Загрузка...



  • Война и геополитика
  • Внезапность или неготовность?
  • Москва — Ржев — Берлин
  • Итоги войны
  • Поэзия военных лет (вместо заключения)
  • Приложение
  • Война и евреи
  • Истинный смысл и значение мировой войны 1939–1945 Г

    Война и геополитика

    Датировка войны в названии этой части моего сочинения может несколько смутить, ибо в сознании большинства людей война датируется 1941–1945 годами. Вполне естественно, что Великая Отечественная война как бы заслонила собой предшествующий период. Тем не менее участие СССР в войне началось уже в 1939 году на тогдашних территориях Польши и — в гораздо больших масштабах — Финляндии. Александр Твардовский в написанном в 1943 году стихотворении назовет финскую войну «незнаменитой», но она все же, увы, имела место. И нельзя полноценно понять войну 1941–1945 годов без понимания того, что происходило начиная с 1939 года и называется в целом Второй мировой войной.

    Не умаляя достоинств многих книг и статей об этой войне, приходится все же сказать, что господствующие представления о ней страдают поверхностностью, то есть, в конечном счете, не являются истинными. Делу мешает в особенности идеологизированность сочинений о Великой войне, притом даже не столь уж важно, какая именно идеология перед нами — коммунистическая или, напротив, антикоммунистическая, широко внедрившаяся в сочинения об этой войне, публикуемые в последние годы. Толкование столь грандиозного события в свете какой-либо идеологической тенденции заведомо не дает возможности понять ее действительный смысл во всей его полноте и глубине.

    Надеюсь, не вызовет спора утверждение, что эта война — одно из наиболее значительных событий Истории во всей ее целостности, кардинально изменившее само состояние мира. Так, например, едва ли можно усомниться, что последствием этой войны явилось потрясение и затем быстрое отмирание существовавшей уже более четырех столетий колониальной системы, во многом определявшей бытие Азии, Африки и Латинской Америки — хоть и не была вообще ликвидирована зависимость этих континентов от стран Западной Европы и США.

    И есть все основания утверждать, что в этой войне решались именно судьбы континентов, а не только отдельных государств и народов, — притом судьбы в многовековом, даже тысячелетнем плане, а не в рамках отдельного исторического периода; уместно определить эту войну как событие самого глубокого и масштабного геополитического значения.

    Понятие о геополитике получило у нас права гражданства совсем недавно. В последнем издании Большой советской энциклопедии было безоговорочно объявлено: «Геополитика — буржуазная реакционная концепция» и т. д. (т. 6, с. 316; 1917 год). Сам термин «геополитика», соединяющий древнегреческие слова «земля» и «управление государством», толкуют весьма различно. Я считаю возможным употреблять его в достаточно простом и ясном значении; речь идет о единстве определенного земного пространства, определенной «территории» и сложившегося на ней (существовавшего, так сказать, извечно) государства либо взаимосвязанной совокупности государств. Предмет геополитического мышления — это обладающие более или менее органичным единством «земли-государства», закономерно стремящиеся, в частности, к сохранению своих границ.

    Наиболее крупный геополитический феномен — континент-государство, или, вернее, континент-империя. С внешней точки зрения Европа, например, представляется суммой отдельных земель-государств, однако в тысячелетней европейской истории не единожды создавалась так или иначе, в той или иной мере объединявшая континент империя, которая как бы существует подспудно и тогда, когда ее нет налицо. Об этом проникновенно писал еще полтора века назад великий поэт и мыслитель Федор Тютчев.

    Кстати сказать, геополитическое мышление обычно считают чисто «западным» изобретением. Сам термин «геополитика» действительно предложил в 1916 году шведский социолог Рудольф Челлен (1864–1922), но образцы подлинно геополитического мышления содержатся в сочинениях и Тютчева, и других крупнейших русских мыслителей прошлого столетия — Петра Чаадаева (1794–1856), Николая Данилевского (1822–1885), Константина Леонтьева (1831–1891). Однако, как ни прискорбно, русская мысль в ее самых глубоких и масштабных воплощениях была фактически «отвергнута» господствующими идеологами еще задолго до революции и тем более после нее. А между тем, скажем, понимание соотношения Европы и России, выразившееся в сочинениях только что названных русских мыслителей, способно дать для постижения истинной сущности Второй мировой войны много больше, чем теоретические рассуждения о ней ее современников…

    Не исключено такое опасение; стремясь к геополитическому мышлению о войне, не колеблю ли я тем самым столь дорогое миллионам русских людей понятие «Великая Отечественная война»? Не растворится ли в «глобальных» перспективах смысл самоотверженной защиты Отечества? Но на эти вероятные вопросы ответит эта часть моего сочинения в ее целостности.

    Поскольку война была грандиозным мировым событием, а СССР—Россия играл в этой войне существеннейшую и во многом просто главнейшую роль (превосходя в этом отношении даже свою роль в войне 1812–1814 годов), необходимо рассматривать отечественную историю данного периода в самом широком — всемирном — контексте, ибо без этого и невозможно понять ее истинный смысл. И, значит, не следует видеть нечто излишнее в характеристиках тогдашнего положения в целом ряде стран мира; в данном случае это не уход от собственно отечественной истории, а стремление осмыслить ее во всей ее полноте и глубине.

    К тому же ход войны непосредственно в отечественных пределах, начиная с 22 июня 1941 года, достаточно хорошо известен многим людям, но гораздо менее ясен тот ее всемирный контекст, о котором прежде всего пойдет речь.

    Наконец, положение той или иной страны — в данном случае России — в мире, ее взаимоотношения с миром наиболее глубоко и остро выявляются, обнаруживаются именно в ситуации грандиозной войны, и, осмысляя тему «Россия и мир во время Второй мировой войны», можно полнее и истиннее понять это положение и эти взаимоотношения вообще, — то есть в прошлом, настоящем и будущем. Наше, нынешнее время — это уже значительно отдаленное от войны будущее, но, как представляется, верное понимание того, что имело место более полувека назад, дает возможность вернее понять многие сегодняшние явления и события, — вернее, чем при, так сказать, прямом взгляде на них. Правда, для этого необходимо именно верное понимание Великой войны.

    Господствующее понимание периода 1941–1945 годов как противоборства СССР и Германии и тем более как схватки большевизма с нацизмом — по сути своей узко и поверхностно. Несостоятельность последнего толкования убедительно показана, например, в недавнем основательном исследовании О.Ю. Пленкова «Мифы нации против мифов демократии: немецкая политическая традиция и нацизм» (СПб., 1997). При всех своих «особенностях» нацистская Германия прямо и непосредственно продолжала то мощное устремление к первенству в Европе и, в известной степени, в мире вообще, которое в продолжение веков определяло путь германской нации. Основная тема книги О.Ю. Пленкова — «теория» и «практика» Германии в период с 1871 года, когда заново свершилось объединение этой страны, которая в течение долгого времени являла собой конгломерат разнородных государственных образований (и, следовательно, 1941 год реально готовился семь десятилетий). Даже сугубо «либеральный» германский социолог Макс Вебер писал во время Первой мировой войны: «…мы, 70 млн. немцев… обязаны быть империей. Мы должны это делать, даже если боимся потерпеть поражение»[1] (!).

    Корни этого германского устремления к имперскому «первенству» уходят очень далеко в глубь истории. Апелляцию нацистов к средневековой Германии чаще всего истолковывают как чисто идеологическое предприятие, как конструирование мобилизующего нацию мифа. Но с точки зрения геополитики проблема гораздо более существенна, чем может показаться. Ведь именно германские племена создали объединившую основное пространство Европы империю Карла Великого (800–814 гг.), на фундаменте которой позже, в X–XI веках, сложилась Священная Римская империя германской нации (правда, последние два слова были добавлены в это название еще позже, в XV столетии). И именно «империя германской нации» в прямом смысле слова создала тысячелетие назад то, что называется «Европой», «Западом»; — и начала «Drang nach Osten» — геополитический «натиск на Восток». Поэтому присвоение 21 июля 1940 года плану войны против СССР—России названия «План Барбаросса» — по прозвищу императора в 1155–1190 гг. Фридриха I (Краснобородого) — не являлось чисто риторической акцией.

    Главное здесь в том, что «империя германской нации» объединила Европу в определенную целостность и так или иначе правила ею в течение нескольких столетий. Могут возразить, что дело идет о слишком давнем времени, с которым Германию XX века можно связывать только теоретически. Ведь к концу Средневековья Священная Римская империя утратила свое верховное значение, и Европа предстала как совокупность отдельных более или менее замкнутых в себе земель-государств.

    Однако, как уже сказано, историческое бытие Европы время от времени порождало новую империю, которая так или иначе объединяла континент. После потери «германской нацией» ее верховной имперской роли (позволительно высказать мнение, что это объяснялось «перенапряжением» национальных сил) первенство постепенно перешло к Испании, и в 1519 году ее король Карл I становится императором Священной Римской империи Карлом V и в той или иной мере заново объединяет Европу, — уже не как представитель «германской нации» (хотя он и принадлежал к имевшей германское происхождение династии Габсбургов). В «испанский» период европейская империя осуществляет мощную колониальную экспансию на другие континенты, а с конца XVI века первенство в «колонизации» мира переходит к Великобритании (она сохраняла эту свою роль до XX века, что во многом определило расстановку сил во Второй мировой войне).

    Далее, на рубеже XVIII–XIX веков Европа (кроме опять-таки Великобритании) превращается в Наполеоновскую империю, также устремленную и на другие континенты. Но затем начинается упорное соперничество Франции и заново объединявшейся Германии, завершившееся сокрушительной победой последней в 1871 году; кстати сказать, для создания империй вообще типично мощное применение военной силы (время с 1871 до 1918 года, когда Германия потерпела поражение в мировой войне, — это Вторая империя, Второй рейх; с 1933-го началась очень краткая история Третьего рейха…).

    К концу XIX века внимательным наблюдателям стало ясно, что Германия неотвратимо стремится (и имеет серьезные основания стремиться) к первенству в Европе. Это явилось исходной причиной и Первой, и Второй мировых войн, притом уже в самом начале Второй Германия смогла действительно — и почти невероятно быстро — осуществить (пусть и ненадолго) свое устремление. Начав боевые действия в сентябре 1939 года, к июлю 1940-го она фактически «объединила» под своей эгидой всю континентальную Европу, хотя ее «окраинные» юго-восточные страны — Греция и Югославия — были присоединены несколько позже, к июню 1941 года.

    Притом, вторгаясь в пределы той или иной европейской страны, германские войска встречали тогда способное изумить своей нерешительностью и слабостью сопротивление. Так, германское вторжение в Польшу началось 1 сентября 1939 года, а уже 17 сентября польское правительство покинуло страну. С Францией дело обстояло еще удивительнее: германские войска фактически начали захват страны 5 июня 1940 года, а 14 июня они уже овладели Парижем, — между тем как в Первую мировую войну Германия целых четыре года тщетно пыталась сделать это…

    Начало германского овладения Европой получило во Франции название «странная война» (drote de guerre), в Германии — «сидячая война» (Sitzkrieg), в США — «мнимая» или «призрачная» (phoney war). И, строго говоря, реальная война — о чем еще будет речь — началась лишь 22 июня 1941 года… Кратковременные схватки вооруженных сил той или иной европейской страны с перешедшими ее границу германскими войсками являли собой скорее формальное соблюдение извечного «обычая» (нельзя же, мол, попросту впустить в свою страну чужую военную силу!), нежели действительную войну с врагом.

    Очень много написано о последующем европейском «движении Сопротивления», наносившем будто бы громадный ущерб Германии, а кроме того (и это, пожалуй, главное), свидетельствующем, что Европа-де наотрез отвергала свое объединение под германским главенством.

    Но масштабы Сопротивления — исключая разве только тогдашние события в Югославии, Албании и Греции — весьма сильно преувеличены в идеологических целях. Нет сомнения, что режим, устанавливаемый Германией, вызывал решительный протест тех или иных общественных сил в европейских странах. Однако сопротивление режиму имело место ведь и внутри Германии, в самых различных слоях ее населения — от потомков германской аристократии до рабочих-коммунистов, но оно, вполне понятно, ни в коей мере не являло собой сопротивление страны и нации в целом. И, при всех возможных оговорках, то же самое уместно сказать, к примеру, о Сопротивлении во Франции. Вот выразительное сопоставление: согласно известному скрупулезному исследованию Б.Ц. Урланиса о людских потерях в войнах, в движении Сопротивления за пять лет погибли 20 тысяч (из 40 миллионов) французов, однако за то же время погибли от 40 до 50 тысяч (то есть в 2–2,5 раза больше) французов, воевавших на стороне Германии![2]

    И. Эренбург в очень популярном в свое время романе «Буря» (1947), удостоенном Сталинской премии 1-й степени, «преподнес французский «Резистанс», выразившийся в не очень значительных диверсиях и убийствах отдельных германских военнослужащих, как нечто чуть ли не сопоставимое со Сталинградской и Курской битвами… И подобная — в сущности, смехотворная — гиперболизация была внедрена в умы как полезный идеологический миф: нашу смертельную борьбу с Германией поддерживала, мол, вся Европа.

    В действительности, как уже сказано, весомое сопротивление германской власти имело место только в Югославии, Албании и Греции, что объясняется, надо думать, сохранившейся к тому времени глубокой патриархальностью этих «окраинных» европейских стран; им были чужды порядки, устанавливаемые в них Германией, и чужды, пожалуй, не столько как собственно германские, сколько как общеевропейские, ибо эти страны по своему образу жизни и сознания во многом не принадлежали к европейской цивилизации середины XX века.

    К странам с мощным Сопротивлением причисляют еще и Польшу, но при ближайшем рассмотрении приходится признать, что и здесь (как и в отношении Франции) есть очень значительное преувеличение (подкрепленное, между прочим, целым рядом ставших широко известными блестящих польских кинофильмов о том времени). Так, по сведениям, собранным тем же Б.Ц. Урланисом, в ходе югославского Сопротивления погибли около 300 тысяч человек (из примерно 16 миллионов населения страны), албанского — почти 29 тысяч (из всего лишь 1 миллиона населения), а польского — 33 тысячи (из 35 миллионов).[3] Таким образом, доля населения, погибшего в реальной борьбе с германской властью в Польше, в 20 раз меньше, чем в Югославии, и почти в 30 раз меньше, чем в Албании!..

    * * *

    Гиперболизация европейского Сопротивления, повторю, имела существенное идеологическое назначение (Европа — не с Германией, но с нами!). А в последние годы, когда всяческое очернение СССР—России стало у нас выгодной профессией, и дело дошло до того, что даже Германию нередко представляют как более «добропорядочную» страну, чем СССР—Россию, заслуги европейского Сопротивления подчас еще значительнее преувеличиваются (в частности, дабы «умалить» роль СССР—России в Великой войне).

    В действительности же почти вся континентальная Европа к 1941 году так или иначе, но без особых потрясений вошла в новую империю, возглавляемую Германией. Напомню еще раз, что и в самой Германии имелось Сопротивление, но это ни в коей мере не влияло на геополитическую направленность страны. Более того, немалая часть людей, принадлежавших к германскому Сопротивлению, отнюдь не возражала против нападения на СССР—Россию. Тенденциозное толкование известного заговора против Гитлера, закончившегося неудачным покушением на него 20 июля 1944 года, внедрило в умы совершенно превратные представления об основных участниках этого заговора как о чуть ли не друзьях России! Между тем среди них был, например, заместитель командующего группой армий «Центр», наступавшей в 1941-м на Москву, генерал-майор фон Тресков, покончивший самоубийством 21 июля 1944 года. Его возмущала вовсе не война против СССР—России, а как раз напротив — провал этой войны! Между тем в статье об этом генерале, вошедшей в изданную в Москве в 1996 году «Энциклопедию Третьего рейха», он преподнесен как персона, коей мы должны всей душой сочувствовать… В действительности этот, по-видимому, в самом деле способный выходец из «старинной прусской семьи» был более опасным для нас противником, нежели какой-нибудь ни в чем не сомневавшийся туповатый гитлеровец.

    Но обратимся к положению в Европе в целом. Из существовавших к июню 1941 года двух десятков (если не считать «карликовых») европейских стран почти половина, девять стран, — Испания, Италия, Дания, Норвегия, Венгрия, Румыния, Словакия (отделившаяся в то время от Чехии), Финляндия, Хорватия (выделенная тогда из Югославии) — совместно с Германией вступили в войну с СССР—Россией, послав на Восточный фронт свои вооруженные силы (правда, Дания и Испания, в отличие от других перечисленных стран, сделали это без официального объявления войны)1.

    Остальные страны континентальной Европы не принимали прямого, открытого участия в войне с СССР—Россией, но так или иначе «работали» на Германию, или, вернее, новую европейскую империю. Виднейший английский историк Алан Тейлор совершенно справедливо писал в своем изданном в 1975 году труде «Вторая мировая война» о ситуации во Франции после заключения ею «перемирия» с Германией 22 июня (!) 1940 года:

    «Для подавляющего большинства французского народа война закончилась… правительство Петена (маршал Франции с 1918 года, военный министр в 1934 году, с 16 июня 1940-го — премьер-министр. — В.К.) осуществляло политику лояльного сотрудничества с немцами, позволяя себе лишь слабые, бесплодные протесты по поводу чрезмерных налогов… Единственное омрачало согласие: Шарль де Голль бежал в последний момент из Бордо в Лондон… Он обратился к французскому народу с призывом продолжать борьбу… Лишь несколько сот (выделено мною. — В.К.) французов откликнулись на его призыв».[4]

    Тейлор переходит далее к объективной характеристике положения в Европе в целом:

    «Устанавливалось германское господство с помощью разнообразных средств — от аннексии и прямого правления до формально равного партнерства…» Так, например, «Швеция и Швейцария сохраняли свою демократическую систему… фактически они… поскольку англичане их не бомбили, могли приносить Германии больше пользы, чем если бы оказались в положении побежденных. Германия получала железную руду из Швеции, точные приборы из Швейцарии (это две наименее зависимые тогда от Германии европейские страны. — В.К.). Без этого она не смогла бы продолжать войну… Европа стала экономическим целым». (Там же, с. 421, 422, 423.)

    И еще о Франции: «Немцы обнаружили в хранилищах достаточные запасы нефти… для первой крупной кампании в России. А взимание с Франции оккупационных расходов обеспечило содержание армии численностью 18 млн. человек» (там же, с. 421); в результате в Германии «уровень жизни фактически вырос во второй половине 1940 года… Не было необходимости в экономической мобилизации, в управлении трудовыми ресурсами… Продолжалось строительство автомобильных дорог. Начали осуществляться грандиозные планы Гитлера по созданию нового Берлина» (с. 423) — то есть помпезной столицы объединенной Европы.

    Неверное представление о ситуации в Европе во время Второй мировой войны заставило многих людей как бы начисто забыть целый ряд реальных событий того времени. Так, например, сегодня способно вызвать настоящее изумление напоминание о том, что знаменитый военачальник (а позднее президент) США Дуайт Эйзенхауэр, вступив в войну во главе американо-английских войск в Северной Африке в ноябре 1942 года (именно тогда, в конце 1942-го, войска США вообще впервые начали участвовать в боевых действиях!), должен был для начала сражаться не с германской, а с двухсоттысячной французской (!) армией под командованием. министра обороны Франции Жана Дарлана, который, правда, ввиду явного превосходства сил Эйзенхауэра, вскоре приказал своим войскам прекратить борьбу. Однако в начавшихся боевых действиях успели все же погибнуть 584 американца, 597 англичан и свыше 1600 сражавшихся с ними французов.

    Это, конечно, крайне незначительные потери в масштабах той Великой войны, но они ясно говорят о более «сложной», чем обычно думают, тогдашней ситуации в Европе.

    А теперь другие — намного более впечатляющие — сведения, относящиеся уже к противостоянию возглавленной Германией континентальной Европы и СССР—России. Национальную принадлежность всех тех, кто погибал в сражениях на русском фронте, устайовить трудно или даже невозможно. Но вот состав военнослужащих, взятых в плен нашей армией в ходе войны: из общего количества 3 770 290 военнопленных основную массу составляли, конечно, германцы (немцы и австрийцы) — 2 546 242 человека; 766 901 человек принадлежали к другим объявившим нам войну нациям (венгры, румыны, итальянцы, финны и т. д.), но еще 464 147 военнопленных — то есть почти полмиллиона! — это французы, бельгийцы, чехи и представители других вроде бы не воевавших с нами европейских наций![5]

    Кто-нибудь возразит, что следует говорить в данном случае о «жертвах» германского насилия, загнавшего этих людей на военную службу совершенно вопреки их воле. Однако едва ли соответствующие германские инстанции шли бы на столь очевидный риск, внедряя в войска огромное количество (полмиллиона — это ведь только попавшие в плен!) заведомо враждебно настроенных военнослужащих. И пока эта многонациональная армия одерживала победы на русском фронте, Европа была, в общем и целом, на ее стороне…

    Начальник Генерального штаба сухопутных войск Германии Франц Гальдер записал сказанные 30 июня 1941 года слова Гитлера, констатирующие положение вещей: «Европейское единство в результате совместной войны против России» (выделено мною. — В.К.). И это была вполне верная оценка положения. Геополитические цели войны 1941–1945 годов фактически осуществляли не 70 млн. немцев, а более 300 млн. европейцев, объединенных на различных основаниях — от вынужденного подчинения до желанного содружества, — но так или иначе действовавших в одном направлении.

    Разумеется, основу армии, вторгшейся 22 июня 1941 года в СССР—Россию, составляли германские солдаты, которые с собственно профессиональной точки зрения являлись «лучшими» в мире. Но никак нельзя не учитцрать, что только благодаря опоре на всю континентальную Европу стала возможной мобилизация почти четверти всех немцев. У нас было призвано за время войны 17 процентов населения (к тому же далеко не все из них побывали на фронте) — то есть один из шести человек, ибо иначе в тылу не осталось бы необходимых для работы военной промышленности квалифицированных мужчин (мужчины в возрасте от 18 до 50 лет — это примерно четверть всего населения) Так, в СССР в 1941 году имелось 49 млн. мужчин 1890–1926 г. рождения (из 196,7 млн. населения в целом).

    Словом, силу — и с «количественной» и с «качественной» точек зрения — армии, вторгшейся в 1941-м в СССР—Россию, обеспечивали десятки миллионов высококвалифицированных работников всей Европы, И, не учитывая и не осмысляя эту сторону дела, нельзя понять истинную суть войны 1941–1945 годов. В частности, на территории самой Германии потрудились в общей сложности более 10 миллионов (!) квалифицированных рабочих из различных европейских стран.[6] И без этого нельзя понять ни мощь германского нападения, ни глубокий объективно-исторический смысл этого нападения (пусть большинство людей находившейся под главенством Германии Европы о нем и не задумывались).

    После журнальной публикации первоначального варианта этой части моей книги я получил весьма интересное письмо от проживающего ныне в городке Аксай Ростовской области Бориса Михайловича Лукашева, который так объяснил неизбежность первоначальных поражений наших войск:

    «Немецкий солдат — это в основном промышленный рабочий одной из самых образованных наций мира. Технарь. Наш красноармеец — колхозник, хорошо владеющий косой, вилами и т. д. Война же была «войной моторов»… Я не видел ни одного подразделения у немцев (они заняли деревню, где я жил, 13 октября 1941 года), идущего пешком: мотоциклы, грузовики, гусеничные вездеходы… Кстати, на грузовиках всей Европы — французских, чешских и т. д. То есть армия немцев была более маневренной, а это давало огромные преимущества: можно выбирать место и время очередного удара без риска, что противник — то есть мы — успеет все сделать для отражения удара. В ходе войны эти преимущества начали постепенно сходить на нет». Но «при любом раскладе мы были обречены на первоначальные неудачи: против всей Европы трудновато устоять…»

    Б. М. Лукашев в своем письме не раз скромно говорит о себе как о «простом человеке», но, право же, его понимание существа дела посрамляет тех многочисленных публицистов и даже вроде бы профессиональных историков, которые сводят причины наших тяжких поражений в 1941–1942 годах к так называемым субъективным факторам — ложной общей и военной политике; всякого рода извращениям, ошибкам и просчетам.

    Стоило бы авторам этих сочинений внимательно прочитать написанные 160 лет назад, в 1839 году, стихи героя 1812 года (когда на Россию также обрушилась мощь всей Европы) Федора Глинки о Смоленской битве 4–6 августа:

    …Достоин
    Похвал и песен этот бой:
    Мы заслоняли тут собой
    Порог Москвы — в Россию двери:
    Тут русские дрались как звери,
    Как ангелы!..
    Внимая звону
    Душе родных колоколов,
    В пожаре тающих, мы прямо
    В огонь метались и упрямо
    Стояли под дождем гранат…
    Дома и храмы догорали,
    Калились камни…
    И трещали
    Порою волосы у нас
    От зноя!..
    Но сложил он нас:
    Он был сильней!
    Смоленск курился,
    Мы дали тыл.
    Ток слез из глаз
    На пепел родины скатился…

    Далее — о Бородине:

    Кто вам опишет эту сечу,
    Тот гром орудий, стон долин?
    Со всей Европой эту встречу
    Мог русский выдержать один!
    И он не отстоял отчизны,
    Но поле битвы отстоял,
    И, весь в крови, — без укоризны —
    К Москве священной отступал!..
    И, наконец:
    О, как душа заговорила!
    Народность наша поднялась:
    И страшная России сила
    Проснулась, взвихрилась, взвилась…
    И вновь раздвинулась Россия!
    Пред ней неслись разгром и плен
    И Дона полчища лихие…
    И галл и двадесять племен,
    От взорванных кремлевских стен
    Отхлынув бурною рекою,
    Помчались по своим следам!..
    Клевал им очи русский вран
    На берегах Москвы и Нары;
    И русский волк и русский пес
    Остатки плоти их разнес…

    В стихах этого высоко ценимого самим Тютчевым поэта воплотилось более верное понимание существа дела, нежели у многих нынешних историков… Ведь и в 1941-м, как и в 1812-м, война шла с «двадесятью племенами», со «всей Европой», и враг был заведомо сильней, его первоначальные победы было невозможно предотвратить, — до тех пор, пока «страшная России сила» не «взвилась», пока Россия не «раздвинулась» во всю свою широту и глубину.

    Об истинной сущности войны 1941–1945 годов сказано в созданной в 1972–1973 годах поэме «Дом» одного из наиболее значительных поэтов нашего века — Юрия Кузнецова:

    Европа! Старое окно
    Отворено на запад.
    Я пил, как Петр, твое вино —
    Почти античный запах.
    Твое парение и вес,
    Порывы и притворства,
    Английский счет, французский блеск,
    Немецкое упорство.
    И что же век тебе принес?
    Безумие и опыт.
    Быть иль не быть — таков вопрос,
    Он твой всегда, Европа.
    Я слышу шум твоих шагов.
    Вдали, вдали, вдали
    Мерцают язычки штыков.
    В пыли, в пыли, в пыли
    Ряды шагающих солдат,
    Шагающих в упор,
    Которым не прийти назад,
    И кончен разговор…

    (Стоит обратить внимание на меткое словосочетание «английский счет», о коем мы еще вспомним). В главах своей «Сталинградской хроники» (1984) поэт сказал и о том, как (если употребить слово Федора Глинки) «раздвинулась Россия», чтобы одолеть мощнейшего врага:

    Оборона гуляет в полях. Волжский выступ висит на соплях, На молочных костях новобранцев… Этот август донес до меня Зло и звон двадцать третьего дня, Это вздрогнула матушка-Волга. Враг загнал в нее танковый клин, Он коснулся народных глубин. Эту боль мы запомним надолго. Но в земле шевельнулись отцы, Из могил поднялись мертвецы По неполной причине ухода. Тень за тенью, за сыном отец, За отцом обнажился конец, Уходящий к началу народа…

    Словом, тем, кто берется писать о русской истории, стоит знать проникновенную русскую поэзию…

    * * *

    Нацистские идеологи, которые отнюдь не были недоумками, каковыми их нередко изображают, вполне адекватно определяли геополитическую[7] суть войны против СССР—России, — правда, чаще всего не для всеобщего сведения, поскольку истинные цели войны и, с другой стороны, задачи дипломатии и пропаганды — не одно и то же. Рейхелейтер Альфред Розенберг, с 1933 года возглавлявший внешнеполитический отдел нацистской партии, а в 1941-м ставший министром «по делам восточных территорий», за день до начала войны произнес директивную речь перед доверенными лицами, в которой не без издевки сказал о наивных людях, полагающих, что война-де имеет цель «освободить «бедных русских» на все времена от большевизма»; нет, заявил Розенберг, война предназначена «для того, чтобы проводить германскую мировую политику (то есть геополитику. — В.К.)… Мы хотим решить не только временную большевистскую проблему, но также те проблемы, которые выходят за рамки этого временного явления как первоначальная сущность европейских исторических сил» (выделено мною. — В.К.) Война имеет цель «оградить и одновременно продвинуть далеко на восток сущность Европы…»[8]

    То есть дело шло именно о «континентальной» войне.

    Позднее, в сентябре 1941 года, когда фронт был уже на подступах к Ленинграду, Гитлер недвусмысленно заявил (хотя и не для печати);

    «Граница между Европой и Азией проходит не по Уралу, а на том месте, где кончаются поселения настоящих германцев… Наша задача состоит в том, чтобы передвинуть эту границу возможно дальше на Восток, если нужно — за Урал… Ядовитое гнездо Петербург, из которого так долго азиатский яд источался в Балтийское море, должно исчезнуть с лица земли… Азиаты и большевики будут изгнаны из Европы, эпизод 250-летней азиатчины закончен… Восток (то есть земли, которые «оставят» русским. — В.К.) будет для Западной Европы рынком сбыта и источником сырья».[9]

    Итак, по убеждению фюрера, закончилась принципиально и открыто евразийская эпоха истории России, начавшаяся со времен Петра Великого… Германия собрала в единый кулак Европу, чтобы навсегда избавить ее от восточного геополитического соперника, который трактуется как чисто «азиатский», но, мол, без всяких оснований претендовавший и на «европейскую» роль…

    Восприятие войны против СССР—России как именно геополитической войны было присуще вовсе не только «фюрерам». Современный германский историк Р. Рюруп, приводя цитату из составленного в мае 1941 года «секретного документа», в котором уже совсем близкое нападение определено как «старая борьба германцев… защита европейской культуры от московито-азиатского потока», пишет, что в этом документе запечатлелись «образы врага, глубоко укоренившиеся в германских истории и обществе. Такие взгляды были свойственны даже тем офицерам и солдатам, которые не являлись убежденными или восторженными нацистами. Они также разделяли представления о «вечной борьбе» германцев… о защите европейской культуры от «азиатских орд», о культурном призвании и праве господства немцев на Востоке. Образы врага подобного типа были широко распространены в Германии, они принадлежали к числу «духовных ценностей»…»

    И это геополитическое сознание было свойственно не только немцам; после 22 июня 1941 года появляются добровольческие легионы под названиям «Фландрия», «Нидерланды», «Валлония», «Дания» и т. д., которые позже превратились в добровольческие дивизии СС «Нордланд» (скандинавская), «Лангемарк» (бельгийско-фламандская), «Шарлемань» (французская) и т. п.[10] (последнее название особенно выразительно, ибо Шарлемань — это по-французски Карл Великий, объединивший Европу). Немецкий автор, проф. К. Пфеффер, писал в 1953 году: «Большинство добровольцев из стран Западной Европы шли на Восточный фронт только потому, что усматривали в этом общую задачу для всего Запада… Добровольцы из Западной Европы, как правило, придавались соединениям и частям СС….» (Итоги Второй мировой войны. М., 1957. С. 511.)

    В высшей степени наглядно предстает геополитическая сущность войны в составленных накануне нее, 23 мая 1941 года, «Общих указаниях группе сельского хозяйства экономической организации «Ост»» (то есть «Восток»). Одно из главных «общих правил» сформулировано так:

    «Производство продовольствия в России на длительное время включить в европейскую систему», ибо «Западная и Северная Европа голодает… Германия и Англия (да, и Англия! — В.К.)…нуждаются в ввозе продуктов питания», а между тем «Россия поставляет только зерно, не более 2 млн. тонн в год… (Наш урожай 1940 года — 95,6 млн. тонн. — В.К.). Таким образом, определяются основные направления решения проблемы высвобождения избытков продуктов русского сельского хозяйства для Европы (заметим: Европы в целом! — В.К.)… Внутреннее потребление России… должно быть снижено настолько, чтобы образовались необходимые излишки для вывоза» (цит. по кн.: «Преступные цели гитлеровской Германии в войне против Советского Союза. Документы, материалы. М., 1987. С. 250, 251).

    Далее констатируется, что СССР—Россия в сельскохозяйственном отношении состоит из двух различных «зон»: «Районы с избыточным производством расположены в черноземной области (т. е. на юге и юго-востоке)… районы, требующие поставок, находятся в основном в северной лесной зоне (подзолистые почвы). Из этого следует, что отделение черноземных областей от лесной зоны при любых обстоятельствах высвободит для нас излишки производства продуктов. Это отделение будет иметь своим следствием прекращение обеспечения продуктами всей лесной зоны, включая важнейшие промышленные центры Москву и Петербург. Промышленностью в районах, требующих поставок, включая промышленность Урала, следует пренебречь… Должна быть сохранена лишь та промышленность, которая находится в областях с избыточным производством продуктов, т. е. в основном тяжелая промышленность Донецкого бассейна… Кроме того, нефтеносные районы Закавказья (хотя они и находятся в зоне, требующей дополнительных поставок), следует снабжать продовольствием, поскольку… они должны быть сохранены как главные поставщики нефти…

    Вследствие прекращения подвоза продуктов из южных районов, сельскохозяйственное производство в лесной зоне примет характер натурального хозяйства… Население лесной зоны, особенно население городов (включая Москву. — В.К), вынуждено будет страдать от голода, даже в случае интенсивного ведения хозяйства путем расширения площадей под картофель в этих областях и увеличения его урожая. Этими мерами голод не ликвидировать. Попытка спасти население от голодной смерти путем привоза из черноземной зоны имеющихся там излишков продуктов нанесла бы ущерб снабжению Европы». А «наша задача состоит в том, чтобы включить Россию в европейское разделение труда и осуществить принудительное нарушение существующего экономического равновесия внутри СССР». (Там же, с. 251, 252, 253, 254.)

    Ясно, что это «разделение труда» между Европой и представляющей собой (и в глазах создателей сего проекта, и реально) иной континент Россией означало превращение последней в рабский придаток Европы. В этой «сельскохозяйственной» программе со всей очевидностью выразился геополитический смысл войны… ческая (а не геополитическая) идеология, — что сыграло прискорбную роль.

    Не столь давно были опубликованы суждения Сталина по поводу состоявшегося 3 сентября 1939 года объявления войны Германии со стороны франции и Великобритании: «Мы не прочь, — сказал генсек в самом тесном кругу (Ворошилов, Молотов, генсек Исполкома Коминтерна Георгий Димитров), — чтобы они подрались хорошенько и ослабили друг друга. Неплохо, если бы руками Германии было бы расшатано положение богатейших капиталистических стран…» Ныне доктор исторических наук М.М. Наринский, цитируя эти суждения, комментирует: «Говоря о политике Советского Союза, Сталин цинично (выделено мною. — В.К.) заметил: «Мы можем маневрировать, подталкивать одну сторону против другой, чтобы лучше разодрались».[11]

    Прежде всего следует внимательно вдуматься в эпитет «цинично», ибо по одной этой детали можно ясно понять существо нынешней «либеральной» историографии войны. В словах Сталина выражено типичнейшее и даже элементарнейшее отношение государственного деятеля какой-либо страны к войне, разразившейся между соперниками этой страны. Так, 23 июня 1941 года сенатор и будущий президент США Гарри Трумэн заявил не в узком кругу (как Сталин), а корреспонденту популярнейшей «Нью-Йорк тайме»:

    «Если мы увидим, что выигрывает Германия, то нам следует помогать России, а если выигрывать будет Россия, то нам следует помогать Германии, и таким образом пусть они убивают как можно больше!»[12]

    Это, повторяю, обычная, заурядная в устах государственного деятеля постановка вопроса, и Сталина можно упрекнуть лишь в том, что он едва ли бы стал повторять свои процитированные высказывания публично. И в высшей степени показательна «реакция» Нарйнского, подобную которой можно найти в сочинениях множества нынешних «либеральных» историков. Обвиняя Сталина в «цинизме», Наринский — конечно, бессознательно — обнаруживает тем самым, что в свое время он привык ставить Сталина в моральном отношении гораздо выше политических деятелей Запада, погрязших во всяческих темных интригах.

    При этом Наринский, надо думать, понимает, что поведение во внешнеполитических делах в ситуации войны не может — за редчайшими исключениями — соблюдать нравственные принципы, но от Сталина, которого Наринский (как, конечно, и множество его коллег) ранее ставил высоко, он этого требует! И подобная тенденция, по сути дела, господствует в нынешних сочинениях о Второй мировой войне.

    Сколько проклятий обрушено в последнее время на Сталина за заключение 23 августа 1939 года пакта о ненападении с Гитлером, — пакта, который дал последнему возможность «спокойно» двигаться в 1940 году на Запад. Но эти проклятия из уст историков, которые еще недавно были исправными членами КПСС, обусловлены в конечном счете их прежним пиететом перед Сталиным, ибо ведь они, без сомнения, знают, что ранее, в 1938 году, премьер-министры Франции и Великобритании — Даладье и Чемберлен — в ходе по-своему трогательных визитов (которых Сталин не предпринимал) к Гитлеру вступили с ним в совершенно аналогичные договоренности, позволявшие ему «спокойно» двигаться на Восток.

    Между прочим, небезызвестный Волкогонов в 1991 году назвал пакт с Германией «отступлением от ленинских норм внешней политики… Советская страна опустилась (выделено мною. — В.К.) до уровня… империалистических держав»,[13] — то есть, иначе говоря, Сталин, увы, повел себя так же «недостойно», как Чемберлен и Даладье…

    Если перелистать сочинения конца 1980-х — начала 1990-х годов, затрагивавшие вопрос о «пакте» Сталина — Гитлера, ясно обнаружится именно такая мотивировка проклятий в адрес этого пакта (генсек-де отступил от «ленинских норм»); однако позднее о сей мотивировке как бы полностью забыли, и Сталина начали преподносить в качестве воплощения уникального, беспрецедентного цинизма и низости: ведь он вступил в сговор с самим Гитлером! Ныне постоянно тиражируется фотография, на которой Сталин 23 (точнее — уже ранним утром 24-го) августа 1939 года обменивается рукопожатием с посланцем Гитлера Риббентропом, что должно восприниматься с крайним негодованием и даже презрением к генсеку.

    Конечно, пресловутый «пакт» по ряду различных причин не может вызвать каких-либо положительных эмоций у объективно оценивающего его человека. Однако нынешние потоки брани представляют собой не что иное, как именно культ Сталина — хоть и «наизнанку»: великий вождь не имел, мол, права совершить столь позорную акцию, которая уместна лишь для «обычных» правителей государств. Если честно вдуматься, дело как раз в этом, и давно пора бы нашим историкам освободиться от менталитета, порожденного временем сталинского культа, и «позволить» Иосифу Виссарионовичу вести себя подобно другим правителям той эпохи…

    Ведь почти годом раньше, 29 сентября 1938 года (кстати, невзирая на то, что 12 марта Германия «присоединила» к себе Австрию), вполне аналогичный «пакт» с Гитлером заключил премьер-министр Великобритании Невилл Чемберлен: «Мы, Фюрер и Канцлер Германии и Премьер-министр Великобритании… — объявлялось в официальном документе, составленном 30 сентября, — рассматриваем подписанное вчера соглашение как символизирующее волю обоих народов никогда больше не вступать в войну друг против друга».

    «Символизирующим соглашением», о коем упомянуто, являлось признание права Гитлера на отторжение Судетской области у Чехословакии, за которым менее чем через шесть месяцев, 15 марта 1939 года, последовал захват Чехии в целом и так далее; «пакт» Гитлера — Чемберлена фактически являлся разделом Европы, согласно которому Германия получала полное право распоряжаться в Восточной Европе.

    При действительно объективном подходе к проблеме никак нельзя отрицать, что Сталин в августе 1939 года поступил точно так же, как Чемберлен в сентябре 1938-го. А если заняться «оценками» поведения двух правителей, придется — исходя из фактов, — признать, что поведение Чемберлена было и «циничнее» и, уж безусловно, «позорнее». Сталин повторил содеянное за год до того Чемберленом, и, следовательно, его «цинизм» был, так сказать, порожден чемберленовским «цинизмом». А всматриваясь в давно воссозданную мемуаристами и историками конкретную картину поведения Чемберлена в сентябре 1938 года, невозможно не признать, что оно было крайне и даже, пожалуй, уникально «позорным».

    Чемберлен в начале сентября решил осуществить проект, о котором сообщил лишь немногим доверенным лицам и для секретности называл его «планом Зет». В соответствии с этим «планом» он 12 сентября 1938 года неожиданно обратился к Гитлеру с просьбой о личной встрече. В тот же день он так изложил свой «план» в письме к ближайшему сподвижнику, Ренсимену: «… я сумею убедить его (Гитлера. — В.К.), что у него имеется неповторимая возможность достичь англо-немец-кого понимания путем мирного решения чехословацкого вопроса… Германия и Англия являются двумя столпами европейского мира… и поэтому необходимо мирным путем преодолеть наши нынешние трудности… Наверное, можно будет найти решение, приемлемое для всех, кроме России. Это и есть план Зет»\

    Едва ли можно оспорить, что сей «план» ничуть не менее «циничен», чем сталинский «пакт», который к тому же являлся последствием осуществления «плана Зет». Что же касается самого «общения» Чемберлена с Гитлером, подробно описанного свидетелями, оно было чем-то в самом деле беспрецедентно «позорным». Почти семидесятилетний (через два года он скончался) премьер-министр великой Британской империи, население которой составляло четверть (!) тогдашнего населения Земли, вынужден был ранним утром 15 сентября 1938 года впервые в жизни войти в самолет, лететь несколько часов (при тогдашних скоростях авиации) до Мюнхена, а оттуда еще несколько часов добираться до Бергхофа — поместья высоко в горах юго-восточной Баварии, где ради дополнительного унижения соизволил принять его Гитлер.

