В романах Алексея Толстого

До тех пор, пока в конце семидесятых годов научно-фантастические «фрески» нежданно-негаданно не заинтересовали писателей-реалистов, казалось, будто пути научно-фантастического жанра проходили за обочиной отечественной литературы. А между тем уже «Аэлита» А.Толстого была не только в числе первых советских научно-фантастических романов; неожиданное «марсианское сочинение» (по словам М.Горького) типичного «бытовика» провозвестило в далёких потоках отечественной литературы нынешнее синтезирование фантастики с «реалистикой». Роман выступает сегодня ярким свидетельством того, как нарождалась русская научная фантастика из самых глубин общелитературного потока, в творческих исканиях крупных художников (напомним о научно-фантастических опытах В.Брюсова и А.Куприна, поздней Л.Леонова), исканиях, которые перерастали формальные эксперименты, отражали острую политическую борьбу и утверждение революционного миропорядка, охватывали поиски новой философии жизни и новых возможностей художественного реализма, запечатлевших бы тектонический сдвиг мировой истории.

Роман Алексея Толстого по внешности отвечал авантюрным поветриям двадцатых годов и оттого, может быть, долгое время рассматривался биографами «в боковом зрении». По существу же «Аэлита» явилась художественным документом перехода писателя на сторону Советской власти. Не случайно отрывки из этого, а не другого произведения читал Алексей Толстой в нашем берлинском полпредстве по пути на родину, на праздновании юбилея Советской республики.

Ещё и сегодня развёрнутая здесь концепция человека[217], представляет немалый интерес. Известно, что талантливая книга сыграла большую роль в развитии отечественной фантастики[218] и вместе с тем — в становлении Алексея Толстого как советского писателя[219], мы помним, что роман вызвал негодование в эмигрантской прессе[220]. Однако литературоведческие исследования пока не охватывают самого главного. Роман ещё не оценён как целостный слепок глубокой перемены в духовном и эстетическом развитии большого русского художника, которую он выразит одной фразой: «Октябрьская революция мне как художнику дала всё».

Дело ведь не только в том, что работа над «Аэлитой» совпала по времени с известным открытым письмом Н.В.Чайковскому, в котором Алексей Толстой отрёкся от белой эмиграции. Наряду с переломом политических настроений в этом романе запечатлелись все далеко идущие последствия, да и предпосылки этого шага — мировоззренческие, нравственные, литературные.

Стоит взглянуть на «Аэлиту» как на художественную лабораторию, в которой завязывалась новая творческая биография писателя и вместе с тем тип романа, открывший пути обновления жюль-верновского жанра. В гармоническом сплаве бытового реализма с космической романтикой, героических приключений с философским размышлением впервые мотивы духовного перехода Толстого на сторону революции обрели здесь Контуры новой идейно-художественной системы. На это обстоятельство обратила внимание в своём обзоре Н.Грознова[221], напомнив о работе Л.Колобаевой, Е.Званцевой, И.Щербаковой и др., наметивших изучение «Аэлиты» в контексте эволюции большого русского художника.

В необычной для него литературной форме Алексей Толстой впервые запечатлел здесь своё философское и эстетическое открытие обновлённой России и вообще новое видение и понимание мира. Эти качества выступают в «Аэлите» хотя и эскизно, однако уже укрупнённым планом, определённей, чем в романе «Сестры», который множество раз подвергался анализу, чтобы продемонстрировать эволюцию писателя. В художественном мире «Аэлиты» неожиданно появились черты романиста-эпика, художника-мыслителя, реалиста нового типа, во многом уже не похожего на прежнего живописца оскудевших дворянских гнёзд и интеллигентской среды.

Здесь, в эпицентре художественной мысли Алексея Толстого, как-то сразу, без предварительных набросков, возникает великолепный, классический тип солдата революции, совершенно отличный, например, от красноармейцев, выведенных писателем незадолго перед тем в повести «Необыкновенные приключения Никиты Рощина» Алексея Гусева ещё предстоит понять и оценить в родословном ряду таких достижений молодой советской литературы, как образы фурмановского Чапаева и Фадеевского Морозки. Герой Алексея Толстого, кровно родственный им своей революционной страстью и вместе с тем противоречиями самобытной натуры, образ большой психологической правды и человеческого обаяния, Гусев ведь был одним из самых ранних литературных предшественников этих замечательных характеров. Не оттого ли Дмитрий Фурманов одним из первых приветствовал новый роман писателя-эмигранта. С другой стороны, от красноармейца Гусева протягиваются нити к революционным персонажам «Хождения по мукам».

В «Аэлите» впервые складывается, чтобы занять особое место в творчестве Алексея Толстого, образ народа, взявшего судьбу в свои руки, — он пробуждает совсем другое нравственное чувство, чем толпа, бунтующая где-то за кадром в «Сестрах». И рефлексии российского интеллигента здесь тоже впервые оцениваются не только изнутри, но и с точки зрения интересов и целей Родины.

И образ вечного Космоса совершенно новый у Алексея Толстого, многоразлично повёртывается к читателю то символом трагического разъединения с Родиной (один из автобиографических мотивов «Аэлиты»), то увеличительным экраном земных событий, страстей и помыслов, то, наконец, сам по себе как таковой, как физическая безмерность, на край которой уже тогда вступал — это отлично почувствовал Алексей Толстой — человек XX века.

И тоже впервые в «марсианском» романе появился «мировой кинематограф» народов и рас. Легендарная историография создаёт в «Аэлите» всемирно-историческую подсветку революционной современности. Нигде ещё Алексей Толстой не пытался обозревать злободневное настоящее на таком гигантском экране Истории и Природы. Эстетическая, жанрообразующая, стилистическая функция этого экрана впоследствии перейдёт и в его эпическое полотно.

И самый необычный для Толстого-«бытописателя» мотив — мотив познания, который многократно варьируется в «Аэлите». «Богатством и силой знания» Сыны Аама захватили власть в Атлантиде. Своими тайными формулами атланты поработили невежественные племена Марса. Рассказ Аэлиты про десятилетия прошлого — широкое, на несколько глав развёрнутое отступление о том, как «силы земли, вызванные к жизни Знанием, обильно и роскошно служили людям» (с. 164) в недолгий Золотой век, как «полное овладение Знанием» (Толстой идеализировал исторические возможности наших пращуров) послужило источником «расцвета небывалой ещё на земле и до сих пор не повторённой культуры»[222], и как потом ложное знание, направленное на исключительное Я, привело к катастрофе.

Структура «Аэлиты», можно сказать, берёт начало в научно-фантастической фабуле, которую духовно мотивирует порыв героев романа к звёздам и которая через эту мотивировку просвечивает идейно-философскими и нравственно-политическими исканиями самого автора. «Дух искания и тревоги», по словам инженера Лося (сказанным в торжественную минуту перед стартом космического корабля), «вечно толкающий нас» к неведомому, связывает научно-фантастический план романа со сказочно-историческим, приключенческим, любовно-психологическим, наконец, социально-революционным планом.

