Загрузка...



ГЛАВА ВТОРАЯ Политэкономия индустриализма: связь экономической модели и научной картины мира

Введение

В Новое время в идеологии доминирует фигура ученого. Среди ученых особо громким голосом обладают сейчас экономисты – те, кто с помощью научного метода исследуют производственную и распределительную деятельность человека. Политэкономия как теоретическая основа экономических наук с самого начала заявила о себе как о части естественной науки, как о сфере познания, полностью свободной от моральных ограничений, от моральных ценностей. Начиная с Адама Смита она начала изучать экономические явления вне морального контекста. То есть политэкономия якобы изучала то, что есть, подходила к объекту независимо от понятий добра и зла. Она не претендовала на то, чтобы говорить, что есть добро, что есть зло в экономике, она только непредвзято изучала происходящие процессы и старалась выявить объективные законы, подобные законам естественных наук. Отрицалась даже принадлежность политэкономии к «социальным наукам».

Заметим, что этот дуализм западной политэкономии (одно из выражений дуалистичности всего мироощущения Запада) в принципе отрицался русскими социальными философами и экономистами. В попытке разделить этику и знание в экономике Вл. Соловьев видел даже трагедию политэкономии. По сути, русские философы отрицали статус политэкономии как науки.

Очевидно, однако, что эта область знания, претендовавшая быть естественной наукой, на самом деле тесно связана с идеологией (в «Археологии знания» М. Фуко берет политэкономию как самый яркий пример знания, в которое идеология вплетена неразрывно). В то же время это наука не экспериментальная, она основывается на постулатах и моделях. Поскольку политэкономия связана с идеологией, неизбежно сокрытие части исходных постулатов и моделей. Действительно, «забвение» тех изначальных постулатов, на которых базируются основные экономические модели, пришло очень быстро. И сегодня для того, чтобы как-то соотнести экономические модели с ценностями, идеалами, видением мира и человека, приходится произвести целое историческое исследование по реконструкции исходных постулатов и моделей (Фуко называет этот поиск «археологией»).

Сегодня задачей любого мыслящего человека является демистификация моделей и анализ их истоков. Мы должны пройти к самым основаниям тех утверждений, на которых они базируются, и к которым мы привыкаем из-за идеологической обработки в школе и в средствах массовой информации. И окажется, что многие вещи, которые мы воспринимаем как естественные, основываются на наборах аксиом, вовсе не являющихся ни эмпирическими фактами, ни данным свыше откровением. Попытаемся же проследить развитие основной модели политэкономии, ее эволюцию в соответствии с изменением научной картины мира в науке за последние 200 лет. То есть попытаемся следовать действительно научному знанию, а не его идеологическим интерпретациям.


Политэкономия и хрематистика

Аристотель сформулировал основные понятия, на которых базируется сегодня видение хозяйства. Одно из них экономика, что означает «ведение дома», домострой, материальное обеспечение экоса (дома) или полиса (города). Эта деятельность не обязательно сопряжена с движением денег, ценами рынка и т. д. Другой способ производства и коммерческой деятельности он назвал хрематистика (рыночная экономика). Это изначально два совершенно разных типа деятельности.

Экономика – это производство и коммерция в целях удовлетворения потребностей (даже если речь шла о порочных потребностях). А хрематистика – это такой вид производственной и коммерческой деятельности, который нацелен на накопление богатства вне зависимости от его использования, т. е. накопление, превращенное в высшую цель деятельности. Это считалось и считается в любом традиционном обществе вещью необъяснимой и ненормальной. Хотя в древности доминировала именно экономика, существовала и некоторая аномалия, был тип людей, который действовал ради накопления. А человек с органичным восприятием мира справедливо считал, что на тот свет богатства с собою не возьмешь, зачем же его копить. М. Вебер пишет о протестантской этике:

«Summum bonum [высшее благо] этой этики прежде всего в наживе, во все большей наживе при полном отказе от наслаждения, даруемого деньгами… эта нажива в такой степени мыслится как самоцель, что становится чем-то трансцендентным и даже просто иррациональным по отношению к „счастью“ или „пользе“ отдельного человека. Теперь уже не приобретательство служит человеку средством удовлетворения его материальных потребностей, а все существование человека направлено на приобретательство, которое становится целью его жизни. Этот, с точки зрения непосредственного восприятия, бессмысленный переворот в том, что мы назвали бы „естественным“ порядком вещей, в такой же степени является необходимым лейтмотивом капитализма, в какой он чужд людям, не затронутым его веянием».

