• Глава 1: От безбожия к вере
  • Глава 2: Война мировоззрений
  • ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

    Пропасть между наукой и верой

    Глава 1: От безбожия к вере

    Моё детство было во многих отношениях необычным, но в том, что касается отношения к религии я, как сын свободомыслящих родителей, получил вполне стандартное современное воспитание – вопросам веры просто не придавалось много значения.

    Я вырос на семейной ферме в долине реки Шенандоа в Вирджинии. Там не было водопровода в доме, и в целом материальные условия не отличались особым комфортом, но это с лихвой компенсировалось той удивительной культурной средой, которую создали вокруг себя мои родители, обилием впечатлений и возможностей.

    Мои мать и отец познакомились в аспирантуре Йельского университета в 1931 г. и вместе вступили в экспериментальную общину Артурдейл в Западной Вирджинии, где пригодились их организационные таланты и любовь к музыке. Участники эксперимента, начатого по инициативе Элеоноры Рузвельт, пытались в самый разгар Великой депрессии возродить к жизни пришедший в упадок шахтерский поселок.

    Однако у других советников из администрации Рузвельта были свои идеи, и финансирование вскоре иссякло. В итоге эксперимент закрыли, а мои родители на всю оставшуюся жизнь сохранили подозрительное отношение к правительственным инициативам. Они поступили преподавателями в Элон-колледж в Берлингтоне, Северная Каролина. Там, соприкоснувшись с дикой и прекрасной народной культурой деревенского Юга,мой отец стал собирателем фольклора. Он путешествовал по холмам и лощинам с фонографом Presto, убеждая неразговорчивых местных жителей петь в микрофон. Его записи, наряду с еще более обширным собранием Алана Ломакса, составили существенную часть нынешней коллекции американских народных песен в Библиотеке конгресса США.

    Вторая мировая война заставила отца оставить музыкальные занятия ради более важных и срочных задач – он поступил на авиационный завод в Лонг-Айленде, выпускавший бомбардировщики, и дослужился на нем до мастера.

    В конце войны мои родители пришли к выводу, что напряженная деловая жизнь не для них. Опережая свое время, они в сороковые годы поступили по модели шестидесятых – отправились в долину Шенандоа в Вирджинии, купили ферму с участком в 95 акров и попробовали жить на ней простой жизнью земледельцев без использования сельскохозяйственной техники. Всего через несколько месяцев отцу стало ясно, что двух сыновей-подростков ферма не прокормит (а вскоре предстояло появиться на свет еще одному моему брату и мне), и он устроился на работу в местный женский колледж преподавать драматическое искусство. Отец набрал в городке нескольких актеров-мужчин, и вместе с ученицами они с большим удовольствием ставили спектакли. А поскольку артисты и зрители жаловались на долгий скучный перерыв летом, мать с отцом организовали летний театр, который стал давать представления в дубовой роще, расположенной над нашим домом. Театр в дубовой роще – так он называется – действует до сих пор, на протяжении уже более чем пятидесяти лет не пропустив ни одного сезона.

    Я родился в этой счастливой обстановке, где с раннего детства меня окружали сельская красота, тяжелый фермерский труд, летний театр и музыка. Поскольку я был младшим из четырех мальчиков, родители могли предвидеть большинство моих проблем и понимали, как с ними справляться. Я рос с общим ощущением, что нужно отвечать за свое поведение и свои решения, поскольку никто другой за тебя этого делать не станет.

    Сначала меня, как и моих старших братьев, учила дома мать, обладательница выдающегося педагогического дарования. Ранние годы принесли мне бесценный дар – радость учения. У матери не было ни расписания занятий, ни планов отдельных уроков: она с поразительным чутьем угадывала темы, способные увлечь ребенка, вела их интенсивное изучение до логического завершения, а затем переключалась на что-то другое, не менее волнующее. Я всегда учился потому, что мне это нравилось, а не по обязанности.

    Вера не была существенной составляющей моего детства. Я имел некоторое неотчетливое представление об идее Бога, но мое собственное общение с Ним сводилось к детским сделкам по поводу того, чего мне очень хотелось. Помню, как я заключил договор с Богом (мне тогда было около девяти): пусть Он сделает так, чтобы в субботу во второй половине дня не пошел дождь и не сорвал представление и музыкальный вечер, по поводу которых я особенно волновался, а я за это обещаю никогда не курить сигареты. Дождя в самом деле не случилось, и я не курю. Еще раньше, в пятилетнем возрасте, родители решили записать меня и ближайшего ко мне по возрасту брата в хор мальчиков при местной епископальной церкви. Однако они дали нам понять, что делают это ради нашего музыкального образования, а богословским моментам не стоит придавать особенного значения. Я следовал этим указаниям, стараясь освоить великолепие гармонии и контрапункта, а религиозные истины, провозглашаемые с кафедры, протекали через мои уши, не оставляя сколько-нибудь заметного следа в душе.

    Когда мне исполнилось десять, мы переехали в город, чтобы находиться рядом с бабушкой, которая в то время болела, и я стал ходить в школу. В 14 лег у меня раскрылись глаза на удивительные по мощи и красоте методы научного исследования. На уроках химии, преподаватель которой поражал нас умением писать на доске одновременно обеими руками, я впервые понял, какой восторг внушает гармония миропорядка. Тот факт, что все вещества состоят из атомов и молекул, построенных согласно строгим математическим принципам, стал для меня неожиданным открытием, а осознав возможность получать с помощью научных инструментов новые знания о природе, я сразу почувствовал, что хочу в этом участвовать. Химия была моим первым увлечением, и, хотя о других науках мне было известно сравнительно немного, я решил стать химиком.

    Биология в то время оставляла меня совершенно равнодушным. Мне казалось, что ее изучение заключается скорее в механическом зазубривании бесчисленных фактов, чем в разъяснении принципов. Меня не интересовало особенно ни строение ракообразных, ни разница между типом, классом и отрядом. Сложность живого мира ошеломляла, и я воспринимал биологию как нечто совершенно невразумительное, вроде философии экзистенциализма. Моему формирующемуся сознанию было свойственно все упрощать, так что биология казалась мне нелогичной и в силу этого малопривлекательной.

    В 16 лет я окончил школу и поступил в Университет штата Вирджиния с намерением заниматься химией и в дальнейшем делать научную карьеру. Как большинство первокурсников, я с воодушевлением окунулся в новую среду, днем и ночью переполненную множеством носящихся в воздухе идей. Конечно, мы обсуждали и вопросы, связанные с существованием Бога. В раннем отрочестве мне случалось испытывать тягу к чему-то вне меня, часто связанную с красотой природы или особенно глубоким музыкальным переживанием. Тем не менее мое религиозное чувство было еще очень неразвито, и мне нелегко было отстаивать его в споре с одним-двумя воинствующими атеистами, какие найдутся почти в любом студенческом общежитии. Через несколько месяцев пребывания в колледже я стал считать, что, хотя многие религиозные верования дали начало интересным традициям в культуре и искусстве, они не содержат основополагающей истины.

    Таким образом, я сделался агностиком, хотя сам термин, изобретенный в XIX в. ученым Томасом Хаксли (Гексли) и обозначающий человека, просто не знающего, есть ли Бог, был мне в то время незнаком. Существуют разные виды агностицизма: некоторые приходят к нему в результате тщательного анализа действительности, но для очень многих это просто удобная точка зрения, позволяющая не думать о тревожащих вопросах. Я определенно принадлежал к этой второй категории. В действительности мое «не знаю» было больше похоже на «не желаю знать». Мне, молодому человеку, растущему в полном соблазнов мире, не хотелось чувствовать ответственность перед каким бы то ни было высшим духовным авторитетом. Фактически это был тот самый образ мыслей и поведения, который знаменитый философ и писатель Клайв Стейплз Льюис назвал «добровольным ослеплением».