В таком непростом контексте мотив познания определяет важнейшие и подчас диаметрально несхожие ситуации и коллизии. Не совсем обычной для влюблённого звучит просьба: «Аэлита, расскажите мне о вашем знании» (с.119). Аэлита пытается пояснить старичку-учителю тайну земной любви такой параллелью: «На Земле они знают что-то, что выше разума, выше знания, выше мудрости» (с. 146). Космологическая, техническая фантастика этого романа — устройство космического корабля, скитания в звёздном пространстве, картины внеземного мира, размышления о существах во Вселенной — всё это окрашено также и нравственным побуждением: «Марс хочет говорить с Землёй… мы летим на зов» (с.24), поясняет Гусеву Лось. «Хождение» в поисках знания оборачивается борьбой за справедливость и счастье, любовь и саму жизнь. Из Космоса мотив «хождения» перебрасывается на «кинематограф» древнейшей миграций человечества, завоеваний, расцвета и гибели легендарных культур. В сложной циркуляции мотивов постепенно складывается мысль о вселенской загадке бытия человечества.

Жажда неведомого объединяет, но вместе с тем и размежёвывает первый в советской литературе космический экипаж. Инженер Лось, который напоминает Гусеву: «Мудрость, мудрость — вот что, Алексей Иванович, нужно вывести на нашем корабле» (с. 106), казнится тем, что не ему первому, «трусу и беглецу» (по его словам), замахиваться на «небесную тайну». Для них, для интеллигента, жаждавшего забвения там, «на девятом небе» («Та, которую я любил, умерла… на Земле всё отравлено ненавистью» — с. 118), и для солдата, прихватившего на всякий случай туда гранаты («С чем мы в Петербург-то вернёмся? Паука, что ли, сушёного привезём?» — с. 105), мудрость мира едва ли не противоположна в начале космического хождения — и почти одинакова в конце. Подобное духовное сближение в борьбе за правое дело Алексей Толстой проследит и между героями своей революционной трилогии, где будет отчётливо выражена мысль, что это покоряла умы всемирно-историческая истина большеиков.

Научно-фантастический роман, казалось, ничем не предвосхищал реализма историко-революционной прозы Алексея Толстого, тем не менее, он перекликается с ней и в принципиальных чертах, и в немаловажных частностях. В революционных персонажах «Хождения по мукам» можно различить, например, черты Гусева, в Аэлите просвечивают образы Даши с Катей, а в инженере Лосе — черты Ивана Телегина и Вадима Рощина и т.д. Примечательно, что в фантастической одиссее получает дальнейшую разработку такой структурообразующий элемент романа-эпопеи, как философско-исторические отступления. Впервые они появляются у Алексея Толстого в первой части трилогии, а в «Восемнадцатом веке» и «Хмуром утре» составят опорные узлы повествования. Но уже в «Аэлите» «атлантические» главы группируются вокруг концептуальных «формул истории».

Вот как объясняет марсианка тотальную войну против всех на закате цивилизации атлантов. «Первородное зло» заложено было, говорит она, в элитарном учении, согласно которому окружающий мир объявлялся отражением, сном, бредовым видением внутреннего Я. «Такое понимание бытия должно было привести к тому, что каждый человек стал бы утверждать, что он один есть единственное, сущее, истинное Я, всё остальное, — мир, люди, — лишь представление. Дальнейшее было неизбежно: борьба за истинное Я, за единственную личность, истребление человечества…» (с.165).

Крайний субъективизм и эгоцентризм культивировали, как известно, декаденты, — не из-за того ли разошёлся с ними ещё молодой Алексей Толстой? Автор «Аэлиты» верно усматривал в эгоцентрическом разрыве с живой реальностью мировоззренческую подоплёку крушения реакционных сил. Здесь оформлялась убеждённость писателя — он с наибольшей определённостью её выразит в «Хождении по мукам» — в том, что бездуховная мораль несовместима с истинной, а ложная истина в свою очередь чревата антиморалью.

В «Аэлите» смысл «отступлений» в легендарную историю не однозначен, но несводим к визионистской поэтизации старины. Можно было бы показать, как в обработке Платоновой легенды и теософского мифа об Атлантиде тоже проступают элементы научной фантастики. Но дело ещё и в том, что весь роман пронизан также «отступлениями» иного рода. По афористическому суждению «красного» подполковника Тетькина в «Восемнадцатом годе», русские мужики ни за что не уступят контрреволюции, — потому, что «желают иметь свою собственную историю, развёрнутую не в прошлые, а в будущие времена…»[223].

Эта другая, так сказать, перспективная координата исторического сознания реализовалась ещё в «Аэлите», например, как мотив «золотого века». «Ах, золотой век… Золотой век…» (с.221) — горько сожалел об утраченном будущем вожак разгромленного восстания. Диктатор Тускуб высмеивает «несбыточную» мечту о будущем и предлагает взамен всеобщего равенства реальное блаженство для избранных. Вывернутую наизнанку утопию разовьёт в духе фашизма, который тогда поднимал голову, другой диктатор в другом фантастическом романе Алексея Толстого.

Автор «Аэлиты» хорошо осознавал, что идеальный образ золотого века может быть очень по-разному обращён не только вперёд, но и вспять. По рассказам марсианки, недолгое цветение человечества — в невозвратном прошлом. Для вымирающего Марса желанное будущее — на планете Земля, брызжущей соками жизни. А инженер Лось строил космический корабль не без намерения укрыться от крови и ненависти на «девятом небе». Он полушутя объяснял Гусеву, как можно было бы убежать «в этой коробке» в лучшие времена. При скоростях, близких скорости света, течение времени в корабле во много раз бы замедлилось. «Поскучают, обрастут бородой, вернутся, — иронизирует он, — а на Земле — золотой век» (с.63). Разруха, хаос, анархия — всё позади, и люди живут по законам справедливости, милосердия и счастья.

Но это, как замечает Лось, всё же для каких-нибудь чудаков. А для него, красноармейца Гусева, и, стало быть, для самого автора бегство в будущее — вариант невозможный, несмотря на то, что и осуществимый. Все они слишком крепко привинчены к своему дорогому настоящему.

Попутно стоит отметить, что Алексей Толстой в утопических мотивах «Аэлиты» нисколько не заблуждался насчёт автоматической благодетельности научно-технического прогресса. На «девятом небе» фантастической марсианской техники его герои попадают в обветшалый реакционный мир. Сообщая, что Лось, по возвращении домой принялся строить «универсальный двигатель марсианского типа», который «перевернёт все устои механики, все несовершенства мировой экономики», писатель замечал: «Лось работал, не щадя сил, хотя мало верил в то, что какая бы то ни было комбинация машин способна разрешить трагедию всеобщего счастья» (с.266).

Мотив золотого века выполняет в романе, таким образом, концептуально-композиционную функцию, перебрасывает существенные ассоциации между фантастическим и реальным планами повествования, между глубоко личными переживаниями и всемирно-исторической истиной. И ещё: уже в «Аэлите» отступления в прошлое и будущее содержали прогрессивную историко-философскую мысль и принимали совершенно определённую классовую окраску, т.е. отнюдь не были эстетской игрой с художественным временем.

Проницательный читатель не мог не заметить, что своим «авантюрным» сочинением эмигрант делал не только политический шаг к признанию Советской власти. А.Воронского, редактора журнала «Красная новь», в котором появилась «Аэлита», быть может, привлекло и философско-мировоззренческое размежевание Алексея Толстого с белой эмиграцией. Не исключено, что Воронский, по мнению некоторых биографов Алексея Толстого[224], надеялся публикацией этого романа уравновесить путаную рецензию в своём журнале о нашумевшей философской книге О.Шпенглера «Закат Европы». «Аэлита» печаталась в «Красной Нови» (№6 за 1922 г., №№1, 2 за 1923г.) с полемическим подзаголовком «Закат Марса».