    И, публикуя фотографию, на которой Сталин пожимает руку Риббентропу, следовало бы уж публиковать рядом и другую — к сожалению, менее известную, — на которой Гитлер, стоя на лестнице своего высокогорного дворца двумя ступеньками выше Чемберлена, взирает сверху вниз на бывшего двадцатью годами старше его, еле держащегося на ногах после утомительного путешествия правителя Британской империи, который к тому же затем являлся на поклон к Гитлеру еще и в Бад-Годесберг около Бонна 22 сентября и, наконец, в третий раз, в Мюнхен, 29 сентября, стремясь осуществить свой «план Зет», который, по его словам, являл собой «решение, приемлемое для всех, кроме России», — поскольку Гитлера достаточно явно умоляли двигаться на Восток, но Гитлер — и он со своей точки зрения был совершенно прав — через год неожиданно заключил «пакт» с СССР—Россией и в 1940-м двинулся все же на Запад, чтобы, вобрав мощь Европы, уже затем двинуться на Москву. в глубины исторического бытия концепцией «внутренних противоречий капитализма», Сталин полагал, что «междоусобная» борьба в Европе будет столь же долгой и жестокой, какой она была в 1914–1918 годах, и поэтому его страна на более или менее длительный период может особенно не беспокоиться за свою судьбу.

    Однако уходящие своими корнями в глубь веков претензии Германии на объединение Европы под своим главенством стали к 1939 году вполне реальными, и вместо настоящей войны в Европе получилась на этот раз «мнимая» война, которая нисколько не помешала за кратчайшие сроки осуществить германские планы.

    Прежде чем идти дальше, целесообразно сделать небольшое отступление. Нетрудно предвидеть, что вышеизложенное вызовет вполне готовое возражение: поскольку одна из европейских стран, Великобритания, не была поглощена новой «империей германской нации» и, объявив 3 сентября 1939 года войну Германии, вроде бы так или иначе вела ее вплоть до мая 1945 года, нельзя считать войну против СССР—России делом Европы; война шла, скажут мне, и внутри самой Европы.

    Однако «островная» Великобритания, которая к тому же четыре с лишним столетия назад стала крупнейшей колониальной империей мира, не в первый раз «отделялась» в своей геополитике от остальной — континентальной — Европы: так было и на рубеже XVI–XVII веков (борьба Великобритании с «общеевропейской» империей Филиппа II), и на рубеже XVIII–XIX веков (борьба с империей Наполеона). Но главное даже не в этом.

    Как уже говорилось, война заслуженно получила определения «странная», «сидячая», «призрачная» — и это всецело относится к «военным действиям» Великобритании в 1939–1940 годах, а в значительной степени (как еще будет показано) и позднее — по меньшей мере до июня 1944 года…

    Кстати сказать, на всем протяжении Второй мировой войны Великобритания противостояла Германии (и возглавленной ею континентальной Европе) гораздо слабее, чем в Первую мировую войну.

    Об этом ясно говорит количество погибших британских военнослужащих: в 1914–1918 гг. — 624 тысячи, а в 1939—1945-м — 264 тысячи, то есть в 2,5 раза меньше,[14] — несмотря на гораздо более смертоносное оружие Второй мировой войны, в силу чего на ней вообще-то погибло в 2,5–3 раза больше военнослужащих, чем на Первой. Если учитывать эту сторону дела, боевые потери Великобритании были во Второй мировой войне примерно в раз (!) меньше, чем в Первой… И это, конечно, очень существенный «показатель».

    Впрочем, к подробному разговору о роли Великобритании, а также США в 1941–1945 годах мы еще обратимся. Важно сначала сказать о том, как поверхностное и просто ложное представление о сути войны воздействует на многие приобретшие сегодня широкую популярность сочинения, посвященные тем или иным ее событиям и явлениям. Это поможет яснее увидеть истинное существо войны в целом.

    * * *

    Обостренный интерес вызвал, например, появившийся в последние годы ряд сочинений о так называемой Русской освободительной армии и ее вожаке — бывшем советском генерал-лейтенанте Власове, который, мол, вел борьбу как против большевизма, так и против нацизма, являя собой лидера «третьей силы», которую нередко оценивают ныне как единственно «позитивную», призванную спасти Россию от «двух зол» сразу. Выше цитировались иронические слова рейхслейтера Розенберга о том, что с точки зрения наивных людей война имеет своей целью «освободить «бедных русских» от большевизма». Начальник штаба Верховного главнокомандования Вооруженных сил Германии Вильгельм Кейтель 3 марта 1941 года внес в «План Барбаросса» следующие положения об устройстве завоевываемой на Востоке «территории». Ее, по словам этого главного стратега, «следует разделить на несколько государств… Всякая революция крупного масштаба, — писал более способный к серьезному мышлению, чем, скажем, Ельцин или Чубайс, Кейтель, — вызывает к жизни такие явления, которые нельзя просто отбросить в сторону. Социалистические идеи в нынешней России уже невозможно искоренить. Эти идеи могут послужить внутриполитической основой при создании новых государств… Наша задача и заключается в том, чтобы… создать эти зависимые от нас социалистические государства»[15] (выделено мною. — В.К.).

    Власов же исходил из того, что Германия будто бы собирается спасти русский народ от социализма. В конце февраля 1943 года его привезли в Смоленск, и во время беседы с местными жителями один из них задал Власову не ожидаемый им вопрос (напомню, что Смоленск был захвачен германской армией еще в июле 1941-го, то есть двадцать месяцев назад):

    «Почему не распускают колхозы?»

    «Быстро ничего не делается. Сперва надо выиграть войну, а тогда уже земля крестьянам»,[16] — ответил этот борец с большевизмом (кстати, в 1930 году вступивший в ВКП(б) — будучи зрелым тридцатилетним человеком — в разгар коллективизации…).

    Но вот вполне типичное распоряжение германских военных властей в оккупированной Белоруссии:

    «Уборку и обмолот хлебов производить существовавшим до сего времени порядком, т. е. коллективно… Руководство уборкой возлагается на председателей колхозов, указания и распоряжения которых обязательны… К уборке хлеба привлекать всех единоличников, насчитывая им трудодни».[17]

    Факты этого рода вообще-то старались замалчивать в литературе о войне, ибо они противоречили канонам, а кроме того могли получить «вреднейшее» истолкование: колхозы — способ ограбления крестьянства, и нацисты решили пользоваться этим способом так же, как ранее большевики (которые, правда, не заставляли работать за трудодни уцелевших единоличников)…

    В таком умозаключении есть определенный резон, но все-таки важнее другое: ведь, как уже сказано, германское командование собиралось сохранить на оставляемой русскими территории социализм, — помимо прочего и потому, что, согласно трезвому соображению Кейтеля, «уже невозможно искоренить» явления, вызванные к жизни «революцией крупного масштаба». Да и цель войны состояла не в изменении общественного строя, но в подчинении России «германской мировой политике», вернее, геополитике, с точки зрения которой социальный уклад — дело второстепенное, и если русские живут в своем социализме, пусть себе живут так и дальше; необходимо только ликвидировать их страну как геополитический феномен.

    Из этого ясно, что связанное с именем Власова «движение», которое Германия использовала в тех или иных идеологических целях (кстати, не очень уж результативно), само по себе не имело существенного значения, ибо эта пресловутая «третья сила» вообще никак «не вписывалась» в геополитическую коллизию, развертывавшуюся в 1941–1945 годах. И нынешние — подчас горячие — дискуссии вокруг «власовцев» — плод крайне поверхностного понимания реальной исторической ситуации.

    Между прочим, и личность, и судьба самого Власова в конечном счете имеют мнимый, бессодержательный характер (выражая тем самым мнимость всего «движения»). Ибо едва ли можно спорить с тем, что, если бы руководимая Власовым в апреле — июне 1942 года 2-я Ударная армия не потерпела бы полного поражения, он ни в коем случае не объявил бы себя врагом большевизма и продолжал бы свою успешнейшую военную карьеру. Ведь еще в конце апреля 1942 года Власов гордо рассказывал, как он «трижды встречался со. Сталиным, и каждый раз… уходил окрыленным».[18] Можно допустить, что среди власовцев были люди, которые искренне надеялись и стремились «спасти» Россию и от большевизма, и от нацизма. Но их верования и усилия не могли не оказаться всецело бесплодными, ибо в их основе лежало абсолютное непонимание геополитического смысла войны.

    Характерно, что в среде уже давней — двадцатилетней к тому времени — белой эмиграции (которая, понятно, отвергала большевизм совсем не так, как член ВКП(б) с 1930 года Власов, а с самого начала и безоговорочно) немало способных если не к геополитическому мышлению, то к соответствующему чувствованию людей сумели во время войны как-то преодолеть свою жгучую ненависть к большевизму. Ибо они так или иначе сознавали, что решается вопрос о самом бытии России. Не кто иной, как категорически непримиримый «антибольшевик» Иван Бунин, признался в ноябре 1943 года, во время известной Тегеранской конференции (между прочим, как раз тогда Власова удостоило своим вниманием верховное лицо в германском главнокомандовании — Альфред Йодль):[19]

    «Нет, вы подумайте до чего дошло — Сталин летит в Персию, а я дрожу, чтобы с ним, не дай бог, чего в дороге не случилось…»[20]

    А ведь сравнительно не столь давно, 26 октября 1934 года, Бунин, отвечая на вопрос о причинах его «непримиримости с большевизмом», написал: «…большевизм… чудовищно ответил сам на этот вопрос всей деятельностью… низменней, лживее, злей и деспотичней этой деятельности еще не было в человеческой истории».[21] Когда Бунин это писал, Власов делал блестящую большевистскую карьеру. Но к тому времени, когда Власов объявил себя борцом против большевизма, Иван Алексеевич, по свидетельству близко знавшего его человека, осознал истинную суть войны:

    «Война потрясла и испугала Бунина: испугала за участь России на десятилетия и даже столетия внеред (выделено мною. — Б./С.), и этот глубинный страх заслонил в его сознании все то, что в советском строе по-прежнему оставалось для него неприемлемо». (Там же, с. 24.)

    Повторю еще раз: я ставлю вопрос о Власове и его «движении» не в моральной плоскости (как чаще всего делают); речь идет о полном непонимании сущности войны, которое в конечном счете обрекало сие «движение» на бессмысленность.

    Как уже было упомянуто, Власов в ноябре 1943 года был удостоен внимания генерал-полковника Йодля. Но ведь именно этот самый Йодль составил «совершенно секретную» «Директиву по вопросам пропаганды», содержавшую «основные указания» о том, как надо обрабатывать наших «военнослужащих и население… а) противником Германии являются не народы Советского Союза, а исключительно еврейско-большевистское советское правительство…[22] б)…необходимо подчеркивать, что германские вооруженные силы пришли в страну не как враг, что они, напротив, стремятся избавить людей от советской тирании… г)…пропагандистские материалы не должны преждевременно привести население к мысли о нашем намерении расчленить Советский Союз…»[23] и т. д. и т. п.

    Роль власовцев сводилась в основном к участию в сей чисто пропагандистской кампании, к тому же едва ли есть основания считать, что эта их роль была очень уж весомой.

    Переходя к нашему времени, приходится сделать вывод, что нынешнее обилие сочинений о «власовском движении» опять-таки объясняется непониманием истинной сути войны. Власовцам придают существенное значение (пусть даже чисто негативное), которого они не имели, ибо дело шло тогда в конечном счете вовсе не о борьбе нацизма и большевизма (Бунин, как мы видели, это глубоко чувствовал!), а ведь именно борьбу и с тем и с другим ставят в заслугу власовцам их апологеты. Другие же авторы, которые, напротив, гневно обличают власовцев как подручных нацизма, опять-таки чрезмерно преувеличивают их роль.

    Словом, сам по себе тот факт, что вопрос о Власове занимает немалое место в сегодняшней историографии войны 1941–1945 годов, говорит о ее поверхностном характере.

    * * *

    Другое очевидное проявление этой поверхностности — весьма широкие и подчас прямо-таки страстные нынешние споры вокруг книжек советского разведчика-перебежчика Резуна, личное ничтожество которого ясно выразилось уже в выбранном им псевдониме «Суворов». Речь идет не о том, что вообще не следовало обращать внимание на опубликованные большими тиражами резунские опусы, но о том, что при верном представлении о мировой ситуации в 1941 году они просто не дают оснований для сколько-нибудь серьезных споров, которые тем не менее ведутся уже несколько лет. Единственный, пожалуй, адекватный отклик на эти книжки — чисто ироническая по своему тону статья Анатолия Ланщикова под названием «Ледокол» идет на таран».[24]

    В статье со всей убедительностью показано, что перебежчик, пытаясь опровергнуть «агитпроповскую» версию войны, всецело находится на уровне этой примитивной версии, хотя и вывертывает ее наизнанку (отчего она отнюдь не становится менее примитивной).

    Отсылая читателей к статье Анатолия Ланщикова, обращусь к основному содержанию множества других откликов, авторы коих либо так или иначе присоединялись к «доводам» Резуна, либо «на полном серьезе» их оспаривали. К сожалению, как то, так и другое свидетельствует о неблагополучии в осмыслении Великой войны.

    Объявляя, что именно СССР готовился в 1941 году внезапно напасть на Германию («установлена» даже точная дата — 6 июля), которая, узнав о грозящей опасности, «предупредила» это нападение, Резун ссылается на множество «фактов», долженствующих доказать, что в СССР шла подготовка к мощному наступлению на Запад. Вообще-то из всех приводимых «фактов» войны не получается, как из самого большого количества кошек не сделаешь тигра. Но существо дела даже не в этом. В сознание военнослужащих в 1930-х годах внедрялась принципиально наступательная тактика, причем делалось это не только в собственно военно-профессиональных, но и в идеологических целях, так сказать, «для поднятия духа». Однако разработка наступательных операций, воспитание соответствующего духа и т. д. и действительное принятие решения о превентивной войне — это, конечно же, совершенно разные вещи, отличающиеся друг от друга столь же кардинально, как военная игра и реальная война.

    Так, например, в США, начиная с 1950-х годов, как это уже давно и точно известно, самым тщательным образом разрабатывалась тактика превентивной ядерной войны против СССР, но решение о такой войне не было принято даже тогда, когда (в 1962 году) по «волюнтаристскому» хрущевскому приказу ядерное оружие СССР было доставлено в «подбрюшье» США, на Кубу!

    К сожалению, после издания резунских книжек появилось немало сочинений, авторы коих тщатся доказать, что в 1941 году в СССР якобы было действительно принято решение о превентивной войне против Германии, и только, мол, упреждающее нападение последней помешало осуществлению сего решения. Этим-де и обусловлены тяжелейшие поражения начального периода войны, ибо, изготовившиеся для наступления войска СССР не имели возможности создать надежную оборону от упредившего их германского нападения.

    В эту «концепцию» вложен и иной, гораздо более ядовитый смысл: СССР—Россия предстает, согласно ей, как истинный «виновник» войны и главный «агрессор», вознамерившийся завоевать Германию (которая, значит, была вынуждена спасать себя превентивным нападением) и, далее, Европу в целом…

    Поэтому следует хотя бы кратко остановиться на вопросе о «превентивной» войне. Некоторые историки (хочется, правда, в данном случае заключить это слово в кавычки), «вдохновленные» резунским опусом, изданным в 1992 году, обратили сугубое внимание на опубликованную ранее, в 1990-м («Искусство кино», № 5, с. 10–16), запись речи Сталина, произнесенной 5 мая 1941 года перед выпускниками военных академий и высшим командным составом армии. Вождь, согласно записи, заявил тогда, в частности: «Теперь, когда мы нашу армию реконструировали, насытили техникой для современного боя, когда мы стали сильные, — теперь надо переходить от обороны к наступлению».

    Через десять дней после этой речи, 15 мая 1941 года, заместитель начальника Оперативного управления Генштаба полковник (тогда) A.M. Василевский при участии начальника этого управления генерал-майора Н.Ф. Ватутина написал «Соображения по плану стратегического развертывания сил Советского Союза на случай войны с Германией и ее союзниками»,[25] в которых констатировалось, что «Германия в настоящее время держит свою армию отмобилизованной, с развернутыми тылами», и, следовательно, «имеет возможность предупредить нас в развертывании и нанести внезапный удар. Чтобы предотвратить это, считаю необходимым… упредить противника в развертывании и атаковать германскую армию в тот момент, когда она будет находиться в стадии развертывания и не успеет еще организовать фронт и взаимодействие родов войск».[26] Далее намечались конкретные наступательные операции наших войск.

    Подпевалы Резуна радостно ухватились за этот текст, даже не заметив (или не желая заметить), что речь в нем идет — это очевидно — вовсе не о превентивной войне как таковой, но о наступательной стратегии, которую следует применить только в том случае, если нападение противника станет несомненным фактом. И, между прочим, цитируемый документ отнюдь не предполагал, что это нападение — дело ближайшего времени; так, в нем сказано, в частности: «…необходимо всемерно форсировать строительство и вооружение укрепленных районов… и предусмотреть строительство новых укрепрайонов в 1942 году…» (Там же, с. 133.)

    Словом, нет никаких оснований считать сей документ свидетельством о якобы существовавшем плане превентивной войны, Однако и это еще не все. Цитируемый текст тогдашним наркомом обороны С.К. Тимошенко и начальником Генштаба (с 14 января 1941-го) Г.К. Жуковым был преподнесен Сталину, и, как рассказал еще в 1965 году Жуков, тот «прямо-таки закипел, услышав о предупредительном ударе по немецким войскам. «Вы что, с ума сошли, немцев хотите спровоцировать?..» Мы сослались… на идеи, содержащиеся в его выступлении 5 мая. «Так я сказал это, чтобы подбодрить присутствующих, чтобы они думали о победе, а не о непобедимости немецкой армии, о чем трубят газеты всего мира», — прорычал (!) Сталин». Этот рассказ Георгия Константиновича (из которого, в частности, ясно принципиальное различие между идеологическим «воспитанием» армии и реальной военной практикой) был опубликован в 1995 году («Военно-исторический журнал», № 3, с. 41). Однако и после его появления некоторые горе-историки продолжают пытаться доказывать, что в 1941 году под руководством Сталина шла-де подготовка к захвату Германии, — вернее, Европы, преобладающее большинство стран которой так или иначе вошло к тому времени в новую империю — Третий рейх…

    Чтобы показать полнейшую несостоятельность самой этой постановки вопроса, следует углубиться в историю. Экскурс в дальние времена может кому-либо показаться излишним или даже пытающимся подменить осмысление событий середины XX века толкованием совсем иных исторических ситуаций. Но если исходить из того, что война, о которой идет речь, была одним из крупнейших событий мировой истории, явлением первостепенного геополитического значения (а это вряд ли можно оспорить), нельзя при познании ее сущности не учитывать многовековые взаимоотношения России и Европы, иначе наши представления об этой войне неизбежно окажутся поверхностными, то есть в конечном счете ложными.

    Россия — как, впрочем, и любая держава мира — на протяжении своей истории не раз предпринимала завоевательные акции — хотя гораздо чаще, напротив, отражала нападения различных завоевателей с Востока и Запада. Но можно с полным основанием утверждать, что Россия не предпринимала и даже не «планировала» завоевательных акций в отношении стран Запада, стран Европы в собственном смысле слова. В тех или иных обстоятельствах русские войска вторгались в Европу, но не для завоевания; так, в 1760 и 1813 годах они брали Берлин, а в 1814-м даже далекий Париж, однако по своей воле вскоре же уходили оттуда.

    Внимательно изучая проблему, можно убедиться, что отказ от присоединения к территории России стран Запада — это своего рода геополитический закон, действовавший в продолжение столетий. И многократно и громогласно возвещавшееся в Европе предупреждение, что-де Россия собирается ее завоевать — не более чем пропагандируемый в тех или иных целях идеологический миф, или, вернее будет сказать, блеф, который, в частности, призван был оправдывать походы с Запада на Россию в Смутное время, при Петре I, в 1812-м, 1814-м и т. д.

    Найдутся, конечно же, оппоненты, которые, быть может, даже не без гнева заявят, что Россия в тот или иной период захватывала расположенные к западу от нее Польшу, Финляндию, Литву, Латвию, Эстонию и Бессарабию. Однако при объективном и конкретном осмыслении этих «захватов» (каждый из которых имел существенное своеобразие) картина получается совсем иная, чем обычно рисуют. Помимо прочего, обращение к этой проблеме важно и потому, что речь идет о западной геополитической границе России.

    Начнем с «польского вопроса». С XI по XVII столетие Польша многократно вторгалась в пределы Руси, захватывала громадные ее территории и веками владела ими — между тем как русские войска за все это время ни разу не вступали на собственную территорию Польши. Но это, скажут мне, дела давно минувших дней. А в бесчисленных сочинениях утверждается, что-де в конце XVIII века Россия совместно с Австрией и Пруссией совершила «разделы Польши» (их было три)…

    Как мощна все же русофобская пропаганда! Любой «либерал» преподносит как аксиому обвинение России в «разделах Польши». Между тем в результате этих «разделов» Россия не получила ни одного клочка собственно польских земель, а только возвратила себе отторгнутые ранее Польшей земли, принадлежавшие Руси со времен Владимира Святого и Ярослава Мудрого! Земли, которые отошли в конце XVIII столетия к России и сегодня, сейчас входят в состав Украины и Белоруссии, и те, кто возмущается этими самыми «разделами», должны уж тогда требовать «возврата» Польше около трети нынешней украинской и белорусской территории! Короче говоря, участие России в «разделах Польши» конца XVIII века — либеральный миф.

    Позднее, в 1815 году, часть Польши действительно вошла в состав Российской империи, но это было не завоевание, а результат дипломатического «передела» Европы по решениям общеевропейского Венского конгресса, который подводил итоги наполеоновских войн. Поскольку польские войска приняли чрезвычайно активное участие в походе Наполеона в Россию, последней в порядке «компенсации» (а также в качестве «наказания» поляков) была передана восточная часть «Герцогства Варшавского», созданного в 1807 году по воле Наполеона в качестве компонента его империи. Это был единственный в истории факт присоединения к России земель Западного государства (осуществленный, как сказано, не по собственной воле России, а по решению общеевропейского конгресса). В конечном счете именно поэтому Александр I сразу же одарил поляков конституцией (каковой в самой России не было) и возвел присоединенную территорию в ранг автономного «царства (или, иначе, королевства) Польского», которое считалось государственным образованием, связанным с Российской империей особой унией; а не просто одной из многих частей страны.

    Тем не менее, как говорится, ничего хорошего из этого не получилось. В 1830 и 1863 годах в Царстве Польском разражались мощные восстания — притом повстанцы требовали вернуть Польше украинские (включая Киев!) и белорусские земли, которыми она ранее владела, — автономность «царства» пришлось не раз «урезывать» и т. д.

    И, надо думать, дело было в геополитической «несовместимости», ибо Польша — это все же страна Запада, страна Европы, — пусть и «окраинная», и ей, говоря попросту, не место в составе России. Но, повторю еще раз, Россия, строго говоря, и не имела настоятельной цели поглотить Польшу, что ясно выразилось в предоставлении отданным России Венским конгрессом польским землям статуса особого «царства».

    Перейдем к Финляндии, которая — в отличие от Польши — до присоединения ее к России в 1809 году никогда не являлась самостоятельным государством, а представляла собой завоеванную в давние времена часть Швеции. В результате русско-шведской войны 1808–1809 годов территория будущего финского государства отошла к России. Аналогично истории с «царством Польским» это было не проявлением одной только российской воли, а следствием предшествовавшего войне 1812 года краткого «зигзага» общеевропейской геополитики.

    Великая война 1812–1815 годов как бы заслонила от нас события 1807 года, когда Россия приняла участие в установлении общеевропейского «порядка» Наполеоном (подчинившим себе к тому времени почти всю континентальную Европу), заключив с ним в июне — июле этого года Тильзитский мир (по решению которого, в частности, и было создано Варшавское герцогство, ставшее затем одним из важных участников похода Наполеона на Москву). Тильзитский мир — явление, во многом аналогичное советско-германскому «пакту» 1939 года, и сопоставление этих двух отделенных ста тридцатью годами акций способно многое прояснить.

    Согласно договоренностям с Наполеоном, Россия обязывалась так или иначе противостоять не подчинившейся ему Великобритании и тесно связанной с ней Швеции, в которую входила территория Финляндии. И присоединение в 1809 году к России Финляндии было, в сущности, следствием Тильзитского мира, а не выражением собственной геополитической воли России.

    Нельзя недооценивать и тот факт, что Финляндии (как и Польше) был сразу же предоставлен особый статус «Великого княжества Финляндского», получившего экономическую (своя таможня и своя валюта) и политическую (свои полиция и суд) — кроме сферы внешней политики — самостоятельность. Хотя это противоречит общепринятому мнению, именно в составе Российской империи сформировалась собственная финская государственность, в результате чего после распада империи в 1917 году Финляндия как бы совершенно естественно стала суверенной европейской (конкретно — скандинавской) страной. И столетнее пребывание в составе России было для самой Финляндии, по-видимому, более «удачной» судьбой, чем если бы она продолжала оставаться частью Швеции (так, «выход» Финляндии из состава Швеции означал бы потерю последней около половины ее территории, что, наверное, вызвало бы решительное сопротивление). Характерно, что 23 ноября 1939 года, то есть за неделю до начала советско-финской войны, премьер-министр Финляндии А. Каяндер выступил с заявлением о «сочувственной Финляндии политике, которая проводилась Александром I и Александром II и встречала одобрение всего населения Финляндии»; кстати, памятники этим российским императорам и сегодня красуются на финской земле.

    По-иному обстоит дело с территорией Латвии и Эстонии. Уже тысячелетие назад эта территория представляла собой своего рода пограничную зону между Европой и Россией. Так, еще в 1030 году Ярослав Мудрый построил здесь крепость, названную в честь его небесного покровителя Юрьевом (ныне — Тарту), но и тогда, и позднее на эти прибалтийские земли претендовали и в течение того или иного периода владели ими Польша, Германия, Дания, Швеция и, с другой стороны, Россия. До 1917 года латышский и эстонский народы не имели никаких элементов собственной государственности.

    Двумя столетиями ранее, в 1721 году, Петр I по условиям Ништадтского мирного договора купил эти территории у владевшей ими тогда Швеции за громадную по тем временам сумму — 2 миллиона талеров (по-русски — «ефимков»), притом купил их вместе с так называемым Карельским перешейком между Финским заливом и Ладожским озером.[27] Если посмотреть на карту, станет ясно, что тем самым обрело границы геополитическое пространство к северу и западу от новой столицы России — Петербурга (но необходимо напомнить, что еще в IX веке недалеко от будущего Петербурга находился древнейший город Руси — Ладога, который имел тогда не меньшее значение, чем Киев).

    Вместе с тем Латвия и Эстония и после 1721 года в известной мере сохраняли характер пограничной зоны между Европой и Россией, что выражалось, в частности, в составе населения городов этих территорий: в Риге и Ревеле (Таллине) жили, кроме латышей и эстонцев, и немцы, и шведы, и русские. На рубеже XIX–XX веков в Риге, например, издавалось 18 газет на немецком языке, 8 — на русском, 5 — на латышском и, что особенно выразительно, выходили, помимо того, двуязычная русско-немецкая и трехъязычная русско-латышско-немецкая газеты![28]

    Сложнее была ситуация в третьей прибалтийской территории — Литве, так как она, в отличие от Латвии и Эстонии, в свое время имела собственную государственность, но позднее была целиком поглощена Польшей. В конце XVIII века при «разделах Польши» литовские земли вошли в состав России вместе с украинскими и белорусскими, и это произошло, в сущности, как бы по «техническим причинам», для уяснения которых следует опять-таки посмотреть на карту. Собственно польские земли, находящиеся западнее украинских и белорусских, забрала себе тогда Пруссия, и если бы литовские земли также отошли к ней, то образовался бы почти трехсоткилометровый германский «клин», врезающийся в глубь России. Кстати, небольшой «клин» с портом Кпайпеда-Мемель Пруссия все же оставила тогда за собой, и он был возвращен Литве только в 1923 году, а в марте 1939 года вновь захвачен Германией, — вплоть до 28 января 1945 года, когда в Клайпеду вошли войска СССР—России.

    Но обратимся к 1939 году. Сегодня явно господствует представление, что в сентябре этого года СССР совершил совместно с Германией еще один — четвертый, или, вернее, пятый — «раздел Польши», и массы людей бездумно воспринимают эту «концепцию». Между тем и в данном случае СССР—России были возвращены исконные украинские и белорусские земли, отторгнутые Польшей в 1920–1921 годах. То, что произошло в 1939 году, было в своем историческом смысле не агрессией СССР против Польши, но ликвидацией последствий польской агрессии! Английский историк Алан Тейлор «напомнил» в своем исследовании «Вторая мировая война» (1975), что тогда, в 1939-м, «министерство иностранных дел (Великобритании. — В.К.) указывало, что британское правительство, намечая в 1920 г. линию Керзона, считало по праву принадлежащей русским ту территорию, которую теперь (то есть в 1939-м. — В.К.) заняли советские войска… В дальнейшем не было удобного случая признать законность наступления, предпринятого Советской Россией (в 1939-м. — В.К.), и… вопрос этот постоянно осложнял отношения между Советской Россией и западными державами».[29]

    Положение, надо сказать, прямо-таки замечательное: воссоединение в 1939 году Украины и Белоруссии с британской точки зрения вполне законно, но не находится «удобного случая» признать это, и лихие сочинители продолжают вопить об агрессивном «разделе» Польши в 1939 году между СССР—Россией и Германией!

    Словом, та геополитическая граница Польши — и Европы в целом — с Россией, которая установилась еще в X (!) веке, а позднее неоднократно нарушалась, была в очередной раз восстановлена в 1939 году. В высшей степени показательно, что поначалу намечалась иная, проходившая намного западнее граница — по рекам Сан и Висла, — но по воле СССР этого не произошло. Известный американский историк войны Уильям Ширер писал в 1959 году о решении Сталина отказаться от собственно польских территорий: «Хорошо усвоив урок многовековой истории России, он понимал, что польский народ никогда не примирится с потерей своей независимости».

    Другое дело — отторгнутые в очередной раз в 1920–1921 годах Польшей украинские и белорусские земли. Сейчас имеется немало всяких «перевертышей», кричащих, что воссоединение этих земель с остальными землями Украины и Белоруссии являлось-де «оккупацией» и «захватом». Поэтому отрадно читать работу молодого историка А.Д. Маркова «Военно-политические аспекты присоединения к СССР Западной Украины и Западной Белоруссии», опубликованную в изданном в 1997 году в Москве сборнике «Великая Отечественная война в оценке молодых» (сборник этот небезынтересен в целом).

    А.Д. Марков вовсе не «лакирует» историческую ситуацию; он пишет, например, что СССР «до 22 июня 1941 г. фактически являлся гитлеровским союзником». (С. 22.) Правда, слово «союзник» неточно; вернее было бы сказать, что СССР был «по-собником», ибо в самом деле так или иначе способствовал германскому овладению Западной Европой, — вполне подобно тому, как годом ранее Великобритания и Франция являлись пособницами в овладении Германией Восточной Европой.

    Вместе с тем молодой историк, никак не причастный к тенденциозности «доперестроечных» времен, не имеет потребности «отмываться» от своих прежних сочинений и, основываясь на реальных фактах, показывает, что основное население западных земель Украины и Белоруссии ни в коей мере не воспринимало введение войск СССР в 1939 году как «агрессию», «захват», «оккупацию» и т. п. Напротив, пишет А.Д. Марков, «в восточнопольских землях украинцы, белорусы и евреи нередко организовывали повстанческие отряды… нападая на отступавшие от немцев польские части… Непольское население превращало польские знамена, отрывая от них белые полосы, в красные, засыпало цветами колонны Красной армии… указывало места, где поляки прятали оружие, участвовало в обезвреживании небольших польских частей» и т. п. (С. 18.) А это «непольское» население составляло «по разным источникам» от 67 до 90 процентов! (С. 14.)

    Особенно следует отметить, что цитируемый молодой историк в своей лаконичной работе все же нашел место для многовековой перспективы: «Западноукраинские и западнобелорусские земли… в X–XI вв. входили в состав Киевской Руси. Причем уже в 981 г. князю Владимиру I пришлось вести борьбу с поляками за города Перемышль, Червень и др.» (С. 13.) События 1939 года свидетельствуют, заключает А.Д. Марков, что «политика интернационализма с ленинским пренебрежением к вопросу о границах стала изменяться в сторону возвращения территорий, которыми когда-либо владели не только Российская империя, но и Киевская Русь». (С. 22.) Отрадно, повторю еще раз, что молодой историк не поддается давлению — весьма мощному! — нынешних «либеральных» очернителей истории своей. страны.

    Впрочем, необходимо одно существенное уточнение. Суть дела состояла не просто в том, чтобы вернуть прежние «владения». Становление границы Руси и Запада в древнейшую эпоху происходило не столько в процессе «дипломатических переговоров», сколько как бы естественно, стихийно, само собой. Складывался не политико-дипломатический, а геополитический рубеж между Русью и Европой. И именно он лежал в подоснове решения о границе в 1939 году. И когда германские войска на рассвете 22 июня 1941 года переправлялись через Западный Буг, они рушили границу, прочно установленную великим князем Владимиром Святославичем в 981 году, то есть 960 лет тому назад…

    При восстановлении этого рубежа в 1939 году закономерно встал вопрос (как и в конце XVIII века) о том литовском «клине», о коем уже шла речь выше, ибо в 1920 году Польша не только отторгла западные украинские и белорусские земли, но и отняла у Литвы Вильно-Вильнюс с прилегающей к нему территорией. И 10 октября 1939 года СССР передал эту территорию Литве. То есть вновь — спустя полтора столетия — была воспроизведена та же самая «геополитическая модель», что говорит о ее существенности. В нынешней Литве подчас звучат голоса, проклинающие СССР за «позорный раздел Польши» в 1939 году, однако, если толковать это событие в таком духе, литовцам следует отдать Польше Вильнюс…

    Мне, разумеется, напомнят, что в 1940 году СССР присоединил к себе эту самую воссоединенную им самим Литву. Но, прежде чем говорить об этом, отмечу, что Литва — вполне аналогично Латвии и Эстонии — являет собой «пограничную зону» между Европой и Россией. Показателен с этой точки зрения состав населения Вильно-Вильнюса (в котором долго господствовали поляки) по переписи 1897 года: поляки — 30,1 %, русские — 25,5 %, литовцы — всего лишь 2,1 % (!). И спустя почти сто лет, в 1989 году: поляки — 18,7 %, русские — 20,2 %, а литовцы теперь — 50,2 % (!).

    Кто-либо может подумать, что я уделяю прибалтийской теме в этом размышлении о Великой войне неоправданно много места, Однако речь ведь идет именно о геополитическом пограничье, и без понимания его характера невозможно понять проблему в целом.

    После начавшегося вскоре после Февральской революции, летом 1917 года, распада Российской империи (отделение Украины, Грузии, Армении и т. д. вплоть до отдельных губерний), отделились также Латвия, Литва и Эстония, и, в отличие от других частей страны (к 1922 году «возвратившихся» в ее состав), были до 1940-го самостоятельными государствами. Но многозначительно, что на мировом дипломатическом языке они назывались в то время государствами-«лимитрофами», то есть «пограничными».

    И накануне Великой войны эти страны неотвратимо должны были занять либо Германия, которая уже 22 марта 1939 года (то есть за полгода до очередного «раздела» Польши) захватила район Кпайпеды-Мемеля, либо СССР—Россия.

    Я отнюдь не намерен закрывать глаза на тот факт, что, поскольку в предшествующие два десятилетия три прибалтийских страны были самостоятельными государствами, их присоединение к СССР в 1940-м году заслуживает осуждения. Руководствуясь своими геополитическими интересами, СССР пренебрег национально-государственными интересами прибалтийских народов (между прочим, Петр I этого не делал, так как он именно купил латышские и эстонские земли у другого их «владельца»).

    Но вместе с тем нельзя согласиться со многими нынешними сочинителями, преподносящими события 1940 года в качестве некой уникально позорной, прямо-таки чудовищной акции, на которую-де способен был именно и только большевистский или — как нередко объявляют — русский империализм.

    Достаточно вспомнить, как «присоединяли» вроде бы добропорядочные европейские страны свои бесчисленные колонии, дабы убедиться, что русское и даже большевистское зло не представляет собой чего-либо из ряда вон выходящего. И дело, конечно, не только в колониях в точном смысле слова. В прошлом веке США, например, отхватили у Мексики большую и наиболее ценную часть ее территории (нынешние штаты Калифорния, Техас, Нью-Мексико и др.), и тем не менее американские идеологи нисколько не стесняются обрушивать проклятия в адрес российского «империализма»!

    Уже упомянутый английский историк Алан Тейлор писал в 1975 году, что «права России на балтийские государства и восточную часть Польши (украинско-белорусскую. — В.К.) были гораздо более обоснованными по сравнению с правом Соединенных Штатов на Нью-Мексико (одна из захваченных у Мексики территорий. — В.К). Фактически англичане и американцы применяли к русским нормы, которых они не применяли к себе» (цит. соч., с. 497; выделено мною. — В.К).

    Особенно дики современные попытки некоторых прибалтийских идеологов представить пребывание их стран в составе СССР как гораздо большее зло, чем оккупацию этих стран Германией, хотя давно опубликованы секретные германские директивы, предписывавшие осуществление полной «аннигиляции» самих прибалтийских народов (а не только их государственной независимости). Так, в «меморандуме» Розенберга от 2 апреля 1941 года предписывалось превращение Эстонии, Латвии и Литвы в «территорию немецкого расселения, призванную ассимилировать наиболее подходящие в расовом отношении местные элементы… Необходимо будет обеспечить отток значительных слоев интеллигенции (то есть выразителей национального самосознания. — В.К.), особенно латышской (как наиболее многочисленной в сравнении с литовской и эстонской. — В.К.), в центральные русские области, затем приступить к заселению Прибалтики крупными массами немецких крестьян… не исключено переселение в эти районы также датчан, норвежцев, голландцев, а после победоносного окончания войны, и англичан (очень существенный момент, к которому мы еще вернемся! — В.К.), чтобы через одно или два поколения присоединить эту страну, уже полностью онемеченную, к коренным землям Германии».[30]

    Гиммлер, несколько расходясь с Розенбергом, планировал не столько заселение Прибалтики германцами, сколько самую интенсивную политику в отношении ее собственного населения:

    «…двадцатилетний план, — писал он 12 июня 1942 года, — должен включать полное онемечивание Эстонии и Латвии… Мы должны это осуществить по возможности в течение 20 лет. Я лично убежден, что это можно сделать…»[31]

    Впрочем, по своей главной с\ти оба «плана» едины: и в том и в другом прибалтийские народы как таковые, в их наличном национальном бытии и сознании, не причисляются к европейским народам, и их следует или в значительной мере «заменить» переселенцами из Европы, или полностью «онемечить», — лишь тогда Прибалтика станет частью Европы, действительно войдет в ее геополитические границы. Между тем ни в России, ни тем более в СССР с его политикой «интернационализма» (со всеми ее «негативными» сторонами) не проводилась какая-либо целенаправленная «русификация» прибалтийских народов.

    Разумеется, изложенная программа ликвидации прибалтийских народов — крайнее выражение того, что называется «геноцидом», и она вообще не может подлежать какому-либо обсуждению. Но поставим вопрос в совсем иной плоскости: нацисты были с определенной точки зрения правы, не считая прибалтийцев собственно европейцами; перед нами, как уже говорилось, «пограничье» Европы и Евразии—России, и нацистская программа именно это выявляла…

    Для полноты картины следует сказать и об еще одной «спорной» пограничной территории — части нынешней Молдавии, называвшейся ранее Бессарабией. Поскольку в древнейшие времена здесь обитали восточнославянские племена уличей и тиверцев, западная граница Руси так или иначе устанавливалась в этой южной ее части не позднее X века; в частности, князь Святослав Игоревич даже в известном смысле перенес столицу Руси из Киева в находившийся в дельте Дуная Переяславец. Впоследствии на бессарабских землях существовало в течение некоторого времени православное Великое княжество Молдавское, но им завладела мощнейшая в те времена Турецкая империя, а позднее, после целого ряда войн, Бессарабия к '1812 году вновь стала частью России, что окончательно закрепилось после победы над Наполеоном.

    Словом, переход Бессарабии в результате распада России в 1917 году в состав Румынии был по меньшей мере не бесспорным актом, и возврат в 1940 году к восходящей к глубокой древности границе опять-таки нельзя воспринимать в качестве захвата собственно европейской территории.

    И, следовательно, определившуюся к 1941 году западную границу СССР—России от Ледовитого океана до Черного моря есть все основания считать геополитической, соответствующей многовековому делению на два «субконтинента» — собственно Европу и то, что давно уже определяют термином Евразия (это, в сущности, геополитическое обозначение России, являющей собой своеобразный субконтинент).

    Поэтому постоянно повторяемые утверждения, что-де СССР—Россия в 1939–1940 годах совершил агрессивные захваты и осуществил «раздел» Европы (Восточной) с Германией и т. п., едва ли имеют объективное значение; это только тенденциозная идеологическая оценка. Другое дело — положение, создавшееся после Победы 1945 года, когда определенный рубеж СССР—России и Запада прошел по восточной границе ФРГ, Австрии и Италии. Этот рубеж не имел геополитического обоснования, а поэтому и перспективного будущего. Но об этом речь пойдет в своем месте — в главе о послевоенном периоде.