Отметим очевидную вещь, которая замечательным образом была стерта в общественном сознании с помощью идеологии: рыночная экономия не является чем-то естественным и универсальным. Напротив, естественным (натуральным) всегда считалось именно нерыночное хозяйство, хозяйство ради удовлетворения потребностей – потому-то оно и обозначается понятием натуральное хозяйство. Странно, что этого отражения сущности в языке как будто не замечают.

Рыночная экономика – недавняя социальная конструкция, возникшая как глубокая мутация в очень специфической культуре. Рынок представлен идеологами просто как механизм информационной обратной связи, стихийно регулирующий производство в соответствии с общественной потребностью через поток товаров. То есть как механизм контроля, альтернативный плану. Но дихотомия «рынок-план» несущественна по сравнению с фундаментальным смыслом понятия рынок как общей метафоры всей западной цивилизации.

Как возникло само понятие рыночная экономика? Ведь рынок продуктов возник вместе с первым разделением труда и существует сегодня в некапиталистических и даже примитивных обществах. Рыночная экономика возникла, когда в товар превратились вещи, которые для традиционного мышления никак не могли быть товаром: деньги, земля и человек (рабочая сила). Это – глубокий переворот в типе рациональности, в метафизике и даже религии, а отнюдь не только экономике. Сегодня мы свидетели четвертого важнейшего шага в этом направлении – в товар превращаются формы жизни, генетический материал, прежде всего культурных растений15.

Когда Рикардо и Адам Смит, уже освоившие достижения научной революции и пережившие протестантскую Реформацию, заложили основы политэкономии, она с самого начала создавалась и развивалась ими как наука о хрематистике, наука именно о той экономике, которая нацелена на производство богатства (в западных языках политэкономия и хрематистика даже являются синонимами). Уже здесь источник подлога, поскольку политэкономия в принципе не изучает и не претендует на изучение экономии, то есть того типа производства, того типа экономической деятельности, который существовал в СССР. Термин «политэкономия социализма», строго говоря, смысла не имеет. Видный современный экономист и историк экономики И. Кристол утверждает: «Экономическая теория занята изучением поведения людей на рынке. Не существует некапиталистической экономической теории».

Какие же модели и метафоры почерпнула из науки политэкономия, формулирующая фундаментальные экономические модели?


Антропологическая модель и собственность

Первый камень в основание того индивидуализма собственника, на котором зиждется современное общество, заложила Реформация. Второй «корень» политэкономии – почти слившаяся во времени с Реформацией научная революция XVI-XVII вв. Из этих корней выросла новая антропологическая модель, которая включает в себя несколько мифов и которая изменялась по мере появления более свежего и убедительного материала для мифотворчества. Вначале, в эпоху триумфа ньютоновской картины мира, эта модель базировалась на метафоре механического (даже не химического) атома, подчиняющегося законам Ньютона. Концепция индивида, развитая целым поколением философов и философствующих ученых, получила как бы естественнонаучное обоснование.

Современное общество основано на концепции человека-атома (ин-дивид – на латыни означает «неделимый», то есть по-гречески а-том). Каждый человек является неделимой целостной частицей человечества, то есть разрываются все человеческие связи, в которые раньше он был включен. Происходит атомизация общества, его разделение на пыль свободных индивидуумов. Заметим, что в традиционном обществе смысл понятия индивид широкой публике даже неизвестен. Здесь человек в принципе не может быть атомом – он «делим». Так, в России человек представляет собой соборную личность, средоточие множества человеческих связей. Он «разделен» в других и вбирает их в себя. Здесь отсутствует сам дуализм индивид-общество. Здесь человек всегда включен в солидарные структуры (патриархальной семьи, деревенской и церковной общины, трудового коллектива, пусть даже шайки воров).

Из понятия человека-атома вытекало новое представление о частной собственности как естественном праве. Именно исходное ощущение неделимости индивида, его превращения в обособленный, автономный мир породило глубинное чувство собственности, приложенное прежде всего к собственному телу. Произошло отчуждение тела от личности и его превращение в собственность. До этого понятие «Я» включало в себя и дух, и тело как неразрывное целое. Теперь стали говорить «мое тело» – это словосочетание появилось в языке недавно, лишь с возникновением рыночной экономики. Заметим, что в мироощущении русских, которые не пережили такого переворота, этой проблемы как будто и не стояло – а на Западе это один из постоянно обсуждаемых вопросов. Причем, будучи вопросом фундаментальным, он встает во всех плоскостях общественной жизни, вплоть до политики. Если мое тело – это моя священная частная собственность, то никого не касается, как я им распоряжаюсь (показательны дискуссии о проституции, гомосексуализме, эвтаназии).