    После окончания колледжа я поступил в аспирантуру Йельского университета и приступил к работе над диссертацией по физической химии. Как и прежде, меня влекло математическое изящество этой области науки. Я с головой окунулся в квантовую механику и дифференциальные уравнения второго порядка, а моими кумирами были в то время великие физики – Альберт Эйнштейн, Нильс Бор, Вернер Гейзенберг и Поль Дирак. Постепенно я пришел к убеждению, что все во вселенной объяснимо с помощью уравнений и основных принципов физической науки. Я прочитал биографию Эйнштейна и узнал, что он не верил в Яхве, бога еврейского народа, хотя и занял после Второй мировой войны твердую сионистскую позицию. Это еще больше укрепило меня во мнении, что ни один думающий ученый не может всерьез рассматривать возможность существования Бога, не совершив своего рода интеллектуальное самоубийство. Так я постепенно перешел от агностицизма к атеизму. Мне нравилось оспаривать религиозные верования всякого, кто упоминал о них в моем присутствии, высмеивая их как сентиментальность и отживший предрассудок.

    После двух лет занятий в аспирантуре мой расписанный до мелочей план начал разваливаться. Несмотря на радость, которую доставляла мне работа над диссертацией по теоретической квантовой механике, я начал сомневаться в правильности сделанного выбора. Крупные достижения в этой области относились по большей части к периоду пятидесятилетней давности, так что весь мой будущий вклад в науку с большой вероятностью свелся бы к упрощениям и приближениям, лишь незначительно продвигающим нас к решению элегантных, но «неподдающихся» уравнений. С практической точки зрения это неизбежно означало карьеру профессора, год за годом читающего бесконечные лекции по термодинамике и статистической механике студентам, которым эти предметы внушают скуку, страх или оба этих чувства одновременно.

    Примерно в то же время в попытке расширить свой кругозор я записался на курс биохимии, приобщившись таким образом к биологическим наукам, которых прежде старательно избегал. Курс совершенно меня потряс. Непонятное мне до тех пор строение ДНК, РНК и белков предстало передо мной во всем своем математическом великолепии. Благодаря открытию генетического кода биология стала наукой, в которой возможно применение строгих научных принципов, – напрасно это казалось мне немыслимым! А новые методы соединения между собой разных фрагментов ДНК (рекомбинации ДНК) создавали вполне реальную перспективу применения полученных знаний для блага людей. Я был поражен: оказывается, в биологии все же есть математическое изящество, в котором я ей так упорно отказывал. Жизнь осмысленна.

    Одновременно я, двадцатидвухлетний, но уже женатый молодой человек и отец умной любопытной девочки, становился все более общительным. Раньше я часто предпочитал оставаться в одиночестве, теперь мне сильнее хотелось быть с людьми и внести свой вклад в жизнь человечества. Осмыслив произошедшие во мне перемены, я стал пересматривать все свои решения, принятые ранее, включая и сам выбор в пользу научно-исследовательской работы. Диссертация была уже почти готова, и тем не менее после напряженных раздумий я подал заявление о приеме в медицинский колледж. Я произнес перед членами приемной комиссии тщательно продуманную речь, в которой пытался убедить их, что такой поворот событий – в действительности естественный путь подготовки будущего американского врача. В душе я не был так уж в этом уверен. Ведь биология когда-то была мне ненавистна из-за необходимости заучивать множество вещей, а какая наука требует больше запоминания, чем медицина? Однако ситуация переменилась: я собирался изучать человека, а не краба; знал, что детали определяются базовыми принципами; верил, что мои занятия могут в итоге принести реальную пользу людям.

    Через несколько недель пребывания в Университете штата Северная Каролина я уже твердо знал, что медицинский колледж – именно то место, где мне следует находиться. Мне нравились и задания, требующие напряженной умственной работы, и необходимость думать над сложными проблемами, связанными с этикой, и непредсказуемость человеческого фактора, и невообразимая сложность нашего тела. В декабре своего первого года занятий медициной я понял, как соединить мою новую любовь – медицину – со старой – математикой. Путь мне указал суровый и довольно неприветливый педиатр, читавший нам, первокурсникам, курс медицинской генетики общей продолжительностью шесть часов. Он доставил в аудиторию пациентов, болезни которых – серповидноклеточная анемия, галактоземия (непереносимость молочных продуктов, нередко фатальная) и синдром Дауна – были вызваны отклонениями в геноме, иногда крошечными – всего в одной букве кода.

    Изящество генетического кода и последствия редких сбоев в механизме копирования произвели на меня сильнейшее впечатление. Хотя возможность на практике помочь многим и многим людям, страдающим наследственными заболеваниями, представлялась весьма отдаленной, меня сразу потянуло в эту сферу. Конечно, в то время никто еще не задумывался о возможности чего-либо столь грандиозного по замыслу и последствиям как полная расшифровка генома человека, но именно тогда, в декабре 1973 г., я вступил на дорогу, которая со временем привела меня к участию в одном из самых великих деяний в истории человечества.

    На третьем курсе у нас началась интенсивная медицинская практика. Как будущие врачи, студенты-медики оказываются в максимально близких отношениях с людьми, прежде им абсолютно чужими. Доктор вступает с пациентом в физический контакт, и культурные барьеры, в обычной ситуации мешающие обмену интимной информацией, рушатся. Таковы издавна чтимые отношения между больным и целителем. Общение со страдающими и умирающими людьми производило на меня сильнейшее впечатление; мне лишь с большим трудом удавалось сохранять профессиональную дистанцию и сдерживать эмоции, к чему призывали нас многие из преподавателей.

    Разговаривая с больными, я глубоко поражался тому, как проявляется в тяжелых обстоятельствах вера этих простых жителей Северной Каролины.

    Много раз мне доводилось наблюдать людей, которым вера придавала мужества, помогая переносить ужасающие – и в большинстве случаев ничем не заслуженные – мучения. Отсюда я заключил, что если вера – психологическая подпорка, то, безусловно, очень мощная. И это не просто дань уважения культурной традиции – иначе почему мои пациенты не злятся на Бога, не требуют от друзей и близких прекратить какие бы то ни было разговоры о любящей и милосердной сверхъестественной силе?

    Хуже всего мне пришлось, когда пожилая женщина, страдающая тяжелой неизлечимой формой стенокардии, спросила меня о моей вере. У нее было на то полное право: мы успели уже обсудить много важных тем, касающихся жизни и смерти, и она – верующая христианка – рассказала мне о своих религиозных воззрениях. Пробормотав «я на самом деле не уверен», я почувствовал, что краснею. Пациентка искренне удивилась, и мне стало еще более неловко. Я понял, что почти все свои 26 лет убегал от этого вопроса – ведь я ни разу по-настоящему не обдумывал доводы за и против веры.

    Несколько дней тот случай не давал мне покоя. Разве я не ученый? Разве настоящий ученый делает выводы, не проанализировав данные? Разве вопрос о существовании Бога – не самый важный для человеческого бытия? И все же сочетание добровольного ослепления с чем-то еще, что правильнее всего было бы назвать самоуверенностью, мешает мне всерьез рассматривать самую возможность того, что Бог есть. Внезапно все мои аргументы утратили силу, и ощущение было такое, как будто лед трескается у меня под ногами.

    Я ужаснулся: что же получается? Если я не могу больше поручиться за твердость своих атеистических взглядов, следует ли мне взять на себя ответственность за поступки, о которых я предпочел бы никому не рассказывать? Отвечаю ли я за них перед кем-нибудь, кроме себя самого? Уходить от вопроса, как я делал это раньше, теперь стало невозможно.

    Поначалу я не сомневался, что полное исследование рациональных оснований для веры приведет меня к отрицанию ее преимуществ и укрепит мою атеистическую позицию. Однако у меня было твердое намерение взглянуть на факты, независимо от того, к какому результату это приведет. Первым делом я стал бегло знакомиться с главными религиями мира, и то, что я узнал о различных верованиях по изложению в учебных пособиях CliffsNotes (читать подлинные священные тексты мне было слишком трудно), привело меня в смущение. Многое осталось для меня полной загадкой, и я не находил серьезных причин принять тот или иной вариант религиозных воззрений, выделив его из всех прочих. Я сомневался в том, что хоть в какой-то религии у веры в сверхъестественное есть рациональное основание. Но вскоре ситуация переменилась. Навещая жившего неподалеку помощника священника из методистской церкви, я спросил его, есть ли в вере какой-то логический смысл. Он терпеливо выслушал мою бессвязную (и, возможно, кощунственную) невнятицу, после чего взял со своей полки маленькую книжечку и предложил мне ее прочесть.