    * * *

    Итак, в 1939–1940 годах была восстановлена та геополитическая граница между Европой и Россией, которая существовала уже тысячелетие назад, в очередной раз утвердилась на два века при Петре Великом и была порушена в результате катаклизма революции. Россия никогда не имела цели присоединить к себе какие-либо территории западнее этой границы; столетнее пребывание в ее составе части Польши (1815–1917) и другой будущей (именно так!) европейской страны, Финляндии (1809–1917), — это те исключения, которые, как говорится, подтверждают правило; в высшей степени показательно, что обе территории с самого начала их вхождения в империю получили статусы особых Царства и Великого княжества.

    Естественно, нельзя обойти здесь вопрос о крайне прискорбной войне с Финляндией, длившейся с 30 ноября 1939 до 13 марта 1940 года. 14 октября 1939 года СССР предложил Финляндии совершить «территориальный обмен», главным элементом которого являлась передача — в сущности, как еще будет показано, возврат — в состав СССР—России Карельского перешейка (между Финским заливом и Ладожским озером) в обмен на превышающую этот перешеек в два раза территорию, расположенную севернее. На этом стоит остановиться подробнее, ибо в судьбе, казалось бы, совершенно незначительного клочка земли (1/15000 от территории СССР и 1/260 от территории Финляндии) воплощалась основополагающая геополитическая проблема.

    Дело в том, что Карельский перешеек вошел в состав Русского государства в момент его рождения. Государство это с самого начала представало как многонациональное или, вернее, многоплеменное, и, согласно «Повести временных лет», северное ядро Руси с центром в ее древнейшем городе Ладога создали совместно восточнославянские и финские — чудь и весь — племена, притом как раз весь населяла Карельский перешеек (ее потомки, называющиеся вепсами, существуют и сегодня, — в частности, в Ленинградской области; в 1989 году их было 13 тысяч человек).

    Позднее Карельский перешеек не раз пыталась отнять у Руси-России владевшая Финляндией Швеция, и в 1617 году ей удалось отторгнуть его у ослабевшей за годы Смутного времени России. Но в 1721-м, как уже говорилось, Петр Великий возвратил Карельский перешеек, создавая пограничье вокруг новой столицы России, — восстановив тем самым первоначальную границу Русского государства.

    Однако девяносто лет спустя, в 1811 году — через два года после создания Великого княжества финляндского — эта территория была (надо прямо сказать, совершенно опрометчиво) присоединена к нему в качестве своего рода щедрого дара Александра I. И после превращения в 1917 году Финляндии в суверенную страну получилось так, что граница с ней прошла не в полутораста километрах от Петербурга (как было при Петре), а почти по его предместьям… В принципе это было как бы геополитическим дефектом, очень остро воспринимавшимся в ситуации 1939 года. И СССР предложил вышеупомянутый «обмен», а на категорический отказ Финляндии ответил войной.

    Сейчас СССР за эту войну клеймят последними словами, между тем видный английский историк Лиддел Гарт (отнюдь не «просоветски» настроенный) в 1970 писал о «требованиях» СССР 1939 года к Финляндии:

    «Объективное изучение этих требований показывает, что они были составлены на рациональной основе с целью обеспечить большую безопасность русской территории, не нанося сколько-нибудь серьезного ущерба безопасности Финляндии…» И даже после трудно доставшегося в марте 1940-го поражения финских войск «новые советские требования были исключительно умеренными. Выдвинув столь скромные требования, Сталин проявил государственную мудрость», — которая, надо отметить, по сей день проявляется в отношениях России и Финляндии.

    Стоит привести слова Сталина из стенограммы его переговоров 12 октября 1939 года с главой приглашенной в Москву финляндской делегации Ю.К. Паасикиви: «Мы не можем ничего поделать с географией (выделено мною. — В.К.), так же как и вы… — сказал тогда Сталин. Поскольку Ленинград передвинуть нельзя, придется отодвинуть от него границу».[32] То есть речь шла именно о нарушенной в 1917 году геополитической границе, — и, в конечном счете, именно поэтому объективный английский историк выразил согласие с «требованиями» 1939 года к Финляндии.

    Однако финны с 1811 года привыкли считать Карельский перешеек неотъемлемой частью Великого княжества Финляндского, которое — что особенно важно — даже и в столетний период его существования во внешнеполитических границах Российской империи представало как скандинавская, то есть европейская, страна. И вот эта страна с населением, составлявшим всего лишь три с половиной миллиона человек, в течение трех с половиной месяцев отчаянно сопротивлялась войскам огромного СССР. По недавно опубликованным подсчетам, «на той войне незнаменитой» (по слову Твардовского) погибли 126 875 (!) военнослужащих СССР…

    Между тем при вторжении в сентябре 1939 года войск СССР в восточную часть Польши — то есть в Западные Украину и Белоруссию — погибли всего 1139 военнослужащих (0,9 процента от числа погибших в Финляндии).[33]

    Что же касается ввода войск СССР— России в Эстонию, Латвию и Литву в октябре 1939 года (то есть еще до начала боевых действий в Финляндии) и официального присоединения этих трех стран к СССР в августе 1940-го, ни то, ни другое не вызвало фактически никакого сопротивления!

    Резкий контраст с ситуацией в Финляндии (следует напомнить, что совокупное население трех прибалтийских стран почти в два раза превышало финляндское) не мог быть некой случайностью. Конечно, те или иные слои прибалтийских народов испытывали чувство недовольства или даже негодования совершавшимся, но население в целом, надо думать, как-то сознавало «пограничный» характер своих стран и мирилось с их возвратом в состав СССР—России,

    Этот факт обычно толкуется в «классовом» духе; большинство населения Прибалтики, ее трудящиеся, не имели, мол, ничего против социализма, и потому никакой войной и не пахло. Но ведь и в Финляндии имелся пролетариат и даже коммунистическая партия (сразу после начала финской войны в Москве было создано «теневое» коммунистическое правительство Финляндии во главе с видным коминтерновцем Отто Куусиненом). Однако финский народ единодушно встал на защиту своей страны — в отличие от прибалтийских народов.

    И главное, полагаю, не в каких-либо «оценках» поведения народов, но в осознании геополитического различия. Показательно в этом плане рассуждение Черчилля о финской войне в его сочинении «Вторая мировая война». Он говорит о западных границах СССР 1939 года, которые вызывали у правителей страны глубочайшую тревогу, — границах с прибалтийскими странами и Финляндией, усматривая в этом давнюю историческую проблему. «Даже белогвардейское правительство Колчака, — напоминал Черчилль, — уведомило мирную конференцию в Париже (речь идет о конференции 1919–1920 гг., подводившей итоги Первой мировой войны. — В.К.), что базы в прибалтийских государствах и Финляндии (имелся в виду прежде всего Карельский перешеек. — В.К.) были необходимой защитой для русской столицы (Петрограда. — В.К.). Сталин высказал ту же мысль английской и французской миссиям летом 1939 года». То есть дело шло о «естественной» геополитической границе. «Сталин, — продолжал Черчилль, — не терял времени даром…» 28 сентября 1939 года был заключен соответствующий договор с Эстонией, и «21 октября Красная армия и военно-воздушные силы уже были на месте, — заключает Черчилль, — та же процедура была одновременно проделана в Латвии. Советские гарнизоны появились также и в Литве… Оставались открытыми подступы только через Финляндию»[34] (таким образом, Черчилль считал присоединение Карельского перешейка вполне естественным делом).

    При этом — что особенно впечатляюще — речь шла отнюдь не о введении войск СССР на территорию Финляндии в целом, а только о возврате «подаренного» Великому княжеству Финляндскому в 1811 году Карельского перешейка, который еще в IX веке (!) принадлежал Руси. Тем не менее началась долгая и тяжкая война.

    * * *

    Возвращаясь к теме, о которой уже говорилось выше, нельзя не сказать, что сам факт очень дорого обошедшейся победы над крохотной Финляндией делает абсолютно неправдоподобной, даже нелепой нынешнюю «гипотезу», согласно которой в

    СССР всего через несколько месяцев после этой — в сущности, пирровой — победы было-де принято решение напасть на Германию, к тому времени уже подчинившую себе всю континентальную Европу! При всех возможных негативных оценках Сталина едва ли уместно видеть в нем полного несмышленыша…

    К тому же в сознании Сталина, без сомнения, сохранялась ясная память о походе на Европу в 1920 году, — походе, в котором он принимал прямое участие. Хотя дело началось тогда с агрессивного нападения Польши, которая стремилась вернуть себе всю Правобережную Украину и большую часть Белоруссии, после поражения и отступления польских войск возникла идея захвата Варшавы (где, как предполагали, тут же начнется социалистическая революция) и дальнейшего движения на Берлин и Запад в целом. Командующий главным — Западным — фронтом М.Н. Тухачевский без обиняков взывал в июле 1920 года в своем приказе о наступлении: «Через труп белой Польши лежит путь к мировому пожару. На штыках понесем счастье и мир трудящемуся человечеству. На Запад!»[35]

    Но начавшийся в июле поход на Европу потерпел сокрушительное поражение уже в августе. И позднее, в марте 1921 года, Ленин открыто признал этот поход «ошибкой», многозначительно добавив: «Я сейчас не буду разбирать, была ли эта ошибка стратегическая или политическая… это должно составлять дело будущих историков».[36]

    Из вышеизложенного следует, что это была геополитическая «ошибка»: Россия (пусть даже в обличье РСФСР и, далее, СССР) не может и не должна завоевывать Европу; она может и должна сохранять свое собственное геополитическое пространство, хотя не исключены споры о границах этого пространства, — в частности, о «принадлежности» к нему Прибалтики.

    С 1991 года уже семь лет три прибалтийские страны всячески стремились доказать свою принадлежность к Европе, однако достаточно было властям РФ в 1998 году выразить недовольство притеснениями так называемых русскоязычных в Латвии и несколько ограничить взаимоотношения с ней, — и в этой вроде бы независимой от России стране разразился весьма острый кризис (хотя никакой действительной угрозы со стороны РФ, разумеется, не было). Из этого ясно, что Латвия — по крайней мере в настоящее время — не вышла из геополитического пространства России…

    Но вернемся еще раз к походу на Варшаву и, далее, на Запад в целом в 1920 году. Строго говоря, это была единственная попытка завоевания европейской страны за всю историю России, — хотя, если верить западным русофобствующим идеологам, подобные попытки будто бы имели место многократно (реального подтверждения этих домыслов не существует). Притом, поход 1920 года был продиктован, конечно же, не геополитической волей России, а большевистско-коминтерновским экстремизмом, который сразу же потерпел крах.

    К 1939 году сей экстремизм ушел в прошлое и, кстати сказать, именно в этом году, как показано в недавних исследованиях,[37] начался фактический «демонтаж» Коминтерна, завершившийся его официальной ликвидацией в мае 1943 года.

    Подводя итог, целесообразно процитировать размышления одного из крупнейших представителей западной историософии — Арнольда Тойнби, проявлявшего волю к истинной объективности взгляда. В 1947 году он писал:

    «На Западе бытует понятие, что Россия — агрессор… в XVIII веке при разделе Польши Россия поглотила львиную долю территории; в XIX веке она угнетатель Польши и Финляндии… Сторонний (выделено мною. — В.К.) наблюдатель, если бы таковой существовал, сказал бы, что победы русских над шведами и поляками в XVIII веке — это лишь контрнаступление… в XIV веке лучшая часть исконной российской территории — почти вся Белоруссия и Украина — была оторвана от русского православного христианства и присоединена к западному христианству… Польские завоевания исконной русской территории… были возвращены России лишь в последней фазе мировой войны 1939–1945 годов.

    В XVII веке польские захватчики проникли в самое сердце России, вплоть до самой Москвы, — продолжал Тойнби, — и были отброшены лишь ценой колоссальных усилий со стороны русских, а шведы отрезали Россию от Балтики, аннексировав все восточное побережье до северных пределов польских владений. В 1812 году Наполеон повторил польский успех XVII века; а на рубеже XIX и XX веков удары с Запада градом посыпались на Россию, один за другим. Германцы, вторгшиеся в ее пределы в 1915–1918 годах, захватили Украину и достигли Кавказа. После краха немцев наступила очередь британцев, французов, американцев и японцев; которые в 1918 году вторгались в Россию с четырех сторон. И, наконец, в 1941 году немцы вновь начали наступление, более грозное и жестокое, чем когда-либо.

    Верно, что и русские армии воевали на западных землях, — заключил британец, — однако они всегда приходили как союзники одной из западных стран в их бесконечных семейных ссорах. Хроники вековой борьбы между двумя ветвями христианства, пожалуй, действительно отражают, что русские оказывались жертвами агрессии, а люди Запада — агрессорами… Русские навлекли на себя враждебное отношение Запада из-за своей упрямой приверженности чуждой цивилизации».[38]

    Возражения против множества нынешних сочинений, в которых Россия (в том числе и в обличье СССР) предстает как агрессор в отношении стран Запада, пытаются обычно дискредитировать, объявляя такие возражения тенденциозными выдумками русских «национал-патриотов», пытающихся идеализировать свое Отечество. Но Арнольд Тойнби явно не принадлежал к русским патриотам…

    И, если договаривать все до конца, очевидное «нежелание» России переступать геополитическую границу с Западом (чрезвычайно характерно, например, что даже при включении в состав империи Финляндии была установлена определенная граница с ней) обусловлено не особенным ее «миролюбием», но, помимо прочего, давно сложившимся пиететом перед европейской цивилизацией, — пиететом, столь ясно воплотившимся в мощном российском западничестве. Притом, западничество — это только крайнее проявление всеобщей настроенности: так, отнюдь не принадлежавший к западникам Достоевский все же посеял мысль о том, что «старые камни» Европы едва ли не дороже русским, чем самим европейцам (напомню, что 19 января 1945 года русские войска, например, спасли «старые камни» Кракова, рискуя при этом сильно увеличить свои потери…)

    Итак, Россия, а затем СССР не предпринимали и даже не планировали (планы разжигания «мировой революции» — это иная проблема) завоевания стран Европы. «Поход на Варшаву — Берлин» 1920 года — своего рода исключительный случай, признанный вскоре же «ошибкой». Поэтому споры, возбужденные пресловутой резунской версией, — всего лишь недоразумение, говорящее о серьезном неблагополучии в стане нынешних историков. Нелепость этой версии обнаруживается уже абсолютно бесспорно в ее, так сказать, втором аспекте, согласно которому Гитлер-де решил начать войну против нас потому, что ему стало известно о готовом вот-вот обрушиться на Германию задуманном Сталиным нападении. Между тем «План Барбаросса» был окончательно утвержден 18 декабря 1940 года, но даже три недели спустя, 9 января 1941 года, Гитлер заявил, что «Сталин, властитель России, — умная голова, он не станет открыто выступать против Германии»,[39] а 20 января «развил» тему: «…пока жив Сталин, никакой опасности нет: он достаточно умен и осторожен, Но когда его не станет, евреи, которые сейчас обретаются во втором или третьем гарнитурах, могут продвинуться в первый…» (там же, с. 138, выделено мною. — В.К.)

    Словом, все нынешние разглагольствования о том, что Германия-де напала на СССР ради предотвращения его якобы готового нападения, прямо-таки до неприличия безосновательны. И тем не менее эта «версия» сейчас достаточно широко выдвигается, особенно «решительно» такими авторами, которые сравнительно недавно утверждали нечто прямо противоположное, Они явно стремятся «отмыться» от своих прежних «заслуг».

    Как уже сказано, при заключении пакта 1939 года глубоким заблуждением правительства СССР был расчет на последующую долгую и упорную войну внутри Европы, войну, которая, мол, изнурив враждующие лагеря, спасет СССР от мощного нападения, а в конечном счете, возможно, приведет Европу к революции, — как привела к ней Россию Первая мировая война. Этого рода надежды ясно просматриваются в тогдашних рассуждениях Сталина, и именно они, очевидно, и явились главным, решающим стимулом для неожиданного для всего мира пакта с нацистской Германией, который, так сказать, развязывал ей руки для атаки на Запад, каковая и началась всего через семь месяцев, в апреле 1940 года…

    Конечно, выразившаяся в этом пакте «линия поведения» была заведомо «безнравственной», но, как уже говорилось, когда дело идет о глобальной внешней политике государств, попросту бессмысленно исходить из критериев нравственности, и «поведение» Великобритании и США было тогда отнюдь не менее безнравственным. К этой стороне проблемы Великой войны мы и переходим.

    * * *

    К сожалению, до сего дня господствует ложное представление о роли Великобритании в 1939–1945 годах, что обусловлено, во-первых, тем поверхностным пониманием сущности войны в целом, о котором подробно говорилось выше, и, во-вторых, недостаточной раскрытостью некоторых «тайн» того времени, — в частности, спасения, избавления британских войск в мае 1940 года под Дюнкерком и полета Рудольфа Гесса в Великобританию через год, в мае 1941-го.

    Германия, как подтверждает множество разнообразных фактов, стремилась вовсе не к войне с Великобританией, а к прочному союзу с ней, в котором она намеревалась, конечно, играть ведущую роль. Программу войны против СССР—России и, напротив, дружественного союза с Великобританией Гитлер выдвинул еще в 1925 году в «Майн кампф» и неоднократно горячо отстаивал ее, поскольку некоторые его соратники не верили в возможность склонить Великобританию на свою сторону.

    Уже во время войны, в 1939-м и позднее, Гитлер не раз утверждал, что победа, над Великобританией — отнюдь не в интересах Германии. Так, 13 июля 1940 года он заявил на секретном совещании, что «если Англия будет разбита… Британская империя распадется. Пользы от этого Германии — никакой. Пролив немецкую кровь, мы добьемся чего-то такого, что пойдет на пользу лишь Японии, Америке и другим» (цит. изд., с. 111). Примерно тогда же он утверждал (опять-таки не на публике), что «все, чего он хочет от Англии — это признания германских позиций на континенте… целью является заключить с Англией мир на основе переговоров». И очень существенно в устах Гитлера утверждение: «Наши народы по расе и традициям едины»[40] (напомню, что согласно проекту Розенберга Прибалтику следовало заселить, в частности, «расово полноценными» англичанами).

    Военная документация Германии стала после ее поражения доступной для историков, и уже упомянутый Лиддел Гарт не без глубокого удивления констатировал, что «как это ни странно, но ни Гитлер, ни немецкое верховное командование не разработало планов борьбы против Англии… Таким образом, очевидно, что Гитлер рассчитывал добиться согласия английского правительства на компромиссный мир на благоприятных для Англии условиях… немецкая армия совершенно не была готова к вторжению в Англию. В штабе сухопутных войск не только не планировали эту операцию, но даже не рассматривали подобную возможность».[41]

    Правда, в июле 1940 года был намечен план вторжения в Англию — «Морской лев», но многие историки убедительно доказывают, что он представлял собой фальшивку (план, кстати, ни в коей мере не реализовывался), преследовавшую цель дезинформировать и Великобританию (ради запугивания, чтобы склонить к мирным переговорам), и, главное, СССР (дабы обеспечить неожиданность нападения на него). В высшей степени показательно, что именно в том самом июле 1940 года составлялся реальный «План Барбаросса»!

    Многозначительны два уже упомянутых «таинственных» события. Первое — поистине чудесное (его и называют обычно «чудом») избавление 300-тысячных английских войск в мае — начале июня 1940 года, когда германская армия стремительно окружала их около французского порта Дюнкерк, и было ясно, что они не смогут перебраться через пролив Ла-Манш на родину. Однако Гитлер неожиданно приказал приостановить наступление своих войск, и благодаря этому три сотни тысяч британских военнослужащих спаслись, оставив, правда, немцам свое вооружение.

    Пытались доказывать, что Гитлер и его военачальники допустили грубейшую ошибку. Между тем уже хотя бы один давно известный факт, что столь существенный приказ о приостановке наступления был передан немцами по радио в незашифрованном виде[42] (и стал, естественно, известен англичанам) ясно говорит: это не ошибка, а намеренная акция. Германский генерал-фельдмаршал Рундштедт, выполнявший приказ о приостановке наступления, впоследствии заявил, что после дюнкеркского «чуда» Гитлер «надеялся заключить с Англией мир».[43]

    Об истинной сути дюнкеркского «чуда» основательно написал в 1956 году французский историк А. Гутар: «Гитлер был убежден, что Англия… будет вынуждена заключить мир. Он имел твердое намерение облегчить англичанам это дело и предложить им чрезвычайно великодушные условия. Было ли удобно при этих условиях начать с того, чтобы захватить у них их единственную армию?.. Лучше… позволить их войскам совершить посадку на суда, что не представляло никакой опасности, так как они не могли взять с собой оружие, и война уже на исходе».[44] Случай вообще-то исключительно редкий в истории войн, и он может быть понят только как акция в пользу союза с Англией, а вовсе не борьбы с ней.

    И вторая «тайна». Спустя год после дюнкеркского «чуда» (в течение этого года имели место только не столь уж значительные бои между итало-германскими и британскими войсками в Северной Африке), 10 мая 1941 года — то есть за шесть недель до вторжения Германии в СССР — в Великобританию прилетел Рудольф Гесс — третье (после Гитлера и Геринга) лицо в нацистской иерархии.

    Утверждают, что это произошло по сугубо личной инициативе Гесса, или даже, что он был в то время в состоянии некого умственного помрачения; именно такое толкование акции Гесса было дано спустя пять дней после его полета в официальной прессе Германии.

    Однако в новейших исследованиях убедительно показана несостоятельность этой версии; Гесс, очевидно, был уполномочен на переговоры самим Гитлером. Автор одного из этих исследований, Г.Л. Розанов, основательно объяснил причину неудачи «миссии» Гесса: «Руководители английской политики к моменту прилета Гесса, то есть к маю 1941 г., не только обладали обширной информацией о готовившемся нападении фашистской Германии на СССР, но им была известна и дата нападения».[45] Поэтому они не опасались атаки Германии. Тем не менее Г. Л. Розанов делает существенное добавление к сказанному: «Видимо, в ходе переговоров с Гессом английская сторона серьезно скомпрометировала себя. Не этим ли объясняется тот факт, что английские дипломатические документы, относящиеся к «миссии Гесса», скрыты за семью печатями? Их публикация в нарушение существующей в Англии практики будет осуществлена не ранее 2017 г.» (!) (Там же.)

    Речь идет, скорее всего, не о документах, в которых отражены переговоры с уже прилетевшим Гессом, ибо к моменту его прилета в Великобритании, как сказано, точно знали, что война перемещается в СССР—Россию, и потому едва ли германские предложения о союзе могли быть в этот момент приняты. Но вместе с тем крайне сомнительно, чтобы столь высокопоставленный «парламентер» заявился бы в Великобританию без всяких предварительных — разумеется, сугубо тайных — договоренностей, которые, надо думать, и отражены в документах, чья публикация отложена на столь долгий срок (даже сегодня ждать этой публикации осталось почти двадцать лет!).

    Укажу на еще один факт, который подтверждает, что полет Гесса 10 мая 1941 года был согласован с

    Гитлером (пусть последний это категорически отрицал); именно 10 мая, после перерыва в несколько месяцев, германская бомбардировочная авиация совершила «разрушительнейший налет на Лондон»,[46] притом это был вообще последний крупный налет. Вполне вероятно, что сей мощный удар призван был «подкрепить» предложения о мире и союзе прилетевшего как раз в тот самый день в Великобританию Гесса.

    Но обратимся к общему положению Великобритании в первые годы войны. Нет никакого сомнения, что она не могла противостоять Германии, быстро вбиравшей в себя всю мощь континентальной Европы. Премьер-министр (с 28 мая 1937-го по 10 мая 1940-го) Чемберлен и его ближайшие сподвижники были — как показано выше — готовы на все, лишь бы избежать реальной войны.

    Вроде бы принципиально по-иному повел себя новый премьер — Черчилль. Однако вопрос о его политической линии достаточно сложен и противоречив. Ясно, что он был намного более широко мыслящим и осведомленным (сэр Уинстон умел собирать информацию) правителем, нежели Чемберлен, что нашло выражение, в частности, в его изданном в 1948–1953 гг. пространном сочинении «Вторая мировая война», которое в 1953-м было удостоено Нобелевской премии по литературе (хотя особыми собственно литературными достоинствами его сочинение едва ли обладает).

    Конечно же, Черчилль в своем сочинении всячески выпрямил и приукрасил свою политическую линию, утверждая, например, что он-де всегда был непримиримым противником Гитлера и нацизма вообще и при любых условиях боролся бы не на жизнь, а на смерть с Германией.

    Между тем в 1937 году, когда суть нацизма уже вполне выявилась, Черчилль писал: «Некоторым может не нравиться система Гитлера, но они тем не менее восхищаются его патриотическими достижениями… Если бы моя страна потерпела поражение (в Первой мировой войне. — В.К.), я надеюсь, что мы должны были бы найти такого же великолепного лидера, который возродил бы нашу отвагу и возвратил нам наше место среди народов».[47]

    И американский биограф Черчилля Эмрис Хьюз утверждал еще при его жизни, в 1955 году (и ника-. ких опровержений не последовало), что тот едва ли «когда-либо серьезно беспокоился по поводу идеологических концепций Гитлера или его антидемократической политики… Если бы Гитлер ограничился только пропагандой священной войны против России, Черчилль, вполне вероятно, не поссорился бы с ним» (там же, с. 285).

    О том, с чем не хотел примириться Черчилль, он сказал в своей парламентской речи в октябре 1938 года: «Я нахожу невыносимым сознание, что наша страна входит в орбиту нацистской Германии, подпадает под ее власть и влияние, и что наше существование начинает зависеть от ее доброй воли или прихоти».

    Весь, как говорится, ужас положения заключался в следующем: «Черчилль — согласно совершенно справедливому суждению его советского биографа, В.Г. Трухановского, — прекрасно отдавал себе отчет в том, что, оставаясь в одиночестве, Англия обречена на неминуемое и быстрое поражение».[48] Отдавала себе в этом отчет и правящая верхушка Великобритании в целом. Впервые за несколько столетий гордая империя не могла рассчитывать на победу в войне и потому была, в общем, готова согласиться на мир и союз с Германией (в чем был уверен Гитлер).

    Об этом недвусмысленно сказал вскоре после своего назначения на пост премьер-министра сам Черчилль в письме к президенту США Рузвельту от 14–15 июня 1940 года: «…в борьбе может наступить такой момент… когда можно будет получить очень легкие условия для Британского острова путем превращения его в вассальное государство гитлеровской империи. Для заключения мира будет, несомненно, создано прогерманское правительство (как это и произошло во многих странах Европы. — В.К.), которое может предложить вниманию потрясенной и голодающей (из-за германской блокады морских путей Великобритании. — В.К.) страны доводы почти неотразимой силы в пользу полного подчинения воле нацистов».[49]

    Писал он о том же — правда, более сдержанно — Рузвельту и позднее, указывая на последствия своего возможного смещения с поста премьерми-нистра: «Я не могу отвечать за моих преемников, которые в условиях крайнего отчаяния и беспомощности могут оказаться вынужденными выполнить волю Германии».[50]

    Существует ложное представление, согласно которому Великобритания чуть ли не с самого начала Второй мировой войны имела мощного и верного союзника в лице США. Между тем достаточно познакомиться с неофициальной перепиской Черчилля и Рузвельта в 1939–1941 годах (значительная часть ее была опубликована в сочинении Черчилля «Вторая мировая война»), дабы убедиться, что США только предоставляли Великобритании не очень значительную материальную помощь, но категорически отклоняли любые предложения о своем реальном или даже хотя бы официально-симво-лическом участии в войне (о причинах речь еще пойдет). Лишь после внезапного нападения Японии на крупнейшую военно-морскую базу США Пирл-Харбор 7 декабря 1941 года (то есть почти через полгода после начала войны между Германией и СССР—Россией) произошел резкий сдвиг, и 11 декабря США и Германия объявили войну друг другу; в высшей степени показательно, что на следующий же день, 12 декабря, Черчилль отплыл на линкоре «Дьюк оф Йорк» в США для переговоров с Рузвельтом. Но только почти через год, 8 ноября 1942 года, войска США высадились в Северной Африке (кстати, высадились уже после 23 октября, когда английские войска разгромили Африканский корпус Роммеля), а еще восемь месяцев спустя, 10 июля 1943-го, — в Сицилии, то есть уже на территории Европы.

    И едва ли есть основания сомневаться, что в 1940–1941 (до декабря) годах США ни при каких обстоятельствах не оказали бы собственно военной поддержки Великобритании. Уже не раз цитированный британский историк Лидцел Гарт, стремившийся к действительной объективности, писал в 1970 году, что только начавшееся 22 июня 1941 года нападение Германии на СССР—Россию «позволило Англии выйти из положения, которое казалось безнадежным». Всякий иной вариант развития событий, утверждал Лиддел Гарт, «должен был логически привести сначала к истощению ее (Великобритании. — В.К.) сил, а в конечном итоге к полному поражению, даже если бы Гитлер и не пытался быстро завоевать остров путем вторжения… Соединенные Штаты могли бы «подкачать воздух», чтобы дать возможность Англии «удержаться на плаву», но это только продлило бы агонию, но не позволило бы избежать печального конца…» (С. 141–142.)

    В упомянутом своем сочинении Черчилль как бы не смог удержаться от признаний в том, что он прямо-таки восторженно воспринял 22 июня 1941 года. Правда, он значительно ранее — не без проницательности — полагал, что Германия нападет не на Великобританию, а на СССР—Россию (в своем сочинении он, обращаясь к опыту истории, напоминал, что ведь и Наполеон, захватив основную территорию континентальной Европы, напал затем на Россию, а не на Великобританию…), но все же, как признался сэр Уинстон, «это, казалось мне, слишком хорошо, чтобы быть истиной» (!)[51]

    Повторю в связи с этим еще раз, что нынешние «туземные» историки, которые вроде бы читали цитируемое сочинение Черчилля и тем не менее гневно проклинают Сталина за его «циничную» удовлетворенность началом войны между Германией и Великобританией, поступают так только в силу засевшего в их подсознании культа Сталина! Ведь Черчилль буквально и открыто ликовал в аналогичной ситуации — когда Германия обрушилась на СССР—Россию.

    Нет ровно никаких оснований усомниться в том, что Великобритания не могла оказать реальное военное сопротивление Германии и, если бы не 22 июня, так или иначе вошла бы в состав новой «империи германской нации».

    Меня могут упрекнуть, что, утверждая это, я присоединяюсь к недавно еще модным рассуждениям об истории «в сослагательном наклонении» («если бы… то…» и т. п.); однако я вовсе не намерен конструировать какую-либо «альтернативу»-реальному ходу истории. Суть дела состоит не в том, что Великобритания не могла бы вести войну против уже объединившей континентальную Европу Германии (достаточно упомянуть об одном, но поистине впечатляющем факте: «присоединенные» к Германии «чешские заводы «Шкода» представляли собой… военно-индустриальный комплекс, который произвел между сентябрем 1938 и сентябрем 1939 года почти столько же военной продукции, сколько вся военная промышленность Англии»!)1. Нет, суть дела заключается в том, что Великобритания и после 22 июня 1941 года не вела реальной войны против Германии. Не столь уж значительные боевые действия ее и, позднее, американских войск в Северной Африке с июня 1941-го до мая 1943 года и, далее, высадка 10 июля 1943-го на Сицилии преследовали фактически иную цель (о чем — ниже), а не задачу разгрома Германии.

    Разумеется, и Черчилль, и другие в то время официально уверяли, что интенсивно готовятся воевать против Германии вместе с СССР—Россией, и эти дипломатически-пропагандистские уверения до сих пор тяготеют над умами многих историков. Между тем Черчилль еще в 1950 году «рассекретил» составленный им 16 декабря 1941 года по пути в Америку документ, посвященный, как это вполне ясно из него, именно целям действий Великобритании и США (для понимания сути дела необходимо вспомнить, что десятью днями ранее составления этого документа, в ночь с 5 на 6 декабря 1941 года, началось мощное контрнаступление наших войск под Москвой, развеявшее весьма прочно утвердившееся к тому времени представление о «непобедимости» германской армии):

    «В настоящий момент фактом первостепенной важности в ходе войны являются провал планов Гитлера и его потери в России, — констатировал Черчилль. — Вместо предполагавшейся легкой и быстрой победы ему предстоит… выдерживать кровопролитные бои…» Но читаем далее:

    «Ни Великобритания, ни Соединенные Штаты не должны принимать никакого участия (выделено мною. — В.К.) в этих событиях, за исключением того, что мы обязаны с пунктуальной точностью (ее не было. — В.К.) обеспечить все поставки, которые мы обещали».[52]

    То есть цель участия в действительной войне с Германией даже и не ставилась! В конце цитируемого документа вся задача боевых действий Великобритании и США в наступающем 1942 году сведена к следующему: необходимо осуществить «оккупацию Великобританией и Соединенными Штатами всех французских владений в Северной Африке (для чего, как уже говорилось, пришлось вначале посражаться с французскими войсками. — В.К.) и установления их (Великобритании и США. — В.К.) контроля… над всем Североафриканским побережьем от Туниса до Египта, что обеспечит, если это позволит положение на море, свободный проход через Средиземное море к Ливану и Суэцкому каналу».[53]

    Цель заключалась, таким образом, не в действительной войне против Германии, а в обеспечении прохода по Средиземному морю к громадным британским колониям в восточной части Африки и в Азии, ибо другой возможный путь — вокруг Африканского континента — был примерно на 15 тысяч км (!) протяженнее… В сочинении Черчилля многократно подтверждается, что боевые действия в Северной Африке преследовали именно и только эту цель.

    Разумеется, движение судов через Средиземное море было жизненно важным и даже необходимым для Великобритании. Но в высшей степени показательно, что германское командование выделяло для боевых действий в Северной Африке всего не более трех-четырех дивизий. Германия, говоря попросту, не опасалась Великобритании, ибо была убеждена, что после победы над СССР—Россией та волей-неволей смирится с германским господством.

    Могут возразить, что за спиной Великобритании стояла мощь США. Но в Германии не считали, что США в наличной ситуации начнут полномасштабные боевые действия. Так, подводя итоги совещания в ставке Гитлера в Полтаве 3 июля 1942 года, Гальдер записал:

    «Вашингтон лишь утешает и заверяет. Никакого действительного второго фронта… Отвлекающий маневр на западе? Сомнительно;[54] очевидно, никаких серьезных обещаний России не дадут. Скорее предупредят о необходимости сражаться дальше».[55]

    Правда, спустя почти два года Великобритания и США вторглись в Северную Францию, но эта акция имела совершенно особенные смысл и цель (о них еще пойдет речь). Задачи же предшествующих боевых действий, в сущности, полностью сводились к обеспечению «выживания» Великобритании. Переломным моментом в осуществлении этой задачи явилось длившееся с 23 октября до 4 ноября 1942 года сражение около египетского селения Эль-Апамейн в ста километрах западнее Александрии, в ходе которого превосходящим британским силам удалось разгромить германо-итальянский Африканский корпус. А через две недели, 19 ноября 1942 года, начался разгром германской армии под Сталинградом, завершившийся 4 февраля.

    В западной литературе, а подчас под ее влиянием в нынешней «российской», эти два события истолковываются чуть ли не как равноценные, хотя такая постановка вопроса попросту смехотворна. В сражении при Эль-Апамейне итало-германские войска насчитывали всего 80 тысяч человек (в большинстве — итальянцев), оборонявших фронт протяженностью 60 км, а под Сталинградом — более чем миллионное войско Германии и ее союзников действовало на фронте длиной около 400 км. Но наиболее показательно, что в Сталинградской битве потерпела полный разгром 1/6 часть — 16,3 % — всех тогдашних вооруженных сил противника, а при Эль-Апамейне — всего лишь, около 1,3 % (!) этих сил. Нельзя умолчать еще и о том, что британцы имели при Эль-Апамейне почти троекратное превосходство в людях — 230 тысяч против 80 тысяч. Многозначительно, что Гитлер, который обычно сурово наказывал своих генералов за поражения, не только не сделал этого в отношении командовавшего Африканским корпусом Роммеля, но, наградив его 17 марта 1943 года «бриллиантами к Рыцарскому кресту», вскоре же — после того, как американо-английские войска 10 июля 1943 года высадились на Сицилии, — поручил ему командование группой армий в Италии.

    Тем не менее западная пропаганда до сих пор пытается «приравнять» Сталинградскую битву и стычку у Эль-Аламейна, что, повторю, воистину смешно. Но поскольку других хоть сколько-нибудь заметных «побед» у Великобритании не имелось, без мифа об Эль-Апамейне пришлось бы признать, что она до 1944 года не воевала вообще… Дело обстояло именно так; английский историк войны Тейлор свидетельствовал: «В Англии до 1942 г. вероятность того, что солдат в армии получит телеграмму о гибели жены от бомбы, превышала вероятность того, что жена получит телеграмму о гибели мужа в бою», а «общее число убитых англичан во время воздушных налетов составило 60 тыс. за всю Вторую мировую войну…» (Тейлор, цит. соч., с. 387, 391). То есть до Эль-Аламейна Англия действительно не воевала…

    Впрочем, если освободиться от пропагандистского тумана, станет ясно, что дело обстояло гораздо «хуже». Как раз во время сражения при Эль-Аламейне и остановке германского наступления под Сталинградом, в октябре 1942 года, Черчилль составил следующий секретный «меморандум»: «Все мои помыслы обращены прежде всего к Европе… — писал он тогда, во время Сталинградской битвы. — Произошла бы страшная катастрофа, если бы русское варварство уничтожило культуру и независимость древних европейских государств. Хотя и трудно говорить об этом сейчас, я верю, что европейская семья наций сможет действовать единым фронтом, как единое целое… Я обращаю свои взоры к созданию объединенной Европы», — правда, объединенной под эгидой не Германии, а Великобритании и США, но направленной-то против того же самого «русского варварства».

    Эта геополитическая постановка вопроса целиком и полностью соответствовала гитлеровской, только лидеры для противостоящей России Европы предлагались другие…

    Хотя Черчилль «дерзко» опубликовал этот меморандум вскоре после войны, на него не было обращено должное внимание. По всей вероятности, смущала известная раздвоенность геополитической (ясно выразившейся в сем меморандуме) и более узкой, так сказать, чисто политической стратегии Черчилля: считая европейские государства инации единой «семьей», извечно противостоящей «варварской» России, он все же не хотел признать первенство германской нации в этой самой семье. И, надо думать, главным образом потому, что предвидел вполне созревшие к тому времени устремленность и способность США верховодить в Европе и в мире вообще.

    Хорошо известно, что предшественник Черчилля, Чемберлен, не ориентировался на США, подчас даже почти оскорбительно пренебрегая инициативами Рузвельта, — о чем поведано и во «Второй мировой войне» Черчилля, который, придя в 1940-м году к власти, повел себя совсем иначе.

    Исходя из опыта прошлого, Чемберлен, очевидно, был убежден, что США, сохраняя свой традиционный «изоляционизм», не будут существенно участвовать в судьбе Европы, стремясь только извлекать какую-либо «прибыль». Ведь США всячески уклонялись от участия в начавшейся 1 августа 1914 года Первой мировой войне и вступили в нее лишь 6 апреля 1917 года, дабы поучаствовать в дележе «трофеев».[56] Выразительно в этом отношении и резкое различие в количествах погибших в боях военнослужащих США: в 1917—1918-м — 37 тысяч, а в 1943—1945-м — 405 тысяч, то есть почти в одиннадцать раз больше, — несмотря даже на особенные, «американские» способы ведения войны.[57]

    Так, США сыграли главную роль в начавшемся 10 июля 1943 года вторжении американо-английских сил на Сицилию и затем в южную часть Италии. Но об этом вроде бы значительном событии говорят гораздо меньше и как-то приглушеннее, чем о сражении при Эль-Аламейне. И только немногие — уж совершенно беспардонные — фальсификаторы сопоставляют его с развернувшейся в то же самое время грандиозной Курской битвой, — хотя события у Эль-Аламейна не стесняются постоянно сопоставлять со Сталинградской битвой.

    Вторжение на Сицилию возглавлял сам Эйзенхауэр, который — что весьма существенно — считал «главной целью» этой операции (по его собственному определению) «очищение средиземноморского пути»,[58] а не оккупацию Италии. И в самом деле: после занятия летом—осенью 1943 года Сицилии и южной части Италии (включая Неаполь) — то есть менее трети территории страны — наступление как-то нелогично остановилось и возобновилось лишь в июне 1944 года, — когда было предпринято и вторжение во Францию, — и преследовало уже совсем иную цель.

