• Смерть Сталина и борьба в советском руководстве
  • Что скрывалось за выступлениями Хрущева против «культа личности»
  • Заговоры, интриги и покушения Хрущева в странах Восточной Европы
  • XX съезд КПСС «Секретный» доклад против Сталина
  • События в Венгрии и Польше. Андропов
  • Хрущев прикрывает измену именем Ленина
  • Поспелов и Андропов в Тиране XXII съезд КПСС Окончательный разрыв с Хрущевым
  • Часть 2 ХРУЩЕВЦЫ

    Наше открытое и принципиальное выступление против хрущевского ревизионизма на ноябрьском Совещании коммунистических и рабочих партий мира в 1960 г. не явилось чем-то неожиданным. Напротив, оно было логическим продолжением марксистско-ленинской позиции, которую всегда занимала Албанская партия труда, было переходом на новую, более высокую стадию борьбы, которую наша партия давно вела в защиту и за последовательное проведение марксизма-ленинизма.

    Отношения Албанской партии труда с Коммунистической партией Советского Союза с тех пор, как хрущевцы взяли власть в свои руки и вплоть до момента нашего открытого выступления против них, прошли через сложный процесс, полный зигзагов, периодов обострения и временной нормализации. Это был процесс взаимного ознакомления в ходе борьбы, в ходе постоянного столкновения взглядов.

    С приходом к власти хрущевских ревизионистских путчистов, наша партия, учитывая ход событий в СССР, как и некоторые взгляды и действия, которые вначале были неопределенными, но затем шаг за шагом конкретизировались, стала ощущать большую опасность этой клики ренегатов, прикрывавшейся оглушительной лже-марксистской демагогией, стала понимать, что клика эта становится большой угрозой как делу революции и социализма в целом, так и нашей стране.

    Особенно XX съезд КПСС явился тем событием, которое заставило нас вступить в оппозицию с Хрущевым и хрущевцами. Хрущев знал о наших оговорках касательно XX съезда, но его тактика требовала не ускорять обострения отношений с нами, албанцами. Он надеялся воспользоваться нашим чувством дружбы к Советскому Союзу, чтобы взять изнутри албанскую крепость и заманить нас в ловушку посредством улыбок и в то же время угроз, посредством урезанных кредитов, а также при помощи давления и блокады. Хрущев и хрущевцы думали так: «Мы знаем албанцев; как бы они ни были упрямыми, как бы они ни были запальчивыми, им некуда уйти от нас, ибо мы крепко зажали их в кулак, так что в случае кривлянья, неповиновения мы прибегнем к угрозе, установим против них блокаду, бойкот, а всех тех, кто окажет сопротивление, — низвергнем».

    Группа Хрущева подготовила себе этот путь, развила и углубила его, рассчитывая добиться своего «тихо-мирно» и «бесшумно». Между тем реальная действительность убеждала ее в том, что эта тактика не приносила ей плодов, отчего она то и дело выказывала нетерпение и грубость. Обстановка обострялась, затем «смягчалась», чтобы вновь обостриться. Мы знали, куда приведет этот путь Хрущева и его компанию; вот почему мы повышали бдительность и, давая отпор проявлениям самоуправства с их стороны, стремились продлить жизнь «миру», не отказываясь, однако, от принципов.

    Но настал момент, когда чаша переполнилась. Прежний, мнимый «мир» уже не мог дальше продолжаться. Хрущев перешел в открытое наступление, чтобы поставить нас на колени и заставить проводить его насквозь оппортунистический курс. Тогда мы прямо и во весь голос сказали Хрущеву «Нет!», сказали «Стой!» его изменнической деятельности.

    В то время многие не поняли позицию Албанской партии труда; были и среди доброжелателей нашей партии и нашей страны такие, которые считали опрометчивой такую позицию, другие же еще полностью не осознали измену хрущевцев, третьи полагали, что мы порвали с Советским Союзом для того, чтобы сблизиться с Китаем, и т. д. Но время полностью подтвердило правоту Албанской партии труда, которая не примкнула к курсу хрущевцев, а развернула борьбу с ними. Именно этой борьбе, требовавшей и требующей больших жертв, и обязана наша маленькая страна своей свободой и столь ценной независимостью, своим успешным развитием по пути социализма.

    С 1961 г. наша Партия труда не поддерживает никаких связей и никаких контактов с хрущевцами. Как и до сих пор, наша партия будет последовательно вести идеологическую и политическую борьбу за разоблачение этих врагов марксизма-ленинизма. Так поступали мы и когда Хрущев стоял у власти, и когда он был ниспровергнут и сменен группой Брежнева. Наша партия не питала никаких иллюзий, напротив, была убеждена и уверена, что Брежнев, Косыгин, Суслов, Микоян и др., которые были ближайшими сотрудниками Хрущева и вместе с ним организовали и совершили ревизионистскую контрреволюцию в Советском Союзе, должны были последовательно проводить свой прежний курс.

    Они устранили Хрущева, чтобы оградить хрущевизм от самого патрона, который своими бесконечными шутовскими выходками дискредитировал его, устранили «отца», чтобы ускоренными темпами и более успешно осуществлять полное восстановление капитализма в Советском Союзе…

    Смерть Сталина и борьба в советском руководстве

    Из того, как было сообщено о смерти Сталина и как была организована церемония его похорон, у нас, албанских коммунистов и албанского народа, как и у других, подобных нам, сложилось впечатление, что его смерти с нетерпением ждали многие из членов Президиума Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Союза.

    На следующий день после смерти Сталина, б марта 1953 г., Центральный Комитет партии, Совет Министров и Президиум Верховного Совета СССР поспешно провели совместное заседание. В случае больших утрат, какой была смерть Сталина, подобные срочные заседания нужны и необходимы. Однако большие и значительные изменения, о которых было сообщено в печати днем позже, говорили о том, что это срочное заседание состоялось не для чего-либо другого, а для… распределения постов!

    Сталин только что скончался, его тело еще не было перенесено в зал, где ему должны были отдать последний долг, еще не была составлена программа организации почестей и похорон, советские коммунисты и советский народ проливали слезы по поводу великой утраты, — и вот верховное советское руководство выбрало именно этот день для деления портфелей! Премьер-министром стал Маленков, первым заместителем премьер-министра и министром внутренних дел — Берия, и так по порядку остальные посты были разделены между Булганиным, Кагановичем, Микояном, Молотовым. В течение этого дня были произведены важные изменения во всех высших партийных и государственных органах. Президиум и Бюро Президиума Центрального Комитета партии слились в один-единственный орган, были избраны новые секретари Центрального Комитета партии, некоторые министерства были упразднены, другие объединены, были внесены изменения в состав Президиума Верховного Совета и др.

    Все это не могло не произвести на нас глубокое, причем, совсем не хорошее впечатление. Само собой возникали потрясающие вопросы: как же это возможно, чтобы столь важные изменения были произведены так неожиданно, за день, причем не в какой-либо обыкновенный, а в первый траурный день?! Всякая логика наводит на мысль, что все было заранее подготовлено. Списки этих изменений были давно составлены тайком и втихомолку, и ожидался лишь случай, чтобы огласить их, с тем, чтобы угодить и тому и другому.

    Совершенно невозможно за несколько часов, даже в день вполне нормальной работы, принять такие весьма важные решения.

    Однако, если вначале это были только потрясающие, поразительные вопросы, то ход событий, происшествия и факты, которые должны были стать нам известны позднее, еще больше должны были убедить нас в том, что какие-то скрытые руки уже давно подготовили заговор и ожидали лишь подходящего случая взять курс на разгром большевистской партии и социализма в Советском Союзе.

    Даже на похоронах Сталина явно бросалось в глаза отсутствие единства в Президиуме Центрального Комитета: каждый его член пытался опередить других, выступить первым. Вместо того чтобы показать народам Советского Союза, коммунистам всего мира, глубоко потрясенным и безмерно опечаленным безвременной кончиной Сталина, единство в день несчастья, «товарищи» наперебой пытались выставлять себя. Хрущев открыл траурную церемонию, Маленков, Берия и Молотов выступили перед Мавзолеем Ленина. Хрущев и его сообщники по заговору вели себя лицемерно перед гробом Сталина и спешили закончить похоронную церемонию, чтобы снова запереться в Кремле и продолжить процесс раздела и передела постов.

    Мы, и многие другие, думали, что Первым Секретарем Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Союза будет избран Молотов, ближайший соратник Сталина, самый старый, самый зрелый, наиболее опытный и наиболее известный в Советском Союзе и за его пределами большевик. Но произошло не так. Во главе стал Маленков, за ним последовал Берия. В те дни поодаль как-то в тени стояла «пантера», готовившаяся поглотить и ликвидировать двух первых. Это был Никита Хрущев.

    Путь его выдвижения был воистину странным и подозрительным: он был назначен только председателем Центральной комиссии по организации похорон Сталина, и, когда 7 марта было сообщено о распределении постов, он не получил ни одного нового поста, а всего лишь был освобожден от обязанности первого секретаря Московского обкома партии ввиду того, что «будет переведен на работу в Центральном Комитете партии». Прошло лишь несколько дней и 14 марта 1953 г. Маленков «по своей собственной просьбе» был освобожден от поста Секретаря Центрального Комитета партии(!), и в составе избранного в тот же день нового Секретариата Никита Хрущев фигурировал на первом месте.

    Подобные действия, хотя они нас и не касались, совсем нам не понравились. Сталин вел последовательную борьбу за марксистско-ленинское единство в Коммунистической партии Советского Союза и сам являлся одним из его решающих факторов. Это партийное единство, за которое боролся Сталин, не было создано террором, как заявили позднее Хрущев и хрущевцы, вторя клеветническим измышлениям империалистов и мировой капиталистической буржуазии, боровшихся за низвержение и разгром диктатуры пролетариата в Советском Союзе, оно было основано на завоеваниях социализма, на марксистско-ленинской линии и идеологии большевистской партии, на высокой и неоспоримой личности Сталина. Всеобщее доверие к Сталину было основано на его справедливости, на его умении защищать Советский Союз и ленинизм. Сталин правильно вел классовую борьбу, он беспощадно разил (и очень хорошо делал) врагов социализма.

    И если в процессе всей этой справедливой титанической борьбы имели место и отдельные перегибы, то виновником в них был не Сталин, а Хрущев и Берия с компанией, которые, в своих темных и затаенных целях, когда они еще не обладали особой силой, показывали себя самыми прилежными сторонниками чисток. Они поступили так, чтобы вкрасться в доверие и завоевать славу «пламенных защитников» диктатуры пролетариата, «беспощадных с врагами», и таким образом подниматься по ступеням, ведшим к последующей узурпации власти.

    * * *

    Во время неоднократных поездок, которые я совершал в Советский Союз после 1953 г., я все лучше и лучше подмечал обострение противоречий среди членов Президиума Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Союза.

    Несколько месяцев спустя после смерти Сталина, в июне 1953 г., я съездил в Москву во главе Партийно-правительственной делегации, чтобы запросить кредит экономического и военного характера.

    Это было время, когда казалось, что Маленков был главным руководителем. Он был Председателем Совета Министров Советского Союза. Хрущев, хотя с марта 1953 г. и фигурировал первым в списке секретарей Центрального Комитета партии, по-видимому, еще полностью не прибрал власть к своим рукам, еще не подготовил путча.

    Как правило, свои запросы мы излагали сначала письменно, так что члены Президиума Центрального Комитета партии и Советского правительства заблаговременно были знакомы с ними; более того, как выяснилось впоследствии, они уже решили, что будут давать и чего нет. Они приняли нас в Кремле. Когда мы вошли в зал, советские руководители встали, и мы пожали друг другу руку. Обменялись приветствиями.

    Я знал всех еще со времени Сталина. Маленков был тот же — полный, с желтоватым лицом. С ним я познакомился за несколько лет до этого в Москве во время встреч со Сталиным, и он произвел на меня хорошее впечатление. Он обожал Сталина, и, по всей видимости, Сталин тоже ценил его. На XIX съезде он выступил с докладом от имени Центрального Комитета партии. Он относился к числу сравнительно молодых, пришедших к руководству кадров; впоследствии был ликвидирован замаскированным ревизионистом Хрущевым и его компанией. Но теперь он сидел на главном месте, так как занимал пост Председателя Совета Министров СССР. Рядом с ним сидел Берия со сверкавшими за очками глазами и с постоянно движущимися руками. Возле Берия сидел Молотов — спокойный, симпатичный, один из самых серьезных и самых уважаемых, на наш взгляд, так как он был старым большевиком, большевиком времен Ленина и близким соратником Сталина. Таким мы считали Молотова и после смерти Сталина.

    По соседству с Молотовым сидел Микоян со смуглым и нахмуренным лицом. Этот купец держал в руке полукрасный-полусиний толстый карандаш (который можно было видеть во всех канцеляриях в Советском Союзе) и занимался «подсчетами». Теперь он уже был облечен более широкими компетенциями, б марта, в день распределения постов, было решено объединить в одно министерство Министерство внешней торговли и Министерство внутренней торговли, а портфель министра-купца захватил этот армянин.

    У края стола, в конце, словно растерявшись, сидел белоголовый бородач с расплывчатыми синими глазами, маршал Булганин.

    — Мы вас слушаем! — степенно сказал Маленков.

    Это было отнюдь не товарищеское начало. У новых советских руководителей потом вошло в привычку так начинать переговоры, и безо всякого сомнения такое поведение должно было напомнить о великодержавной гордости. «Ну, выкладывай, мы тебя послушаем, а потом скажем наше окончательное мнение». Я хорошо не знал русского языка, не мог говорить по-русски, но понимать-то понимал.

    Я начал говорить через переводчика о заботивших нас проблемах, особенно о военных и хозяйственных вопросах. Сначала я сделал вступление о занимавшем нас внутреннем и внешнем положении страны. Мне обязательно надо было обосновать наши нужды и запросы как в экономической, так и в военной области. Я старался быть возможно более точным и конкретным в изложении своих соображений, не распространяться, — но не говорил и двадцати минут, как змеиноглазый Берия сказал Маленкову, сидевшему, как мумия, и слушавшему меня:

    — Не сказать ли ему то, что надо, и закончить это дело?

    Маленков, не пошевельнув лицом и не отрывая глаз от меня (конечно, ему надо было сохранять авторитет перед своими заместителями!), ответил Берия:

    — Подожди!

    Мне стало очень тяжело, во мне все кипело, но я сохранил хладнокровие и, чтобы дать им понять, что я слышал и понял, что они сказали, сократил свое изложение и сказал Маленкову:

    — У меня всё.

    — Правильно! — сказал Маленков и передал слово Микояну.

    Довольный тем, что я закончил свое изложение, Берия сунул руки в карманы и стал изучать меня, желая угадать, какое впечатление произвели на меня их ответы. Я, конечно, остался недоволен тем, что они решили дать нам в ответ на наши и без того весьма скромные просьбы. Я снова взял слово и сказал, что они слишком урезали наши запросы. И тут же заговорил Микоян, который «разъяснил» нам, что Советский Союз и сам беден, что он вышел из войны, что ему приходится помогать и другим и т. п.

    — Составляя данные запросы, — ответил я Микояну, — мы всегда учитывали и только что изложенные вами соображения, причем делали мы расчеты очень сжато, свидетельство тому — работающие у нас ваши специалисты.

    — Наши специалисты не знают, какими возможностями располагает Советский Союз. Это знаем мы, и мы высказали вам свое мнение, говоря вам о наших возможностях, — сказал Микоян.

    Молотов сидел с опущенной головой. Он сказал что-то об отношениях Албании с соседями, но ни разу не поднял глаза. Маленков и Берия были двумя «петухами курятника», а Микоян, холодный и язвительный, говорил вроде меньше, зато изрыгал одну лишь хулу и отраву. По тому, как они говорили, как прерывали друг друга, как напыживались, давая «советы», можно было заметить признаки расхождений между ними.

    — Раз вы уже решили так, — сказал я им, — мне нечего больше говорить.

    — Правильно! — снова сказал Маленков и спросил, повысив голос: — Замечания есть?

    — Есть, — сказал с конца стола Булганин.

    — Говори, — сказал ему Маленков. Булганин открыл какую-то папку и сказал:

    — Вы, товарищ Энвер, попросили помощь для армии. Мы согласны дать вам то, что уже установлено нами, но у меня к вам несколько критических замечаний. Армия должна быть мощным оружием диктатуры пролетариата, ее кадры должны быть верны партии, они должны быть пролетарского происхождения, партия должна прочно руководить армией…

    Булганин сделал довольно длинную тираду, полную «советов» и «морали». Я внимательно слушал его и ждал найти в его словах критические замечания, но таких не было. Наконец он выпалил:

    — Товарищ Энвер, мы располагаем сведениями о том, что многие кадры вашей армии являются сыновьями баев, богачей, людьми подозрительного происхождения и подозрительной деятельности. Мы должны быть уверены, в какие руки попадает оружие, которое мы вам даем, — сказал он далее, — поэтому советуем вам глубоко изучить эту проблему и произвести чистку…

    Мне кинулась кровь в голову, ведь это была выдумка, клеветническое обвинение и оскорбление кадров нашей армии. Я повысил голос и спросил маршала:

    — Откуда у вас такие сведения, которые вы приводите столь уверенно? Почему вы оскорбляете нашу армию?

    Присутствующих обдало леденящим холодом. Все подняли голову и смотрели на меня, а я все ждал ответа от Булганина. Он оказался в неловком положении, ибо не ожидал столь колючего вопроса, и уставился на Берия.

    Слово взял Берия, который, раздраженно и неверно двигая глазами и руками, начал говорить, что, по имеющимся у них сведениям, неподходящие и подозрительные элементы у нас были, мол, не только в армии, но и в государственном и хозяйственном аппарате(!), он даже привел какую-то цифру в процентах. Булганин облегченно вздохнул и оглянулся, не скрывая своего удовольствия, но Берия прервал его улыбку. Он открыто противопоставился «совету» Булганина относительно чисток и отметил, что «элементы с плохим прошлым, вставшие впоследствии на правильный путь, не должны быть убраны, их надо простить».

    Злоба и глубокие противоречия между этими двумя лицами проявлялись совершенно открыто. Как впоследствии выяснилось, противоречия между Булганиным и Берия были не просто противоречиями между двумя лицами, а отображением глубоких противоречий, грызни и противопоставлений, кипевших между органами советской госбезопасности и органами разведки Советской Армии. Однако об этом мы узнали позже. В данном случае речь шла о возводимом на нас тяжком обвинении. Мы никак не могли взять на себя подобного обвинения, так что я встал и заявил:

    — Те, кто дал вам такие сведения, клевещут, следовательно, они враги. Никакой правды нет в сказанном вами. Подавляющее большинство кадров нашей армии были бедными крестьянами, пастухами, рабочими, ремесленниками и революционно настроенными интеллигентами. Сыновей баев и богачей в нашей армии нет. Даже если имеется 10 или 20 таких, то они уже отреклись от своего класса и даже от своих родителей и родственников, когда последние противопоставляли себя партии и народу. Все кадры нашей армии прошли через войну и были выдвинуты в процессе войны, так что я не только не могу принять этих обвинений, но и скажу вам, что осведомители обманывают вас, они клевещут. Я заверяю вас, что оружие, которое мы от вас получали и получим, находилось и будет находиться в надежных руках, что нашей Народной Армией руководила и руководит Партия труда, и никто иной. У меня все! — И я сел.

    После меня слово взял Маленков, чтобы закрыть дискуссию. Отметив, что он разделяет соображения предыдущих ораторов, дав нам уйму «советов и наказов», он также остановился на вопросе о «врагах» в рядах нашей армии, о котором завязался спор с Булганиным и Берия.

    — Что касается проведения чисток в армии, я думаю, что вопрос не следует ставить так, — сказал Маленков, противопоставляясь «совету» Булганина о чистках. — Люди рождаются не подкованными, они делают и ошибки в жизни. Не следует бояться простить им ошибки. У нас есть люди, которые воевали против нас с оружием в руках, но мы теперь издаем особые указы о том, чтобы простить им прошлое и тем самым дать им возможность работать в армии и даже вступить в партию. Термин «чистка» армии, — повторил Маленков, — неподходящий, — и этим он закрыл обсуждение.

    Ни в чем нельзя было разобраться: один наобум говорил «у вас враги», поэтому «надо произвести чистки», другой говорил «издаем указы о том, чтобы простить им прошлое»!..

    Мое заключение об этой встрече было горьким. Я понял, что в руководстве Советского Союза не было расположения к нашей стране. Явная напыщенность, с которой они обращались с нами во время встречи, отклонение наших незначительных запросов и клеветническая вылазка против кадров нашей армии были дурными приметами.

    Из этой встречи я заключил также, что в Президиуме Коммунистической партии Советского Союза не было единства: Маленков и Берия преобладали, Молотов почти безмолвствовал, Микоян стоял в тени. Было ясно, что среди лидеров в Президиуме Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Союза разразилась борьба за вытеснение друг друга. Как ни старались они не создавать в публике впечатления о том, что в Кремле происходила «смена гвардии», всего происходящего нельзя было скрыть.

    В партии и правительстве были произведены и производились изменения. Хрущев, подставив ножку Маленкову, предоставив ему только пост премьер-министра, сам, в сентябре 1953 г., стал Первым секретарем Центрального Комитета. Понятно, Хрущев и его приближенные удачно состряпали интригу в Президиуме, рассорив противников и устранив Берия, после чего остальных, по всей видимости, они «умиротворили».

    Что же касается ареста и казни Берия, то приводится много версий. Говорили, в частности, что Берия был арестован военными во главе с генералом Москаленко прямо на заседании Президиума Центрального Комитета партии. По-видимому, Хрущев с компанией эту «специальную миссию» поручили армии, так как не верили органам госбезопасности, поскольку они целые годы находились в руках Берия. План был разработан заранее: во время заседания Президиума Центрального Комитета партии Москаленко со своими людьми незаметно вошел в соседнюю комнату. В один момент Маленков нажал кнопку звонка, и несколько мгновений спустя Москаленко вошел в зал заседания и подошел к Берия, чтобы арестовать его. Говорят, что он протянул руку к лежавшему рядом с ним портфелю, но Хрущев, который «бдительно» сидел возле него, оказался «ловче»— он первым схватил портфель. «Птичке» некуда было улететь, акция увенчалась успехом! Точь-в-точь как в детективных фильмах, но не в заурядном фильме: его действующими лицами были члены Президиума ЦК КПСС!

    Говорили, что именно так произошло, впрочем, это признавал и сам Хрущев. Потом какой-то генерал, советский военный советник, Сергацков, кажется, звали его, когда приехал в Тирану, кое-что рассказал и нам о судебном процессе по делу Берия. Он сказал нам, что был вызван в качестве свидетеля заявить на процессе по делу Берия, что последний, мол, грубо обходился с ним.

    В связи с этим Сергацков конфиденциально сказал нашим товарищам: «Берия здорово защищался в суде, ни в чем не признался и отверг все обвинения».

    * * *

    В июне 1954 г., несколько месяцев спустя после вступления Хрущева на пост Первого секретаря Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Союза, мы с тов. Хюсни Капо поехали в Москву и попросили у советских руководителей встречи, чтобы обсудить с ними те наши экономические проблемы, которые они не хотели решать. Нас приняли Хрущев и Маленков, который еще был премьер-министром; присутствовали Ворошилов, Микоян, Суслов и еще один или два других более низкого уровня.

    С Хрущевым мне привелось раза два встречаться на Украине еще до смерти Сталина. Тогда мы только что вышли из войны, и в то время было естественно, что мы питали большое доверие не только к Сталину, к Советскому Союзу, к Коммунистической партии Советского Союза, что было бесспорно, но и ко всем руководителям Коммунистической партии Советского Союза. Еще при первой встрече Хрущев произвел на меня впечатление «энергичного и словоохотливого добряка»; он хорошо отзывался о нашей борьбе, хотя и видно было, что он ничего не знал о ней.

    Он приличия ради обрисовал мне Украину, устроил для меня обед, от которого в мою память врезался какой-то суп, борщ, как и чаша простокваши, такой густой, что ее можно было ножом резать; я так и не понял, что это было — простокваша или брынза; он подарил мне узорчатую украинскую рубаху и попросил извинения за то, что ему надо было выехать в Москву на заседание Политбюро. Эта встреча состоялась в Киеве, где Хрущев, сопровождая меня, то и делал, что всячески расхваливал Сталина. Я, естественно, видя лишь то, как эти руководители, так умело управляли столь огромной страной, которую мы горячо любили, и слушая их хорошие слова о Сталине, был очень доволен ими и восхищался их достижениями.