    Это была работа К.С. Льюиса «Просто христианство». В следующие несколько дней, переворачивая страницы книги, стараясь впитать в себя широту и глубину интеллектуальных доводов, изложенных этим легендарным оксфордским филологом, я осознал, что все мои построения, опровергающие веру, – совершенно детские. Очевидно, размышления над самым важным из человеческих вопросов следовало начинать заново. Льюис, казалось, знал наперед мои возражения, предугадывал их еще до того, как мне самому удавалось отчетливо их сформулировать, и неизменно обращался к ним на ближайших страницах. Позднее я понял, каким образом Льюис с такой точностью определил ход моих мыслей: он тоже был атеистом, поставил себе задачу опровергнуть веру с помощью логических рассуждений и в итоге пришел к христианству. Я повторял его собственный путь.

    Довод, в наибольшей степени привлекший мое внимание и поколебавший самую основу моих представлений о науке и религии, содержался непосредственно в названии первой книги: «Добро и зло как ключ к пониманию Вселенной». Хотя описанный Льюисом «нравственный закон» во многих отношениях универсален для человеческого бытия, некоторые его аспекты открылись для меня как будто впервые.

    Для понимания Нравственного закона полезно вслед за Льюисом посмотреть на то, как люди сотнями разных способов апеллируют к этому закону, не ссылаясь на него прямо. Разногласия – часть нашей повседневной жизни. Иногда они возникают по мелким поводам – скажем, жена упрекает мужа за грубость по отношению к ее приятельнице, или ребенок жалуется, что «это нечестно», когда на дне рождения не поровну разделят мороженое. Бывают и более серьезные споры. Например, в политической сфере одни считают, что долг США – распространять во всем мире демократию, в том числе и с применением военной силы, другие – что Америке не следует оказывать на другие страны одностороннее военное или экономическое давление, так как это подрывает ее международный авторитет.

    В области медицины сейчас идут яростные споры о том, допустимо ли изучение эмбриональных стволовых клеток человека. Противники этого направления утверждают, что подобные исследования покушаются на святость человеческой жизни, сторонники доказывают, что возможность облегчить страдания людей дает им моральное право продолжать работы. (Эта тема наряду с несколькими другими вопросами биоэтики обсуждается в приложении).

    Заметим, что во всех этих примерах обе спорящие стороны очевидным образом обращаются к некоторому неназываемому высшему стандарту. Это и есть Нравственный закон, или «закон о правильном поведении». Его авторитет, по-видимому, неоспорим, обсуждается лишь то, какая из альтернатив ближе к его требованиям. Люди, обвиненные в несоблюдении Нравственного закона (как муж, обидевший приятельницу жены), обычно стараются как-то оправдаться, защититься, но практически никогда не заявляют: «К черту эту твою концепцию правильного поведения!»

    И вот что интересно: понятие о добре и зле свойственно всем представителям рода человеческого (хотя воплощается очень различно, иногда с чудовищными на наш взгляд последствиями). Таким образом, это явление похоже на закон природы, такой же, как закон всемирного тяготения или постулаты специальной теории относительности. Но если мы честны перед собой, то вынуждены будем признать, что данный закон, в отличие от законов физики, с поразительной регулярностью нарушается.

    Насколько я могу судить, Нравственный закон действует только у людей. Хотя у других видов попадаются проблески нравственного сознания, они не имеют широкого распространения, и во многих случаях поведение животных резко противоречит нашим понятиям о добре. Ученые обычно включают умение различать добро и зло в перечень отличительных признаков Homo sapiens, наряду с такими особенностями, как членораздельная речь, осознание себя и наличие представления о будущем.

    Но является это знание добра и зла природным качеством человека или оно внедрено в нас культурными традициями? По мнению некоторых исследователей, нормы поведения в различных культурах так несхожи между собой, что любой вывод о существовании общего Нравственного закона лишен оснований. Льюис, занимавшийся очень многими культурами, называет такие заявления «ложью, вопиющей ложью». Он пишет: «Если отправиться в библиотеку и провести несколько дней за чтением "Энциклопедия религии и этики", вскоре станет очевидным величайшее единодушие людей в практических вопросах. Вавилонские гимны и законы Ману, египетская Книга мертвых и "Беседы и суждения" Конфуция, стоики и платоники, мифы аборигенов Австралии и Америки с одинаковой торжественной монотонностью осуждают угнетение, убийство, предательство, обман, одинаково предписывают помогать старикам и детям, немощным и слабым, творить милостыню, блюсти беспристрастие и честность».

    В некоторых своеобразных культурах Нравственный закон может проявляться и в диких уродливых формах – таких как сожжение ведьм в Америке XVII в. И все-таки, как становится ясно при пристальном изучении, даже эти явные отклонения должны рассматриваться не как несоблюдение, а как соблюдение закона, только при ошибочном понимании того, что есть добро, а что – зло. Тому, кто твердо верит, что ведьма – это воплощение самого Зла и земной посланец дьявола, жестокость по отношению к ней будет казаться оправданной.

    Здесь я остановлюсь и замечу, что вывод о существовании Нравственного закона противоречит современной постмодернистской философии, согласно которой абсолютного добра и зла не существует, а вся нравственность относительна. Эта точка зрения, как представляется, широко распространена среди философов, но непонятна большинству обычных людей и логически противоречива. Если нет абсолютной истины, может ли быть истинным сам постмодернизм? В самом деле, если нет ни добра, ни зла, обсуждение вопросов этики вообще не имеет смысла.

    Еще одно возражение исходит от социобиологов, по мнению которых альтруистическое поведение способно выступать как положительный фактор естественного отбора, а значит, Нравственный закон мог возникнуть просто в результате действия законов эволюции. Если бы им удалось это доказать, многие требования Нравственного закона уже нельзя было бы интерпретировать как несомненное свидетельство существования Бога, поэтому я остановлюсь на данном объяснении более подробно.

    Рассмотрим один из главных примеров действия Нравственного закона – альтруистический импульс, зов совести, силу, которая повелевает нам помогать другим, даже не получая ничего взамен. Разумеется, не все требования этого закона сводятся к альтруизму – например, если кто-то слегка исказит факты при заполнении налоговой декларации, он может почувствовать укол совести, хотя вряд ли будет воспринимать свой поступок как нанесение вреда какому-то конкретному другому человеку.

    Во-первых, давайте уточним предмет нашего обсуждения. Я не рассматриваю модель поведения «почеши мне спину, а потом я тебе», когда доброе дело совершается в расчете на ответные благодеяния. Альтруизм – более интересное явление: это подлинно бескорыстная самоотдача без всяких вторичных мотивов. Такого рода любовь и великодушие вызывают благоговение. Оскар Шиндлер во время Второй мировой войны с огромным риском для жизни укрыл от нацистских преследований и спас от истребления более тысячи евреев, а в итоге умер в нищете, – и мы не можем не восхищаться им. Мать Тереза, безусловно, входит в число наиболее уважаемых и почитаемых наших современников, хотя ее добровольная нищета и самоотверженное служение больным и умирающим в Калькутте составляют разительный контраст с материалистической системой ценностей, преобладающей в нынешней культуре.

    В некоторых случаях альтруистическое поведение может проявляться даже по отношению к заклятому врагу. Сестра Джоан Читтистер, монахиня ордена бенедиктинцев, пересказывает следующую суфийскую притчу.

    В давние времена одна старая женщина имела обыкновение медитировать на берегу Ганга. Как-то утром, закончив свои медитации, она увидела скорпиона, беспомощно барахтающегося в быстром потоке. Затем течение отнесло скорпиона ближе к берегу, и он запутался в корнях, свисавших в воду. Несчастное существо отчаянно пыталось высвободиться, но лишь крепче запутывалось. Старая женщина немедленно протянула руку к тонущему скорпиону, но как только она до него дотронулась, тот ужалил ее в руку. Тогда женщина отдернула руку, восстановила равновесие и снова попробовала спасти скорпиона. Но при каждой попытке хвост скорпиона с такой силой жалил ее, что ее руки начали кровоточить, а лицо исказилось от боли. Мимо шел прохожий; увидев, как старуха старается вытащить скорпиона, он закричал: «Что ты делаешь, безумная? Неужели ты хочешь убить себя, чтобы спасти эту уродливую тварь?» Та посмотрела ему в глаза и ответила: «В природе скорпиона – жалить, в моей – спасать. Почему же мне из-за его природы отвергать свою?»

