя, не основана на принципе подчинения индивида закону. Она основана на привязке индивида к истине. Привязывать к истине, а не подчинять закону — вот что, на мой взгляд, главное в этой философской аскезе.

В общем, можно сказать, — именно на этом я и остановился в прошлый раз, — что аскеза — это то, что, с одной стороны, открывает доступ к истинным речам, которые нужны для того, чтобы при любых обстоятельствах, во всех жизненных ситуациях и перипетиях устанавливать адекватное, полновесное и завершенное отношение к самому себе, а с другой стороны, и в то же самое время аскеза — это то, что позволяет самому стать субъектом этих истинных речей, то, что позволяет самому сделатъся субъектом истинного говорения, который, высказывая истину, тем самым преобразуется, преобразуется именно потому, что высказывает истину. В итоге, я думаю, можно сказать так: основной смысл и основная задача философской аскезы, аскезы практики себя в эллинистическую и римскую эпоху, заключаются в обеспечении того, что я назвал бы субъектива-цией (subjcctivation) истинной речи.

В итоге истинная речь оказывается моей речью, благодаря аскезе я делаюсь субъектом говорения истины; тогда как христианская аскеза, на мой взгляд, будет преследовать совсем другую цель: это будет, конечно же, самоотречение. Но на пути к самоотречению она обозначит важную веху, которой придаст особенное значение; я говорил вам об этом в прошлом или позапрошлом году,' сейчас не помню. Этой вехой будет признание, исповедь. Иными словами, она потребует от субъекта объективации самого себя в истинной речи. Итак, мне кажется, что в христианской аскезе совершается некое движение к самоотречению, и решающим его этапом должна быть объективация себя в истинной речи. И мне кажется, что в языческой аскезе, в аскезе философской, в аскетической практике себя этой эпохи, о которой мы говорим, речь идет о том, чтобы воссоединиться с самим собой как предметом и целью некоторой техники жизни, некоторого искусства жить. Речь идет о воссоединении с собой, существенным моментом которого будет уже не объективация себя в истинной речи, но субъективация истинной речи с помощью определенной практики себя и упражнения в ней. Вот это фундаментальное различие я и пытаюсь раскрыть, в сущности, с самого начала курса. Описание способа субъективации истинной речи — вот с чем мы то и дело встречаемся у Сенеки, когда он говорит о познании, о языке философа, о чтении, о письме, о своих заметках и т. д.; о том и речь, чтобы сделать своим («facere suum»)[2] то, что знаешь, сделать своими услышанные речи, которые считаются истинными или которые передала тебе в качестве истинных философская традиция. Сделать истину своей, стать субъектом истинной речи — вот в чем, на мой взгляд, заключается самая суть философской аскезы.

И теперь вам понятно, какой будет ее первая форма, с чего необходимо должна начинаться аскеза, понимаемая как субъективация истинной речи. Исходным пунктом, начальным этапом, но также постоянной опорой этой аскезы как субъективации истинной речи будут все техники и все практики, касающиеся слушания, чтения, письма и говорения. Слушать, уметь слушать, читать и писать как надо, а также говорить — вся эта техника истинной речи и станет постоянной опорой и неизменным сопровождением аскетической практики. Вы сами можете убедиться — и мы к этому еще вернемся — как много здесь общего с тем, чем станет вслушивание в Слово или отношение к Писанию в христианской духовности, и вместе с тем глубоко отличного. Итак, об этих трех вещах — как то: слушание как аскетическая практика в смысле субъективации истины сначала, затем чтение и письмо и, наконец, говорение (la parole) — я попытаюсь поговорить с вами сегодня.

Начнем со слушания. Можно сказать, что слушание — это и в самом деле первый шаг, то, с чего начинается аскеза и субъективация истинной речи, ибо слушание в культуре, которая, как вам известно, была в основном культурой устной речи, позволяет воспринять логос, воспринять то, что говорится истинного. Но слушание, если слушают как должно, это также то, что позволяет убедиться в истине, которую выслушивают, которую находят в логосе.

И наконец, со слушания начинается процесс, в ходе которого эта должным образом выслушанная, услышанная и воспринятая истина начинает укореняться в субъекте, прорастать в нем и становиться для него своей, suus, формируя, таким образом, матрицу этоса (ethos). Переход от al-etheia к ethos, от истинной речи, к основному правилу поведения, и впрямь начинается со слушания. Приоритет и необходимость аскезы слушания объясняют тем, в чем греки видели глубоко двойственную природу слуха. Эта двойственная природа слуха нашла отражение в ряде текстов. Один из наиболее ясных и пространных — трактат Плутарха, который так и называется: «Peri tou akouein», «Dc Audiendo», т. е. «О слушании». з В этом «Трактате о слушании» Плутарх берется за тему, которую он, по его собственным словам, перенял у Теофраста, и которая в самом деле принадлежит традиционной феческой проблематике. Он пишет: в сущности, способность слушать, слух — это одновременно и самое pathctikos, и самое logikos из чувств. То, что оно самое pathetikos, означает — в очень приблизительном переводе — самое «страдательное» из чувств. Иначе говоря, слушающая душа больше, чем когда она пользуется любым другим — все равно, каким — чувством, пребывает в пассивном состоянии по отношению к внешнему миру и открыта всему, что оттуда идет и может застичь ее врасплох. И Плутарх поясняет: невозможно не слышать того, что происходит вокруг. В конце концов, можно не смотреть: закрыть глаза. Можно избегать прикосновений. Можно не пробовать вещи на вкус. Но невозможно не слышать. Кроме того, говорит он, пассивность слуха хорошо доказывается тем, что само тело, телесный индивид, рискует оказаться застигнутым врасплох и потрясенным тем, что он слышит, гораздо больше, чем любым другим впечатлением, которое может доставить [ему] либо зрение, либо осязание. Нельзя не вздрогнуть при резком неожиданном звуке. Итак, тело пассивнее по отношению к восприятию на слух в сравнении с любым другим восприятием.