    Тем не менее столь неожиданный и быстрый приход к власти Хрущева произвел на нас нехорошее впечатление. Не потому, что у нас было что-то против него, а потому, что Хрущев ни в самом Советском Союзе, ни за рубежом не пользовался такой известностью и не играл такую роль, чтобы столь быстро занять место великого Сталина в качестве Первого секретаря Центрального Комитета партии. Ни на одной из встреч, которые мы на протяжении ряда лет имели со Сталиным, Хрущев ни разу не показался, хотя в большинстве этих встреч принимали участие почти все главнейшие руководители Коммунистической партии и советского государства. И все-таки мы ни разу не говорили о наших соображениях по поводу столь резкого выдвижения Хрущева. Это мы считали внутренним делом Коммунистической партии Советского Союза, полагали, что они сами знают, что делают, и мы всем сердцем желали, чтобы дела в Советском Союзе шли всегда на лад, как во времена Сталина.

    И вот настал день, когда мы оказались лицом к лицу с Хрущевым на первой официальной встрече с ним.

    Первым слово взял я. Я кратко изложил положение страны в экономическом, политическом и организационном отношении, положение партии и народной власти. Зная по опыту прошлогодней встречи с Маленковым, что новые руководители Коммунистической партии и советского государства не любили долго слушать других, я постарался изложить свои соображения возможно более сжато, делая упор в основном на экономические вопросы, о которых два месяца до этого мы направили советскому руководству подробное письмо. Помню, во время моего выступления Хрущев вмешался только раз. Я рассказывал об итогах последних выборов в депутаты Народного Собрания в нашей стране и о проявившемся на этих выборах монолитном единстве между партией, народом и народной властью.

    — Эти результаты не должны усыпить вас, — вставил в этот момент Хрущев, обратив внимание на тот вопрос, который мы всегда учитывали; я сам в только что сделанном изложении подчеркнул как раз нашу работу по упрочению единства, по усилению любви народа к партии и народной власти, по повышению бдительности и т. д. Ладно, это уж его право давать советы сколько ему угодно, нам не на что было обидеться.

    Вслед за мной слово взял Хрущев, который с самого начала показал себя фокусником в подходе к делам:

    — Мы изучили ваш материал, так что в курсе вашего положения и ваших проблем, — начал он. — Сделанный товарищем Энвером доклад еще больше разъяснил нам вопросы, и я считаю его «совместным докладом» — вашим и нашим. Но я, — сказал он далее, — еще плохой албанец и теперь не буду говорить ни об экономических, ни о политических проблемах, выдвинутых товарищем Энвером, ибо мы с нашей стороны еще не обменивались мнениями и еще не пришли к единому мнению. Поэтому я коснусь другого вопроса.

    И начал он пространную беседу о значении роли партии.

    Говорил он громко, все время жестикулируя и махая головой, оглядывался вокруг, нигде не останавливая своего взгляда, временами прерывал свою беседу и задавал вопросы, затем, часто еще не получив ответа, продолжал свою беседу с пятого на десятое.

    — Партия, — теоретизировал он, — руководит, организует, проверяет. Она — инициатор, вдохновитель. Но Берия стремился ликвидировать роль партии. — И, замолкнув на мгновение, спросил меня: — Получили ли вы резолюцию, в которой сообщается о приговоре против Берия?

    — Да, — ответил я.

    Он бросил говорить о партии и заговорил о деятельности Берия; какие только обвинения не возводил он на него, назвав его виновником многих бед. Это были первые шаги по пути атак против Сталина. Пока что Хрущеву нельзя было обрушиться на Сталина, на его дело и фигуру, он это понимал, так что начал с Берия, чтобы подготовить почву. К нашему удивлению, на этой встрече Хрущев сказал:

    — В прошлом году, находясь здесь, вы содействовали раскрытию и изобличению Берия.

    Я с удивлением уставился на него, чтобы угадать, к чему он клонит. Объяснение Хрущева было следующее:

    — Вы помните ваш прошлогодний спор с Булганиным и Берия в связи с их обвинением в адрес вашей армии. Те сведения нам сообщил Берия, и ваше решительное возражение в присутствии товарищей из Президиума помогло нам еще лучше дополнить имевшиеся у нас подозрения и данные о враждебной деятельности Берия. Несколько дней спустя после вашего отъезда в Албанию, мы осудили его…

    Однако на этой первой встрече с нами Хрущев имел в виду не просто Берия. Дело «Берия» уже было закрыто, Хрущев рассчитался с ним. Теперь ему надо было дальше идти. Он долго остановился на значении и роли Первого секретаря или Генерального секретаря партии.

    — Для меня неважно, как он будет называться, — «первым» или же «генеральным», — сказал он. — Важно избрать на этот пост самого умелого, самого способного, самого авторитетного в стране человека. У нас свой опыт, — продолжил он. — После смерти Сталина нас было четверо секретарей Центрального Комитета, но у нас не было старшего, так что некому было подписать протоколы заседаний!

    Подробно изложив этот вопрос с «принципиальной» точки зрения, Хрущев стал явно подпускать шпильки, естественно, в адрес Маленкова, ни разу не назвав его по имени.

    — Представьте себе, что случилось бы, — лукаво сказал он, — если бы самый способный и самый авторитетный товарищ был избран Председателем Совета Министров. Все обращались бы к нему, а это содержит в себе опасность того, что могут не приниматься во внимание жалобы, поданные через партию, тем самым партия ставится на второй план, превращается в орган Совета Министров.

    Во время его выступления я несколько раз взглянул на бледного, покрытого желтовато-бурой краской Маленкова, не шевелившего ни головой, ни телом, ни рукой.

    Ворошилов, покрасневший как мак, смотрел на меня, ожидая, когда Хрущев закончит свое «выступление». Затем начал он. Он указал мне на то (как будто я этого не знал), что пост премьер-министра также очень важен по такой-то и такой-то причине, и т. д.

    — Полагаю, что товарищ Хрущев, — сказал Ворошилов неуверенным тоном, так как не знал, кому угодить, — не хотел сказать, что и Совет Министров не имеет особого значения. Премьер-министр также…

    Маленков стал бледным как полотно. Желая хоть сколько-нибудь сгладить дурное впечатление, произведенное словами Хрущева особенно относительно Маленкова, своими словами Ворошилов еще больше подчеркнул существовавшее в Президиуме ЦК партии напряженное положение.

    Маленков был «козлом отпущения», которого преподносили мне «отведать». А я из этих двух лекций ясно понял, что в Президиуме ЦК КПСС углублялся раскол, что Маленков и его люди шли по наклонной плоскости. К чему привел этот процесс — это мы увидели позже.

    На этой же встрече Хрущев сказал нам, что и другим братским партиям был предложен советский «опыт» того, кто должен быть первым секретарем партии, а кто премьер-министром в народно-демократических странах.

    — Мы обсудили эти вопросы и с польскими товарищами накануне их партийного съезда, — сказал нам Хрущев. — Хорошенько взвесили дела и сочли целесообразным, чтобы товарищ Берут оставался Председателем Совета Министров, а товарища Охаба назначить Первым секретарем партии…

    Итак, раз он настаивал на том, чтобы первым секретарем был избран Охаб, «замечательный польский товарищ», как он сам выразился нам, Хрущев с самого начала был за устранение от руководства партии (а затем и за его ликвидацию) Берута. Итак, давалась зеленая улица всем ревизионистским элементам, которые до вчерашнего дня скрывались и притулились в ожидании подходящего момента. Этот момент создавал теперь Хрущев, который своими действиями, своими позициями и своими «новыми идеями» становился вдохновителем и организатором «изменений» и «реорганизаций».

    Однако съезд Польской объединенной рабочей партии не удовлетворил желания Хрущева. Берут, твердый товарищ, марксист-ленинец, о котором я храню очень хорошие воспоминания, был избран Первым секретарем партии, а Премьер-министром был избран Циранкевич.

    Хрущев примирился с этим решением, так как иного выхода у него не было. Однако ревизионистская мафия, которая стала оживляться, думала обо всех путях и возможностях. Она ткала паутину. И если Берут не был смещен с партийного руководства в Варшаве, как этого желал и диктовал Хрущев, то он должен был быть позднее ликвидирован в Москве неожиданным «насморком».

    Что скрывалось за выступлениями Хрущева против «культа личности»

    Одно из главных направлений стратегии и тактики Хрущева заключалось в том, чтобы полностью прибрать к своим рукам политическую и идеологическую власть в Советском Союзе и поставить себе на службу Советскую армию и органы государственной безопасности.

    Хрущевская группа думала осуществить эту цель поэтапно. Вначале она не должна была вести фронтальное наступление на марксизм-ленинизм, социалистическое строительство в Советском Союзе и на Сталина. Напротив, этой группе надо было опираться на осуществленные достижения и даже как можно больше превозносить их, чтобы завоевать себе доверие и создать обстановку эйфории, с целью подорвать затем социалистический базис и надстройку.

    После смерти Сталина некоторое время «новые» советские руководители и, прежде всего, Хрущев продолжали называть его «великим человеком», «вождем, пользующимся неоспоримым авторитетом» и др. Хрущеву надо было говорить так, чтобы завоевать себе доверие в Советском Союзе и за его пределами, создать впечатление, что он был «верен» социализму и революции, был «продолжателем» дела Ленина и Сталина.

    Между тем, Хрущев и Микоян были самыми заклятыми врагами марксизма-ленинизма и Сталина. Оба они были головой заговора и путча, давно подготовленного ими вкупе с карьеристскими и антимарксистскими элементами в Центральном Комитете, армии и с местными руководителями. Эти путчисты не раскрыли карты сразу же после смерти Сталина, но продолжали дозировать яд в своих похвалах по адресу Сталина, когда это им надо было и в нужной им мере. Правда, особенно Микоян на многочисленных встречах, которые мне приходилось иметь с ним, никогда не хвалил Сталина, хотя путчисты в своих выступлениях и докладах, кстати и некстати, пели дифирамбы Сталину, славословили его. Они создавали культ Сталина, чтобы как можно больше изолировать Сталина от массы и, прикрываясь этим культом, подготавливали катастрофу.

    Хрущев и Микоян работали по плану, и после смерти Сталина они нашли свободное поле действия еще потому, что Маленков, Берия, Булганин, Ворошилов показали себя не только ротозеями, но и властолюбивыми — каждый рвался к власти.

    Хрущев и Микоян, в полном единстве между собой, сумели действовать, противопоставить одного другому. Иными словами, они прибегли к тактике: разделяй в Президиуме, организовывай силы путча вне его, продолжай хорошо высказываться о Сталине, чтобы миллионные массы были на твоей стороне, и приближай, тем самым, день взятия власти, ликвидацию противников и всей славной эпохи социалистического строительства, эпохи победы Отечественной войны и др. Вся эта лихорадочная деятельность (мы это чувствовали) преследовала цель сделать Хрущева популярным в Советском Союзе и за рубежом.

    Прикрываясь победами, одержанными Советским Союзом и Коммунистической партией Советского Союза под руководством Ленина и Сталина, Хрущев все делал для того, чтобы народы Советского Союза и советские коммунисты думали, что ничего не изменилось, великий руководитель умер, но выдвигался «еще более великий» руководитель, да какой! «Столь же принципиальный и такой же ленинец, что и первый, и даже больше его, но зато либеральный, обходительный, веселый, полный юмора и шуток!».

    * * *

    Между тем оживлявшаяся ревизионистская гадюка стала изрыгать яд на облик и дело Сталина. Вначале это они делали, не атакуя Сталина по имени, а нападая на него косвенно.

    Во время одной из моих встреч с Хрущевым в июне 1954 г. он якобы в принципиальном и теоретическом плане принялся развивать мысль о большом значении «коллегиального руководства», о большом ущербе, который наносится делу, когда это руководство заменяется культом одного лица, он привел мне также отдельные цитаты из Маркса и Ленина, чтобы дать мне понять, что сказанное им основывалось на «марксистско-ленинской почве».

    О Сталине он ничего плохого не сказал, а весь огонь обратил против Берия, обвинив его в действительных и вымышленных преступлениях. В самом деле на этом первоначальном этапе ревизионистского наступления Хрущева Берия являлся подходящим козырем для продвижения тайных планов. Как я писал и выше, Хрущев изобразил Берия виновником многих зол, он, недооценивал, мол, роль первого секретаря, он, мол, посягнул на «коллегиальное руководство», стремился поставить партию под контроль органов госбезопасности. Под маской борьбы за преодоление ущерба, нанесенного Берия, Хрущев, с одной стороны, пускал корни в партийном и государственном руководстве и прибрал к рукам Министерство внутренних дел, с другой стороны — подготавливал общественность к предстоящему открытому нападению на Иосифа Виссарионовича Сталина, на подлинное дело Коммунистической партии большевиков, партии Ленина и Сталина.

    Мы удивлялись многим из этих неожиданных действий и изменений, однако рано еще было угадать истинные размеры осуществлявшегося заговора. Тем не менее еще тогда мы не могли не уловить противоречивый характер в действиях и мыслях этого «нового руководителя», бравшего в свои руки бразды правления в Советском Союзе. Тот же Хрущев, который теперь выступал «последователем коллегиального руководства», за несколько дней до этого, на встрече, которую мы имели с ним, говоря нам о роли Первого секретаря партии и премьер-министра, выступал пламенным сторонником «роли личности», «крепкой руки».

    После смерти Сталина создалось впечатление, будто эти «принципиальные» деятели установили коллегиальное руководство. Они трубили об этом, чтобы доказать, будто «Сталин нарушил принцип коллегиальности», будто он «извратил эту важную норму ленинского руководства», будто при нем «партийное и государственное руководство превратилось из коллегиального в личное руководство».

    Это была вопиющая ложь, и хрущевцы распространяли ее для подготовки почвы. Если принцип коллегиальности и был нарушен, то вину за это надо искать не в Сталине, а в мошенничестве других и в произвольных решениях, которые они сами принимали, извращая линию в различных подведомственных им секторах. Как же можно было контролировать подобные действия этих окружавших Сталина антипартийных элементов, если они сами распространяли идею о том, что ЦК знает все? Этим они пытались убедить партию и народ в том, что «Сталину известно все, что делается», и «он все одобряет». Иными словами, именем Сталина и посредством своих аппаратчиков они зажимали критику и пытались превратить большевистскую партию в мертвую партию, в организм, лишенный воли и энергии, который прозябал бы, одобряя все бюрократические решения, махинации и извращения.

    В период кампании за установление так называемого коллегиального руководства Хрущев пытался ухищренно жонглировать, поднимая оглушительный шум о борьбе против культа личности. Исчезли портреты Хрущева со страниц газет, исчезли заголовки с крупными буквами, полные похвал в его адрес, но была пущена в ход другая, избитая тактика: все газеты заполняли его публичные выступления, речи, сообщения о встречах с иностранными послами, о ежедневном посещении приемов, устраивавшихся дипломатами, о встречах с делегациями коммунистических партий, о встречах с американскими журналистами, дельцами и сенаторами и с западными миллионерами — друзьями Хрущева. Эта тактика должна была быть противопоставлена методу «замкнутой работы Сталина», «его сектантской работы», который, по словам хрущевцев, серьезно мешал активизации Советского Союза в мире.

    Эта хрущевская пропаганда должна была показать советскому народу, что он теперь приобрел «истинного ленинского вождя, который все знает, все решает правильно, выделяется исключительной живостью, дает заслуженный отпор любому», и бурная деятельность которого «помогает исправлять в Советском Союзе все, преодолеть преступления прошлого и двигаться вперед».

    * * *

    Я находился в Москве по случаю совещания партий всех социалистических стран. Кажется, это было в январе 1956 г., когда состоялось совещание по вопросам экономического развития стран — членов СЭВ. Это было время, когда Хрущев и хрущевцы усиливали свою вражескую деятельность. Мы с Хрущевым и Ворошиловым были на даче под Москвой, где должны были обедать все мы, представители братских партий. Никогда до этого советские руководители открыто не говорили мне плохо о Сталине, и я, со своей стороны, продолжал по-прежнему с любовью и глубоким уважением отзываться о великом Сталине. По-видимому, эти мои слова плохо звучали в ушах Хрущева. В ожидании остальных товарищей Хрущев и Ворошилов сказали мне:

    — Не выйти ли нам в парк подышать свежим воздухом?

    Мы вышли и прошли по дорожкам парка. Хрущев говорит Климу Ворошилову:

    — Ну, расскажи-ка Энверу об ошибках Сталина.

    Я навострил уши, хотя давно подозревал их в злопыхательстве. И Ворошилов заговорил о том, что «Сталин допускал ошибки в партийной линии, был груб и до того жесток, что с ним нельзя было спорить».

    — Он, — продолжал Ворошилов, — потворствовал даже преступлениям, за которые и несет ответственность. Ошибки допускал он и в области развития народного хозяйства, поэтому эпитет «зодчий социалистического строительства» ему не подходит. С другими партиями Сталин не поддерживал правильные отношения.

    Ворошилов долго наговаривал на Сталина. Кое-что я понял, а кое-чего нет, ибо я, как писал и выше, не очень хорошо знал русский язык, но тем не менее суть беседы и цель обоих я хорошо понял и был возмущен услышанным. Хрущев шел впереди и палкой касался посеянных в парке капуст. (Хрущев даже в парках сеял овощи, выдавая себя за большого знатока земледелия.)

    Когда Ворошилов закончил свою болтовню и клеветнические измышления, я спросил его:

    — Как это возможно, чтобы Сталин допускал такие ошибки?

    Побагровевший Хрущев обернулся и ответил мне:

    — Возможно, возможно, товарищ Энвер, Сталин такие ошибки допускал.

    — Но ведь вы все это заметили еще при жизни Сталина. Как это вы не помогли ему избежать этих ошибок, которые, как вы утверждаете, он допускал? — спросил я Хрущева.

    — Вопрос-то, товарищ Энвер, естественный, но видишь эту капусту? Сталин рубил голову с такой легкостью, с какой садовник может срубить эту капусту, — и Хрущев палкой тронул капусту.

    — Все ясно! — сказал я Хрущеву и больше не вымолвил ни слова.

    Мы вернулись на дачу. Остальные товарищи уже приехали. Я кипел негодованием. В тот вечер они собирались преподнести нам улыбки и обещания «более быстрого» и «более стремительного» развития социализма, обещания «большей помощи» и «более широкого» и «всестороннего» сотрудничества. Это было время, когда готовили пресловутый XX съезд, время, когда Хрущев рвался к власти. Он создавал облик руководителя-мужика, «народного» руководителя, который открывал двери тюрем, открывал ворота концентрационных лагерей, который не только не боялся реакционеров и осужденных и заключенных врагов Советского Союза, но, выпуская их на волю, хотел показать этим, что среди них были и «несправедливо» наказанные.

    Известно, что за троцкисты, что за заговорщики, что за контрреволюционеры были Зиновьев и Каменев, Рыков и Пятаков, что за предатели были Тухачевский и другие генералы — агенты Интеллидженс сервис или немцев. А для Хрущева и Микояна все они были хорошими людьми, и несколько позже, в феврале 1956 г., они должны были быть объявлены невинными жертвами «сталинского террора». Эта волна поднималась постепенно, тщательно подготавливалось общественное мнение. «Новые» руководители, которые были теми же старыми руководителями, выдавали себя за либералов, чтобы сказать народу: «Дыши свободно, ты на воле, пользуешься настоящей демократией, ибо тиран и тирания исчезли. Теперь все идет по ленинскому пути, создается обилие, рынки будут завалены товарами и нам некуда будет девать продукцию».

    Хрущев, эта отвратительная трещотка, свои уловки и коварства прикрывал болтовней и вздором. И тем не менее этим ему удалось создать благоприятную для своей группы обстановку. Не было дня, чтобы Хрущев не разводил разнузданную демагогию о сельском хозяйстве, не менял людей и методы работы, не объявлял себя единственным «компетентным знатоком» сельского хозяйства, предпринимавшим подобные личные «реформы».

    Своему вступлению на пост Первого секретаря Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Союза Хрущев «положил начало» пространным докладом о вопросах сельского хозяйства, сделанном на пленуме Центрального Комитета в сентябре 1953 г. Этот доклад, который был назван «очень важным» докладом, содержал в себе те хрущевские идеи и реформы, которые фактически подорвали советское сельское хозяйство настолько сильно, что следы катастрофы видны и по сей день. Шум и фанфаронство относительно «целинных земель» являлись ложной рекламой.

    Советский Союз покупал у Соединенных Штатов Америки миллионы тонн зерна.

    Однако «коллегиальному руководству» и исчезновению портретов Хрущева со страниц газет суждено было недолго длиться. Культ Хрущева возвеличивали мошенники, либералы, карьеристы, лизоблюды и льстецы. Великий авторитет Сталина, основанный на его неизгладимом деле, был подорван в Советском Союзе и за его пределами. Его авторитет уступил место авторитету шарлатана, клоуна и шантажиста.

    Заговоры, интриги и покушения Хрущева в странах Восточной Европы

    Выше я рассказал о «лекции», которую зачитал мне Хрущев о роли первого секретаря партии, и о «мнении», которое он высказал польским товарищам о замещении Берута Охабом на этом посту. Этот факт не только поразил меня, но и показался совершенно неприемлемым, нетактичным (мягко выражаясь) вмешательством в дела братской партии.

    Последующий ход событий должен был разъяснить и убедить нас, что подобные «предприятия» являлись обыденными формами «работы» Хрущева в его попытках поставить под свое господство международное коммунистическое движение.

    И эта деятельность не была лишена демагогического облачения. Эта демагогия сводилась к следующему: «Сталин держал коммунистические и рабочие партии в своем кулаке силой, террором, он навязывал им действия в интересах Советского Союза и в ущерб интересам мировой революции». Хрущев стоял за борьбу против Коминтерна, якобы исключая при этом период Ленина. На взгляд Хрущева и других современных ревизионистов, Коминтерн выступал не иначе, как «агентурой советских в капиталистических странах». Их мнение, которого они не высказывали открыто, но которое можно было подразумевать, полностью совпадало с чудовищными обвинениями капитализма и мировой реакционной буржуазии, выступавших против пролетариата и новых коммунистических партий, основанных после измены социал-демократии и II Интернационала.

    Ленин, а после него Сталин, посредством Коминтерна консолидировали коммунистические и рабочие партии, усилили борьбу пролетариата против буржуазии, против шедшей на подъем фашистской диктатуры. Деятельность Коминтерна была положительной, революционной. Не исключено, что могли быть допущены и отдельные ошибки, однако надо учесть и трудные условия подполья, в которых были вынуждены работать партии и само руководство Коминтерна, а также жестокую борьбу, которую вели против коммунистических партий империализм, буржуазия и реакция. Истинным революционерам никогда не забыть, что именно Коминтерн способствовал основанию и укреплению коммунистических партий после измены II Интернационала, как и не забывать им также, что именно Советский Союз времен Ленина и Сталина явился страной, где сотни революционеров нашли убежище, спасаясь от репрессий со стороны буржуазии и фашизма, и развернули свою деятельность.

    Решения Коминтерна и директивная речь Димитрова в июле 1935 г. вошли в историю международного коммунистического движения как капитальные документы, которые мобилизовали народы, и в первую очередь коммунистов, на создание антифашистского фронта и организацию вооруженной борьбы с итальянским и немецким фашизмом и с японским милитаризмом. В этой борьбе коммунисты и их партии шли везде в авангарде.

    Поэтому нападки на великое дело Коминтерна и марксистско-ленинский авторитет Сталина, сыгравших большую роль в создании и организационной, политической и идеологической консолидации коммунистических и рабочих партий мира, являются преступлением. Большевистская партия, со своей стороны, явилась для этих партий мощной поддержкой, и Советский Союз со Сталиным во главе — огромным потенциалом для поддержки революции на международной арене.

    Империализм, капиталистическая буржуазия и ее фашистская диктатура всеми силами и средствами выступали против Советского Союза, большевистской партии и Сталина. Они вели жестокую борьбу против Коминтерна и коммунистической и рабочей партии каждой страны; террором, кровопролитием и демагогией господствовали они над рабочим классом. Когда фашистская Германия напала на Советский Союз, коммунистические и рабочие партии различных стран взялись за оружие, объединились и с различными патриотами и демократами своих стран и включились в борьбу с фашистскими захватчиками. Об этой законной борьбе враги коммунизма сказали: «Коммунистические и рабочие партии стали на службу у Москвы». Это было измышление. Коммунистические и рабочие партии боролись за освобождение своих народов, боролись за взятие власти рабочим классом и народом. В великом союзе антифашистской войны они симпатизировали Советскому Союзу, ибо он был самым надежным залогом победы.

    Это сам Сталин от имени Исполкома Коминтерна провозгласил решение о роспуске Коминтерна, так как больше не ощущалась надобность в его существовании. Это был совершенно правильный акт, ибо коммунистические и рабочие партии уже возмужали, стали боевыми, закалились в классовых битвах и в великой борьбе с фашизмом, приобрели колоссальный опыт. Тогда каждая партия уже могла стоять на собственных ногах, а непогрешимым компасом на своем пути она имела марксизм-ленинизм.