    Этот пример может показаться утрированным – немногие из нас действительно согласились бы подвергнуть себя опасности ради спасения скорпиона. Но наверняка большинству из нас знакомо импульсивное желание помочь чужому человеку в его нужде, даже если мы от этого заведомо ничего не выиграем. И в случае, когда мы действительно это делали, мы часто испытывали потом радостное чувство «правильного поступка».

    К.С. Льюис в своей замечательной книге «Любовь» подробно исследует природу этой разновидности бескорыстной любви, которую называет милосердием. По Льюису, милосердие принципиально отличается от привязанности, дружбы и романтической любви, которые можно интерпретировать как взаимовыгодные отношения и аналоги которых мы наблюдаем у других (отличных от человека) видов живых существ.

    Милосердие, или бескорыстный альтруизм – главная трудность для эволюционистов. Данный тип поведения абсолютно не укладывается в их упрощенную аргументацию, так как его нельзя объяснить стремлением эгоистичных генов индивида к самосохранению. Совсем наоборот: альтруизм может повлечь страдания, увечья, даже смерть, и нет никаких признаков того, что он чем-то выгоден. И все-таки если внимательно исследовать этот внутренний голос, который мы иногда называем совестью, то становится ясно, что стремление следовать ему присутствует во всех нас, хотя мы часто противимся таким порывам.

    Социобиологи, в частности, Э.О. Уилсон, пытались объяснить альтруистичное поведение индивида некоторой косвенной репродуктивной выгодой для него, но эти доводы малоубедительны. Например, предположение о том, что систематически проявляемый альтруизм мог выступать как положительный признак при выборе партнера, не подтверждается фактами поведения обезьян – ближайших родственников человека. У них нередко наблюдаются противоположные явления, такие как убийство детенышей новым самцом-доминантом, расчищающим путь для будущего собственного потомства. Другая гипотеза – что альтруисты в ходе эволюции получали от своего поведения некие встречные косвенные выгоды – не объясняет мотивов мелких добрых дел, о которых никто не знает. Кроме того, есть еще аргумент, что альтруистичное поведение членов группы выгодно для группы в целом. Социобиологи ссылаются здесь на муравейники, где стерильные рабочие особи непрестанно трудятся ради того, чтобы матка смогла произвести больше потомства. Но этот «муравьиный альтруизм» объясняется в рамках эволюционного учения тем, что рабочие муравьи обладают в точности такими же генами, как и те, которые матка передаст следующим своим потомкам. В данном случае мы имеем дело с нестандартной прямой связью на уровне ДНК, в то время как в более сложных популяциях отбор работает на уровне особей, а не групп, – таково общее мнение практически всех эволюционистов. Поведение рабочих муравьев определяется инстинктом, в корне отличным от внутреннего голоса, побуждающего меня прыгнуть в реку, где тонет неизвестный мне человек, даже если я плохо плаваю и в результате сам могу погибнуть. Далее, альтруистичное поведение, выгодное для группы, казалось бы, предполагает противоположное, т. е. враждебное отношение к тем, кто в группу не входит. Примеры Оскара Шиндлера и матери Терезы доказывают обратное. Поразительным образом, Нравственный закон предлагает мне спасать тонущего, даже если это враг.

    Что же делать с Законом человеческой природы, если его примитивное объяснение как порождения культуры или побочного продукта эволюции не проходит? Здесь явно творится что-то необычное. Цитируя Льюиса, «если бы за пределами Вселенной существовала какая-то контролирующая сила, она не могла бы показать себя нам в виде одного из внутренних элементов, присущих Вселенной, как архитектор, по проекту которого сооружен дом, не мог бы быть стеной, лестницей или камином в этом доме. Единственное, на что мы могли бы надеяться, это то, что сила эта проявит себя внутри нас в форме определенного влияния или приказа, стараясь направить наше поведение в определенное русло. Но именно такое влияние мы и находим внутри себя. Не правда ли, такое открытие должно было бы пробудить наши подозрения?»

    Столкнувшись с этим рассуждением в двадцатишестилетнем возрасте, я был сражен его логикой. Нравственный закон всегда прятался в моем сердце, знакомый и привычный, как любой элемент повседневного опыта, но теперь он впервые выступил как разъясняющий принцип, осветил ослепительным белым светом темные закоулки моего ребяческого атеизма и потребовал серьезно задуматься. Что это – взгляд Бога?

    А если так, то какого Бога? Очевидно, не Бога деистов, в которого верил Эйнштейн, – Бога, который создал законы физики, математики и около 14 млрд лет назад привел Вселенную в движение, а затем удалился, чтобы заняться другими, более важными делами. Если я ощущаю Его присутствие, это должен быть Бог теистов, тот, что желает каким-то образом взаимодействовать с особенными существами – людьми – и для этого вложил в каждого из нас некое представление о Себе. Возможно, это Бог Авраама, но никак не Бог Эйнштейна.

    Из этого растущего ощущения реальности Бога вытекало и еще одно немаловажное следствие. Судя по невероятно высоким стандартам Нравственного закона, который я, как приходилось признать, на практике постоянно нарушаю, Бог свят, праведен и является воплощением добра, а зло Ему ненавистно. При этом не было причин предполагать в Боге какую-либо снисходительность или попустительство. Постепенное осознание того, что Он может существовать, вызывало противоречивые чувства: мне было отрадно преклоняться перед широтой и глубиной Высшего сознания, но собственные изъяны, отчетливо выступившие в этом новом свете, приводили меня в смятение.

    Итак, я пустился в интеллектуальный поиск, чтобы подтвердить свой атеизм, а в итоге от моих прежних взглядов не осталось камня на камне. Доводы, основанные на Нравственном законе, наряду с другими соображениями, заставили меня признать вероятность гипотезы Бога. Агностицизм, который, как я думал, послужит мне надежным запасным убежищем, оказался всего-навсего распространенной отговоркой. Вера в Бога теперь представлялась более рациональной, чем неверие.

    Мне, кроме того, стало ясно, что наука, несмотря на свою бесспорную мощь в раскрытии тайн природы, не продвинет меня в решении вопроса о Боге. Если Бог есть, то находится вне природы, поэтому Его невозхможно познать с помощью инструментов науки. Свидетельства существования Бога должны приходить к нам другими путями (например, в моем случае понимание началось с того, что я заглянул в собственное сердце), а окончательное решение может быть основано только на вере – не на доказательстве. Все еще во власти беспорядочных сомнений относительно того, куда же я иду, я вынужден был согласиться, что стою на пороге перехода к религиозному мировоззрению, к вере в Бога.

    Казалось невозможным ни шагнуть вперед, ни повернуть назад. Много лет спустя мне попался на глаза сонет Шелдона Ванаукена, в точности описывающий мою дилемму. Вот его заключительные строки:

    "Меж вероятным и доказанным – провал. Страшась прыжка, стоишь оцепенело, Но исчезают позади остатки скал, И вот уж камень под ногами задрожал. Одно спасенье – прыгнуть в Слово смело И мир узреть, где прежде слепо ты блуждал.

    Долгое время я стоял в нерешительности на краю этого зияющего провала и в конце концов, не видя другого выхода, прыгнул."

    Как ученый может придерживаться подобных взглядов? Не являются ли многие из религиозных постулатов несовместимыми с подходом, выражаемым словами «Предъявите мне факты!» и обязательным в занятиях химией, физикой или медициной? Открыв двери своего сознания для веры в Бога, не обрек ли я себя на внутреннюю войну мировоззрений – войну не на жизнь, а на смерть, которая может закончиться только полной победой одной из сторон?