Превращение тела в собственность обосновало возможность свободного контракта и эквивалентного обмена на рынке труда путем превращения рабочей силы в особый товар. Каждый свободный индивид имеет эту частную собственность – собственное тело, и в этом смысле все индивиды равны. И поскольку теперь он собственник этого тела (а раньше его тело принадлежало частично семье, общине, народу), постольку теперь он может уступать его по контракту другому как рабочую силу. Так возник миф о человеке экономическом – homo eсonomiсus, который создал рыночную экономику. Американский антрополог Салинс пишет об этой совершенно необычной свободе «продавать себя»:

«Полностью рыночная система – очень необычный тип общества, как и очень специфический период истории. Он отмечен тем, что Макферсон называет „собственническим индивидуализмом“. Собственнический индивидуализм включает в себя странную идею – которая есть плата за освобождение от феодальных отношений – что люди имеют в собственности свое тело, которое имеют право и вынуждены использовать, продавая его тем, кто контролирует капитал… В этой ситуации каждый человек выступает по отношению к другому человеку как собственник. Фактически все общество формируется через акты обмена, посредством которых каждый ищет максимально возможную выгоду за счет приобретения собственности другого за наименьшую цену».

Превращение человека в атом, обладающий правами и свободами, меняло и идею государства, которое раньше было построено иерархически и обосновывалось, приобретало авторитет через божественное откровение. Государство было патерналистским и не классовым, а сословным. Лютер легитимировал возникновение классового государства, в котором представителем Бога становится не монарх, а класс богатых. Богатые становились носителями власти, направленной против бедных. Адам Смит так и определил главную роль государства в гражданском обществе – охрана частной собственности:

«Приобретение крупной и обширной собственности возможно лишь при установлении гражданского правительства. В той мере, в какой оно устанавливается для защиты собственности, оно становится, в действительности, защитой богатых против бедных, защитой тех, кто владеет собственностью, против тех, кто никакой собственности не имеет».

Именно капитализм (с его необходимыми компонентами – гражданским обществом, фабричным производством и рыночной экономикой) породил тот тип государства, который английский ученый и философ XVII века Гоббс охарактеризовал как Левиафана. Только такой наделенный мощью, бесстрастием и авторитетом страж мог ввести в законные рамки конкуренцию – эту войну всех против всех. А. Тойнби подчеркивает: «В западном мире… в конце концов последовало появление тоталитарного типа государства, сочетающего в себе западный гений организации и механизации с дьявольской способностью порабощения душ, которой могли позавидовать тираны всех времен и народов… Возрождение поклонения Левиафану стало религией, и каждый житель Запада внес в этот процесс свою лепту».


Модель Адама Смита и механика Ньютона

Помимо концепции человека-атома, каркасом главной модели в политэкономии Адама Смита была ньютоновская картина мироздания. Адам Смит просто перевел ньютоновскую модель мира как машины в сферу производственной и распределительной деятельности. Это было органично воспринято культурой Запада, основанием которой был механицизм. Как машину рассматривали тогда все, вплоть до человека. Ньютоновская механика была перенесена со всеми ее постулатами и допущениями, только вместо движения масс было движение товаров, денег, рабочей силы. Абстракция человека экономического была совершенно аналогична абстракции материальной точки в механике.

Экономика была представлена машиной, действующей по естественным, объективным законам (само введение понятия объективного закона было новым явлением, раньше доминировало понятие о гармонии мира). Утверждалось, что отношения в экономике просты и могут быть выражены на языке математики и что вообще эта машина проста и легко познается. Адам Смит перенес из ньютоновской механистической модели принцип равновесия и стабильности, который стал основной догмой экономической теории. Метафора мира как равновесной машины (часы), приложенная к экономике, не была ни научным, ни логическим выводом. Это была метафизическая установка религиозного происхождения (см. о деизме Адама Смита). Равновесие в экономике не было законом, открытым в политэкономии, напротив – все поиски экономических законов были основаны на вере в это равновесие.

Адам Смит, вслед за Ньютоном, должен был даже ввести в модель некоторую потустороннюю силу, которая бы приводила ее в равновесие (поскольку сама по себе рыночная экономика равновесие явно не соблюдала). Это – «невидимая рука рынка», аналог Бога-часовщика. Само выражение «невидимая рука» использовалось в механике ньютонианцами с начала XVIII в. для объяснения движения под воздействием гравитации. Политэкономия, собственно говоря, претендовала быть наукой о приведении в равновесие всех трех подсистем, взаимодействующих с ядром мирового хозяйства – гражданским обществом Локка (или «первым миром») – так, чтобы эта система функционировала как равновесная.