    После Второй мировой войны было создано Информбюро коммунистических и рабочих партий, которое являлось необходимым организмом, ибо партии как социалистических, так и капиталистических стран, особенно европейские, нуждались в обмене столь ценным опытом между собой. Обмен опытом между нашими партиями был необходим особенно на первых порах мутной послевоенной обстановки, когда американский и английский империализм любыми средствами пытался вмешиваться во внутренние дела завоевавших свободу стран.

    Хрущев, никого не спросив, принял одностороннее решение и ликвидировал Информбюро. В связи с этим вопросом он поставил нас перед совершившимся фактом на встрече, устроенной в Кремле по вопросу, который совершенно не имел отношения к Информбюро. Хрущев огласил решение и, пропев Информбюро заупокойную молитву, сказал: «Когда я сообщил об этом Неру, он остался доволен и сказал, что это умное решение, которое будет одобрено всеми».

    Ухищренными, троцкистскими формами и методами — лестью, шантажом, упреками, угрозами — Хрущев пытался прибрать к рукам все мировое коммунистическое движение, «дирижерской палочкой» править всеми остальными партиями.

    * * *

    Хрущевцы, конечно, начали эту работу еще при жизни Сталина, за спиной у него. Это убеждение подкрепляется у нас и опытом наших взаимоотношений с советскими руководителями, грубым обращением с нами на купеческий манер Микояна и еще кое-кого другого. А после смерти Сталина их наступление, направленное на разрушение социализма в остальных странах, становилось все более мощным. Хрущев, как и в Советском Союзе, стал подстрекать в Болгарии, Чехословакии, Польше, Румынии, Венгрии, а также в Албании антимарксистских, замаскированных и изобличенных элементов. Хрущев и его сообщники стремились поставить под свой контроль этих людей там, где они стояли в руководстве, а там, где нет — протащить их путем ликвидации надежных руководителей интригами, путчами или же покушениями, какое хотели совершить на Сталина (и, пожалуй, вполне вероятно, что они совершили его).

    Сразу же после смерти Сталина умер Готвальд. Странная, скоропостижная смерть! Тем, которые знали Готвальда, никогда не могло и в голову приходить, что тот здоровый, сильный и живой мужчина умрет… от гриппа или простуды, схваченной, дескать, в день похорон Сталина.

    Я знал Готвальда. Когда я съездил в Чехословакию, я встретился с ним в Праге; мы долго беседовали о наших заботах. Он был скромный, искренний, скупой на слова товарищ. В беседе с ним я чувствовал себя непринужденно; он слушал меня внимательно, время от времени делая затяжки из своей трубки, и с большой симпатией говорил мне о нашем народе и о его борьбе; он пообещал помочь нам в создании промышленности. Он сулил мне не горы и не чудеса, а очень скромный кредит, который предоставляла нам Чехословакия.

    — Таковы наши возможности, — сказал он. — Позднее, когда мы наладим свою экономику, мы пересмотрим вопросы с вами.

    Готвальд, старый друг и товарищ Сталина и Димитрова, скоропостижно умер. Это событие огорчило, но и удивило нас.

    Позднее последовала — столь же скоропостижно — смерть товарища Берута, не говоря уже о более ранней смерти великого Георгия Димитрова. И Димитров, и Готвальд, и Берут нашли смерть в Москве. Какое совпадение! Все трое были товарищами великого Сталина!

    Пост Первого секретаря партии после Берута занял Эдвард Охаб. Сбылась, таким образом, старая мечта Хрущева. Однако позднее Хрущев «не поладил» с Охабом, ибо, по всей видимости, последний не как следует исполнял его требования и приказы. Позднее мы присутствовали и на тех совещаниях, на которых Хрущев брал Охаба на мушку. Я несколько раз встречался с Охабом — в Москве, Варшаве и Пекине — и считаю, что он не только не шел нив какое сравнение с Берутом, но вообще не был наделен одаренностью, необходимой для руководства партией и страной. Охаб тенью пришел и тенью ушел, не пробыв и года на том посту.

    Отмечу, что со смертью Берута расчищался путь к престолу Польши для реакционера Гомулки. Этот «коммунист», выпущенный из тюрьмы после некоторых перипетий и судорог разношерстного руководства, в котором не было недостатка в агентах сионизма и капиталистических держав, был протащен в руководители его другом, Никитой Хрущевым.

    Польша была «старшей сестрой» хрущевского Советского Союза. За ней следовала Болгария, над которой хрущевцы издевались без зазрения совести и наконец превратили ее в свою «послушную дочь».

    Совершенно в отличие от чехов, поляков, румын, не говоря уже о немцах, болгары были тесно связаны со Сталиным и с руководимой им Всесоюзной Коммунистической партией. Более того, болгарский народ еще раньше традиционно был связан с Россией. Именно в силу этих связей царь Борис не решился официально включить Болгарию в войну против Советского Союза, и советские армии вступили в Болгарию без единого выстрела.

    Хрущеву надо было закрепить это влияние в своих шовинистических интересах и в целях распространения и закрепления ревизионистских взглядов. Поэтому он воспользовался этими обстоятельствами, доверием Болгарской Коммунистической партии к Сталину, Советскому Союзу и Всесоюзной Коммунистической партии (большевиков) и поставил во главе Болгарской коммунистической партии никчемного человека, кадр третьестепенной важности, но зато послушного малого, готового исполнять любое распоряжение Хрущева, его посла и КГБ. Это был Тодор Живков, которого накачали и надули и, наконец, сделали Первым секретарем ЦК БКП.

    Мне думается, что после Димитрова в партии и государстве Болгарии не было руководителя, не то что равного с Димитровым, но даже и близкого ему по принципиальности, идейному и политическому кругозору, по руководящим способностям. Здесь, конечно, я не говорю о Коларове, который умер вскоре после Димитрова, несколько месяцев спустя после него, и который был старым революционером, вторым деятелем после Димитрова, вместе с которым он работал в Коминтерне.

    С Коларовым я впервые познакомился, когда я съездил в Болгарию с официальным визитом, в декабре 1947 г. Он был приблизительно того же возраста и роста, что и Димитров, был приятным собеседником; во время встреч с ним он рассказывал нам о возложенных на него Коминтерном заданиях, как, например, в Монголии, Германии и других странах. Коларову, по-видимому, было поручено партией заведовать взаимоотношениями с зарубежными странами, ибо он неоднократно говорил нам об отношениях Болгарии особенно с ее соседями, которые были и нашими соседями: с Югославией и Грецией. Он разъяснил нам и международное положение вообще. Это очень помогло нам.

    Коларов, как и незабываемый Георгий Димитров, был скромным человеком. Ни малейшего проявления высокомерия не наблюдалось в нем в ходе беседы, независимо от того, что мы были молодыми. Он почитал и уважал нас и наши мысли, и мы, хотя встречались с ним впервые, за время пребывания там чувствовали себя как в семье, как в тесной компании, в которой преобладали взаимная любовь, единство и усилия к достижению единой цели, к построению социализма.

    Только один раз в моей жизни я встречался с Димитровым и Коларовым, этими выдающимися болгарскими коммунистами, но храню о них неизгладимые воспоминания. После Димитрова Коларов стал премьер-министром и был одним из инициаторов осуждения титовского агента, Костова, но прошло всего лишь несколько месяцев, и Коларов умер. Его смерть также очень огорчила меня.

    После смерти Димитрова и Коларова в руководство Болгарской коммунистической партии и болгарского государства стали выдвигаться лишенные авторитета и личности люди.

    В Болгарию я ездил несколько раз по делу, а также на отдых, с женой и детьми. Правду говоря, в Болгарии я испытывал особое удовольствие, быть может, оттого что оба наших народа, хотя они совершенно различного происхождения, в веках сосуществовали, терпели и боролись против одного и того же захватчика — оттоманов; к тому же во многих отношениях они сходятся характером, особенно скромностью, гостеприимством, устойчивостью характера, стремлением сохранить лучшие традиции, фольклор и т. д.

    До смерти Сталина в нашей дружбе с болгарами не было никаких шероховатостей. Обе стороны любили Советский Союз чистой и искренней любовью.

    С болгарскими руководителями я беседовал, ел и пил неоднократно, вместе с ними путешествовал, совершал поездки по Болгарии. И позднее, пока Хрущев еще не порвал с нами, у нас с ними не было идеологических и политических разногласий, они хорошо, тепло принимали меня. Многие из них, как Вылко Червенков, Ганев, Цола Драгочева, Антон Югов и др., были не молодыми, а старшего поколения, работали с Димитровым в изгнании или внутри страны в подполье, а позже сидели и в застенках царя Бориса.

    После смерти Георгия Димитрова Генеральным секретарем партии стал Вылко Червенков. Он был человеком высокого роста, с полуседыми волосами, с пухлым лицом; всякий раз, когда я встречался с ним в Болгарии или Москве, он производил на меня впечатление добряка; он ходил вразвалку, как будто хотел сказать: «Что я делаю на этой ярмарке? Я тут нахожусь понапрасну».

    Он, по-видимому, был справедливым, но безвольным человеком. Таково, по крайней мере, было мое впечатление. Он был чрезвычайно скуп на слова. На официальных встречах он говорил так мало, что не знающему его человеку создавал впечатление человека высокомерного. Однако он нисколько не был высокомерным; он был скромным человеком. На неофициальных встречах, когда мы ели вместе с другими болгарскими товарищами или собирались для обмена мнениями, Вылко угрюмо молчал, будто его и совсем не было там. Другие беседовали, смеялись, он же — нет.

    Червенков был зятем Димитрова — был женат на сестре великого вождя Болгарии. Быть может, доля славы и авторитета Димитрова передалась и Вылко Червенкову, однако Вылко не мог стать Димитровым. Так что он бесшумно был выдвинут во главу руководства Болгарской коммунистической партии, бесшумно был и выведен. Он был устранен втихомолку, был снят без шума и треска, уступив свое место руководителя партии Тодору Живкову.

    * * *

    Вошли в колею Никиты, значит, и Польша, и Чехословакия, и Болгария. Не должна была остаться вне его стремлений и поползновений и Румыния.

    Во время войны мы не поддерживали никаких контактов с румынами; после войны мы слышали от советских довольно похвальные слова о румынской партии и Деже, как старом революционере, который много переносил в застенках Дофтаны. Но я, правду говоря, чуть разочаровался, когда впервые встретился с ним по вопросу югославских ревизионистов.

    Тут не место говорить о моих воспоминаниях об этой встрече, однако хочу отметить, что из того, что я увидел и услышал в Румынии, и из свободных бесед с Дежем у меня создалось неприятное впечатление о румынской партии и о самом Деже.

    Несмотря на то что румынские руководители рекламировали, в Румынии не действовала диктатура пролетариата, а у Румынской рабочей партии были непрочные позиции. Они заявляли, что стояли у власти, однако было очевидно, что де-факто у власти стояла буржуазия. Она держала в своих руках промышленность, сельское хозяйство, торговлю и продолжала драть шкуру с румынского народа и жить в роскошных домах и дачах. Сам Деж ездил в забронированном автомобиле в сопровождении вооруженной свиты, что доказывало, насколько «надежными» были у них позиции. Реакция в Румынии была сильна, и, не будь Красной Армии, неизвестно, что стало бы с этой страной.

    Во время бесед с Дежем в те немногие дни моего пребывания в Бухаресте, он не давал прохода нам своим самохвальством за те «подвиги», которые они совершили, заставив отречься от престола подкупленного короля, Михая, которого они не только не наказали за его преступления против народа, но и дали ему выехать за пределы Румынии, на Запад, захватив с собой свое богатство и своих содержанок.

    Странны были самовосхваления Дежа, особенно когда он рассказывал мне о том, как он хаживал в кафе реакционеров и «бросал им вызов» с наганом за поясом.

    Так что еще на первой встрече у меня сложилось нехорошее впечатление не только о Деже, но и о румынской партии, о ее линии, которая была оппортунистической линией. И то, что произошло впоследствии с Дежем и его партией, не удивило меня. Ревизионистские лидеры этой партии были донельзя высокомерными, были фанфаронами, много хвалившимися войной, которую они не вели.

    Когда мы включились в борьбу с ренегатской группой Тито, Деж стал «пламенным борцом» против этой группы. На исторических совещаниях Информбюро ему было поручено выступить с главным докладом против группы Тито — Ранковича.

    Пока была в силе Резолюция Информбюро и при жизни Сталина, Деж выступал ярым антититовцем. После того, как изменники-ревизионисты с Хрущевым во главе узурпировали власть в своих странах и совершили все известные нам акты измены, и, в частности, превознесли Тито до небес, Деж был из первых, кто запел на иной лад и сменил окраску как хамелеон. Он перечеркнул все сказанное, выступил с открытой самокритикой, наконец, съездил на Брионы и во всеуслышание принес Тито повинную голову.

    Вообще, румынские руководители отличались как мегаломанией по отношению к «малым», так и пресмыкательством перед «великими». В беседах с нами они были малословными, а иной раз даже ограничивались тем, что кивали головой или подавали руку. На совещаниях и съездах они были настолько «озабочены», что казалось, будто они несли на своих плечах всю тяжесть. В таких случаях их всегда можно было видеть рядом с главными руководителями Советского Союза. По всей вероятности, они были их низкопоклонниками, оппортунистами, что стало совершенно очевидно, когда настал момент выступить в защиту принципов.

    * * *

    Итак, ревизионистский паук уже опутывал своей паутиной страны народной демократии. Старые руководители, такие как Димитров, Готвальд, а позже и Берут и другие, были замещены новыми, которые советским руководителям казались подходящими, по крайней мере, в тот период.

    Относительно Германской Демократической Республики проблему они считали решенной, потому что Восточная Германия прочно была захвачена советскими войсками. Мы это считали нужным, потому что мирный договор не был заключен, к тому же Советская армия в Германии служила делу защиты не только этой социалистической страны, но и социалистического лагеря в целом.

    С восточногерманцами мы поддерживали хорошие отношения, покуда был жив Пик, старый революционер, старый товарищ Сталина; я питал к нему большое уважение. С Пиком я встретился в 1959 г., когда я находился в ГДР во главе делегации. Пик тогда был стар и болен. Он доброжелательно и радушно принял меня, с улыбкой слушал, когда я говорил ему о нашей дружбе и рассказывал о достижениях Албании (он уже не мог говорить из-за паралича).

    В последние годы, по всей видимости, Пик не действенно управлял страной и партией. Ему оставили почетный пост Президента Республики, а управляли Ульбрихт и Гротеволь с компанией.

    Ульбрихт не выказывал какого-либо открытого признака вражды к нашей партии, покуда не испортились наши отношения с советскими и с ним. Он был самоуправный, высокомерный и грубый немец не только в отношениях с малыми партиями, как наша, но и с другими. Об отношениях с советскими он думал так: «Вы захватили нашу страну, вы лишили нас промышленности, поэтому теперь вы должны предоставлять нам крупные кредиты и продовольствие в таком количестве, чтобы Демократическая Германия насытилась и достигла уровня Германской Федеративной Республики». Он грубо запрашивал подобных кредитов и получал их. Он заставил Хрущева заявить на одном совещании: «Мы должны помочь Германии стать нашей витриной напротив Запада». И Ульбрихт, не стесняясь, говорил советским на наших глазах:

    — Вы должны поторопиться с помощью, ведь бюрократизм тут налицо.

    — Где бюрократизм налицо, у вас? — спросил его Микоян.

    — Нет, у нас ничуть, — ответил Ульбрихт, — у вас.

    Но между тем как для себя получал большую помощь, он никогда не проявлял готовности помогать другим и нам предоставил смехотворный кредит. После того, как мы атаковали в Москве хрущевцев, он как на совещании, так и в последующем выступал одним из самых оголтелых против нас, первым открыто выступил против нашей партии после московского Совещания…

    Хрущевцы хотели руководить не только странами народной демократии, но и международным коммунистическим движением в целом. Понятно, что и в рамках мирового коммунистического движения хрущевцы не с самого начала выступили с совершенно открытой ревизионистской платформой. Как и в самом Советском Союзе, они старались проводить в нем гибкую линию, с тем чтобы не вызвать немедленную реакцию как в своей партии, так и в других партиях. Их «ленинизм» на словах, замолвленное здесь и там доброе слово о Сталине, шумная реклама «ленинских принципов отношений между социалистическими странами» — все это служило маской для прикрытия заговоров, которые они составляли, с тем чтобы потихонечку подготовить почву для нанесения затем фронтального удара. Это они сделали на XX съезде Коммунистической партии Советского Союза.

    XX съезд КПСС «Секретный» доклад против Сталина

    Измена во главе Коммунистической партии Советского Союза, страны, где совершилась Октябрьская социалистическая революция, воплотилась во всесторонних выпадах против имени и великого учения Ленина, особенно против имени и дела Сталина.

    Когда хрущевцы убедились в том, что упрочили свои позиции, что через маршалов прибрали к своим рукам армию, что увели на свой путь органы госбезопасности и привлекли на свою сторону большинство Центрального Комитета, — они подготовили и провели в феврале 1956 г. пресловутый XX съезд, на котором выступили и с «секретным» докладом против Сталина.

    Мы с товарищами Мехметом Шеху и Гого Нуши были назначены нашей партией принять участие в работе XX съезда. Оппортунистический «новый дух», который насаждался и оживлялся Хрущевым, можно было видеть даже в том, как была организована и как проходила работа этого съезда. Этот либеральный дух черной тучей заволакивал всю атмосферу, пронизывал советскую печать и пропаганду тех дней, он царил в коридорах и залах съезда, отражался на лицах, в жестах и словах людей.

    Уже не было прежней серьезности, характеризовавшей такие весьма важные для жизни партии и страны события. В перерывах между заседаниями Хрущев с компанией ходили по залам и коридорам, смеялись и соревновались друг с другом: кто расскажет больше анекдотов, кто отпустит больше острот и покажет себя более популярным или осушит больше рюмок за заваленными до отказа столами, которых было в изобилии.

    Всем этим Хрущев пытался подкрепить идею о том, что раз и навсегда был положен конец «тягостному периоду», «диктатуре», «мрачному анализу» вещей и официально начался «новый период», период «демократии», «свободы», «творческого подхода» к событиям и явлениям как в Советском Союзе, так и за его пределами.

    В последний день съезд проводил свою работу при закрытых дверях, так как предстояли выборы, поэтому мы не присутствовали на этих заседаниях. Фактически в тот день после выборов делегаты выслушали второй доклад Хрущева. Это был пресловутый доклад против Сталина, так называемый секретный доклад, который на деле предварительно был прислан также югославским руководителям, а несколько дней спустя был вручен буржуазии и реакции в качестве нового «подарка» Хрущева и хрущевцев. После того, как был проработан с делегатами съезда, этот доклад был вручен для чтения и нам, как всем другим зарубежным делегациям.

    Его прочли только Первые секретари братских партий, участвовавшие в съезде. Я прочел его за ночь и, весьма потрясенный, передал его читать также Мехмету и Гого. Что Хрущев с компанией поставил крест на Сталине, на его облике и на его славном деле, это мы знали еще раньше, в этом мы воочию убедились также в ходе работы съезда, где его имени ни разу не помянули добром. Но чтобы советские руководители могли записать на бумаге уйму обвинений и чудовищной ругани против великого и незабываемого Сталина, это нам и в голову не приходило. И тем не менее все было черным по белому написано; доклад был зачитан советским коммунистам — делегатам съезда, был передан для чтения также представителям других партий, участвовавшим в работе съезда. Наши умы и наши сердца получили потрясающий, тяжелый удар. Между собой мы говорили, что это была несусветная подлость с пагубными для Советского Союза и нашего движения последствиями, так что в тех трагических условиях долгом нашей партии было прочно стоять на своих марксистско-ленинских позициях.

    Прочитав его, мы сразу вернули авторам их ужасный доклад. Нам незачем было взять с собой эту помойку низкопробных обвинений, выдуманных Хрущевым. Это другие «коммунисты» взяли его с собой, чтобы передать реакции и оптом продавать его в киосках в качестве прибыльного бизнеса.

    Вернулись мы в Албанию с разбитым сердцем за все то, что увидели и услышали на родине Ленина и Сталина, но в то же время мы вернулись, получив большой урок: смотреть в оба, быть бдительными в отношении действий и позиций Хрущева и хрущевцев.

    * * *

    Прошло всего лишь несколько дней, и клубы черного дыма идей XX съезда стали расходиться повсюду.

    Пальмиро Тольятти, наш близкий сосед, который с нами показал себя самым далеким и самым чуждым, в числе первых выступил в своей партии, бия себя в грудь. Он не только превознес до небес новые «перспективы», открытые съездом советских ревизионистов, но относительно многих из новых хрущевских тезисов потребовал, чтобы за ним были признаны заслуги предшественника и «старого борца» за эти идеи. «Что касается нашей партии, — заявил Тольятти в марте 1956 г., — то мне кажется, что мы поступали смело. Мы все время искали наш, итальянский способ развития по пути к социализму».

    Как никогда оживились от радости белградские ревизионисты, а в остальных партиях стран народной демократии в духе тезисов Хрущева не только стали проектировать будущее, но и пересматривать прошлое. Ревизионистские элементы, которые до вчерашнего дня изрыгали яд втайне, теперь выступили совершенно открыто, чтобы рассчитаться со своими противниками; развернулась кампания реабилитации предателей и осужденных врагов, открылись двери тюрем, и многие из бывших осужденных были посажены непосредственно на руководство партий.

    Первой подала пример сама клика Хрущева. На XX съезде Хрущев хвастливо заявил, что в Советском Союзе было освобождено из тюрем и реабилитировано свыше 7000 человек, осужденных при Сталине. Этот процесс продолжал углубляться.

    Хрущев и Микоян начали убирать одного за другим и, наконец, всех вместе тех членов Президиума ЦК партии, которые впоследствии должны были быть квалифицированы как «антипартийная группа». Подставив ножку Маленкову, временно сменив его Булганиным, они взялись за Молотова. Это было 2 июня 1956 г. В тот день газета «Правда» открывалась крупным портретом Тито; словами «добро пожаловать!» она приветствовала прибытие в Москву лидера белградской клики, а четвертая ее страница закрывалась сообщением из «хроники» о снятии Молотова с поста министра иностранных дел Советского Союза. В сообщении говорилось, что Молотов освобождался от этого поста «по своей просьбе», но фактически он освобождался в соответствии с условием, поставленным Тито в связи со своей первой поездкой в Советский Союз, со времени разрыва отношений в 1948–1949 гг. И Хрущев с компанией сразу же выполнили условие, поставленное Белградом, чтобы доставить удовольствие Тито, поскольку Молотов вместе со Сталиным подписал письма, которые советское руководство направило югославскому руководству в 1948 г.

    Позиции ревизионистских реакционеров крепли, и их противники в Президиуме — Маленков, Молотов, Каганович, Ворошилов и другие — уже стали яснее замечать ревизионистскую подоплеку и коварные планы, вынашиваемые Хрущевым против Коммунистической партии Советского Союза и государства диктатуры пролетариата. На одном из заседаний Президиума Центрального Комитета партии в Кремле летом 1957 г., после многочисленных упреков, Хрущев остался в меньшинстве и, как нам собственными устами рассказывал Полянский, был снят с поста Первого секретаря и назначен министром сельского хозяйства, поскольку был «специалистом по кукурузе». Однако это положение длилось всего лишь несколько часов. Хрущев и его друзья втайне забили тревогу, маршалы окружили Кремль танками и войсками и отдали приказ даже мухи не выпускать из Кремля. С другой стороны, во все концы страны были направлены самолеты, чтобы привезти членов пленума ЦК КПСС «Затем, — рассказывал Полянский, это порождение Хрущева, — мы ворвались в Кремль и потребовали впустить нас в зал заседания. Вышел Ворошилов, который спросил, чего мы хотели. Когда мы сказали, что хотим войти в зал заседания, он отказался наотрез. Когда мы сказали ему, что прибегнем к силе, он сказал: «Что тут происходит?» Но мы предупредили его: поменьше слов, иначе арестуем. Мы вошли в зал заседания и изменили положение». Хрущев вновь взял власть в свои руки.

    Итак, эти бывшие соратники Сталина, которые солидаризовались с клеветой, возведенной на его славное дело, после этой провалившейся попытки были названы «антипартийной группой» и получили сокрушительный удар от хрущевцев. Никто не оплакивал их, никто не пощадил. Они утратили революционный дух, превратились в трупы большевизма, не были больше марксистами-ленинцами. Они присоединились к Хрущеву и согласились облить грязью Сталина и его дело; они попытались что-то предпринять, но не партийным путем, так как партия и для них не существовала.