    Глава 2: Война мировоззрений

    Если вы раскрыли мою книгу, будучи скептиком, и смогли добраться до этого места, у вас, несомненно, уже сформировалось множество собственных возражений. И у меня они, конечно же, были. Не является ли вера в Бога попыткой выдать желаемое за действительное? Не творилось ли во имя веры ужасное зло? Почему милосердный Бог допускает страдание? Может ли серьезный ученый верить в чудеса?

    Если вы верующий, моя история, рассказанная в первой главе, возможно, укрепила вашу веру, но и вам почти наверняка знакомы определенные проблемы в этой области, внутренние или внешние.

    Сомнение – неизбежный компонент веры. Как сказал Пауль Тиллих, «если сомнение возникло, то его следует рассматривать не как отрицание веры, а как элемент, который всегда присутствовал и всегда будет присутствовать в акте веры». Будь аргументы в пользу существования Бога абсолютно неопровержимыми, все люди твердо придерживались бы одной-единственной религии. Но вообразите себе мир, где доказательства настолько очевидны, что человек лишен свободного выбора в вопросах веры. Разве такой мир был бы интересен?

    И у скептиков, и у верующих сомнения происходят из многих источников. Один из них – несоответствия между религиозными постулатами и данными науки, которые в наши дни особенно отчетливо вырисовываются в области биологии и генетики. Они будут рассмотрены в последующих главах, а сейчас мы займемся проблемами, относящимися скорее к сфере философии. Если эти темы вас не волнуют, можете спокойно переходить к главе 3.

    При рассмотрении философских вопросов я рассуждаю в основном как неспециалист. Но я, как и многие другие, мучительно бился над ними. Сомнения осаждали меня со всех сторон, особенно в первый год после того, как я уверовал в Бога, заботящегося о человеческих существах. Волновавшие меня проблемы казались мне совершенно новыми и абсолютно неразрешимыми, но постепенно я, к своему большому облегчению, узнал, что все они давно известны, причем в более сильных и отчетливых, чем у меня, формулировках. Еще отраднее было обнаружить целый ряд замечательных источников, предлагающих убедительные ответы на мои вопросы. Ниже я буду излагать некоторые из них, дополняя рассуждения авторов собственными мыслями и примерами. Более всего мне помогли труды моего теперь уже хорошо знакомого оксфордского советчика К.С. Льюиса.

    Хотя здесь было бы уместно рассмотреть довольно много различных возражений, я выбрал четыре, которые особенно сильно мучили меня в период обращения к вере. Думается, они находятся в числе главных проблем, тревожащих всякого, кто решает вопрос о вере в Бога.


    Не является ли идея Бога просто исполнением желания?

    Правда ли Бог есть? Или поиск сверхъестественного существа, свойственный всем когда-либо исследовавшимся культурам, представляет собой универсальное, но беспочвенное влечение к чему-то вне нас, помогающее придать смысл бессмысленной жизни и убрать жалящую мысль о смерти?

    Современная жизнь так насыщена, что поиски Бога оказались несколько оттеснены в ней на второй план, и все же он остается одним из наиболее универсальных человеческих устремлений. К.С. Льюис описывает это явление в своей замечательной автобиографической книге «Настигнут радостью». Радостью он называет особое чувство, описываемое им как «неудовлетворенное желание, которое само по себе желаннее любого удовлетворения». Радость, говорит Льюис, способна возникнуть под впечатлением чего-либо совсем простого, такого как несколько стихотворных строк; сам я тоже могу воскресить в памяти несколько подобных моментов, когда меня охватывало острое ощущение наслаждения и печали разом и я удивлялся, откуда оно взялось, и думал, как бы его вернуть.

    Мальчиком я часто испытывал это чувство, когда глядел в телескоп, установленный астрономом-любителем на нашем поле (оно находилось на возвышенном месте); видя кратеры Луны и волшебный прозрачный свет Плеяд, я ощущал огромность Вселенной. Вспоминается сочельник – мне в то время было пятнадцать лет: хор поет особенно красивый рождественский хорал, звонкий дискант выводит верхнюю партию, поднимающуюся высоко над основной мелодией, и эта музыка наполняет меня неожиданным благоговением и влечением к чему-то, чего я не могу назвать. Много позже, уже в аспирантуре, я, атеист, с удивлением ощутил в себе то же самое благоговение и влечение, на этот раз смешанное с глубокой скорбью, при звуках второй части Третьей симфонии Бетховена – «Героической». Мир оплакивал гибель спортсменов израильской команды, убитых террористами во время открытия Олимпийских игр 1972 г., и мощные пассажи до-минорного траурного марша в исполнении оркестра Берлинской филармонии звучали над стадионом, соединяя благородство и трагедию, жизнь и смерть. На несколько мгновений я воспарил над своим материализмом в некое не поддающееся описанию духовное измерение; это было ни с чем не сравнимое переживание.

    В зрелые годы мне стала доступна специфическая радость озарения, знакомая ученым – людям, которым время от времени даруется привилегия узнавать вещи, доселе неизвестные человечеству. Поймав отблеск научной истины, я испытываю и удовлетворение, и желание понять Истину более высокого порядка. В такой момент наука превращается в нечто большее, чем процесс открытия, и эмоции ученого не имеют чисто натуралистического объяснения.

    Какой же вывод следует отсюда сделать? Что это за влечение к чему-то большему, чем мы? Является ли оно всего-навсего комбинацией нейромедиаторов, попавших точно на нужные рецепторы, которые, в свою очередь, передали электрический импульс в определенный отдел нашего хмозга? Или оно, как Нравственный закон, описанный в предыдущей главе, – помещенный внутрь нас намек на что-то, находящееся вне нас и высшее по сравнению с нами?

    По мнению атеистов, такого рода влечения нельзя принимать за свидетельства сверхъестественного: переводя свое чувство благоговения в веру в Бога, мы просто выдаем желаемое за действительное, придумываем тот ответ, который хотели бы получить. Эта точка зрения получила распространение главным образом благодаря работам Зигмунда Фрейда, выводившего религиозное чувство из впечатлений раннего детства. Так, в книге «Тотем и табу» он писал: «Психоаналитическое исследование показывает с особенной ясностью, что каждый создает бога по образу своего отца, что личное отношение к богу зависит от отношения к телесному отцу и вместе с ним претерпевает колебания и превращения и что бог, в сущности, является не чем иным, как превознесенным отцом».

    Проблема с теорией исполнения желания в том, что она не согласуется с характером Бога в основных религиях мира. В своей недавней прекрасной книге «Вопрос о Боге» гарвардский профессор Арманд Николи, имеющий психоаналитическую подготовку, сравнивает позиции Фрейда и Льюиса. По Льюису, исполнением желания был бы Бог, совершенно не похожий на описанного в Библии. Если мы хотим, чтобы нас баловали и снисходительно прощали, то в Библии такого не найти. Наоборот, осознав существование Нравственного закона и свою неспособность жить в соответствии с ним, мы попадаем в серьезную беду, так как понимаем, что потенциально навеки отделены от его Автора. Далее, разве ребенок, вырастая, не испытывает по отношению к родителям двойственных чувств, среди которых есть и стремление освободиться? Так почему у нас возникает именно желание, чтобы Бог был, а не чтобы Бога не было?

    Наконец, чисто логически из того, что Бог – это нечто, чего люди могли бы пожелать, совершенно не следует, что Бога на самом деле нет. Тот факт, что я когда-то пожелал себе любящей жены, не делает ее сейчас воображаемой. И если фермер хотел, чтобы пошел дождь, он не станет по этой причине ставить под вопрос реальность настоящего ливня.

    В действительности аргумент «желаемое за действительное» можно перевернуть. Почему существует такой всеобщий, но присущий лишь человеку голод? Не в связи ли с некоторой возможностью утоления? Здесь опять уместно процитировать Льюиса: «Ничто живое не рождается на свет с такими желаниями, которые невозможно удовлетворить. Ребенок испытывает голод, но на то и пища, чтобы насытить его. Утенок хочет плавать: что ж, в его распоряжении вода. Люди испытывают влечение к противоположному полу; для этого существует половая близость. И если я нахожу в себе такое желание, которое ничто в мире не способно удовлетворить, это, вероятнее всего, можно объяснить тем, что я был создан для другого мира».