    Как сказано, об итальянской кампании 1943 года пишут обычно кратко и уклончиво. В трактате Алана Тейлора (1975 год) лаконично сказано: «Вторжение в Италию принесло с собой гораздо более серьезные политические проблемы, чем в Северной Африке… союзники действовали, не руководствуясь четкими политическими принципами. В Сицилии, например, американцы опять вооружили мафию, сокрушенную фашизмом, и господство ее продолжается по сей день…»[59]

    Истинную историю вторжения США совместно с Великобританией в Италию можно узнать из позднейших западных сочинений, — но не из трактатов о войне, а из расследований деятельности мафии! Результаты этих европейских и американских расследований обобщены в изданной в 1996 году книге Р. Ф-Иванова, где, в частности, показано, что к подготовке вторжения в Италию были еще в 1942 году привлечены два самых влиятельных главаря американской мафии — Меир Лански и Лаки Лучано, причем, последний — выходец из Сицилии — с 1939 года находился в тюрьме, осужденный за свои преступления на 50 лет, но ему за его участие в планируемой операции была обещана амнистия после войны, и правительство США сдержало свое слово. Были созданы все условия для контактов Лучано с его «людьми» в Америке и в Италии. И вот результат:

    «Деятельность мафии по всем направлениям подготовки вторжения на Сицилию имела решающее значение». Были установлены «тесные связи со всемогущим главарем сицилийской мафии Калоджеро Виццини, доном Кало… Мафия расчищала путь американским войскам в Сицилии… Американские войска практически без сопротивления дошли до столицы Сицилии Палермо. Когда генерала Эйзенхауэра попросили прокомментировать этот блицкриг, он, ссылаясь на военную тайну, отделался лишь туманными намеками, будто генеральный штаб располагал важной стратегической информацией. О том, что произошло в действительности, мир узнал лишь много лет спустя. Мафия использовала все свое влияние, чтобы превратить наступление американцев в увеселительную военную прогулку. Были случаи, когда по приказу мафии капитулировали неприступные крепости… Американские власти по достоинству оценили рвение дона Кало. Он был назначен мэром одного из городов и получил звание почетного полковника американской армии. В составе американских вооруженных сил пришли в Сицилию многие мафиози из США. Показательно, что 15 % (!) личного состава американских вооруженных сил, высадившихся в Сицилии, были американцы сицилийского происхождения»[60] (отмечу, что обо всем этом в объемистых мемуарах Эйзенхауэра нет ни слова…).

    Но особенно показателен тот факт, что после захвата в июле—сентябре 1943 года Сицилии и южной части Италии, включая Неаполь, наступление прервалось на целых восемь месяцев, и Рим, до которого оставалось всего сто с небольшим километров, был взят только 4 июня 1944 года. Дело в том, что вместо быстро капитулировавших под воздействием мафии итальянских войск армия США и Великобритании должна была после взятия Неаполя сражаться с пришедшими с севера германскими войсками, а это была уже совсем иная проблема… В реальную войну с Германией «союзники» вступили лишь летом 1944-го, что, как уже сказано, имело совсем другой смысл, чем обычно утверждают. И, кстати сказать, на территорию Италии севернее Флоренции — то есть, в частности, города Генуя, Болонья, Турин, Милан, Венеция — англо-американские войска смогли войти только в апреле 1945 года (!), когда германская военная мощь была полностью сокрушена нашей армией…

    Невозможно переоценить приведенные выше секретные установки Черчилля, сформулированные в декабре 1941-го и в октябре 1942-го. В первой безоговорочно утверждалось, что Великобритания и США «не должны принимать никакого участия» в войне России и Германии, во второй — что именно Россия, а не Германия является истинным врагом Европы…

    И вторжение англо-американских войск 6 июня 1944 года во Францию, а также возобновление остановленного восемью месяцами ранее наступления в Италии (только 4 июня 1944 года был взят Рим) представляло собой в глубоком, подлинном своем значении акцию, имевшую целью не допустить, чтобы в ходе разгрома германской армии СССР—Россия занял Европу. Дело в том, что за десять недель до начала реального вступления американо-английских вооруженных сил в войну, 26 марта 1944 года, наши войска вышли на южном участке фронта к государственной границе, и было всецело ясно, что они вот-вот начнут победный поход по Европе.

    Высадка десанта в северной Франции была во-обще-то естественной акцией и так или иначе обсуждалась уже в течение длительного времени. Но одно дело — обсуждение и совсем другое — практическое осуществление. Черчилль сообщает в своем сочинении: «Лишь в марте (1944 года. — В.К.) Эйзенхауэр… вынес окончательное решение», а «к апрелю наши планы стали принимать окончательную форму».[61] В свою очередь, Эйзенхауэр в опубликованных им мемуарах свидетельствовал: «7 апреля (1944 года. — В.К.) генерал Монтгомери (командовавший британской частью войск. — В.К.)… был готов детально доложить план наступления».[62]

    Представляется по меньшей мере странным, что реальный план столь значительной военной операции (к тому же единственной по своим масштабам в действиях США и Великобритании в 1941–1945 гг.) явился на свет за столь краткий срок до ее начала (только 7 апреля Монтгомери был готов доложить о британской части плана!).

    Напрашивается объяснение, что именно выход войск России на государственную границу заставил действительно принять решение о вторжении во Францию — и, по сути дела, не для разгрома Германии, но для спасения как можно большей территории Европы от России.

    Стоит привести здесь очень характерные суждения Уильяма Буллита, который в 1933–1936 годах был первым послом США в СССР, а затем стал послом во Франции. В мае 1938 года, когда так или иначе выявилась вероятность войны между Германией и Италией и, с другой стороны, Великобританией и Францией, он обратился к Рузвельту с призывом примирить враждующие стороны ради спасения Европы:

    «Вы можете лучше, чем кто-нибудь другой, использовать тот факт, что мы являемся выходцами из всех наций Европы, а наша цивилизация — результат слияния всех цивилизаций Европы… что мы не можем спокойно наблюдать приближение конца европейской цивилизации и не предпринять последней попытки предотвратить ее уничтожение…» Ибо, заключал Буллит, «война в Европе может окончиться только установлением большевизма от одного конца континента до другого», а осуществленное Рузвельтом примирение европейских держав «оставит большевиков за болотами, которые отделяют Советский Союз от Европы. Я думаю, что даже Гитлер… примет Ваше предложение».[63]

    Именно такое геополитическое сознание определяло и стратегию Черчилля. Начавшаяся война между Германией и СССР—Россией, как показано выше, бесконечно радовала его, поскольку рождала надежды и на ослабление соперника по первенству в Европе, и на обезвреживание главного врага—России.

    Однако, когда к 1944 году стала очевидной близкая победа СССР, Черчилль выдвинул «программу», которой он и придерживался в созданной СССР—Россией ситуации — согласно определению его самого — «уничтожения военной мощи Германии»:

    «Решающие практические вопросы стратегии и политики… сводились к тому, что: во-первых, Советская Россия стала смертельной угрозой; во-вторых, надо немедленно создать новый фронт («выделено мною. — S. К.) против ее стремительного продвижения (в этом и заключалось истинное назначение созданного в июне 1944-го «второго фронта»! — В. К); в-третьих, этот фронт в Европе должен уходить как можно дальше на Восток» и т. д.

    Как уже говорилось, до июня 1944 года Великобритания и США, по сути дела, не воевали с Германией. В частности, при любом возможном отношении к Сталину нельзя не признать справедливость его характеристики боевых действий 1943 года в южной Италии, изложенной им 28 ноября этого года на Тегеранской конференции: «…итальянский театр важен лишь в том отношении, чтобы обеспечить свободное плавание судов союзников в Средиземном море… но он не представляет какого-либо значения в смысле… операций против Германии».[64]

    Незадолго до этого, 10 августа 1943 года, — то есть уже после вторжения в Италию, — военный министр США Генри Стимсон докладывал Рузвельту: «Не следует думать, что хотя бы одна из наших операций, являющихся булавочными уколами (выделено мною. — В.К.), может обмануть Сталина и заставить его поверить, что мы верны своим обязательствам».[65]

    Итак, только через три года после 22 июня Великобритания и США начали реальную войну, но из процитированной программы Черчилля ясно, что в истинном своем смысле это было противостояние не уже потерявшей свою боевую мощь Германии, а, как определил сам Черчилль, «стремительному продвижению» России, ставшей «смертельной угрозой» для Европы.

    Разумеется, бои шли с германскими войсками, но, как недвусмысленно признал Черчилль, ради того, чтобы войска Великобритании и США продвинули свой «новый» фронт «как можно дальше на Восток».

    Во многих сочинениях о войне затронута тема разногласий между Великобританией и США, — в частности, в вопросе о «втором фронте». Разногласия действительно были, но они не касались главного. Еще 1 апреля 1942 года Рузвельт одобрил доклад начальника штаба армии США Маршалла, в котором осуществление высадки войск в Европе «ставилось в зависимость от двух условий:

    Если положение на русском фронте станет отчаянным…

    Если положение немцев станет критическим…»

    Как многозначительно уже одно это различие побуждающих вступить в войну «положений» — «отчаянное» и всего только «критическое»! В 1944 году положение немцев стало очевидно «критическим» — и именно и только потому США начали реальную войну, ничем не отличаясь в этом отношении от Великобритании.

    * * *

    Изложенные выше представления, согласно которым реальное вступление США и Великобритании в войну в июне 1944 года было направлено не столько против Германии, сколько против СССР—России, встретят, вполне вероятно, следующее возражение. Если дело обстояло таким образом, почему США и Великобритания все же воевали с германской армией вплоть до ее капитуляции, а не вступили в союз с ней против СССР—России?

    Вопрос этот особенно существен потому, что — как давно и точно известно — глава стратегической разведки США в Европе Аллен Даллес (в 1953-м он станет директором ЦРУ) еще с 1943 года вел тайные переговоры с представителями спецслужб Германии, — в том числе с одним из высших руководителей СС, обергруппенфюрером Карлом Вольфом. Это вроде бы означает, что возможность союза с Германией имела место, но США все-таки отказались от него.

    Однако этот отказ вовсе не являлся выражением «доброй воли»; в силу целого ряда причин союз с Германией был, строго говоря, невозможен. Едва ли не главная из этих причин заключалась в том, что США и Великобритания отнюдь не были уверены в своей способности даже и совместно с германскими войсками победить нашу армию. Хорошо осведомленный Алан Тейлор позднее писал о выводе, который «союзники» сделали к концу войны: «…в случае вооруженного конфликта с русскими победа маловероятна, даже если использовать на своей стороне германские силы».[66]

    Далее, США были кровно заинтересованы в том, чтобы Германия потерпела полный крах и никак не могла восстановить свое первенство в Европе, ибо, отказавшись от своей традиционной «изоляционистской» геополитики, США сами имели теперь цель первенствовать и господствовать в Европе (да и в мире в целом), — из-за чего даже не раз возникали достаточно острые коллизии с Великобританией, полагавшей, что верховная роль в Европе после разгрома Германии достанется ей.

    Нельзя не учитывать также, что к 1940-м годам приобрели очень весомую экономическую и политическую силу лидеры еврейской части (более 5 млн. человек) населения США, требовавшие полного сокрушения Германии и возмездия за ее беспрецедентные злодеяния по отношению к евреям (см. приложение «Война и евреи» в конце этой части книги). Один из ближайших и влиятельнейших сподвижников Рузвельта, министр финансов США в 1934–1945 годах Генри Моргентау,[67] еще в сентябре 1944-го разработал «план аграризации Германии», имевший целью превращение ее в страну «полей и пастбищ»… «Моя программа ликвидации угрозы германской агрессии, — указывал Моргентау, — заключается в своей простейшей форме в лишении Германии всей ее тяжелой промышленности». Рузвельт и Черчилль одобрили план Моргентау».[68] Правда, на Крымской конференции в феврале 1945 года этот план по инициативе СССР был отвергнут, но сам факт его одобрения главами США и Великобритании многозначителен.

    Можно назвать и ряд других причин невозможности союза США и Великобритании с Германией, но, надо думать, достаточно и указанных. Впрочем, несмотря на эту невозможность, экспансивный сэр Уинстон все же готовил в конце войны своего рода «запасной вариант»: как сообщает тот же Алан Тейлор, Черчилль «приказал Монтгомери (командующий британскими войсками. — В.К.) держать в сохранности немецкое оружие на случай, если его придется применить против русских» (цит, соч., с. 538), — разумеется, вернув это оружие сложившим его ранее немцам…

    Но черчиллевский приказ являл собою скорее «жест», чем рассчитанную на практические последствия директиву. «Союзники» вынуждены были смириться, в сущности, со всеми «требованиями» истинного победителя в Великой войне уже во время февральской Крымской (Ялтинской) конференции. Впоследствии Рузвельта и Черчилля многократно и резко обвиняли в «предательстве» Запада, совершенном в Ялте. Но если их согласие с «требованиями» СССР—России и было «предательством», то всецело, абсолютно вынужденным: они тогда ничего не могли поделать с победоносным соперником…

    * * *

    Приведенные факты, а также цитированные суждения Черчилля и других использовались в советской историографии войны главным образом для того, чтобы обличить «коварство» и прямое «предательство» Великобритании и США по отношению к СССР. Но такой подход к делу скорее мешает, чем помогает понять ход истории.

    В сознании и поведении правителей США и Великобритании воплощалась не некая «безнравственность» (или, как нередко утверждалось, «классовый эгоизм»), но геополитическая закономерность, действовавшая в продолжение веков.

    Еще в 1938 году, в канун войны, суть дела выразил в своем цитированном выше послании Рузвельту посол США в СССР, а затем во Франции Уильям Буллит, — человек, без сомнения, дальновидный. Он утверждал, что полномасштабная война внутри Европы, которая будет означать кардинальное взаимоослабление борющихся сторон, приведет к господству над Европой СССР—России.

    То же понимание ситуации выразилось в составленном 16 декабря 1941 года Черчиллем меморандуме под истинно «геополитическим» названием «Атлантика», где категорически утверждалось, что «ни Великобритания, ни Соединенные Штаты не должны принимать никакого участия» в начавшейся 22 июня войне (участие, имевшее место с июня 1944 года, было, по сути дела, направлено не против Германии, а против России…). Такую постановку вопроса следует воспринимать не как «подлость», а как геополитическую неизбежность. К сожалению, и современные, сегодняшние взаимоотношения Запада и России многие воспринимают совершенно неадекватно, — с одной стороны, питая безосновательные надежды на «дружбу», с другой же — проклиная неких (якобы противостоящих основным устремлениям Запада) злоумышленников, требующих, например, расширения НАТО на Восток. Противостояние Запада (включая США) и России неустранимо. Притом, как признано в процитированном выше рассуждении Арнольда Тойнби, Запад, начиная с XIV века, выступал всегда в качестве агрессора; между тем Россия двигалась на Запад, по совершенно верным определениям Тойнби, либо в порядке «контрнаступления», либо в качестве «союзника одной из западных стран».

    Тойнби датировал начало западного наступления на Россию серединой XIV века, но в действительности оно началось тремя с половиной столетиями ранее: в 1018 году польский князь (с 1025-го — король) Болеслав Великий, вобрав в свое войско германцев-саксонцев и венгров, а также вступив в союз с печенегами, вторгся в пределы Руси и захватил Киев, — правда, ненадолго, а в 1031 году Ярослав Мудрый восстановил границу с Польшей по Западному Бугу.

    Из этого отнюдь не вытекает, что Запад являл собой хищного волка, а Русь-Россия — добрую овечку. С первых веков своей истории Русь двигалась к востоку и, дойдя в XVII веке до Тихого океана, как бы приняла в свои руки наследство Монгольской империи в целом. Согласно разработкам ряда русских идеологов, это движение Руси-Рос-сии к востоку было закономерным и естественным созиданием единства субконтинента «Евразия», — созиданием, которое далеко не всегда было связано с завоеваниями. Но, конечно, и идеализировать это движение к востоку не следует: Россия подчас поступала так же, как покорявший мир Запад.

    Вместе с тем вполне очевидно, что движение России на восток не сочеталось с движением на запад (о чем уже подробно говорилось), хотя в Европе постоянно твердили о русской опасности.

    Имевшие место после 1917 года планы военной поддержки европейской и, более того, мировой революции были выражением не русской, а «коминтерновской» идеи и воли. Грешивший определенным легкомыслием Бердяев, который чуть ли не отождествил идеи Третьего Рима и Третьего Интернационала, безответственно (либо в силу неосведомленности) игнорировал тот факт, что идея Третьего Рима была принципиально изоляционистской, а ни в коей мере не экспансионистской.

    Есть все основания полагать, что западный миф о русской опасности сложился в результате целого ряда безуспешных походов Запада в Россию. В течение столетий страны Запада без особо напряженной борьбы покоряли Африку, Америку, Австралию и преобладающую) часть Азии (южнее границ России), то есть все континенты. Что же касается Евразии—России, мощные походы Польши и Швеции в начале XVII в., Франции в начале XIX в. и т. д. терпели полный крах, — хотя Запад был убежден в превосходстве своей цивилизации.

    И это порождало в Европе русофобию — своего рода иррациональный страх перед таинственной страной, которая не обладает великими преимуществами западной цивилизации, но в то же время не позволяет себя подчинить. И, как ни странно, на Западе крайне мало людей, которые, подобно Арнольду Тойнби, способны «заметить», что русские войска оказывались в Европе только в двух ситуациях: либо в ответ на поход с Запада (как было и во Вторую мировую войну), либо по призыву самого Запада (например, отправление русского экспедиционного корпуса во Францию в 1916 году).

    Те «факты», которые приводят, когда говорят о русской «агрессии» против стран Запада, в действительности представляли собой, как мы видели, военные действия, имевшие целью восстановление исконной, тысячелетней западной границы Руси-России. Тем не менее наша страна издавна воспринимается на Западе не только как чуждый, но и как враждебный континент. И это — геополитическое — убеждение, несомненно, останется незыблемым — по крайней мере в предвидимом будущем.

    Внезапность или неготовность?

    На предыдущих страницах Великая Отечественная война рассматривалась в наиболее широком — всемирном — контексте, но, конечно, необходим и взгляд на нее с точки зрения внутреннего положения в стране, — особенно если учитывать, что во многих новейших сочинениях содержатся, необоснованные толкования не только внешнеполитических, но и сугубо внутренних проблем.

    Начать уместно с вопроса о внезапности нападения врага. По мере рассекречивания относящихся к 1940–1941 гг. документов разведки СССР, в которых сообщалось о близящейся войне, — вплоть до конкретных дат ее начала — многие историки и публицисты все с большим негодованием (а подчас и с недоумением) писали о том, что правительство и прежде всего Сталин в силу чуть ли не патологической тупости «не верили» этим правдивым сообщениям. Как известно, Сталин полагал, что Германия, прежде чем она нападет на СССР, должна победить находившуюся с ней в состоянии войны с 1939 года Великобританию, ибо иначе ей придется воевать на два фронта. И игнорирование иных' сообщений разведки оценивается как беспрецедентный, прямо-таки абсурдный просчет Сталина и его окружения, приведший в первые месяцы войны к тяжелейшим последствиям.

    Правда, рассуждая об этом, почему-то никогда не упоминают о вполне аналогичном, но еще более разительном просчете, который несколькими месяцами позже допустил президент США Рузвельт и его окружение. Американская разведка, которой еще летом 1940 года удалось раскрыть японские шифры, неоднократно предупреждала о готовящемся нападении; тем не менее мощная атака Японии 7 декабря 1941 года на военно-морскую базу США Пирл-Харбор явилась полной неожиданностью, и в результате была мгновенно уничтожена очень значительная часть американского флота и морской авиации. При этом Рузвельт был уверен, что Япония сначала нападет на СССР. Таким образом, имела место полная аналогия с тем, что произошло пятью с половиной месяцами ранее в СССР, но, оказывается, США не извлекли из этого никакого урока!

    Просчет Рузвельта представлялся совершенно необъяснимым; некоторые историки даже пытались позднее истолковать поведение президента как тайную акцию, преследовавшую цель вовлечь США в мировую войну. Поскольку в стране господствовала доктрина «изоляционизма», принципиального «невмешательства» в мировые дела, Рузвельт, — который, напротив, стремился к глобальному влиянию в мире — будто бы сознательно ничего не сделал для подготовки отпора японской атаке, о которой ему-де было доподлинно известно, — не сделал, так как хотел потрясти американцев обилием потерь и тем самым побудить их ввязаться в мировую войну.[69] Эта версия едва ли сколько-нибудь основательна, но само ее возникновение о многом говорит (Сталину, между прочим, подобное «обвинение» не предъявляли…).

    Но если беспристрастно вдуматься, просчеты и Сталина, и Рузвельта имеют всецело убедительное объяснение. Сообщения разведки всегда в той или иной степени противоречивы, ибо она черпает их из самых разных — нередко дезинформирующих — источников. Не так давно был издан сборник документов под названием «Секреты Гитлера на столе у Сталина. Разведка и контрразведка о подготовке германской агрессии против СССР. Март — июнь 1941 г.», из которого явствует, что в это время Сталин получал весьма различные сообщения — в том числе и дезинформирующие, — в особенности сообщения, согласно которым Германия (как и полагал Сталин) намерена, прежде нападения на СССР, захватить Великобританию.[70] Один из тогдашних руководителей разведки, генерал П. А. Судоплатов, впоследствии отметил: «Особое внимание заслуживала информация трех надежных (выделено мною. — В.К.) источников из Германии; руководство вермахта решительно возражало против войны на два фронта».[71]

    Недоверие к сообщениям разведки о германском нападении вызывала также и разноголосица в содержащихся в них датировках начала войны; «…называли 14 и 15 мая, 20 и 21 мая, 15 июня и, наконец, 22 июня… Как только не подтвердились первые майские сроки вторжения, Сталин… окончательно уверовал в то, что Германия не нападет в 1941 г. на СССР…»[72]

    В 1960-х годах и позже многие авторы с крайним возмущением писали, например, о том, что никто не поверил поступившему ровно за неделю до начала войны сообщению обретшего впоследствии всемирную известность разведчика Рихарда Зорге, в котором указывалась совершенно точная дата германского нападения — 22 июня. Однако этому и нельзя было поверить после ряда «несбывшихся» дат, сообщенных источниками, которые считались «надежными» (кстати, сам Зорге сначала сообщил, что нападение состоится в мае). И теперешние «аналитики», знающие — как и весь мир, — что война началась именно 22 июня, и потому негодующие на Сталина, пренебрегшего точной информацией Зорге, отправленной 15 июня, предстают как по меньшей мере наивные люди…

    Впервые подобное обвинение в адрес Сталина было высказано в «сенсационном» хрущевском докладе на XX съезде КПСС, — докладе, задача которого — что вполне очевидно — заключалась не в уяснении реального хода истории, а в развенчании превозносимого в течение долгих лет вождя. Как возмущенно говорилось в этом докладе, «предостережения Сталиным не принимались во внимание», и потому «не были приняты достаточные меры, чтобы хорошо подготовить страну к обороне и исключить момент внезапности нападения»,[73]

    В этом обвинении Сталина в конечном счете выразился — пусть и бессознательно — все тот же комплекс «культа личности»; вот, мол, гений всех времен, а не смог разобраться в разведданных… Ведь, скажем, Рузвельт не вызывает подобного крайнего возмущения, хотя вроде бы именно из-за его «слепоты» США лишились основной части своего Тихоокеанского флота.

    Помимо прочего, в хрущевском докладе утверждалось следующее: «Многочисленные факты предвоенного периода красноречиво доказывали, что Гитлер направляет все свои усилия для того, чтобы развязать войну против Советского государства» (с. 42), — то есть другие люди — в том числе, очевидно, и сам Хрущев, — в отличие от Сталина, ясно понимали ситуацию, но, не обладая, мол, сталинскими полномочиями, не могли результативно действовать в плане подготовки к нападению врага.

    Как ни удивительно, всего через несколько абзацев своего доклада Никита Сергеевич поистине простодушно «разоблачил» самого себя, фактически признавшись, что лично он совершенно не готовился к войне, — несмотря на упомянутые им «многочисленные факты», которые «красноречиво доказывали» ее неотвратимое приближение. Он поведал, как в первые дни войны он «позвонил из Киева т. Маленкову и сказал ему:

    — Народ пришел и требует оружие. Пришлите нам оружие.

    На это мне Маленков ответил: «Оружие прислать не можем… Все винтовки передаем в Ленинград, а вы вооружайтесь сами».[74] (С. 44.)

    Стремясь в 1956 году дискредитировать своего соперника в борьбе за верховную власть Маленкова, Хрущев невольно дискредитировал самого себя. Ведь к 22 июня он уже три с половиной года — с января 1938-го — был полновластным «хозяином» в Киеве и на всей Украине (кстати, граничившей с сентября 1939-го с Германией!), но, оказывается, не удосужился заготовить хотя бы винтовки!.. Так что одно из двух: либо Хрущев в действительности вовсе не внимал тем «красноречивым доказательствам», о которых упомянул в 1956 году, либо никак не реагировал на эти «доказательства» в практическом плане (ведь уж винтовки-то первый секретарь ЦК Украины и член Политбюро мог бы своевременно заготовить…).

    Впрочем, как уже сказано, хрущевский доклад, по сути дела, и не являлся сколько-нибудь объективным освещением хода истории; цель его сводилась к развенчанию Сталина, который, в частности, не смог подготовить страну к германскому нападению.

    Между тем в действительности-то подготовка к войне была весьма внушительной. Так, с 1 сентября 1939 года, когда был принят закон о всеобщей воинской повинности, и до 22 июня 1941-го численность вооруженных сил страны выросла с 1,5 млн. (как было в 1938 году) до 5,3 млн. человек, то есть в три с половиной раза,[75] а производство вооружения увеличилось с 1938 года по июнь 1941-го в четыре раза.[76] И что касается стрелкового оружия — то есть главным образом столь озаботивших Хрущева винтовок, — оно накануне войны производилось в среднем за год в количестве 1 млн. 800 тыс. единиц,[77] и если в Киеве не нашлось летом 1941 года винтовок, то уж скорее всего из-за нерасторопности самого Хрущева…

    Впрочем, суть проблемы в другом. Как ни парадоксально, Хрущев, утверждая, что причина тяжелейших поражений в начале войны состояла в неожиданности, внезапности нападения врага (которое не сумел предвидеть вождь), собственно говоря, повторил главный аргумент самого Сталина! Ведь тот в своем известном приказе от 23 февраля 1942 года «оправдывался»:

    «В первые месяцы войны ввиду неожиданности и внезапности (выделено мною. — В.К.) немецко-фашистского нападения Красная армия оказалась вынужденной отступать». Только на рубеже 1941–1942 года, продолжал вождь, «настало время, когда Красная армия получила возможность перейти в наступление… Теперь (то есть в феврале 1942-го. — В.К.) уже нет у немцев того военного преимущества, которое они имели в первые месяцы войны в результате вероломного и внезапного нападения. Момент внезапности и неожиданности… израсходован полностью. Тем самым ликвидировано то неравенство (выделено мною. — В.К.) в условиях войны, которое было создано внезапностью… При этом следует отметить одно обстоятельство: стоило исчезнуть в арсенале немцев моменту внезапности, чтобы немецко-фашистская армия оказалась перед катастрофой… Инициатива теперь в наших руках и потуги разболтанной ржавой машины Гитлера не могут сдержать напор Красной армии. Недалек тот день, когда… на всей Советской земле снова будут победно реять красные знамена».[78]

    Увы, всего лишь через десять недель после появления этого сталинского приказа, 8 мая 1942 года, враг начал в южной часта фронта мощнейшее наступление, в результате которого к осени 1942 года фронт передвинулся на 600–800 км (!) к востоку и юго-востоку, достигнув нижнего течения Волги и Кавказского хребта (21 августа германский флаг был установлен на вершине Эльбруса). И 28 июля 1942 года Сталину пришлось отдать совсем иной по смыслу и тону, поистине отчаянный приказ, известный под названием «Ни шагу назад!», где говорилось уже не о «победно реющих», а о «покрытых позором» знаменах…[79] Однако и после этого приказа «позорное» отступление продолжалось…

    Наши поражения, испытанные в 1942 году, не уступали поражениям 1941-го, а в определенных отношениях даже превосходили их — хотя ни о какой «внезапности» теперь уже не могла идти речь… А это означает, что причина поражений отнюдь не сводилась — вопреки утверждениям Сталина в его приказе от 23 февраля 1942-го и, позднее, Хрущева в его докладе 1956 года — к «внезапности» (хотя она, конечно, влияла на ход событий).

    Суть дела заключалась в том, что враг, вбиравший в себя человеческие и материальные ресурсы почти всей Европы, «был, — по приведенному выше слову Федора Глинки о наполеоновской армии, — сильней…». Остановленная и отброшенная назад в ходе самоотверженной битвы за Москву в конце 1941 — начале 1942 года германская армия, в частности, не только быстро восстановила, но и значительно увеличила свою численность и вооруженность боевой техникой: в июне 1941-го — 5,5 млн. человек, 4200 танков, 43 000 орудий; летом 1942-го — 6,2 млн. человек, свыше 5000 танков, 52 000 орудий.[80]

    Есть все основания утверждать, что ко времени появления приказа «Ни шагу назад!» страна находилась в наиболее тяжелом положении за все время войны.[81] Имелась вполне реальная угроза прорыва врага за Волгу с последующей атакой с тыла на центральные области России — и в том числе Москву, захват врагом Северного Кавказа отрезал страну от основных источников нефти и т. п.

    Из этого следует, что едва ли основательна широко распространившаяся и нередко крайне эмоционально преподносимая (начиная с хрущевского доклада) точка зрения, согласно которой поражения наших войск и их безудержное отступление вплоть до московских пригородов были обусловлены главным образом или даже исключительно внезапностью (объясняемой, в свою очередь, «слепотой» Сталина) нападения врага.

    И, как уже сказано, эту точку зрения выдвинул именно. Сталин, стремясь объяснить — и «оправдать» — тяжелейшие поражения первых месяцев войны, но впоследствии сталинская версия была обращена против него самого как главного виновника сей «внезапности», не сумевшего вовремя предвидеть нападение врага и подготовить к нему армию.

    Между тем, исходя из факта сокрушительного германского наступления летом 1942 года, позволительно высказать убеждение, что, если бы даже Сталин и другие точно знали о долженствующем совершиться 22 июня 1941 года и сделали все возможное для подготовки отпора, это не могло бы принципиально изменить ход войны… Ибо враг «был сильней!..».

    В высшей степени важно осознать, что сила врага определялась и той присущей ему мощной геополитической волей, о которой подробно говорилось выше, — между тем как нашим войскам и стране вообще в первое время была свойственна ослабляющая их волю раздвоенность. Это очень существенная и очень сложная проблема, но без ее освещения нельзя обойтись.

    В предшествующей части этого сочинения было подробно сказано о совершавшемся с середины 1930-х годов преодолении «революционного» отрицания многовековой истории России и повороте к патриотической идеологии. Согласно уже цитированной работе одного из наиболее основательных нынешних исследователей истории второй половины 1930-х годов, М.М. Горинова, «в этот период происходит болезненная, мучительная трансформация «старого большевизма» в нечто иное… В области национально-государственного строительства реабилитируется сама идея государственности — идеология сильного государства сменяет традиционные марксистские представления… по всем линиям происходит естественный здоровый процесс восстановления, возрождения тканей русского (российского) имперского социума»[82] и т. д.

    В связи с этим стоит процитировать «Воспоминания солдата», принадлежащие знаменитому Гейнцу Гудериану. 3 октября 1941 года его танковая армия захватила Орел, и там состоялся разговор, явно произведший на германского военачальника очень сильное впечатление (цит. по смоленскому изданию 1998 года, с. 338): «О настроениях, господствовавших среди русского населения, можно было судить по высказываниям одного старого царского генерала, с которым мне пришлось в те дни беседовать в Орле. Он сказал: «Если бы вы пришли 20 лет назад (то есть в 1921-м. — В.К.), мы бы встретили вас с большим воодушевлением. Теперь же слишком поздно. Мы как раз теперь снова стали оживать… Теперь мы боремся за Россию, и в этом мы все едины».

    Восстановление государственности неизбежно означало определенное оттеснение партии, которая ранее была всеопределяющим средоточием власти. Это оттеснение конкретно проанализировано в недавнем исследовании О.В. Хлевнюка «Политбюро. Механизмы политической власти в 30-е годы». В предвоенное время, подводит итог историк, нарастает «тенденция перемещения центра власти из Политбюро в Совнарком, которая была окончательно закреплена после назначения Сталина в мае 1941 г. председателем СНК… Как регулярно действующий орган политического руководства Политбюро фактически было ликвидировано, превратившись, в лучшем случае, в совещательную инстанцию при Сталине».[83]

    Разумеется, то, что совершалось на самой вершине власти, имело место и на других ее этажах. Партия — воплощение революционной власти — утрачивала свою прежнюю роль, и именно в этом, в частности, заключался подспудный смысл террора 1937–1938 годов, направленного прежде всего и главным образом против партии. Вот, например, подтверждающие этот тезис совершенно точные сведения о судьбах делегатов Съезда советских писателей 1934 года. Из 597 делегатов съезда 356, то есть около 60 %, были членами (или кандидатами в члены) ВКП(б) и ВЛКСМ, и из них подвергся репрессиям 181 человек, — то есть более половины(!). Между тем из беспартийных — 241 делегат — пострадали 47 человек, то есть менее чем один из пяти….[84] Столь резкое количественное различие нельзя считать случайностью, и, в сущности, правы те, кто вообще трактуют «1937 год» как борьбу против партии с целью заменить ее порожденную революцией власть «традиционной» по своему характеру государственной властью.

    Кстати сказать, в цитируемых исследованиях М.М. Горинова и О.В. Хлевнюка напрасно не обращено пристальное внимание на сталинский доклад, произнесенный 10 марта 1939 года. Тот переход власти от партии к государству, о котором говорит О.В. Хлевнюк, может все же показаться «формальным» актом, однако в докладе Сталина утверждалось — хотя и не без известной уклончивости, — что в стране происходит именно восстановление государства в его прежнем, дореволюционном виде и смысле.

    По-своему замечательно содержащееся в этом докладе рассуждение об известной книге Ленина «Государство и революция», написанной в августе—сентябре 1917 года, то есть накануне Октябрьского переворота. Поскольку высказанные в сталинском докладе представления о значении и роли государства явно имели очень мало общего с ленинскими, вождь счел необходимым заявить, что-де «Ленин собирался написать вторую часть «Государства и революции»… Не может быть сомнения, что Ленин имел в виду во второй части своей книги разработать и развить дальше теорию государства… Но смерть помешала ему (кстати сказать, до этой смерти оставалось тогда шесть с лишним лет! — В.К.) выполнить эту задачу. Но чего не успел сделать Ленин, должны сделать его ученики»,[85] — то есть прежде всего он, Сталин.

    Ленин в предисловии к своей книге действительно упомянул о том, что не дописал ее, — однако, речь шла не о некой «второй части», а только о еще одной, седьмой, главе — «Опыт русских революций 1905 и 1917 годов».[86] И имелся в виду, понятно, опыт именно революций, а не проблема государственности как таковой. И даже в самых последних своих статьях, известных под названием «Завещание», Ленин рассматривал в качестве носителей безраздельной верховной власти ЦК и ЦКК (Центральная контрольная комиссия) партии, которые он призывал усовершенствовать, а не собственно государственные структуры.

    Поэтому ссылка Сталина на будто бы не «успевшего» создать «теорию государства» Ленина не имела под собой реальных оснований; она преследовала цель затушевать тот факт, что предлагался кардинальный пересмотр ленинских и вообще предшествующих — представлений о государстве в СССР.

    В сталинском докладе неоднократно заходила речь о «недооценке роли и значения механизма нашего социалистического государства», о «непозволительно-беспечном отношении к вопросам теории государства» и т. п. Признавалось, что в 1917 году «необходимо было… разбить вовсе государственную машину», однако тут же оговаривалось; «…но из этого вовсе не следует, что у нового, пролетарского государства не могут сохраниться некоторые функции старого (то есть дореволюционного! — В.К.) государства». (С. 644.)

    Сказано это было достаточно осторожно, ибо и государство по-прежнему называлось «пролетарским», и «сохранение старого» ограничивалось только «некоторыми» функциями. Но перед нами все же явная «ревизия» прежних представлений, отразившая реальное изменение роли государства во второй половине 1930-х годов. С этим изменением нераздельно связана «чистка» руководства на всех уровнях и во всех сферах, включая (что особенно важно для нашей темы) армию.

    В литературе о войне безусловно господствует точка зрения, согласно которой начавшееся с 1936 года смещение (и, в соответствии с «атмосферой» времени, репрессирование) огромного количества военачальников нанесло страшный ущерб и во многом обусловило поражения 1941 года; нередко в этом усматривают вообще главную причину поражений.

    Не приходится сомневаться в том, что сама по себе широкая замена военачальников накануне Великой войны не могла не привести к тяжелым последствиям. Помимо прочего, она в значительной мере подкрепляла уверенность Гитлера в победе; накануне войны он утверждал: «Россия не обладает даже той силой, которой обладала во время Первой мировой войны… Сталин уничтожил большинство русских генералов и офицеров».[87]

    Есть даже сведения — хотя их и оспаривают, — что сами германские спецслужбы способствовали дискредитации маршала Тухачевского и других.

    Но вместе с тем известно, что «а конце войны Гитлер много раз повторял: «Правильно сделал Сталин, что уничтожил всех своих военачальников» (!).[88] И это «прозрение» врага в высшей степени существенно, — особенно если учитывать, что Гитлер отнюдь не был тем дурачком, каким его подчас рисуют.

    Не исключено сомнение: уместно ли прислушиваться к мнению врага? Сошлюсь поэтому и на суждения прошедшего войну офицера, позднее ставшего известным писателем, а еще позднее — ярым «антикоммунистом» — Василя Быкова. В опубликованной им в 1995 году статье, посвященной «цене» войны и крайне резко обличающей «методы» ее ведения, В. Быков вместе с тем утверждает, исходя из своего военного опыта:

    «Существует распространенный миф (выделено мною. — В.К.) о том, что неудачи первого периода войны вызваны, кроме прочего, репрессиями среди высшего комсостава Красной армии… Но ведь репрессировали не всех… И первые же месяцы войны показали полную неспособность прежнего командования… Очень скоро на полководческие должности по праву выдвинулись другие командиры… и, как ни странно, именно на их опыте кое-чему научился и Сталин. Может быть, впервые в советской действительности идеологические установки были отодвинуты в сторону…» (журн. «Родина», 1995, № 5, с. 34).

    Гражданская — «классовая» — война 1918–1922 годов, в ходе которой выдвинулись почти все занимавшие высокое положение в армии до 1937–1938 годов военачальники СССР, была совершенно иным явлением, чем война, начавшаяся 22 июня 1941 года, для победы в которой требовались люди принципиально другого склада.

    Вспомним, что Тухачевский, успешно командовавший подавлением антибольшевистских мятежей в Симбирске (1918 год), Кронштадте и на Тамбовщине (1921), потерпел сокрушительное поражение в единственной выпавшей на его долю войне с иностранной — польской — армией летом 1920 года. И едва ли основательно предположение, что он (вместе с другими подобными ему военачальниками) мог сыграть первостепенную роль в Отечественной войне — или даже вообще не допустить первоначальных побед врага! — хотя такие предположения безапелляционно высказывали многие авторы. Но это чисто декларативные утверждения, несостоятельность которых становится очевидной при обращении к реальному положению дел.

    Примечательна с этой точки зрения изданная в 1988 году в Лондоне книга Виталия Рапопорта и Юрия Алексеева «Измена Родине. Очерки по истории Красной армии». В общих рассуждениях этих авторов гибель Тухачевского и других военачальников предстает как едва ли не главная причина тяжких бед 1941 тода. Но, в отличие от авторов множества других сочинений, эти авторы стремились изучать реальную историю Красной армии в 1920—1930-х годах, — в частности, разработку ее стратегии и тактики. И стало непреложно ясно, что глубокое и точное предвидение характера будущей войны и основы необходимой в ней стратегии разработали вовсе не Тухачевский со товарищи, а служившие в Красной армии выдающиеся военачальники Первой мировой войны — A.A. Свечин (до октября 1917-го генерал-майор, начальник штаба Северного фронта), А.Е. Снесарев (генерал-лейтенант, командующий корпусом), В.Н. Егорьев (генерал-майор, командующий корпусом) и другие. Тухачевский же в 1920 — начале 1930-х был их непримиримым противником, обличал их как «антисоветских» и «антиреволюционных» стратегов, и все они еще в 1930 году были арестованы (см. об этом с. 160–169, 216–237 указанной книги; как это ни алогично, ее авторы в своих общих рассуждениях продолжают превозносить Тухачевского). И есть основания утверждать, что именно репрессии 1930 года (а не 1937-го) нанесли наиболее тяжкий ущерб нашей армии…

    Необходимо сказать еще о следующем. Господствует мнение, что в результате репрессий 1937–1938 годов место зрелых и опытных военачальников заняли молодые и неискушенные, и это привело к тяжелейшим поражениям в начале войны. В действительности же на смену погибшим пришли в основном люди того же поколения, но другие — и с иным опытом.

    Так, скажем, репрессированные Я.Б. Гамарник, В.М. Примаков, М.Н. Тухачевский, И.Ф. Федько, И.Э. Якир родились в 1893–1897 годах, и в те же самые годы, в 1894—1897-м, родились Г.К. Жуков, И.С. Конев, Р.Я. Малиновский, К.К. Рокоссовский, ф. И. Толбухин. Но первые, исключая одного только Тухачевского, провоевавшего несколько месяцев в качестве подпоручика{Он попал на фронт в сентябре 1914-го, а уже в феврале 1915-го оказался в плену, откуда вернулся на родину только в октябре 1917 года. }, не участвовали в Первой мировой войне, а вторые (кроме окончившего школу прапорщиков Толбухина) начали на ней свой боевой путь простыми солдатами.

    Далее, первые оказались вскоре после революции на наиболее высоких руководящих постах (хотя им было тогда всего от 21 до 25 лет…) — без сомнения, по «идеологическим», а не собственно «военным» соображениям, — а вторые, медленно поднимаясь по должностной лестнице, обретали реальное умение управлять войсками. Дабы оценить это, вспомним, что Суворов в 18 лет начал свой воинский путь унтер-офицером (тогда — капралом), а 16-летний Кутузов — прапорщиком, и лишь к сорока годам они «дослужились» до генеральского звания.

    О кардинальном различии двух типов советских военачальников одного поколения можно бы еще многое сказать, но, впрочем, это различие и так очевидно.