    * * *

    Такая же участь ждала всех тех, кто так или иначе противился Хрущеву или становился уже ненужным ему. Годами подряд превозносились «огромные заслуги» Жукова, его деятельность периода Великой Отечественной войны была использована для того, чтобы облить грязью Сталина, его рука, как министра обороны, была использована для обеспечения торжества путча Хрущева. Но позднее мы совершенно неожиданно узнали, что он был снят с занимаемых постов. В те дни Жуков находился у нас с визитом. Мы встретили его хорошо, как старого деятеля и героя сталинской Красной Армии, беседовали с ним о проблемах нашей обороны, как и обороны социалистического лагеря, и не замечали чего-либо тревожного в его мыслях. Наоборот, поскольку он приехал из Югославии, где находился с визитом, он сказал нам: «Судя по тому, что я видел в Югославии, не понимаю, что она за социалистическая страна!» Из этого мы поняли, что он не был одного мнения с Хрущевым. В тот же день; когда он уехал от нас, мы узнали, что он был снят с поста министра обороны СССР за «ошибки» и «тяжкие проступки» в проведении «партийной линии», за нарушение «законности в армии» и т. д. и т. п. Я не могу сказать, были или нет ошибки у Жукова в этом отношении, но вполне возможно, что имеются более глубокие причины.

    Меня заинтриговало обращение с Жуковым на одной из встреч у Хрущева. Не помню, в каком году, но было это летом, я отдыхал на юге Советского Союза. Хрущев пригласил меня на обед. Из местных были Микоян, Кириченко, Нина Петровна (супруга Хрущева) и еще кто-то. Из зарубежных гостей, помимо меня, были Ульбрихт и Гротеволь. Мы сидели на открытом воздухе, на веранде, ели и пили.

    Пришел Жуков, Хрущев пригласил его сесть. Жуков выглядел не в духе. Микоян говорит ему:

    — Я — тамада, налей!

    — Не могу пить, — отвечает Жуков. — Нездоровится.

    — Налей, говорят тебе, — настаивал Микоян авторитетным тоном, — здесь приказываю я, а не ты.

    Заступилась Нина Хрущева.

    — Анастас Иванович, — говорит она Микояну, — не заставляй его, раз ему нельзя.

    Жуков замолчал и не наполнил стакан. Шутя с Микояном, Хрущев изменил тему разговора.

    Не возникли ли уже тогда противоречия с Жуковым и его стали оскорблять и показывать ему, что «приказывает» не он, а другие? Не начали ли Хрущев и его друзья бояться силы, которой они сами облекли Жукова с целью взять власть в свои руки, и поэтому затем обвинили его в «бонапартизме»?! Не были ли сообщены Хрущеву сведения о взглядах Жукова на Югославию прежде, чем тот вернулся в Советский Союз?! Во всяком случае, Жуков исчез с политической арены, несмотря на четыре Звезды Героя Советского Союза, ряд орденов Ленина и бесчисленное множество других орденов и медалей.

    * * *

    После XX съезда Хрущев высоко поднял и сделал одной из главных фигур в руководстве Кириченко. Я познакомился с ним в Киеве много лет назад, когда он был первым секретарем на Украине. Этот краснолицый человек высокого роста, который не произвел на меня дурного впечатления, принял меня не надменно и не только ради приличия. Кириченко сопровождал меня во многие места, которые я видел впервые, он показал мне главную улицу Киева, которая была построена заново, повел меня на место, называемое Бабий Яр, известное истреблением евреев нацистами. Мы вместе с ним пошли в оперу, где послушали пьесу о Богдане Хмельницком, которого, помню, он сравнивал с нашим Скандербегом. Мне это было приятно, хотя и был уверен, что Кириченко имя Скандербега запомнил из того, о чем информировали его чиновники об истории Албании. На мою любовь к Сталину он отвечал теми же терминами и тем же выражением восхищения и верности. Но, поскольку он был украинцем, Кириченко не упускал случая говорить и о Хрущеве, о «его мудрости, умении, энергии» и т. д. В этих естественных для меня в то время выражениях я не видел ничего дурного.

    В Кремле много раз мне приходилось сидеть за столом рядом с Кириченко и беседовать с ним. После смерти Сталина устраивалось много банкетов, ибо в этот период советских руководителей, как правило, можно было встретить только на банкетах. Столы были денно и нощно накрыты, до отвращения заложены блюдами и напитками. Видя, как советские товарищи ели и пили, мне вспомнился Гаргантюа Рабле. Все это происходило после смерти Сталина, когда советская дипломатия перешла к приемам, а хрущевский «коммунизм» иллюстрировался, помимо всего прочего, также банкетами, икрами и крымскими винами.

    На одном из этих приемов, когда рядом со мною сидел Кириченко, я громко сказал Хрущеву:

    — Надо вам приехать и в Албанию, ведь вы всюду бывали.

    — Приеду, — ответил мне Хрущев. Тогда Кириченко говорит Хрущеву:

    — Албания далеко, поэтому не давайте слово, когда поедете туда и сколько дней пробудете.

    Мне, конечно, не понравилось его вмешательство, и я спросил его:

    — Почему вы, товарищ, проявляете такое недоброжелательство в отношении нашей страны?

    Он сделал вид, будто сожалел о происшедшем, и, желая объяснить свой жест, сказал мне:

    — Пока что Никите Сергеевичу нездоровится, нам надо беречь его.

    Все это были сказки. Хрущев был здоров как свинья, ел и пил за четверых.

    В другой раз (конечно, на приеме, по обычаю) мне снова привелось сидеть рядом с Кириченко. Со мной была и Неджмие. Это было в июле 1957 г., время, когда Хрущев уже поладил с титовцами и в одно и то же время и льстил им, и нажимал на них. Титовцы делали вид, будто прельщались лестью, тогда как на давление и ножевые удары отвечали ему взаимностью. Хрущев за день до этого «в порядке разрешения» уведомил меня о том, что пригласит меня на этот ужин, на котором будут присутствовать также Живков с супругой, как и Ранкович и Кардель с супругами. Хрущев, по привычке, шутил с Микояном. У него был такой комбинированный манер: стрелы, лукавство, ухищрения, ложь, угрозы он сопровождал издевательством над «Анастасом», который разыгрывал «шута короля».

    Закончив вступление шутками «с шутом короля», Хрущев, с рюмкой в руке, начал читать нам лекцию о дружбе, которая должна существовать между треугольником Албания — Югославия — Болгария и четырехугольником Советский Союз — Албания — Югославия — Болгария.

    — Отношения Советского Союза с Югославией, — сказал он, — шли не по прямой линии. Вначале они были хорошими, затем они охладели, позднее испортились, затем вроде наладились после нашей поездки в Белград. Затем взорвалась ракета (он имел в виду октябрьско-ноябрьские события 1956 г. в Венгрии), и они снова испортились, но теперь уже создались объективные и субъективные условия для их улучшения. Отношения же Югославии с Албанией и Болгарией еще не улучшились, и, как я уже сказал Ранковичу и Карделю, югославы должны прекратить агентурную деятельность против этих стран.

    — Это албанцы не дают нам покоя, — вмешался Ранкович.

    Тогда вмешался я и перечислил Ранковичу антиалбанские, саботажнические действия, заговоры и диверсионные акты, которые они предпринимали против нас В тот вечер Хрущев «был на нашей стороне», однако его критика в адрес югославов была беззубой.

    — Я, — сказал им Хрущев, размахивая рюмкой, — не понимаю этого названия вашей партии «Союз коммунистов Югославии». Что это за слово «Союз»? Далее, вы, югославы, возражаете против употребления термина «лагерь социализма». Ну-ка скажите нам, как его называть, «нейтральным лагерем», что ли, «лагерем нейтральных стран»? Все мы — социалистические страны, или же вы не социалистическая страна?

    — Социалистическая, а как же! — ответил Кардель.

    — Тогда приходите к нам, ведь мы — большинство, — заметил Хрущев.

    Всю эту речь, которую он держал стоя и которая изобиловала криками и жестами, «критическими замечаниями» в адрес югославов, Хрущев произносил в рамках своих усилий сбить спесь с Тито, который никак не соглашался признать Хрущева «старшиной» собрания.

    Сидевший рядом со мною Кириченко слушал молча. Позднее он тихо спросил меня.

    — Кто этот товарищ, которая сидит рядом со мною?

    — Моя жена, Неджмие, — ответил я.

    — Разве ты не мог сказать мне об этом раньше, а то я все молчу, полагая, что она жена кого-либо из этих, — сказал он мне, указывая глазами на югославов. Он поздоровался с Неджмие и тогда стал бранить югославов.

    Между тем Хрущев продолжал «критиковать» югославов, убеждая их в том, что именно он (конечно, прикрываясь именем Советского Союза, КПСС) должен был стоять «во главе», а не кто-либо другой. Он имел в виду Тито, который, со своей стороны, старался поставить себя и югославскую партию выше всех.

    — Было бы смешно, — сказал он им, — если бы мы стояли во главе лагеря, когда остальные партии не считались бы с нами, как было бы смешно, если бы какая-либо другая партия называла себя главой, когда остальные не считают ее такой.

    Кардель и Ранкович отвечали ему холодным видом, напрягая все силы, чтобы показаться спокойными, тем не менее не трудно было понять, что внутри у них бурлило. Тито наказал им решительно отстаивать его позиции, и они не нарушали слово, данное хозяину.

    Диалог между ними длился, часто он прерывался выкриками Хрущева, но я уже перестал обращать на них внимание. За исключением ответа Ранковичу, обвинившему нас в том, будто мы вмешивались в их дела, я ни словом не обменялся с ними. Все время я разговаривал с Кириченко, и он чего только не наговорил на югославов и нашел совершенно правильной по всем вопросам позицию нашей партии в отношении ревизионистского руководства Югославии.

    Но и этот Кириченко впоследствии получил пощечину от Хрущева. Кириченко, которого иностранные обозреватели некоторое время считали вторым после Хрущева, был послан в какой-то маленький захолустный городок России, конечно, почти в ссылку. Один наш слушатель какого-то военного учебного заведения, вернувшись в Албанию, рассказывал:

    — Я ехал на поезде, как вдруг рядом со мною уселся какой-то советский пассажир, достал газету и стал читать. Через некоторое время бросил газету и, как уже принято, спросил меня: «Куда едете?» Я ответил. Подозревая меня из-за моего произношения русских слов, он спросил меня: «Какой вы национальности?». «Я албанец», — говорю ему. Пассажир удивился, обрадовался, посмотрел на двери вагона, повернулся ко мне и, крепко пожав мне руку, сказал: «Я восхищаюсь албанцами». Я, — говорит наш офицер, — был удивлен его поведением, так как в это время мы уже включились в борьбу с хрущевцами. Это было после Совещания коммунистических партий. «А вы кто?»— спросил я, рассказывает офицер. Он и отвечает: «Я — Кириченко». Когда он назвал свою фамилию, — продолжает офицер, — я понял, кто он такой, и начал было беседу с ним, но он тут же сказал мне: «Не сыграть ли нам в домино?» «Давайте!» — ответил я, и он достал из кармана коробку с костяшками, и мы начали играть. Я вскоре понял, почему он хотел играть в домино. Он хотел что-то мне сказать и оглушить свой голос стуком костяшек по столику. И он начал: «Молодец ваша партия, разоблачившая Хрущева. Да здравствует Энвер Ходжа! Да здравствует социалистическая Албания!» И так мы завязали очень дружескую беседу под стук костяшек домино. Между тем, как мы беседовали, в наше купе вошли другие люди. Он в последний раз стукнул костяшкой, сказал: «Выстаивайте, передайте привет Энверу!» — и, взяв газету, углубился в чтение, делая вид, будто мы совершенно не знали друг друга, — закончил наш офицер.

    * * *

    Чего только не делали Хрущев и его сообщники, чтобы распространить и насадить во всех остальных коммунистических и рабочих партиях свою явно ревизионистскую линию, свои антимарксистские и путчистские действия и методы. Накануне III съезда нашей партии, который проводил свою работу в последние дни мая и в начале июня 1956 г., Суслов совершенно без обиняков потребовал от нашего руководства «пересмотреть» и «исправить» свою линию прошлого, — Нашей партии нечего пересмотреть в своей линии, — сказали мы ему. — Мы ни разу не допускали грубых, принципиальных ошибок в политической линии.

    — Вы должны пересмотреть дело ранее осужденных вами Кочи Дзодзе и его товарищей, — сказал нам Суслов.

    — Они были и остаются изменниками и врагами нашей партии и нашего народа, врагами Советского Союза и социализма, — резко ответили мы ему. — Даже если бы мы сто раз пересмотрели процессы по их делу, мы сто раз квалифицировали бы их только врагами. Таковой была их деятельность.

    Тогда Суслов стал говорить о том, что происходило в других партиях и в самой КПСС, о «более великодушном», «более гуманном» подходе к этому вопросу.

    — Это, — сказал он, — произвело большое впечатление на народы, они положительно относятся к этому. Так оно должно быть и у вас.

    — Наш народ стал бы забрасывать нас камнями, если бы мы реабилитировали врагов и предателей, тех, кто пытался надеть стране оковы нового рабства, — заявили мы идеологу Хрущева.

    Увидев, что так ничего не выйдет, Суслов пошел на попятную.

    — Хорошо, — сказал он, — если вы убеждены в том, что они враги, то пусть они такими и останутся. Но вам надо сделать одно: не говорить об их связях с югославами, больше не называть их агентами Белграда.

    — Мы здесь говорим о правде, — сказали мы ему. — А правда такова, что Кочи Дзодзе и его сообщники по заговору были стопроцентными агентами югославских ревизионистов. Мы во всеуслышание заявляли о враждебных нашей партии и нашей стране связях Кочи Дзодзе с югославами, предали гласности множество фактов, свидетельствующих об этом. Они хорошо известны советскому руководству. Быть может, вы еще не знакомы с фактами, и, поскольку вы настаиваете на вашем мнении, я приведу вам некоторые из них.

    Суслов с трудом сдерживал гнев. Мы хладнокровно перечислили ему некоторые из основных фактов, и в заключение сказали:

    — Такова правда о связях Кочи Дзодзе с югославскими ревизионистами.

    — Да, да! — с нетерпением повторил он.

    — Тогда как же можно исказить эту правду?! — спросили мы его. — И позволительно ли партии ради того, чтобы угодить тому или другому скрывать или извращать то, что доказано бесчисленными фактами?

    — Но ведь иначе нельзя улучшить отношения с Югославией, — фыркнул Суслов.

    Все стало для нас более чем ясно. За «братским» вмешательством Суслова скрывались сделки между Хрущевым и Тито.

    По всей вероятности, титовская группа, которая теперь уже завоевала себе почву, добивалась побольше пространства, побольше экономических, военных и политических преимуществ. Тито настоятельно требовал от Хрущева реабилитации таких титовских предателей, как Кочи Дзодзе, Райк, Костов и другие. Однако в нашей стране это желание Тито не исполнилось, тогда как в Венгрии, Болгарии, Чехословакии он добился своего. Там предатели были реабилитированы, а марксистско-ленинское руководство партий было подорвано. Это было общим делом Хрущева и Тито. Тито считал нас занозой в ноге, однако наша позиция по отношению к нему была твердой и незыблемой. Даже если бы враги осмелились предпринять какие-либо действия против нас, мы противодействовали бы. Тито давно знал это, но знал и убеждался в этом также Хрущев, который, естественно, был склонен сузить дороги Тито, не дать ему пастись на тех «лугах», которые Хрущев считал своими.

    * * *

    Вся эта ревизионистская деятельность нарушила, подорвала марксистско-ленинское сотрудничество и гармонию, которыми отличалось международное коммунистическое движение. Хрущев и хрущевцы оказали неоценимую услугу мировому империализму и непосредственно поставили себя ему на службу. Того, чего на протяжении целых десятилетий не могли осуществить империализм и его лакеи своей подрывной деятельностью, добились Хрущев и хрущевцы всех мастей.

    Клевеща на Сталина, на Советский Союз, на социализм и коммунизм, они выступали заодно с клеветниками-капиталистами, ослабили Советский Союз, что было мечтой и целью капиталистов. Они раскололи то монолитное единство, с которым боролись капиталисты, навели сомнения на революцию и торпедировали ее, чего капиталисты неизменно старались добиться. Они насадили распри и внесли раскол в различные коммунистические и рабочие партии, низвергая или выдвигая на их руководство такие клики, которые лучше служили бы гегемонистским интересам, потрясенным сильным землетрясением.

    Эти враги повели наступление на марксизм-ленинизм во всех направлениях и во всех областях и подменили его реформистской социал-демократической идеологией, расчистив, таким образом, путь либерализму, бюрократизму, технократизму, декадентскому интеллектуализму, капиталистическому шпионажу в партии, одним словом — разложению. То, чего не удалось добиться мировому капитализму, совершила за него хрущевская клика.

    Однако ни американский империализм, ни мировой капитализм не считали достаточной эту огромную помощь, которую оказывали им Хрущев и хрущевцы, эту крупную диверсию, которую совершали они против марксизма-ленинизма и социализма. Вот почему буржуазия и реакция развернули наступление на ревизионистские партии в целях дальнейшего углубления кризиса, с тем чтобы не только опорочить марксизм-ленинизм и революцию, не только углубить раскол в рядах коммунистических и рабочих партий и усилить их мятеж против Москвы, но и ослабить, поставить на колени, поработить всеми этими действиями Советский Союз, как великую в политическом, экономическом и идеологическом отношении державу, невзирая на то что идеологией хрущевизма был не марксизм, а антимарксизм. Мировому капитализму, с американским империализмом во главе, понадобилось бороться за то, чтобы не дать хрущевскому гегемонизму выжить и консолидироваться на устроенных им самим руинах.

    Поэтому американский и мировой империализм усилили подрывную работу в странах социалистического лагеря. В подходящем климате, созданном хрущевскими лозунгами, оживились не только послушные Хрущеву лидеры, наподобие Живкова, но и агенты американцев, англичан и французов. Как в силу самой природы ревизионизма, так и в силу давления и шпионской деятельности империализма во многих партиях дали о себе знать люди, которые не были довольны тем, как осуществлялся процесс «демократизации» и либерализации. Враги социализма в Венгрии, Польше, Чехословакии и Румынии хотели идти галопом по пути реставрации капитализма, выбросив прочь демагогическую оболочку, которую хотела сохранять группа советских руководителей. Традиционные связи буржуазии этих стран с Западом и стремление поскорее избавиться от страха диктатуры пролетариата (хотя хрущевцы уже подорвали ее) ориентировали этих врагов на Вашингтон, Бонн, Лондон и Париж.

    Хрущев надеялся вновь посадить в сосуд выпущенных им чертей. Однако, выпущенные на волю, они хотели своевольно пастись на лужках, которые хрущевцы считали своими, и «черти» перестали слушаться «волшебной дудки» Хрущева. И последнему пришлось обуздать их при помощи танков.

    События в Венгрии и Польше. Андропов

    Отвратительный дух XX съезда подбодрил тех, кто притаился и выжидал подходящий момент, чтобы свергнуть социализм там, где он уже победил.

    События в Венгрии и Польше явились явным прологом к контрреволюции, которая должна была развернуться еще шире и глубже не только в этих странах, но и в Болгарии, в Восточной Германии, Чехословакии, Китае и особенно в Советском Союзе. Кое-как обеспечив свои позиции в Болгарии, Румынии, Чехословакии и т. д., хрущевская клика набросилась на Венгрию, руководство которой не показывало себя в нужной мере послушным советскому курсу.

    В Венгрии, как показывали дела, было много слабых мест. Там была создана партия во главе с Ракоши, вокруг которого сплотились некоторые старые товарищи-коммунисты, такие как Герэ, Мюнних, а также и молодые, вновь пришедшие, которые нашли стол уже накрытым Красной Армией и Сталиным. В Венгрии начали «строить социализм», однако реформы не были радикальными. Покровительствовали пролетариату, но не очень обижая также и мелкую буржуазию. Венгерская партия трудящихся была объединением якобы подпольной коммунистической партии (венгерские военнопленные, захваченные в Советском Союзе), старых коммунистов Бела Куна и социал-демократической партии. Итак, объединение это явилось болезненным скрещиванием, которое никогда не вылечилось бы, если бы контрреволюция и Кадар, заодно с Хрущевым и Микояном, не издали указ о полной ликвидации Венгерской партии трудящихся.

    Ракоши я знал непосредственно и любил его. Часто беседовал с ним, как и по делу, так и в семейном порядке. Вместе с Неджмие, мы несколько раз бывали у него. Ракоши был честным человеком, старым коммунистом, руководящим деятелем в Коминтерне. Он преследовал добрые цели, но его работу саботировали изнутри и извне. При жизни Сталина, казалось, все шло хорошо, но после его смерти стали появляться слабости в Венгрии.

    Однажды во время беседы с ним Ракоши заговорил о венгерской армии и спросил меня о нашей.

    — Армия у нас слабая, нет кадров, офицеры — старые, хортистской армии, поэтому мы вербуем рядовых рабочих с фабрик Чепели и одеваем их в офицерский мундир, — сказал он мне.

    — Без сильной армии, — сказал я Ракоши, — нельзя защищать социализм. Вам надо убрать хортистов. Вы хорошо сделали, что взяли рабочих, только надо придавать значение их надлежащему воспитанию.

    Во время нашей беседы на даче Ракоши, зашел Кадар, который вернулся из Москвы, где он находился для лечения глаз. Ракоши представил его мне, спросил, как теперь его здоровье, и разрешил ему поехать домой. Когда мы остались одни, Ракоши говорит мне:

    — Вот Кадар, молодой работник, мы сделали его министром внутренних дел.

    Правду говоря, он как министр внутренних дел показался мне не ко двору.

    В другой раз мы беседовали об экономике. Он мне говорил об экономике Венгрии, особенно о сельском хозяйстве, которое так шло на лад, что народ ел досыта и они не знали, куда девать свинину, колбасу, пиво, вина!

    Я вытаращил глаза, ибо знал, что не только у нас, но и во всех социалистических странах, в том числе и в Венгрии, не было такого положения. У Ракоши был недостаток: он был экспансивным и преувеличивал результаты труда. Но, несмотря на этот недостаток, Матиас, на мой взгляд, отличался добрым, коммунистическим сердцем и правильно проводил курс на развитие социализма. Надо сказать, что Венгрию и руководство Ракоши упорно, по-моему, стремилась подорвать международная реакция, поддерживаемая духовенством, мощным кулачеством и замаскированными хортистскими фашистами, — наконец, к этому порядком стремились Хрущев и хрущевцы, которые не только недолюбливали Ракоши, как и его сторонников, но и ненавидели его за то, что он был верен Сталину и марксизму-ленинизму и авторитетно возражал, когда это надо было, на совещаниях. Ракоши принадлежал к старой гвардии Коминтерна, а Коминтерн был для современных ревизионистов «диким зверем».

    * * *

    Итак, Венгрия стала ареной козней и махинаций Хрущева, которому Ракоши был помехой. Руководство Венгерской партии трудящихся, во главе с Ракоши и Герэ, быть может, и допускало ошибки экономического характера, но ведь не они вызвали контрреволюцию. Главная ошибка Ракоши и его товарищей заключается в том, что они оказались нетвердыми, они поколебались перед давлением внешних и внутренних врагов. Они не мобилизовали партию и народ, рабочий класс, чтобы еще в зародыше пресечь попытки реакции, пошли ей на уступки, реабилитировали врагов, вроде Райка и других, и ухудшили положение до такой степени, что вспыхнула контрреволюция.

    В июне 1956 г., когда я ехал в Москву на совещание СЭВ, в Будапеште имел беседу с товарищами из Политбюро Венгерской партии трудящихся. Я не застал там ни Ракоши, ни Хегедюша, который был премьер-министром, ни Герэ, так как они тоже уже отправились в Москву поездом. (В действительности я не встретил и не видел Ракоши в Москве ни на совещании, ни в каком-либо другом месте. Он наверняка «отдыхал» в какой-нибудь «клинике», где хрущевцы «убеждали его подать в отставку». Две-три недели спустя он действительно был освобожден от занимаемых постов.) Венгерские товарищи сказали мне, что у них есть некоторые трудности в партии и в ее Центральном Комитете.

    — В Центральном Комитете, — сказали они мне, — сложилась обстановка против Ракоши. Фаркаш, бывший член Политбюро, взял в свои руки флаг борьбы против него.

    — Пора исключить Фаркаша не только из Центрального Комитета, но также из партии, — сказал мне Бата, министр обороны. — Он занимает антипартийную и враждебную нам позицию, — сказал далее Бата. — Его тезис таков: «Я ошибся, Берия является изменником. Но по чьему приказу я совершал эти ошибки? По приказу Ракоши».

    — Этот вопрос, — сказали мне венгерские товарищи, — поставлен также Реваем, который внес предложение «создать комиссию для анализа виновности того и иного, ошибок Ракоши и др.».

    Тут я вмешался и спросил:

    — Ну что же, тогда выходит, что Центральный Комитет не верит Политбюро?

    — Так получается, — ответили они. — Мы были вынуждены согласиться создать комиссию, но решили, что ее доклад сперва должен быть передан Политбюро.

    — Что эта за комиссия? — спросил я. — Центральный Комитет должен поручить Политбюро анализ подобных вопросов, и там пусть обсуждается доклад. Если Центральный Комитет сочтет нужным, он может низвергнуть Политбюро.