    Быть может, влечение к священному, универсальный и загадочный аспект человеческого опыта, представляет собой не исполнение желания, а указатель на что-то вне нас? Для чего предназначена «пустота в форме Бога» в наших сердцах и умах, если не для заполнения?

    В нашем современном материалистическом мире это чувство легко утерять. В своей замечательной книге эссе, озаглавленной «Как научить камень говорить?», Энни Диллард так пишет о растущей пустоте: «Теперь мы больше не примитивны. Теперь весь мир не кажется нам святым…Мы, люди, перешли от пантеизма к пан-атеизму…Нелегко исправить тот вред, который мы сами себе причинили, и призвать обратно то, что мы просили уйти. Трудно осквернить рощу, а потом передумать. Мы потушили неопалимую купину и не можем зажечь ее вновь. Напрасно мы чиркаем спичкой под каждым зеленым деревом. Воистину ли было, что ветер плакал, а холмы возглашали хвалу? Сейчас пропала речь у безжизненных вещей нашего мира, а живые говорят очень мало, и то лишь немногим…И все же могло быть так, что где движение, там и звук, будто кит разрывает воду и бьет хвостом, а где спокойствие, там и тихий голос. Это Бог говорит из вихря, это старые песни и танцы природы, театр, изгнанный нами из городов…Чем мы занимались на протяжении веков, если не попытками призвать Бога обратно на гору или, когда это не удавалось, поймать взглядом отблеск чего-то, что не является нами? В чем разница между собором и физической лабораторией? Разве и тот, и другая не говорят «Здравствуй!»?


    А как насчет зла, творимого во имя веры?

    Одним из главных камней преткновения для многих серьезных искателей веры становятся чудовищные преступления, совершавшиеся по религиозным мотивам. Практически все религии прошли через это на некоторой стадии своего развития, включая и те, среди основных догматов которых – сострадание и ненасилие. Как же можно стать приверженцем веры, проповедуемой злодеями, видя такие примеры злоупотребления грубой силой, жестокости и ханжества?

    На этот вопрос есть два ответа. Первый заключается в том, что во имя веры совершались не только злодеяния, но и выдающиеся подвиги. Церковь (здесь я использую этот термин обобщенно, как обозначение любых структур, созданных для поддержки некоторой религии, независимо от того, о какой именно религии речь) не раз выступала на стороне добра и справедливости, и ее мнение играло решающую роль. Вспомним хотя бы о вкладе религиозных лидеров в дело избавления людей от гнета – от Моисея, который вывел свой народ из рабства, до Уильяма Уилберфорса, сумевшего в конце концов убедить английский парламент в необходимости воспротивиться практике рабовладения, и преподобного Мартина Лютера Кинга-младшего, возглавившего движение за гражданские права в США и отдавшего жизнь за свое дело.

    Второй ответ возвращает нас к Нравственному закону и нашей неспособности соблюдать в полной мере его требования. Церковь состоит из падших людей. Прозрачная чистая вода духовной истины наливается в проржавелые сосуды, и потому нельзя считать ошибки, веками совершавшиеся церковью, недостатками самой веры, как если бы вода, а не сосуд, была загрязнена. Неудивительно, что люди, оценивающие истинность и привлекательность религии по поведению какой-либо конкретной церкви, часто не в состоянии вообразить себя в числе верующих. Вольтер, весьма враждебно настроенный по отношению к католической церкви, писал в преддверии Великой французской революции: «Стоит ли удивляться, что на свете есть атеисты, когда церковь ведет себя так отвратительно?»

    Несложно найти примеры того, как церковь поощряла дела, идущие вразрез с принципами ее собственной веры. Блаженства, провозглашенные Христом в Нагорной проповеди, оказались забыты, когда христианская церковь в Средние века организовывала жестокие крестовые походы, а позднее – инквизицию в ряде стран. Хотя пророк Мухаммед сам ни разу не ответил насилием своим гонителям, воины джихада, появившиеся еще среди самых первых последователей ислама, а в наши дни совершившие, в частности, атаку 11 сентября 2001 г., создали ложное представление об исламе как о религии, проповедующей жестокость. Даже последователи, казалось бы, ненасильственных религий, таких как индуизм и буддизм, время от времени оказываются вовлечены в кровопролитные конфликты, подобные происходящему сейчас в Шри-Ланке.

    И не одно только насилие пятнает чистоту веры. СМИ то и дело преподносят нам примеры вопиющего лицемерия религиозных лидеров, заставляя многих скептиков заключить, что в вере объективно нет ни истины, ни добродетели.

    Еще, быть может, коварнее распространившаяся во многих церквях духовно мертвая, светская религиозность, которая лишает традиционные обряды их мистической сути, так что духовная жизнь сводится целиком к традициям или социальной активности, а поискам веры вообще не остается места.

    Потому-то некоторые комментаторы и считают религию негативным фактором, или, по выражению Карла Маркса, «опиумом народов». Но будем осторожны. Марксистские эксперименты в Советском Союзе и в Китае времен Мао Цзэдуна, предполагавшие построение откровенно атеистического общества, показали, что масштабы истребления людей и злоупотребления грубой силой ставят такие общества в один ряд с самым страшным из известных режимов нового времени. В действительности атеизм, как стало сейчас понятно, приводит к вседозволенности. Отрицая существование высшей власти над человеком, он в состоянии полностью освободить людей от какой бы то ни было ответственности за взаимные притеснения.

    Таким образом, как ни отвратительна долгая история религиозных гонений и ханжества, человеческие изъяны не должны заслонить правду от того, кто ищет ее всерьез. Виноват ли дуб, что из его древесины сделали таран? Заслуживает ли порицания воздух за то, что разносит лживые речи? Можно ли оценить «Волшебную флейту» Моцарта по плохо отрепетированному школьному спектаклю, закат над Тихим океаном – по туристскому буклету, а силу романтической любви – по количеству выпитого на разгульной свадьбе у соседей?

    Нет, нет и еще раз нет. Чтобы судить об истинной вере, нужно смотреть на чистую прозрачную воду, а не на ржавые сосуды.


    Почему милосердный Бог допускает страдание?

    Может быть, где-то в мире и есть кто-то, кто ни разу не страдал. Мне такие люди незнакомы, и подозреваю, что ни один из читателей тоже не отнесет себя к этой категории. Страдание – переживание, общее всем людям, и многие поэтому сомневаются в Божьем милосердии. К.С. Льюис в своей книге «Боль» формулирует проблему так: «Если бы Бог был благ, Он желал бы, чтобы Его создания были абсолютно счастливыми, и если бы Бог был всемогущ, Он мог бы сделать то, чего желал. Но Его создания не счастливы. Поэтому Богу недостает либо благости, либо могущества, либо и того, и другого».

    Эта дилемма может быть разрешена несколькими способами, одни объяснения легче принять, чем другие. Во-первых, необходимо признать, что источник тех страданий, которые испытываем мы сами и окружающие нас люди, – в значительной мере наши собственные поступки по отношению друг к другу. Люди, а не Бог, изобрели ножи, стрелы, ружья, бомбы и всевозможные орудия пыток, известные нам из истории. Вряд ли можно возложить на Бога ответственность за трагедию ребенка, задавленного пьяным водителем, юноши, погибшего в сражении, девушки, убитой шальной пулей в криминальном районе современного города. В конце концов, мы обладаем свободной волей, т. е. способностью поступать так, как нам нравится, и очень часто пользуемся этим, нарушая Нравственный закон. И когда мы так поступаем, нам не следует винить Бога за последствия.

    Должен ли был Бог ограничить нашу свободную волю, чтобы предотвратить такого рода злодеяния? Рассуждая в этом направлении, мы быстро приходим к логически неразрешимой дилемме. Снова цитирую Льюиса: «Если вы скажете: "Бог может дать существу свободную волю и в то же время лишить его свободы воли", вы фактически ничего не сказали о Боге, – бессмысленная комбинация слов не обретет внезапно смысла потому лишь, что вы предпошлете ей два других слова: "Бог может"».

