РЕНТГЕНОГРАФИЯ РЕВОЛЮЦИИ

Я вернулся в лабораторию. Моя нервная система давала о себе знать, и я предписал себе абсолютный покой. Я провожу в кровати почти что целый день. Вот я здесь четыре дня уже совершенно один. Габриель ежедневно справлялся обо мне. Он должен считаться с моим состоянием. При одной лишь только мысли, что меня снова могут послать на Лубянку для присутствия при новой сцене террора, я волнуюсь и дрожу. Мне стыдно, что я принадлежу к человеческому роду. Как низко пали люди! Как низко пал я!

* * *

Предшествующие строки — это то единственное, что я мог написать спустя пять дней после моего возвращения (из здания НКВД на Лубянке. — Ред.), при попытке изобразить на бумаге пережитый ужас, нарушая этим хронологический порядок моих записей. Я не мог писать. Только спустя несколько месяцев, когда началось лето, я смог спокойно и лаконично изложить все, виденное мною, столь отвратительное, дикое и похотливое…

За эти протекшие месяцы я задавал себе тысячу раз один и тот же вопрос: «Кто были те лица, которые инкогнито присутствовали на пытке?..» Я напряг все свои интуитивные и дедуктивные способности. Был ли это Ежов?.. Это возможно, но я не вижу оснований для того, чтобы ему нужно было скрываться. Официально он несет ответственность, и чувство опасения, которое заставило бы его скрыться, не поддается логическому объяснению. Даже больше: если я могу считать себя хоть сколько-нибудь психологом, то этот фанатик — хозяин НКВД — с наличием признаков ненормальности должен был бы увлекаться криминальными зрелищами. Такие вещи, как проявление высокомерия перед униженным врагом, превращенным в отребье и психологически и физически, должны были бы доставить ему нездоровое удовольствие. Я анализировал еще дальше. Отсутствие подготовленности было налицо; по-видимому, решение о созвании этого сатанинского заседания было сделано поспешно. То, что назначили присутствовать меня, явилось следствием внезапной договоренности. Если бы Ежов мог выбрать время свободно, то подготовка была бы проведена заблаговременно. Тогда не был бы назначен я; тот генерал НКВД, который едва успел прибыть к сроку, с целью присутствовать на пытке, знал бы об этом раньше. Если же это был не Ежов, то кто же назначил срок? Какой другой шеф мог бы все согласовать?.. Как ни скупы мои сведения о советской иерархии, но над Ежовым — в делах по линии НКВД — имеется только один человек в СССР, один-единственный: Сталин. Значит, это был он?..

Задавая себе эти вопросы, возникшие в результате моих выводов, я припомнил еще кое-что, что подтверждало мое мнение. Я вспомнил, что когда я наблюдал из окна за площадью за несколько минут до того, как мы спустились на «спектакль», я видел, как на нее въехало четыре больших одинаковых автомобиля, все мы, советские, знаем, что Сталин ездит в караване одинаковых машин, для того чтобы не было известно, в какой именно едет он, и таким образом было бы труднее совершить на него покушение. Был ли он там?..

Но тут я столкнулся со следующим неизвестным: согласно деталям, в которые меня посвятил Габриель, скрытые зрители должны были помещаться за нашей спиной. Но там я мог видеть одно лишь продолговатое зеркало, за которым ничего нельзя было рассмотреть. Откуда могли они наблюдать за этим отталкивающим представлением?.. Я не приметил ни одной щели, через которую можно было бы подсматривать… Может быть, зеркало было прозрачным? Я не думаю этого: мое лицо отображалось там совершенно нормально. Это было для меня загадкой.

* * *

Прошло только семь дней, когда однажды утром в доме появился Габриель. Я нашел, что он имел энергичный и воодушевленный вид и был в оптимистическом настроении. Тем не менее те вспышки радости, которые озаряли черты его лица первое время, не появлялись больше никогда. Казалось, будто он хотел разогнать тени, которые обволакивали его лицо, усиленной активностью и умственным напряжением.

После завтрака он сказал мне:

— У нас есть тут гость.

— Кто же это? — спросил я его.

— Раковский, бывший посланник в Париже.

— Я его не знаю.

— Это один из тех, которого я показывал вам той ночью, прежний посланник в Лондоне и Париже… Конечно, большой друг вашего знакомого Навачина… Да, этот человек в моем распоряжении. Он у нас здесь; пользуется хорошим обращением и досмотром. Вы его увидите.

— Я?.. Почему?.. Вы хорошо знаете, что я не страдаю никаким любопытством к делам этого рода… Я прошу избавить меня от новых зрелищ; я еще не совсем здоров после того, на чем меня заставили присутствовать. Я не ручаюсь за свою нервную систему и за свое сердце…

— О!.. Не беспокойтесь. Этот человек уже сломлен. Никакой крови и никакого насилия. Нужно только давать ему в умеренных дозах наркотические средства. Я принес вам сведения: это от Левина,[2] который все еще обслуживает нас своими познаниями. Кажется, где-то в лаборатории имеется определенный наркотик, могущий творить чудеса.

— Вы верите во все это?..

— Я говорю в образной форме. Раковский расположен сознаться во всем, что он знает касательно дела. Мы уже здесь имели первоначальную беседу с ним, и получается неплохо.

— В таком случае для чего нужен чудодейственный наркотик?