На деле же вся политэкономия, начиная с Адама Смита, тщательно обходит очевидные источники неравновесности и механизмы гашения флуктуаций, возвращения системы в состояние равновесия. Гомеостаз, равновесие поддерживается только в ядре системы, способном вобрать лишь небольшую часть человечества («золотой миллиард»). Влияние механистического мировоззрения и вера в равновесие ощущалось даже в период империализма, когда мировая хозяйственная система совершенно очевидно пришла в неравновесное состояние. Кейнс отметил, что неоклассический синтез Маршалла помещает экономические явления внутрь «коперниковской системы, в которой все элементы экономического универсума находятся в равновесии благодаря взаимодействию и противовесам».

Мы не можем рассматривать весь спектр механических и биологических метафор, привлеченных при выработке экономических моделей (например, аналогии между деньгами и движением финансов с кровью и кровообращением в модели Гарвея). Заметим лишь, что использование метафор не может быть методологически нейтральным.

Из науки в политэкономию были перенесены методологические подходы, в рамках которых и строились модели экономических теорий. Это видно и в антропологии (методологический индивидуализм), и в механицизме политэкономии Адама Смита. Кстати, такая атомизация людей и превращение каждого человека в свободного предпринимателя вовсе не является обязательным условием эффективного капитализма. Это – специфическая культурная особенность Запада. По выражению Мичио Моришима в книге «Капитализм и конфуцианство» (1987), посвященной культурным основаниям капитализма в Японии, в этом обществе «капиталистический рынок труда – лишь современная форма выражения рынка верности». Экономические отношения видятся здесь не в терминах механистической политэкономии Запада, а в категориях традиционного общества.

Из детерминизма научного вытекал и детерминизм социальный, экономический. Видный социолог из Йельского университета Уильям Самнер писал в начале ХХ века: «Социальный порядок вытекает из законов природы, аналогичных законам физического порядка». Иллюзия, будто все в мире предопределено, как в часах, что мир детерминирован, до сих пор лежит в основании механистического мироощущения Запада. Совсем недавно виднейший английский ученый Томас Хаксли заявил:

«Фундаментальная аксиома научного мышления состоит в том, что не существует, не существовало и никогда не будет существовать никакого беспорядка в природе. Принять возможность любого явления, которое не было бы логическим следствием непосредственно предшествующих ему явлений в соответствии с определенными правилами (открытыми или еще неизвестными), которые мы называем „законами природы“, означало бы для науки совершить акт самоуничтожения».

Разумеется, в западной общественной мысли с самого начала были диссиденты научной революции. Существовали важные культурные, философские, научные течения, которые отвергали и механицизм ньютоновской модели, и возможность приложения ее к обществу. И экономисты делились на два течения: инструменталисты и реалисты. Более известны инструменталисты, которые разрабатывали теории, излагающие «объективные законы экономики» и обладающие поэтому статусом научной теории. Инструменталисты использовали методологические подходы механистической науки, прежде всего, редукционизм – сведение сложной системы, сложного объекта к более простой модели, которой легко манипулировать в уме. Из нее вычищались все казавшиеся несущественными условия и факторы, оставалась абстрактная модель. В науке это – искусственные и контролируемые условия эксперимента, для экономиста – расчеты и статистические описания.

А реалисты – те, кто отвергал редукционизм и старался описать реальность максимально полно. Они говорили, что в экономике нет законов, а есть тенденции. Использовалась такая, например, метафора: в механике существует закон гравитации, согласно которому тело падает вертикально вниз (так, падение яблока подчиняется этому закону). А если взять сухой лист, он ведет себя иначе: вроде бы падает, но падает по сложной траектории, а то, может, его и унесет ветром вверх. В экономике действуют такие тенденции как падение листа, но не такие законы, как падение яблока (реалисты уже в этой аналогии предвосхищали немеханистические концепции второй половины ХХ века: представление о неравновесных процессах, случайных флуктуациях и нестабильности). Хотя триумф техноморфного мышления, сводящего любой объект к машине, в эпоху успехов индустриализма оттеснил реалистов в тень, их присутствие всегда напоминало о существовании альтернативного видения политэкономии.


От механики к термодинамике

Научная картина мира менялась. В XIX веке был сделан важнейший шаг от ньютоновского механицизма, который представлял мир как движение масс, оперировал двумя главными категориями: массой и силой. Когда в рассмотрение мира была включена энергия, возникла термодинамика, движение тепла и энергии, двумя универсальными категориями стали энергия и работа – вместо массы и силы. Это было важное изменение. В картине мира появляется необратимость, нелинейные отношения. Сади Карно, который создал теорию идеальной тепловой машины, произвел огромные культурные изменения. Эту трансформацию научного образа мира освоил и перенес в политэкономию Карл Маркс.