    И все же трудно согласиться с рациональными доводами, когда ужасающие страдания выпадают на долю ни в чем не повинного человека. Я знаю молодую женщину, которая училась в медицинском колледже, готовилась стать врачом и во время летних каникул жила одна, проводя исследование по своей специальности. Как-то ночью она проснулась и обнаружила, что в ее квартиру вломился чужой человек. Он приставил ей нож к горлу и, не обращая внимания на ее мольбы, завязал ей глаза, изнасиловал ее и скрылся. Она осталась, опустошенная, обреченная многие годы потом снова и снова переживать этот кошмар. Преступник так и не был пойман.

    Эта женщина – моя дочь. Зло в чистом виде никогда не было явлено мне более наглядно, чем в ту ночь, и никогда я не желал сильнее, чтобы Бог как-то вмешался и не позволил совершиться злодейству. Почему Он не поразил насильника ударом молнии или по крайней мере приступом мук совести? Почему не возвел вокруг моей дочери защищающую ее незримую ограду?

    Может быть, в редких случаях Бог действительно творит чудеса. Однако по большей части порядок вещей в физической вселенной и свободная воля человека – непреложные факты. Нам хотелось бы, чтобы чудесное избавление от зла происходило чаще, но это привело бы к полному хаосу.

    Что можно сказать о стихийных бедствиях – землетрясениях, цунами, извержениях вулканов, наводнениях, засухах? Или о несчастьях, не столь масштабных, но ничуть не менее горьких, – болезнях, таких как детские формы рака, причиняющих жестокие страдания ни в чем не повинным людям? Англиканский священник и выдающийся физик Джон Полкинхорн обозначил этот тип событий термином «физическое зло», в противоположность «нравственному злу», творимому людьми. Как оно может быть оправдано?

    Наукой установлено, что вселенная, наша планета и жизнь на ней участвуют в эволюционном процессе. Отсюда – и непредсказуемость погоды, и подвижки тектонических плит, и нарушения нормального процесса деления клеток, приводящие к раку. Если в начале времен Бог решил использовать эти силы для создания человеческих существ, то тем самым были предопределены и все болезненные последствия. Частые чудеса в физическом мире привели бы в нем к такому же хаосу, как вмешательство в поступки людей, обладающих свободной волей.

    Многие вдумчивые искатели веры не видят в этих рациональных выкладках оправдания тем мучениям, с которыми связано человеческое бытие. Почему наша жизнь – более долина слез, чем сад наслаждений? Многое было написано об этом явном противоречии, и вывод непрост: если Бог любит нас и желает нам добра, то Его план, по-видимому, не совпадает с нашим. Эту идею трудно воспринять, особенно если нас систематически кормили с ложечки примитивным пониманием благости Бога, согласно которому Он хочет только одного – чтобы мы постоянно были счастливы. Опять из Льюиса: «Нам, по сути, нужен не столько Отец Небесный, сколько небесный дедушка – этакий благожелательный и расслабленный старичок, который, как говорится, "любит смотреть, как веселится молодежь", и чей план Вселенной состоит просто в том, чтобы можно было искренне сказать в конце каждого дня, что "все погуляли на славу"».

    Если принять, что Бог добр, то Он, очевидно, хочет от нас большего. Не говорит ли о том же и ваш опыт? Какие периоды жизни помогли вам лучше узнать себя – те, в которые дела шли хорошо, или когда вы столкнулись с трудностями, разочарованием, страданием? «Бог шепчет нам посреди наших удовольствий, вслух говорит с нашей совестью, но Он кричит в нашей 6оли – это Его мегафон, чтобы слышал оглохший мир». Не сделаемся ли мы без этого опыта неглубокими эгоцентричными созданиями, не утратим ли в итоге полностью чувство собственного достоинства, стремление помогать ближнему?

    Подумайте о следующем: если из всех решений, какие мы должны принять в своей жизни, самым важным является решение о вере, а из всех отношений, какие мы должны выстроить, – отношения с Богом, если наш духовный опыт не исчерпывается тем, что мы можем узнать сами и с чужих слов в течение земной жизни, то человеческие страдания обретают совершенно новый смысл. Может быть, мы так и не сумеем вполне осмыслить те причины, по которым нам посланы тягостные переживания, но начнем принимать идею о том, что такие причины могут существовать. В моем случае я могу считать изнасилование дочери испытанием, ниспосланным мне, чтобы я научился прощать в чудовищных обстоятельствах. Откровенно говоря, я до сих пор не справился с этой задачей. Я получил, кроме того, шанс осознать важную истину: не в моих силах уберечь дочерей от всей боли и страданий, а потому мне следует уповать на Божье милосердие, и это – не стопроцентная защита от зла, а лишь обещание, что их страдания не будут напрасными. Действительно, моя дочь могла бы сказать, что пережитое дало ей возможность и стимул помогать советом другим жертвам подобного насилия, утешать их.

    Непросто принять идею о том, что Бог может действовать с помощью несчастий, для этого нужна поистине глубокая вера. Принцип возвышения через страдание в действительности почти универсален в великих мировых религиях. Так, первая из Четырех благородных истин Будды, провозглашенных им в проповеди в Оленьем парке, гласит, что жизнь есть страдание. Для верующего это понимание может парадоксальным образом служить источником великого утешения.

    Скажем, женщина, которую я лечил, когда был студентом медицинского колледжа, и которая заставила меня устыдиться моего атеизма, спокойно принимала факт своей смертельной болезни и смотрела на эту последнюю главу жизни как на опыт, приближающий ее к Богу, а не отдаляющий от Него. Если обратиться к истории, можно вспомнить Дитриха Бонхёффера, немецкого теолога, который во время Второй мировой войны добровольно вернулся в Германию из Соединенных Штатов, чтобы сделать все возможное для сохранения истинной церкви, – официально христианская церковь в Германии поддерживала нацистов. Брошенный в тюрьму за участие в заговоре с целью убийства Гитлера, Бонхёффер провел в заключении два года и затем был повешен. Униженный, лишенный свободы, он ни разу не поколебался в вере. Незадолго до казни и всего за три недели до освобождения Германии он написал следующие слова: «Потерянным я назвал бы то время, в котором мы не жили как люди, не собирали опыт, не учились, не созидали, не наслаждались и не страдали».


    Как может разумный человек верить в чудеса?

    Наконец, рассмотрим возражение против веры, наиболее сильно задевающее ученого. Как примирить научное мировоззрение и чудеса?

    В современной речи слово «чудо» сильно обесценилось. Мы говорим о «чудо-лекарствах», «чудо-диетах», «чуде на льду», даже о «чуде Mets». Но, разумеется, первоначально под «чудом» подразумевалось нечто более значительное. В точном смысле слова чудо – это событие, которое представляется необъяснимым в рамках законов природы и потому считается сверхъестественным по происхождению.

    Вера в чудеса присутствует во всех религиях. Библейская книга Исход повествует о том, как еврейский народ во главе с Моисеем перешел через Красное море, а пустившееся в погоню войско фараона утонуло. Совершив это чудо, Господь предотвратил неминуемую гибель Своего народа. В Книге Иисуса Навина содержится рассказ о том, как Бог чудесным образом задержал солнце на небе, чтобы помочь евреям одержать победу в сражении.

    В исламе Коран был посредством чудесного откровения передан Мухаммеду сверхъестественным существом – ангелом Джабраилом, который впервые явился пророку в пещере близ Мекки. Чудом, очевидно, должно считаться и вознесение Мухаммеда, когда он мог видеть все, что происходит в раю и в аду.

    Чудеса играют исключительно важную роль в христианстве – особенно главное из них, воскресение Христа.

    Как же можно верить во все это, считая себя современным, рационалистически мыслящим человеком? Вообще говоря, если вы будете исходить из предпосылки, что сверхъестественные явления невозможны, убедить вас в обратном не удастся. Здесь я в очередной раз обращусь к К.С.Льюису, который очень четко сформулировал данную проблему в своей книге «Чудо»: «Все то вокруг нас, что называется чудом, воспринимают органы наших чувств – мы видим, слышим, ощущаем, обоняем, чувствуем на вкус, а чувства эти могут ошибаться. Если случилось что-то сверхъестественное, мы всегда вправе считать, что пали жертвой иллюзии. Если вы придерживаетесь философии, исключающей чудеса, вы непременно так и скажете. Мы выносим из опыта то, что нам позволит наша философия; и потому бессмысленно к нему апеллировать, пока мы не решили философских вопросов».