Однако в последующих изданиях Толстой снимет подзаголовок. Философия, идеология романа, конечно, не исчерпывалась перекличками со Шпенглером, хотя русский романист чутко запечатлел тот духовный кризис истощённой войной Европы, который оформил немецкий консервативный мыслитель-идеалист.

Шпенглер пророчил неизбежную гибель европейской цивилизации, отождествляя её с капиталистическим миром и выдвигая свою «круговую» модель исторического процесса. По его мысли, национально-региональные культуры — несообщающиеся индивидуальные организмы, которые в своём развитии неизбежно исчерпывают себя.

По Алексею же Толстому, и в Баснословной древности расцвет человечества был плодом взаимодействия, сотрудничества народов. В «Аэлите» разложение культуры атлантов, также как её преемницы марсианской цивилизации, — следствие загнивания социальной системы, а не вырождения культурных ценностей. К историческому оптимизму Алексей Толстой апеллировал ещё в своём письме Чайковскому и в предисловии к берлинскому изданию романа «Сестры». Однако там прогноз возрождения России имел абстрактно патриотическую мотивировку. В «Аэлите» унынию и упадку противопоставлена надежда на обновление мира через революционную Россию.

Даже запутавшемуся в своих сомнениях инженеру Лосю Земля, Родина представляется из космической бездны «живым плотским сердцем великого Духа», источником «непрерывной жизни одного тела, освобождающегося от хаоса». Советская Россия — символ преемственной связи «тысячелетий прошлого и тысячелетий будущего». Под фразеологией, напоминавшей о былой близости к декадентам, проступает надежда на то, что обновлённая Родина возродит для всего человечества эту связь времён. К такой мысли Толстой ведёт любимых героев своей трилогии. «Ты помнишь, — скажет Кате Вадим Рощин в конце пути, на заключительных страницах „Хмурого утра”, — мы много говорили, — какой утомительной бессмыслицей казался нам круговорот истории, гибель великих цивилизаций». Теперь «ослепительный свет озарил полуразрушенные своды минувших тысячелетий… Всё стройно, всё закономерно… Цель найдена… Её знает каждый красноармеец»[225].

Одно только прошлое — Алексей Толстой неоднократно обращался к нему за советом — ещё не давало разгадки истории. Говорят, во время работы над рассказом «День Петра» — шёл 1918 год — кабинет писателя украшала загадочно ухмыляющаяся маска царя-реформатора. Случайным ли оказалось любопытное совпадение? На Марсе инженеру Лосю всюду встречаются пришедшие из Атлантиды культовые маски головы Спящеего, словно бы обращённые к вечности лунообразной улыбкой…

В «Аэлите» русская революция предстала на перекрёстке «тысячелетий прошлого и тысячелетий будущего» как истинная связь времён, и связь времён выступает в этом романе как всемирно-историческая истина революции. Современность высвечена громадным прошедшим опытом человечества — и вместе с тем озарена иным светом лучшего будущего. Словом, диалектика времён здесь воплощает революционный ход истории, противостоит инволюции, преодолевает возвращение бытия на круги своя. «Круговая» модель исторического процесса отрицается здесь с точки зрения будущего не только как новая ценность мировосприятия, но и как новая ступень познания мира. Этой временной трёхмерностью исторической мысли писателя — её ещё не было в романе «Сестры» — закладывалась принципиальная черта того «нового реализма», который формировался в творчестве Алексея Толстого в 1922-1924 годах. В этот период на его страницы выходят мужественные деятельные герои; мир человека в его произведениях раздвигается до общенародной жизни, до беспредельного Мироздания; певец человеческого сердца теперь исследует общество, основанное на справедливости, где и любовный «эгоизм вдвоём» должен просвечивать нравственной мерой «согласия», — так называл тогда Алексей Толстой чувство коллективизма.

В 1924 году он выдвигает понятие монументального реализма. Тесно связанный с его художественно-исторической концепцией, творческий метод «Петра I» и «Хождения по мукам» явится оригинальным вкладом писателя в советскую литературу. М.Горький считал качество исторической мысли советского писателя решающим фактором изображения жизни в революционном развитии. Сопоставляя задачи новой литературы с прежним искусством, Горький писал: «… нам необходимо знать не только две действительности — прошлую и настоящую… Нам нужно знать ещё третью действительность — действительность будущего… Мы должны эту третью действительность как-то сейчас включить в наш обиход, должны изображать её. Без неё мы не поймём, что такое метод социалистического реализма»[226].

Потребность во включении социального будущего — как идеала и меры, но также и как эстетического объекта — в художественную панораму движущихся десятилетий советской страны осознавали в 20-30-е годы не только писатели-фантасты Александр Беляев, Вивиан Итин, Ян Ларри, но и такие видные реалисты, как Александр Фадеев, Леонид Леонов, Мариэтта Шагинян, Евгений Петров, Андрей Платонов. По-разному проявлялась эта потребность в авантюрном романе-сказке «Месс-Менд», в историко-философском замысле «Последнего из удегэ», в идейно-жанровой структуре «Дороги на Океан».

В литературной заявке на «Гиперболоид инженера Гарина» Алексей Толстой писал в Гослитиздат, что намеревается заключить авантюрную и героическую части задуманного романа апофеозом «мирной роскошной жизни» в «царстве труда, науки и грандиозного искусства»[227]. «Таким образом, — подытоживал писатель, — роман будет авантюрный, героический и утопический»[228]. И хотя утопический финал замышлялся «более схематичным» и впоследствии Толстой от него отказался, примечательно это стремление синтезировать в рамках единого замысла столь разнородные жанрово-типологические начала.

В работе над «Аэлитой», в звёздный час своей жизни Алексею Толстому необычайно важно было охватить все три действительности единым актом художественного сознания. «Всевременная» система координат и явилась той самой исходной «точкой зрения», выбору которой Алексей Толстой всегда придавал исключительное значение как центру кристаллизации художественного мира. Совместить же былое, сущее и грядущее возможно было только в фантастическом мире.

Вряд ли Алексей Толстой написал фантастический роман потому, что не уверен был в своём знании Советской России[229]. Неосведомлённость ещё никому не посчастливилось преодолеть силой фантазии. Конечно, писатель ещё чего-то не знал, не почувствовал. Скажем, называл город по-довоенному, Петербургом. Кое-что потом будет исправлен например, вместо: «автомобиль комиссара Петербурга» Толстой пишет «автомобиль Губисполкома». Впоследствии «Аэлита» неоднократно подвергалась литературной редактуре, но сколько-нибудь существенных изменений роман не претерпел как раз в тех бытовых деталях, которые Толстой непременно очертил бы иначе, если бы был неудовлетворён своим прежним видением новой жизни.

Каким-то непостижимым чутьём большой художник схватывал из своего далека тончайшие оттенки, обрисовывая, например, разноголосую петроградскую толпу, что сгрудилась у стартовой площадки. Не убили ли здесь кого? Не ситец ли выдают («по восьми вершков на рыло», заранее возмущается всезнающий обыватель)? Нет, это «запечатали в цинковый бидон воров из тюрьмы и посылают на Марс для опыта». А корабль нагружен агитационной литературой и… кокаином. Обратно же привезут, разумеется, золото — «неограниченное количество» для пополнения государственного запаса: не зря, мол, английский фунт нынче падает…

И поверх всего этого вздора голос, в котором различается авторская интонация: «Бросьте, товарищи. Тут, в самом деле, историческое событие, а вы бог знает, что несёте…» (с.40).