И потом, очевидно, что слух гораздо более, чем любое другое чувство, позволяет заворожить душу, открывая се льстивым речам, делая чувствительной к красотам риторики, а равно подвергая воздействию — иногда благотворному, но иногда вредному — музыки. Вы узнаете здесь очень старый сюжет, очень старую греческую тему, много обсуждавшуюся. И во всех этих текстах насчет пассивности слуха без упоминания Улисса, сумевшего победить все чувства, полностью овладеть собой, отвергнуть все грозившие ему соблазны, конечно, не обойтись. Но когда Улисс приближается к тому месту, где он встретит Сирен, ничто, ни его отвага, ни самообладание, ни sophrosune (благоразумие), ни phronesis (здравомыслие) не может уберечь его от того, чтобы пасть их жертвой, быть околдованным их пением и музыкой. Он вынужден заткнуть уши спутникам и велеть привязать себя к мачте — так хорошо он усвоил, что слух самое pathetikos из всех чувств.[5] Вспомните также, что говорит Платон о поэтах, музыке и т. д. Итак, слух — самое pathetikos из всех чувств. Но, говорит Плутарх, оно также и самое logikos.[7] И, говоря logikos, он хочет сказать, что это чувство, более чем какое-либо другое, восприимчиво к логосу. Плутарх говорит: что касается других чувств, то они открывают доступ преимущественно к удовольствию (зрительные, вкусовые, тактильные удовольствия). Другие чувства, кроме того, вводят в заблуждение; таковы все оптические иллюзии, ошибки видения. Как раз через все прочие чувства — посредством вкуса, осязания, обоняния, зрения, — через соответствующие части тела или органы, обеспечивающие их функционирование, и научаются, как правило, порокам.

И напротив, слух — единственное из чувств, с помощью которого научаются добродетели. Зрение ей не научит. Добродетели научаются при помощи одного лишь слуха, ибо добродетель нельзя оторвать от логоса, т. е. от разумной речи, речи произносимой, обретшей форму, членораздельной, складывающейся из членораздельных звуков и смыслов. Логос этот только и может проникнуть в нас через уши и благодаря слуху. Одним лишь путем входит логос в душу — через ухо. Итак, слух двоится по существу: pathetikos и logikos.

Эта двойственность слуха — тема других текстов, относящихся к тому же периоду (I–II вв.), и она возникает непременно в связи с вопросом о практике себя, управлении душой и т. д. Я хотел бы остановиться преимущественно на двух отрывках, один — из Сенеки, из 108-го письма, другой — из Эпиктета. И действительно, и тот и другой поднимают общую тему двойственности слуха (pathetikos и logikos). Но они ставят ее немного по-разному. Сенека в 108-м письме поднимает вопрос о пассивности слушания. Он подходит к нему с этой стороны и пытается раскрыть двойственность самой пассивности. Скажем так: Плутарх показывает, что слух двойственен, поскольку он одновременно pathetikos и logikos. Сенека возвращается к теме пассивности слуха (смысл pathetikos), но он делает само патетическое началом двойственности, из чего проистекают свои преимущества и свои недостатки. Все это хорошо объяснено в письме 108. Он говорит это, желая показать преимущества самой пассивности слуха. В конце концов, не так уж плохо, что ухо, в сущности, пропускает в нас все, как есть, без вмешательства воли, и что оно воспринимает всякий достигающий его логос. Так, говорит он, для учителя философии это даже очень удобно, потому что, даже если его не понимают или не слушают и вовсе ничего не делают, все равно что-то от его слов останется. Всегда остается что-то, потому что логос проникает в ухо и потом, независимо от того, хочет этого человек или нет, вершит невидимую работу в душе. «Кто пришел к философу, тот пусть каждый день уносит с собой что-нибудь хорошее и возвращается домой или здоровее или излечимее».* [Мы уже встречались с] этой идеей насчет того, что курс философии это предприятие на самом деле терапевтическое; вспомните Эпикура, когда он говорит, что философская школа — iatreion — лечебное заведение.[9] Стало быть, прийти к философу — все равно что прийти к врачу. И от них уходят всегда либо выздоравливающим, либо более разумным. В том и сила философии, что она помогает не только приверженным ей, но и всем, кто с ней имеет дело, и прозелитам (так передано studentes, учащиеся), и прочим (conversantes),[10] иначе говоря: как тем, кто усердно занимается, желая либо дополнить свое образование, либо самим стать философами, так и тем, кто просто оказался поблизости. Даже и они извлекают из этого пользу. Так, говорит он, оказавшись на солнце, загоришь, даже если вышел не для этого. Или если замешкаешься у торговца притираниями, унесешь с собою запах лавки. Точно также, «побыв рядом с философией, люди, даже не стараясь (neglegentibus), непременно извлекут нечто полезное». и

Этот забавный пассаж на самом деле имеет отношение к важной части доктрины, к учению о семенах в душе. Во всякой разумной душе, которая приходит в мир, содержатся семена добродетели, — их-то и пробуждают к росту слова, те самые слова истины, что звучат вокруг и воспринимаются слухом. Как были посеяны в человеке семена добродетели, внедренные в него самой природой разума, так и пробудить их может логос, проникающий в душу без его ведома. Есть некий род автоматизма в том, как работает логос с задатками добродетели в душе, [автоматизма], обусловленного наличием семян и в то же время природой, отличительными особенностями истинного логоса.

В этом, следовательно, состоит преимущество патетической, пассивной стороны слушания. Но в том же самом 108-м письме Сенека отмечает, что есть в этом, кроме того, и недостатки. Если правда, говорит он, что, побывав рядом с философией, выносят для себя что-то полезное примерно так же, как, побывав на солнце, получают загар, тем не менее, говорит он, есть и такие, кто просидел в школе и не извлек никакой пользы. Это, говорит он, те, кто посещали ее не как ученики (dis-cipuli). Они посещали ее как inquilini, жильцы философов.[12] Они были сидельцами в школе и, в конце концов, не вынесли из этого никакой пользы. Но коль скоро зародыши добродетели и воздействие — даже неосознанное — логоса должны были как-то образовать их, то если они на деле так и остались не более чем сидельцами, то это потому, что их не занимало то, что говорилось. Они обращали внимание лишь на красоты речи, на модуляции голоса, изысканные выражения и на манеру говорить. Как видите, перед нами встает такой вопрос (я к нему вскоре вернусь); как это получается, что логос, способный, коль скоро он говорит истину, стихийно и как бы автоматически воздействовать на душу, не оказывает на нее, пусть даже слушают невнимательно, положительного воздействия? Дело в том, что внимание не туда направлено. Оно направлено туда, куда не надо. Отсюда потребность в некотором искусстве, во всяком случае, в некоторой технике, в некоторой приемлемой манере слушания.

А теперь отрывок из Эпиктета, из второй книги, беседа 23, где он возвращается к этой теме, но на сей раз это «логическая» (logikos) сторона слухового восприятия. И если Сенека говорил: слух пассивен и это влечет за собой как неудобства, так и преимущества, то для Эпиктета слух — это прежде всего способность восприятия логоса, и он показывает, что здесь есть тоже двусмысленность, что в самой этой «логической», деятельной стороне слушания непременно есть что-то страдательное, обязательно относящееся к претерпеванию, из-за чего всякое восприятие на слух, даже восприятие истинного слова, оказывается небезопасным. Эпиктет говорит: «…продвигаться к совершенству … необходимо именно с помощью слова и обучения (dia logon kai paradoseos) …».[13] Необходимо, стадо быть, слушать, слушать логос и воспринимать paradosis, учение, передаваемое словом. Так вот, говорит он, этот logos и эта paradosis не могут явиться, так сказать, в голом виде. Как таковые истины непередаваемы. Чтобы истины могли достичь ума слушателя, их еще надо произнести. И невозможно произнести их, не подключив известное число элементов, присущих самому слову и необходимых для его организации в речь. Тут нужны, в частности, говорит он, две вещи, Во-первых, lexis. Lexis — это манера говорения. Никак нельзя сказать что-то «никак», не сказав это в той или иной мере. Во-вторых, тем более никак нельзя сказать что-то, не прибегнув к тому, что называют «некоторым разнообразием и тонкостью выражений».