Маркс ввел в основную модель политэкономии цикл воспроизводства – аналог разработанного Сади Карно идеального цикла тепловой машины. Вместо элементарных актов обмена «товар-деньги» (как у Карно – обмен «давление-объем») – вся цепочка соединенных в систему операций. Модель сразу стала более адекватной – политэкономия теперь изучала уже не простой акт эквивалентного обмена, как было раньше, а полный цикл, который может быть идеальным в некоторых условиях (Карно определял условия достижения максимального КПД, в цикле воспроизводства – максимальной нормы прибыли). Но главное, что из термодинамического рассмотрения (а это была равновесная термодинамика) вытекало, что, совершив идеальный цикл, нельзя было произвести полезную работу, т. к. эта работа использовалась для возвращения машины в исходное состояние. И, чтобы получить полезную работу, надо было изымать энергию из топлива, аккумулятора природной солнечной энергии.

То есть топливо было особым типом товара, который содержал в себе нечто, давным-давно накопленное природой, что позволяло получать работу. Когда Маркс ввел свою аналогию – цикл воспроизводства, в каждом звене которого обмен был эквивалентным, то оказалось, что для получения прибавочной стоимости надо вовлекать в этот цикл совершенно особый товар – рабочую силу, платя за нее цену, эквивалентную стоимости ее воспроизводства. Рабочая сила была таким товаром, созданным «природой», который позволял производить «полезную работу». Так в политэкономию были введены термодинамические категории. В дальнейшем были отдельные, но безуспешные попытки развить особую ветвь энергетической или «экологической» политэкономии (начиная с Подолинского, Вернадского, Поппера-Линкуса)16.

По сути, в переходе от цикла Карно к циклу воспроизводства был сделан неосознанный скачок к неравновесной термодинамике, скачок через целую научную эпоху. В отличие от топлива как аккумулятора химической энергии, которая могла вовлекаться в работу тепловой машины только с ростом энтропии, рабочая сила – явление жизни, процесса крайне неравновесного и связанного с локальным уменьшением энтропии. Фабрика, соединяя топливо (аккумулятор энергии) с живой системой работников (аккумулятор негэнтропии) и технологией (аккумулятор информации), означала качественный сдвиг в ноосфере, а значит, принципиально меняла картину мира.

Маркс даже значительно опередил свое время. В «Капитале» есть очень важная глава «О кооперации», полностью преодолевающая механицизм основной модели политэкономии (более того, в ней преодолен и евроцентризм, хотя марксизм в целом находится под большим влиянием этой идеологии). Хотя в общем Маркс исходит из абстрактной редукционистской модели взаимоотношения рабочего с предпринимателем как купли-продажи рабочей силы, в этой главе показано, что в экономике действуют не «атомы», не индивиды, а коллективы рабочих. И соединение рабочих в коллектив само по себе создает такой кооперативный эффект, такую добавочную рабочую силу, которая капиталисту достается бесплатно как организатору. То есть Маркс ввел в политэкономию системные представления о синергизме, которые не вмещались в механистическую модель.


Политэкономия и эволюционизм

Маркс сделал еще один важный шаг, соединив модель политэкономии с идеей эволюции. На завершающей стадии работы над «Капиталом» появилась теория происхождения видов Дарвина. Маркс оценил ее как необходимое естественнонаучное обоснование всей его теории. Он немедленно включил концепцию эволюции в модель политэкономии в виде цикла интенсивного воспроизводства, на каждом витке которого происходит эволюция технологической системы.

Таким образом, Маркс ввел понятие технического прогресса как внутреннего фактора цикла воспроизводства. Сейчас это уже кажется тривиальным, а на деле введение эволюционной идеи в политэкономическую модель было огромным шагом вперед. Можно сказать, что Маркс привел политэкономическую модель в соответствие с картиной мира современной ему науки, которая претерпела кардинальное изменение.

В немарксистской политэкономии эволюционное учение Дарвина сыграло огромную роль, дав как бы научное обоснование модернизированной антропологической модели западного общества («социал-дарвинизм»). Как пишет историк дарвинизма Р. Граса, социал-дарвинизм вошел в культурный багаж западной цивилизации и «получил широкую аудиторию в конце XIX – начале ХХ в. не только вследствие своей претензии биологически обосновать общественные науки, но прежде всего благодаря своей роли в обосновании экономического либерализма и примитивного промышленного капитализма».

Биологизация политэкономии интенсивно идет и сегодня (так, небывалый в истории всплеск социал-дарвинизма наблюдается в России, где раньше для него не было культурной ниши). Но это не новое явление. М. Салинс пишет:

«Раскрыть черты общества в целом через биологические понятия – это не совсем „современный синтез“. В евро-американском обществе это соединение осуществляется в диалектической форме начиная с XVII в. По крайней мере начиная с Гоббса склонность западного человека к конкуренции и накоплению прибыли смешивалась с природой, а природа, представленная по образу человека, в свою очередь вновь использовалась для объяснения западного человека. Результатом этой диалектики было оправдание характеристик социальной деятельности человека природой, а природных законов – нашими концепциями социальной деятельности человека. Человеческое общество природно, а природные сообщества любопытным образом человечны. Адам Смит дает социальную версию Гоббса; Чарльз Дарвин – натурализованную версию Адама Смита и т. д.