Сочные бытовые зарисовки — живая оправа фантастического сюжета. Но и сам по себе этот будничный быт по-своему фантастичен. «Не во сне ли всё это» привиделось корреспонденту американских газет Арчибальду Скайльсу? «Мальчик, ворона, пустые дома, пустые улицы, странные взгляды прохожих» и в этой полуреальной обыденности — «приколоченное гвоздиками» невероятное объявление на серой бумаге тех скудных времён: «Инженер М.С.Лось» приглашал «желающих» лететь не куда-нибудь, а «на планету Марс»! По обыкновенному адресу: «Ждановская набережная, дом 11, во дворе» (с.6).

Во дворе этого дома с невыдуманным номером (в тех местах довелось квартировать Алексею Толстому) ещё и в наши дни можно увидеть едва ли не тот самый сарай, из которого Лось с Гусевым «18 августа 192… года» стартовали в мировое пространство. И, видимо, не зря объявление приколочено было на проспекте Красных Зорь, до революции Каменноостровском: здесь тоже довелось проживать писателю. Может быть, в той самой квартире, где безуспешно устраивал своё семейное счастье Иван Телегин в романе «Восемнадцатый год». Тоже инженер, как и Мстислав Сергеевич Лось. Инженером намеревался стать и сам Алексей Николаевич Толстой. Интимные, глубинные мотивы затаены в петроградских реалиях «Аэлиты»…

Может быть, самая значительная реалистическая деталь этой фантастической книги — искра неевропейской решимости в «странных взглядах прохожих», «непонятное (американскому журналисту Скальсу) выражение превосходства» в нездешних глазах встречных петроградцев. Этими глазами новой России писатель заглядывал в будущее гораздо дальше иных своих современников. Корнею Чуковскому, хотя он и высоко ценил образ Гусева, всё остальное в «Аэлите» показалось напрасным: «Куда нам, писателям технически отсталого народа, сочинять романы о машинах и полётах на другие планеты!»[230]. Всего через двенадцать лет после самой страшной на памяти человечества войны Советский Союз поразит весь мир первым в истории искусственным спутником Земли.

Сегодня не только космические корабли, не только предсказанное Алексеем Толстым в «Гиперболоиде» лучевое оружие свидетельствуют о пророческом даре писателя. Научно-техническое и социальное предвидение вдохновлялось той новой перспективой мира, которую Алексей Толстой сумел почувствовать в состоянии души граждан разорённой и всё-таки исполненной буйных творческих сил страны.

Дело, стало быть, не только в том, что «Аэлита» перенимала фанатическую атмосферу революционной эпохи. Подобных примеров немало в литературе, искусстве тех лет. Принципиально важно другое, — что научная фантастика этой книги — и социальная в не меньшей мере, чем техническая, — отвечала опережающему реализму революционного сознания. Творческий метод автора «Аэлиты» потому и прокладывал пути нашей научной фантастике, что отвечал принципу изображения жизни в революционном развитии. В оригинальном жанрово-стилевом синтезе этого романа отлилось не только личное художественное виденье писателя.

Мир «Аэлиты», огрублённой порой до брутальности и поэтически утончённый и нежный, жестокий, холодный и страстный мир, опрокинутый в баснословные времена и мечтательно развёрнутый в грядущее, какой-то отстранённый, чужой в своём марсианском космизме и осязаемо тёплый, земной, совсем домашний, овеянный пламенной героикой и затаивший чуть уловимую иронию, — весь этот необыкновенно разный и сложный художественный мир словно бы запечатлел взвихренную эпоху, где всё переворотилось, перемешалось и всё-таки в первозданном своём хаосе укладывалось новым миропорядком творения.

В «Аэлите» просвечивает и литературный мир современности, проступают какие-то мотивы, образы, ситуации «бытовых» произведений первых советских лет, «марсианских» романов А.Богданова, Э.Берроуза, «атлантических» одиссей П.Бенуа, Р.Штайнера. Но вместе с тем, в романе Алексея Толстого невозможно обнаружить ничего, взятого из чужого опыта в готовом виде. «Замаскированная» под экзотические приключения, социальная, философская, научно-фантастическая мысль писателя вложена в заново найденную — в решающий час выбора — оригинальную форму романа нового типа.

Вся пестрота разнородных начал «Аэлиты», весь сложный веер сюжетных линий, все нравственные и «натурфилософские» мотивы сходятся в Человеке. Фантастика космического полёта, острая фабула революционных приключений, философско-поэтические экскурсы в небылую историю, батальные сцены с центральной фигурой Гусева, трогательная любовь марсианки к Сыну Неба — всё в этом романе неизменно развёрнуто во вселенную человека, в мечту и борьбу за счастье.

Инженер Лось заключал свой иронический проект бегства в золотой век словами о том, что надобно перестраивать этот, реальный мир на началах «справедливости, милосердия и законности желания счастья, — это особенно важно, Алексей Иванович: счастье» (с.63).

Для Алексея Толстого «счастье — это особенно важно» и потому что неисчерпаем человек. Совсем не просто построить мир, отвечающий универсальной сложности даже самой неприхотливой души. В романе «Хмурое утро» об этом поспорит поп-расстрига Кузьма Кузьмич. «Великое дело, граждане командиры, мыслить большими категориями. Спасибо революции» за то, что вырвала «богоравное существо, человека» из убогого мирка. «Но, граждане командиры… Боретесь вы счастья ради человека, а человека-то часто забываете, он у вас пропадает между строк. Не отрывайте революции от человека, не делайте из неё умозрительной философии… Ведь это вселенная ходит перед вами в драной бекеше и в опорках»[231].

В «Аэлите», хотя и эскизно, написан Алексеем Толстым универсальный портрет Человека: бытовой и лирический, нравственный и политический набросок современника, подчас автобиографически родственный автору; образ представителя людского рода, крепко привинченный к своей планете, и вместе с тем — лик существа космического, пригодного и для иных миров.

В последующих своих произведениях, статьях, высказываниях Толстой не раз будет упоминать о нашем пращуре как не столь уж отдалённом предтече гражданина XX века. По фантастической историографии и этнопсихологии «Аэлиты», такие особенности древних племён, как темперамент и тип интеллекта, зачатки миропонимания и нравственные устои оказывали огромное воздействие на выбор народом своих исторических путей и целей. Писателя интересует, как проявляются в этом плане те разнокачественные начала, что оседают в наследственной памяти. Вот как объясняет, например, Алексей Толстой расцвет древнего царства: «То, чего не было у сынов Ааама, — бессознательной творческой силы, — то, чего не было у сынов племени Земзе, — ясного и острого разума, — в изобилии текло в тревожной и страстной крови племени Атлантов» (с.163).

Сила творчества, добрая воля, национальная и религиозная терпимость даже в недолгие промежутки между волнами завоеваний, несмотря на междоусобицы, давали порой пышные всходы и при первобытных производительных силах. «Народ вспоминал старые обычаи и праздники, и никто не мешал ему жить и любить, рожать, веселиться. В преданиях этот век назван золотым» (с. 164).