Этим он хочет сказать, что невозможно говорить о вещах, не выбирая, какими словами их обозначить, не имея, стало быть, какого-то числа стилистических и семантических вариантов, что препятствует тому, чтобы непосредственно передавалась не столько речь, сколько сама идея или истина. Итак, коль скоро истина может быть сказана только посредством логоса и paradosis (с помощью рассуждении и передачи в словах) и коль скоро словесная передача отсылает к lexis и семантическим вариантам, то вы понимаете, что слушатель вполне может обратить внимание не на то, о чем речь, но на эти дополнительные моменты, без которых речь немыслима, и сосредоточиться только на них. Слушающий, говорит Эпиктет, рискует оказаться в плену и там и остаться (katamenoi).[14] Остаться [там,] в плену у lexis или у словаря — вот какой опасности подвергает себя каждый, кто обращается к тем, кто его слушает. И это та опасность, которой, со своей стороны, подвергается всякий слушающий, если он направляет внимание не туда, куда нужно. Так что, как видите, в любом случае слушание, восприятие на слух ставят нас в двусмысленное положение. Взять ли его патетическую сторону или сторону «логическую» (logikos), как ни крути, восприятие на слух всегда чревато ошибками. Всегда есть угроза непонимания или понимания чего-то другого.

И вот тут Эпиктет и вводит очень важное, на мой взгляд, понятие, которое обращает нас прямо к теме аскезы слушания. Он говорит: поскольку, когда слушают, имеют дело с логосом, и поскольку этот логос не отделим от некоторой lexis (определенной манеры говорения) и тем более не отделим от какого-то числа слов, становится понятно, что слушать почти так же трудно, как и говорить. Ибо не надо забывать, что когда люди говорят, они, бывает, говорят с пользой, а бывает — без пользы. От говорения даже бывает вред. Также и слушать можно с пользой или без всякой пользы. Можно даже и так слушать, что из этого выходит один лишь вред. Так вот, говорит Эпиктет, чтобы уметь говорить как нужно, с пользой, чтобы избежать напрасного или вредного говорения, требуется что-то вроде tckhne, некое искусство. И также для того, чтобы слушать, нужна cmpeiria, т. е. навыки, опыт, некоторая сноровка. И также нужна tribe (tribe — это прилежание, постоянное упражнение). Итак, для того, чтобы слушать как следует, нужны empeiria (приобретенная сноровка) и tribe (неустанное упражнение), точно так, как для того чтобы говорить, нужна tekhnе. Как видите, одновременно устанавливается сходство и отмечается различие. Эпиктет подчеркивает, что для того, чтобы говорить как следует, требуется tekhne, искусство. Тогда как для слушания нужны опыт, навыки, неустанное упражнение, внимание, усердие и т. д. Так вот, в техническом философском словоупотреблении (или просто: в философском словоупотребении), как правило, принято противопоставлять, во всяком случае различать, tekhnе, с одной стороны, и empeiria — с другой. Вот вполне недвусмысленный фрагмент из «Федра». Платон говорит о медицине и об ораторском искусстве. Он говорит: во врачевании и в искусстве красноречия насущно необходимы навык, опыт и т. д. Однако, говорит он, empeiria и tribe (оба слова стоят рядом, как у Эпиктета) недостаточны. Помимо них есть нужда еще в чем-то, а именно в tеkhne. Tekhne основывается на знании и заключает его в себе — знании того, что представляет собой тело само по себе. Так что врачевание должно быть некой tekhne, во всяком случае, предполагать ее, коль скоро оно основывается на знании природы тела. И искусство красноречия также будет tekhne в той мере, в какой оно основано на знании природы души. Тогда как в случае empeiria и tribe в знании нет нужды.[15] И теперь понятно, почему столь естественным образом у Эпиктета (но, в конце концов, также во всех этих размышлениях о слушании в связи с практикой себя) слушание не может быть определено как tekhne, ведь оно — первый этап аскезы. Слушая, впервые прикасаются к истине. И как же в таком случае слушание могло бы быть tekhne, коль скоро tekhnе предполагает знание, знание, которое только и можно приобрести посредством слушания? Следовательно, то, что можно было бы назвать, делая выражение более пресным, «искусством слушания», не может, строго говоря, быть «искусством». Это опыт, навыки, сноровка, некоторое умение слушать. Empeiria и tribe, но еще не tеkhne. Существует искусство (tekhne) говорения, но нет искусства (tekhne) слушания.

Так в чем же выражается эта требующая усердия, упорядоченная практика, которая — еще не tekhnе? Каким правилам она подчиняется и какие требования выдвигает? Вопрос заключается в следующем: коль скоро мы имеем дело с двойственной природой слушания, у которого есть своя «патетическая» (pathetikos) сторона и своя «логическая» (logikos) функция, как сохранить эту последнюю и по возможности избежать вредных последствий пассивного восприятия? В конечном счете эта осмысленная практика слушания, прикладная практика, должна привести к его очищению, усилению логической стороны слушания. Как добиваются чистоты логического слушания в практике себя? Главным образом, выполняя три условия. Первое это, конечно, молчание. Старое, дедовское, вековое, даже тысячелетнее правило практики себя, которое, как вы знаете, выдвинули и которого держались пифагорейцы. Тексты, в частности «Жизнь Пифагора» Порфирия,[16] часто повторяют его. В пифагорейских общинах те, кто собирались стать их членами и готовились к вступлению, должны были молчать пять лет. Пять лет молчания, разумеется, не означали, что надо совсем умолкнуть на вес пять лет, но что во всех этих упражнениях, практиках обучения, дискуссиях и проч., всякий раз, когда дело касалось логоса как истинной речи, как только приступали к практикам и упражнениям в истинных речах, тот, кто был всего лишь новичком, не имел права говорить. Он должен был слушать, только слушать, не перебивая, не вступая в разговор, не выражая своего мнения и, понятно, ничему не уча.