    Рискуя испугать тех, кто не привык к использованию математического подхода при анализе философских проблем, приведу рассуждение, базирующееся на теореме Байеса. Преподобный Томас Байес, шотландский богослов и математик, жил в XVIII в. Его теологические труды сейчас почти забыты, зато сформулированная им теорема стала одной из основных в современной теории вероятностей. Теорема Байеса выражается формулой, по которой можно рассчитать степень правдоподобия того или иного гипотетического объяснения для уже случившегося события по так называемым априорным вероятностям самого события и гипотезы, а также условной вероятности наступления события при истинности гипотезы. Эта формула особенно полезна в случае, когда возможных объяснений более одного и их требуется сравнить.

    Рассмотрим пример. Пусть вас захватил в плен сумасшедший, который предлагает вам свободу при следующем условии. Вы тянете карту у него из колоды, затем возвращаете ее, он перетасовывает колоду, и вы снова тянете карту. Если вытянутая карта – в обоих случаях туз пик, он вас отпускает.

    Сомневаясь, стоит ли вообще пробовать, вы соглашаетесь – и, к своему удивлению, два раза подряд вытаскиваете туза пик. Сумасшедший снимает с вас оковы, вы свободны. Имея склонность к математике, вы рассчитываете вероятность того, что вам просто повезло. Это 1/52 х 1/52 = 1/2704. Крайне маловероятное событие, и все же оно произошло. Однако через несколько недель вы случайно узнаете, что в фирме, выпускающей игральные карты, есть добрый служащий, который, зная о причуде сумасшедшего, составляет каждую сотую колоду из 52 пиковых тузов.

    Так может быть, это было не просто везение? Может быть, в ситуацию вмешался некто, осведомленный о вашем положении и желающий вам помочь (служащий), только вы не знали о нем, когда были пленником сумасшедшего? Вероятность того, что вам попалась обычная колода, равна 99/100, того, что колода из пиковых тузов, – 1/100. Шансы вытянуть 2 туза пик подряд для двух этих случаев равняются соответственно 1/2704 и 1. Рассчитав по формуле Байеса апостериорную вероятность каждого из вариантов, получим, что с вероятностью 96% вы тянули карты из «чудесной» колоды.

    Аналогичным образом можно исследовать кажущиеся чудесными события, с которыми мы сталкиваемся в жизни. Предположим, вы встретились с самопроизвольным выздоровлением больного, страдавшего неизлечимой формой рака в последней стадии. Чудо ли это? Чтобы по формуле Байеса оценить вероятность сверхъестественного вмешательства для данного случая, необходимо прежде всего знать его априорную вероятность. Составляет ли она одну тысячную? Одну миллионную? Или она равна нулю?

    Разумеется, именно в этом пункте и возникает спор, иногда яростный, между сторонниками разных взглядов. Твердый материалист, с точки зрения которого чудес не бывает, т. е. их априорная вероятность всегда равна нулю, откажется признать чудом даже крайне необычное выздоровление и будет твердить, что в природе иногда происходят редкие события. Верующий же, изучив факты, возможно, заключит, что такого рода выздоровление не могло произойти ни по одной из известных естественных причин. Тогда, считая априорную вероятность чуда ненулевой, хотя и очень малой, он выполнит свой (очень неформальный) расчет по формуле Байеса и покажет, что чудо здесь вероятнее, чем его отсутствие.

    Как видим, всякий спор о чудесном быстро сводится к обсуждению того, допустимо ли вообще рассматривать такой вариант как сверхъестественное вмешательство. На мой взгляд, да, но с оговоркой, что априорная вероятность чуда обычно ничтожно мала. Иначе говоря, для каждого конкретного случая следует предполагать в первую очередь естественное объяснение. Удивительные, но малозначительные события не должны автоматически считаться чудесами. У деиста, по мнению которого Бог создал Вселенную, а затем ушел куда-то заниматься другими делами, не больше оснований предполагать чудесную природу тех или иных явлений, чем у твердого материалиста. Для теиста, верящего, что Бог способен вмешиваться в жизнь людей, порог чудесного может различаться в зависимости от его представлений о том, насколько вероятно такое вмешательство.

    Во всех случаях в отношении потенциально чудесных событий необходим здоровый скептицизм, который поможет сохранить объективность и рациональность религиозной точки зрения. Тот, кто настаивает на сверхъестественном характере события, вполне объяснимого в рамках законов природы, убивает возможность чудесной интерпретации даже вернее, чем твердый материалист. Объявить цветок чудом значит проявить грубое неуважение к достижениям биологии, все глубже проникающей в жизненный цикл растения от первого ростка до прекрасной душистой розы и в то, как этот цикл закодирован в ДНК.

    Сходным образом, не стоит поддерживать человека, который выиграл в лотерею и заявляет, что это – чудо, совершившееся но его молитвам. Поскольку некоторые рудименты веры распространены довольно широко, весьма вероятно, что очень многие из купивших билеты данного тиража тоже в какой-то форме молились о выигрыше. А в таком случае версия о чудесном вмешательстве выглядит не слишком убедительно.

    Сложнее оценить утверждения о чудесных исцелениях. Как врачу, мне доводилось наблюдать выздоровление в ситуациях, когда болезнь казалась неизлечимой. Однако я не готов объяснить эти случаи чудесным вмешательством, так как наши знания о болезнях и их действии на человеческий организм очень неполны. Кроме того, при тщательной объективной проверке «сверхъестественная» природа события часто не подтверждается. И все же, несмотря на эти оговорки и необходимость надежного подтверждения фактов, я не удивлюсь, узнав, что изредка чудесные в собственном смысле слова исцеления действительно происходят. На мой взгляд, их априорная вероятность крайне мала, но не равна нулю.

    Таким образом, нет неразрешимого противоречия между чудесами и системой взглядов, согласно которой мир управляется законами природы и наука может служить средством его познания. Если принять, как это сделал я, что помимо природы может существовать что-то или кто-то еще, то нет причин, по которым этот кто-то не мог бы изредка вторгаться в естественный ход вещей. Но чудеса должны происходить в исключительных случаях – будь это не так, мир превратился бы в хаос. Как сказал Льюис, «Господь не сыплет чудес на природу, как перец из перечницы. Чудо – большая редкость. Оно встречается в нервных узлах истории – не политической и не общественной, а иной, духовной, которую людям и невозможно полностью знать. Пока ваша мысль от таких узлов далека, вам нечего ждать чуда».

    Льюис подчеркивает, что настоящие чудеса не только очень редки, но и несут в себе важный смысл. Это не просто фокусы своенравного волшебника, рассчитанные на то, чтобы удивлять. Если Бог – воплощение всемогущества и добра, Он не может развлекаться подобным образом. Джон

    Полкинхорн приводит следующий неотразимый довод в пользу данной точки зрения: «Чудеса следует интерпретировать не как божественные деяния, противоречащие законам природы (ибо эти законы сами воплощают волю Бога), а как более глубокие проявления сути отношений между Творцом и творением. Истинное чудо должно нести с собой знание, получить которое иным способом было бы невозможно».

    Разумеется, скептики-материалисты, не желающие оставлять почвы для веры в сверхъестественное и не признающие в качестве доказательств ни Нравственный закон, ни присущее всем людям стремление к Богу, уверены, что нет никакой необходимости вообще рассматривать возможность чуда. С их точки зрения законы природы в состоянии объяснить любое, даже очень маловероятное событие.

    Однако можно ли считать такую позицию достаточно обоснованной? В истории есть по крайней мере одно уникальное, практически невероятное событие, которое, по общему мнению ученых чуть ли не всех специальностей, не понято и никогда не будет понято, для которого абсолютно не годится объяснение с помощью законов природы. Следует ли назвать его чудом? Читайте дальше.