С XVII века, похоже, мы попали в этот заколдованный круг, поочередно прилагая модель капиталистического общества к животному миру, а затем используя образ этого «буржуазного» животного мира для объяснения человеческого общества… Похоже, что мы не можем вырваться из этого вечного движения взад-вперед между окультуриванием природы и натурализацией культуры, которое подавляет нашу способность понять как общество, так и органический мир… В целом, эти колебания отражают, насколько современная наука, культура и жизнь в целом пронизаны господствующей идеологией собственнического индивидуализма».


Кейнсианская революция

Перескочим через несколько этапов и посмотрим, как произошла модернизация политэкономии в ходе «кейнсианской революции», когда был сделан принципиальный шаг от механицизма. Английский экономист и философ Кейнс, значительно опережая западную интеллектуальную традицию, не переносил в экономику механические метафоры и, главное, не прилагал метафору атома к человеку. Кейнс отрицал методологический индивидуализм – главную опору классической политэкономии. Он считал атомистическую концепцию неприложимой к экономике, где действуют «органические общности», – а они не втискиваются в принципы детерминизма и редукционизма. Более того, Кейнс даже отрицал статус политэкономии как естественной науки, на котором так настаивали его предшественники начиная с Адама Смита. Он писал: «экономика, которую правильнее было бы называть политической экономией, составляет часть этики».

Кейнс относился к тому типу ученых, которых называли реалистами, – видел мир таким, каков он есть, с его сложностями, не сводя к упрощенным абстракциям (типа человека-атома, индивидуума). Он поставил под сомнение главный аргумент, посредством которого идеология использует науку для легитимации социального порядка – апелляцию к естественному порядку вещей, к природным законам общественной жизни. Он не только вскрыл методологическую ловушку, скрытую в самом понятии «естественный», но и отверг правомерность распространения этого понятия на общество.

В первой трети ХХ века индустриальная экономика стала столь большой системой, что «невидимая рука» рынка оказалась уже неспособной возвращать ее в состояние равновесия даже в масштабе ядра – развитых капиталистических стран. Включив системные идеи в теорию экономики, Кейнс привел ее в соответствие с методологическим уровнем современной ему науки, ограничив влияние детерминизма.

Роль «планового» начала в хозяйстве Запада особенно наглядна в моменты кризисов. Экономисты-классики (теоретики «свободного рынка») и «неолибералы» видят выход из кризиса в сокращении государственных расходов (сбалансировании бюджета) и доходов трудящихся (снижении реальной зарплаты и безработице). Кейнс, напротив, считал, что простаивающие фабрики и рабочие руки – признак ошибочности всей классической политэкономии. Его расчеты показали, что выходить из кризиса надо через массированные капиталовложения государства при росте дефицита бюджета вплоть до достижения полной занятости (беря взаймы у будущего, но производя). Он предлагал делать это, например, резко расширяя жилищное строительство за счет государства.

Так пытался действовать Рузвельт для преодоления Великой депрессии, несмотря на сопротивление экспертов и частного сектора. Ему удалось увеличить бюджетные расходы лишь на 70%, и уже при этом сократить безработицу с 26% в 1933 г. до 14% в 1937. Тогда он попробовал сбалансировать бюджет – и в 1938 г. произошел «самый быстрый спад за всю экономическую историю США»: за год безработица подскочила до 19%, а частные капиталовложения упали вдвое.

В 1940 г. сам Кейнс с горечью предсказывал: «Похоже, что политические условия не позволяют капиталистической экономике организовать государственные расходы в необходимых масштабах и, таким образом, провести эксперимент, показывающий правильность моих выкладок. Это будет возможно только в условиях войны». Так и получилось – война стала лабораторным экспериментом, доказавшим правоту Кейнса. Только строили за счет государства не жилища, а аэродромы и танки (но для анализа это неважно). В США дефицит госбюджета с 1939 по 1943 г. подняли с 4 до 57 млрд. долл., безработица упала с 19 до 1,2%, производство возросло на 70%, а в частном секторе – вдвое. Тогда-то экономика США (да и Германии) набрала свой ритм. Эксперимент состоялся.