Таким, на мой взгляд, был смысл этого знаменитого запрета говорить в течение пяти лет. С этой темой, в частности, подхваченной и развитой стоиками, вы снова встретитесь в текстах, о которых у нас речь, главным образом у Плутарха, Сенеки и др.,[17] где она обретет более мягкий и более приспособленный к обыденной жизни вид. В частности, у Плутарха вы встретите целый ряд замечаний о пользе молчания. Они есть в трактате «Peri tou akouein», о котором я только что говорил, и также в другом трактате «О болтовне», представляющей собой, понятно, прямую противоположность молчанию и первый порок, от которого надо избавляться тем, кто начинает изучать философию и делает первые шаги в ней. Для Плутарха обучение молчанию — один из главных элементов хорошего образования. В молчании, говорит он в трактате «О болтовне», есть что-то глубокое, тайное и избыточное.[18] Ведь это боги научили людей молчанию, а говорить выучили нас люди. И те юноши, которые получают поистине достойное, поистине царское воспитание, сначала учатся хранить молчание, а потом — говорить. Вся эта история умения молчать, соотнесенного с даром речи, сыграла, как вам известно, в эволюции духовности роль, о которой, разумеется, стоит поговорить отдельно. Она также играла очень важную роль в системах образования. Положение о том, что дети должны до поры до времени не раскрывать рта, в наше время кажется странным, но не нужно забывать, что еще несколько десятилетий тому назад, во всяком случае перед войной 1940 г., образование ребенка начиналось, по сути дела, с обучения молчанию.[19] Мысль о том, что ребенок может свободно разговаривать, была изгнана из образования в конце античности (греческой и римской), и такое положение сохранилось вплоть до наших дней.

Итак, обучение молчанию. Но не об этом я хотел бы сейчас сказать, а о том, что для Плутарха молчание, эта наука богов, не только должно стать основным принципом воспитания человеческих существ, но что в течение всей жизни следует подчинять себя требованию жесткой экономии слов. Надо воздерживаться от говорения, насколько это возможно. Молчать как можно больше — что это означает? Конечно, это означает, что не надо говорить, когда говорит ню-то другой. Но равным образом (и это, я думаю, важный пункт плутарховского текста о болтливости) надо, услышав что-то, прослушав урок, выслушав речь мудреца, чтение поэмы или повторение какого-нибудь изречения, окружить только что растаявшие звуки тишиной и увенчать только что услышанное молчанием. Не превращать то, что услышал, тотчас снова в речь. Нужно, строго говоря, удержать услышанное, т. е. «положить на хранение» и остеречься сразу же снова облекать в слова. И в шутку Плутарх говорит, что у болтуна есть серьезный физиологический изъян. У болтуна, говорит он ради смеха, ухо сообщается не с душой, а напрямую с языком.[20] Так что — не успел ему кто-то что-то сказать, все тотчас у него на языке и, само собой, уже утрачено. Все то, что болтун воспринимает ухом, тотчас расходится, растекается в том, что он говорит, никак не воздействуя на душу. Болтун — это всегда пустой сосуд. И болтун не излечим, потому что от этой страсти к болтовне, как и от прочих страстей, есть только одно лекарство — logos. Но в болтуне логос как раз и не задерживается, он сразу же растекается в его собственных речах. Так что невозможно излечить болтуна, разве что ему самому захочется помолчать.[21] Вы скажете, что все это не очень серьезно и не так уж важно. Но повторю, мне вес же кажется, и я попытаюсь вам это показать, что было бы интересно сравнить все эти речевые ограничения, налагаемые на новичков, с ограничениями, касающимися слушания, и слова, которые нам встретятся в христианской духовности, где молчание и речь сопрягаются совсем не так.[22]- Итак, если угодно, первое правило аскезы слушания нацелено на отделение того, что представляет собой «патетическую» и чреватую опасностями сторону слушания от его «логической» (logikos), позитивной стороны — молчания.

Но, конечно, одного молчания мало. Нужно не просто молчать, но и как-то действовать, как-то вести себя. Такая активность предполагает разные способы поведения. Эти способы вести себя тоже представляют интерес при всей внешней банальности. Во-первых, слушание требует определенной позы, точно описываемой в текстах эпохи. Строго определенное положение тела преследует двойную цель. Прежде всего, надо, чтобы ничего не мешало слушать. Душа должна быть покойной, воспринимая обращенное к ней слово. И, следовательно, если ничто не должно тревожить душу при восприятии слова, необходим, конечно, и полный покой тела. Оно должно некоторым образом выражать, гарантировать и удостоверять спокойствие души. Отсюда необходимость оставаться как можно более неподвижным. Но в то же время надо, чтобы по некоторым внешним признакам, выражающим сосредоточенность, свидетельствующим о внимательном слежении за тем, что говорится, было ясно, что душа и в самом деле хорошо понимает logos, что она воспринимает его таким, каким он ей предложен и передан. Существует, стало быть, наряду с фундаментальным, правило неподвижности, обеспечивающей качество внимания и прозрачность внимающей слову души, некая система условных знаков внимания, с помощью которых слушающий даст понять говорящему, что его слушают и, кроме того, сам уверяется в том, что его внимание в точности следует за речью говорящего.


Вот очень интересный и вполне недвусмысленный текст; это отрывок из Филона Александрийского, из его сочинения «Dc Vila contemplativa», о котором я уже говорил.[23] Как вы знаете, в «De Vita contemplativa» говорится об одном духовном объединении, группе терапевтов, целью которых было попечение о душе и ее спасении. У этих самых терапевтов, живших замкнутым сообществом, имелось некоторое число коллективных практик и среди них, трапезы (banquets), во время которых кто-то один брал слово и начинал наставлять присутствующих <. >, т. е. тех, кто сидит и участвует в трапезе, а также тех, кто помоложе или еще не полноправный член группы, — эти слушали стоя. Так вот, пишет он, все должны держать себя одинаково. Прежде всего, они должны повернуться к говорящему (eis auton). Они должны повернуться к нему и сохранять «epi mias kai tes autes skheseos epimenontes» (одну и ту же skhesis, одно и то же неизменное положение тела).[24] Это связано с упомянутым требованием сосредоточенности, которую выражает и обеспечивает неподвижность. И это также связано с тем, что представляет интерес с точки зрения, скажем, античной культуры тола, с ее всегда резко отрицательным отношением к избытку телесных движений, невольных реакций, спонтанных жестов и т. д. Неподвижность, скульптурность (plastique) тела, сходство неподвижной (как можно более неподвижной) фигуры с изваянием очень важно.