    Венгерские товарищи рассказали мне, в частности, что Имре Надь, который был исключен как контрреволюционер, устроил по случаю своего дня рождения большой ужин, на который пригласил человек 150, в том числе и отдельных членов Центрального Комитета и правительства. Многие из них приняли приглашение предателя и пошли на ужин. Когда один из членов Центрального Комитета спросил товарищей из руководства, следует пойти на ужин или нет, они ответили ему: «Решай сам по своей собственной инициативе». Такой ответ, естественно, мне показался странным, и я спросил венгерских товарищей:

    — Почему же вы не сказали ему прямо, что он не должен пойти, ведь Имре Надь — враг?

    — Ну вот, мы решили, что пусть он судит и решит сам, как ему подскажет совесть, — получил я ответ.

    Во время этой беседы венгерские товарищи подтвердили мне, что у них в партии сложилась тяжелая обстановка. К этим хлопотам прибавились еще хлопоты, вызванные XX съездом.

    — В партии имеются группы, например, писатели и другие, — сказали они мне, — которые говорят, что «XX съезд подтверждает наши тезисы, что в руководстве допущены ошибки. Поэтому мы правы».

    — Много хлопот доставило нам и интервью Тольятти, — сказал мне один из присутствующих. — Некоторые члены ЦК говорили мне: «Что же мы делаем? Целесообразнее действовать, иметь и в Венгрии иную политику, самостоятельную, как в Югославии».

    На самом деле, там дела шли все хуже и хуже. Другой член Центрального Комитета злобно сказал им: «Вы из Политбюро еще продолжаете скрывать от нас такие вопросы, как вопросы XX съезда? Почему вы не публикуете интервью Тольятти?»

    — И мы опубликовали его, — сказали мне товарищи из Политбюро, — ведь надо информировать партию!..

    Я сказал венгерским товарищам, что у нас обстановка здоровая, рассказал им, как мы поступили на Тиранской партконференции.

    — В партии, — отметил я им, — утверждена правильная демократия, демократия, упрочивающая обстановку и единство, а не подрывающая их. Поэтому, — отметил я, — мы разбили наголову тех, кто пытался использовать демократию в ущерб партии. Мы таких вещей не позволяли.

    Касаясь интервью Тольятти, они спросили моего мнения о нем.

    — Тольятти, — ответил я, — судя по тому, что он наговорил, не в порядке. Мы, естественно, не предавали огласке наши расхождения с ним, но первых секретарей райкомов партии мы вызвали и разъяснили им этот вопрос, с тем чтобы они были бдительны и готовы на все случаи.

    Саллаи, член Политбюро, говорит мне:

    — Я прочел интервью Тольятти, оно не так уж плохое. Начало хорошее, только под конец оно дурнеет.

    — Мы не опубликовали его и были удивлены тому, что оно было передано Пражским радио, — сказал я ему.

    Из этой беседы я убедился, что у них была колеблющаяся линия. Более того, даже наиболее надежные члены Политбюро, по всей видимости, находились под давлением контрреволюционных элементов, поэтому и они сами колебались. Казалось, будто в Политбюро существовала солидарность, но оно было полностью изолировано.

    Вечером они устроили для нас ужин в здании Парламента, в зале, в котором бросался в глаза крупный портрет Аттилы, вывешенный на стене. Опять мы заговорили о складывавшемся в Венгрии тяжелом положении. Но было ясно, что они уже сбились с толку.

    — Что же это вы делаете, как же это вы сидите сложа руки перед лицом поднимающейся контрреволюции? Почему вы сидите наблюдателями, вместо того чтобы принять меры?

    — Какие меры? — спросил один из них.

    — Немедленно закрыть клуб «Петёфи», арестовать вожаков-смутьянов, вывести на бульвары вооруженный рабочий класс и окружить Эстергом. Допустим, вы не можете посадить в тюрьму Миндсенти, ну а Имре Надя не можете арестовать? Расстреляйте некоторых из вожаков этих контрреволюционеров, чтобы всем стало ясно, что такое диктатура пролетариата.

    Венгерские товарищи вытаращивали глаза и с удивлением смотрели на меня, как будто хотели сказать: «Не сошел ли ты с ума?» Один из них сказал мне:

    — Мы не можем поступать так, как вы говорите, товарищ Энвер, так как мы не находим положение столь тревожным. Мы — хозяева положения. Выкрики в клубе «Петёфи» — это ребячьи дела, а если некоторые члены Центрального Комитета пошли и поздравили Имре Надя, то они поступили так потому, что были его старыми товарищами, а не потому, что они не согласны с Центральным Комитетом, исключившим Имре из своих рядов.

    — Мне кажется, что вы подходите к делу упрощенчески, — сказал я им, — вы не оцениваете грозящую вам большую опасность…

    Но мои слова были гласом вопиющего в пустыне. Мы закончили этот горе-ужин, и в ходе бесед, которые длились несколько часов, венгерские товарищи продолжали убеждать меня в том, что «они были хозяевами положения», и нести прочий вздор.

    * * *

    Утром я сел на самолет и вылетел в Москву. Встретился с Сусловым в его кабинете в Кремле. Суслов поразил меня своей манерной походкой, подобной балеринам Большого, и, когда мы уселись, стал спрашивать об Албании. Обменявшись мнениями о наших проблемах, я заговорил о венгерском вопросе. Поделился с ним моими впечатлениями и мыслями в таком виде, в каком я открыто изложил их и венгерским товарищам. Суслов смотрел на меня своими зоркими глазами сквозь очки в серой костяной оправе, и я, говоря с ним, замечал, что в его глазах появились признаки недовольства, скуки, гнева. Несогласие и эти чувства сопровождались каракулями на белой бумаге, лежавшей перед ним на столе. Я продолжал говорить и закончил, отметив ему, что меня поразили спокойствие и «хладнокровие» венгерских товарищей.

    Своим тонким, визгливым голосом Суслов сказал мне:

    — Нам нельзя согласиться с вашими соображениями о венгерском вопросе. Вы изображаете положение тревожным, но оно не таково, как вы о нем думаете. Быть может, вы недостаточно осведомлены, — и Суслов продолжал пространно говорить, стараясь «успокоить» меня и убедить в том, что в положении в Венгрии не было ничего тревожного.

    Меня нисколько не убедили его «аргументы», а события последующих дней подтверждали, что наши мысли и замечания относительно тяжелого положения в Венгрии были совершенно правильными. Почти два месяца спустя, в конце августа 1956 г., я снова имел горячий спор с Сусловым по венгерскому вопросу. Когда мы ехали в Китай на партийный съезд, мы проезжали через Будапешт, и из беседы, которую мы имели на аэропорте с венгерскими руководителями, мы еще больше убедились, что положение в Венгрии обостряется, а венгерское руководство своими действиями потворствует контрреволюции. Во время нашей остановки в Москве Мехмет, Рамиз и я встретились с Сусловым и сказали ему о наших треволнениях, чтобы он информировал о них советское руководство. Суслов отнесся к этому так же, как и на моей июньской встрече с ним.

    — В том направлении, о каком вы говорите, то есть, что там бурлит контрреволюция, — сказал нам Суслов, — у нас нет данных ни от разведки, ни из других источников. Правда, враги поднимают шумиху о Венгрии, но положение там нормализуется. Что там наблюдаются некоторые студенческие движения, это правда, но они неопасные, они под контролем. Вам следует знать, что не только Ракоши, но и Герэ допускал ошибки…

    — Да, что они допускали ошибки, это правда, ведь они реабилитировали венгерских предателей, замышлявших подорвать социализм, — перебил я Суслова.

    Он надул свои тонкие губки, а затем продолжал:

    — Что же касается товарища Имре Надя, мы не можем согласиться с вами, товарищ Энвер.

    — Вы, — говорю я ему, — очень меня удивляете, называя «товарищем» Имре Надя, которого Венгерская партия трудящихся выбросила прочь.

    — Пусть она и выбросила его, — отвечает Суслов, — он раскаялся и выступил с самокритикой.

    — Слова ветер уносит, — возразил я, — не верьте болтовне…

    — Нет, — сказал побагровевший Суслов, — у нас его письменная самокритика. — Тем временем он выдвинул ящик, вынул оттуда какую-то бумажку за подписью Имре Надя, адресованную Коммунистической партии Советского Союза, в которой он писал, что ошибся «в мыслях и действиях» и просил поддержки у советских.

    — И вы верите этому? — спросил я Суслова.

    — Верим, почему нет! — ответил Суслов и продолжал: — Товарищи могут и ошибаться, но, если они признают ошибки, им надо протянуть руку.

    — Он изменник, — сказал я Суслову, — и мы считаем, что вы, протягивая руку изменнику, допускаете большую ошибку.

    На этом и закончилась наша беседа с Сусловым, мы расстались с ним, не согласившись.

    * * *

    Из этой встречи у нас сложилось впечатление, что хрущевцы, окончательно осудив Ракоши, были охвачены тревогой и страхом в связи с положением в Венгрии, что они не знали, как быть и искали выхода перед бурей. По всей вероятности, они вели с Тито переговоры относительно совместного разрешения вопроса. Они готовили Имре Надя, рассчитывая с его помощью взять в руки положение в Венгрии. Так и произошло.

    Окружение Ракоши было очень слабое. Ни Центральный Комитет, ни Политбюро не находились на нужном уровне. Люди, вроде Хегедюша, Кадара, старики вроде Мюнниха и молодняк, не прошедший испытание партийной и боевой жизни, с каждым днем все больше ухудшали направление дел и, наконец, были опутаны титовско-хрущевской паутиной.

    Вся эта авантюра подготавливалась лихорадочными усилиями. Оживилась и подняла голову реакция, она говорила и орудовала в открытую. Лжекоммунист, кулак и изменник Имре Надь, прикрываясь маской коммунизма, стал знаменем борьбы против Ракоши. Этот последний почувствовал опасность, грозившую партии и стране, и уже принял меры против Имре Надя, исключив его из партии к концу 1955 г. Но было слишком поздно: паутина контрреволюции крепко опутала Венгрию, так что эта страна проигрывала битву. Ракоши атаковали и Хрущев, и Тито, и центр Эстергома, и внешняя реакция. Анна Кегли, Миндсенти, графы и бароны на службе у мировой реакции, скопившиеся в самой Венгрии, в Австрии и других странах, организовывали контрреволюцию, засылали оружие для того, чтобы перевернуть все вверх дном.

    Клуб «Петёфи» стал центром реакции. Это был якобы клуб культуры Союза молодежи, но фактически под носом у самой венгерской партии он служил вертепом, где реакционная интеллигентщина не только болтала против социализма и диктатуры пролетариата, но и подготавливалась, организовывалась, причем до такой степени, что наконец она в виде ультиматума кичливо предъявила свои требования партии и правительству. Первоначально, пока у руководства стоял Ракоши, были сделаны попытки принять некоторые меры: посредством резолюции Центрального Комитета был осужден клуб «Петёфи», были исключены из партии один или два писателя, однако все это были скорее всего щипками, и отнюдь не радикальными мерами. Вертеп контрреволюции продолжал существовать и несколько позже, почти все те, кто был осужден, были реабилитированы.

    Ниспровергнутый Имре Надь сидел как паша в своем доме, который он превратил в место приема своих сторонников. Среди них были члены Центрального Комитета Венгерской партии трудящихся. Венгерские руководители смущенные ездили в Москву и обратно, тогда как их так называемые товарищи в Центральном Комитете, вместо того чтобы принимать меры против поднимавших голову реакционных элементов, ходили домой к Имре Надю и поздравляли его с днем рождения. Низкопоклонники Ракоши стали низкопоклонниками Надя и расчистили ему путь к власти.

    Решение ниспровергнуть Ракоши было принято в Москве и Белграде. Он был сломлен, не смог устоять перед давлением хрущевцев и титовцев, как и перед кознями их агентур в венгерском руководстве. Ракоши заставили подать в отставку якобы «по состоянию здоровья» (он страдал гипертонией!) и признаться в «нарушении законности». Первоначально говорили о заслугах «товарища Матиаса Ракоши». (Так что его «похоронили» с почестями.) Затем стали говорить о его ошибках, пока, наконец, не назвали его «преступной шайкой Ракоши». В подготовке закулисных сделок, предшествовавших снятию Ракоши, большую роль сыграл Суслов, который как раз в это время съездил в Венгрию на отдых (!).

    Видимо, Ракоши был последней спицей, мешавшей ревизионистской колеснице нестись вскачь. Правда, первым секретарем не был избран Кадар, как это хотелось хрущевцам, а Герэ, но и последнему оставались считаные дни. Кадар, который до этого сидел в тюрьме и лишь недавно был реабилитирован, вначале был избран в Политбюро и, как последователь Хрущева, фактически был «первой скрипкой».

    После июльского пленума 1956 г. (на котором Герэ сменил Ракоши, а Кадар вошел в состав Политбюро) реакция окрылилась, авторитет партии и правительства почти не существовал. Контрреволюционные элементы упорно требовали реабилитации Надя и снятия тех немногих надежных людей, которые еще оставались в руководстве. Герэ, Хегедюш и другие разъезжали по городам и фабрикам, чтобы угомонить страсти, обещая «демократию», «социалистическую законность», повышение окладов.

    Начался «счастливый» период либерализации, период освобождения из тюрем и вытаскивания из могил тех, кто справедливо был осужден диктатурой пролетариата. Предатель Райк и его сообщники были заново похоронены после пышной церемонии с участием тысяч человек во главе с венгерскими руководителями; церемония завершилась пением Интернационала. Предатель Райк стал «товарищем Райком» и национальным героем Венгрии, почти таким же, как и Кошут.

    После формального письма, направленного Центральному Комитету партии, Надь вновь был принят в партию и наверняка ждал, что дальнейший ход событий приведет его к власти. И они вскоре наступили.

    После Райка на сцене появились многие другие, ранее осужденные — офицеры и священники, политические преступники и воры, которым доставлялось моральное и материальное удовольствие. Вдова Райка получила в качестве вознаграждения за измену своего мужа 200 000 форинтов, а будапештские газеты помещали сообщение о великодушии «госпожи Райк», подарившей эту сумму народным колледжам.

    * * *

    После свержения Ракоши, особенно в злополучные октябрьские дни, распахнулись двери для хортистов, баронов и графов, для бывших владельцев и угнетателей Венгрии. Эстерхаз из центра Будапешта по телефону сообщал иностранным посольствам, что намеревался стать во главе правительства. Миндсенти, еще раньше выпущенный из тюрьмы, входил в свой дворец в сопровождении «национальной гвардии» и благословлял народ. Подобно червям в гнойнике возродились старые партии — партии владельцев, крестьян, социал-демократов, католиков, им были возвращены прежние резиденции, они стали выпускать газеты, тогда как Надь и Кадар вошли в состав правительства. Контрреволюция уже охватила всю столицу и распространялась и на остальные края Венгрии.

    Как рассказывал нам потом наш посол в Будапеште, Бато Карафили, разъяренные толпы контрреволюционеров вначале направились к медному памятнику Сталину, который еще оставался на одной из площадей Будапешта. Подобно тому, как некогда штурмовые отряды Гитлера набрасывались на все передовое, хортисты и другие подонки венгерского общества яростно набросились на памятник Сталину, пытаясь опрокинуть его. Поскольку это им не удалось даже при помощи стальных тросов, которые тянул тяжелый трактор, разбойники сделали свое при помощи сварочной машины. Их первый акт был символичным: опрокидывая памятник Сталину, они хотели сказать, что опрокинут все, что еще осталось в Венгрии от социализма, от диктатуры пролетариата, от марксизма-ленинизма.

    Во всем городе царили разрушения, убийства, беспорядки.

    Хрущев и Суслов выпустили из рук даже свою паршивую птичку — Имре Надя. Этот изменник, на которого Москва рассчитывала подобно тонущему, который хватается за свои волосы, как за якорь спасения, в разгаре контрреволюционной ярости показал свое истинное лицо, провозгласил свою реакционную программу и выступил с публичными заявлениями о выходе Венгрии из Варшавского Договора.

    Советским послом в Венгрии был некий Андропов, работник КГБ, который затем был выдвинут по чину и сыграл подлую роль также против нас. Этот агент с этикеткой посла оказался в водовороте разразившейся контрреволюции. Даже тогда, когда контрреволюционные события развертывались в открытую, когда Надь пришел во главе правительства, хрущевцы еще продолжали поддерживать его, надеясь, по-видимому, держать его под своим контролем.

    В те дни после первого половинчатого вмешательства Советской армии Андропов говорил нашему послу в Будапеште:

    — Повстанцев нельзя называть контрреволюционерами, так как среди них есть и честные люди. Новое правительство — хорошее и его необходимо поддерживать, чтобы восстановить положение.

    — Как вы находите выступления Надя? — спросил его наш посол.

    — Неплохие, — ответил Андропов, и, когда наш товарищ сказал, что ему кажется неправильным то, что говорили о Советском Союзе, он ответил:

    — Антисоветчина есть, но последнее выступление Надя было неплохим, было не антисоветской направленности. Он старается поддерживать связи с массами. Политбюро — хорошее и пользуется доверием.

    Контрреволюционеры орудовали настолько нагло, что самого Андропова и весь персонал посольства вывели на улицу и задержали там целые часы. Мы дали указание нашему послу в Будапеште принять меры по защите посольства и его персонала и установить пулемет у крыльца; в случае, если контрреволюционеры осмелятся посягнуть на посольство, не колеблясь открыть по ним огонь, но, когда наш посол попросил у Андропова оружия для защиты нашего посольства, тот не согласился:

    — Мы пользуемся дипломатическим иммунитетом, так что вас никто не тронет.

    — Какой там дипломатический иммунитет?! — сказал наш посол. — Они вас вывели на улицу.

    — Нет, нет, — ответил ему Андропов. — Если мы дадим вам оружие, это может вызвать инциденты.

    — Ну что же, — сказал ему наш представитель, — в таком случае я официально прошу вас от имени албанского правительства.

    — Спрошу Москву, — сказал Андропов, а когда наша просьба была отклонена, наш посол заявил ему:

    — Ну ладно, только знайте, что мы будем защищаться тем револьвером и теми охотничьими ружьями, которые у нас есть.

    Советский посол заперся в посольстве, он не осмеливался высунуть голову. Один ответственный работник венгерского Министерства иностранных дел, которого преследовали бандиты, попросил убежища в нашем посольстве, и мы дали ему его. Он сказал нашим товарищам, что был и в советском посольстве, но там его не приняли.

    * * *

    Советские войска, размещенные в Венгрии, вначале вмешались, но затем отступили по требованию Надя и Кадара, а советское правительство заявило, что оно готово начать переговоры об их выводе из Венгрии. Москва направила в Будапешт подходящего человека, купца Микояна, вместе с петушком Сусловым.

    Мы, в Тиране, не преминули выступить. Я позвал советского посла и гневно сказал ему:

    — Вы совершенно не осведомлены о том, что происходит в некоторых социалистических странах. Вы отдаете Венгрию империализму… Вам надо вмешаться вооруженными силами, пока не поздно.

    Я говорил ему о намерениях Тито и осудил Хрущева за то, что он верил ему, как и Суслова за то, что он верил «самокритике» Имре Надя.

    — Вот кем был Имре Надь, — говорю я ему. — Теперь в Венгрии проливается кровь, так что надо выявить виновников.

    Он отвечает мне:

    — Обстановка сложная, но мы не допустим, чтобы Венгрию взял враг. Ваши соображения я передам Москве…

    Известно, что произошло в Венгрии, в частности в Будапеште. Были убиты тысячи людей. Вооруженная внешними силами реакция расстреливала на улицах коммунистов и демократов, женщин и детей, сжигала дома, учреждения и все, что попадало под руку. Целые дни царил разбой. Небольшое сопротивление оказали только отряды госбезопасности Будапешта, тогда как венгерская армия и Венгерская партия трудящихся были нейтрализованы и ликвидированы. Кадар издал указ о роспуске Венгерской партии трудящихся, чем и показал свое истинное лицо, и провозгласил образование новой партии, Социалистической рабочей партии, которую должны были построить Кадар, Надь и другие.

    Советское посольство было окружено танками, а внутри него плели интриги Микоян, Суслов, Андропов и, быть может, и другие.

    Реакция во главе с Кадаром и Имре Надем, которые сидели в парламенте и проводили время в дискуссиях, продолжали призывать западные капиталистические государства выступить своими вооруженными силами против советских.

    Наконец, перепуганный Никита Хрущев был вынужден отдать приказ. Советские бронетанковые войска пошли на Будапешт, завязались уличные бои. Интриган Микоян посадил Андропова в танк и послал его в парламент забрать оттуда Кадара, чтобы манипулировать им. И так и произошло. Кадар снова переменил хозяина, снова переменил рубашку, перешел в объятия хрущевцев и призвал народ прекратить беспорядки, а контрреволюционеров призвал сложить оружие и сдаться.

    Правительству Надя наступил конец. Контрреволюция была подавлена, а Имре Надь нашел убежище в посольстве Тито. Ясно, что он был агентом Тито и мировой реакции. Он пользовался также поддержкой Хрущева, но ускользнул у него из рук, так как хотел зайти и зашел дальше. Целые месяцы Хрущев спорил с Тито в попытках забрать у него Надя, которого, однако, Тито не отдавал, пока они не нашли компромиссное решение — передать его румынам.

    В то время, когда происходили переговоры с Тито по этой проблеме, Крылов, советский посол в Тиране, попросил нашего мнения: согласны ли мы, чтобы Надь был переведен в Румынию.

    — Имре Надь, как об этом мы заявляли и раньше, — ответил я Крылову, — предатель, распахнувший в Венгрии двери фашизму. Теперь предлагают перевести в дружескую страну этого изменника, который расстреливал коммунистов, убивал прогрессивных людей, убивал советских солдат и призывал империалистов совершить военную интервенцию. Это большая уступка, и мы не согласны с этим.

    После того, как угомонились страсти и были похоронены жертвы венгерской контрреволюции, Надь был казнен. Это тоже было неправильно, не потому, что Надь не заслуживал казни, нет, дело в том, что его надо было казнить не скрытно и без суда, без публичного изобличения его, как это было сделано. Его надо было судить и казнить публично, на основе законов страны, чьей гражданином он был. А ведь в судебном процессе, конечно, не были заинтересованы ни Хрущев, ни Кадар, ни Тито, так как Надь мог вывести на чистую воду всю подноготную тех, кто управлял нитями контрреволюционного заговора.

    * * *

    Явления, аналогичные венгерским, имели место и в Польше почти в одно и то же время, хотя там события не приняли тех размеров и того драматичного оборота, которые они приняли в Венгрии. В Польше также под руководством Объединенной рабочей партии была установлена диктатура пролетариата, но там, несмотря на помощь, которую оказывал Советский Союз, социализм не развивался нужными темпами. Пока бразды правления находились в руках Берута, а партия стояла на правильных позициях, в социалистическом развитии страны были достигнуты успехи. Однако первые реформы и первые мероприятия, которые были проведены там, не были доведены до конца, классовая борьба не развивалась в должной мере. Рос пролетариат, развивалась промышленность, прилагались усилия к распространению марксистских идей в массах, но буржуазные элементы де-факто сохранили многие из своих господствующих позиций. В деревне не была проведена аграрная реформа, коллективизация осталась на полпути, а в завершение всего этого Гомулка объявил нерентабельными кооперативы и государственные фермы и потворствовал росту кулачества в польской деревне.

    Как и в Венгрии, Восточной Германии, Румынии и других странах, партия в Польше была образована в результате механического слияния буржуазных, так называемых рабочих, партий. Быть может, это и было необходимо для сплочения пролетариата под руководством одной-единственной партии, однако такому объединению должна была предшествовать большая идеологическая, политическая и организационная работа, с тем чтобы бывшие члены других партий не только ассимилировались, но и — а это самое главное — основательно воспитывались на марксистско-ленинских идеологических и организационных нормах. Но это не было сделано ни в Польше, ни в Венгрии и ни в других странах, и фактически получилось так, что члены буржуазных партий переименовались, стали «коммунистами», сохраняя, однако, свои старые взгляды, свое старое мировоззрение. Таким образом, партии пролетариата не только не окрепли, но, напротив, ослабли, так как в них запустили свои корни такие социал-демократы и оппортунисты, как Циранкевич, Марошан, Гротеволь и др. со своими взглядами.

    В Польше, кроме этого, был налицо еще другой фактор, сказавшийся на контрреволюционных выступлениях: старая ненависть польского народа к царской России. Благодаря работе реакции внутри партии и вне ее, старая ненависть, которая в прошлом была вполне оправданной, теперь обратилась против Советского Союза, против советского народа, который, правду говоря, проливал кровь за освобождение Польши. Польская буржуазия, которая не получила надлежащего удара, всячески возбуждала националистские и шовинистические настроения против Советского Союза.