    * * *

    Выше приводились высказанные в 1939 году Сталиным «ревизионистские» положения о государстве; правда, говорил он весьма осторожно и двойственно. Ибо, во-первых, не так легко было быстро изменить сознание миллионов преданных коммунистической идеологии людей, убедить их в необходимости верховной роли государства в «старом» смысле этого слова, а во-вторых, имело место сомнение в том, сможет ли восстанавливаемая «государственная» идеология (и, далее, практика) явиться более эффективной, чем предшествовавшая, делавшая ставку прежде всего на партию и «революционность» и легшая в основу многих, как тогда говорилось, побед» (включая ту же коллективизацию…).

    И целый ряд суждений и «указаний» Сталина в начальный период войны ясно говорит о том, что он колебался между собственно государственной и прежней, революционно-партийной «линиями». Так, например, ликвидированный после столь прискорбной финской войны в 1940 году институт военных комиссаров (то есть всевластных большевистских руководителей армии) был — в сущности, неожиданно — восстановлен менее чем через месяц после начала Великой войны, 16 июля 1941 года!

    В 1920 году Ленин вполне справедливо заметил: «Без военкома (то есть военного комиссара. — В.К.) мы не имели бы Красной армии».[89] Но дело шло тогда о классовой войне; между тем Сталин уже в своем выступлении по радио 3 июля 1941 года дважды назвал начавшуюся войну «отечественной», хотя пока и без особого подчеркивания этого определения. Тем не менее вскоре же, через две недели, в войска были направлены «агенты» партии, имевшие, в сущности, больше полномочий, чем командиры.

    Однако через год с небольшим, 9 октября 1942 года, институт комиссаров был окончательно ликвидирован, и закономерно, что это свершилось незадолго до победной стадии Сталинградской битвы, начавшейся 19 ноября. А 6 января 1943-го были восстановлены погоны, которые еще совсем недавно воспринимались в качестве непримиримо враждебного символа («золотопогонники»).

    Словом, сознание Сталина (и, конечно, множества людей того времени) в начале войны было глубоко двойственным, в нем — подчас даже причудливо — переплеталось «революционное» и «государственное». В сталинском выступлении по радио 3 июля 1941 года ныне замечают прежде всего или даже только «православно-патриотическое» обращение «Братья и сестры!» и напоминание о победах над Наполеоном и германским кайзером Вильгельмом II. Но ведь в этом же выступлении содержится и звучащая теперь попросту наивно фраза: «В этой великой войне мы будем иметь верных союзников… в том числе в лице германского народа (выделено мною. — В.К.), порабощенного гитлеровскими заправилами». И далее: «…германский тыл немецких войск представляет вулкан, готовый взорваться и похоронить гитлеровских авантюристов». По-своему даже забавно столкновение синонимов — «германский тыл немецких войск» (!), которое как бы обнажает несостоятельность этого утверждения.

    Но важнее другое. Даже и среди тех немцев, которые в 1944 году в самом деле пытались свергнуть Гитлера с его авантюристической, на их взгляд, стратегией, было немало «героев» войны против СССР—России, о чем уже говорилось выше. И абсолютное большинство «германского народа» отнюдь не возражало против имевшего многовековую предысторию геополитического «натиска на Восток»… В 1971 году видный германский историк и публицист Себастиан Хаффнер справедливо характеризовал развитие самосознания своих соотечественников в 1920—1930-х годах: «Они ничего не имели против создания Великой германской империи… Однако… они не видели пути, обещающего успех в достижении этой заветной цели. Но его видел Гитлер. И когда позже этот путь, казалось, стал реальным, в Германии не было почти никого, кто не был бы готов идти по нему».[90]

    И еще один яркий образчик «раздвоенности» Сталина. В его речи 7 ноября 1941 года во время парада на Красной площади прозвучало постоянно поминаемое ныне: «Пусть вдохновляет вас в этой войне мужественный образ наших великих предков — Александра Невского…» и т. д., — то есть Сталин как бы стирал границу между дореволюционной Россией и СССР. Однако в произнесенном днем раньше, 6 ноября, на станции метро «Маяковская», докладе утверждалось следующее:

    «По сути дела, гитлеровский режим является копией того реакционного режима, который существовал в России при царизме… гитлеровцы так же охотно попирают права рабочих, права интеллигенции и права народов, как попирал их царский режим…» и т. д. (С. 26.)

    Выходит, задача состояла в том, чтобы вместе с «германским народом» свергнуть установившийся в Германии режим, — и свергнуть потому, что он точно такой же («копия»!), какой был до 1917 года в России. То есть народ призывался к своего рода «революции», к «классовой» войне, — как бы к повторению совершенного в 1917 году…

    В этой раздвоенности вождя выражалась в конечном счете глубинная, фундаментальная неготовность к той геополитической войне, которая обрушилась на СССР—Россию 22 июня. К концу войны Сталин уже совсем по-иному говорил о ее сущности и — что особенно характерно — о причине наших поражений в начальный ее период. Так, 6 ноября 1944 года он недвусмысленно заявил, что «как показывает история, агрессивные нации (речь уже идет о германской нации в целом, а не о кучке «гитлеровских авантюристов». — В.К.), как нации нападающие, обычно бывают более подготовлены к новой войне… Нельзя… считать случайностью такой неприятный факт, как потеря Украины, Белоруссии, Прибалтики в первый же год войны, когда Германия, как агрессивная нация, оказалась более подготовленной к войне… это, если хотите, историческая закономерность…» (С. 146, 147.) Таким образом, истинная причина поражений — не во «внезапности»…

    Но глазное заключалось в другом. Та раздвоенность, которая столь явно предстает в первоначальных сталинских суждениях, присутствовала — имея, правда, противоположный смысл — и в сознании (и, далее, поведении) тех миллионов людей — главным образом, из крестьянских семей, — которые должны были с оружием в руках противостоять германской армии. За что они ведут смертный бой — за свою тысячелетнюю Россию или же за установившийся в 1917 году возглавляемый партией строй? Не забудем, что всего восемь лет назад завершилась коллективизация, которая нанесла тяжелейший урон многим из этих людей или хотя бы их родственникам, соседям, односельчанам…

    Для осознания — притом не отвлеченного, «теоретического», а воплощающегося в целостном существе людей и непосредственно переходящего в действие осознания, — истинного смысла войны было необходимо определенное время. Выше приводились фрагменты из «Сталинградской хроники» Юрия Кузнецова, в которых поэтически раскрыто пережитое в конце 1942 года солдатами глубокое «превращение».

    Уже упомянутый германский истолкователь хода войны, Хаффнер, обоснованно писал: «С того момента, когда русскому народу стали ясны намерения Гитлера, немецкой силе была противопоставлена сила русского народа. С этого момента был ясен также исход; русские были сильнее… прежде всего потому, что для них решался вопрос жизни и смерти» (цит, соч., с. 59).

    По мнению Хаффнера, поворотным «моментом» стал уже декабрь 1941 года, «когда контрнаступлением под Москвой русские доказали свою вновь обретенную волю к борьбе» (с. 59–60). Но, как мне представляется, проблема более сложна. Ведь позже, летом 1942 года, наши войска, как уже упомянуто, на южном фронте покатились на восток к Волге и Кавказу, в сущности, так же, как летом—осенью 1941-го к Москве… Ничего подобного не было и, очевидно, не могло быть после Сталинграда. Но вглядимся пристальнее в битву под Москвой.

    Москва — Ржев — Берлин

    Победу на московских рубежах не без оснований называют «чудом». Казалось бы, Москва была обречена, и уже готовились к взрыву крупнейшие предприятия и даже метрополитен.

    Уверенность врага в скорейшем захвате Москвы ярко выразилась в двух фактах, которые до последнего времени, в сущности, замалчиваются: прорыве колонны немецких мотоциклистов 30 ноября почти в границы Москвы, на мост через канал Москва—Волга[91] (вблизи нынешней станции метро «Речной вокзал»), и осуществленной тогда же, в ночь с 30 ноября на 1 декабря, дерзкой высадке на Воробьевых горах и в Нескучном саду — в четырех километрах от Кремля — авиадесанта, который имел задачу выкрасть Сталина.[92]

    Мне об этих фактах «по секрету», полушепотом, рассказал еще в 1960-х годах литературовед A.C. Мясников, который в 1941-м входил в руководящие партийные органы Москвы и потому был посвящен в кое-какие «тайны». Оба вражеских десанта были немедля уничтожены, но их «значимость» нельзя недооценивать.

    Впрочем, гораздо важнее, конечно, тот факт, что к концу ноября сам фронт на северо-западном участке проходил менее чем в 20 (!) км от тогдашней границы Москвы (от нынешней границы — всего в 10 км) и менее чем в 30 км — от стен Кремля! Речь идет прежде всего о поселке вблизи Савеловской железной дороги, недалеко от станции Лобня (26-й километр), Красная Поляна и окрестных деревнях Горки, Киово, Катюшки (ближайшей к Москве).

    Известный супердиверсант штандартенфюрер СС Отто Скорцени вспоминал в 1950 году: «Нам удалось достичь небольшой деревеньки (по всей вероятности — Катюшки. — В.К.) примерно в 15 километрах северо-западнее Москвы… В хорошую погоду с церковной колокольни была видна Москва…» А «летописец» 2-й танковой дивизии вермахта зафиксировал 2 декабря: «Из Красной Поляны можно в подзорную трубу наблюдать жизнь русской столицы (по воздушной линии до городской черты — 16 километров)» (Там же, с. 185.) В эту дивизию, кстати сказать, уже было завезено парадное обмундирование для победного шествия по Красной площади Москвы.[93]

    И 29 ноября 1941-го Гитлер объявил, что «война в целом уже выиграна»… В этом были убеждены и многие из тех, кто находился на подмосковных рубежах. Тогда же германский штабной офицер Альберт Неймген писал своему любимому родственнику:

    «Дорогой дядюшка!.. Десять минут назад я вернулся из штаба нашей пехотной дивизии, куда возил приказ командира корпуса о последнем наступлении на Москву. Через несколько часов это наступление начнется. Я видел тяжелые пушки, которые к вечеру будут обстреливать Кремль. Я видел полк наших пехотинцев, которые первыми должны пройти по Красной площади. Это конец, дядюшка, Москва наша, Россия наша… Тороплюсь. Зовет начальник штаба. Утром напишу тебе из Москвы…»[94]

    Небольшой поселок (менее 6 тыс. жителей) Красная Поляна обрел тогда всемирную известность, и до сего дня упоминается в большинстве отечественных и зарубежных сочинений, касающихся Московской битвы.

    Особенное внимание к этой малой точке на карте войны совершенно естественно. Дело не только в том, что фронт здесь наиболее близко подошел к Москве; так, захваченная врагом деревня Черная Грязь[95] на Ленинградском шоссе расположена ненамного дальше от границы Москвы. Но, во-первых, враг занял Черную Грязь всего на несколько часов, между тем как бои у Красной Поляны длились около двух недель, а, во-вторых, — и это главное — захват Красной Поляны, расположенной на 8 км восточнее Черной Грязи, был звеном генерального плана окружения Москвы: войска врага уже нависли здесь с севера над центральной частью города, являя собой зубец призванных сомкнуться к востоку от Москвы танковых клещей…

    Поэтому в боях у Красной Поляны есть основания видеть своего рода эпицентр Московской битвы. Как писал впоследствии один из руководителей «Московской зоны обороны» генерал К.Ф. Телегин, перелом в битве под Москвой начался именно с Красной Поляны — «рубежа, наиболее близкого и опасного для столицы».[96]

    В многочисленных сочинениях, где заходит речь об ожесточенных схватках у Красной Поляны, к сожалению, имеет место путаница или по меньшей мере неясность. Причина в том, что — сначала, до 29 ноября, этот участок фронта находился в полосе боевых действий 16-й армии, которой командовал К. К. Рокоссовский, а затем — 20-й армии под командой Власова (того самого — из-за чего возникли дополнительные сложности с изучением ситуации на данном участке фронта).

    Основные сведения о первом периоде боев у Красной Поляны содержатся в воспоминаниях самого Рокоссовского и начальника артиллерии в его армии, генерал-майора (впоследствии — маршала) В.И. Казакова, а о втором периоде — в воспоминаниях начальника штаба 20-й армии полковника (с 1944-го — генерал-полковника) Л.М. Сандалова.[97]

    Но пишущие ныне об этих боях произвольно смешивают два различных периода, затемняя тем самым ход событий.

    Первый раз немцы захватили Красную Поляну, по свидетельству генерала Казакова, еще 24 ноября.[98] И, по его сообщению, «местные жители успели сообщить по телефону в Моссовет, что там (в Красной Поляне. — В.К.) устанавливаются дальнобойные орудия для обстрела столицы».[99] И в штабе Рокоссовского 25 ноября «около 3 часов ночи раздался телефонный звонок. Командарма вызывала по ВЧ Ставка Верховного главнокомандования». Сам командарм в своих воспоминаниях писал, что в этом ночном разговоре с ним «Сталин особенно подчеркнул, что из Красной Поляны фашисты могут начать обстрел столицы».

    Были спешно собраны и отправлены к Красной Поляне артиллерия, в том числе реактивная («катюши»), и танки. «Бой продолжался весь день, — вспоминал Казаков. — С наступлением темноты наши танки ворвались в Красную Поляну, захватили много пленных, машин и орудий». Согласно сохранившемуся в архиве тогдашнему донесению Казакова, «в Красной Поляне захвачены два 300-миллиметровых орудия, которые предназначались для обстрела города»[100] (такие орудия действительно могли накрыть огнем Кремль).

    Но, как упомянул сам Казаков, врагу «через некоторое время… удалось вновь вернуть оставленные позиции». К этому моменту Красная Поляна была уже в «ведении» не 16-й, а заново создаваемой 20-й армии, командующим которой стал будущий (с июля 1942-го) изменник Власов. Как известно, в ноябре 1941-го Сталин вызвал его в Москву из воронежского госпиталя. И, по воспоминаниям начальника штаба 20-й армии Л.М. Сандалова, приступившего к исполнению своих обязанностей 29 ноября, — воспоминаниям, которым нет оснований не доверять, — Власов тогда страдал (из-за контузий) тяжелым расстройством слуха и зрения и находился не на фронте, а в Москве, в гостинице Центрального Дома Красной армии под присмотром медсестры. И только 19 декабря, когда его перешедшая 5–6 декабря в наступление 20-я армия была уже на подступах к Волоколамску, Власов появился на ее командном пункте, и «состоялась, — по словам Сандалова, — наша первая с ним встреча».[101]

    Об этом стоило упомянуть, поскольку ныне Власова подчас называют «спасителем Москвы», между тем как он не имел возможности осуществить сию миссию в силу серьезного недомогания. Кстати сказать, воспоминания Сандалова впервые появились в печати более тридцати лет назад, когда многие ветераны 20-й армии были еще живы, так что едва ли стоит подозревать этого генерала в искажении фактов.

    Но вернемся к сути дела. Как сообщает Сандалов, утром 1 декабря немцы вторично захватили Красную Поляну и намеревались, закрепившись здесь, двинуться к Москве. Однако к этому моменту У станции Лобня уже находились артиллерия и танки 20-й армии, которые не допустили продвижения врага к Москве и готовились к контрнаступлению. 30 ноября план этого контрнаступления, разработанный командующим Западным фронтом — основным в битве за Москву — генералом армии Г.К. Жуковым, был утвержден Ставкой. В плане значилось: «20-я армия из райола Красная Поляна — Белый Раст… наносит удар в общем направлении на Солнечногорск… и далее на Волоколамск». Армия должна была двинуться вперед «с утра 3–4 декабря».[102]

    Но в Красной Поляне закрепились танковая и пехотная дивизии врага. Как свидетельствовал Сандалов, «за восемь дней оккупации противник превратил поселок в сильный укрепленный пункт… Дом за домом, строение за строением отвоевывали наши войска у врага».[103] И только 8 декабря Красная Поляна была освобождена.

    Бывший начальник отдела печати германского министерства иностранных дел Пауль Шмидт, располагавший, понятно, солидной информацией, после войны стал публиковать сочинения о ее истории под псевдонимом Пауль Карелл. В изданной в 1963 году книге «Предприятие Барбаросса» он писал: «В Горках, Катюшках и Красной Поляне… почти в 16 км от Москвы (то есть от ее тогдашней границы. — В.К.), вели ожесточенное сражение солдаты 2-й венской танковой дивизии… Катюшки находятся от Москвы так же близко, как Ораниенбург от Берлина (30 км к северо-западу от рейхстага. — В.К.). Через стереотрубу с крыши крестьянского дома на кладбище майор Бук мог наблюдать жизнь на улицах Москвы. В непосредственной близости лежало все. Но захватить его было невозможно…»[104]

    Невозможно — вопреки всему предшествующему ходу войны! Ведь до захвата Красной Поляны, расположенной в 16 км от Москвы, германские войска двигались от Бреста со скоростью в среднем 16–17 км за день… Это вроде бы противоречит общему подсчету пройденных километров и дней войны: 1100 км за 155 дней (от 22 июня до 24 ноября) — получается в среднем 7 км за день. Однако, достигнув к концу июля — началу августа, то есть за 40 дней, 700-километрового (от границы СССР) рубежа западнее Смоленска, войска, двигавшиеся в направлении Москвы (до нее оставалось 400 км), сделали остановку — прежде всего ради наступления в южной части фронта, которое преследовало (и осуществило) цель захвата Украины: 20 сентября был взят Киев. Для этого, в частности, отправилась на Украину мощная танковая армия Гудериана, возвратившаяся затем на Московское направление.

    Наступление на Москву возобновилось в конце сентября — начале октября. 7 октября была захвачена Вязьма (240 км от Москвы), 14 октября — Тверь (Калинин, 170 км от Москвы), 19 октября Можайск (110 км от Москвы). Но в это время начались затяжные дожди, и из-за возникшего бездорожья врагу пришлось замедлить наступление и дождаться заморозков, укрепивших грунт. Только 15 ноября германские войска вновь мощно устремились к Москве и 24-го (или 26-го) были уже в Красной Поляне; таким образом, если исключить перерыв в наступлении, германские войска в два приема (первая половина октября и время с 15 по 24 ноября) прошли 400 км — то есть скорость их продвижения была примерно та же, что и в начале войны. Тем не менее они не только не смогли пройти последние 16 км до Москвы (от Красной Поляны), но и покатились назад с той же скоростью, как и наступали: так, Тверь (170 км от Москвы) была освобождена через 10 дней после начала контрнаступления — 16 декабря.

    Во множестве зарубежных сочинений утверждается, что германские войска и остановил, и погнал назад «генерал Зима». Разумеется, нельзя отрицать, что подмосковные морозы наносили немалый ущерб врагу, рассчитывавшему на быструю — до наступления сильных морозов — победу. Однако столь же ясно, что «генерал Зима» в то же время подгонял наступавшую германскую армию. Командовавший походом на Москву генерал-фельдмаршал фон Бок 12 ноября совершенно верно сформулировал проблему: «…в военном и психологическом отношениях необходимо взять Москву… хуже, если мы останемся лежать в снегу на открытой местности в 50 км от манящей цели».[105]

    И 15 ноября фон Бок объявил в приказе о заключительном наступлении на Москву:

    «Солдаты! Перед вами Москва! За два года все столицы континента склонились перед вами… Осталась Москва. Заставьте ее склониться… Москва — это отдых. Вперед!»

    Поэтому версия, согласно которой именно «русские морозы» сломили волю германских войск, остановили их у самых ворот Москвы, а затем погнали на запад, — заведомо тенденциозная версия. Она, в частности, опровергается дальнейшим ходом событий. Ведь враг, отступивший в декабре 1941-го — начале января 1942-го от Москвы до линии, проходившей восточнее городов Ржев —

    Гжатск (ныне Гагарин) — Вязьма, самым прочным образом закрепился на этой линии (на отдельных участках — всего в 130 км от Москвы!), пережил там — несмотря на многократные мощные атаки наших войск — остаток зимы, а потом и следующую зиму, и лишь в марте 1943 года, то есть уже после Сталинградской победы, отступил на запад. Столь долгое (14 месяцев) стойкое сопротивление врага в округе Ржева — очень существенная глава истории войны, и мы к ней еще вернемся. Сначала завершим тему «русских морозов», излюбленную немецкими и англоязычными историками.

    Приписывая поражение врага этим морозам, современные авторы, в сущности, попросту повторяют то, что утверждалось зарубежными, а с их голоса и — как ни прискорбно — многими «туземными» историками о поражении Наполеона. Нет сомнения, что во второй половине ноября и декабре 1812 года наполеоновская армия потерпела тяжелейший урон от сильных морозов. Однако те, кто объясняют поражение завоевателя этими морозами, ухитряются начисто «забыть» о неоспоримом факте: армия Наполеона была полностью разгромлена еще до начала зимы — в битве при Малоярославце, свершившейся 24–26 (по старому стилю — 14—16-го) октября.

    Ближайший сподвижник Наполеона, генерал и военный теоретик Филипп Сегюр, писал в 1824 году о поле Малоярославецкого сражения: «…это злосчастное поле битвы, на котором остановилось завоевание мира, где 20 лет непрерывных побед рассыпались в прах… Это было 26 октября, когда началось роковое отступательное движение наших войск»,[106] — говоря точно, беспорядочное бегство этих войск на запад.

    Так, всего лишь за четыре дня, с 26 по 30 октября, Наполеон удалился от Малоярославца к западу на 150 км, до Вязьмы, где 1 ноября (то есть через шесть дней после битвы при Малоярославце) другой из его ближайших сподвижников, генерал Арман де Коленкур, зафиксировал следующее:

    «Погода была хорошая. Император опять несколько раз говорил, что «осень в России такая же, как в Фонтенбло»; по сегодняшней погоде он судил о том, какою она будет через 10–15 дней, и говорил князю Невшательскому (маршалу Бертье. — В.К.), что «это такая погода, какая бывает в Фонтенбло в день Св. Губерта (3 ноября), и сказками о русской зиме можно запугать только детей»…»[107]

    Наполеон действительно глубоко заблуждался: дней через десять, 9—10 ноября, когда он, отступив к западу еще на 175 км, находился в Смоленске, ударили сильные морозы, губившие солдат-южан… Но дело-то ведь шло об уже потерпевшей полное военное поражение в битве 24–26 октября армии! И версия, согласно которой Наполеона победили и заставили бежать из России морозы, — это сугубо тенденциозный миф (см. об этом подробнее в моей изданной в 1997 году книге «Судьба России: вчера, сегодня, завтра», с. 334–339).

    Впрочем, пора вернуться из 1812-го в 1941-й. Как уже сказано, германская армия, отброшенная от Москвы в декабре — начале января до линии Ржев — Гжатск — Вязьма, остановившись на ней, самым убедительным образом доказала (и в эту, и в следующую зиму) свою способность к мощному сопротивлению даже и в самые морозные месяцы: только 2 марта 1943 года она оставила Ржев.

    Необходимо понять всю многозначительность того факта, что после Московской битвы, отбросившей германскую армию от столицы, фронт все же в течение четырнадцати месяцев (!) находился не далее 150 км от нее, и, несмотря на самое настоятельное стремление наших войск изменить эту угрожающую ситуацию, она сохранялась столь долго.

    И еще один аспект вопроса о Московской битве. Главную причину нашей победы в этой битве многие — как отечественные, так и зарубежные — историки усматривают не в морозах, а в том, что к столице были стянуты — в особенности из дальних восточных частей страны — очень крупные военные силы. Конечно же, это сыграло свою необходимую роль, но едва ли уместно придавать количественной стороне дела решающее значение. Ведь хорошо известно, что в начале войны наши войска в количественном отношении не уступали германским, но смогли только в очень небольшой мере задерживать продвижение врага на восток.

    Нередко утверждают, что «остановки» германских войск, наступавших в направлении Москвы (в конце июля и, во второй раз, в середине октября) были обусловлены непреодолимостью сопротивления наших войск. Но это едва ли верно. В августе—сентябре враг, как уже сказано, перенес центр тяжести своих сил на Украину (в частности, туда переместились танки Гудериана), а с середины октября ему пришлось пережидать распутицу.

    Крайне прискорбный, но, увы, реальный показатель состояния наших войск в первые месяцы войны: количество «пропавших без вести», то есть оказавшихся в германском плену или хотя бы за линией фронта, военнослужащих составило в 1941 году, согласно новейшим подсчетам, 2 млн. 335 тыс.1; между тем погибли в этом году (включая умерших в госпиталях от ран) 556 тыс. человек, и, следовательно, соотношение погибших и попавших в плен — 1:4! Совершенно иная картина потерь в 1943 году; соотношение погибших и попавших в плен — 5:1.[108] На основе этих цифр сторонний эксперт мог бы прийти к выводу, что в 1941-м — в отличие от 1943-го — имела место не столько война, сколько капитуляция наших войск…

    Разумеется, и первые месяцы войны дали образцы борьбы с врагом не на жизнь, а на смерть, начиная со знаменитой обороны Брестской крепости, и все же тот факт, что в 1941-м не менее трети наших тогдашних вооруженных сил так или иначе «сдались», свидетельствует, увы, о мощнейшем превосходстве врага.

    Широко распространено мнение, что битва под Москвой в декабре 1941 — январе 1942-го явилась кардинальным переломом в ходе войны, но, как представляется, это был все же временный перелом, что имеет свое существенное объяснение. Тут нельзя не вспомнить пушкинские строки, которые постоянно вспоминались в 1941-м:

    «Москва… как много в этом звуке
    Для сердца русского слилось!
    Как много в нем отозвалось!»

    Почти через тридцать лет после битвы под Москвой генерал-полковник Л.М. Сандалов рассказал, как 2 декабря 1941 года, когда войска его 20-й армии готовились к атаке на Красную Поляну, бойцы слушали чтение передовой статьи появившегося накануне номера газеты «Красная звезда». По всей вероятности, генерал бережно хранил этот номер газеты и в своих мемуарах привел статью полностью. Вот некоторые ее фрагменты, дающие представление о целом:

    «Москва! Это слово многое говорит сердцу (выделено мною. — В.К.)… Москва — праматерь нашего государства. Вокруг нее собиралась и строилась земля русская, вокруг нее стоял народ всякий раз, когда ему грозили иноземные пришельцы…

    Древние камни Москвы овеяны славой наших предков, бесстрашно защищавших ее гордое имя. Так повелось на Руси, что самые страшные удары иностранные армии получали у стен Москвы… не раз на протяжении истории нашей страны казалось врагам, что гибнет русская земля, что не подняться ей вновь. Но вставал бессмертный народ и повергал в прах всех, кто покушался на его жизнь. Так будет и ныне».

    Своего рода парадокс заключался в том, что редактором «Красной звезды», где появилась цитируемая статья, был член партии с 1922 года Д.И. Ортенберг, а читал статью бойцам военный комиссар 331-й стрелковой дивизии Т.И. Коровин, который, без сомнения, был воспитан в духе идеологии, не имевшей ничего общего с идеями прочтенной им статьи.

    Известны слова А.И. Солженицына из «Письма вождям Советского Союза» (1973), призывающие отбросить чуждую России идеологию:

    «Сталин от первых же дней войны не понадеялся на гниловатую порченую подпорку идеологии, а разумно отбросил ее, развернул же старое русское знамя, отчасти даже православную хоругвь, — и мы победили! (Лишь к концу войны и после победы снова вытащили Передовое Учение из нафталина.)»[109]

    Но дело обстояло сложнее. Ведь Сталин «развертывал» это «старое русское знамя» весьма осторожно, дозированно и вовсе не отказывался от «революционного» сознания; достаточно напомнить его цитированный выше доклад, произнесенный 6 ноября 1941 года, то есть совсем незадолго до Московской победы, — доклад, в котором был поставлен знак равенства между «старой» Россией и нацистской Германией!

    Но еще показательнее другое. Сам Александр Исаевич во время войны, то есть за тридцать лет до своего «Письма вождям Советского Союза», был явно и резко недоволен этим самым развертыванием «старого русского знамени». Ибо, согласно его собственным словам, «было время в моей юности… когда был такой силы поток идейной обработки, что я, учась в институте, читая Маркса, Энгельса, Ленина, как мне казалось, открывал великие истины… в таком виде я пошел на войну 41-го года».[110]

    И в высшей степени многозначительны воспоминания первой жены писателя, H.A. Решетовской, о разговорах с ним в мае 1944 года (достоверность этих воспоминаний подтверждается и собственными суждениями А.И. Солженицына, и опубликованными ныне материалами «суда» над ним в 1945 году):

    «Он говорит о том, что видит смысл своей жиз-йи в служении мировой революции. Не все ему нравится сегодня. Союз с Англией и США (то есть «буржуазными странами». — В.К). Распущен Коммунистический Интернационал. Изменился гимн. В армии — погоны. Во всем этом он видит отход от идеалов революции. Он советует мне покупать произведения Маркса, Энгельса, Ленина. Может статься и так, заявляет он, что после войны они исчезнут из продажи и с библиотечных полок. За все это придется вести после войны борьбу. Он к ней готов».[111]

    Впрочем, Солженицын не дождался конца войны и в проходивших тогда цензуру письмах обвинил Сталина в отступлениях от ленинизма. 9 февраля 1945 года он был арестован, и в его бумагах обнаружили портрет Троцкого, которого он считал истинным ленинцем…2! Впоследствии, как мы видели, писатель признал «правоту» Сталина и даже, надо сказать, сильно преувеличил его патриотизм. Так, Сталин тогда вовсе не был чужд и той идеологии, которая выразилась в письме Александра Исаевича, отправленном им с рубежей Восточной Пруссии незадолго до его ареста:

    …«Мы стоим на границах 1941 года. На границах войны отечественной и войны революционной»,[112] — то есть войны, которая призвана сделать Европу (или хотя бы ее часть) коммунистической…

    Но к этой — уже, в сущности, послевоенной — теме мы обратимся в своем месте. Здесь же нужно решить вопрос о «старом русском знамени». Спустя тридцать лет А.И. Солженицын написал, что именно оно обеспечило победу. Однако непосредственно во время войны сознание писателя (и, конечно, многих и многих людей) было противоречивым. Нельзя сказать, что он жил только «революционной» идеологией. Так, осенью 1942 года он писал: «…уже можно сказать: сильна русская стойкость!

    Два лета толкал эту глыбу Гитлер руками всей Европы. Не столкнул! Не столкнет и еще два лета!» (Там же с. 25.)

    В этом тексте подспудно выразилось масштабное осознание войны, ибо «русская» стойкость противопоставлена «всей Европе», то есть другому континенту. И слово «русская» уместно тут не в собственно этническом смысле, а как обозначение связующего начала континента, который ныне принято называть «евразийским».

    Так, одним из выдающихся героев битвы под Москвой был казах Баурджан Момыш-улы, сподвижник славнейшего генерала Ивана Васильевича Панфилова. Уже в 1943 году подвиги командира батальона Момыш-улы были воссозданы в получившей тогда широчайшую известность повести Александра Бека «Волоколамское шоссе», а впоследствии сам герой написал книгу «За нами Москва. Записки офицера» (1959).

    В нея рассказывается, в частности, как в 20-х числах ноября 1941 года комиссар 73-го полка 316-й стрелковой дивизии (позднее — 8-й гвардейской имени И.В. Панфилова), входившей в 16-ю армию, П.В. Логвиненко, объясняет только что вышедшим из окружения бойцам батальона Момыш-улы смысл сражения за Москву:

    «Не скрою от вас, хлопцы: мы считали вас погибшими. Но вы, товарищи, стоите здесь здоровехоньки. Как наши деды говорили, слава богу… (Аплодисменты.) Нам очень туго и трудно приходится… До Москвы осталось совсем и совсем недалеко. Неужели мы, товарищи, позволим, чтобы немец, как это делали французы в 1812 году, мочился у стен древнего Кремля?!»[113]

    К началу декабря батальон Момышулы уже находился, увы, совсем близко от Москвы — восточнее Крюкова (38-й км Ленинградской ж. д.).

    «….Моим адъютантом, — рассказал впоследствии Момы-шулы, — был лейтенант Петр Сулима. Этот… юноша принадлежал к тому типу украинских красавцев, что часто встречаются на Полтавщине… Сулима принес мне новую склейку крупномасштабных топографических карт. Я развернул и увидел на юго-восточных листах карты сплошную темную массу. Мне показалось — это был неровный, но четкий оттиск старинной громадной гербовой печати…

    «Москва», — прочел я слово под пятном, вздрогнул и взглянул на Сулиму. Он, бледный, упершись своими длинными сухими пальцами, молча смотрел на карту.

    — Вы когда-нибудь бывали в Москве? — спросил я лейтенанта,

    — Нет, не приходилось, если не считать того, что мы проезжали в эшелоне.

    — Я тоже проскочил через «Москву-товарную»…

    Я всмотрелся — на темном фоне бесчисленных квадратиков и крестов белой нитью проступили ломаные и кольцеообразные просветы московских улиц… В центре был обозначен Кремль.

    Я взял циркуль-измеритель: расстояние от Крюкова по прямой всего лишь тридцать километров.

    По привычке прежних отступательных боев я поискал промежуточный рубеж от Крюкова до Москвы, где можно было бы зацепиться, и этого рубежа не нашел. Я представил врага на улицах Москвы… строй гитлеровцев в парадной форме во главе с очкастым сухопарым генералом в белых перчатках и с легкой усмешкой победителя.

    — Что с вами, товарищ командир?..

    — Дайте мне перочинный нож, — прервал я Сулиму… я аккуратно разрезал карту и протянул половину ее Сулиме. — Нате, сожгите. Нам больше не понадобится ориентироваться и изучать местность восточнее Крюкова…» (Там же, с. 457–459.) Впечатляющий жест человека Востока!

    Убеждение в невозможности, немыслимости сдачи Москвы врагу определялось в данном случае не собственно «русским» сознанием: ведь перед нами — коренной казах, в детстве даже не знавший ни слова по-русски и исключительно высоко ценящий свои национальные традиции. И не «коммунистическим» сознанием — это видно из цитированного текста, да и, кстати, командир батальона Мо-мыш-улы не был в то время членом партии. Но Москва, которую он никогда не видел, тем не менее была для него центром того геополитического мира, в котором он в 1910 году родился, вырос и стал (с 1936 года) профессиональным военным. То, что сказано в цитированном тексте о мочившихся в 1812 году у стен Кремля французах и о немецком генерале в белых перчатках, шагающем «с легкой усмешкой победителя» по улицам Москвы, предстает как безусловное неприятие власти иного мира (более точно — иного континента) над миром (континентом), в котором русские, казахи и другие народы уже много веков — по меньшей мере со времен Монгольской империи — имели общую в тех или иных отношениях судьбу (так, монголы и русские совместно противостояли католической агрессии с Запада). Центром этого мира давно уже стала Москва, и Баурджан Момыш-улы органически не может отдать ее во власть чуждого мира… Он не рассуждает об этом, он просто не может.

    Притом речь идет именно о Москве — то есть о сердце того мира, в котором живет Момыш-улы. Вдумаемся в цитированные слова: «По привычке прежних отступательных боев я поискал промежуточный рубеж от Крюкова до Москвы…» Но «не нашел» его…

    Общеизвестно легендарное изречение, опубликованное впервые 22 января 1942 года в газете «Красная звезда», — с сообщением, что оно прозвучало два с лишним месяца назад, 16 ноября 1941-го, у разъезда Дубосеково — в 118 км от Москвы по Ржевской железной дороге: «Велика Россия, а отступать некуда. Позади Москва!»

    Слово всегда несет в себе больше смысла, чем в него стремились вложить, и больше, чем хотят в нем услышать. И это изречение, в сущности, подразумевает, что, если позади — не Москва, значит, есть куда отступать… И через несколько месяцев после Московской победы наши войска, как известно, отступили, увы, на полтысячи и более километров — но не под Москвой, а в южной Масти фронта…

    С другой стороны, столь же многозначительно, что, будучи отброшена от Москвы, германская армия не сделала затем ни единой попытки двинуться еще раз непосредственно по направлению к ней, хотя более года находилась столь близко от нее, — как уже сказано, на линии, проходившей восточнее городов Ржев — Гжатск — Вязьма.

    * * *

    Одно из наиболее известных произведений Александра Твардовского — пространное (168 строк) стихотворение или, пожалуй, лирическая поэма «Я убит подо Ржевом». Сам поэт писал о нем: «В основе его… память поездки подо Ржев осенью 1942 года… Впечатления этой поездки были за всю войну одними из самых удручающих и горьких до физической боли в сердце. Бои шли тяжелые, потери были очень большие…»[114]

    Имя «Ржев» связано в памяти многих людей с тяжким и скорбным чувством, но ясное представление о том, что происходило в этих местах с января 1942 до марта 1943-го, не столь уж широко распространено.

    Начавшееся в первых числах декабря 1941-го германское отступление от Москвы обращалось подчас в беспорядочное бегство, которое могло стать неостановимым — вплоть до самого Берлина… (в свое время это произошло с армией Наполеона). И 19 декабря Гитлер объявил себя главнокомандующим сухопутными войсками, а 3 января отдал приказ, в котором требовал от своих отступающих армий: «Цепляться за каждый населенный пункт, не отступать ни на шаг, обороняться до последнего солдата, до последней гранаты… Каждый населенный пункт должен быть превращен в опорный пункт. Сдачу его не допускать ни при каких обстоятельствах, даже если он обойден противником».[115]

    И приказ этот, хотя и не сразу же, германские войска выполнили целиком. Так, Ржев был именно «обойден» нашими войсками с севера и даже с запада, оказался почти в кольце, но тем не менее бои за него длились более года.

    Как сказано в упомянутом стихотворении Твардовского:

    Фронт горел, не стихая,
    Как на теле рубец.
    Я убит и не знаю,
    Наш ли Ржев наконец?..

    Враг сопротивлялся под могущим показаться странным девизом «Ржев — ворота Берлина»; ведь на деле фронт здесь проходил на отдельных участках всего в 150 км от Москвы, а от Берлина в почти 1500 км…

    Поскольку наши потери под Ржевом были громадны, ныне — в соответствии с общей тенденцией — многие авторы самым резким образом осуждают Сталина за то, что он отдавал приказы о все новых атаках на этом участке фронта, увеличивая страшные потери. Но теперь, задним числом, легко решать подобные проблемы. Представим себе хотя бы, что врагу тогда требовалось всего лишь 12–15 минут (даже при малых в сравнении с нынешними авиаскоростях), дабы долететь от Ржева до Москвы…

    Ясно, что Ржев (речь идет, понятно, не столько о самом этом городе, сколько об определенном рубеже войны) необходимо было отнять у врага. Однако в продолжение года с лишним это было непосильной задачей, атаки разбивались о прочнейшую оборону врага. А между тем в начале марта 1943 года враг неожиданно сам отступил на 150–200 км к западу… И об этом важно поговорить, ибо в таких поворотах хода войны проступают ее непростые, даже как бы иррациональные закономерности.

    Судите сами: в декабре 1941 — начале января го наши войска наносят сокрушительное поражение врагу под Москвой, а затем более чем миллионная армия в течение трех с половиной месяцев пытается освободить Ржев («Ржевско-Вязем-ская стратегическая наступательная операция 8 января — 20 апреля 1942 года»), но фатально не может это сделать. От самого Ржева до Москвы — 200 км, а до Берлина — 1400 км, но получается, что девиз «Ржев — ворота Берлина» обладал чрезвычайной силой.

    Находившаяся с февраля 1942-го до марта го на фронте под Ржевом в качестве военного переводчика Елена Ржевская (о ней еще пойдет Речь) записала тогда же:

    «В немецких частях здесь каждый солдат лично подписывает клятву фюреру, что не сойдет со своего места у Ржева. Ржев отдать — это открыть дорогу на Берлин, так все время повторяет их радио». Здесь же другая запись, отражающая сознание жителей ржевских деревень: «…если немец там где-то и осилит, еще не вся беда. Но если… немец двинет на Москву и захватит ее — это же разом загорится и небо и земля».

    Падение Москвы — это конец света, а не факт войны.[116]

    Многие — и в том числе самые авторитетные — историки, рассуждая о победе под Москвой, стремятся объяснить ее тем, что в определенной географической точке — скажем, у не раз упомянутого поселка Красная Поляна, — полностью иссякли силы германских войск. Но естественно возникает вопрос: почему они иссякли именно здесь, в 16 км от границы Москвы? Почему это не произошло под Тверью (170 км), Клином (80 км), Солнечногорском (55 км), а именно там, откуда Москву можно разглядывать в бинокль, там, где уже в самом деле «отступать некуда»?

    Истинный смысл, как представляется, не в том, что германские войска как раз у самой границы Москвы утратили всю свою силу, а в том, что наши войска обрели здесь «сверхсилу». Которая, в свою очередь, уже как бы не действовала в ста с небольшим километрах от Москвы, под Ржевом, где, напротив, вроде бы совершенно «обессиленные» германские войска смогли более года сдерживать нашу — поначалу более чем миллионную! — рвавшуюся на запад армию.

    Чтобы убедиться в первостепенной, исключительной значимости противоборства подо Ржевом, достаточно вглядеться в один из важнейших источников по истории боевых действий в 1941–1942 годах — «Военный дневник» тогдашнего начальника

    Генерального штаба сухопутных войск Германии Франца Гальдера: Ржев здесь буквально в центре внимания начиная с 3 января 1942-го.

    Однако в сознании большинства людей — даже тех, кто размышляет о Великой войне, — «ржевская» тема занимает небольшое место. Ведь гордиться тут вроде бы нечем: войска больше года, в сущности, топчутся на одном месте; в последнее же время, как уже отмечено, о Ржеве вспоминают главным образом для того, чтобы осудить Сталина за громадные и вроде бы совершенно бессмысленные жертвы. Да, задним числом легко выносить подобные приговоры, — особенно если учитывать, что о противоборстве под Ржевом знают немногое и немногие люди; известно только, что очевидных, наглядных успехов не было, а потери были огромны.