Это некая гарантия нравственности. И, кроме того, максимальную выразительность на их фоне приобретают жесты оратора, того, кто хочет убедить: они образуют строгий язык. Для того чтобы этот язык был точным и эффективным, чтобы он нес смысл, надо, чтобы само тело, когда человек молчит, оставалось бы совсем неподвижным, как бы окаменевало. Вам встретится множество текстов, повествующих о низком нравственном и умственном уровне того, кто суетится и делает много ненужных движений. Неуместная жестикуляция и безостановочное движение — это не что иное, как физическое выражение stultitia,[25] глупости, которая, как вы знаете, и есть эта самая нескончаемая маета души, ума и внима-Я' stultitia, которая не дает сосредоточиться, переключает имание с одного на другое, с одного предмета на другой и которой в сфере нравственности является поведение,[26] женоподобного мужчины, поскольку он слаб, не способен осуществлять в отношении себя egkrateia, распоряжаться собой, владеть собой. Все это, так или иначе, выходит наружу.

И я хотел бы, в связи с этим требованием неподвижности тела, о котором говорит Филон, прочитать вам один отрывок из 52-го письма Сенеки, написанный почти в то же время, где он пишет — вы знаете — о том, что школа — не театр, и вести себя там надо не так, как в театре.[27] «Если присмотреться, каждая вещь есть признак другой вещи, и можно понять нрав человека по мельчайшим уликам. Бесстыдного [impudicus — любопытно, что он употребляет именно это слово, близкое по смыслу к effeminatus, обозначающее сексуальную распущенность, но шире — безнравственность, что соответствует в этическом плане (ethos) тому самому мельтешению, которое характерно для stultitia. — М Ф.] выдают и походка, и движения руки, и один какой-нибудь ответ, и манера подносить палец к голове [и скрести в затылке — все это знаки дурных нравов и дурной морали, — М. Ф.[28]]. Бесчестного выдает какой-нибудь смешок, безумного — выражение лица и осанка. Все это обнаруживает себя через приметы. И ты о каждом узнаешь, каков он, если поглядишь, как он хвалит и как его хвалят. [Так, бывает, что в собрании. — М. Ф,] слушатели со всех сторон тянут к философу руки, восхищенная толпа теснится над самой его головой. Это, понятное дело, уже не похвалы, а просто вопли. Пусть лучше такие голоса останутся на долю искусств, намеренно угождающих народу; а философии подобает благоговение».[29] Итак, я возвращаюсь к тексту Филона о том, что слушать слово истины надо в одной и той же позе, не позволяя себе никаких внешних движений, никаких жестов. Но, говорит он, нужно еще, чтобы ученики — те, кто слушают во время трапезы, — помимо того, что они неподвижны, как-то дали понять, что они и в самом деле следят за речью, что они ее понимают (следят — [от] sunienai; понимают [от] kateilephe-nai).

Нужно дать знак, что они следят и понимают, и для этого нужны движения головы и особенная манера смотреть на говорящего. Во-вторых, они одобряют сказанное, и свое одобрение они выражают тем, что улыбаются и кивают головой. И наконец, если они хотят показать, что пребывают в затруднении и им трудно следить за мыслью, они должны слегка покачать головой и поднять указательный палец правой руки, — вес мы тоже выучились этому жесту в школе,[30] Как видите, существует двойной регистр: неподвижность изваяния, которая обеспечивает внимание и дает логосу войти в душу, но одновременно вся эта семиотическая игра жестов и поз, с помощью которой слушающий показывает всем, а также себе самому, что он внимательно слушает, некоторым образом сам уверяется в том, что внимательно следит за речью и хорошо понимает се, и в то же время задает ритм тому, кто держит слово, задает ритм речам и объяснениям очередного оратора. Определенный род деятельного и осмысленного молчания — вот что требуется от хорошего слушателя философии. Такова, так сказать, физическая сторона регламентации внимания, обеспечения хорошего внимания и хорошего слушания.

Существует также свод правил, или, скорее, некоторый общий принцип, касающийся слушания вообще. В самом деле, хорошее слушание истинной речи не ограничивается одной только этой стороной, касающейся жестов и поз. Слушание, хорошее слушание философии должно быть чем-то вроде обязательства со стороны слушателя, демонстрацией желания слушать, которая побуждает учителя говорить и помогает ему делать это. И это, я думаю, важный момент, особенно важный, если обратиться к Платону, точнее, к его первым сократическим диалогам. Вот два отрывка из Эпиктета о том, как вообще уместно вести себя и каким надо быть по отношению к тому, кто говорит истину. Вы найдете эти отрывки во второй книге «Бесед» и в первой беседе третьей книги. В обоих описывается короткая сцена, в ней два молодых человека, очень любезных, очень славных, очень надушенных, очень завитых и т. д., приходят послушать Эпиктета и попросить его быть их учителем. Но Эпиктет отказывает этим молодым людям. Или, во всяком случае, сильно сомневается в том, что они годятся в слушатели. Интересно, как объясняет он свой отказ. В одном, в частно-ти, случае речь идет о молодом человеке — из этих самых на Душенных юнцов. Он походил в школу и вот через какое-то рсмя с огорчением говорит Эпиктету: ничему-то я у тебя не ыучился. Но ведь ты не обращал на меня внимания, как будто меняя и нет, «я часто подходил к тебе, а ты ни разу не ответил».[31] Юноша жалуется дальше. Он говорит: ты вот мне не отвечал, а ведь «я, однако, богат», «я к тому же красив», «я еще и силен» «и я хороший оратор». Стало быть, он — и это важный момент — учился риторике и умеет говорить. Эпиктет отвечает: Богат? Но разве мало народу богаче тебя? И тех, кто красивее тебя, много; из сильных я знаком со многими, и с ораторами, которые лучше тебя, тоже. Это старый довод, обязательный, как вы знаете, в диатрибах киников или стоиков: богат. Но многие много богаче; силен и могуществен, как царь? Но Бог сильнее тебя и т. д. Эпиктет отвечает так же. И потом добавляет: «Только вот это [что есть люди богаче, красивее, сильнее и красноречивее тебя. — М. Ф.] и могу тебе сказать, да и то неохотно».