    После смерти Берута все это проявлялось еще более открыто, более открыто проявлялись также слабости партии и диктатуры пролетариата в Польше. Итак, то из-за недостатков в работе, то в результате усилий реакции, церкви, Гомулки и Циранкевича, то из-за вмешательства хрущевцев произошли июньские волнения 1956 г., как и события, имевшие место в последующем. Конечно, смерть Берута создала подходящие условия для осуществления планов контрреволюции. Берута я знал давно, с тех пор как я посетил Варшаву. Это был зрелый, опытный, отзывчивый, спокойный товарищ. Хотя я по возрасту был моложе его, он обошелся со мною так хорошо и так по-товарищески, что мне никогда не забыть его присутствие. И тогда, когда я встречался с ним на совещаниях, в Москве, я, беседуя с ним, испытывал особое удовольствие. Он внимательно слушал меня, когда я рассказывал ему о нашем народе, о нашем положении. Он был откровенным, справедливым и принципиальным. Помню, когда мы с ним беседовали в Варшаве, он напомнил мне беседу, которую он имел с товарищем Мехметом.

    — Ваш товарищ, подвергший критике поведение нашего премьер-министра, говорил со мной открыто. Мне нравятся такие товарищи, которые говорят прямо, — сказал Берут.

    В последний раз я встретился с ним в Москве, когда проводил свою работу XX съезд КПСС.

    Незадолго до его смерти, Берут, его жена, я и Неджмие заняли вместе ложу в Малом театре, чтобы посмотреть пьесу, посвященную ленинградскому революционному флоту.

    В антракте, в маленькой комнате за сценой, между нами состоялась сердечная беседа. Мы заговорили, в частности, о Коминтерне, так как в то время к нам зашел еще болгарин Ганев, и оба они с Берутом поделились со мной своими воспоминаниями о своих встречах в Софии, куда Берут был послан подпольно по делам.

    Немного времени спустя после этой встречи страшная весть: Берут скончался… и он как Готвальд… «от насморка». Большое горе и чудо!

    Мы поехали в Варшаву и похоронили его; это было в начале марта 1956 г. Перед гробом Берута было произнесено много речей — Хрущевым, Циранкевичем, Охабом, Чжу Дэ и др. Выступил и Вукманович Темпо, который приехал принять участие в похоронах как посланец Белграда. Представитель титовцев и здесь улучил случай выдвинуть ревизионистские лозунги и выразить свое удовольствие по поводу новых «возможностей и перспектив», только что открытых XX съездом.

    — Берут ушел от нас в такой момент, когда уже открылись возможности и перспективы для сотрудничества и дружбы между всеми социалистическими движениями, для осуществления идей Октября разными путями, — сказал Темпо и призвал двинуться дальше по пути, открытому «постоянными действиями».

    Между тем как ораторы выступали один за другим, я смотрел, как недалеко от меня, прислонившись к дереву, Никита Хрущев был поглощен разговором с Вандой Василевской. По всей вероятности, он занимался сделками перед трупом Берута, которого клали в могилу.

    * * *

    Несколько месяцев спустя после этих горьких событий начала 1956 г., Польша была охвачена смятением и хаосом, попахивавшими контрреволюцией.

    События, происшедшие в Польше, как две капли воды были похожи на венгерские события. Выступления познанских рабочих начались до начала венгерской контрреволюции, но фактически обе эти контрреволюционных движения созрели в одно и то же время, в одних и тех же ситуациях и вдохновлялись одними и теми же мотивами. Не буду подробно описывать события, так как они известны, но любопытно отметить аналогию фактов в этих странах, странную параллель в развитии контрреволюции в Польше и Венгрии.

    И в Польше, и в Венгрии были сменены руководители: в одной стране руководитель — Берут — умер (в Москве), в другой — Ракоши — был снят (дело рук Москвы); в Венгрии были реабилитированы Райк, Надь, Кадар; в Польше — Гомулка, Спыхальский, Моравский, Лога-Совиньский и еще целый караван предателей; там на сцену выступил Миндсенти, здесь — Вышинский.

    Более показательным явилось идейное и духовное тождество этих событий. Как в Польше, так и в Венгрии события развертывались под эгидой XX съезда, под лозунгами «демократизации», либерализации и реабилитации. Хрущевцы играли в ходе событий в обеих этих странах активную, причем подлую, контрреволюционную роль. Титовцы также оказывали свое воздействие на Польшу, может, не так непосредственно, как в Венгрии, но идеи самоуправления и «национальных путей к социализму», «рабочие советы», нашедшие место в Польше, были, конечно, вдохновлены югославским «специфическим социализмом».

    Июньские события в Познани явились контрреволюционным движением, побужденным реакцией, которая воспользовалась экономическими трудностями и ошибками, допущенными в Польше партией в области экономического развития. Эти выступления были подавлены, не получив размеров венгерских событий, однако они имели глубокие последствия в дальнейшем ходе событий. В Польше реакция нашла своего Надя — это был Владислав Гомулка, враг, выпущенный из тюрьмы и сразу ставший первым секретарем партии. Гомулка, который некоторое время был Генеральным секретарем Польской рабочей партии, был осужден за свои правооппортунистические и националистские взгляды, которые были очень сходными с линией, проводившейся группой Тито, тогда уже разоблаченной Информбюро. Когда состоялся объединительный съезд рабочей и социалистической партий, в 1948 г., Берут и другие руководители, как и делегаты разоблачили и осудили взгляды Гомулки. Наша партия послала на этот съезд своего представителя, и он, вернувшись в Албанию, рассказывал нам о наглом и упрямом поведении Гомулки на съезде. Гомулка был разоблачен, но тем не менее, как было указано, «ему вновь протянули руку» и он был избран в Центральный Комитет. Как говорил нашему товарищу сопровождавший его поляк, Гомулка в те дни имел долгую беседу с Пономаренко, секретарем Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Союза, который присутствовал на съезде, и, по всей видимости, Пономаренко убедил Гомулку выступить с самокритикой. Однако время показало, что он не отказался от своих убеждений и впоследствии был осужден также за антигосударственную деятельность.

    Когда началась кампания реабилитации, сторонники Гомулки стали оказывать давление на партийное руководство, чтобы вывести и Гомулку чистым из воды. Но он был политически и идеологически слишком дискредитирован, поэтому на этом пути стояли преграды. За несколько месяцев до того, как Гомулка снова пришел во главе партии в Польше, Охаб «торжественно» заявлял, что, хотя Владислав Гомулка и был выпущен из тюрьмы, «это отнюдь не меняет правильной сущности политической и идеологической борьбы, которую партия вела против взглядов Гомулки».

    Ликвидировав Берута, Хрущев пришел на помощь Охабу, Завадскому, Замбровскому, как и другим элементам, таким как Циранкевич, однако семена раздора и раскола вошли глубоко и стали давать себя знать. Гомулка и его сторонники орудовали, им удалось прийти к власти. Хрущевцы оказались в затруднительном положении: они должны были держать в узде Польшу. Хрущев бросил старых друзей и обратился лицом к Гомулке, который не так уж повиновался диктату Хрущева.

    Приход Гомулки к власти убедил нас в том, что события в Польше развертывались в ущерб социализму. Мы не только были в курсе темного прошлого Гомулки, но и были в состоянии судить о нем также по лозунгам, которые он выдвигал, и по речам, которые он произносил. Он пришел к власти под определенными лозунгами «за подлинную независимость Польши» и «за дальнейшую демократизацию страны». В своей речи перед избранием на пост первого секретаря, он стал угрожать советским, заявляя, что «мы постоим за себя», причем, насколько нам известно, в Польше имели место даже столкновения между польскими и советскими воинскими частями. В целом события в Польше, как и в Венгрии, проходили под антисоветскими лозунгами. Гомулка также был антисоветчиком, он, конечно, выступал против Советского Союза времен Сталина, но теперь также хотел быть свободным от ярма, которое хрущевцы готовили странам социалистического лагеря. Как бы то ни было, он формально говорил о дружбе с Советским Союзом и «осуждал» антисоветские лозунги. Что же касается пребывания советских войск в Польше, на это он смотрел положительно и это делал в непосредственных национальных интересах, так как опасался возможного нападения со стороны Западной Германии, которая никак не признавала границу по Одеру — Нейсе.

    * * *

    Ревизионист Гомулка проявлял настолько беспримерную надменность, что я счел нужным на некоторые его действия указать Хрущеву, когда я встретился с ним в Ялте. Мы сидели в тенте на гальках у берега моря, и Хрущев, выслушав меня, признал меня правым и сказал дословно: «Гомулка является настоящим фашистом». Однако оба контрреволюционера позднее договорились и были сладкогласными и сладкоречивыми друг с другом. Расхождения и противоречия смягчились.

    Выступление Гомулки на пленуме Центрального Комитета, избравшем его первым секретарем, явилось «программным» выступлением ревизиониста. Он подверг критике линию, проводившуюся до того времени в промышленности и сельском хозяйстве, изобразил кооперативную систему в деревне и государственные фермы в черном свете и объявил их нерентабельными. Эти взгляды мы квалифицировали как антимарксистско-ленинские. В Польше, быть может, были допущены ошибки в деле коллективизации и развития сельскохозяйственных кооперативов, но ведь виновна в этом не кооперативная система. Она уже доказала свою жизненную силу, как единственный путь социалистического строительства в деревне в Советском Союзе, в других социалистических странах, в том числе и у нас. Гомулка начал бряцать мечом налево и направо против «нарушений законности», против «культа личности», против Сталина, против Берута (хотя его он и не упомянул по имени), против руководителей социалистических стран, которых он называл сателлитами Сталина.

    Гомулка взял под защиту контрреволюционные выступления в Познани. «Познанские рабочие, — заявил Гомулка на VIII пленуме в октябре 1956 г., — протестовали не против социализма, а против отрицательных явлений, распространившихся в нашей общественной системе. Попытка представить прискорбную трагедию Познани как дело рук империалистической агентуры и империалистических провокаторов была политически весьма наивной. Причины надо искать в партийном и государственном руководстве».

    Хрущевцы были обеспокоены польскими событиями, побоялись, так как видели, что ими же провозглашенный «новый курс» заводил польских руководителей дальше, чем они этого желали, и что Польша могла выйти из-под их влияния. В те дни, когда проводил свою работу пленум, который должен был вновь привести к власти Гомулку, поспешно выехали в Польшу Хрущев, Молотов, Каганович и Микоян. Хрущев грубо пожурил польских руководителей на аэродроме: «Мы кровь проливали за освобождение этой страны, а вы хотите отдать ее американцам». Беспокойство русских росло, ибо и советский маршал Рокоссовский, поляк по происхождению, и другие члены Политбюро, которые считались просоветскими, как Минц и другие, исключались и фактически были выведены из состава Политбюро.

    Однако поляки не поддались ни давлению хрущевцев, ни передвижениям русских танков: они не впустили хрущевцев даже на пленум. Состоялись также переговоры, в которых принимал участие и Гомулка, но тем не менее Хрущев и его друзья пока что оставались на бобах. Было применено давление, в «Правде» была опубликована статья, на которую поляки дали грубый ответ, но, наконец, Хрущев благословил Гомулку, а тот, совершив также «паломничество» в Москву, получил там кредит и высказался за советско-польскую «ленинскую дружбу».

    Гомулка стал проводить свою «программу», создал «рабочие советы» и «самоуправленческие кооперативы», «комитеты реабилитации», стал поощрять частную торговлю, ввел религию в школу и армию, распахнул двери перед иностранной пропагандой; он также стал говорить о «национальном пути» к социализму.

    Взгляды и действия Гомулки были слишком явными и ничем не прикрытыми, так что многие их не принимали или же не могли принять открыто. Хрущев также был вынужден время от времени бросать камушки в огород Гомулки. То же самое, сдержанность или возражения выказывали в то время чехи, французы, болгары, восточногерманцы, которые один глаз и одно ухо держали в сторону Москвы. Мы, естественно, были против Гомулки и его действий, и об этом мы поставили в известность советское руководство, с которым мы уже беседовали об этом вопросе.

    Когда я находился в Москве в декабре того же года, поговорил с советскими руководителями и о польском вопросе. Когда мы изложили Хрущеву и Суслову наши взгляды и сомнения относительно Гомулки, они попытались убедить нас в том, что он был хорошим человеком и что его надо было поддержать, тогда как мы были убеждены, что беспорядки, имевшие место в Польше и походившие на венгерскую контрреволюцию, были делом рук Гомулки и способствовали приходу к власти этого фашиста, который остался у власти до тех пор, пока не был убран хрущевцами и Тереком.

    * * *

    Факты, связанные с Венгрией и Польшей, увеличивали наши подозрения относительно руководства КПСС, беспокоили и огорчали нас. Мы всегда питали большое доверие к большевистской партии Ленина и Сталина, и это свое доверие мы проявляли вместе с искренней любовью к ней, к стране Советов.

    С чувством беспокойства и подозрения я поехал в декабре 1956 г. в Москву вместе с Хюсни, который стал мне опорой в трудных переговорах и дискуссиях с хрущевцами, где яд смешивался с лицемерием…

    В Москве мы имели встречу с Сусловым, секретарем Центрального Комитета; он выдавал себя за специалиста по идеологическим вопросам и, если я не ошибаюсь, на него были возложены также вопросы международных отношений.

    Суслов относился к числу самых закоренелых демагогов в советском руководстве. Остроумный и хитрый, он умел выходить из трудного положения и, быть может, именно поэтому он является одним из немногих деятелей, сохранивших свои посты после неоднократных чисток, проведенных в советском ревизионистском руководстве. Мне несколько раз приходилось беседовать с Сусловым, и всегда меня одолевало чувство скуки и неприятности при встрече с ним. У меня мало охоты было беседовать с Сусловым особенно теперь, после венгерских событий, после спора, который я имел с ним по вопросу о Наде, о положении в Венгрии и т. д., а также зная его роль в этих событиях, особенно в принятии решения о снятии Ракоши. Тем не менее, это было в интересах дела, и я встретился с Сусловым.

    В этой встрече принимал участие также Брежнев, но он фактически только присутствовал, ибо во время всей беседы говорил только Суслов. Леонид время от времени двигал своими толстыми бровями и сидел до того застывшим, что трудно было догадаться, что он думал о том, что мы говорили. Впервые я встретил его на XX съезде, во время перерыва между заседаниями (затем по случаю 40-й годовщины Октябрьской революции, в ноябре 1957 г.), причем еще на этой случайной встрече на ходу, он произвел на меня впечатление высокомерного и самодовольного человека. Познакомившись с нами, он вскоре завел разговор о себе и «конфиденциально» сказал нам, что он занимался «специальными оружиями». Своим тоном и выражением лица он дал нам понять, что он был в Центральном Комитете человеком, занимавшимся проблемами атомного оружия.

    XX съезд избрал Брежнева кандидатом в члены Президиума Центрального Комитета, а год спустя июньский пленум 1957 г. ЦК КПСС, осудив и убрав «антипартийную группу Молотова — Маленкова», перевел Брежнева из кандидата в члены Президиума. По всей видимости, это была награда за его «заслуги» в деле ликвидации Молотова, Маленкова и других в партийном руководстве.

    Еще много раз после этих событий, вплоть до 1960 г., мне приходилось ездить в Москву, где я встречался с главными руководителями Коммунистической партии, но Брежнева, как и до XX съезда, нигде не видел и не слыхал, чтобы он где-либо выступал. Стоял или держался все время в тени, как сказать, «в запасе».

    Как раз этот угрюмый и степенный человек после бесславного конца Хрущева вышел из тени и сменил ренегата, чтобы дальше продвинуть грязное дело хрущевской мафии, но теперь уже без Хрущева.

    По всей видимости, Брежнев был поставлен во главе Коммунистической партии и советского государства не столько благодаря его способностям, сколько в качестве модус вивенди, в противовес враждовавшим группировкам, которые грызлись и ссорились в верховном советском руководстве. Но надо отдать должное ему: у него только брови комедиантские, а дело его — трагическое…

    Впрочем, здесь не место вдаваться в подробности относительно Брежнева, вернемся к декабрьской встрече 1956 г.

    Вначале Суслов предложил нам кратко говорить о вопросах, подлежавших обсуждению, особенно что касается исторической части, а со своей стороны он сделал нам обзор венгерских событий. Он подверг критике Ракоши и Герэ, которые своими ошибками «вызвали большое недовольство в народе», тогда как Надя оставили вне контроля.

    — Надь и югославы, — сказал он далее, — боролись против социализма.

    — А зачем Надя снова приняли в партию? — спросил я.

    — Был исключен несправедливо, его ошибки не заслуживали такого наказания. А теперь Кадар идет правильным путем. В вашей печати имелись некоторые критические ноты в адрес Кадара, но надо учесть, что его следует поддержать, так как югославы настроены против него.

    — Мы плохо знаем Кадара. Знаем только то, что он сидел в тюрьме и был сторонником Имре Надя.

    В ответ на наше замечание о том, что нас не держали в курсе хода событий в Венгрии, Суслов сказал, что события разыгрались внезапно и не было времени для консультаций.

    — Это, — отметил я, — принципиальные вопросы. Консультации дело необходимое, но их нет. Политический консультативный комитет Варшавского Договора, например, вот уже год, как не собирается.

    Намечено было созвать его в январе, тогда как в те дни каждый день отлагательства вызывал бы большое кровопролитие.

    Я сказал ему, в частности, что нам кажется странным употребляемый теперь термин «преступная шайка Ракоши — Герэ» и считаем, что это не способствует сплочению всех венгерских коммунистов.

    — Ошибки Ракоши, — сказал Суслов, — создали трудное положение и вызвали недовольство среди народа и коммунистов.

    Мы попросили их конкретно рассказать нам об ошибках Ракоши и Герэ, и Суслов привел нам целый ряд общих соображений, с помощью которых он старался свалить на них всю ответственность за происшедшее. Мы попросили привести какой-нибудь конкретный пример, и он сказал нам:

    — Вот, например, вопрос о Райке, который был назван шпионом без подтверждения этого документами.

    — Беседовал ли кто-либо с Ракоши об этих делах, делал ли ему кто-либо внушение? — спросил я.

    — Ракоши не принимал внушений, — последовал ответ.

    В то же время мы совершенно расходились с Сусловым во мнениях в связи с отношением к Гомулке и его взглядам.

    — Гомулка, — сказал я Суслову, — снял коммунистов, старых и верных руководителей и офицеров, и сменил их другими, теми, кто был осужден диктатурой пролетариата.

    — Он опирался на знакомых ему людей, — сказал Суслов. — Надо давать Гомулке время, а затем уже судить о нем.

    — А ведь о его взглядах и действиях уже можно прекрасно судить, — возразил я ему. — Чем объяснить антисоветские лозунги, под которыми он пришел к власти?!

    Суслов сделал гримасу и тут же возразил:

    — Это не дело рук Гомулки, к тому же он теперь сдерживает их.

    — Ну а его взгляды и его заявления, например, о церкви?

    Суслов произнес мне целую речь, «доказывая», что это просто «предвыборная тактика», что Гомулка «занимает правильную позицию» в отношении Советского Союза и социалистического лагеря, и т. д. и т. п. Мы расстались, не договорившись друг с другом.

    Так закончилась дискуссия об этой трагической странице истории венгерского народа, как и истории польского народа. Контрреволюция была подавлена где советскими танками, а где польскими, но была подавлена врагами революции. Однако беда и трагедия не закончились, лишь был дан занавес, а за кулисами Кадар, Гомулка и Хрущев продолжали свои преступления, пока не довели до конца свою измену, реставрировав капитализм.

    Хрущев прикрывает измену именем Ленина

    Хрущев чего только ни делал, чтобы именем Ленина скрыть свое предательство, поэтому разражался псевдоленинской фразеологией, мобилизовал всех псевдофилософов-либералов, выжидавших момент, чтобы приспособить для ревизионистских линий (которые они вытаскивали из старого социал-демократического арсенала) ленинские маски, подходящие для современной обстановки экономического развития, для «нашей эпохи превосходства социализма» и «достижения, особенно Советским Союзом, стадии строительства коммунизма».

    Хрущевизм извратил марксизм-ленинизм, объявил его уже преодоленным, поэтому в последующем он объявил преодоленной и фазу диктатуры пролетариата, провозгласив подмену ее «общенародным государством». В то же время Хрущев, будучи последовательным на своем пути предательства, и партию пролетариата должен был подменить «общенародной партией». Следовательно, согласно Хрущеву, Советский Союз переходил «в высшую стадию коммунизма», между тем как в действительности в этой стране еще отставали промышленность, сельское хозяйство, а рынки пустели.

    Хрущев и его теоретики трезвонили день-деньской о своем блефе. На улицах, на фасадах зданий и промышленных объектов виднелись даже плакаты, на которых крупными буквами было выведено: «Догнать и перегнать США». Предатель вопил с трибун собраний, заявляя: мы перегнали Америку на том и на сем секторе, перегоним ее в сельском хозяйстве (причем намечал и сроки), мы закопаем капитализм и т. д. Ревизионистские теории развивались, обрабатывались, распространялись во всех капиталистических странах руководителями-предателями псевдомарксистских партий и всякого рода философами-лжемарксистами.

    Настоящие коммунисты были застигнуты врасплох. В этом отрицательно сказался больной сентиментализм — они не решались поднять голос против своих разлагавшихся партий, против старых руководителей, вступавших на путь измены, не решались поднять голос против горячо любимого ими Советского Союза, так как не осознавали катастрофы, угрожавшей родине Ленина и Сталина.

    Капиталистическая буржуазия всеми экономическими и пропагандистскими силами и средствами способствовала дальнейшему углублению этого смятения.

    Албанская партия труда встала на путь бескомпромиссной борьбы с ревизионистами. Благодаря борьбе представителей Албанской партии труда, представителей Коммунистической партии Китая и кое-какой другой партии были устранены многие ревизионистские тезисы и были выработаны марксистско-ленинские формулировки по многим вопросам. Однако это был лишь пролог борьбы. Настоящая борьба была еще впереди.

    Мы отдавали себе отчет, что она будет трудной, жестокой, и мы окажемся и в меньшинстве. Но это нас не пугало. Мы тщательно подготовились к совещанию 81 коммунистических и рабочих партий в Москве, с тем чтобы суждения и анализы нашей партии были зрелыми и обдуманными, смелыми и принципиальными. Речь, которую я должен был произнести на московском Совещании, мы обсудили на специальном заседании Пленума Центрального Комитета нашей партии, который единогласно одобрил ее, так как в ней содержался анализ, которому Албанская партия труда подвергала вопросы нашего учения, как и антимарксистскую деятельность хрущевцев. В Москве нам предстояло изложить непоколебимую линию нашей партии, продемонстрировать ее идеологическую и политическую зрелость, редкую революционную смелость, которую наша партия выказывала в течение всей своей героической жизни.

    В документах нашей партии подробно говорится о работе Совещания 81 партии, о выступлениях и беседах нашей делегации в те решающие и исторические моменты, которые переживал коммунистический мир, и особенно наша страна и наша партия, так что нет надобности распространяться об этом.

    Для участия в совещании 81 коммунистической и рабочей партии в Москву выехали я, Мехмет, Хюсни и Рамиз, как и некоторые другие товарищи на помощь делегации. Мы были убеждены, что ехали в страну, где власть уже взяли в руки враги, и где нужно было проявлять большую осторожность, так как они будут обращаться с нами, как враги, и регистрировать любое наше слово, любой наш шаг. Нам надо было хранить бдительность и быть осмотрительными. Мы были уверены и в том, что они будут стараться расшифровать наши радиограммы, чтобы разузнать наши цели, раскусить до мельчайших подробностей наши тактические приемы.

    По дороге, в Будапеште, нас приняли некоторые главные «товарищи» из Венгерской партии трудящихся, которые проявили корректность к нам. Ни они, ни мы не сделали никаких намеков на предстоящие проблемы. Поездом отправились на Украину. Персонал холодно относился к нам и безмолвно нас обслуживал, а по коридорам проходили люди, которые наверняка были офицерами органов безопасности. С ними нам не хотелось заводить даже малейшего разговора, так как знали, кем они были и кого представляли. На вокзале в Киеве вышло два-три члена Центрального Комитета Украины, которые встретили нас холодно. И мы ответили ледяным поведением, не приняв даже их кофе.

    Затем мы сели на поезд и отправились дальше, в Москву, где встретить нас вышли Козлов, Ефремов — член Центрального Комитета, и заместитель заведующего протокольным отделом Министерства иностранных дел. На московском вокзале они выстроили и почетный караул, вывели духовой оркестр; были исполнены и гимны; солдаты прошли строевым шагом, как это полагалось у них при встрече всех делегаций. Ни пионеров, ни цветов нигде не было видно. Холодная рука Козлова, сопровождаемая широкой наделанной улыбкой и его басовитым голосом, приветствовала нас с прибытием. Но лед льдом и остался.