Толстого остро интересует, как проявляется в экстремальных условиях национальный характер и темперамент. «Сегодня я видел вас в бою, — позавидовал марсианин Сыну Неба Гусеву. — В вас огнём пляшет веселье. Вы мечтательны, страстны и беспечны. Вам, Сынам Земли, когда-нибудь разгадать загадку (бытия, истории, золотого века, — А.Б.). Но мы — стары. В нас пепел. Мы упустили свой час» (с.222). Безоглядно отважный Сын Земли вместе с тем осмотрителен, коммуникабелен, терпелив, настойчив. Способность к сотрудничеству этнопсихологи считают решающей для формирования жизнедеятельного сообщества.

Через национальный склад характера Алексей Толстой стремился постигнуть судьбу пролетарской революции и за пределами России. В «Хождении по мукам» писатель включит в свой психологический образ Истории присущее русскому народу чувство мировой справедливости и ярко выраженный инстинкт правдоискательства. Солдата революции Гусева особенно отличает общечеловеческая направленность всех этих свойств национального духа, сложившихся в тысячелетнем родстве Руси с иными племенами и языками. Этому персонажу «Аэлиты» в высокой мере присуща «блистательная добродетель милосердия, готовность и привычка с радостью помогать в изобилии ближнему во всём, в чём он нуждается»[232], которую знаменитый врач и филантроп Фридрих Йозеф Хааз ставил над всеми другими благородными качествами русского народа.

Нравственная вселенная нового россиянина высвечивается почвенными, нравственными ценностями, вместе с тем, в самом обобщённом плане, в космическом отстранении. На Марсе понятия сынов Земли о добре и зле испытываются выбором между жизнью и смертью целой планеты. Классовая программа диктатора Тускуба: «Равенство не достижимо, равенства нет. Всеобщее счастье — бред сумасшедших… Жажда равенства и всеобщая справедливость разрушают высшие достижения цивилизации. Идти назад, к неравенству, к несправедливости… заковать рабов, приковать к машинам, к станкам, спустить их в шахты» — ставит на грань небытия весь «смешанный экипаж» романа. «Мы не хотим умирать» (с. 180), взывают рабы-пролетарии. «Я не хочу умирать» (с. 196) — откликается «принцесса Марса». «Жить я хочу, Мстислав Сергеевич» (с.235), признаётся Гусев, выбирая, тем не менее, схватку не на жизнь, а на смерть.

Один из самых жизнелюбивых художников русской литературы, Алексей Толстой отождествляет несправедливость с покушением на священный закон природы. Перед отъездом на родину он писал в эмигрантской печати, что в Советской России справедливость начинается для каждого осуществлением права на жизнь. Социальное равенство тоже подпадает под «право жизни», ибо законы жизни едины повсюду. «Одни законы для нас и для них, — объясняет Лось, почему на других планетах скорее всего обитают похожие на нас существа. — Во Вселенной носится живоносная пыль, семена жизни, застывшие в анабиозе. Одни и те же семена оседают на Марс и на Землю, на все мириады остывающих звёзд. Повсюду возникает жизнь и над жизнью всюду властвует человекоподобный: нельзя создать животное, более совершенное, чем человек, — образ и подобие Хозяина Вселенной» (с.24).

Всё время научно-фантастический план перекрещивается с реалистическим психологизмом романа. Гусев, может быть, и не понимает космологических рассуждений Лося, но образ Хозяина мира — это его задушевный образ, который однажды пронзил его мысль на германском фронте, когда «хозяина» истребляли как вредных насекомых, а весь мир продолжал идти своим чередом, и раненый Гусев с тоской сравнивал ничтожество своей жизни и смерти с блистающими звёздами на вечном небе (это небо и эти звёзды сопровождают сынов Земли во всём их марсианском хождении). «Показалось мне, Мстислав Сергеевич, — рассказывал Гусев, — будто звёзды — это всё — я. Всё — внутри меня. Не тот я (что прежде, — А.Б.), не вошь. Нет… Расколоть мой череп — ужасное дело, великое покушение» (с.235).

И в заключительных словах этого необычного для «Аэлиты» развёрнутого монолога: «Жить я хочу, Мстислав Сергеевич», словах неожиданных для бесстрашного человека, — не ужас небытия, но убеждённость в величайшей ценности любой человеческой жизни, неважно, российская она или пусть даже марсианская. Ничего похожего мы не найдём в авантюрных романах 20-х годов с их лубочным апсихологизмом.

Здесь — ключевая мотивировка революционной фабулы «Аэлиты», от самых первых страниц до открытого в завтрашний день финала, когда красноармеец Гусев по возвращении на родину принимается сколачивать боевой отряд для «спасения остатков трудового населения» Марса. Герой и автор сливаются в нравственной оценке революции. Писатель не только проницательно разглядел своего Гусева как знаменательный тип времени, но и вложил в своего героя собственные духовные искания. Видимо, не одна только патриотическая идея российской государственности, о которой много и справедливо сказано биографами Толстого, влекла его на обновлённую Родину. Созвучен был её умонастроениям и гуманистический идеал пролетарской революции.

Мотив равновеличия человека и мира переходит в диалектику души Алексея Гусева из космической фабулы, из реализованной метафоры человека-космопроходца, из мифологических уподоблений и реалистической символики романа. В древнем сказании об Атлантиде человек отождествляется с Мирозданием: «… его голова — чаша с краями, простирающимися во Вселенную» (с. 155). На узкой ладони Аэлиты — живая модель Земного шара, чудесно пульсирующая воспоминаниями пришельцев. Человек и мир многократно и непрерывно моделируют в «Аэлите» друг друга. И, наконец, — но в романе совсем не в последнюю очередь! — в бесконечность Вселенной раскрывается чаша человеческого сердца.

Любовь — магистральная тема всего творчества Алексея Толстого. В романе «Сестры» анализ девальвации «здоровых и добрых чувств», когда «никто не любил, но все жаждали и, как отравленные, припадали ко всему острому, раздирающему внутренности»[233], — немаловажная характеристика распада империи. Крайний антагонизм имущих и неимущих, предчувствие апокалиптического конца невиданно опустошали сердце.

Безысходное одиночество поражает читателя в безлюбом романе Бессонова с Елизаветой Киевной.

Между тем, ещё герои рассказа «Искра» (1916;более позднее название «Любовь»), мечтали о том, чтобы в самых интимных душевных порывах «всеми людьми правили высокие помышления, и мы не хранили бы (для одних себя, — А.Б.) насущного хлеба, — он нужен всем»[234]. Слова о хлебе — из любимой молитвы героини, наивно и трогательно переосмысленные в нравственный кодекс бескорыстного чувства человека к человеку. В романтической драме, рассказанной молодым Толстым, уже зарождалась та мысль, что счастьем нельзя овладеть как домом или поместьем, что душевный «хлеб» двоих — в непрерывном обмене, от сердца к сердцу, и что отдача себя означает порой невосполнимые, трагические утраты, в которых человек, однако, познаёт в себе человека.

В «Аэлите» поэт человеческого сердца, строя совершенно новый художественный мир, не изменял своему прежнему пафосу. Композициионный и нравственный центр этого мира — роман Сына Неба с «прелестной странной женщиной» (из письма Алексея Толстого Корнею Чуковскому). Но здесь масштабы изображения и, главное, философия

счастья — крупней и значительней, чем в прежнем творчестве. Через вселенские, космические параллели писатель выходит здесь к универсальному решению темы любви. В вопросах, которые задаёт себе лось (потерявший там, на Западе, любимую жену), — «Зачем нужно было хлебнуть этого яду, любить, пробудиться? Жить бы неразбуженным… И весь этот короткий сон затем, чтобы снова — смерть, разлука?» (с.30) — в этих размышлениях сердечная мысль автора пересекается с философским неприятием бессмысленного круговращения жизни, на которое обратил внимание в «Аэлите» А.Воронский.