Почему же — спрашивает юноша — неохотно? — Потому что ты не вызвал во мне интереса, не побудил меня к этому. Эти слова «ты не побудил (erethizein)»[33] относятся к сказанному чуть выше, — к тому месту, где Эпиктет говорит; собеседнику: «Так укажи мне, чего я добьюсь, разговаривая с тобой. Вызови у меня влечение к этому [kineson moi pro-thumian: пробуди во мне желание разговаривать с тобой. — Л/. Ф.]».[34]В этом отрывке Эпиктет прибегает к двум примерам. Он говорит: обязательно надо, чтобы ты вызвал у меня такое желание, потому что без желания ничего не делают. К примеру, чтобы овца захотела щипать траву, ее надо привязать на зеленом лугу. И наезднику нужна только такая лошадь, у которой хороший аллюр. Так вот, говорит он, «когда ты захочешь услышать философа, не спрашивай его: „Что у тебя есть мне сказать?". Хватит того, что ты покажешь, что умеешь слушать [deiknue sauton empeiron tou akouein — покажи себя опытным, умелым в слушании.[35] — Л/. Ф.]». Здесь используется то же понятие empciria, о котором я только что вам говорил. Покажи свое умение слушать и увидишь: он захочет говорить. Эта сценка, как и эпизод, описанный в первой беседе третьей книги,[36] интересна тем, что все начинается с вопроса: некий юный персонаж задает вопрос. Намек на «Алкивиада» очевиден, на Алкивиада, который пришел к Сократу, чтобы соблазнить его, и которому Сократ, как вы знаете, отказал. Egkrateia (самообладание) учителя философии проявилось в том, что он не дал себя увлечь, пусть даже настоящей — внешней и внутренней — красоте Алкивиада и тем более не уступил бы кокетству всех этих юнцов. С другой стороны, явившись таким разодетым молодой человек ясно показал, что не способен слушать истинную речь с требуемым вниманием. Он не может как надо, слушать философию, коль скоро приходит надушенным, завитым и т. д. Ведь это говорит о том, что он только и думает, как бы украситься, произвести впечатление, подольститься. Как раз такой ученик и нужен тому, кто учит лести, украшательству, умению пускать пыль в глаза. Это как раз такой ученик, какой нужен учителю риторики. Но не такой ученик нужен учителю философии.

Вот почему эти юнцы, и в том и в другом случае ^ _- ученики риторов. Что же касается учителя, то и здесь намек на темы сократических диалогов очевиден, поскольку учитель (Эпиктет), как и Сократ, не соблазняется красотой юношей. Однако, вы помните, что интерес Сократа к своему ученику все же проистекал, при всей стойкости учителя, из любви к Алкивиаду, к красоте, если не Алкивиада, то, по крайней мере, души, которой отличались все, кто ходил за Сократом и просил совета или наставничества. Физическая и духовная красота ученика была необходима, равно как и eros учителя. Но у Эпиктета все как раз не так. Отказ надушенному юнцу, отсутствие у Эпиктета каких либо намеков — если не брать в расчет надушенных юнцов — на то, что могло бы быть любовным увлечением учителя к ученику, показывает, что пришло время, когда, слушая истинные речи, можно обойтись и без эроса (любви и влечения). Изгнание надушенных молодых людей говорит о том, что от тех, кто может его заинтересовать, Эпиктету нужно только одно. Отказ от всяческих украшений, от всего того, что могло бы быть искусством совращения, вес это указывает на то, что Эпиктету — и вообще учителю — ничего от ученика не нужно, кроме неотступной, суровой, очищенной от всяких прикрас, угодничества и желания произвести впечатление воли к истине. Такая безоглядная воля к истине, и только она, может побудить учителя заниматься учеником. Стало быть, ясно, почему не этим юнцам побуждать учителя говорить. Дезэротизацию истинных речей учителя и их слушания — вот что, на мой взгляд, с очевидностью обнаруживает этот фрагмент из Эпиктета.

Я вам рассказал сначала о молчании, потом о правилах, если угодно, физического поведения, о том, что надо делать, как стоять и сидеть, о внешнем виде — обо всем этом мы прочли у Эпиктета. И теперь — третья группа правил слушания, они касаются, собственно, внимания. И тут я хотел бы вернуться на минутку к тому отрывку, где Эпиктет, вы помните, говорит, что в обучении философии не обойтись без логоса и что logos немыслим без lexis и выбора слов. И еще я хотел бы вернуться к 108-му письму Сенеки, где он пишет о пользе от речей философа даже в случае невнимания ученика. Оба этих текста хорошо показывают, что на самом деле речь философа и речь ритора не так уж тотально противоположны. Конечно, речь философа предназначена для того, чтобы говорить истину. Но ее не выскажешь, не прибегнув к каким-то украшениям. Философская речь должна быть выслушана со всем вниманием — активным вниманием — кем-то, кто ищет истину. Но ведь она воздействует и своим, так сказать, материальным составом, своей фактурой, своей риторикой. Разделять их, стало быть, нет нужды, но в том-то и должна заключаться работа слушателя, чтобы, слушая речь, по природе своей неизбежно двойственную, должным образом направлять свое внимание. Что означает — должным образом направлять свое внимание? Это означает две вещи.

Во-первых, слушателю надо направлять свое внимание на то, что, согласно традиции, называют to pragma. To pragma, заметьте себе, это не просто «вещь». Это очень строгий философский и грамматический термин, обозначающий то, о чем речь (reference du mot), если угодно, Bedeutung, значение слова.[37] Вот на референт выражения и надо направлять внимание. То, что говорится, нуждается, следовательно, в настоящей обработке с целью удаления из него всего несущественного. Не надо слишком обращать внимание на формальные красоты, на грамматику и словарь, даже не надо особенно распутывать философские или софистические хитрости. Надо постичь то, что сказано. Надо постичь то, что сказано этим логосом истины, уловить тот единственный смысл, который только и важен в философском слушании. Ибо pragma (референт) философского слушания — в той мере истина (proposition vraic), в какой она преобразуема в наставление к действию. И тут я хотел бы, если вы уделите мне еще несколько минут, вернуться к 108-му письму, о котором я уже вам говорил и в котором довольно основательно говорится обо всей этой технике слушания.

Я думаю, в этом тексте Сенека дает хороший пример того, чем должно быть активное слушание, хорошо направленное слушание, которое можно назвать парэнетическим[39] слушанием. В качестве примера он берет цитату из «Георгия» Вергилия.[40] Вот она: «… бежит между тем, бежит невозвратное время». Одна только фраза, один-единственный стих, но к нему можно подойти по-разному. Что придет в голову грамматику, обратившему внимание на стих «бежит, бежит между тем невозвратное время»?[41] Он подумает, что Вергилий «всегда ставит вместе болезни и старость». Он найдет сколько-то таких мест, приведет цитаты из других текстов Вергилия, где сополагаются быстротечность времени, старость и болезнь: «Право же, недаром ведь сама старость есть неизлечимая болезнь». А, кроме того, какой эпитет, как правило, прилагает Вергилий к старости? Как правило, замечает грамматик, Вергилий говорит о старости «унылая»: «Подойдут болезни, унылая старость». Или еще, другая цитата из Вергилия: «Бледные там болезни живут, унылая старость…». И не надо удивляться, если из одного и того же каждый извлекает лишь то, что соответствует его заняти-м.[42] Грамматик, филолог, тот, кому просто интересен текст, начнет подыскивать сходные места и образы у Вергилия. Но тот, «чей взгляд направлен к философии»,[43] заметит, что Вергилий никогда не говорит, что дни «проходят». Он говорит, что дни «убегают». Время «бежит», а бег быстрее ходьбы. Вергилий говорит (во всяком случае, это то, что должен уловить в его речи философ): «Наши лучшие дни минуют первыми, — почему же мы сами себя не подгоним, чтобы сравняться скоростью с самым быстротечным из всего? Лучшее пролетает мимо, наступает худшее. Как из кувшина выливается сперва самое чистое вино, а то, что тяжелее и мутнее, оседает, так и на нашем веку лучшее идет сначала. А мы допускаем, чтобы его вычерпали для других, оставив нам самим подонки. Так пусть запечатлеются в душе наравне с изречением оракула эти слова бежит, бежит невозвратное время».[44] Перед нами, как видите, Два разных комментария — филологический и грамматический, который Сенека отбрасывает и который заключается в подыскивании аналогичных мест, ассоциаций, слов и т. д. И затем философское слушание — слушание, которое является парэнетическим: речь о том, чтобы, отталкиваясь от какого-нибудь высказывания, утверждения, положения («время бежит»), мало-помалу осмысляя его, преобразуя его элемент за элементом, получить наставление к действию, не просто правило поведения в той или иной ситуации, но вообще правило жизни, и сделать из этого утверждения что-то такое, что запечатлелось бы в нашей душе наравне со словами оракула. Философское внимание, следовательно, это такое внимание, которое направлено на прагму, pragma, на референт, на Bedeutung, значение, обнимающее собой как саму идею, так и то, что в ней должно стать наставлением.