Неолиберализм: возврат к истокам

В конце 50-х годов, когда завершилась послевоенная структурная перестройка экономики Запада, начался откат к механистической модели политэкономии. «Консервативная волна» вывела на передний план теоретиков неолиберализма и монетаризма. Давление на кейнсианскую модель и «социальное государство» нарастало. Собственнический индивидуализм все больше доминировал в культуре. Установки неолибералов были во многом более радикальны, чем взгляды Адама Смита. Была вновь подтверждена полная автономия от этических ценностей. М. Фридман декларировал: «Позитивная экономическая теория есть или может быть объективной наукой в том же самом смысле, что и любая естественная наука».

В истории «механистического ренессанса» в политэкономии очень характерен эпизод с «кривыми Филлипса». С помощью крайне редукционистской и механистичной модели Филлипс сделал чисто политический вывод: «При некотором заданном темпе роста производительности труда уменьшить инфляцию можно только за счет роста безработицы». Ошибки (и подтасовки) Филлипса хорошо изучены в истории эконометрии.

В этот момент, пожалуй, впервые с рождения политэкономии возникло принципиальное расхождение между траекторией ее основной модели и тенденциями в изменении научной картины мира. Даже не просто расхождение или скрытое противоречие, как в неоклассической политэкономии 20-х годов, а радикальная оппозиция. Завершен новый виток в развитии механистической модели человека (как кибернетической машины в необихевиоризме) и его биологизации (в социобиологии). Человек вновь предстал как индивидуум, вырванный из мира и противопоставленный ему. Вновь восторжествовал детерминизм и редукционизм как методологические принципы.

Значительная часть научного сообщества поддержала неолиберальный поворот. В годы перестройки в СССР это проявилось в гипертрофированной форме. Один из видных лидеров советской либеральной интеллигенции академик Н. Амосов писал даже: «Точные науки поглотят психологию и теорию познания, этику и социологию, а следовательно, не останется места для рассуждений о духе, сознании, вселенском Разуме и даже о добре и зле. Все измеримо и управляемо».

Это – уникальный в истории случай, когда ведомая своими социальными интересами научная элита выступает в идеологии как сила обскурантистская, антинаучная. Основные постулаты и основные модели, которые нам предлагают якобы от имени науки, кардинально противоречат фундаментальному научному знанию, которое сама наука уже освоила. Это вызвало болезненные явления, которые в большой мере повлияли и на развитие культурного кризиса индустриализма.

Почему откат к классической либеральной модели означал поворот промышленной цивилизации к ее нынешнему острому кризису? В чем был смысл указателей на том перекрестке, с которого Запад пошел по пути политэкономического фундаментализма? То распутье ставило цивилизацию перед принципиальным выбором.

Один выбор означал преодоление индустриализма, глубокое культурное преобразование, масштаба новой Реформации. Преодоление антропологической модели – признание, что человек не атом, что он включен в крупные «молекулы» солидарных связей. Преодоление модели общества как арены войны всех против всех, отказ от глубоко коренящегося в индустриальной культуре социал-дарвинизма, переход от метафоры и ритуалов борьбы к метафоре и ритуалам взаимопомощи (что для фон Хайека означало «путь к рабству»). Преодоление экономического детерминизма и признание того, что мир сложен, что отношения в нем нелинейны – отказ от инструментализма и претензий на то, что политэкономия – естественная наука. Преодоление самого разделения знания и морали, главного кредо европейской науки Нового времени. Наконец, преодоление тех постулатов, которые и определяли прометеевский характер индустриальной цивилизации, прежде всего, переосмысление категорий прогресса и свободы, восстановление их диалектики с категорией ответственности. Очевидно, что это означало отказ от той метаидеологии, которая лежит в основе политики Запада, – евроцентризма.

Для такого поворота от хрематистики интеллектуальная и культурная элита Запада не созрела. Был сделан иной выбор – возврат к истокам, к основным мифам евроцентризма и политэкономии, с доведением некоторых из них уже до уровня гротеска. Очень важен сегодня спор Улофа Пальме с Фридрихом фон Хайеком, который сказал в 1984 г., что для существования рыночной экономики необходимо, чтобы люди освободились от некоторых природных инстинктов, среди которых он выделил инстинкт солидарности и сострадания. Признав, что речь идет о природных, врожденных инстинктах, философ выявил все величие проекта современного индустриализма: превратить человека в новый биологический вид. То, о чем мечтал Фридрих Ницше, создавая образ сверхчеловека, находящегося «по ту сторону добра и зла», пытаются сделать реальностью в конце ХХ века. В последние два десятилетия концепция новой расы («золотого миллиарда») совершенно всерьез разрабатывается в ее философских, социальных и политических аспектах.