В своей жажде счастья Лось страшится опять остаться один, когда в ней, Аэлите, возникнет жизнь, и «она будет полна влагой, светом, осуществлением, трепетной плотью. А ему — снова — томление, одиночество, жажда» (с. 136). Да, инженер Лось счастлив был на Земле. «Должно быть, в том счастье у нас на Земле, — вспоминает Лось для своей марсианской подруги, — чтобы забыть самого себя. Тот счастлив, в ком — полнота, согласие, радость… Такое счастье приходит в любви к женщине» (с.117-118).

Бескорыстное и безоглядное согласие — доминанта этой любовной формулы. Тем же словом обозначил Алексей Толстой и социальную общность людей. Почти теми же словами объясняется с Дашей Иван Телегин. Писатель вторгался в тонкий и очень важный душевный процесс, неуловимо менявший — теперь в «Аэлите» он отчётливо понимал это — качество древнего как мир альтруизма. В библейской заповеди: «… и люби ближнего твоего аки самого себя» — для героев Толстого приобретает нравственную ценность обратный акцент: люби себя как своего ближнего.

Автор «Аэлиты» находит свою «формулу любви», которая перекликается с суждениями великих мыслителей. Гегель полагал истинную сущность любви в том, чтобы забыть себя в другом «я», — с тем, чтобы обрести себя в этом забвении. В трактовке социалиста Фурье душевная привязанность мужчины и женщины — чистый источник общечеловеческой общности. К слову сказать, этнопсихология установила, что на заре человечества именно в семейных и кровных отношениях закладывалась мораль коллективизма.

«Аэлита» была, конечно, не морализаторской декларацией, но художественным открытием этих нравственных истин. Алексей Толстой запечатлевал процессы, в интимных глубинах жизни соединявшие с миллионами Гусевых тех людей, чей образ жизни предрасполагал к «исклюючительному» самосознанию. Формула любви-согласия реализуется в экстремально-противоречивых коллизиях. Аэлита ставила на карту жизнь, чтобы спасти любимого, — но сама же посылает Лося на смертный бой за дело, в общем-то ей чуждое («Исполни долг, борись, победи, но не забывай, — всё это лишь сон, все тени…» — с.204).

И в Лосе, кому, по словам Гусева, весь свет застил подол тускубовой дочки, кто сперва и не хотел ввязываться в борьбу, — в нём чистый альтруизм любви к женщине пробуждает другое, но сходное чувство: сострадание к угнетённым.

По мудрому наблюдению Гёте, в любви один пол воспринимает в другом прежде всего доброе и прекрасное. Любовь если и сравнивает, то с этой лучшей стороны, как сравнивает невольно Аэлита своего Лося, когда утешает Иху: «Твой друг отважен и дерзок, он истинный сын неба, не бойся за него» (с. 198).

Традиционный в космической фантастике конца XIX — начала XX века (в романах К.Лассвитца, Э.Берроуза, А.Богданова, например) мотив любви человека Земли к прекрасной марсианке у Алексея Толстого потому исполнен высокой поэзии и психологической правды, что созвучен общечеловеческим идеалам, общечеловеческим чувствам.

Общим эпиграфом ко всем историям, рассказанным в этой нестареющей книге, могут служить мудрые слова Михаила Пришвина: «Тема нашего времени — это найти выход их любви к каждому любовью ко всем, и наоборот: как любить всех, чтобы сохранить внимание к каждому?»

Сердечная тема стоит в центре «Аэлиты» не для того только, чтобы лирически украшать роман о небывалых машинах и удивительных странствиях, о приключениях и героических битвах. Философия любовного романа внутренне соединяет все планы повествования, выступает, по сути дела, составной частью художественно-фантастической идеи романа, которую невозможно отделить от космических гипотез писателя. Размышляя о том, например, зачем было вновь хлебнуть яду любви, жить бы неразбуженным, Лось продолжает следующим образом: «Летят же в эфире окоченевшие семена жизни, ледяные кристаллы, летят дремлющие… Нет, нужно упасть и расцвести — пробудиться к нестерпимому страданию — жить, к жажде — любить, слиться, забыться, перестать быть одиноким семенем. И весь этот короткий сон затем, чтобы снова — смерть, разлука» (с.30).

По мысли Толстого, животворная сила любви противоположна энтропии — призвана природой пробуждать материю от небытия. В духе присущего ему жизнелюбия писатель метафорически переосмыслял циркулировавшую тогда в научной литературе (и до сих пор не отвергнутую) гипотезу о космическом осеменении планет живым веществом. Здесь не место прослеживать отношение этой теории панспермии к современным находкам в метеоритах элементарных кирпичиков жизни — аминокислот, к доказанной теперь способности зародышевых клеток даже высших животных сохранять жизнеспособность при температуре мирового пространства. Мы хотим лишь обратить внимание на то, как соединяются в научной фантастике Алексея Толстого в целостный образ чуждые, казалось бы, друг другу понятия и ход мысли человековедения и «машиноведения». «Полёт ледяных кристаллов жизни» раскрывает нравственно-философскую глубину «чистой» идеи человековедения.

Посмотрим, как научная фантастика определяет также «систему образов» и круг персонажей романа, в котором совместно с людьми выступают инопланетяне. Гусев с Лосем встречают на Марсе почти человеческий мир не только потому, что таковы законы литературной условности, но и потому, что это представлялось Толстому вполне вероятным. Писатель был убеждён в человекоподобии космических братьев по разуму. «Одни законы для нас и для них, — утверждал он устами Лося. — Повсюду возникает жизнь, и всюду царствует человекоподобный: нельзя создать животное более совершенное, чем человек» (позднее эту позицию будет обосновывать учёный И.Ефремов). Вместе с тем, например, женская привлекательность марсианки не повторяет облика земных героинь Толстого, духовная и физическая красота Аэлиты смещена в какое-то другое художественно-психологическое измерение.

Уже во времена Алексея Толстого проблема героя научно-фантастического романа значительно усложнилась по сравнению с задачами, которые ставил перед собой, например, Жюль Верн. Автор «Аэлиты» прокладывал пути нескольким поколениям советских писателей, разведывая литературные законы, по которым реалистический характер исполнял в исключительных обстоятельствах не менее важную роль, чем романтический, фантастический персонаж. И вместе с тем тот и другой у него выступают в едином ансамбле с существами иного мира, чей внешний и внутренний облик формируется уже иным образом.

Любовь и ненависть, сострадание и жестокость, надежда и отчаяние — все чувства и мысли марсианских персонажей, точно так же, как их физические черты, несут на себе особую печать их мира, от страшно древнего и не по-земному мудрого, цепкого и бессильного, угасающего и беспощадного, утратившего волю к той самой жизни, что бьёт ключом в посланцах молодой Земли. При всех реалистических координатах, это действительно чужой мир, и Алексей Толстой создаёт характеры, внутренне отвечающие его условиям, — не многомерные, переливающиеся игрой противоречий, как Лось и Гусев, но словно бы силуэты, очерченные одним взмахом пера.