И наконец, второй способ направлять внимание в хорошем философском слушании состоит в том, чтобы, вслед за тем как сказанное уловлено одновременно и как истина, и как наставление, сразу приступать к запоминанию. Надо, чтобы сошедшее с языка того, кто это произносит, без промедления было воспринято, понято, хорошо уложено в сознании и закреплено в нем. Отсюда целый ряд советов, обычно предлагаемых этой этикой слушания: когда ты слышишь, что кто-то говорит что-то важное, не начинай тотчас обсуждать сказанное, попытайся сосредоточиться и не говорить, чтобы лучше запечатлеть услышанное; уходя от учителя или оставляя собеседников, с которыми ты только что разговаривал, устрой экзамен себе самому, посмотри, как там обстоят дела с тобой самим, составляет ли то, что ты услышал и запомнил, что-то новое в сравнении с тем, чем ты уже располагал (paraskeuc), и, стало быть, можешь ли ты и в какой мере воспользоваться им для самоусовершенствования. Говоря об этом, Плутарх приводит пример того, как ведут себя у брадобрея. Никто не уйдет от него, не взглянув на себя в зеркало, чтобы увидеть, как его постригли. И точно также завершением философской беседы, урока философии должен стать быстрый взгляд на себя самого, с тем чтобы узнать и заметить себе: где это я нахожусь относительно истины, в самом ли деле выслушанный урок приблизил меня к истинной речи (discours de la veritc), позволил освоиться с ней; убедиться, насколько я готов сделать ее своей, facere suum. В итоге, речь идет о настоящей работе внимания, о двойном или раздваивающемся внимании, необходимом при хорошем философском слушании. С одной стороны, надо не упускать из виду прагму (pragma), то самое, собственно философское содержание, в котором утверждение становится предписанием.

А затем, с другой стороны, обращать взгляд на самого себя, следя за запоминанием только что услышанного, за тем, как оно укладывается в душе и мало-помалу становится собственным достоянием. Слушающая душа должна сама присматривать за собой. Должным образом внимая тому, что она слышит, она сосредоточивается на том, что относится к значению, к pragma. И она также обращает внимание на самое себя с тем, чтобы речь истины понемногу благодаря слушанию и памяти сделалась се разговором с самой собой. Таков первый шаг субъективации истинной речи — конечной и неизменной цели философской аскезы. Вот то, что я хотел сказать вам о слушании. Простите, если я был слишком многословен. А теперь на очереди вопрос «чтение / письмо» и затем перейдем к «слову».


Примечания:



9

Рукопись (так называем мы конспект, которым пользовался Фуко, читая свой курс в Коллеж де Франс) позволяет понять это как «условия, внешние познанию, т. с. индивидуальные».



[1]

Ср. лекции в Коллеж де Франс от 5 и 12 марта 1980 г.



[2]

 У Сенеки часто встречается facere suum, но в общем смысле «присвоения»; ср. письмо 119, где говорится об Александре и его жажде присвоения: «quaerit quod suum facial» — «ищет, чего бы присвоить» (Lelircs a Lucilius, t. V, livre XIX–XX, lettre 119,7 (Нравственные письма., с. 306)). Но зато встречаются такие выражения, как se facere (делать себя): «facio me et formo (сотворяю себя и формирую)» (Dc la vie he-ureuse, XIV,4 // Seneque. Dialogues, t.II / trad. A.Bourgery. Paris, Les Belles Lettres, 1923, p. 30) или fieri suum: «inaestimable bonum est suum fieri» — «принадлежать самому себе — неоценимое благо» (Lettres a Lucilius, t. Ill, livre IX, lettre 75, 18, p. 55 (Нравственные письма…, с. 145)).



[3]

Comment ecouter (О слушании) // Plutarque. Oeuvrcs morales,t. 1–2 / trad. A. Philippon. Paris, Les Belles Lettres, 1989.



[4]

«Думаю, ты не без удовольствия прочтешь в качестве преамбулыэти замечания Теофраста о восприятии на слух, в которых он утверждает, что среди всех видов восприятия оно более всего связано со страстями (pathetikotaten), ничто из того, что можно видеть, вкушать илитрогать, не вызывает столь сильных волнений, переживаний и чувств, как те, что овладевают душой, когда громкий шум, 1рохот и крик проникают в нее через слух» (id., 37f—38a, р.37).



[5]

См. песнь XII «Одиссеи», ст. 160–200.



[7]

«Но он (слух) еще теснее связан с разумом (logikdtera), нежели соС1растям11» (Phttarque. Comment ecouter, 38а, p. 37).



[9]

«Школа философии, люди, это iatTcion (лечебница). Выходить оттуда должны не удовольствие испытав, но боль. Ведь вы приходите туда не здоровые, но кто с вывихнутым плечом, кто с опухолью, кто сосвищом, кто с головной болью». (Epictete. Enlretiens, III, 23, 30, ed.cilee, p. 92 (Эпиктег. Цит., с. 199)).



[10]

«В том и сила философии, что она помогает не только приверженным ей, но и всем, кто имеет с ней дело (еа philosophiac vis cst ut nonstudcntis, scd ctiam conversantis iuvel)». (Sencqite. Lettre a Lucilius, loc.cit. supra, note 8).



[12]

 «Как так? Разве мы не знаем таких, кто много лет просидел у философов — и ничуть даже не загорел? Знаем, конечно, и столь постоянных и упорных, что я называю их не учениками (non discipulos philosophorum), а жильцами (inquilinos) философов» (id., leltre 108, 5 p. 178 (там же, с. 271)).