    Как только закончились гимны и прохождение солдат, мы услышали скандирование, аплодисменты и пламенные возгласы: «Да здравствует Партия труда!». Это были несколько сотен албанских студентов, обучавшихся в Москве. Их не впускали на вокзал, но, наконец, впустили во избежание какого-либо скандала. Мы, не обращая внимания на неотвязчивых Козлова и Ефремова, приветствовали наших студентов, которые изо всех сил выкрикивали от радости, и вместе с ними стали скандировать о нашей партии. Это явилось хорошим уроком для хрущевцев, они увидели, каким единством у нас партия и народ спаяны со своим руководством. Студенты не отходили от нас, покуда мы не сели в ЗИЛы. В автомобиле Козлов, не зная, о чем другом говорить, сказал мне:

    — Ваши студенты неудержимы.

    — Нет, — ответил я ему, — они большие патриоты и всей душой любят свою партию и свое руководство.

    Козлов и Ефремов сопровождали нас до отведенной нам резиденции, расположенной в 20–25 км от Москвы, в Заречье. Это была дача, на которой я неоднократно останавливался с товарищами и с Неджмие, когда мы ездили туда на отдых. «Эта дача, — сказали мне однажды, — предназначена для Чжоу Эньлая и для вас, других мы тут не размещаем». И на даче нас объединили с китайцами. Дачу, как мы установили позднее с помощью детектора, который мы захватили с собой, они наводнили аппаратами подслушивания.

    * * *

    Козлова я знал хорошо, так как часто беседовал с ним. Он был из тех, которые говорят много, но ничего путного. Независимо от того, кем считали мы советских сейчас, этот Козлов с первой же встречи произвел на меня впечатление недалекого человека, который прикидывался всезнайкой, принимал позы, но был «без царя» в голове. Он не пил, как другие и, надо сказать, считался вторым человеком в руководстве после Хрущева.

    Помню, в 1957 г. мы с ним и с Поспеловым возвращались из Академического театра оперы и балета им. Кирова в Ленинграде. Меня посадили посередине. Козлов сказал Поспелову, пользуясь уменьшительными именами, как это принято у русских:

    — Ты у нас великий человек, один из самых крупных теоретиков.

    — Ну нет, ну нет! — ответил ему Поспелов.

    Я не мог понять, к чему вся эта лесть, но впоследствии мы узнали, что этот Поспелов был одним из составителей «секретного» доклада против Сталина. Козлов продолжал:

    — Это именно так, но ты скромный, очень скромный.

    Вот это и был весь разговор, который шел по дороге; они льстили друг другу, покуда мы не прибыли в резиденцию. Мне это опротивело, ведь у нас так не заведено.

    А Ефремова я знал меньше.

    Когда я был в Москве с Мехметом, во время XXI съезда, в один воскресный день» Полянский, тогда член Президиума ЦК КПСС, пригласил нас отобедать у него на его даче в Подмосковье. Мы поехали. Из-за выпавшего снега вокруг все было белым-бело. Было холодно. Дача тоже была белой, как снег, красивой. Полянский сказал нам:

    — Это дача, где отдыхал Ленин.

    Этим он хотел сказать: «я важная персона». Там мы застали и Ефремова и еще другого секретаря, из Крыма, если я не ошибаюсь. Нас представили. Было 10 часов утра. Стол был накрыт как в сказках про русских царей.

    — Давайте позавтракаем, — сказал нам Полянский.

    — Мы уже, — ответили мы.

    — Нет, — возразил он, — сядем и позавтракаем снова. (Он, конечно, хотел сказать «выпьем».)

    Мы не пили, а смотрели на них, когда они пили и разговаривали. Ну и здорово хлебали и жрали они: колоссально!! Мы делали большие глаза, когда они опрокидывали стаканы водки и различных вин. Полянский, с лицом интригана, кичился без зазрения совести, тогда как Ефремов с другим секретарем и с прибывшим позднее лицом, пили и, ни капельки не стыдясь нас, до отвращения превозносили Полянского: «Равных тебе нет, ты великий человек и столп партии, ты хан Крымский» и т. д. и т. п. Вот так продолжался «завтрак» до часу дня. Мехмета и меня грызла скука. Мы не знали, чем заняться. Я вспомнил о бильярде и, с целью покинуть этот зал пьяниц, спрашиваю Полянского:

    — Есть ли тут бильярд?

    — Есть, а как же, — ответил он. — Вам хочется туда?

    — С удовольствием! — ответили мы и сразу встали.

    Мы поднялись в зал бильярда и пробыли там часа полтора-два. За нами в бильярд последовали водка, перцовка и закуски.

    Тогда мы спросили разрешения уехать.

    — Вы куда? — спросил Полянский.

    — В Москву, — ответили мы.

    — Как это возможно, — возразил он. — Ведь мы теперь пообедаем.

    Мы вытаращили глаза от удивления. Мехмет заметил:

    — А чем мы занимались до сих пор, разве мы не ели и не пили на два дня?

    — О, нет, — возразил Ефремов, — то, что мы ели, это был легкий завтрак, а теперь начинается настоящий обед.

    Нас взяли под руку и повели в столовую. И что открылось нашему взору! Стол вновь накрыт полным-полно. Все эти харчи производились за счет советского государства пролетариев ради его руководителей, с тем чтобы они «отдыхали» и кейфовали! Мы сказали им: «Мы не можем есть». Мы возражаем, а они просят, — и давай жрать и хлебать без перебоя! Мехмет хорошо придумал; он спросил:

    — Есть ли тут кинозал? Нельзя ли посмотреть фильм?

    — Есть, а как же, — ответил Полянский, нажал кнопку и отдал распоряжение кинооператору подготовить показ фильма.

    Полчаса спустя все было готово. Мы вошли в кинозал и сели. Помню, это был цветной мексиканский фильм. Мы избавились от столовой. Не прошло и десяти минут с начала фильма, как мы увидели в темноте по одному ворами удиравших из кинозала к водке Полянского и других. Когда кончился фильм, мы застали их за накрытым столом: они ели и пили.

    — Садитесь, — сказали они, — теперь мы покушаем чего-нибудь, после фильма приятно закусить.

    — Нет, — возразили мы, — больше мы не можем ни есть, ни пить; пожалуйста, разрешите нам вернуться в Москву.

    Мы насилу встали.

    — Вам надо полюбоваться красивой ночью русской зимы, — предложили нам.

    — Зимой-то мы полюбуемся, — говорю я Мехмету на албанском, — лишь бы избавиться от столовой и от этих пьяниц.

    Мы надели пальто и вышли на снег. Мы сделали несколько шагов, и вот остановившийся ЗИМ: двое других друзей Полянского; одного из них, некоего Попова, я знал еще в Ленинграде; там он был доверенным лицом Козлова, который поспешно произвел его в чин министра культуры РСФСР. Объятия на снегу.

    — Вернитесь, пожалуйста, — просили они, — еще на часик…

    Мы не согласились и уехали; однако мне досталось. Я простудился, схватил сильный насморк при повышенной температуре и пропустил несколько заседаний съезда. (Все это я рассказал с целью раскрыть лишь один момент из жизни советских руководителей, тех, которые подорвали советский строй и авторитет Сталина.)

    * * *

    А теперь снова вернемся к прибытию в Москву на совещание партий.

    Козлов, значит, сопровождал нас до дачи, в прошлый раз, как правило, они возили нас до дома и уезжали; но на сей раз Козлову хотелось показаться «сердечным товарищем». Сняв пальто, он сразу же пошел прямо в столовую, переполненную бутылками, закуской и черной икрой.

    — Давайте выпьем и покушаем! — пригласил нас Козлов. Ему хотелось побеседовать с нами с целью разузнать, каково было наше настроение и наша предрасположенность.

    Он начал беседу так:

    — Теперь комиссия уже закончила проект, и почти все мы согласны с ним. Согласны и китайские товарищи. Имеется еще 4–5 вопросов, относительно которых еще не достигнуто общее мнение, но касательно их мы можем выпустить внутреннее заявление.

    И, обратившись к Хюсни с целью заручиться его одобрением, сказал ему:

    — Не так ли?

    Хюсни отвечает ему:

    — Нет, это не так. Работа не завершена. У нас имеются возражения и оговорки, которые наша партия изложила в письменном заявлении, переданном комиссии.

    Козлов побледнел, не смог заручиться его одобрением. Я вмешался и сказал Козлову:

    — Это будет серьезное совещание, на котором все проблемы должны быть поставлены правильно. Многие вопросы в проекте поставлены превратно, но особенно превратно они проводятся в жизнь, в теории и на практике. Все должно быть изложено в заявлении. Мы не допустим никаких внутренних листков и хвостов. Ничего в темноте, все в свете. Для этого и проводится совещание.

    — Не надо говорить пространно, — сказал Козлов.

    Мехмета взорвало, и он говорит ему, посмеиваясь:

    — Ив ООН мы говорим вдоволь. Там Кастро выступал 4 часа, а вы-то думаете ограничить нам время выступлений!

    Хюсни сказал ему:

    — Вы два раза прерывали нас в комиссии и не дали договорить.

    — Это не должно иметь места, — добавил я. — Вам должно быть ясно, что подобных методов мы не примем.

    — Мы должны сохранить единство, иначе это трагедии подобно, — сказал Козлов.

    — Чтобы сохранить единство, надо высказываться открыто, сообразно с марксистско-ленинскими нормами, — ответил ему Мехмет.

    Козлов, получив отпор, поднял бокал за меня, закусил и уехал.

    Все время, вплоть до начала совещания, было занято нападками и контрнападками между нами и ревизионистами всех степеней. Ревизионисты объявили нам войну широким фронтом, и мы также давали отпор по горячим следам их нападкам.

    Они старались любой ценой добиться того, чтобы мы на совещании не критиковали их открыто за совершенные преступления. Будучи уверенными в том, что мы не отойдем от своих правильных взглядов и решений, они прибегали и к измышлениям, утверждая, будто то, что мы будем говорить на совещании, необоснованно, «вносит раскол», будто мы «трагически» ошибаемся, будто мы должны изменить путь, и т. д. и т. п. Хрущевцы усиленно обрабатывали в этом отношении все делегации братских коммунистических и рабочих партий, которые должны были принять участие в совещании. Что касается до себя, то они прикидывались «непогрешимыми», «невинными», «принципиальными», вели себя так, будто они держали в руках судьбу марксистско-ленинской истины.

    Провокации и давление на нас приняли открытый характер. На приеме, устроенном в Кремле по случаю 7 ноября, ко мне подошел бледный как смерть Косыгин и стал читать мне проповедь о дружбе.

    — Дружбу с Советским Союзом, основанную на марксизме-ленинизме, мы будем беречь и отстаивать, — заметил я.

    — В вашей партии имеются враги, которые ополчаются против этой дружбы, — сказал Косыгин.

    — Спроси-ка его, — обращаюсь к Мехмету, который хорошо владел русским языком, — что это за враги в нашей партии? Пусть он нам скажет.

    Косыгин попал впросак, начал хмыкать и говорить:

    — Вы неправильно поняли меня.

    — Бросьте! — сказал ему Мехмет. — Мы вас поняли очень хорошо, но вы не смеете говорить открыто. Мы скажем вам на совещании, какого мы мнения о вас.

    Мы ушли, покинули эту ревизионистскую мумию.

    (В течение всего вечера хрущевцы не оставляли нас одних: они изолировали нас друг от друга и окружали по заранее подготовленной мизансцене.)

    Вскоре и меня, и Мехмета окружили маршалы Чуйков, Захаров, Конев и др. Они по указке пели на иной лад: «Вы, албанцы, боевой народ, здорово воевали, вы выстояли, пока мы не одержали победу над гитлеровской Германией», и Захаров продолжал забрасывать камнями германский народ. В этот момент к нам подошел Шелепин. Он стал возражать Захарову относительно сказанного им по адресу немцев. Возмущенный Захаров, не считаясь с тем, что Шелепин был членом Президиума и начальником КГБ, говорит ему: «Ну тебя, чего ты вмешиваешься в разговор, не тебе учить меня, кто такие немцы! Когда я воевал с ними, ты был молокососом» и т. д.

    В ходе этой беседы надменных маршалов, опьяненных водкой, Захаров, который когда-то был начальником Военной академии им. Ворошилова, куда Мехмет с другими товарищами были направлены обучаться сталинскому военному искусству, говорит Мехмету: «Когда вы были у нас, вы отличились в изучении нашего военного искусства». Перебив его, Мехмет сказал: «Спасибо вам за комплимент, но не хотите ли вы сказать, что и ныне, здесь, в Георгиевском зале, мы являемся старшим и подчиненным, начальником и слушателем?»

    В беседу вмешался маршал Чуйков, который был не менее пьяным; он сказал: «Мы хотим сказать, что албанская армия всегда должна стоять на нашей стороне…» Мехмет тут же ответил ему: «Наша армия является и останется верной своему народу и преданно будет отстаивать, на пути марксизма-ленинизма, дело строительства социализма; она была и остается только под руководством Албанской партии труда, оружием диктатуры пролетариата в Албании. Этого вы еще не знаете, товарищ маршал Чуйков? Тем хуже для вас!»

    Маршалы получили отпор. Кто-то из них, не помню, Конев или кто-то другой, видя, что беседа не прошла по их расчетам, вмешался и вставил: «Прекратим эти разговоры, давайте выпьем стаканчик за дружбу между двумя нашими народами и двумя нашими армиями».

    * * *

    За несколько дней до моего выступления на совещании Хрущев попросил встречи со мной, понятно, с целью «убедить» нас изменить позицию. Вначале мы решили пойти на эту встречу, чтобы еще раз разъяснить хрущевцам, что мы не отойдем от наших позиций, но затем мы изменили свое мнение. Я встретился с Андроповым, который в те дни суетился, играя роль связного Хрущева.

    — Сегодня я прочел материал, в котором Албания не фигурирует как социалистическая страна, — сказал я ему.

    — Какое отношение это письмо имеет к Албании? — бесстыдно спросил меня Андропов, который был одним из авторов этого низкопробного документа.

    — Это письмо делает невозможной мою встречу с Хрущевым, — заметил я.

    Андропов оторопел и проговорил:

    — Это очень серьезное заявление, товарищ Энвер.

    — Да, — сказал я ему, — очень серьезное! Передайте Хрущеву, что быть или не быть Албании социалистической страной, это не он решает. Это кровью решили албанский народ и его марксистско-ленинская партия.

    Андропов попугаем повторил еще раз:

    — Но ведь это материал о Китае, товарищ Энвер, и не имеет никакого отношения к Албании.

    — Свое мнение, — закончил я беседу, — выскажем на совещании партий. До свидания.

    Розданное обвинительное письмо против Китая было низкопробным антимарксистским документом. Вновь хрущевцы прибегли к коварной, троцкистской тактике. Этот объемистый материал против Китая они раздали перед совещанием в целях подготовки почвы и обработки делегаций остальных партий, с тем чтобы запугать китайцев и заставить их, если они не подчинятся, быть, по меньшей мере, умеренными. Этот антикитайский материал нас не удивил, напротив, он еще больше укрепил в нас убежденность в правоте марксистско-ленинской линии и марксистско-ленинских позиций нашей партии в защиту Коммунистической партии Китая. Материал навел порядочную скуку на участников совещания, которые восприняли его не так, как это предполагали хрущевцы. Мы поняли, что на совещании образуются трещины, и это будет в пользу марксизма-ленинизма. Мы могли рассчитывать, что 7-10 партий станут на нашу сторону, если не открыто, то, по крайней мере, неодобрением враждебного предприятия хрущевцев.

    Китайская делегация, как оказалось, пришла на московское Совещание с мыслью, что страсти могли угомониться, и первоначально они подготовили материал, пронизанный примиренческим духом и терпимостью по отношению к позициям и деяниям хрущевцев. С ним должен был выступить Дэн Сяопин. По-видимому, они подготовились занять позицию «в двух-трех вариантах». Однако, когда хрущевцы пошли в атаку, прибегая к жестоким выпадам, наподобие тех, которые содержались в розданном перед совещанием материале, китайцам пришлось полностью изменить подготовленный материал, бросить примиренческий дух, с тем чтобы своей позицией ответить на выпады Хрущева…

    Итак, Совещание открылось; нас не без умысла посадили около трибуны ораторов, с тем чтобы мы оказались под указательным пальцем антимарксистских хрущевских «прокуроров». Но, вопреки их ожиданиям, это мы стали прокурорами, обвинителями ренегатов и предателей. Они сидели на скамье подсудимых. Хрущев схватывался за голову обеими руками всякий раз, когда на него сбрасывались бомбы нашей партии.

    На совещании Хрущев придерживался коварной тактики. Он выступил первым, произнес якобы умеренную, мирную речь, без открытых выпадов, с изысканными фразами, с тем чтобы задать тон совещанию и создать впечатление, что оно должно быть тихим, внушать его участникам, что не следует нападать друг на друга (они напали первыми), надо сохранить единство (социал-демократическое) и т. п. Этим он хотел сказать: «Мы не хотим распрей, не хотим раскола, ничего такого не произошло, все идет хорошо».

    Хрущев в своей речи полностью высказал свои ревизионистские воззрения, он атаковал Коммунистическую партию Китая и Албанскую партию труда, как и те, которые последуют за этими партиями, не упоминая при этом ни одной из них. Этой тактикой в своей речи он хотел предупредить нас: «Выбирайте: либо выпады вообще, без адреса, хотя всем известно, о ком идет речь, либо же, если вам так не нравится, мы атакуем вас открыто». На деле, из выступивших 20 делегатов-марионеток только 5–6 атаковали Китай, основываясь на материале хрущевцев.

    Хрущеву и его марионеткам было известно, что мы объявим войну хрущевскому и мировому современному ревизионизму, поэтому они как в комиссии, так и в своих выступлениях настаивали на необходимости включить в проект положение о фракциях и групповщине в международном коммунистическом движении, а также оценки XX и XXI съездов Коммунистической партии Советского Союза и некоторые другие вопросы, против которых мы выступали. Было очевидно, что Хрущев, который отрекся от ленинизма и ленинских норм и который, как он сам утверждал, «обладал наследием и монополией ленинизма», хотел своей дирижерской палочкой руководить всеми коммунистическими и рабочими партиями мира, держать их под своим диктатом. Тот, кто выступал против его линии, выработанной XX и XXI съездами, объявлялся фракционером, антимарксистом, сторонником групповщины. Понятно, что таким образом Хрущев готовил дубинку против Коммунистической партии Китая и Албанской партии труда, готовился принять меры к исключению нас из международного коммунистического движения, в котором, по его расчетам, должны были господствовать антимарксистские идеи.

    За ним один за другим выступило 15–20 других, которые, будучи заранее подготовленными и обработанными, вторили Хрущеву: «Ничего такого не произошло, ничего нет между нами, тишина царит, все идет хорошо». Какой низкопробный блеф для хрущевцев, которые манипулировали этими подкупленными, чтобы прикидываться принципиальными! Вот таков был вообще тон. «Часы уже были сверены», как это Живков говорил некогда в какой-то своей речи, которую Хрущев процитировал как «историческое» изречение.

    * * *

    Между тем как совещание продолжало свою работу, хрущевцы старались любой ценой убедить нас отказаться от своих взглядов или хотя бы смягчить нашу позицию. Когда мы отказались встречаться с Хрущевым, они попросили Тореза посредничать. Торез пригласил нас на ужин, прочел нам лекцию о «единстве» и посоветовал нам быть «сдержанными и хладнокровными». Морис Торез, конечно, был в курсе дела, ибо мы уже беседовали с ним, так что было очевидно, что он теперь выступал эмиссаром Хрущева. Но тщетно он старался. Мы отклонили все его предложения, и он пригрозил нам.

    — На вас ополчится совещание.

    — Мы никого не боимся, потому что стоим на правильном пути, — ответили мы ему.

    Увидев, что и посредничество Тореза ни к чему не привело, хрущевцы стали настоятельно просить нас встретиться с Микояном, Козловым, Сусловым, Поспеловым и Андроповым. Мы дали согласие. На этой встрече, которая состоялась на даче в Заречье, хрущевцы изображали дело так, будто ничего не произошло, будто они ни в чем не были виновны, наоборот, по-ихнему, виновна была Албанская партия труда! Это мы, видите ли, обостряли отношения с Советским Союзом, и они потребовали от нас прямо сказать им, почему мы это делали!

    Мы отвергли их обвинения и утверждения и на неопровержимых фактах доказали им, что не мы, а они своими позициями и деяниями обострили отношения между нашими партиями и нашими странами.

    Со своей стороны, люди Хрущева совершенно без зазрения совести отрицали все, вплоть и до своего посла в Тиране, которого они обозвали дураком, пытаясь взвалить на него свои провинности. Они пытались во что бы то ни стало задобрить нас, чтобы мы замолчали. Они предложили нам и кредиты, и трактора. Но мы, изобличив их, сказали: «Вы тщетно стараетесь, если не признаете и не исправите свои тяжкие ошибки». Назавтра вновь пришли к нам Козлов и Микоян, но ничего не добились.

    Наступало время нашего выступления, и они предприняли последнюю попытку — попросили нас встретиться с Хрущевым в Кремле. По всей видимости, Хрущев еще понапрасну надеялся, что ему удастся «переубедить нас»; мы дали согласие, но отказались встретиться в назначенный им час, чтобы этим сказать ему: «Ты не можешь даже время встречи назначать, его назначаем мы». Кроме этого, еще до встречи с ним нам хотелось направить ему «устное послание». Своим аппаратом мы установили, что в отведенной нам резиденции везде нас подслушивали через микрофоны. Только в одной бане не было установлено микрофона. Когда было холодно и мы не могли беседовать на улице, мы были вынуждены беседовать в бане. Это заинтриговало хрущевцев, они хотели знать, где мы беседовали, и, спохватившись, попытались установить микрофон и в бане. Наш офицер застал советского техника за «операцией» — он якобы ремонтировал баню; наш человек сказал ему: «Не надо, баня работает исправно».

    Наше посольство тоже было переполнено аппаратами для подслушивания, и мы, зная это, назначив время встречи, покинули Кремль и приехали в посольство. Мы включили свой аппарат, и он дал нам сигналы о том, что нас подслушивают со всех сторон. Тогда Мехмет направил Хрущеву и другим 10-15-минутное «послание», назвав их «предателями», «подслушивающими нас», и т. д. и т. п. Так что, когда мы прибыли в Кремль, ревизионисты уже получили наше «приветствие».

    Встреча прошла в кабинете Хрущева, и он начал, как обычно:

    — Слушаем вас, говорите.

    — Вы попросили встречи с нами, — сказал я, — говорите вы первыми.

    Хрущев вынужден был согласиться. С самого начала мы убедились, что он действительно пришел на встречу в надежде, что ему удастся если не ликвидировать, то, по крайней мере, смягчить критику, с которой мы выступим на совещании. К тому же, эту встречу, даже если она не даст никаких результатов, он использует, как обычно, в качестве «аргумента» перед представителями остальных партий, с тем чтобы сказать им: «Вот мы еще раз протянули руку албанцам, но они остались на своем».

    Хрущев и другие старались взвалить вину на нашу партию и изображали удивление, когда мы рассказывали им историю возникновения разногласий между нашими партиями. Хрущев, когда видел, что его припирали к стене, прыгал с пятого на десятое, перескакивал из темы к теме, и нельзя было говорить с ним о крупных принципиальных вопросах, которые, в сущности, были источниками разногласий. К тому же его даже не интересовало упоминание этих вещей. Он добивался подчинения Албанской партии труда, албанского народа, он был их врагом.

    — Вы не за регулирование отношений, — резко сказал Хрущев.

    — Мы хотим урегулировать их, но сперва вы должны признать свои ошибки, — ответили мы ему.

    Беседа с нами раздражала Хрущева. Когда мы открыто сказали ему об ошибках его и его людей, он стал на дыбы.

    — Вы меня оплевываете, — завопил он. — С вами нельзя беседовать. Только Макмиллан попытался говорить со мной так.

    — Товарищ Энвер не Макмиллан, так что берите свои слова обратно, — возмущенно ответили ему в один голос Мехмет и Хюсни.

    — А куда их девать?!

    — Туда, в ваш карман, — ответил ему Мехмет.

    Мы вчетвером встали и покинули их, не подав им даже руку, мы не попали в их ловушки, сплетенные угрозами и лицемерными обещаниями.

    Выходя из зала переговоров, Мехмет возвращается и, обращаясь к Хрущеву, говорит ему: «Камень, который вы подняли на нашу партию и наш народ, угодит вам в голову. Это будет подтверждено временем!», и, закрыв дверь, присоединился к нам.

    Это была последняя беседа с этими ренегатами, которые еще прикидывались марксистами. Мы ни на йоту не отошли от своей позиции, мы ничего не изменили и не смягчили в нашей речи.

    * * *

    Яне стану распространяться о содержании речи, с которой я выступил в Москве от имени нашего Центрального Комитета, ибо она опубликована, а взгляды нашей партии на поставленные нами проблемы теперь уже всемирно известны. Мне хотелось бы лишь указать на то, как прореагировали последователи Хрущева, прослушав наши выпады против их патрона. Гомулка, Деж, Ибаррури, Али Ята, Багдаш и многие другие поднимались на трибуну и соревновались в своем усердии мстить тем, кто «поднял руку на партию-мать». Было и трагично и смешно смотреть, как эти люди, выдававшие себя за политиков и руководителей, у которых «ума палата», поступали, как наймиты, как заведенные и связанные за кулисами марионетки.