    Однако в действительности эти бои представляли собой, по существу, единственное, безусловно, достойное действие наших войск почти за весь 1942 год — между победой под Москвой в самом начале этого года и победой под Сталинградом в его конце. Более того: без героического — и трагедийного — противоборства под Ржевом иначе сложилась бы и ситуация под Сталинградом, что явствует из многих фактов.

    Так, с 30 июля по 23 августа 1942 года наши войска предприняли очередное наступление под Ржевом. Им удалось продвинуться на некоторых участках всего лишь на три-четыре десятка километров, но германский генерал Курт Типпельскирх писал позднее об этом нашем наступлении: «Прорыв удалось предотвратить только тем, что три танковые и несколько пехотных дивизий, которые уже готовились к переброске на южный фронт, были задержаны…» (танковые дивизии врага потеряли во время тогдашних боев под Ржевом более 80 % машин и уже не годились для переброски в направлении Сталинграда и Кавказа).

    Другой германский генерал, командир сражавшейся под Ржевом 6-й пехотной дивизии Хорст Гроссман, писал в своей посвященной этому сражению книге, что очередное наступление наших войск во второй половине 1942 года под Ржевом «должно было помочь Южному фронту (нашему. — В.К.) остановить наступление немцев на Сталинград — Кавказ, во всяком случае, уничтожить немецкие военные части, которые могли быть переброшены на юг», притом в ходе нашего наступления «возникли очень опасные моменты, которые смогли устранить только благодаря доставке (к Ржеву. — В.К.) трех танковых и еще большого числа (их было 9. — В.К.) пехотных дивизий, предназначенных для военных действий при группе армий «Юг»…» (выделено мною. — В.К.).

    Я процитировал книгу генерала Гроссмана, озаглавленную им чрезвычайно многозначительно: «Ржев — краеугольный камень Восточного фронта» (Ржев, 1996, с. 63 и 86). Нельзя не выразить удовлетворение тем, что в нынешних трудных условиях в Ржеве есть люди, которые добились издания этой книги. В предисловии к ней эти издатели — председатель клуба краеведов Ржева О. Кондратьев и председатель Ржевского книжного клуба Л. Мыльников — совершенно верно говорят, что «правда о Ржевской битве до конца не сказана… Военные историки молчат… Книга X. Гроссмана… единственная серьезная попытка на материалах архивов и воспоминаний дать полную картину Ржевской битвы. Конечно, нужно учитывать, что книга написана немецким генералом, да еще в годы «холодной войны». При чтении ее возникает немало вопросов…» Но: «Может быть, издание этой книги в России подвигнет военных историков к глубокому изучению Ржевской битвы» (С. 4.)

    Сочинение генерала в самом деле достаточно тенденциозно — подчас даже комически тенденциозно; так, на первой же его странице заявлено, что-де необходимо глубоко уважать оборонявшихся под Ржевом германских солдат, «которые в мужественной борьбе за свое любимое отечество не боялись идти в бой и пожертвовать здоровьем и жизнью» (с. 7). По меньшей мере странно, что «борьба за любимое отечество» ведется на чужой земле, в 800 (!) км к востоку от тогдашней границы этого самого «отечества». И все же книга X. Гроссмана в определенной мере помогает понять, что в действительности совершалось под Ржевом в 1942 — начале 1943 года.

    Выражая признательность ее издателям, я вместе с тем не могу не сказать и об определенной тенденциозности их предисловия к ней. Они, в сущности, «осуждают» командование наших Вооруженных сил — прежде всего, понятно, Сталина — за то, что битва подо Ржевом вообще имела место… Ибо это была только, мол, «ржевская мясорубка», потери, пишут они, «в трех стратегических операциях под Ржевом — 1 109 149 солдат и офицеров».

    Приходится сказать, что О. Кондратьев и Л. Мыльников подпали под воздействие нынешних СМИ, стремящихся всячески преувеличить количество наших погибших воинов. Цифру 1 миллион 109 тысяч 149 издатели почерпнули из уже упоминавшегося изданного в 1993 году статистического исследования под названием «Гриф секретности снят». Но они — вольно или невольно — побуждают своих читателей полагать, что эта цифра имеет в виду убитых в упомянутых «трех стратегических операциях». Между тем, как явствует из указанного исследования, речь идет о выбывших по той или иной причине из строя воинах, в том числе раненых, заболевших, обмороженных. Что же касается «безвозвратных потерь», то есть погибших либо попавших в плен воинов, в ржевских операциях их было не свыше миллиона, а в три с лишним раза меньше — 362 664 человека.

    Конечно, и эта цифра страшная, но, говоря о наших потерях, уместно было бы поставить вопрос и о потерях врага. Тенденциозность книги генерала Гроссмана с особенной очевидностью выразилась в том, что он неоднократно называет внушительные цифры потерь противника (то есть наших потерь), — хотя обороняющийся (а не наступающий, захватывающий поле боя) враг не имеет возможности сколько-нибудь точно подсчитать потери своего соперника, — и в то же время Гроссман ни разу не сообщает о количествах потерь своих войск, между тем как он, без сомнения, мог узнать о них гораздо более точно, чем о наших потерях.

    Правда, в ряде случаев генерал все же говорит о гибели почти всех либо преобладающей части солдат и офицеров тех или иных подразделений своей армии, но именно о потерях сравнительно небольших армейских единиц, а не о потерях действовавших под Ржевом войск в целом.

    Так, например, он пишет: «31 октября (1942 года. — В.К.) 9-я армия образовала из дивизии «Великая Германия» (отборное соединение войск СС. — В.К.) боевую группу Казница». И на один из батальонов этой группы «обрушился чудовищный непрерывный огонь такой силы, что в течение 20 минут все было кончено…». (С. 119.) Или такое сообщение: «До второй половины дня бой бушевал так, что от роты остались только 22 человека» (с. 80), — при «норме» 120–150 человек. Или: «вследствие сильных потерь… батальон состоял только из 3 офицеров, 15 унтер-офицеров и 67 солдат» (с. 32); в другом батальоне «остались только 1 офицер и 22 солдата» (с. 6), а еще один батальон «был почти стерт с лица земли… из него вернулись в свой полк 1 офицер и 12 солдат» (с. 82) — «норма» — 500–600 человек…

    Но эти отдельные сведения призваны, так сказать, передать накал борьбы, а о количестве погибших во всей огромной армии, действовавшей под Ржевом, генерал полностью умалчивает. Согласно его же сведениям, под Ржевом находилась примерно шестая часть (!) всех дивизий Восточного фронта — 42 дивизии (пехотных — 31, танковых— 11), то есть сотни тысяч людей, но ни слова не, сказано о том, какая доля участвовавших в сражениях — пусть приблизительная — осталась здесь навсегда.

    Однако тот факт, что эта доля была очень и очень значительной, явствует из своего рода эмоциональной «ноты», проходящей, все нарастая, через всю книгу генерала Гроссмана: «положение вследствие сильных потерь очень серьезное» (с. 30), «высокие потери» (с. 42), «тяжелейшие жертвы» (с. 47), «тяжелая борьба привела к большим потерям» (с. 60), «потери множились» (с. 71), «потери были высоки» (с. 75), «столь большие потери» (с. 80), «потери возрастали» (с. 81), «очень большие потери» (с. 85), «потери были очень тяжелы» (с. 86), «слишком велики были потери» (с. 87) — и так до заключительного раздела книги, озаглавленного «Отход от Ржева». В нем сообщено, что 6 февраля 1943 года «Гитлер разрешил, наконец» (мы еще вернемся к этому невольно вырвавшемуся у генерала «наконец») оставить Ржев, который именно Гитлер 3 января 1942-го приказал оборонять «до последнего солдата». К вечеру 2 марта 1943 года враг покинул Ржев…

    * * *

    В широко распространенном представлении, согласно которому продолжавшееся почти 14 месяцев и приведшее к громадным нашим потерям противоборство под Ржевом было «бессмысленным», выражается в конечном счете глубокое непонимание хода Великой войны. То, что происходило под Ржевом, сопоставляют (сознательно или бессознательно) с Московской битвой, завершившейся сокрушительным поражением врага. Но, как я стремился показать выше, это стало возможным потому, что дело шло о Москве. На Южном фронте враг вскоре же показал, что военное превосходство пока еще на его стороне…

    Г.К. Жуков в 1965 году возмущался (кстати сказать, в беседе с упомянутой Еленой Ржевской) характерной для множества авторов сочинений о войне недооценкой вражеской армии: «Мы воевали против сильнейшей армии. Таких солдат и офицеров не было. И они ведь до последнего воевали…»[117]

    «Лакировочная» литература о Великой войне, едва ли не господствовавшая до конца 1980-х годов (затем стала господствовать «очернительская», ничуть не менее далекая от истины), лишила многих людей объективных представлений о 1941 годе. Вот диалог военачальников, в который стоит серьезно вдуматься.

    Начальник штаба 20-й армии полковник Л.М. Сандалов, который начал войну в Бресте и сыграл выдающуюся роль в Московской победе (27 декабря 1941-го он был произведен в генералы), вспоминал, как вечером 8 декабря 1941 года ему позвонил начальник Генерального штаба маршал Б.М. Шапошников:

    «После моего доклада об обстановке он спросил:

    — Правда, что в Красной Поляне сдались в плен сразу одиннадцать немцев?

    После моего утвердительного ответа он, как бы для себя, заметил:

    — Начали сдаваться в плен группами… Раньше этого не было».

    При этом следует знать, что ранее, в течение 1941 года, оказались в плену сотни тысяч (!) наших солдат… И понять, что такое была эта война и какое превращение должно было совершиться ко времени Сталинградской победы, когда в плен сдались около 100 тысяч вражеских военнослужащих, включая генерал-фельдмаршала Паулюса…

    И необходимой главой истории этой Великой войны является противоборство под Ржевом — противоборство, в котором как бы устанавливается определенное равновесие сил и затем наше превосходство. Но эта глава, повторяю, слишком малоизвестна. А между тем имеется целый цикл замечательных сочинений об этом противоборстве, принадлежащих уже упоминавшейся участнице событий — Елене Ржевской.

    До войны она была студенткой знаменитого ИФЛИ, добровольно вступила в армию, стала фронтовой переводчицей и с февраля 1942-го до марта 1943-го находилась под Ржевом, подчас в самом пекле боев.

    Елена Ржевская начала воинский путь в разведотделах 30-й армии,[118] которая пришла под Ржев с последнего рубежа своего первоначального отступления от Смоленска — канала Москва — Волга в районе севернее города Дмитров. Под Ржевом эта армия играла одну из главных ролей. И непосредственно здесь, на фронте, Елена Ржевская начала делать разного рода записи, на основе которых к 1947 году сложились первые ее сочинения, появлявшиеся в печати с 1951 года. Она сумела без всяких прикрас, но и без какого-либо «очернительства» воссоздать то, что происходило под Ржевом, и всецело оправдала избранное ею литературное имя — «Ржевская»…

    Сама военная профессия Елены Ржевской давала ей особенное преимущество: она постоянно общалась не только со своими солдатами, офицерами, генералами, а также жителями ржевских деревень, но и с пленными немцами. Кстати сказать, лучшее из ее сочинений — «Февраль — кривые дороги» — начинается с сообщения, перекликающегося с только что цитированным фрагментом воспоминаний Л.М. Сандалова. Восхищающее всех событие, имевшее место в феврале 1942 года вблизи Ржева: «Семнадцать немцев! Семнадцать пленных! Семнадцать фрицев во главе со своим обер-лейте-нантом сдались в плен. Это известие носилось по улице…» И вот сцена допроса пленного:

    «Савелов вводил немца.

    — Обер-лейтенант Тиль! — отчеканил немец, откинув назад белокурую голову.

    Высокий, с непокрытыми волнистыми белокурыми волосами. Настоящий ариец… Он был очень красив и молод и весь непонятно свежий… Я заметила его ногти, выпуклые, с крупными лунками, тщательно обработанные, несмотря на тяжелый быт передовой, на все невзгоды Восточного фронта. И потихоньку убрала свои руки со стола.

    — Вы добровольно сдались в плен вместе с вашими солдатами?

    — Мы отражали атаки русских в течение двух часов. Когда стало ясно, что наши доты отрезаны, я отдал приказ кончить сопротивление и сдаться…

    — Это ведь во времена вашего Старого Фрица[119] война велась на истощение противника… А сейчас, когда Гитлер ведет войну на истребление, попасть в плен…

    — В отношении Фридриха Великого это однобокое суждение, — сухо сказал обер-лейтенант. — Он предвосхитил тактику Наполеона, и он первый применил с великолепным успехом военные операции на уничтожение…»

    Допрашивающей переводчице хочется сказать: «Прусская армия настаивает на приоритете в ведении войны на истребление? Что ж, пожалуйста». Но это «обвинение» явно не подействует на обер-лейтенанта. Он с трудом понимает, «чего я добиваюсь от него.

    — Война есть война, — сказал наконец».

    Далее разведка пытается «использовать немца: подсоединиться к их рации, чтобы он своим немецким, неподдельным, офицерским голосом передавал им ложные команды и сведения». Но обер-лейтенант категорически отказывается, хотя офицер разведки уже расстегивает кобуру револьвера.

    «Запавшие синие глаза Тиля смотрели глухо, затравленно…

    — Я не хотел бы ожесточать господ русских офицеров, но иначе не могу поступить… — выдавил он».

    Помимо прочего, это означает, что, даже сдаваясь в плен, враги тогда, в 1942-м, были уверены в своей правоте и в конечной победе. Вот обер-лейтенанта Тиля ведут по сожженной его сотоварищами деревне. «У дотлевающих головешек убиваются, бранятся, греются бабы. Одна пестрая оборванная баба ринулась наперерез, с маху ткнулась кулаком в грудь Тиля, трясется, вопит, в глазах слезы ярости. Осатанело плюнула ему в лицо.

    Он только дернул головой и пошел дальше, не утираясь».

    Но один раз все-таки вроде бы что-то сдвинулось в этом «арийце». Изба в деревне Лысково, куда привели обер-лейтенанта.

    «Хозяйка в измызганной кофтенке сидела притихшая напротив немца, приглядываясь к нему, скрестив руки на груди, сжав тощие плечики, покачиваясь, шмыгая носом». Затем она «сходила за печь, вынесла свою миску с остывшей давно пшенной кашей, поставила на стол и пододвинула миску немцу:

    — Ты вон на, поешь, — И, скомкав горсткой пальцев губы, заплакала.

    — Послушайте, — всполошенно сказал Тиль. — Чего эта старуха плачет?

    — Не знаю…

    Он немного поел.

    — Если можно… — Он взволнованно провел рукой по волнистым расчесанным волосам и стойко сказал: — Если это можно, я предпочел бы правду. Меня расстреляют?

    — С чего вы? Тетенька, вы вот плачете, вы немца пожалели и испугали насмерть.

    Старуха всхлипнула, высморкалась в конец головного платка.

    — Не его. Не-ет. Мне его мать жалко. Она его родила, выхаживала, вырастила такого королевича, в свет отправила. Людям и себе на мученье».

    Через некоторое время переводчица спрашивает обер-лейтенанта:

    «— Вот у вас на пряжке выбито: «С нами Бог»…

    — Да-да, Так принято в вермахте.

    — Но ведь Гитлер назвал христианское учение бесхребетным, непригодным для немцев…

    — Ну это — традиция. Девиз, если хотите…

    — Уж если с кем Бог, так это знаете с кем? С той старухой хозяйкой, что пожалела вас или вашу мать, уж не знаю кого.

    — О, старая матка! — с чувством сказал он, едва дав мне договорить. — Это так удивительно… Русская душа…

    Бедная причитавшая над ним старуха, оплакав его, отдав ему свою кашу, ошеломила его. Как знать, может, и у него есть святая святых, неведомое ему самому… Прежде, до плена, он просто не заметил бы, что эта старуха — живой человек.

    Бабу, с ненавистью и отчаянием плюнувшую ему в лицо, мы обходили в нашем теологическом разговоре, хотя и у нее русская, не безбожная душа».

    Впрочем, ошеломленность обер-лейтенанта — временное состояние;

    «…мне-то казалось, в нем что-то сдвинулось. Нет, все при нем — незыблемый пласт стройных, крепко связанных между собой понятий. Не отягощенный сомнениями, он всякий раз определенно знает, как ему быть».

    И в этом — одна из основ вроде бы непреодолимой силы германской армии. Сцена с заплакавшей старухой может показаться совершенно ненужной, даже нелепой; кстати, один из офицеров разведки зло и грубо высмеивает упоминание о матери обер-лейтенанта.

    Но есть в этой сцене нечто, вдруг обнаружибающееся и в поведении самих офицеров разведки. Обер-лейтенанта уже повели на расстрел за отказ сотрудничать, но старший здесь, капитан Москалев, приказывает вернуться;

    «— Вот что, пусть он идет. Пусть идет!.. Мы-то ему ничего плохого — пусть идет, покажется им — мы ж его пальцем не тронули, пусть глядят. Переводи! И чтоб передал им; пусть сдаются, а то мы их, гадов, перебьем. — И, ярясь от воодушевления, хрипло: — И чтоб знали! Чтоб зарубили себе! Мы придем в их Германию!..

    Свету было уже так мало, что шаг и другой, и немец скрылся от нас, растворившись за стволами деревьев…

    Москалев тяжело дышал — вышел из рамок человек, решает не спросясь, на свой страх и риск, как Бог на душу положит».

    И в плаче старухи, и в неожиданном поступке офицера (не забудем, что речь идет о времени жесточайшего противоборства под Ржевом) по-своему выразилось то зреющее превосходство над врагом, которое в конечном счете определило нашу победу над лучшей в истории (по определению самого Жукова) армией.

    Напомню цитаты из опубликованных как раз в 1942 году статей Эренбурга, которые требовали; «Не будем говорить. Не будем возмущаться. Будем убивать» — и согласно которым немки — не женщины, а «мерзкие самки». Но, как видим, люди, находившиеся в 1942-м под Ржевом, думали и чувствовали иначе. И, кстати сказать, в плане войны «на уничтожение» мы едва ли бы могли «превзойти» врага… Основой победы явилось другое…

    Наше превосходство над врагом было не собственно «военное»; это было превосходство самого мира, в который вторгся враг. И оно не могло осуществиться, реализоваться за краткое время, ибо дело шло о «мобилизации» не армии, а именно целого мира.

    Поэтому есть основания полагать, что победа у стен Москвы (именно и только у ее стен!) была все же краткой — хотя и мощной — вспышкой нашего превосходства, после которой страна пережила и не менее катастрофическое, чем в 1941-м, отступление на юге до Волги и Кавказского хребта, и тяжелейшие — к тому же могущие показаться «бессмысленными» — сражения под Ржевом, длившиеся четырнадцать месяцев.

    В истинно объективном воссоздании противоборства под Ржевом, предстающем в сочинениях Елены Ржевской, раскрывается (именно в силу доподлинной объективности) глубокий смысл войны. Это, по своей внутренней сущности, не война большевизма с нацизмом. Хотя подчас в рассказах Ржевской появляются те или иные «реалии», связанные с этими политическими феноменами, они воспринимаются как нечто внешнее, как оболочка гораздо более масштабного содержания. Вот, скажем, в разговоре переводчицы и обер-лейтенанта как-то совершенно естественно возникают и прусский король XVIII века Фридрих Великий, и Наполеон, а в другом месте тема углубляется в историю еще дальше:

    «Оказывается, старинный герб Ржева — лев на красном поле… Он стоял на западной окраине русских земель, и не раз на него обрушивался удар врагов, рвущихся в глубь России».

    Натиск на восток особенно усилился начиная с XIV века, и шел он тогда под знаком борьбы Католицизма с Православием;[120] атака нацизма на большевизм — это только исторически-конкретная «форма» многовекового натиска под разными девизами…

    Вот мельчайшая и, казалось бы, совершенно незначительная деталь: у рассуждающего о «великолепных урпехах» Фридриха Великого в операциях на уничтожение обер-лейтенанта — несмотря на условия фронтового быта — идеально обработанные ногти, что даже побудило переводчицу спрятать свои руки под стол. А с «запредельной» человечностью плачущая при мысли о матери жестокого врага старуха сморкается затем в кончик своего головного платка…

    Словом, два несовместимых мира (выявившихся в этих вроде бы не имеющих никакой значительности деталях) — то самое геополитическое противостояние, о котором подробно говорилось выше. И оно, пожалуй, наиболее неоспоримо проявляется в таких вроде бы не заслуживающих серьезного внимания деталях…

    Уместно предположить, что Елена Ржевская смогла и увидеть, и оценить значение таких деталей потому, что под Ржевом она впервые соприкоснулась не только с вражескими офицерами, но и с людьми, составляющими основу называющегося Россией мира, — ибо ранее она знала только по-своему замкнутое и как бы театральное московское бытие…

    О жизни до Ржева говорится: «Я всегда жила вместе с товарищами. А теперь — одна среди невиданных раньше людей…

    Подумала: если меня убьют, Агашин и Москалев (офицеры разведки. — В.К.) скажут: «Была тут переводчица-москвичка» (ничего другого, может, и не скажут, но «москвичка» — обязательно)».

    Однако со временем Ржевская убеждается, что, вжившись в военное бытие этих «невиданных» ею людей, стала для них своей, а не «москвичкой».

    Необходимо отметить, что тот мир, в котором зреет победа над врагом, — не только собственно русский мир в этническом смысле слова. Так, капитан-разведчик Агашин — «с восточной окраины нашей страны, родом из полукочевого племени… Его отец и дед провели жизнь в седле, с табунами диких лошадей… Но, в общем-то, совершенно неважно, от кого он рожден…» Важно, что он всем существом принадлежит к атакуемому с Запада миру, ради которого в марте 1942-го геройски погибает…

    Правда, в последнем его деянии, похоже, выразилась особенная повадка его восточного племени… Горстка людей выходит по пробитому речкой оврагу из вражеского окружения. Патроны давно кончились.

    «Вдруг из-за поворота вышли немцы. Патруль. Четверо. Все. Конец. Сжалось и ткнулось куда-то сердце.

    Агашин завозился, азартно, злобно оттолкнувшись, выбросил себя вперед и с поднятыми окаянно вверх руками шагнул в сторону немцев…

    Это было жутко. Агашин, как в горячке, в помешательстве, спешил к ним навстречу. Сдаваться. Немцы с наведенными на него автоматами поджидали. И вдруг он оступился в снег, скособочившись. Мгновенный взмах его руки, занесенной за плечо, взрыв…

    — Вперед! — выдохнул Москалев, очнувшись. Мимо убитого Агашина, упавшего ничком… Мимо убитых немцев. Торопясь, пока не подоспели на взрыв другие. По черному снегу — за поворот русла, в ложбинку, по кустам, к снежному валу — к своим».

    Вернемся теперь к книге генерала Гроссмана «Ржев — краеугольный камень Восточного фронта». В конце он подробно рассказывает, как армия оставляет Ржев, делая это словно бы совершенно «добровольно»{Правда, он полностью умалчивает о том, что, уходя, его войска оставили за собой, как говорится, выжженную землю, о нем свидетельствует вошедшая 3 марта в Ржев Елена Ржевская.}. Он иронизирует над цитируемой им нашей военной сводкой о происшедшем 3 марта: «Несколько дней назад наши войска, — говорилось в этой сводке, — начали решительное наступление на Ржев. Сегодня после длительных и тяжелых боев они взяли город». Неадекватность сводки видна из самого ее текста: в ней говорится, что наступление на Ржев началось всего «несколько дней назад», но тут же сказано о «длительных» боях. Верно, что бои шли в течение четырнадцати месяцев, однако наши войска все же не брали город с боем. Составители сводки, по-видимому, сочли неудобным сообщить, что враг сам отдал Ржев, хотя на деле-то в этом выразилось наше подлинное — созревшее к тому времени — превосходство над врагом. И всего лишь через четыре месяца начнется Курская битва, в которой это превосходство предстанет с полнейшей, абсолютной очевидностью (в частности, потому, что победа была достигнута летом, и нельзя было сослаться на помогавшие-де нам морозы или распутицу).

    Генерал Гроссман цитирует также тогдашнюю сводку своего военного командования, в которой было объявлено, в частности, что «армия без всякого вражеского давления сдала территорию, завоеванную в тяжелой борьбе… Движение прошло планомерно. Враг не смог помешать отводу войск… Наши войска понесли незначительные потери… они чувствуют себя полностью победителями».

    Прямо-таки замечательно, что в этой сводке 3 марта 1943 года, в сущности, признано наше превосходство: вражеские войска «чувствуют себя полностью победителями», ибо им удалось с «незначительными потерями» (в ходе отступления) уйти от наших войск, а не быть ими уничтоженными!

    А «точка зрения», высказанная 56 лет назад в цитированной выше нашей военной сводке, широко распространена по сей день, и многие люди не знают, что Ржев был отдан врагом, а не взят нашими войсками в ходе «тяжелых боев». И не исключено, что, узнав об этом, кто-либо окончательно уверится в «бессмысленности» приведших к огромным потерям сражений под Ржевом — ведь враг-то в конце концов ушел сам…

    В действительности же он ушел потому, что 2 февраля сокрушительным поражением завершилась Сталинградская битва (через четыре дня, 6 февраля, Гитлер — см. выше — «разрешил» оставить Ржев), а ее исход мог бы быть иным, если бы под Ржевом враг не вынужден был держать примерно 1/6 часть войск Восточного фронта, в том числе и упомянутые выше 12 дивизий, которые ему пришлось дополнительно отправить летом 1942 года не под Сталинград, а к Ржеву!

    Таким образом, был свой объективный смысл в ржевском противоборстве и у нас, и у врага — правда, кардинально различный смысл: сопротивляясь под Ржевом, враг отдалял свое поражение, а мы, атакуя его, приближали свою Победу.

    И, кстати сказать, генерал Гроёсман как-то сознавал безнадежность сопротивления под Ржевом; это выразилось во вводном слове его уже цитированной фразы: «Гитлер разрешил, наконец, 6 февраля отвести…» и т. д. сие «наконец» означало, в сущности, что тяжелейшая борьба и «слишком большие» потери под Ржевом только оттягивали неизбежное поражение. И в конце концов вынужденный оставить этот город враг в самом деле открыл нам дорогу на Берлин, хотя, разумеется, дорога предстояла долгая и трудная…

    Важно подчеркнуть, что во время боев под Ржевом в августе 1942 года едва ли не впервые четко проявилось созревшее превосходство наших сил над вражескими. Генерал Л.М. Сандалов, начальник штаба 20-й армии, сражавшейся на ржевском рубеже, вспоминал впоследствии о своем многозначительном разговоре с командующим армией генералом М.А. Рейтером. К 10 августа под Ржевом были разгромлены два «элитных» танковых корпуса врага, один из которых входил ранее в танковую армию Гудериана (тот был еще 26 декабря 1941 года отправлен Гитлером в резерв за свою взвешенную «отступательную» тактику).

    «— Подумать только, что год тому назад (в августе 1941-го. — В.К.) два таких немецких (гудериановских. — В.К.) корпуса прорвались от Десны на юг за Ромны, — вспоминал… Рейтер. — Позже такие же силы неприятеля прорвались от Орла до Тулы (то есть уже близко к Москве. — В.К.). А теперь два полнокровных танковых корпуса разбиты относительно равными силами нашей армии и спешно переходят к обороне, зарываются в землю. Причем вражеские танковые корпуса понесли поражение летом,[121] когда, по уверениям немецкого командования, немцам нет равных! Нет, не тот немец стал, не тот!

    — А может быть, мы не те стали? — возразил я.

    — Конечно, переделали немцев, протерли им глаза радикально изменившиеся за это время войска Красной армии, — согласился Рейтер» (там же, с. 304–305).

    * * *

    Для более полного понимания смысла и значения боев под Ржевом необходимо рассмотреть еще одну таинственную страницу истории войны. Как уже сказано, наши войска вели наступление на ржевском рубеже в январе — апреле и затем в августе 1942 года, а 2 марта 1943-го враг сам оставил Ржев, после чего мы преследовали его, и это была как бы еще одна наступательная операция.

    В известной энциклопедии «Великая Отечественная война. 1941–1945» каждой из этих трех наступательных операций посвящена специальная статья (правда, последняя операция преподнесена там неверно — как наступление, предпринятое по нашей инициативе, а не преследование отступавшего по своей воле врага). Но, как ни странно, в этой энциклопедии вообще не упоминается еще одна весьма крупная наступательная операция наших войск под Ржевом, имевшая место в декабре 1942 года, — не упоминается, по-видимому, потому, что сама по себе она ни в коей мере не была успешной.

    Однако в действительности эта операция имела необычайно существенное значение в ходе войны в целом; при этом есть основания полагать, что она и не была рассчитана на очевидный успех, то есть изгнание врага с ржевского рубежа, хотя даже командовавший ею Г.К. Жуков об этом, по-видимому, не знал…

    В своих «Воспоминаниях и размышлениях» Георгий Константинович писал: «Верховный предполагал, что немцы летом 1942 года будут в состоянии вести крупные наступательные операции одновременно на двух стратегических направлениях, вероятнее всего — на московском и на юге страны (то есть в направлении Сталинграда и Кавказа.)… Из тех двух направлений… И.В. Сталин больше всего опасался за московское» (цит. соч., с. 251), — и Г.К. Жуков, как он признает, был с ним согласен:

    «…Я… считал, что… нам нужно обязательно… разгромить ржевско-вяземскую группировку, где немецкие войска удерживали обширный плацдарм… Конечно, — заключает Георгий Константинович, — теперь, при ретроспективной оценке событий, этот вывод мне уже не кажется столь бесспорным». (С. 252, 253.)

    И, как мы знаем, в августе (точнее с 30 июля) 1942-го под командованием самого Жукова началось, по его словам, «успешное наступление с целью разгрома противника в районе Сычевка — Ржев». Однако к концу августа наступление пришлось остановить. «Если бы в нашем распоряжении, — сетовал Георгий Константинович, — были одна-две (сверх имевшихся. — В.К.) армии, можно было бы… разгромить… всю ржевско-вяземскую группу… К сожалению, эта реальная возможность Верховным главнокомандованием была упущена. Вообще, должен сказать, Верховный понял, что неблагоприятная обстановка, сложившаяся летом 1942 года, является следствием и его личной ошибки». Правда, здесь же, на той же странице, Жуков оговаривает, что для остановки нашего наступления в районе Ржева «немецкому командованию пришлось спешно бросить туда значительное количество дивизий, предназначенных для развития наступления на сталинградском и кавказском направлениях». (С. 266.)

    Из этого рассказа Георгия Константиновича вроде бы следует, что отвлечение вражеских сил от Сталинграда и Кавказа не было главной целью нашего наступления под Ржевом, начавшегося 30 июля, и его остановка к концу августа являлась серьезной неудачей. Между тем есть основания полагать, что именно отвлечение войск врага с юга, где 17 июля (то есть двумя неделями ранее) он начал наступление непосредственно на Сталинград, было главной целью Ржевской операции.

    Дело в том, что перед нашим контрнаступлением под Сталинградом, начавшемся 19 ноября, 1942 года, было вновь принято решение наступать и под Ржевом, и на этот раз — уж совсем явно не для разгрома там вражеских войск и овладения Ржевом, а для отвлечения сил врага с юга. Ибо, как сообщил в своих воспоминаниях один из тогдашних руководителей разведки, П.А. Судоплатов, враг был заранее информирован нами о готовящемся и начавшемся 8 декабря нашем наступлении!.. «Немцы ждали удара под Ржевом и отразили его. Зато окружение группировки Паулюса под Сталинградом явилось для них полной неожиданностью» (цит. соч., с. 188). Эта поистине редкостная по своему характеру акция может показаться выдуманной. Однако руководивший наступлением под Ржевом в декабре 1942 года Жуков, говоря о полной его неудаче, отметил прежде всего следующее:

    «Противник разгадал (выделено мною. — В.К.) наш замысел и сумел подтянуть к району действия значительные силы… перебросив их с других фронтов». А у нас «был недостаток танковых, артиллерийских, минометных и авиационных средств для обеспечения прорыва обороны противника» (с. 313, 314), — то есть, выходит, настоящей готовности к мощному наступлению не имелось…

    Итак, обладавший высокой военной мудростью Г.К. Жуков понял, что враг каким-то образом «разгадал» наш план наступления. Но Георгий Константинович, сообщает Судоплатов, «так никогда и не узнал, что немцы были предупреждены о нашем наступлении, поэтому бросили туда такое количество войск» (там же).

    Стоит сказать, что, несмотря на громадную группировку войск врага под Сталинградом, количественно превышавшую его ржевскую группировку, качественно она уступала последней, ибо под Сталинградом значительную часть вражеских войск составляли намного менее боеспособные румынские, итальянские и венгерские войска.

    Выше цитировались слова Жукова о том, что Сталин считал ржевскую группу врага «более опасной», чем южную, нацеленную на Сталинград и Кавказ. Но естественно предположить, что вождь «обманывал» Георгия Константиновича, ибо оба наступления на Ржев, в августе и декабре, едва ли преследовали цель изгнать врага с ржевского рубежа.

    Показательно следующее. 26 августа 1942 года, после провала наступления на Ржев, Жуков назначается заместителем Верховного главнокомандующего (это после провала!) и 29 августа отправляется на юг, в район Сталинграда, в качестве руководителя всей операции… Однако 17 ноября — за два дня до начала контрнаступления на юге — Сталин вызывает его в Москву и отправляет в район Ржева, откуда он тем не менее 28–29 ноября (см. цит. соч., с. 310, 311) передает Сталину и A.M. Василевскому (заменившему на юге Жукова) свои соображения о том, как надо вести наступление под Сталинградом!

    К тому времени враг уже хорошо знал, что Жуков командует на главных направлениях, и появление его у Ржева, надо думать, служило дополнительным подтверждением подброшенной врагу нашей разведкой версии. И по-своему даже забавно, что удочка, на которую попался в 1942-м враг, сработала и в наши дни: американский писатель и историк Дэвид Гланц, сочинения которого публикуются (возможно, из своего рода низкопоклонства) и у нас, пропагандирует сенсационную версию, согласно которой наступление под Ржевом в декабре 1942-го было наиважнейшей операцией, намного более важной, чем почти одновременное контрнаступление под Сталинградом, но этот факт-де замалчивается, ибр Ржевская операция не удалась, потерпела полное поражение…

    Это, без сомнения, совершенно безосновательная «концепция», ибо слишком много имеется доказательств того, что Сталинградской битве с самого начала придавалось безусловно первостепенное и решающее значение. Вместе с тем, как ясно из вышеизложенного, разгром врага под Сталинградом не умаляет значения продолжавшегося четырнадцать месяцев противостояния под Ржевом…

    Итоги войны

    Предшествующее изложение сосредоточилось на событиях 1941–1942 гг., и это вполне естественно, ибо ход войны в 1943–1945 годах воссоздан в обширной литературе о ней гораздо более ясно и правдиво: победы под Курском, в Белоруссии (летом 1944 года) и т. д. незачем было «лакировать» (они и так великолепны) в «доперестроечные» времена, и затруднительно «очернять» в конце 1980—1990-х годах.

    Вместе с тем существует наиболее тяжкая, мучительная проблема, на основе которой (сначала в так называемых «самиздате» и «тамиздате», а с конца 1980-х и в общедоступной литературе) осуждают и попросту проклинают «методы» войны в целом — как в период наших поражений, так и в период побед. Речь идет о проблеме человеческих потерь 1941–1945 годов. Ныне «демократические» СМИ постоянно внушают, что «цена победы» была непомерной, и потому это как бы даже и не победа…

    Потери в самом деле были громадны, но суть нынешней пропаганды заключается в том, что «вину» за них возлагают не столько на врагов, сколько на «своих», — прежде всего, разумеется, на Сталина.

    Опубликован, например, документ от 27 мая 1942 года — директива Сталина руководству Юго-Западного фронта (командующий — С.К. Тимошенко, член Военного совета — Н.С. Хрущев, начальник штаба — И.Х. Баграмян), начавшего с 12 мая Харьковское сражение, в ходе которого были чрезмерные потери. «Не пора ли вам научиться воевать малой кровью, как это делают немцы? — писал Главнокомандующий. — Воевать надо не числом, а уменьем».[122]

    Однако в глазах многих людей этот сталинский выговор Тимошенко и другим предстанет, без сомнения, как лицемерный (хотя дело ведь идет не о показном публичном требовании сократить человеческие потери, а о предназначенном для трех адресатов секретном документе).

    Знакомясь с иными нынешними сочинениями о войне, читатели волей-неволей должны прийти к выводу, что Сталин, да и тогдашний режим в целом, чуть ли не целенаправленно стремились уложить на полях боев как можно больше своих солдат и офицеров, патологически пренебрегая тем самым и своими собственными интересами (ибо чем слабее становится армия, тем опаснее для режима)…

    И поскольку главная цель многих сочинений, затрагивающих вопрос о потерях нашей армии, заключалась, в сущности, не в исследовании реальных фактов, а в обличении Сталина и режима в целом, предлагались абсолютно фантастические цифры, — вплоть до 44 миллионов (!) погибших военнослужащих…[123]

    Полнейшая абсурдность этой цифры совершенно очевидна. В начале 1941 года население СССР составляло, как выяснено в последнее время посредством тщательнейших и всецело достоверных подсчетов, 195,3 млн. человек, а в начале 1946-го людей старше 5 лет в стране имелось всего лишь 157,2 млн.;[124] таким образом «исчезли» 38,1 млн. человек из имевшихся в начале 1941-го.[125] Утрата, конечно же, огромна — 19,5 % — почти каждый пятый! — из населения 1941 года.[126] Но в то же время очевидна нелепость утверждения, что в 1941—1945-м погибли-де 44 млн. одних только военнослужащих — то есть на 6 млн. (!) больше, чем было утрачено за эти годы людей вообще, включая детей, женщин и стариков.

    Однако дело не только в этом. Даже и 38,1 млн. «исчезнувших» людей нельзя отнести целиком к жертвам войны, ибо ведь и в 1941–1945 гг. люди продолжали уходить из жизни в силу «естественной» смертности, которая уносила в то время минимум (именно минимум) 1,3 %[127] наличного населения за год (не считая младенческой смертности), то есть за пять лет — 6,5 % — что от 195,4 млн. составляет 12,7 млн. человек (повторю: по меньшей мере столько).

    Кроме того, не так давно были опубликованы сведения о весьма значительной эмиграции из западных областей СССР после 1941 года — эмиграции поляков (2,5 млн.), немцев (1,75 млн.), прибалтов (0,25 млн.) и людей других национальностей; в целом эмигранты составляли примерно 5,5 млн. человек.[128]

    Таким образом, при установлении количества людей, в самом деле погубленных войной, следует исключить из цифры 38,1 млн. те 18,2 млн. (12,7+5,5) человек, которые либо умерли своей смертью,[129] либо эмигрировали. И, значит, действительные жертвы войны — 19,9 млн. человек, не считая, правда, смерти детей, родившихся в годы войны.

    Это вроде бы противоречит результату наиболее авторитетного исследования, осуществленного в 1990-х годах сотрудниками Госкомстата, — 25,3 млн. человек. Но в этом исследовании специально оговорено, что имеется в виду «общее число умерших (не считая естественной смертности. — В.К.) или оказавшихся за пределами страны»,[130] а, как отмечалось выше, за пределами страны оказалось 5,5 млн. эмигрантов. 19,9+5,5 —это 25,4 млн. человек, что почти совпадает с подсчетами Госкомстата.

    Стоит сообщить, что принципиальное согласие с подсчетами Госкомстата высказал уже упоминавшийся наиболее квалифицированный эмигрантский демограф С. Максудов (А.П. Бабенышев), с начала 1970-х годов работающий в Гарвардском университете (США).[131]

    И в связи с этой цифрой — 19,9 млн. — особенно дикое впечатление оставляет и приведенная выше цифра 44 млн., имеющая в виду только погибших в 1941–1945 годах военнослужащих, да и значительно уменьшенная цифра — 31 млн. погибших «красноармейцев», объявленная позднее, в 1995 году, тем же автором.[132]

    Что же касается гибели военнослужащих, то произведенное в конце 1980-х—1990-х годах скрупулезное исследование всей массы документов воинского учета 1941–1945 годов показало, что потери армии составляли 8,6 млн. человек.[133] К примерно такой же цифре пришел ранее С. Максудов, причем особенно существенно, что он исходил не из недоступной ему, эмигранту, воинской документации, а из демографических показателей. И, ознакомившись с опубликованными в 1993 году итогами анализа документов, он выразил удовлетворение и даже «удивление» тем, насколько «потери в военког матском учете… близки к их демографической оценке» (указ. соч., с. 119). Таким образом, два исследования, исходящие из разных «показателей», дали, в общем, единый результат, что делает этот результат предельно убедительным.

    Нельзя не отметить еще и следующее. С. Максудов в качестве профессионального демографа «упрекнул» исследователей армейских документов в игнорировании естественной смертности, обоснованно утверждая, что собственно боевые потери на самом деле были меньше 8,6 млн., так как часть военнослужащих (напомню, что в армию призывались и не очень молодые люди — до 50 лет) умерла в силу естественной смертности, и гибель от рук врага постигла, по расчетам С. Максудова, 7,8 млн. военнослужащих.

    Широко распространено представление, что наибольшие боевые потери пришлись на самую молодую часть призванных в армию людей, — тех, кому было в 1941 году 18 или ненамного больше лет. И это, безусловно, вполне основательное представление, ибо не имевшие существенного жизненного — не говоря уже об армейском — опыта юноши погибали, конечно, в первую очередь; в этом возрасте к тому же нередко еще слабо развито чувство самосохранения.