Своеобразие психологизма «Аэлиты» было задано также поисками простоты социально-философской конструкции. В ещё не до конца понятой сложности послереволюционного мира писателю важно было нащупать и опереться на какие-то элементарные безусловные координаты, укрупнённые до вселенских масштабов. Ледяному эгоцентризму и обречённости Тускуба противостоит горячий оптимизм Гусева. Русский солдат, убеждённый в универсальности своей красноармейской правды, приемлет всё человеческое и всё живое во Вселенной.

(Примечательна в этом плане нравственная противоположность «Аэлиты» марсианским романам американского фантаста Эдгара Берроуза, обильно переводившимся у нас в двадцатые годы частными издательствами, которые Толстой, вероятно, читал. Литературный отец «Тарзана» подготовил в англо-американской фантастике так называемую «космическую оперу». Возможно, что его буйным воображением навеяны в «Аэлите» мёртвые марсианские города, гигантские битвы воздушных кораблей, подвиги могучих Сынов Неба. Космический супермен Джон Картер между делом тоже поднимает меч в защиту рабов. Но когда восстание захлёбывается, освободитель очень по-американски — по горам трупов — прокладывает дорогу к принцессе Марса.)

В романе Алексея Толстого наиболее интересны вымышленные легенды и романтические чувства необыкновенных героев, хотя всё это невозможно, конечно, представить себе за пределами фантастического мира остроумно придуманной писателем техники, отдельно от космологической фантастики. Искусство Толстого-фантаста привлекательно взаимной уравновешенностью реализма и не реализма, социально-психологических и научно-технических мотивов. Космическая техника, космический полёт стилистически отвечают вселенскому ощущению революции и космизму любовной драмы.

* * *

Таким равновесием не отличался рассказ «Союз пяти» (1924) — очевидно, первый подступ к «Гиперболоиду инженера Гарина». Промышленный магнат Игнатий Руф — прообраз миллиардера Роллинга — пытается захватить власть над миром с помощью всё тех же космических ракет, что уже были отработаны писателем в «Аэлите». Упоминался и изобретатель инженер Лось. Ракеты, однако, сходят с художественной орбиты, как только выполняют свою единственную функцию сюжетоносителя.

Гиперболоид оказался столь же неисчерпаем в своём художественном назначении, сколь и в техническом. Универсальность фантастического изобретения, таящего в себе двуединство оружия и орудия, обеспечила самые разнообразные психологические, детективные, памфлетные, героические, даже утопические (по первоначальному замыслу) художественные возможности. Луч, рассекающий дома и дредноуты и вместе с тем добывающий золото, которым Гарин устилает свой путь к мировой диктатуре, словно концентрировал обоюдоострость технических достижений двадцатого века. Картины боевого и промышленного применения Гаринского аппарата относятся к лучшим страницам советской научной фантастики ещё и потому, что в этих сценах появляются выразительные характеристики персонажей романа.

Как плод человеческой мысли, гиперболоид занимает инженера Гарина в самую последнюю очередь. Идея была выкрана у Манцева во искушении власти. Для дорогой девки Зои Монроз гиперболоид — гениальная возможность осуществить свои горячечные фантазии. А для респектабельного креза Роллинга гаринский аппарат — беспроигрышная карта в конкурентной борьбе. Они превращают сгусток человеческого гения в брутальное орудие торга, шантажа и разбоя. В потоках крови вокруг адской машины закручивается водоворот фантастических афер, бешеных денег и «сверхчеловеческих» замыслов.

Не выйдя ещё из лаборатории, проклятый аппарат сеет смерть и безумие. В иные мгновения сам «изобретатель» опасается за свой расудок. Пронзённый лучом гиперболоида, погибает на боевом посту беспризорник Ванька Гусев (и опять Гусев — защитник добра и справедливости). На последних страницах романа абсолютное оружие в руках восставшего пролетариата: когда науку употребляют во зло, она оборачивается возмездием…

В этих метафорических превращениях луч гиперболоида вычерчивает сложную художественную идею произведения, рисует перед нашим внутренним зрением — как пучок электронов на телевизионном экране — целый художественный мир. Толстой продолжил новаторство великих собратьев по жанру не только в том, что с помощью фантастических изобретений трансформировал новую историческую действительность, но и в том более важном плане, что продемонстрировал художественно-изобразительную и идейно-концепционную продуктивность научной фантастики.

Идеи космического полёта, лучевого генератора неисчерпаемо ёмки на всех уровнях «Аэлиты» и «Гиперболоида». Научно-фантастическая идея мало сказать воплотилась в поэтические образы, она выступает зерном-зародышем структуры повествования, источником поэтических деталей, какой-то метафорической моделью типологического строя романа. Алексей Толстой продолжил в духе традиций русского реализма Уэллсово жизнеуподобление романа, созданного Жюлем Верном. Он прокладывал своим последователям пути реалистической универсализации научно-фантастической прозы, закладывая основу той реформации, которая оказалась для неё характерна в семидесятые-восьмидесятые годы.

Поясним, что мы имеем в виду, и ещё раз вернёмся к аппарату инженера Гарина. Едва ли не популярнейшее изобретение научной фантастики «запатентовано» было не Алексеем Толстым (вспомним тепловой луч марсиан в романе Уэллса «Война миров»). Генератор лучистой энергии, как он описан в «Гиперболоиде», и в самом деле невозможен, а завораживающая магия искусства только поощрила поток научных опровержений. Учёные с самого начала вынесли ему смертный приговор и с точки зрения оптики, и по законам термодинамики и химии порохов.

Тем не менее, академик Л.Арцимович справедливо вспомнил в 1961 году на страницах «Правды» в связи с созданием квантовых генераторов (лазеров): «Для любителей научной фантастики я хочу заметить, что игольчатые пучки» энергии, испускаемые этими приборами, «представляют собой своеобразную реализацию идеи гиперболоида инженера Гарина». Заложенную на страницах романа идею концентрации лучевой энергии в не рассеивающийся пучок запрещала оптика, но запрет позволила обойти квантовая физика. Общая мысль, как бы высказанная писателями-фантастами, восторжествовала.

В художественном произведении самая наифантастическая конструкция подчиняется реализму таинственной эстетической логики. И с этой, куда более широкой позиции, чем судят «изобретение» писателя-фантаста иные учёные, неизбежные (конечно же!) внутренние противоречия научно-фантастической идеи — метафоры нередко оказываются плодотворны для той же научной мысли.

Но сейчас речь о литературе. Алексей Толстой подчас одним-единственным словом вдыхает правдоподобие в небывалую машину, в ещё никем не виданный пейзаж, заставляет поверить в человеческое существо иного мира. Художественно-стилевая манера его научно-фантастической прозы по-жюльверновски достоверна, по-чеховски лаконична.

Фантастическим вещам и явлениям у него присущ как бы «внутренний жест» целесообразного функционирования — подобный тому, на который опирается и психологическое мастерство Алексея Толстого. Автор «Аэлиты» и «Гиперболоида» искал пути новой поэтики — не заимствованной у «реалистики», отвечавшей бы природе научно-фантастического видения мира. В его творчестве жюль-верновский жанр не приспосабливался к общелитературному мастерству, но выступил оригинальной литературной системой и, что важнее, — новой методологической чертой или гранью художественного реализма.