    В перерыве между заседаниями ко мне подходит Тодор Живков. У него тряслись губы и подбородок.

    — Поговорим, брат, — говорит он мне.

    — С кем? — спросил я. — Я выступил, вы слушали. Полагаю, что вас кто-то подослал, не Хрущев ли? Мне нечего беседовать с вами, поднимитесь на трибуну и говорите.

    Он стал бледным как полотно и сказал:

    — Обязательно поднимусь и дам вам ответ.

    Когда мы выходили из Георгиевского зала, чтобы уехать в резиденцию, Антон Югов у самого верха лестниц взволнованно спросил нас:

    — Куда ведет вас этот путь, братья?

    — Вас куда ведет путь Хрущева, а мы идем и всегда будем идти по пути Ленина, — ответили мы ему.

    Он опустил голову, и мы расстались, не подав ему руку.

    После нашего выступления Мехмет и я покинули резиденцию, в которой нас разместили, и поехали в посольство, где мы пробыли все время нашего пребывания в Москве. Когда мы покидали их резиденцию, советский офицер госбезопасности конфиденциально сказал товарищу Хюсни: «Товарищ Энвер правильно поступил, что ушел отсюда, ибо здесь его жизнь была в большой опасности».

    Хрущевцы были готовы на все, так что мы приняли нужные меры. Мы разослали работников нашего посольства и помощников нашей делегации по магазинам запастись продовольствием. Когда настало время нашего отъезда, мы отказались отправиться на самолете, ибо «несчастный случай» мог легче произойти. Хюсни и Рамиз остались еще в Москве, они должны были подписать заявление, тогда как мы с Мехметом поездом уехали из Советского Союза, совершенно не принимая пищи от их рук. Мы прибыли в Австрию, а оттуда поездом через Италию доехали до Бари, потом на нашем самолете вернулись в Тирану живы-здоровы и пошли прямо на прием, устроенный по случаю праздников 28–29 ноября. Наша радость была велика, ибо задачу, возложенную на нас партией, мы выполнили успешно, с марксистско-ленинской решимостью. К тому же и приглашенные, товарищи по оружию, рабочие, офицеры, кооперативисты, мужчины и женщины, стар и млад — все были охвачены энтузиазмом и демонстрировали тесное единство, как всегда, и тем более в эти трудные дни…

    После московского Совещания наши отношения с Советским Союзом и с московскими ревизионистами продолжали ухудшаться, покуда они полностью не порвали эти отношения в одностороннем порядке.

    На последней встрече, которую имели в Москве с Мехметом и Хюсни, 25 ноября, Микоян, Косыгин и Козлов открыто прибегли к угрозам. Микоян сказал им: «Вы и дня не можете прожить без экономической помощи с нашей стороны и со стороны других стран лагеря социализма». «Мы готовы затянуть ремень, питаться травой, — ответили им Мехмет и Хюсни, — но вам не подчинимся; вам не поставить нас на колени». Ревизионисты полагали, что искренняя любовь нашей партии и нашего народа к Советскому Союзу сыграет роль в пользу ревизионистов Москвы, они надеялись, что наши многочисленные кадры, которые учились в Советском Союзе, превратятся в сплоченный раскольнический блок в партии против руководства. Эту мысль Микоян высказал словами: «Когда Партия труда узнает о вашем поведении, она встанет против вас». «Просим вас присутствовать на каком-либо из собраний в нашей партии, когда мы будем обсуждать эти проблемы, — сказал ему Мехмет, — и вы увидите, каково единство нашей партии, какова ее сплоченность вокруг своего руководства».

    Ревизионисты угрожали нам не только на словах. Они перешли к действиям.

    Поспелов и Андропов в Тиране

    XXII съезд КПСС

    Окончательный разрыв с Хрущевым

    Яблоком раздора стала Влёрская база. Не было никакого сомнения в том, что база была наша. По официальному, четко сформулированному и подписанному обоими правительствами соглашению, в котором не было места никакой двусмысленности, Влёрская база принадлежала Албании и одновременно должна была служить и защите социалистического лагеря. Советский Союз, указывалось в соглашении, должен предоставить 12 подводных лодок и несколько вспомогательных судов. Мы должны были подготовить кадры и подготовили их, должны были принять и уже приняли корабли, а также и четыре подводные лодки. Наши экипажи были готовы принять и восемь остальных подводных лодок.

    Но уже возникли идеологические разногласия между обеими партиями, и невозможно было, чтобы Хрущев не отражал их в таком невралгическом пункте, как Влёрская военно-морская база. Он и его люди намеревались извратить достигнутое официальное соглашение, преследуя две цели: во-первых, оказывать на нас давление, чтобы подчинить нас, и, во-вторых, в случае неповиновения с нашей стороны они попытались бы завладеть базой, чтобы иметь ее в качестве мощного исходного пункта для захвата всей Албании.

    Хрущевцы прекратили все виды снабжения базы, предусмотренные достигнутым соглашением; в одностороннем порядке были приостановлены все начатые работы, усилились провокации и шантаж. Этой яростной антиалбанской и антисоциалистической деятельностью руководили работники советского посольства в Тиране, как и главный представитель главного командования вооруженных сил Варшавского Договора, генерал Андреев. Бесстыдство и цинизм дошли до того, что Андреев направил Председателю Совета Министров Народной Республики Албании ноту, в которой он жаловался, что албанцы «совершают непристойные поступки на базе». Но что это за «поступки»? «Такой-то албанский матрос бросил на борт советского корабля окурок», «мальчишки Дуката говорят советским детям: «убирайтесь домой»», «албанский официант одного клуба сказал нашему офицеру: «хозяин здесь я, а не ты»» и т. д. Генерал Андреев жаловался Председателю Совета Министров албанского государства даже на то, что какой-то неизвестный мальчишка тайком нагадил у здания советских военных!

    С возмущением и по праву один наш офицер дал Андрееву заслуженный отпор.

    — Зачем, товарищ генерал, — сказал он ему, — не поднимаете ключевые проблемы, а занимаетесь такими мелочами, которые не относятся к компетенциям даже командиров кораблей, а входят в круг обязанностей мичманов и руководителей организаций Демократического фронта городских кварталов?!

    Мы бдительно и в то же время хладнокровно следили за развитием ситуации и постоянно наказывали нашим товарищам проявлять осмотрительность, терпение, но ни в коем случае не подчиняться и не подаваться на провокации агентов Хрущева.

    — Во избежание беспорядков и инцидентов в будущем, — предложили хрущевцы, — Влёрскую базу надо полностью отдать советской стороне!

    Чтобы облечь свое предложение в форму совместного решения, они использовали совещание Варшавского Договора, состоявшееся в марте 1961 г., где Гречко настоятельно потребовал, чтобы Влёрская база находилась под «непосредственным командованием» главнокомандующего Вооруженными силами Варшавского Договора, т. е. самого Гречко.

    Мы решительно и с возмущением выступили против подобного предложения и, несмотря на то, что другими решение уже было принято, мы заявили:

    — Единственное решение заключается в том, чтобы Влёрская база оставалась в руках албанской армии. Никакого другого решения мы не допустим.

    Тогда хрущевцы решили не передавать нам 8 подводных лодок и другие военные корабли, которые по соглашению принадлежали Албании. Мы настаивали на этом, так как они были нашей собственностью и потребовали, чтобы советские экипажи ушли, передав все средства нашим морякам, как было сделано и с первыми четырьмя подводными лодками. Помимо «главного представителя», Андреева, советские ревизионисты направили в Тирану еще некоего контрадмирала.

    — Мы не отдадим вам кораблей, ибо они наши, — говорили они.

    Мы показали им государственное соглашение, и они нашли другой предлог.

    — Ваши экипажи не готовы принять их. Они не подготовлены в должной степени.

    Все это были пустые отговорки. Наши моряки окончили соответствующие школы, они уже несколько лет готовились и неизменно доказывали, что были вполне в состоянии принять подводные лодки и другие корабли. Сами хрущевцы за несколько месяцев до обострения положения заявили, что наши экипажи были уже подготовлены к принятию принадлежавших им средств.

    И относительно этого мы дали им достойную отповедь. На базе наши офицеры и матросы решительно, хладнокровно и с железной дисциплиной выполнили все отданные нами приказы…

    Еще на первой встрече, которую мы имели с Микояном и его коллегами 10 ноября в Москве, он, взяв слово, попытался напугать нас.

    — Ваши офицеры на Влёрской базе, — сказал он, — плохо обращаются с нашими. Не хотите ли вы выйти из Варшавского Договора?

    Мы тут же дали заслуженный отпор Микояну, который, после целого ряда лет «замечаний» и «советов», теперь угрожал нам. Я напомнил ему заявления Гречко и Малиновского, которые также грозили нам исключением из Варшавского Договора и т. д.

    Он замялся и увильнул от ответа, стараясь не брать ничего на себя, однако два дня спустя с такой же угрозой обратился к нам и Хрущев.

    — Если хотите, мы можем снять базу, — вскрикнул Микоян в то время, как мы говорили о возникших больших разногласиях.

    — Вы этим угрожаете нам? — заметил я.

    — Товарищ Энвер, не повышайте голоса, — вмешался Хрущев. — Подводные лодки — наши.

    — И ваши и наши, — ответил я, — ведь мы боремся за социализм. Территория базы — наша. Относительно подводных лодок у нас имеются подписанные соглашения, признающие за албанским народом права на них. Я защищаю интересы своей страны. Так что, знайте, база наша и нашей останется.

    После нашего возвращения из Москвы, в целях внушения и оказания давления на нас, в Тирану прибыли заместитель советского министра иностранных дел Фирюбин и два других «зама»: первый заместитель начальника генерального штаба Советской армии и Советского военно-морского флота Антонов, и заместитель начальника Генерального штаба Советского военно-морского флота Сергеев.

    Они приехали якобы для того, чтобы «договориться», а на деле они принесли нам ультиматум: Влёрскую базу полностью поставить под единую советскую команду, подчиняющуюся главнокомандующему вооруженными силами Варшавского Договора.

    — Здесь хозяевами являемся мы, — коротко и ясно ответили мы им. — Влёра была наша и нашей остается.

    — Это решение командования Варшавского Договора, — угрожающе заявил Фирюбин, бывший советский посол в Белграде во время примирения Хрущева с Тито.

    Мы дали ему достойную отповедь, и он, попытавшись запугать нас заявлением: «Мы отберем у вас корабли, и вас поглотят империалисты», уехал обратно вместе с обоими сопровождавшими его генералами.

    За ним в Тирану прибыл командующий Черноморским флотом, адмирал Касатонов, с задачей забрать не только новые 8 подводных лодок и плавучую базу, но и ранее принятые нами подводные лодки. Мы решительно заявили ему: либо в соответствии с соглашением отдайте нам подводные лодки, либо за короткий срок (мы назначали ему срок) немедленно удалитесь из залива только с подводными лодками, которые обслуживаются вашими экипажами. Вы нарушаете соглашение, вы грабите наши подводные лодки, и за это вы расплатитесь.

    Адмирал замялся, постарался смягчить нас, но напрасно. Он отказался передать нам подводные лодки, уехал во Влёру, сел в командную подлодку, а остальные выстроил в боевой порядок. Мы нашим отдали приказ занять Сазанский пролив и стволы орудий навести на советские суда. Адмирал Касатонов, который хотел запугать нас, ужаснулся. Он оказался в положении мыши в мышеловке, и, если бы он попытался осуществить свой план, мог бы оказаться на дне моря. 6 этих условиях адмирал вынужден был забрать только подводные лодки, обслуживаемые советскими экипажами, и выйти из залива.

    * * *

    Хрущевцы взбесились. Они прибегали ко всякого рода саботажу, нарушили соглашения. Они вынуждены были отозвать своего посла Иванова, а вместо него послать некоего Шикина. Он должен был подготовить последний акт враждебного дела ревизионистов — раскол партии. Хрущевцы намеревались осуществить раскол нашей партии на ее IV съезде, к которому мы готовились. Но напрасно они надеялись добиться на нашем съезде того, чего им не удалось осуществить другими путями; они надеялись, что съезд осудит линию, которой придерживалось руководство нашей партии в Москве. В то время буржуазия и реакция, которые были проинформированы и прямо или косвенно подбиты хрущевцами, титовцами и их агентами, развернули клеветническую кампанию против нашей страны и нашей партии. Они надеялись, что и в Албании произойдет ревизионистский катаклизм. «Энвер Ходжа, шеф Коммунистической партии Албании, скоро будет снят с занимаемого поста в результате Совещания коммунистических руководителей мира, состоявшегося в прошлом месяце в Москве», — передавало в канун нашего IV съезда какое-то западное телеграфное агентство в своем комментарии, ссылаясь на белградские источники.

    «Согласно утверждениям исследователей Восточной Европы, Москва воспользуется своим влиянием, чтобы произвести изменения в Коммунистической партии Албании, которая на московском Совещании придерживалась твердой линии», — сообщали в те дни телеграфные агентства империалистических стран, и добавляли: «Хотя коммунистический Китай принял советскую линию, албанцы упорно отстаивают свои позиции».

    Мы с пренебрежением читали эти сообщения гадальщиков из лагеря империализма, хорошо зная, чья рука писала их.

    25 ноября 1960 г. на встрече, состоявшейся между делегациями АПТ и КПСС, сам Микоян сказал товарищам Мехмету и Хюсни:

    — Вы увидите, какие трудные ситуации сложатся для вашей партии и вашего народа в результате вашего поворота в отношениях с Советским Союзом.

    Подобные угрожающие заявления, то открытые, то прикрытые, мы слышали отовсюду.

    Несмотря на это, мы хладнокровно продолжали свой путь: пригласили на свой съезд делегации из Коммунистической партии Советского Союза и из остальных коммунистических и рабочих партий. Из Советского Союза приехали Поспелов и Андропов, из Чехословакии — некий Барак, министр внутренних дел, впоследствии посаженный в тюрьму за воровство, и др. Пусть они своими собственными глазами увидят, кто такие Албанская партия труда и албанский народ, пусть они попробуют осуществить свои скрытые намерения. Они попали бы в западню.

    День открытия съезда превратился в настоящий всенародный праздник. Народ сопровождал делегатов до здания, где должна была проходить работа съезда, приветствуя их цветами, песнями и танцами. Съезд уже начал свою работу, а праздник на улице все продолжался. Это был первый ответ, с самого начала данный хрущевским ревизионистам. Другие же сокрушительные удары они получили на самом съезде.

    Никогда и в голову не приходило Поспелову, Андропову и их лакеям, что они попадут в такой огонь, который наши сердца согревал и укреплял, а их — сжигал и ослеплял. За все время работы съезда со всем своим блеском проявлялись стальная сплоченность нашей партии вокруг своего Центрального Комитета, высокая зрелость и тонкое марксистско-ленинское чутье делегатов, бдительность, дальнозоркость и готовность каждого делегата дать достойную отповедь любой вылазке ревизионистских «друзей».

    Речь Поспелова, которая по расчетам ревизионистов должна была вызвать раскол на нашем съезде, совершенно не вызвала аплодисментов, наоборот, делегаты съезда встретили ее холодно и с пренебрежением. Андропов с ложи открыто указывал своим марионеткам, когда аплодировать, когда сидеть, а когда вставать. Было воистину смешно смотреть на них. Они полностью дискредитировали себя как своим поведением, так и своими непристойными поступками.

    На съезде присутствовал также представитель Коммунистической партии Китая, Ли Сяньнянь, который все время истуканом сидел при виде энтузиазма делегатов. Он с трибуны съезда сказал несколько хороших слов в адрес нашей партии, однако нам «посоветовал» быть сдержанными и осторожными и не прекращать переговоры с Хрущевым. Мы же делали свое.

    При виде монолитной сплоченности наших рядов, в которых не было даже тени раскола, хрущевцы усилили вмешательство, давление и шантаж. Они во всем и везде провоцировали нас.

    — Что это такое?! — разгневанно обратился Андропов к сопровождавшему его работнику аппарата Центрального Комитета партии. — Зачем такие бурные возгласы в адрес Энвера Ходжа?!

    — Идите спросите их самих! — ответил ему наш товарищ. — Кстати, скажите, — спросил его наш товарищ, — что же чествовать, если не марксизм-ленинизм, если не партию и ее руководство?! Или же вы думаете предложить нам поставить во главе партии кого-либо другого?

    Андропов получил отпор и повесил голову. Начали действовать греческий делегат и Рудольф Барак, делегат Чехословакии. Барак, в частности, самыми низкопробными хулиганскими действиями изливал на нас желчь, но этим самым он еще больше дискредитировал как самого себя, так и тех, кто его послал к нам.

    Между тем к действию уже перешли и хрущевские журналисты. Чего только не делали они и те, кто ими командовал, чтобы «выявить» какой-нибудь пробел, ухватиться за него, а затем перейти в наступление! Однако они ничего не добились. Работа съезда шла как часы, албанские коммунисты с высоким чувством ответственности подводили итоги пройденного пути и намечали задачи на будущее. Однако и журналисты не могли уехать «ни с чем», так как им предстояло отчитываться перед своими хозяевами, и они нашли один «пробел»:

    — Есть много оваций, так что заседания продолжаются более полутора часов — гневно сетовал какой-то горе-корреспондент ТАСС, приехавший в те дни из Москвы следить за работой съезда.

    — А что же делать? Запрещать делегатам скандировать, что ли?! — с иронией спросил сопровождавший его наш товарищ.

    — Соблюдать отведенный срок! Полтора часа, и точка, — ответил «журналист».

    — В том-то и дело, что работой съезда руководят не журналисты, а избранный президиум, — ответил наш товарищ. — Во всяком случае, — сказал он ему, — если вы сочтете нужным, заявите протест против оваций…

    * * *

    После съезда, до своего отъезда, Поспелов и Андропов попросили встречи с нами.

    — Хотим беседовать с вами о некоторых вопросах, касающихся товарищеских взаимоотношений, — сказал Поспелов, который первым взял слово. — Мы хотим укрепления дружбы между нами, хотим крепкой дружбы.

    — Мы тоже хотели и хотим ее, — ответил я, — но не думайте, что эту тесную дружбу можно укрепить «святым духом». Такая дружба возможна только при правильном и последовательном проведении в жизнь принципов марксизма-ленинизма и пролетарского интернационализма.

    В продолжение своих слов я напомнил Поспелову некоторые из их антимарксистских и антиалбанских действий, и отметил, что на том пути, на который встало советское руководство, никак не может быть дружбы.

    — Вы вмешиваетесь во внутренние дела советского руководства, — сказал он.

    — Говорить, что тот или иной взгляд или поступок того или иного руководителя неправилен, — ответил я Поспелову, — это вовсе не вмешательство во внутренние дела данного руководства. Нам никогда не приходило и не приходит в голову вмешиваться в ваши внутренние дела. Однако вам следует уяснить себе, что мы также не позволяли и ни в коем случае не позволим, чтобы советское руководство вмешивалось во внутренние дела нашей партии. Каждая партия — хозяин в своем доме.

    — Правда, — отметил я далее, — между двумя нашими партиями имеются большие идеологические разногласия. И мы открыто, в соответствии со всеми ленинскими нормами, высказали вам наше мнение о них. Вы взвились до потолка и, помимо всего другого, эти идеологические разногласия распространили и на другие области. Микоян хотел испугать нас «тяжелыми ситуациями», которые создадутся в нашей партии, и это была угроза. Вы видели обстановку у нас, — сказал я ему, — поэтому расскажите и Микояну о том, что вы видели на IV съезде нашей партии, скажите ему, насколько «расколота» наша партия!

    Эти подлецы, помимо всего прочего, добивались пересмотра всех соглашений и протоколов о кредитах, которые они предоставили нам на текущую пятилетку. И для этого они хотели, чтобы я поехал в Москву.

    Мы решительно отвергли эти их враждебные нам требования, за которыми скрывались темные замыслы.

    — Экономика — это другая область, на которую вы распространили существующие между нами идеологические разногласия, — сказали мы Поспелову и Андропову. — Это идет вразрез с марксизмом; более того, это не к лицу такой партии и такому государству, как ваши.

    — Не понимаем вас, — сказал Поспелов. — В чем вы видите это?!

    — Имеются десятки фактов, — сказали мы. — Но возьмем хотя бы ваше обращение с нашей экономической делегацией, съездившей в ноябре прошлого года в Советский Союз. Она целые месяцы возилась в Москве. Никто не принимал, никто не слушал ее. Только за дни своего пребывания там, помимо всего другого, наша экономическая делегация направила вашим соответствующим органам более 20 писем и телеграмм, но ответа никакого не получила, никакие вопросы не обсуждались, никаких документов не было подписано. Что вы думаете, не понимаем мы, почему вы встали на такие позиции, отдающие шантажом?

    — Когда к вам приезжают югославы, вы с ними заканчиваете переговоры за 10 дней, — заметил Мехмет.

    — Приехал к вам в Москву и военный министр Индонезии, и вы сразу же заключили соглашение, предоставив ему крупные кредиты на вооружение, — сказал я им, — тогда как на маленькую социалистическую Албанию, с которой вы имеете соглашения, перестали обращать внимания.

    — Надо будет вам приехать в Москву для переговоров, — сказали они, повторяя настоятельное требование Хрущева о том, чтобы я поехал туда.

    — Мы дали вам письменный ответ, — сказал я, — мне и Мехмету незачем ехать в Москву обсуждать проблемы, которые давно обсуждены и решены. Вам хорошо известно, что соглашение о кредитах на нашу будущую пятилетку мы обсуждали и составляли вместе, причем не только в принципе, но и детально, по всем объектам. На его основе приехали сюда советские специалисты, были составлены проекты и т. д. А вы теперь требуете, чтобы мы снова приехали к вам пересмотреть соглашения! Зачем?! Мы не согласны изменить ни на йоту детализированные документы, подписанные обеими сторонами на высоком уровне, — ответил я ревизионистам, и далее отметил:

    — Мне незачем ехать и не хочется ехать в Москву. Что касается соглашений, то перед вами два пути: либо соблюдать их, либо нарушить. От вас зависит, какому пути следовать. Если вы нарушите соглашения и будете продолжать идти по враждебному, антимарксистскому пути, мир осудит и заклеймит вас. Мы прямо, как марксисты, говорили вам все, что имели против вас. Теперь вам выбирать: или путь марксистско-ленинской дружбы, или путь вражды.

    * * *

    Хрущев исчерпал все средства. По отношению к нам он прибег ко всему: махинациям, коварству, ловушкам, шантажу, однако все эти средства оказались для него безрезультатными.

    Тогда он открыто выступил против нас. На XXII съезде своей партии, в октябре 1961 г., Хрущев публично атаковал Албанскую партию труда и оклеветал ее.

    Мы сразу же открыто ответили на его низкопробные антиалбанские нападки и через печать ознакомили партию и народ как с обвинениями Хрущева против нас, так и с нашей позицией в отношении этих обвинений и нападок.

    Хрущев тут же получил ответ не только от нас, но и от всего албанского народа: самые различные слои населения, коммунисты и народ нашей страны в тысячах и тысячах телеграмм и писем, поступавших в те дни в адрес нашего Центрального Комитета со всех концов Албании, выражая свое глубокое и законное возмущение против предательских деяний Н. Хрущева, всеми силами поддерживали линию партии, клялись защищать и последовательно проводить эту правильную линию, невзирая на то, с какими испытаниями и лишениями это будет сопряжено.

    Хрущев предпринял против нас и последний акт — единственное, что у него осталось — в одностороннем порядке разорвал дипломатические отношения с Народной Республикой Албанией. Это было последнее проявление его отчаянной мести: «Пусть их поглотят империалисты, — думал он, — раз они не захотели оставаться под моим зонтом». Однако он ошибся — страшно, грубо, как он ошибался всю жизнь. Мы решительно выступили против Хрущева и его лакеев. Албанская партия труда с героизмом и марксистско-ленинской зрелостью устояла перед натиском ревизионизма, руководимого Хрущевым, и противодействовала с большой решительностью, образцовой сплоченностью и большой марксистско-ленинской ясностью, используя при этом неопровержимые, неоспоримые доводы и факты.

    Революционному слову и мысли Албанской партии труда с уважением внимали всюду в мире. Пролетариат увидел, что небольшая по численности партия успешно и доблестно отстаивала марксизм-ленинизм от правящих ревизионистских клик. Коммунисты, революционеры, борцы за дело освобождения народов не могли быть введены в заблуждение демагогией хрущевских ревизионистов.

    Настанет день, когда советский народ подвергнет строгой каре хрущевцев, а албанский народ и Албанскую партию труда будет любить и уважать так, как он любил их в лучшие времена, ибо наш народ и наша партия решительно боролись против хрущевцев, наших общих врагов.