Возврат к либерализму означал наложение идеологических табу на ту линию в развитии политэкономической модели, которая предполагала включить в нее наряду с традиционными экономическими категориями стоимости, цены и прибыли (категориями относительными, зависящими от преходящих социальных и политических факторов, например, от цены на арабскую нефть) категорию абсолютную – затраты энергии. Принципиальная несоизмеримость между ценностью тонны нефти для человечества и ее рыночной ценой (которая определяется лишь ценой подкупа или запугивания арабских шейхов) – яркий пример товарного фетишизма, который скрывает подобные несоизмеримости.

Таким образом, не было сделано того шага вперед, который уже назревал в развитии политэкономии, а был сделан огромный шаг назад. Был усилен основной изъян базовой политэкономической модели, который стал осознаваться как нетерпимый в середине ХХ века. Он состоял в том, что модель не включала в рассмотрение взаимодействие промышленной экономики с окружающей средой и с будущим. Это имело философское основание, уходящее корнями в научную революцию и в Реформацию – человек был выведен за пределы мира и представлен свободной личностью, призванной познавать Природу, подчинять и эксплуатировать ее. Специфика «формулы свободы» в индустриализме связана прежде всего с детерминизмом, который создает иллюзию возможности точно предсказать последствия твоих действий. Это устраняет «боязнь непоправимого», метафизическую компоненту проблемы ответственности, заменяет эту проблему задачей рационального расчета. Детерминированная и количественно описываемая система лишена всякой святости (как сказал философ, «не может быть ничего святого в том, что имеет цену»).

Но было и объективное обстоятельство, которое в прошлом допускало замыкание политэкономии в механистических рамках: мир был очень велик, а ресурсы казались неисчерпаемыми, и эти факторы могли восприниматься как константы. Маркс, введя понятие о циклах простого и расширенного воспроизводства, основывался уже на термодинамических концепциях Сади Карно. Но и Карно идеализировал свою равновесную тепловую машину – он не принимал во внимание топку. А это именно та неотъемлемая часть машины, где расходуются невозобновляемые ресурсы и создаются загрязняющие природу отходы. В середине ХХ века исключать «топку» из политэкономической модели было уже недопустимо. Но неолиберализм пошел на этот шаг, компенсируя нарастание противоречия мощным идеологическим давлением.

Так родился ставший знаменитым афоризм: «Почему я должен жертвовать своим благополучием ради будущих поколений – разве они чем-нибудь пожертвовали ради меня?». Это – завершение антропологической модели Запада, когда разрывается даже связь наследования между поколениями людей-атомов по прямой родственной линии. Эта связь поддерживалась передачей экономических ресурсов детям при условии, что они передадут их своим детям, а не на условиях эквивалентного обмена. То есть индивидуализм хотя бы предполагал поддержание «экономической генетической связи», обеспечивающей воспроизводство индивида. Нынешний кризис побуждает обосновать разрыв и этой связи.

Это радикальный отказ от Кейнса, который при оптимизации учитывал «взаимодействие с будущим» – с поколениями, которые еще не могут участвовать ни в рыночном обмене, ни в выборах, ни в социологических опросах. Рыночные механизмы в принципе отрицают обмен любыми стоимостями с будущими поколениями, поскольку они, не имея возможности присутствовать на рынке, не обладают свойствами покупателя и не могут гарантировать эквивалентность обмена. Следовательно, при любом таком акте сразу нарушается главная догма политэкономии – принцип равновесия.

Так развитие политэкономии было загнано в тупик (по сути, политэкономия изымается из университетских курсов, заменяется эконометрикой и организацией бизнеса). Расхождение между мировой реальностью – даже природной, а не социальной – и критериями эффективности того ядра хрематистики, в котором поддерживается относительное равновесие («первый мир») стало вопиющим. Политэкономия неолиберализма принципиально игнорирует даже те сбрасываемые в буферную зону (атмосфера, океан, «третий мир») и в будущее источники неравновесия (например, загрязнения), отрицательная стоимость которых поддается оценке в терминах самой хрематистики. Когда же эти расчеты делаются, миф о равновесной рыночной экономике разлетается в прах.

Эта декадентская социальная философия неолиберализма в большой мере предопределила разрушительный, доходящий до некрофилии (в смысле Э. Фромма) характер проекта модернизации народного хозяйства России. Та глубина деструктуризации хозяйства, науки, социальной сферы, которая была предусмотрена проектом и уже достигнута на практике, ни в коей мере не была необходимой для декларированной цели – демократизации общества и либерализации экономики. Не могут быть эти разрушения в полной мере объяснены и геополитическими интересами противников СССР в холодной войне. Реформа в России – колоссальный эксперимент, очень много говорящий о глубинных мотивах позднего индустриализма в его столкновении с грядущей «третьей волной» цивилизации.