Алексей Толстой ощутил насущную потребность в расширении, в объёмной стереоскопии художественного пространства-времени научной фантастики. В работе над «Аэлитой», в звёздный час своей жизни, гражданской и писательской вместе, ему необычайно важно было охватить одновременно и прошлое, и настоящее, и будущее. Русская революция предстала в этом романе на перекрёстке тысячелетий, как истинная связь времён, и связь времён высветила всемирно-историческую истину революции.

Позднее, в литературной заявке в Гослитиздат он писал, что намеревается завершить авантюрную и героическую части романа «Гиперболоид инженера Гарина» апофеозом «мирной роскошной жизни» в «царстве труда, науки и грандиозного искусства». И хотя от утопического финала писатель впоследствии отказался, примечательна сама потребность во временной и вместе с тем жанровой стереоскопичности.

«Всевременная система художественных координат научной фантастики Толстого явилась той самой исходной „точкой зрения”, выбору которой он всегда придавал исключительное значение как центру кристаллизации художественного мира. Совместить же былое и сущее с грядущим оказалось возможно только в фантастическом мире.

Вклад писателя в новый жанр советской литературы многообразен Толстой стремился создать сплав фантастики научно-технической и социальной, приключенческой и утопической. Он вывел её за пределы прозы, которая для его предшественников являлась едва ли не единственной литературной формой. В 1924 году Толстой пишет драматургические сцены «Бунт машин» по мотивам известной пьесы чешского писателя Карела Чапека «R.U.R», русский перевод которой появился в том же году, а в 1927 году — ещё раз возвращается к Чапеку в новой пьесе «Фабрика молодости», где использует мотивы и другой чапековской драмы — «Средство Макропулоса».

Если для Чапека научная фантастика была областью нравственно-философских исканий, то Алексей Толстой обновляет заимствованные сюжеты с революционных позиций советского писателя. В «Бунте машин» слышатся героические аккорды «Аэлиты» и «Гиперболоида» Здесь своеобразно преломилась многомерность, сложность, новизна русского послереволюционного мира. Два полюса у этой многомерности мотив приближающейся мировой революции и образ обывателя — комментатора событий. Эта пьеса сама по себе весьма характерна для иллюстрации творческих исканий Толстого в двадцатые годы. По своему идейному наполнению она отлична от чапековской драмы и в этом смысле представляет собой оригинальное произведение, примечательное пафосом революционного преобразования мира, глубоким интересом к судьбам цивилизации и технического прогресса, верным пониманием тесной связи между фашизмом и империализмом. «Бунт машин» не составил явления в литературе из-за того, что громадный, мировой успех имел его чапековский образ.

Для Алексея Толстого, как и для всей молодой советской научной фантастики, было характерно стремление переосмыслить мировую традицию жанра, используя классические произведения. Так, в «Союзе пяти» легко узнаются ситуации и образы двух романов Жюля Верна — «Вверх дном» и «В погоне за метеором», за Игнатием Руфом и его компаньоном встаёт тень Пушечного клуба. Мы уже упоминали о параллелях «Аэлиты» с марсианскими романами Берроуза. В отдельных эпизодах ощущаются более значительные переклички — с философскими исканиями Льва Толстого и Фёдора Достоевского (внутренний мир Гусева). Читатель может сравнить, например, историю Петра Гарина с трагическим конфликтом изобретателя не менее страшного, пожалуй, чем гиперболоид, оружия — фульгуратора Тома Рока из повести Жюля Верна «Флаг Родины».

Неоднократно возвращался Толстой и к своим собственным произведениям, чтобы усилить художественную выразительность, социально заострить фантастический сюжет. Особенно трудно давалась концовка «Гиперболоида». В существующем сегодня виде финал романа опубликован был только в 1927 году.

Традиция творческого полемического взаимодействия с мировой научной фантастикой была подхвачена Александром Беляевым, Иваном Ефремовым, Ильёй Варшавским, Аркадием и Борисом Стругацкими. Нередко советские фантасты вступали в прямую полемику со своими западными коллегами. Один из них, Айзек Азимов, сравнивая повесть Ивана Ефремова «Сердце Змеи» с рассказом Мюррея Лейнстера «Первый контакт», в споре с которым Ефремов писал своё произведение, не мог не отметить превосходство позиции советского автора. «Если коммунистическое общество будет продолжаться, — излагал он точку зрения Ефремова, — то всё хорошее и благородное в человеке будет развиваться, и люди будут жить в добре и согласии. А с другой стороны, Ефремов подчёркивает, что такое счастье невозможно при капитализме».

Имя Ефремова мы упомянули здесь вот почему. В 1931 году Алексей Толстой в последний раз обратился к фантастике в военно-утопических сценах, завершающих написанную совместно с П.Сухотиным пьесу «Это будет». Но интерес к жанру он сохранил до конца жизни, внимательно следил за всем новым, что возникало на литературном горизонте. И стоило в конце 1944 года в журнале «Новый мир» появиться первым «Рассказам о необыкновенном» Ивана Ефремова, как Толстой, будучи уже смертельно больным, пригласил его к себе. Принимая молодого писателя в палате Кремлёвской больницы, Толстой не мог знать, что перед ним человек, с чьим именем будет связан весь следующий этап в истории советской научной фантастики. Так же, как не мог знать и того, что два десятилетия спустя начальный период в истории этого жанра в нашей литературе назовут «временем Аэлиты».


Примечания:



2

Там же.



217

См.: И.Щербакова - Веселая земная песнь человеку, рожденному Октябрем. Концепция человека в романе А.Толстого «Аэлита». / Сб.: Проблемы стиля и жанра в советской литературе. Вып.2. // Свердловск: 1962.



218

См.: Е.Ситникова - Новаторство А.Н. Толстого в развитии совет. НФ романа. Днепропетровск: 1971; А.Бритиков - Русский советский НФ роман. Л.: 1970.



219

См.: В.Баранов - Революция и судьба художника. // М.: 1967.



220

Е.Ситникова - О романе Толстого А. «Аэлита» (Идеологический резонанс в критике после выхода книги). / Сб.: Вопросы русской литературы, вып.1/19. // Львов: 1972.



221

Н.Грознова - Октябрьская революция мне как художнику дала все... (О творческой эволюции А.Н.Толстого) // Русская литература, 1983, №1.



222

А.Толстой - Аэлита (Закат Марса): Роман. // М.-Пг.: 1923. с.164. В дальнейшем ссылки на это издание в тексте.



223

А.Н.Толстой - Собр. соч. в 10-ти тт., т.5. с.351.



224

См., например: И.Щербакова - Весёлая земная песнь человеку, рождённому Октябрем. с.53.



225

А.Н.Толстой - Собр. соч., т.6. с.408.



226

А.Горький - Собр. соч. в 30-ти тт., т. 27 М.: //1953. с.419-420.



227

А.Н.Толстой - Собр. соч. в 10-ти тт., т.4. с.829.



228

Там же. с.828.



229

См.: И.Щербакова - Весёлая земная песнь человеку, рожденному Октябрем. с.53.



230

К.Чуковский - Портреты современных писателей. Алексей Толстой. // Русский современник, 1924, №1. с.296.



231

А.Н.Толстой - Собр. соч., т.6. с. 17.



232

Наука и жизнь, 1980, №12. с.133.



233

А.Н.Толстой - Собр. соч., т.4. с.З.



234

А.Н.Толстой - Собр. соч., т.2. с.555.