    Но боевые потери этого поколения все же крайне резко преувеличивают. Так, в печати многократно утверждалось, что воины 1921–1923 годов рождения погибли почти все; например, один известный ученый, членкор АН, писал не так давно: «Из прошедших фронт людей этого возраста вернулись живыми только 3 процента», то есть 97 (!) процентов погибли…

    Между тем есть вполне надежные сведения, что из 8,5 млн. мужчин 1919–1923 гг. рождения, имевшихся в 1941 году, к 1949 году «уцелели» 5 млн.1. Выходит, таким образом, что почти две трети мужчин этого поколения вообще не воевали (что крайне неправдоподобно), ибо, как утверждается, только один из тридцати трех фронтовиков этого возраста «вернулся живым».

    Нельзя не сказать и о том, что из «исчезнувших» мужчин указанного возраста далеко не всех можно считать погибшими на фронте. Дело в том, что из 8,8 млн. женщин тех же 1919–1923 гг. рождения к 1949 году осталось 7,6 млн., и, значит, 1,2 млн. из них погибли, то есть только в три раза меньше, чем мужчин. Поскольку в армии находилось менее 0,6 млн. женщин (всех возрастов),[134] и они не ходили в штыковые атаки, ясно, что абсолютное большинство из 1,2 млн. «исчезнувших» молодых женщин погибли от вражеского террора, голода, холода, разрухи и т. п. И от тех же причин погибли, по всей вероятности, едва ли меньшее (чем женщин) количество мужчин того же возраста. Ведь в силу самой биологической природы мужчин они в экстремальных ситуациях значительно менее выносливы, чем женщины. Я убедился в этом еще в юном возрасте, в конце войны, когда узнал о том, что из моих многочисленных ленинградских родственников в годы блокады погибли почти все мужчины, а женщины, напротив, в большинстве своем выжили. Особенно важно отметить, что речь идет о мужчинах, не находившихся в армии; даже те, кто сражался на рубежах блокированного Ленинграда, получали намного большее количество продовольствия, чем гражданские лица в самом городе, и гибель для них была менее вероятной…

    Определенная часть «исчезнувших» молодых мужчин оказалась в эмиграции, куда, как уже сказано, ушли 5,5 млн. человек, и естественно полагать, что доля именно молодых мужчин была среди них немалой.

    Наконец, в число «исчезнувших» мужчин входят люди особенной «категории», которую редко учитывают при выяснении потерь, — гражданские лица, оказавшиеся на оккупированных территориях, объявленные врагом военнопленными и заключенные в соответствующие лагеря. Сколько было таких жертв врага, трудно или вообще невозможно установить, но ясно, что дело идет о миллионах…

    Эти люди разделили страшную судьбу военнопленных, которые, по сути дела, попросту уничтожались врагом… Нередко можно прочитать, что в этом, мол, виноват опять-таки Сталин, не подписавший в 1929 году Женевскую конвенцию о военнопленных. Эта версия давно и убедительно опровергнута,[135] но тем не менее доверчивым читателям продолжают внушать, что в уничтожении миллионов действительных и мнимых военнопленных виноваты-де не враги, а свои…

    Нелепо уже само предположение о том, что Германия была готова соблюдать по отношению к нам какие-либо «принципы»; хотя бы уже из одного факта превращения в военнопленных гражданских лиц ясно: никакие «нормы» враг не соблюдал.

    Вот, например, фрагмент дошедшего до нас предельно четкого приказа от 11 мая 1943 года по 2-й германской танковой армии (до декабря 1941 года ею командовал знаменитый Гудериан, снятый со своего поста за отступление под Москвой):

    «При занятии отдельных населенных пунктов нужно немедленно и внезапно захватывать имеющихся мужчин в возрасте от 15 до 65 лет, если они могут быть причислены к способным носить оружие… объявить, что они впредь будут считаться военнопленными и что при малейшей попытке к бегству будут расстреливаться».[136]

    Судьба военнопленных и тех, кого неправомерно объявили военнопленными, была настолько чудовищной, что даже некоторые германские руководители различных рангов пытались изменить положение, — разумеется, не из «гуманности», а по прагматическим соображениям. Так, уже на девятнадцатый день войны, 10 июля 1941 года, чиновник министерства по делам восточных территорий Дорш, пораженный увиденным, докладывал из захваченного врагом еще 28 июня Минска своему патрону Розенбергу:

    «В лагере для военнопленных в Минске, расположенном на территории размером с площадь Вильгельмплац,[137] находится приблизительно 100 тыс. военнопленных и 40 тыс. гражданских заключенных. Заключенные, загнанные в это тесное пространство, едва могут шевелиться и вынуждены отправлять естественные потребности там, где стоят… живут по 6–8 дней без пищи, в состоянии вызванной голодом животной апатии…» Между тем, продолжал Дорш, «огромную работу в тылу фронта невозможно выполнить только с помощью немецкой рабочей силы, а, во-вторых… изо дня в день возрастает угроза эпидемии…» (этими соображениями и продиктована «забота» о пленных).

    Позднее, 28 февраля 1942 года, уже и сам Розенберг писал начальнику штаба Верховного главнокомандования вооруженными силами Кейтелю: «Война на Востоке еще не закончена, и от обращения с военнопленными в значительной мере зависит желание сражающихся красноармейцев перейти на нашу сторону… Эта цель пока не достигнута. Напротив, судьба советских военнопленных в Германии стала трагедией огромного масштаба. Из 3,6 млн. (сюда, без сомнения, причислены и захваченные к тому времени гражданские лица. — В.К.) в настоящее время вполне работоспособны только несколько сот тысяч. Большая часть их умерла от голода или холода… во многих случаях, когда военнопленные не могли на марше идти вследствие голода и истощения, они расстреливались на глазах приходившего в ужас гражданского населения… В многочисленных лагерях вообще не позаботились о постройке помещений для военнопленных. В дождь и снег они находились под открытым небом. Им даже не давали инструмента, чтобы вырыть себе ямы или норы в земле… Можно было слышать рассуждения: «Чем больше пленных умрет, тем лучше для нас»…»

    Тогда же, в феврале 1942-го, «Военно-экономический отдел» Верховного командования «сетовал» в официальном циркуляре:

    «Нынешние трудности с рабочей силой не возникли бы, если бы своевременно были введены в действие советские военнопленные. В нашем распоряжении находилось 3,9 млн. военнопленных (разумеется, вместе с гражданскими лицами. — В.К) теперь их осталось всего 1,1 млн. Только в декабре 1941 г. погибли полмиллиона…»[138]

    Но все подобные возражения ничего не могли изменить, так как армия была с самого начала нацелена не только на захват страны, но и на уничтожение ее жизненной силы и, значит, прежде всего на уничтожение тех, кто способен носить оружие.

    Начальник армейской разведки и контрразведки Германии адмирал Канарис еще 15 сентября 1941 года писал о «вредных последствиях» того «обращения с военнопленными», которое господствует в германской армии и которое он определял так:

    «…военная служба для советских граждан отнюдь не рассматривается как выполнение воинского долга, а… характеризуется в общем и целом как преступление. Тем самым отрицается применение военно-правовых норм». И благодаря этому, предупреждал Канарис, «облегчается мобилизация и сплочение всех внутренних сил сопротивления России в единую враждебную массу».[139]

    Однако подобные предупреждения оставались втуне. В основе действий вражеской армии лежало «геополитическое» убеждение, согласно которому война ведется против «азиатских недочеловеков». Даже 26 октября 1943 года, то есть уже после Курской битвы, начальник по делам военнопленных при Верховном командовании генерал Греневитц объявил в своем очередном приказе:

    «Слабодушные, которые будут говорить о том, что при теперешнем положении надо обеспечить себе путем мягкого обращения «друзей» среди военнопленных, являются распространителями пораженческих настроений и за разложение боеспособности привлекаются к судебной ответственности».[140]

    В обращении с военнопленными, то есть на самом деле со всеми мужчинами призывного возраста, выражалось — пусть и в особо крайней форме — отношение к завоевываемой стране в целом. И, кстати сказать, преобладающее большинство власовцев и других согласившихся служить Германии людей «выбирали» этот путь, без сомнения, как «альтернативу» в высшей степени вероятной гибели в лагере военнопленных. Отмечу еще, что в свете вышеизложенного нынешнее стремление некоторых считающих себя «патриотами» лиц как-то связывать себя (хотя бы в одной только «символике») с германским рейхом предстает по меньшей мере как дикость…

    16 июля 1941 года, когда враг, увы, уже захватил огромные территории СССР, Гитлер дал недвусмысленное «указание»:

    «Гигантское пространство, естественно, должно быть как можно скорее замирено. Лучше всего этого можно достичь путем расстрела каждого, кто бросит хотя бы косой взгляд». (Там же, с. 56.)

    Два месяца спустя, 16 сентября, начальник штаба Верховного главнокомандования Кейтель издал приказ, в котором выразил возмущение «мягкостью» армии и потребовал «немедленно принять самые суровые меры». «Следует учитывать, — объяснял генерал-фельдмаршал, — что на указанных территориях (СССР. — В.К.) человеческая жизнь ничего не стоит, и устрашающее воздействие может быть достигнуто только необычайной жестокостью», — например, 50—100 казненных «в качестве искупления за жизнь одного немецкого солдата» («Совершенно секретно!..», с. 396).

    И, как уже было показано, только примерно треть человеческих потерь в годы войны составили боевые потери армии.

    Не приходится уже говорить о тотальном разрушении всех условий человеческого существования — от жилищ до электростанций, от заросших бурьяном и кустарником полей до развороченных с помощью спецсредств железнодорожных путей и т. д. и т. п. Стране был нанесен поистине беспрецедентный урон и ущерб…

    * * *

    Но вернемся к проблеме боевых потерь. Как уже сказано, тщательно работающий демограф С. Максудов доказывает, что наша армия потеряла менее 8 млн. человек вместе с погибшими в плену, которых было (погибших), по его подсчетам, 1,2 млн. человек. Напомню, что С. Максудов делает поправку на естественную смертность военнослужащих (и в том числе пленных). Но в то же время он, как представляется, значительно приуменьшил количество военнослужащих, погибших в плену.

    Согласно германским сведениям (которым нет оснований не доверять, поскольку речь идет о ведомственных отчетах, а не о какой-либо «пропаганде»), в плену погибли около 4 млн. человек, правда, значительная часть их не принадлежала к военнослужащим, но, по-видимому, 2 с лишним миллиона из них были пленными солдатами и офицерами. И общее число потерь армии (вместе с погибшими в плену) составило от 8 до 9 млн. человек…

    Конечно, это страшная цена победы, но тем прискорбнее читать сочинения, в которых и это число намного преувеличивают с помощью безосновательных и попросту несуразных «доводов». Такова, например, изданная в 1991 году книжка Бориса Соколова с широковещательным заглавием «Цена победы. Великая Отечественная: неизвестное об известном». Автор объявляет, что в 1941–1945 гг. погибли 14,7 млн. военнослужащих и «около 15 млн.» гражданских лиц.

    Один из главных «источников» первой цифры — некий полковник Калинов, похитивший какой-то сугубо секретный документ, перебежавший в 1949 году на Запад и на следующий год издавший там книгу «Советские маршалы имеют слово», — то есть предшественник нынешнего Резуна-«Суворова».

    Но еще «замечательнее» другое. Б. Соколов пишет: «На 1 января 1941 г. население СССР насчитывало 196,6 млн. человек, а на начало 1946 г. — всего 167 млн. Чистая убыль населения составила за военные годы 29,6 млн. человек»[141] (далее автор без особых «разысканий» делит эту убыль почти пополам — 14,7 млн. военнослужащих, «около 15 млн.» гражданских лиц),

    Существует своего рода закономерность: если за решение задачи берется не имеющий для этого никаких серьезных оснований автор, его «решение» как-то нелогично оказывается одновременно и преувеличивающим, и преуменьшающим реальные потери.

    Б. Соколов совершенно непонятным образом Ухитрился «забыть», что, во-первых, и в 1941–1945 гг. продолжали все же рождаться дети, и по вполне достоверным сведениям, к 1946 году в стране имелось 13,3 млн. детей моложе 5 лет, а значит (о чем уже говорилось выше), «убыль» населения за годы войны была намного больше — на 8,5 млн.(!), чем он утверждает: как сказано выше, 38,1 (а не 29,6) млн. человек, А во-вторых, этот «исследователь» потерь «забыл» о том, что люди продолжали умирать в 1941–1945 годах своей смертью, и в силу тогдашнего уровня естественной смертности за пять лет должно было умереть (см. выше) минимум 12,7 млн. человек, и, следовательно, можно отнести к военным потерям не более 25,4 млн., к тому же 5,5 млн. из них не умерли, а эмигрировали.

    Таким образом, «подсчет» Соколова поистине курьезен: он, как это ни нелепо, и преуменьшил человеческие потери на 8,5 млн., и преувеличил их на 9,7 млн.! Тем не менее подобная нелепица опубликована вроде бы солидным издательством…

    Наиболее же возмутительна извлеченная Соколовым из этой нелепицы цифра погибших военнослужащих— 14,7 млн.: он тем самым «умертвил» по меньшей мере 6 млн. наших солдат и офицеров..: К сожалению, эта цифра присутствует и в изданной годом позднее сочинения Соколова книжке профессиональных историков А.Н. Мерцалова и Л.А. Мерцаловой. Они сначала отвергают «сведения» из совсем уж смехотворных публикаций, вещающих «о 14-кратном превосходстве потерь РККА по сравнению с вермахтом… наиболее близкими к истине представляются сведения… — около 14 млн. погибших… Потери вермахта погибшими, по германским данным, составляют свыше 4 млн., в том числе на Восточном фронте — 2,8 млн… Соотношение — 5:1».

    Итак, на каждого убитого вражеского военнослужащего приходится пятеро наших… Есть от чего прийти в отчаяние. Однако, во-первых, 14 млн. — это не имеющее никакой реальной аргументации число. Во-вторых, цифра потерь врага в 2,8 млн. — это только точно учтенные смерти, к которым необходимо добавить «без вести пропавших», но не оказавшихся в плену. В-третьих, на Восточном фронте воевали, помимо немцев, миллионы других европейцев.

    И в тщательно подготовленном коллективном исследовании о потерях, изданном в 1995 году, потери врага, включая его союзников, на Восточном фронте исчислены на основе итоговых германских подсчетов, сделанных в мае 1945 года: это 4,3 млн. человек, считая и 0,6 млн. умерших в плену. То есть вовсе не в 5, а в 2 раза меньше, чем потери нашей армии.

    При этом необходимо учитывать, что примерно четверть наших армейских потерь — это не павшие в бою и не умершие от полученных в бою ран, а уничтоженные врагом беспомощные военнопленные (не считая объявленных военнопленными гражданских лиц).

    Итак, враг потерял в боях с нами 3,7 млн. военнослужащих — это не считая 0,6 млн. умерших в нашем плену, а наша армия (без погибших в плену) — 6,5 млн.; именно к этой цифре пришел тщательно работающий — и «независимый» — демограф С. Максудов.

    Да, наших воинов погибло в боях в 1,7 раза больше, чем вражеских, и это объясняется главным образом более высоким уровнем выучки, дисциплины и технической оснащенности (которую обеспечивала промышленность всей Европы) армии врага.

    Что же касается фантастических цифр наших боевых потерь, о которых шла речь выше, они продиктованы экстремистской идеологической тенденциозностью. Вот, например, уже упомянутые А.Н. и Л.А. Мерцаловы, говоря о крайне небольших, в сравнении с нашими, потерях войск США и Великобритании, объясняют это «сталинским руководством» (то есть, если бы у нас было такое руководство, как в США и Великобритании, и потери бы были во много раз меньше).

    Однако, как уже было показано, Великобритания и тем более США до июня 1944 года — то есть до последних 11 месяцев Великой войны — фактически не участвовали в ней, — кроме локальных стычек на периферии этой войны.

    Пресловутая стычка английских войск с итало-германскими при Эль-Апамейне определена в трактате Черчилля «Вторая мировая война» как «великая битва», но на этой же странице он сообщает: «Мы потеряли у Эль-Аламейна 10 тысяч человек за 12 дней» — и напоминает (это можно даже понять как скрытую иронию), что в Первую мировую войну, в июле 1916 года, «на Сомме (река в Северной Франции. — В.К.) за первый же день мы потеряли 60 тысяч».[142]

    А ведь Эль-Апамейн — самое «значительное» сражение до высадки «союзников» во Франции 6 июня 1944 года, то есть тогда, когда мощь германской армии была уже несравнима с ее мощью 1941–1943 годов, — не говоря уже о том, что на Восточном фронте Германия воевала с гораздо большими усилиями, чем на Западном, и во второй половине 1944 — первой трети 1945-го.

    Поэтому вообще нет никакого смысла сравнивать количество наших боевых потерь с потерями Великобритании и США.

    И последнее. Поскольку война против нас в 1941–1945 годах была направлена не только (и даже не столько!) на захват территории, но и на уничтожение (о чем, между прочим, намекнул даже пленный германский офицер, о котором рассказала Елена Ржевская), гибель гражданских лиц совместно с гибелью пленных в два с лишним раза (!) превысила боевые потери армии — 6,5 млн. и 13,4 млн. Можно даже утверждать, что люди, находившиеся в армии, в воинском строю, были более «защищены» от гибели, чем те, кто находился под игом врага…

    Поэтому общий урон, нанесенный стране, был чрезвычайно, трагически тяжким.

    Но, сознавая все это, не следует в то же время полагать (как многим ныне свойственно), что только наша страна понесла в годы войны громадные людские потери. Как уже показано, жертвами войны можно считать 19,9 млн. наших соотечественников. Конечно, цифра колоссальна. Однако демографы Запада подсчитали, что в результате «войны на уничтожение» население их стран (в целом, включая Германию и ее союзников) потеряло 17,9 млн. человек (см. переведенный на русский язык сборник исследований: Итоги Второй мировой войны. М., 1957, с. 601), то есть в абсолютных цифрах ненамного меньше, чем население СССР, хотя доля погибших относительно общего предвоенного количества людей у нас (195 млн.) и в странах Европы (300 млн.), конечно, значительно больше. Но это обусловлено силой нашего сопротивления врагу и тем, что фактически именно нам принадлежит Победа над ним, о чем еще пойдет речь далее.

    * * *

    Как уже говорилось, с середины 1940-х до середины 1980-х годов наша историография войны во многом «лакировала» ход событий — особенно событий 1941–1942 годов, — а кроме того подвергала резкой критике зарубежных историков, предлагавших иную картину. Но к концу 1980-х множество авторов (очень значительная часть которых ранее публиковала вполне «официозные» сочинения) занялось не только всяческим очернением первых военных лет, но и умалением побед 1943–1945 годов. Широко издаются в последнее десятилетие на русском языке и сочинения зарубежных авторов, каковых нередко безудержно восхваляют за то, что-де благодаря им мы наконец сможем узнать и понять нашу собственную историю…

    Приведу один, но весьма многозначительный пример. В изданном в Москве в 1992 году сочинении Н. Верта (в 1990-м оно было издано в Париже) «История Советского государства» утверждается следующее: «В конце 1943 г., после произошедшего под Курском перелома на советско-германском фронте, высадки англо-американского десанта в Италии и свержения режима Муссолини, началось радикальное изменение политической и военной обстановки в мире. Теперь… победа стала реальной перспективой».

    Итак, под Курском произошел перелом на советско-германском фронте (а не перелом в ходе войны в целом), к которому по меньшей мере приравнивается — по своему значению — высадка десанта «союзников» в Италии, приведшая, мол, к победе над фашизмом в этой стране. Стоит сразу же напомнить, что итальянского диктатора свергло 25 июля 1943 года его собственное окружение, решившее, что после краха Германии под Курском самым разумным будет порвать отношения с Гитлером, — с чем не соглашался Муссолини. Но всего лишь через два месяца, 23 сентября, Муссолини вернулся к власти с помощью германских войск и правил — хотя и под их эгидой — более полутора лет, до 27 апреля 1945 (!) года. Н. Верт умалчивает об этом явно для того, чтобы преувеличить последствия «высадки англо-американского десанта в Италии»,

    Я обратился именно к сочинению Н. Верта далеко не случайно. Автор предисловия к его изданию на русском языке выразил надежду, что «книга Н. Верта станет таким же незаурядным событием… каким была., книга его отца Александра Верта «Россия в войне 1941–1945 гг.», до сих пор остающаяся одной из лучших… книг о минувшей войне». (С. 4.)

    Отец Н. Верта, блестящий журналист, пробыл в России все военные годы, нередко находился вблизи фронта, и книге его действительно присущи честность и объективность. И он недвусмысленно писал в этой изданной в 1964 году книге, что «выиграв Курскую битву, СССР фактически выиграл войну… Сталинград был поворотным пунктом в политико-психологическом плане, а поражение немцев под Курском и Белгородом — поворотным пунктом с чисто военной стороны…» Между тем «в чисто военном отношении значение итальянской кампании (англо-американской. — В.К.) было ничтожным» (!). Кстати сказать, выше уже цитировался секретный доклад военного министра США Стимсона (в августе 1943-го) Рузвельту, в котором высадка «союзников» в Италии определена как «булавочный укол». И, «приравнивая» Курскую битву к этой высадке, Н. Верт предал, таким образом, не только истину, но и своего родного отца Александра Верта… Тем более нельзя без возмущения и презрения читать уже цитированное «туземное» предисловие к «рекомендованному Комитетом по высшей школе Миннауки России в качестве учебного пособия» сочинению Н. Верта, — предисловие, в коем, в частности, прямо-таки лакейски заявлено, что сие сочинение — «бесспорно наиболее основательное изложение отечественной (!) истории XX века» (с. 3)…

    Высадка в Италии имела бы существенный смысл, если бы «союзники» уничтожили находившиеся там германские войска или хотя бы изгнали их с итальянской территории и двинулись дальше, к Германии. Однако германские войска в Италии капитулировали лишь 29 апреля 1945 (!) года и вовсе не из-за победоносности «союзников», а потому, что четырьмя днями ранее, 25 апреля, войска 1-го Белорусского и 1-го Украинского фронтов замкнули кольцо окружения вокруг Берлина…

    Между прочим, британский историк Лиддел Гарт обоснованно сделал в свое время следующий вывод: «Результаты вторжения в Италию были весьма плачевными. За четыре месяца союзные войска продвинулись только на 70 миль» (112 км, т. е. продвижение на 0,9 км в день…) И, по мнению историка, «главная причина заключалась в порочности самой доктрины ведения войны, в которой господствовал принцип, характерный для осторожного банкира: «Ни шагу вперед без гарантии успеха»…» Однако, как было показано выше, дело обстояло сложнее: «союзники» стремились к «гарантии успеха» не в войне с Германией, а в общем итоге войны. И по меньшей мере со времени Курской битвы «смертельной угрозой» в глазах «союзников» являлась не Германия, а СССР—Россия. Соответствующие высказывания Черчилля приводились, но важно продемонстрировать и позицию США.

    В недавнем основанном на тщательном анализе военно-политических документов (в том числе строго засекреченных ранее) исследовании американского историка войны Уоррена Кимболла показано, что уже после победы под Сталинградом руководство США «беспокоила» выявившаяся «возможность»:

    «Красная армия добьется такого перелома, что сумеет победить немцев еще до того, как англичане и американцы смогут перебросить свои войска в Западную Францию». И далее Кимболл — исходя опять-таки из документов того времени — пишет, что «после битвы под Курском… стало ясно, что советские войска в состоянии победить Германию и в одиночку» (с. 363). И именно тогда, в августе 1943-го, было принято реальное (а не дипломатически-пропагандистское) решение о создании «второго фронта», истинная цель которого заключалась не в разгроме германской армии (ведь он уже, по сути дела, совершился под Курском), а в том, чтобы пресечь или хотя бы существенно ограничить вторжение России в Европу.

    О том, что дело обстояло именно так, свидетельствует, например, «Меморандум 121», составленный Управлением стратегических служб (УСС, позднее преобразованное в ЦРУ) США в конце августа 1943 года, то есть после Курской битвы. Директор УСС (в будущем — первый директор ЦРУ) генерал Донован представил этот «Меморандум» (кстати сказать, рассекреченный только в 1978 году!) в качестве программы действий вооруженных сил «союзников» в Европе. И вот как обосновывалась в этой программе «гарантия успеха» вторжения во Францию:

    «Расстояние от предполагаемого западноевропейского фронта до Центральной Германии короче, а транспортные условия лучше, чем от Западной России до Центральной Германии. К тому же западные союзники имеют заметное превосходство над Россией (именно над Россией! — В.К.) в воздухе».

    * Сама «постановка вопроса» недвусмысленно говорит о том, что действительная цель «второго фронта» заключалась не в разгроме Германии, а в «недопущении» России в «Центральную Германию» и, конечно, Европу в целом.

    Но разработчики программы, рассуждая о более коротком расстоянии и лучших дорогах, ошиблись, ибо боеспособность огромных (2,8 млн. человек) войск, вторгшихся, начиная с 6 июня 1944 года, во Францию, была весьма и весьма — если не сказать крайне — низкой. Так, только через четыре с половиной месяца — девятнадцать с половиной недель — эти войска смогли, пройдя 550 км, достичь Германии (то есть средняя скорость движения — 4 км в день). Между тем наши войска, начав вскоре после вторжения «союзников» во Францию, 23 июня 1944 года, широкое наступление от восточной границы Белоруссии, 28 июля уже достигли Вислы около Варшавы!

    Германский историк Пауль Карелл писал об этом наступлении наших войск: «За пять недель (выделено мной. — В.К.) они прошли с боями 700 километров (то есть 20 км за день! — В.К.) — темпы наступления советских войск превышали темпы продвижения танковых групп Гудериана и Гота по маршруту Брест — Смоленск — Ельня во время «блицкрига» летом 1941 года… К концу июля 1944 года линия фронта проходила у границ Восточной Пруссии и по Висле… «На Берлин!» — смеясь, кричали советские солдаты. Поднимался занавес перед последним актом войны».

    Стоило бы, конечно, привести еще и сведения о том, что германские вооруженные силы на Востоке в несколько раз превосходили те, с которыми сталкивались «союзники» на Западе, но в принципе эта сторона дела широко известна, и я не буду перегружать свое сочинение цифрами (которых в нем и так немало).

    К тому же важнее сказать о другом. В октябре 1944 года «союзники», достигнув границы Германии, встретили здесь намного более сильное и упорное сопротивление, чем ранее, и в течение двух месяцев почти не двигались вперед, а 16 декабря германские войска неожиданно начали контрнаступление — так называемую Арденнскую операцию — и сумели отбросить «союзников» на 90 км к западу. Напомню, что на нашем фронте германская армия не имела возможности наступать уже полтора года — со времени Курской битвы. Как констатировал генерал Гудериан, с августа 1943 года на Восточном фронте «немецкая армия постоянно отступала».

    В результате германского удара «союзники» оказались в самом критическом положении. Лиддел Гарт в трактате «История Второй мировой войны» сообщал, что германское наступление «вызвало сильнейшую панику»; о том же писал в своей «Второй мировой войне» Алан Тейлор: «…что-то вроде паники возникло на стороне союзников. В штабах за сотни миль (!) от линии фронта прекращали работу, готовясь к эвакуации…» К концу декабря «союзники» вроде бы собрались с силами, но 1 января 1945-го германские войска нанесли им новый удар южнее Арденн — в районе Страсбурга.

    И 6 января Черчилль вынужден был обратиться со своего рода покорнейшей просьбой к Сталину: «На западе идут очень тяжелые бои… можем ли мы рассчитывать на крупное русское наступление на фронте Вислы или где-нибудь в другом месте в течение января…»

    Эта просьба, казалось бы, была совершенно нелогична; выше приводились высказывания Черчилля, из которых явствует, что он более всего был озабочен «стремительным продвижением» России на Запад, — и вдруг он просит именно о таком «продвижении»! Но поскольку в штабах «союзников», находившихся «за сотни миль от линии фронта», готовились к эвакуации, неожиданный поступок Черчилля вполне можно понять; он опасался — и, надо думать, не без оснований, — что германское контрнаступление способно вынудить «союзников» убраться назад через Ла-Манш в Великобританию. А если бы это произошло, «союзники» вообще утратили бы возможность помешать России занять Европу… И Черчилль, прося Сталина о наступлении, в сущности, выбирал меньшее из двух зол; новый мощный русский удар, полагал он, окончательно ослабит Германию, и «союзники» смогут удержаться на достигнутых рубежах, а затем двинуться к востоку. И Черчилль, надо признать, рассчитал правильно.

    Сталин приказал начать широкое наступление уже 12 января, всего через пять дней после просьбы Черчилля. И, как вспоминал позднее начальник оперативного отдела штаба германского Западного фронта генерал-лейтенант Циммерман, после того как 12 января 1945-го «началось большое русское наступление, Верховное командование вынуждено было перебросить войска с Западного фронта на Восточный, причем это коснулось и группировки, сражавшейся в Арденнах. 6-я танковая армия СС (а это было наиболее боеспособное соединение. — В.К.) в полном составе была выведена из боя и направлена на восток».

    Правда, Сталин едва ли предпринял наступление ради помощи «союзникам»; он сам стремился (о чем еще пойдет речь) продвинуть войска достаточно далеко на Запад…

    Но обратим внимание на поистине разительный контраст: с 12 января по 3 февраля 1945 года — всего за три недели — наши войска прошли 450 км (те же 20 км за день) от Вислы до Одера, в нескольких пунктах форсировали эту последнюю водную преграду и оказались всего в 60 км от Берлина! Между тем войска «союзников» к 3 февраля еще не двинулись с места и только через четыре с половиной недели, 7 марта, пройдя несколько десятков километров, достигли Рейна, и от Берлина их отделяло не 60, а около 500 км… Уже хотя бы из этого ясно, кто был победителем в войне.

    Важно сказать о том, что наше превосходство над «союзниками» не было только собственно военным; оно основывалось и на духовном превосходстве, выражавшемся в самых различных аспектах и явлениях. Вот своего рода символический факт, воссозданный в мемуарах маршала И.С. Конева.

    5 мая 1945 года он встретился недалеко от Торгау на Эльбе с одним из главных военачальников армии США Омаром Бредли, и, помимо прочего, «предложил Бредли и его спутникам послушать концерт ансамбля песни и пляски 1-го Украинского фронта… там были по-настоящему отличные музыканты, певцы и танцоры… Генерал Бредли, сидя рядом со мной, заинтересованно расспрашивал, что это за ансамбль, откуда здесь, на фронте, эти артисты. Я сказал ему, что ансамбль состоит из наших солдат — однако, как мне показалось, он отнесся к моему ответу без особого доверия. И зря, потому что большинство участников ансамбля действительно начали войну солдатами… А через несколько дней мне пришлось выехать с ответным визитом в ставку Бредли… В конце обеда два скрипача в американской военной форме, один постарше, другой помоложе, исполнили дуэтом несколько превосходных пьес. Скажу сразу, что высочайшему классу скрипичной игры… удивляться не приходится: этими двумя солдатами были знаменитый скрипач Яша Хейфец и его сын. В перерывах между номерами Бредли несколько иронически поглядывал на меня. Видимо… он так и не поверил мне при первой встрече, что наш ансамбль песни и пляски состоял из солдат 1-го Украинского фронта. Считая Данный ему концерт маленьким подвохом, он, в свою очередь, решил прибегнуть к приятельской мистификации, представив Яшу Хейфеца с сыном как американских военнослужащих» (Конев И.С. Сорок пятый. — М., 1966. С. 222–226).

    Нет никаких оснований сомневаться, что ансамбль 1-го Украинского фронта был набран, главным образом из солдат. Но не менее существенно другое: Хейфец, как и очень многие виднейшие тогдашние музыканты США, родился в России и учился в Петербургской консерватории, в то время представлявшей собой, в частности, мировой центр скрипичного искусства… Таким образом, Бредли, стремясь «победить» своего соперника Конева, не мог сделать ничего иного, как только одеть в военную форму США скрипача, порожденного музыкальной культурой России.

    * * *

    Впрочем, сегодня многие ретивые авторы прямо-таки кричат, что наша победа достигнута слишком дорогой, страшной ценой, и потому она как бы и не победа… Но, во-первых, военная победа всегда бывает дорогой, а во-вторых, излюбленное многими авторами сравнение наших потерь с потерями «союзников» — потерями, которые при этом сравнении оказываются совершенно незначительными, — представляет собой результат незнания фактов или же прямой фальсификации. Потери «союзников» действительно были микроскопическими, но лишь до того момента, когда германские войска стали упорно сражаться с ними вблизи рубежей своей страны, то есть до октября 1944 года.

    Когда приводят общую цифру потерь «союзников» в 1939–1945 годах, как бы «забывают» о том, что до 1944 года они, в сущности, не воевали. Между тем в «период после сентября 1944 года», писал добросовестный историк Лиддел Гарт, «союзные армии» (в них были вовлечены, помимо американцев и англичан, солдаты из других стран, главным образом из Франции) «потеряли в боях за освобождение Европы 500 тыс.»\

    Наша армия за это время (октябрь 1944-го — май 1945-го) потеряла (от всех причин, включая болезни, несчастные случаи и т, д.) 1 млн. 39 тыс. 204 человека. Цифре этой можно полностью доверять — в отличие от цифр потерь в 1941–1942 годах, когда было не до учета…

    Итак, наши потери в тот период, когда «союзники» действительно сражались с германской армией, только в два раза больше. И, если сопоставить свершенное за это время (октябрь 1944-го — май 1945-го) нашими войсками и, с другой стороны, войсками «союзников», естественно прийти к выводу, что именно потери последних были непомерно большими. То есть очень дорого обошлось «союзникам» их стремление продвинуться возможно дальше на восток…

    И последнее. 3 февраля 1945-го — именно в тот день, когда наши войска форсировали Одер и оказались всего в 60 км от Берлина, — началась Крымская (Ялтинская) конференция, на которой Рузвельт и — с особенным сопротивлением — Черчилль вынуждены были согласиться, по существу, со всеми «требованиями» Сталина, относящимися к устройству послевоенного мира (впоследствии это, как уже сказано, назвали «предательством» интересов Запада).

    В этом вынужденном согласии «предметно», неоспоримо выразилось признание СССР—России победительницей. Нельзя не добавить еще следующее: «союзники», о чем шла речь выше, сознавали,

    Простой расчет показывает, что если бы «союзники» действительно воевали не с октября 1944-го, а с сентября 1939-го по май 1945 года, их потери составили бы 5,6 млн. человек. что, даже присоединив к себе германские войска, они не смогут победить своего соперника…

    Впрочем, в связи с этим встают уже существеннейшие проблемы послевоенной истории.

    Поэзия военных лет (вместо заключения)

    «Когда гремит оружие, музы молчат» — это восходящее к Древнему Риму изречение ни в коей мере не относится к нашей Отечественной войне. Даже самый скептический исследователь бытия страны в 1941–1945 годах неизбежно придет к выводу, что его насквозь пронизывала поэзия, — правда, в наибольшей степени в ее музыкальном, песенном воплощении, которое усиливает, и очень значительно, воздействие стихотворной речи на уши людей, и словно придает ей крылья, несущие ее по всей стране.

    Но следует заметить, что грань между поэтом и создателем слов песни была тогда несущественной и зыбкой. Так, не связанная с песней — скорее уж «разговорная» — поэзия Александра Твардовского воспринималась в качестве глубоко родственной творчеству Михаила Исаковского,[143] которое пребывало как бы на рубеже стиха и песни, а профессиональный «песенник» Алексей Фатьянов был столь близок Исаковскому, что ему могли приписывать произведения последнего (скажем, всем известное «Где ж вы, где ж вы, очи карие…»), и наоборот (фатьяновские «Соловьи» звучали в унисон с «В лесу прифронтовом» Исаковского).

    Впрочем, не только песни, но и сами по себе стихи Подчас обретали тогда широчайшую, поистине всенародную известность, как, например, главы «Василия Теркина» или симоновское «Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины…»; все это безусловно подтвердит самое придирчивое исследование бытия людей в те годы, и все это несомненно для каждого, кто жил в то время. Автору этого сочинения ко дню Победы было около пятнадцати лет, и в памяти с полной ясностью хранится впечатление о повседневной, всепроникающей и поистине могучей роли, которую играло в военные годы поэтическое слово как таковое — и тем более в его песенном воплощении; едва ли будет гиперболой утверждение, что это слово явилось очень весомым и, более того, необходимым «фактором» Победы…

    Позволительно высказать предположение, что поэтическое слово имело в то время значение, сопоставимое, допустим, со значением всей совокупности боевых приказов и тыловых распоряжений (хотя воздействие поэзии на людей фронта и тыла было, разумеется, совершенно иным). И без конкретной характеристики участия этого слова в повседневной деятельности людей, в сущности, нельзя воссоздать реальную историю военных лет во всей ее полноте.

    Но, отмечая этот изъян в историографии войны, следует сказать и о более, пожалуй, серьезном недостатке сочинений о поэзии той эпохи. Дело в том, что такие сочинения обычно опираются на самые общие и, по существу, чисто «информационные», «описательные» представления о войне, вместо того чтобы основываться на уяснении того основополагающего «содержания» войны 1941–1945 годов, которое породило именно такую поэзию (включая ее богатейшее песенное «ответвление»). Слово «породило» здесь важно, ибо употребляемые чаще всего термины «отражение», «воспроизведение» и т. п. упрощают, примитивизируют соотношение поэзии и действительности. Да, в крнечном счете поэтическое слово «отражает» действительность — в данном случае действительность Великой войны, — но, во-первых, «отражение» в поэзии вовсе не обязательно должно быть «прямым», воссоздающим события и явления войны как таковые, а во-вторых, достоинства, ценность этого отражения ни в коей мере не зависят от «изобразительной» койкретности поэтического слова.

    Поэтому точнее — и перспективнее — понимание поэтического слова как порождения Великой войны, ее плода, а не ее, выражаясь попросту, «картины». Именно потому поэтическое слово оказывается способным воплотить в себе глубокий, не явленный с очевидностью смысл войны.

    Если составить достаточно представительную и вместе с тем учитывающую критерий ценности антологию поэзии 1941–1945 и нескольких последующих лет (когда «военные» стихи еще «дописывались»), — антологию, в которую войдет то, что так или иначе выдержало испытание временем,[144] станет очевидно: преобладающая часть этих стихотворений написана не столько о войне, сколько войною (используя меткое высказывание Маяковского). С «тематической» точки зрения — это стихотворения о родном доме, о братстве людей, о любви, о родной природе во всем ее многообразии и т. п. Даже в пространной поэме «Василий Теркин», имеющей к тому же подзаголовок «Книга про бойца», собственно «боевые» сцены занимают не столь уж много места.

    Преобладающее большинство обретавших широкое и прочное признание стихотворений (включая «песенные») тех лет никак нельзя отнести к «батальной» поэзии; нередко в них даже вообще нет образных деталей, непосредственно связанных с боевыми действиями, — хотя в то же время ясно, что они всецело порождены войной.

    Это, конечно, не значит, что вообще не сочинялись стихотворения и целые поэмы, отображающие сражения, гибель людей, разрушения и т. п., однако не они были в центре внимания в годы войны, и не они сохранили свое значение до наших дней — спустя полстолетия с лишним после Победы.

    Особенно очевидно, что в 1940-х годах «потребители» поэзии ценили стихотворения (и песни), написанные, как сказано, не о войне, а только «войною» — без стремления «живописать» ее. И это, как я буду стремиться показать, имело глубочайший смысл.

    Уже отмечено, что литературоведение в принципе не должно заниматься изучением роли поэзии в бытии людей военного времени, — это, скорее, задача историка: воссоздавая бытие 1941–1945 годов в его цельности, он, строго говоря, не в праве упустить из своего внимания и ту его грань, ту сторону, которая воплощалась в широчайшем «потреблении» поэзии. Автор этого сочинения ясно помнит, как в 1942 году молодая школьная учительница, жених которой находился на фронте, созывает всех обитателей своего двора — несколько десятков самых разных людей — и, задыхаясь от волнения, смахивая с ресниц слезы, читает только что дошедшее до нее переписанное от руки симоновское «Жди меня», и не исключено, что в то же время где-нибудь во фронтовом блиндаже читал то же стихотворение и ее жених… Об этой пронизанности бытия своего рода поэтическим стержнем верно сказал впоследствии участник войны Александр Межиров (он, правда, имел в виду прежде всего музыку, но поэзия была в годы войны нераздельна с ней):

    И через всю страну струна
    Натянутая трепетала,
    Когда проклятая война
    И души и тела топтала…

    И подобные сообщенному — бесчисленные! — факты соприкосновения людей с поэзией сыграли, несомненно, самую весомую роль в том, что страна выстояла и победила, — о чем и следовало бы аргументированно рассказать историкам Великой войны.

    А перед литературоведами стоит другая и, между прочим, более сложная задача: показать, почему поэзия тех лет смогла обрести столь существенное значение для самого бытия страны? Естественно предположить, что она так или иначе выражала в себе глубокий и истинный смысл Великой войны — смысл, который не раскрывался ро всей его глубине в газетах, листовках и радиопублицистике (доходившей тогда до большинства людей) и, более того, не раскрыт по-настоящему в позднейшей историографии войны, а во многих сочинениях историков и публицистов 1990-х годов либо игнорируется, либо объявляется пустой иллюзией старших поколений.

    * * *

    В «основном фонде» поэзии 1941–1945 годов война предстает как очередное проявление многовекового натиска иного и извечно враждебного мира, стремящегося уничтожить наш мир; битва с врагом, как утверждает поэзия, призвана спасти не только (и даже не столько) политическую независимость и непосредственно связанные с ней стороны нашего бытия, но это бытие во всех его проявлениях — наши города и деревни с их обликом и бытом, любовь и дружбу, леса и степи, зверей и птиц, — все это так или иначе присутствует в поэзии того времени. Михаил Исаковский, не опасаясь впасть в наивность, писал в 1942 году:

    Мы шли молчаливой толпою,
    Прощайте, родные места!
    И беженской нашей слезою
    Дорога была залита.
    Вздымалось над селами пламя,
    Вдали грохотали бои,
    И птицы летели за нами,
    Покинув гнездовья свои…

    Через проникновенную поэму Твардовского «Дом у дороги» проходит заветный лейтмотив:

    Коси коса,
    Пока роса.
    Роса долой —
    И мы домой, —

    и ясно, что враг вторгся к нам, дабы уничтожить и косу, и росу, и, конечно, дом….