[13]

Epictete. Entrcticns, II, 23, 40 (p. 108 (Эииктет. Цит. С. 148)).



[14]

«Поскольку … преподавание правил неизбежно должно вестисьи через определенное слово (lexis) и с каким-то разнообразием и тонкостью выражений, то некоторые, пленяясь именно этим, тут и остаются, одни пленяясь словом (lexis), другой — силлогизмами…» (id. 23,40-^1, р. 108 (Там же, с. 148)).



[15]

«И тут и там [и в искусстве врачевания и в искусстве красноречия] нужно разбираться в природе, в одном случае — тела, в другомдуши, если ты намерен пользоваться не навыком (tribe) и опытом (ет-peiria), а искусством (tekhne)». (Platon. Phedre, 270b / trad. L. Robin, ed.cilee, p. 80 (U.iamou. Соч. M., 1993, Т 2, с. 180–181)).



[16]

«Среди них царило исключительно молчание». (Porphyre. Viede Pylhagore / trad. E. Des Places, ed. citee, § 29, p. 195); ср. также слова Исократа в его Busiris об учениках Пифагора: они «вызывалибольшее восхищение тем, что молчали, чем тс, кто прославилсясвоими речами» (Busiris, XI / trad. G. Mathieu & Bremond, ed. citec,§ 29, p. 195), а также решающие свидетельства Ямвлиха в ею «Жизни Пифагора»: «После этих трех лет [предварительною испытания] тем. кто хотел стать его учеником, полагалось молчать пять лет, чтобы выяснить, насколько они собой владеют, ибо из всех воздержаний самое трудное — на язык» (trad. L. Brisson & A.-Ph. Se-gonds, cd. citec, § 72, p. 41); ср. также: «Поначалу, стало быть, чтобы ncnuiaib приходящих к нему, он смотрел, могут ли они „держать язык за зубами" (ekhemuthein), действительно, это понятие было у них в ходу, он проверял, способны ли они хранить молчание и сберегать для себя то, что они поняли из преподанного им. Затем он смотрел, скромны ли они, и больше молчал, чем говорил» (id., § 90, р- 55).



[17]

«Философии подобает благоговение»» (Lettres a Lucilius, t. II, livre V, lettre 52,13, p. 46 (Нравственные письма…, с. 88)).



[18]

«В молчании есть что-то глубокое, религиозное, избыточное» (Traite sur le bavardagc, 504a // Plutarque. Oeuvrcs morales, t. VII—1 / trad. J. Dumortier & J. Defradas, ed. citec, § 4, p. 232).



[19]

Собственное свидетельство такого обучения см.: Dits et Ecrits, op. cit., t. IV, N336, p. 525.



[20]

 «Должно быть, слуховой канал у таких людей ведет не к душе, а к языку» (Traite sur le bavardage, 502d, § 1, p. 229).



[21]

«Лечение, применяемое философией против болтливости, весьма затруднительно; в самом деле, используемое ею средство — этослово, его нужно выслушать, а болтуны никого не слушают, так как безумолку болтают» (Id., 502b, § 1, p. 228).



[22]

Для сопоставления правил молчания в пифагорейских и христианских общинах^см.: Festugiere A.-J., Sur le dc Vita Pythagorica de Jamblique, reed. // Etudes de philosophic grecquc, op. cit., en particulier, p. 447_45i.



[23]

См.: лекцию от 20 января, второй час.



[24]

«Содействие с его стороны, внимательное слушание, он смотриттолько на него (eis auton), сохраняя неподвижность (epi mias kai tesantes skhseos epimcnontes)» (Philon. De Vita contemplativa, 483M / trad.P. Miquel, ed. citee, § 77, p. 139).



[25]

Насчет stultitia см. лекцию от 27 января, первый час.



[26]

Относительно фигуры effeminatus см. замечания Фуко в LUsagedes plaisirs, op. cit., p. 25.



[27]

«Пусть все же будет разница между криками в театре и в школе! Ведь и хвалить можно разнузданно» (Lettres a Lucilius, t. И, livre V, let-to 52, 12, p. 45 (Нравственные письма…, с. 88)).



[28]

В своем издании (цитируемом) Сенеки П. Вейн замечает по этому поводу: «Скрести в затылке — „аутистический" жест, он указывает на отсутствие мужского достоинства, считалось, что это женский жест» (р. 720).



[29]

Leltres a Lucilius, t. II, livre V, lettrc 52, 12—1 (p. 45–46 (Нравственные письма…, с. 68)).



[30]

«Наклоном головы, взглядом они показывают, что поняли (sunie-1ai kai katcilephenai), улыбкой, легким движением бровей они выража-10' одобрение говорящему, медленно поднимая голову и указательный палец правой руки, они показывают, что находятся в затруднении» (De vita conlemplativa, 483M, § 77, p. 139).



[31]

Entretiens, 11, 24, 1 (p. 114 (Беседы, с. 148)).



[33]

«Потому что ты нс вызвал во мне интереса (ouk erethisas) (id., 24, 28, p. 114 (с. 151)).



[34]

Id., 24, 15–16 (p. 112 (c. 149–150)).



[35]

Id., 24, 29 (p. 115(151)).



[36]

Речь о «юноше, обучавшемся ораторскому искусству», которыйпришел «с чрезмерно изысканно уложенными кудрями» (Entrtiens,111,1,1, р. 5 (с. 153)). См. разбор этого места в лекции от 20 января, первый час.



[37]

См.; Hadot P. II Concepts et Categories dans la pensec antique, s.dir.P. Aubenque. Paris, Vrin, 1980, p. 309–320.



[39]

Парэнстический, «относящийся к нарэнезу, увещанию, убеждению» (Littre; ср. глагол parainein, который означает «советовать, убеждать»).



[40]

Lettres a Lucilius, t. IV, livre XVII–XV11I, lettre 108, 28 (p. 186(Нравственные письма…, с. 275)).



[41]

«Так, — но бежит между тем, бежит невозвратное время (sed fu-git interea, fugit inreparabile tempus)» (Virgile. Lcs Gcorgiques, livre III,vers 284 / trad. H. Goclzer. Paris, Les Belles Letlres, 1926, p. 48 (Вергилий. Георгики. Кн. Ill, стих 284/пер. С.Шервинского. М., 1971, с. 99)).



[42]

Lettrcs a Lucilius, t. IV, livre XVII–XVIII, lettre 108,28 (p. 186 (с.275)).



[43]

Id., lettre 108, 25 (p. 185 (c. 274)).



[44]

На самом деле сентенция, которую Сенека преподносит как долженствующую быть запечатленной в душе, такова: «Лучшие самыедни убегают для смертных несчастных ранее всех» (Там же, с. 275); этост.66 из третьей книги Георгик, цитируемый Сенекой в другом произведении: «О быстротечности жизни», VIII, 2.