    Поэзия, в сущности, сознавала этот смысл войны с самого начала, и, между прочим, те авторы, которые сегодня пытаются толковать одно из проявлений извечного противостояния двух континентов как бессмысленную схватку двух тоталитарных режимов, должны, если они последовательны, отвергнуть и поэзию тех лет, — в том числе стихотворения Анны Ахматовой, написанные в 1941–1945 годах и объединенные ею впоследствии в цикл под заглавием «Ветер войны». Напомню вошедшие тогда в души людей строки, написанные 23 февраля 1942 года и опубликованные вскоре, 8 марта, в «главной» газете «Правда»:

    Мы знаем, что ныне лежит на весах
    И что совершается ныне.
    Час мужества пробил на наших часах
    И мужество нас не покинет…
    На весах лежит даже слово:
    И мы сохраним тебя, русская речь,
    Великое русское слово.
    Свободным и чистым тебя пронесем,
    И внукам дадим и от плена спасем
    Навеки!

    Или перекликающиеся своим творческим простодушием с поэзией Михаила Исаковского написанные уже в победную пору 29 апреля 1944-го опубликованные 17 мая в «Правде» стихи Бориса Пастернака, в которых близящаяся Победа предстает и как спасение самой нашей природы — вплоть до воробьев…

    Все нынешней весной особое.
    Живее воробьев шумиха.
    Я даже выразить не пробую,
    Как на душе светло и тихо…
    Весеннее дыханье родины
    Смывает след зимы с пространства
    И черные от слез обводины
    С заплаканных очей славянства…

    Как уже сказано, песни во время войны были всеобщим достоянием; не менее важно, что народное самосознание выражалось в них наиболее концентрированно и заостренно. И, наконец, нельзя не отметить, что целый ряд этих песен сохраняет свое значение и сегодня: их поют теперь уже и внуки тех, кто застал войну — поют, собравшись где-либо, и даже перед телекамерами (имеются в виду совсем молодые певцы и певицы). Правда, последнее бывает не столь часто, но надо скорее удивляться тому, что вообще бывает, — если учитывать, какие персоны заправляют сейчас телевидением.

    Есть основания полагать, что нынешнее молодое поколение дорожит и теми или иными стихотворениями и поэмами, созданными в годы войны, но полностью убедиться в этом не так легко, а вот тогдашние песни, звучащие сегодня из молодых уст в телестудиях, концертных залах или попросту на улице, — убеждают.

    Вспомним хотя бы десяток песен, созданных в 1941–1945 годах, известных во время войны всем и каждому и продолжающих свою жизнь по сей день: «В лесу прифронтовом» («С берез неслышен, невесом…»), «Огонек» («На позицию девушка провожала бойца…») и «Враги сожгли родную хату…» Михаила Исаковского, «Соловьи» («Соловьи, соловьи, не тревожьте солдат…»), «На солнечной поляночке…» и «Давно мы дома не были» («Горит свечи огарочек…») Алексея Фатьянова, «В землянке» («Бьется в тесной печурке огонь…») Алексея Суркова, «Дороги» («Эх, дороги, пыль да туман…») Льва Ошанина, «Случайный вальс» («Ночь коротка, спят облака…») Евгения Долматовского, «Темная ночь» Владимира Агагова (для которого эта песня, по-видимому, была единственным творческим взлетом…). Слова этих песен, конечно же, всецело порождены войной, но на первом плане в них — не война, а тот мир, который она призвана спасти.

    Правда, есть еще одна также известная всем и тогда, и теперь песня, которая имеет иной характер — «Священная война» («Вставай, страна огромная…») Василия Лебедева-Кумача. Но во-первых, она — одна такая, а во-вторых, это, в сущности, не песня, а военный гимн. Написанные в ночь с 22 на 23 июня (24 июня текст был уже опубликован в газетах) слова этого гимна, надо прямо сказать, не очень уж выдерживают художественные критерии; у Лебедева-Кумача есть намного более «удачные» слова песен, — скажем:

    Я на подвиг тебя провожала, —
    Над страною гремела гроза.
    Я тебя провожала
    И слезы сдержала
    И были сухими глаза…

    Но в «Священной войне» все же имеются своего рода опорные строки, которые находили и находят мощный отзвук в душах людей:

    …Вставай на смертный бой.
    …Идет война народная,
    Священная война…
    И о противнике:
    Как два различных полюса
    Во всем враждебны мы…

    И призыв, близкий по смыслу другим песням:

    …Пойдем ломить всей силою,
    Всем сердцем, всей душой
    За землю нашу милую…

    На эти строки, в свою очередь, оперлась героико-трагическая мелодика композитора A.B. Александрова, и родился покоряющий всех гимн. Надо иметь в виду, что гимн этот люди, в общем, не столько пели, сколько слушали, подпевая ему «в душе», и едва ли помнили его слова в целом, — только «опорные».

    Как и многие обладающие высокой значимостью явления, «Священная война» обросла легендами — и позитивными, и негативными. С одной стороны, постоянно повторяли, что прославленный Ансамбль песни и пляски Красной армии пел ее для отправлявшихся на фронт войск на Белорусском вокзале уже с 27 июня 1941 года. Между тем скрупулезный исследователь знаменитых песен Юрий Бирюков по документам установил,[145] что вплоть до 15 октября 1941 года «Священная война» была, как говорится, в опале, ибо некие предержащие власти считали, что она чрезмерно трагична, с первых строк обещает «смертный бой», а не близкое торжество победы… И только с 15 октября — после того, как враг захватил (13-го) Калугу и (14-го) Ржев и Тверь-Калинин, — «Священная война» стала ежедневно звучать по Всесоюзному радио. Сцену же, якобы имевшую место в первые дни войны на Белорусском вокзале, создал художественным воображением Константин Федин в своем романе «Костер» (1961–1965), и отсюда сцена эта была перенесена во многие будто бы документальные сочинения.

    С другой стороны, с 1990 года начали публиковаться совершенно безосновательные выдумки о том, будто бы «Священная война» была написана еще в 1916 году неким обрусевшим немцем. Но это — один из характерных образчиков той кампании по дискредитации нашей Великой Победы, которая столь широко развернулась с конца 1980-х годов: вот, мол, «главная» песня сочинена за четверть века до 1941-го, да еще и немцем… Юрий Бирюков, анализируя сохранившуюся в Российском государственном архиве литературы и искусства черновую рукопись Лебедева-Кумача, в которой запечатлелись несколько последовательных вариантов многих строк песни, неоспоримо доказал, что текст принадлежит ее «официальному» автору.

    Важно сказать еще, что нынешние попытки дискредитации прославленной песни лишний раз свидетельствуют о той первостепенной роли, которую сыграла песня (и поэзия вообще) в деле Победы! Ибо оказывается, что для «очернения» великой войны необходимо «обличить» и ее песню…

    Сам Г.К. Жуков на вопрос о наиболее ценимых им песнях войны ответил так: «Вставай, страна огромная…», «Дороги», «Соловьи». Это бессмертные песни… Потому что в них отразилась большая душа народа», и высказал уверенность, что его мнение не расходится с мнением «многих людей».[146] И в самом деле к маршалу, конечно же, присоединились бы миллионы людей, хотя и добавив, может быть, в его краткий перечень еще и «В лесу прифронтовом», «Темную ночь», «В землянке» и т. д.

    Но обратим еще раз внимание на то, что собственно «боевая» песня — «Священная война» — только одна из вошедших в «золотой фонд»; остальные, как говорится, «чисто лирические». И вроде бы даже трудно совместить «ярость» этого гимна с просьбой к соловьям «не тревожить солдат», хотя маршал Жуков поставил и то и другое в один ряд.

    Здесь представляется уместным отступление в особенную область познания прошлого, получившую в последнее время достаточно высокий статус во всем мире, — «устную историю» («oral history»), которая в тех или иных отношениях способна существенно дополнить и даже скорректировать исследования, основывающиеся на письменных источниках.

    Близко знакомый мне еще с 1960-х годов видный германский русист Эберхард Дикман в свое время сообщил мне о, признаюсь, весьма и весьма удивившем меня факте: в Германии во время войны не звучало ни одной связанной с войной лирической песни; имелись только боевые марши и «бытовые» песни, никак не соотнесенные с войной. Могут сказать, что устное сообщение одного человека нуждается в тщательной проверке фактами, но мой ровесник Дикман в данном случае не мог ошибиться: он жил тогда одной жизнью со своей страной, даже являлся членом тамошнего «комсомо-, ла» — гитлерюгенда, старший брат его воевал на Восточном фронте и т. п. Эберхард Дикман рассказывал и о том, как в 1945-м кардинально изменилось его отношение к страшному восточному врагу. 7 мая в его родной Мейсен на Эльбе ворвались войска 1-го Украинского фронта, чего он ожидал со смертельным страхом — и из-за своего брата, и из-за своего членства в гитлерюгенде. Но его ждало настоящее потрясение: вражеские солдаты, расположившиеся в его доме, вскоре занялись благоустройством комнат и двора, добродушно подчиняясь указаниям его строгой бабушки… И хотя его отец счел за лучшее перебраться в Западную Германию, Эберхард не только остался на оккупированной нами территории страны, но и избрал своей профессией изучение русской литературы (прежде всего творчества Льва Толстого).

    Но вернемся к главному: в высшей степени существен тот факт, что наша жизнь во время войны была насквозь пронизана лирическими песнями (это подтвердит, вне всякого сомнения, любой мой ровесник), между тем как в Германии их или не было вообще, или по крайней мере они играли совершенно незначительную роль (иначе мой немецкий ровесник не мог бы их «не заметить»).

    И еще об одном. Эберхард Дикман очень полюбил наши военные песни и не раз просил меня напеть какую-либо из них; правда, как-то после пения фатьяновской «Давно мы дома не были», созданной в 1945-м и говорящей о парнях, которые находятся уже

    В Германии, в Германии —
    В проклятой стороне… —

    притом строки эти, в соответствии с построением песни, дважды повторяются, — Эберхард заметил, что, быть может, не стоило бы повторять слово «проклятой» (мне пришлось напомнить ему известное изречение «из песни слова не выкинешь»).

    Приверженность немца к нашим песням, рожденным войной, трудно объяснима; сам он не смог дать ясного ответа на вопрос о том, чем они ему дороги. Но можно, думается, ответить на этот вопрос следующим образом. Как бы ни относился тот или иной немец к Германии 1930—1940-х годов, развязавшей мировую войну, он не может не испытывать тяжелого чувства (пусть даже бессознательного) при мысли о полном поражении своей страны в этой войне.

    Видный германский историк и публицист Себастиан Хаффнер в 1971 году писал о своих соотечественниках: «Они ничего не имели против создания Великой германской империи… И когда… этот путь, казалось, стал реальным, в Германии не было почти никого, кто не был бы готов идти по нему». Однако, заключал Хаффнер, «с того момента, когда русскому народу стали ясны намерения Гитлера, немецкой силе была противопоставлена сила русского народа. С этого момента был ясен также исход: русские были сильнее… прежде всего потому, что для них решался вопрос жизни и смерти».

    В конечном счете именно это и воплощено в поэзии военных лет и особенно очевидно в песнях, которые посвящены не столько войне, сколько спасаемой ею жизни во всей ее полноте — от родного дома до поющих соловьев, от любви к девушке или жене до желтого березового листа…

    И, возможно, эти песни, «объясняя» германской душе неизбежность поражения его страны, тем самым «оправдывали» это поражение и, в конечном счете, примиряли с ним… Отсюда — выглядящее парадоксальным пристрастие моего германского друга к этим песням.

    * * *

    Но главное, конечно, в самом этом резком контрасте; нашу жизнь в 1941–1945 годах невозможно представить себе без постоянно звучащих из тогдашних радиотарелок и поющихся миллионами людей лирических песен о войне, а в Германии их нет вообще! Перед нами, несомненно, чрезвычайно многозначительное различие, которое, в частности, начисто перечеркивает потуги иных нынешних авторов, преследующих цель поставить знак равенства между Третьим рейхом и нашей страной.

    Тот факт, что смысл войны воплощался и для маршала Жукова, и для рядового бойца в написанных в 1942 году словах:

    Пришла и к нам на фронт весна,
    Солдатам стало не до сна —
    Не потому, что пушки бьют,
    А потому, что вновь поют,
    Забыв, что здесь идут бои,
    Поют шальные соловьи…

    — раскрывает ту историческую истину, о которой не говорится ни во многих несущих на себе печать «казенщины» книгах о войне, изданных в 1940—1980-х годах, ни тем более в очернительских писаниях 1990-х.

    Но внуки пережившего войну поколения, поющие подобные песни сегодня, надо думать, как-то чувствуют эту воплотившуюся в них глубокую и всеобъемлющую истину.

    Приложение

    Война и евреи

    Эта тема занимает немалое место в литературе о войне, а подчас даже оказывается в центре внимания, и потому неправильно было бы ее здесь обойти.

    Очень широко распространено, почти общепринято представление об исключительности, беспрецедентности потерь, понесенных в годы войны еврейским населением, хотя на деле другим «неприемлемым» для Третьего рейха народам — восточным славянам, полякам, сербам, цыганам — был нанесен в те годы едва ли менее значительный урон.

    Конечно, если считать, что погибли 6 миллионов евреев — то есть 58 % предвоенного еврейского населения Европы и СССР (10,3 млн.) и 36 % тогдашнего еврейства в целом (16,7 млн.), — доля потерь действительно оказывается ни с чем не сравнимой. Однако цифра 6 миллионов имеет, по существу, «символическое» значение, наглядно запечатленное, например, в созданном в Париже Мемориале, где «возложен камень на символической могиле шести миллионов мучеников. Шесть прожекторов рассекают тьму над шестью углами шестиугольного камня», то есть звезды Давида.

    Одна из попыток конкретного обоснования цифры «6 миллионов» сделана в вызвавшей в свое время большой резонанс книге Леона Полякова и Иосифа Буля «Евреи и Третий рейх» (1955). По подсчетам, предложенным в этой книге, преобладающее большинство погибших — 5 миллионов из 6 — это евреи четырех восточноевропейских стран — Польши, Румынии, Литвы, Латвии — и СССР. В книге утверждалось, что в четырех названных странах было 4,4 млн. евреев, и 3,5 млн. из них погибли, а на оккупированной рейхом территории СССР — 2,1 млн., из которых погибли 1,5 млн. (на остальной территории Европы погиб 1 млн. из имевшихся там 1,5 млн. евреев)».

    Как ни странно, авторы «не заметили», что, согласно их подсчетам, перед войной из 10,3 млн. евреев Европы и СССР 5,9 млн. находились западнее границы СССР, а в его границах, следовательно, 4,4 млн. (10,3–5,9); однако такое количество евреев оказалось в СССР только после присоединения к нему в 1939–1940 годах восточных земель Польши (то есть западных территорий Украины и Белоруссии) и Румынии (Молдавия), а также Литвы и Латвии (ранее еврейское население СССР не превышало 3 млн. человек). А это значит, что после указанного присоединения в четырех восточноевропейских странах уже не имелось 4,4 млн. евреев. Так, в изданном в 1992 году в Иерусалиме сборнике документов и материалов «Уничтожение евреев в СССР в годы немецкой оккупации (1941–1944)» показано, что на присоединенных в 1939–1940 годах к СССР землях было 2 150 000 евреев, то есть как раз столько, сколько, согласно книге Л. Полякова и И. Буля, оказалось на оккупированной территории СССР, — а в Польше и Румынии осталось всего 2,3 млн. евреев. И, как утверждается в иерусалимском сборнике, «из-за стремительного захвата этих (ближайших к границе СССР. — В.К.) земель немецкой армией лишь немногие евреи сумели бежать, эвакуироваться», и именно они составили преобладающее большинство погибших на территорий СССР евреев.

    Между тем Л. Поляков и И. Буль утверждали, что в четырех восточноевропейских странах будто бы имелось к 1941 году 4,4 млн. евреев, а на оккупированной территории СССР — 2,1 млн., и из этих (в сумме) 6,5 млн. погибли 5 млн. Но вполне ясно, что 2 млн. из этих 5 млн. засчитаны дважды — и в качестве граждан четырех восточноевропейских стран, и в качестве «новых» граждан СССР… Это, надо думать, «заметил» Г. Рейтлингер, автор книги на ту же тему под названием «Окончательное решение» (1961), и счел возможным предположить, что всего погибли не 6 млн., а 4,1 млн. евреев.

    Правда, такому заключению решительно противоречит израильская статистика, утверждавшая, что к 1946 году уцелели только 11 из 16,7 млн. евреев мира; их количество сократилось, следовательно, на 5,7 млн. человек и медленно восстанавливалось, достигнув к 1967 году, то есть через 20 с лишним лет, 13,3 млн. Однако затем евреи вроде бы пережили настоящий «демографический взрыв», и еще через 20 лет, к 1987 году, их количество, согласно статистике, достигло 17,9 млн., то есть выросло на 34,5 %. Почти такой же прирост имел место тогда, скажем, в Азербайджане, чье население с 1969 по 1989 год увеличилось на 37,5 %. Но этот прирост смог осуществиться только в силу многодетности: в 1989 году около 40 % азербайджанских семей имели четырех и более детей!

    Вряд ли кто-нибудь будет утверждать, что подобная многодетность присуща еврейскому населению, — исключая разве только сравнительно небольшую его часть — азиатских и африканских евреев. В основном же воспроизводство еврейского населения в послевоенный период близко к европейскому стандарту, а население Европы (включая европейскую часть СССР) за эти 20 лет — с 1967 по 1987-й — выросло менее чем на 9 %, к тому же частично этот прирост шел за счет иммигрантов из других континентов.

    Итак, прирост евреев за 1967–1986 годы почти на 35 % — совершенно неправдоподобное явление, и остается прийти к выводу, что количество евреев и в 1945-м (11 млн.), и в 1967 году (13,3 млн.) было очень значительно занижено статистиками, дабы не колебать версию о 6 миллионах погибших. А в 1987 году еврейские статистики сочли уместным (ведь дело уже давнее), да и важным (надо же соплеменникам знать реальное положение!) опубликовать подлинную цифру. Но она ясно показывает, что потери составляли не 6 и даже не 4 миллиона.

    /, Не исключено следующее возражение: по сведениям именно 1987 года в Европе (включая CCQP) было 4,7 млн. евреев, между тем как перед войной — 10,3 млн., и разве не свидетельствует сокращение еврейского населения Европы на 5,6 млн. о гибели 6 млн.? Однако перед войной за пределами Европы имелось всего лишь 6,4 млн., а в 1987-м — 13,2 млн. евреев, то есть почти на 7 млн. больше, чем до войны! И нет сомнения, что преобладающее большинство из этих 7 млн. — переселенцы; так, даже в Израиле (где рождаемость значительно выше, чем в «диаспоре» уже хотя бы потому, что здесь немало недавних переселенцев из Африки и Азии) в 1983 году иммигранты составляли все же намного более половины еврейского населения (примерно 2 млн. из 3,3 млн.).

    Так что резкое сокращение количества евреев в Европе обусловлено в основном не потерями, а очень значительным перемещением еврейского населения (в абсолютном большинстве в страны Америки и в Израиль).

    * * *

    Нет, разумеется, никакого сомнения в том, что потери евреев в годы войны были громадными. Но постоянно пропагандируемые цифры все же очень резко завышены ради того, чтобы превратить еврейскую трагедию в своего рода центр, главный узел мировой трагедии; подчас трагедию Великой войны вообще пытаются свести к трагедии евреев…

    Возможно, точные подсчеты еще будут произведены, но, исходя из вышеизложенного, уместно сделать вывод, что потери евреев едва ли столь уж значительно отличались от потерь других «неприемлемых» для Третьего рейха народов.

    Так, население РСФСР, которое на 83 % состояло из русских, сократилось за годы войны более чем на 15 млн. (!) человек, то есть на 14 %, и поскольку оккупации подверглись главным образом русские области РСФСР, это было в основном сокращение русского народа, которое вряд ли представляло собой намного меньшую долю, чем доля погибших евреев (в целом).

    Вполне вероятно возражение, что «расовая неприемлемость» евреев для Третьего рейха была более категорической, чем какого-либо из славянских народов. Но ведь таковым же было отношение к цыганскому народу, таборы которого нередко без всяких околичностей сжигались (включая детей), — однако о трагедии цыган говорится прямо-таки несопоставимо меньше, чем о еврейской трагедии, хотя, казалось бы, этот яркий народ хорошо известен во всем мире.

    Могут напомнить, что евреи, в отличие от цыган, дали миру множество всем известных людей самых разных профессий и занятий, и поэтому еврейская трагедия находится в центре внимания. Но уместно напомнить и другое: кроме педагога и писателя Януша Корчака (Генрика Гольдшмидта), затруднительно назвать каких-либо широко известных до войны евреев, погибших в Третьем рейхе, что также противоречит представлению о тотальной гибели…

    Словом, очень многое из того, что написано на тему «война и евреи», преследует определенные идеологические цели и не может восприниматься в качестве объективных исследований совершившегося, начиная со статистики погибших.

    В заключение стоит затронуть еще один острый вопрос. В последнее десятилетие на Западе подвергаются резкой критике и даже судебным преследованиям так называемые ревизионисты — авторы, пытающиеся доказывать, что массовое уничтожение евреев в 1941–1945 годах вообще не имело места. При этом один из главных аргументов «ревизионистской» литературы — отсутствие в Третьем рейхе, как они утверждают, главного «орудия» массового уничтожения людей — газовых камер (ГК), в которых, согласно выводам предшествующих авторов, и погибли миллионы евреев.

    Однако спор о том, реальны или легендарны ГК, как представляется, только уводит в сторону от сути дела и затемняет ее. Например, было расстреляно или сожжено в запертых амбарах все (включая детей) население почти 700 белорусских деревень, место одной из которых — Хатыни — стало общим для них и всем известным Мемориалом. И, значит, массовое уничтожение людей могло обойтись — вопреки мнению «ревизионистов» — без ГК…

    Что же касается тех авторов, которые отстаивают реальность ГК, они едва ли отыщут какие-либо доказательства того, что это орудие уничтожения было направлено именно и только против евреев. Хорошо известно, что в тех концлагерях Третьего рейха, где, как утверждают оппоненты «ревизионистов», имелись ГК, содержались люди различных национальностей, а вовсе не только евреи. Словом, дискуссия вокруг ГК, развернутая «ревизионистами», только запутывает проблему.


    Примечания:



    1

    Цит. по кн.: Пленков О.Ю. Мифы нации против мифов демократии. Немецкая политическая традиция и нацизм. — СПб., 1997. С. 141.



    2

    Урланис Б.Ц. Войны и народонаселение Европы. Людские потери вооруженных сил в войнах XVII–XX вв. (историко-стати-стическое исследование). — M., 1960. С. 234.



    3

    Урланис Б.Ц. Войны и народонаселение Европы. Людские потери вооруженных сил в войнах XVI! — XX вв. (историко-статистическое исследование). — М., 1960. С. 235–236.

    См.: Похлебкин В.В. Великая война и несостоявшийся мир. 1941–1945—1994. Военный и внешнеполитический справочник. — М., 1997. С. 15.



    4

    Тейлор А. Вторая мировая война. — В кн.: Вторая мировая война. Два взгляда. — М.,1995. С. 420.

    Макдональд Чарльз Б. Тяжелое испытание. Американские вооруженные силы на Европейском театре во время Второй мировой войны. — М., 1979. С. 98.



    5

    Гриф секретности снят. Потери Вооруженных сил СССР в войнах, боевых действиях и военных конфликтах. Статистическое исследование. — M., 1993. С. 391.



    6

    См.: Семиряга ММ. Тюремная империя нацизма и ее крах. — М., 1991. С. 231, 232.



    7

    Одним из их главных идеологических наставников был крупнейший представитель геополитической теории в Германии Карл Хаусхофер (1869–1946).



    8

    Преступные цели — преступные средства. Документы



    9

    Цит. по кн.: Проэктор Д.М. Фашизм: путь агрессии и гибели. — M., 1985. С. 303, 304.



    10

    Урланис Б.Ц. Цит. соч., с. 222; Энциклопедия Третьего рейха. — M., 1996. С. 121.



    11

    См.: Наринский М.М., доктор исторических наук. Как это было. — В кн.: Другая война… С. 44.



    12

    Цит. по кн.: Яковлев H.H. Новейшая история США 1917–1960. — 1961. С. 325.



    13

    вит. по кн.: Большая ложь о войне. Критика новейшей буржуазной историографии мировой войны. — M., 1971. С. 136.

    См.: Сиполс В.Я. Дипломатическая борьба накануне Второй мировой войны. — M., 1989. С. 191.



    14

    Урланис Б.Ц. Цит., соч., с. 245.



    15

    Преступные цели гитлеровской Германии в войне против Советского Союза. Документы, материалы. — М., 1987. С. 103,



    16

    Левин И. Генерал Власов по ту и эту сторону фронта. — M., 1995. С. 74.



    17

    Цит. по кн.: Загорулько М.М., Юденков Л.Ф. Крах плана «Ольденбург» (о срыве экономических планов фашистской Германии на временно оккупированной территории СССР). — М., 1980. С. 275.



    18

    Левин И. Цит. соч., с. 15.



    19

    Штрик-Штрикфельдт В. Против Сталина и Гитлера. Генерал Власов и Русское Освободительное Движение. — M., 1993. С. 289–291.



    20

    «Литературное наследство», т. 84. Иван Бунин. — M., 1973, кн. 2. С. 398.



    21

    Бунин Иван. Великий дурман. — M., 1997. С. 168.



    22

    В «предложениях» Генерального плана «ОСТ» от 27 апреля 1942 года четко сказано: «Речь идет не только о разгроме государства… Достижение этой исторической цели никогда не означало бы полного решения проблемы… Дело заключается… в том, чтобы разгромить русских как народ…» («Совершенно секретно! Только для командования». Стратегия фашистской Германии в войне против СССР. — M., 1967. С. 117).



    23

    Дашичев В.И. Банкротство стратегии германского фашизма. Исторические очерки. Документы и материалы. — M., 1973. Т. 2. С. 194.



    24

    «Наш современник». — 1994, № 5. С. 174–188.



    25

    Впервые эти «Соображения» были опубликованы в 1993 го-АУ в ФРГ.



    26

    Василевский A.M. Война 1939–1945. Два подхода. — М., 4995. 4. I. С. 129.



    27

    См.: Под стягом России. Сборник архивных документов. — М., 1992. С. 118–131.



    28

    См.: Энциклопедический словарь. Издатели Ф.А. Брокгауз, И.А. Ефрон, т. XXVI. — СПб., 1899. С. 680.



    29

    Тейлор Алан. Цит. соч., с. 402.

    Ширер Уильям. Взлет и падение Третьего рейха. — М., 1991. Т. 2. С. 8.



    30

    Дашичев В.И. Цит. соч., с. 25.



    31

    «Совершенно секретно! Только для командования!» Стратегия фашистской Германии в войне против СССР. Документы и материалы. — М., 1967. С. 121.

    Лиддел Гарт Б. Вторая мировая война. — М., 1976. С. 56, 57.



    32

    От Мюнхена до Токийского залива. Взгляд с Запада на трагические страницы Второй мировой войны. — М., 1992. С. 54.



    33

    Гриф секретности снят… С. 123.



    34

    Черчилль. Цит. соч., т. 1, с. 242–243.



    35

    Цит. по кн.: Кровавый маршал. Михаил Тухачевский. 1893–1937. Сост. Г.В. Смирнов. — М., 1997. С. 286.



    36

    Ленин В.И. Полн. собр. соч., 5-е изд., т. 43, с. 11.



    37

    См.: Коминтерн: опыт, традиции, уроки… — М., 1989.



    38

    Тойнби А. Цивилизация перед судом истории. — М., 1996. С. 106–107.



    39

    Вторая мировая война; два взгляда… С. 136.



    40

    Цит. по кн.: Проэктор Д.М. Цит. соч., с, 214.



    41

    Лиддел Гарт В. Цит. соч., с. 94, 95.



    42

    См.: Черчилль Уинстон. Цит. соч., с. 339.



    43

    Цит. по кн.: Проэктор Д.М. Цит. соч., с. 215.



    44

    Розанов Г.Л. Сталин. Гитлер. Документальный очерк советско-германских дипломатических отношений 1939–1941 гг. — М., 1991. С. 204.



    45

    Розанов Г.П. Сталин. Гитлер. Документальный очерк советско-германских дипломатических отношений 1939–1941 гг. — М., 1991. С. 204.



    46

    Лиддел Гарт. Цит. соч., с. 116.



    47

    Трухановский В. Г. Уинстон Черчилль. Политическая биография. — М., 1968. С. 288.



    48

    Трухановский. Цит. соч., с. 326.



    49

    Черчилль. Цит. соч., т. 1, с. 387.



    50

    Цит. по кн.: Батлер Дж. Большая стратегия. Сентябрь 1939 — июнь 1941. —М., 1959. C.234.



    51

    АУткин А.И. Так пришла война. — Екатеринбург, 1992. С. 53.



    52

    Черчилль. Цит. соч., т. 2, с. 295.



    53

    Черчилль. Цит. соч., т. 2, с. 297.



    54

    Как видим, сомнителен даже всего-навсего «маневр»!



    55

    Гальдер Ф., Военный дневник. Ежедневные записи начальника Генерального штаба сухопутных войск. 1939–1942 г. — М., 1971 Т. 3. Кн. 1. С. 282.

    Цит. по кн.: Трухановский. Цит. соч., с. 352–353.



    56

    Показательно, что США отказались в 1919 году вступить в Лигу Наций.



    57

    w 2Напомню, что потери Великобритании во Второй мировой войне были, напротив, гораздо меньше, нежели в Первой (264 тыс. и 624 тыс.).



    58

    См.: Черчилль. Цит. соч., т. 3, с. 18.



    59

    Тейлор. Цит. соч., с. 507.



    60

    Иванов Р.Ф. Мафия в США. — М., 1996. С. 101, 104, 105.



    61

    Черчилль. Цит. соч., т. 3, с. 317, 320.



    62

    Эйзенхауэр Дуайт. Крестовый поход в Европу. Военные мемуары. — M., 1980. С. 295.



    63

    Цит. по кн.: Овсяный И.Д. Тайна, в которой война рождалась. — М., 1975. С. 260.



    64

    Советский Союз на международных конференциях периода Великой Отечественной войны 1941–1945 гг. — М., 1984. Т. II. С. 86.



    65

    См. об этом: Безыменский Лев. Разгаданные загадки Третьего рейха. — М., 1984. Т. 2. С. 202–328 и Сергеев Ф. Тайные операции нацисткой разведки. — М., 1991. С. 320–383.



    66

    Тейлор Алан. Цит. изд., с. 545.



    67

    В 1947 году Моргентау стал генеральным председателем организации «Объединенный еврейский призыв», а с 1951-го — председателем совета директоров «Американской корпорации по финансированию и развитию Израиля».



    68

    См.: Волков Ф.Д. Тайное становится явным. Деятельность Дипломатии и разведки западных держав в годы Второй мировой войны. — М., 1989. С. 269.



    69

    См. об этом: Яковлев H. 3 сентября 1945. — М., 1971. С. 26–30.



    70

    Секреты Гитлера на столе у Сталина. Март—июнь 1941 г. — М., 1995. С. 35, 70, 80.



    71

    Судоплатов Павел. Разведка и Кремль… — M., 1996. С. 109.



    72

    См.: Анфилов В.А. Дорога к трагедии сорок первого года. — М., 1997. С. 198.



    73

    Реабилитация. Политические процессы 30—50-х годов. — М., 1991. С. 42, 43.



    74

    В стенограмме доклада здесь пометка: «Движение в зале» (понятно, возмущенное).



    75

    История России. XX век. — М., 1996. С. 412.



    76

    Великая Отечественная война Советского Союза. 1941–1945. Краткая история. — М., 1984. С. 41.



    77

    История Второй мировой войны. 1939–1945. — М., 1975. Т. 4. С. 18.



    78

    Сталин И. О Великой Отечественной войне Советского Союза. — М., 1946. С. 38–40.



    79

    Цит. по кн.: Косолапое Ричард. Слово товарищу Сталину. — М., 1995. С. 180.



    80

    Похлебкин В.В. Великая война и несостоявшийся мир. Военный и внешнеполитический справочник. — М., 1997. С. 18, 121.



    81

    Едва ли случайность, например, то, что генерал Власов перешел на сторону врага не в 1941-м (когда он, кстати, побывал в окружении), а именно летом 1942 года; скорее всего, он был тогда убежден в неизбежности победы Германии.



    82

    История России. XX век. — М., 1996. С. 393, 394.



    83

    Хлевнюк О.В. Политбюро. Механизмы политической власти в 1930-е годы. — М., 1996. С. 266.



    84

    См.: Первый Всесоюзный съезд советских писателей. 1934. Стенографический отчет. Приложения. — М., 1990.



    85

    Сталин И. Вопросы ленинизма. — М., 1953. С. 643–644.



    86

    Ленин В.И. Полн. собр. соч., изд. 5-е, т. 33, с. 120.



    87

    Вторая мировая война. Два взгляда. — М., 1995. С. 449.



    88

    Мельников Д., Черная Л. Преступник номер 1. Нацистский режим и его фюрер. — М., 1991.С. 13.



    89

    Ленин В.И. Цит. изд., т. 41, с. 148.



    90

    Хаффнер Себастиан. Самоубийство Германской империи. — М., 1972. С. 27–28.



    91

    ЦЫ Москвы. См.: Лобачев А. А. Трудными дорогами. М., 1960. С. 258.



    92

    См.: Дорога на Смоленск. Американские писатели и журналисты о Великой Отечественной войне советского народа. 1941–1945. — М., 1985, с. 79.



    93

    См.: Сандалов Л. М., генерал-полковник. На Московском направлении. — М., 1970, с. 259.



    94

    Рейнгардт Клаус. Поворот под Москвой. Крах гитлеровской стратегии зимой 1941–1942 года. — М., 1980. С. 237.



    95

    Ей посвящена последняя главка знаменитой книги Александра Радищева «Путешествие из Петербурга в Москву». Далее следует: «Вот уже Всесвятское… Москва! Москва!!!»



    96

    *3а Москву, за Родину. — М., 1964. С. 42.



    97

    Рокоссовский K.K. Солдатский долг. — М., 1984; Казаков В.И. Артиллерия, огонь! — М., 1975; Сандалов Л.М. На Московском направлении. — М., 1970.



    98

    Правда, хорошо информированный редактор газеты «Красная звезда» утверждал, что это произошло позже, 26 ноября, — и, возможно, был прав (см.: Ортенберг Д. Июнь—декабрь сорок первого. Рассказ-хроника. — М., 1984. С. 275).



    99

    Есть и другая версия, согласно которой телефонная связь с Москвой была уже нарушена, и сообщение доставила перебравшаяся через фронт женщина (см.: Молчанов В. Записка из Красной Поляны. «Правда», 1986, 4 августа, с. 3).



    100

    Захаров С.Е., Зверев Ю.И. На подмосковных рубежах. — М., 1984. С. 36.



    101

    Провал гитлеровского наступления на Москву. — М., 1966. С. 94, 95,* 105.



    102

    Жуков Г.К., маршал. Воспоминания и размышления. — М., 1985. Т. 2. С. 226.



    103

    Битва за Москву. — М., 1966. С. 253.



    104

    Цит. по кн.: Проэктор, указ. соч., с. 314.



    105

    Цит. по кн.: Проэктор, указ. соч., с. 310.



    106

    Поход в Москву в 1812 году: мемуары участника, французского генерала графа де Сегюра. — М., 1911. С. 97.

    Городок южнее Парижа.



    107

    Коленкур Арман де. Мемуары. Поход Наполеона в Россию. — М., 1943. С. 220.

    Гриф секретности снят. Потери Вооруженных сил СССР в войнах, боевых действиях и военных конфликтах. Статистическое исследование. — М., 1993. С. 146.



    108

    ^Сандалов Л.М. Цит. соч., с. 253, 255.



    109

    Солженицын Александр. Публицистика. — Вермонт — Париж, 1989. С. 141.



    110

    Солженицын Александр. Публицистика. — Вермонт — Париж, 1989. С. 306 второй пагинации.



    111

    Решетовская Н. В споре со временем. — M., 1975. С. 40–41.



    112

    Решетовская Н. Цит. соч., с. 33.



    113

    Момыш-улы Баурджан. За нами Москва. Записки офицера. — Алма-Ата, 1970. С. 372.



    114

    Твардовский А. Стихотворения и поэмы. — M., 1986. С. 865.



    115

    Сандалов Л.М. Цит. соч. С. 273.



    116

    ^^Типпельскирх К. История Второй мировой войны. — М.,



    117

    Маршал Жуков, каким мы его помним. — М., 1989. С. 310.



    118

    Командующие — в ноябре 1941-го — ноябре 1942-го генерал-лейтенант Д.Д. Лелюшенко, затем, до апреля 1943-го, — генерал-лейтенант В.Я. Колпакчи.

    Ржевская Елена. Была война… — M., 1980. С. 107, 108.



    119

    Имеется в виду король Пруссии в 1740–1786 годах Фрид-Рих II Великий.



    120

    См. об этом многие страницы моей книги «История Руси и Русского Слова. Современный взгляд». — М., 1997.



    121

    Напомню, что поражение под Москвой враг потерпел в декабре — начале января.



    122

    Мерцалов A.H., Мерцалова Л.А. Довольно о войне? — Воронеж, 1992. С. 77.



    123

    Солженицын Александр. Публицистика… С. 323 второй пагинации.



    124

    Цифра эта полностью достоверна, ибо, согласно надежной переписи 1959 года, то есть через еще 13 лет, были живы 140 млн. людей, родившихся до 1941 года.



    125

    Народонаселение. Энциклопедический словарь. — М., 1994. С. 623.



    126

    Более значительная (хотя и ненамного) доля населения была утрачена только в катаклизме 1918–1922 годов: из 148 млн. населения начала 1918-го осталось к началу 1923-го лишь 118,5 млн. людей старше 5 лет, а 29,5 млн. исчезли — то есть 19,9 %.



    127

    Стоит сообщить, что, например, в США смертность составляла в 1920-х годах именно 1,3 %, а в 1930-х несколько меньше — 1>1 % (Демографический энциклопедический словарь. — М., 1985. с-419). Даже в 1980-х годах у нас умирал за год 1 % населения.



    128

    Народы России. Энциклопедия. — М., 1994. С. 61.



    129

    Возможно, правда, что часть из этих людей, которые к 1946 году «должны» были умереть в силу естественной смертности, в тяжких условиях войны ушли из жизни несколько раньше, чем это произошло бы в мирное время. Но так или иначе они «не могли» дожить до 1946 года…



    130

    Людские потери СССР в Великой Отечественной войне. Сборник статей. — СПб., 1995. С. 40.



    131

    Максудов С. О фронтовых потерях Советской армии в годы Второй мировой войны. «Свободная мысль». — 1993, № 10. С. 118, 119.



    132

    ЛСолженицын Александр. «Русский вопрос» к концу XX века. — М., 1995. С. 81, 82.



    133

    Гриф секретности снят… С. 146.

    Народонаселение… С. 623.



    134

    Людские потери СССР в Великой Отечественной войне… С. 74.



    135

    См.: Мельников Д., Черная Л. Империя смерти. Аппарат насилия в нацистской Германии. 1933–1945. — М., 1987. С. 347,



    136

    Преступные цели гитлеровской Германии в войне против Советского Союза». Документы, материалы. — M., 1987. С. 210.



    137

    Преступные цели — преступные средства. Документы об оккупационной политике фашистской Германии на территории СССР (1941–1945 гг.). — М., 1968. С. 159, 160, 174.



    138

    Мельников Д., Черная Л. Империя смерти. С. 365.



    139

    Преступные цели гитлеровской Германии… С. 114.



    140

    Преступные цели — преступные средства… С. 184.



    141

    Чтобы убедиться в превосходстве германского воинского мастерства, достаточно, полагаю, знать следующее. Наши наиболее «результативные» летчики-истребители, трижды Герои Советского Союза И. Н. Кожедуб и А. И. Покрышкин сбили (соответственно) 62 и 59 вражеских самолетов, а между тем в истребительной авиации врага имелись 34 летчика, сбивших более 150… («корифей» — Эрих Хартман — сбил 352!). См.: Грибанов С. Заложники времени. — М., 1992. С. 207, 208.



    142

    Черчилль. Цит. соч., кн. 2. С. 569, 570.



    143

    В модернистской эстетике утвердилось представление, согласно которому стиль поэта должен быть сугубо «индивидуальным», но это именно модернистский принцип; для классики (каноны которой воскрешались в поэзии 1930—1940-х годов, что очевидно, скажем, в творческом развитии Бориса Пастернака и Николая Заболоцкого) характерен стиль эпохи, стиль времени, а не заостренная индивидуализация. Так, например, ранний Тютчев весьма близок позднему Баратынскому, а поздний — раннему Фету, и нередко даже ценители их поэзии ошибаются, определяя автора.



    144

    Подчас это обусловлено, правда, не только «достоинствами» стихотворений (и песен), но и как бы вжившейся в них любовью к ним нескольких поколений…



    145

    См.: «Родина». — 1996, № 6. С. 88–91.



    146

    Маршал Жуков. Каким мы его помним. — M., 1989. С. 190. (Курсив мой. — В.К.)