— Увидите, доктор, увидите. Это маленькая предосторожность, продиктованная профессиональным опытом Левина. Она поможет добиться того, чтобы наш допрашиваемый чувствовал себя оптимистом и не терял надежды и веры. Он уже видит возможность сохранить свою жизнь в дальнем плане. Это первый эффект, которого надо достигнуть; затем нужно достигнуть того, чтобы он все время находился как бы в состоянии переживания решающего счастливого момента, но не теряя своих умственных способностей; правильнее сказать, их нужно обострить… Ему нужно создать состояние опьянения совершенно особенное… Как бы это выразиться?.. Точно: состояние просветленного опьянения.

— Что-то вроде гипноза?..

— Да, так, но без усыпления.

— И я должен изобрести наркотик для всего этого? Мне кажется, вы преувеличиваете мои научные таланты. Я не смогу достигнуть этого.

— Да, но не надо ничего изобретать, доктор. Что касается Левина, то, как он утверждает, проблема эта уже разрешена…

— Он всегда производил на меня впечатление несколько шарлатана…

— Пожалуй, да, но я думаю, что указанный им наркотик, если даже и не будет таким действенным, то поможет нам добиться желаемого; в конце концов не надо ожидать чуда. Алкоголь против нашего желания заставляет нас говорить глупости, почему же другое вещество не может побудить нас говорить разумную правду, а не глупости?.. Кроме того, Левин рассказывал мне о предыдущих случаях, по-видимому, достоверных…

— Посему вы не хотите заставить его принять участие в деле еще хотя бы один раз?.. Или он может не послушаться?..

— О, нет! Он-то хотел бы. Уже достаточно одного стремления спасти или продолжить свою жизнь при помощи этой или другой услуги, чтобы не отказываться от нее. Но я сам не хочу пользоваться его услугами. Он не должен ничего слышать из того, что мне скажет Раковский. Ни он, никто.

— Значит, я…

— Вы — это другое дело, доктор; вы личность глубоко порядочная… Я не Диоген, чтобы бросаться на поиски другого по снежным просторам СССР.

— Спасибо, но я думаю, что моя честность…

— Да, доктор, да; вы говорите, что мы пользуемся вашей честностью для всяких подлостей. Да, доктор, это так… но это так только с вашей, абсурдной точки зрения А кому же могут на сегодняшний день нравиться абсурды? Например, такой абсурд, как ваша честность?.. Вы уж всегда в конце концов заставляете меня отклониться от темы, чтобы повести разговор о самых увлекательных вещах… Но что же, собственно, будет происходить?.. Вы только должны помочь мне дозифицировать наркотик Левина… Кажется, что в дозировке имеется незаметная черта, которая отделяет сон от бодрствования… просветленное состояние от одурманенного, разум от безумия… создается искусственное упоение.

— Если дело только в этом…

— И еще кое-что… Будем говорить серьезно. Изучите инструкции Левина, взвесьте их, примените их разумно к состоянию личности и силам арестованного. У вас есть для изучения время до наступления ночи; вы можете исследовать Раковского столько раз, сколько вам нужно. И пока больше ничего. Вы мне не поверите, как я ужасно хочу спать. Я посплю несколько часов. Если до вечера не произойдет ничего необыкновенного, то я распорядился, чтобы меня не вызывали. Вам я советую хорошо отдохнуть после обеда, потому что потом придется долго не спать.

Мы вышли в вестибюль. Распростившись со мной, он проворно взбежал по ступенькам, но на середине пролета задержался,

— А, доктор, — воскликнул он, — я забыл. Большая благодарность от товарища Ежова, Ожидайте подарка… может быть, даже и ордена.

Он махнул на прощание рукой и быстро исчез за лестничной площадкой верхнего этажа.

* * *

Заметка Левина была короткая, но ясная и точная. Я без труда смог найти лекарство. Оно было дозифицировано в миллиграммах в крошечных таблетках. Я сделал проверку, и, согласно объяснению Левина, они очень легко растворялись в воде и еще лучше в алкоголе. Формула там не была записана, и я решил произвести позже сам подробный анализ, когда буду располагать временем.

Несомненно, это был какой-то состав специалиста Люменштата, того ученого, о котором мне говорил Левин во время первого свидания, Я не думал, что натолкнусь в анализе на что-нибудь необыкновенное. Пожалуй, разве опять какая-нибудь база со значительным количеством опиума более активного качества, чем сам табаин. Мне были хорошо известны 19 главных видов и кое-какие еще. В тех материальных условиях, в которых протекали мои опыты, я был удовлетворен теми сведениями, которые мне дали мои исследования.

Хотя мои работы имели совершенно другое направление, я прекрасно ориентировался в области одурманивающих средств. Я вспомнил, что Левин говорил мне о перегонке редких разновидностей индейской конопли. Я должен был иметь дело с опиумом или гашишем, чтобы разгадать секрет этого хваленого наркотика. Я был бы рад иметь случай натолкнуться на одно или несколько новых оснований, в которых коренились его «чудодейственные» достоинства. В принципе, я готов был предположить такую возможность. В конце концов, исследования при наличии неограниченного времени и средств (при отсутствии экономических преград, что было возможно в условиях лаборатория при НКВД) представляли собой неограниченные научные возможности. Я тешил себя иллюзией найти в результате этих исследований, направленных для причинения зла, новое оружие в моей научной борьбе против боли.

Я не мог посвятить много времени для развлечения такими приятными иллюзиями. Я сосредоточился на мнении, чтобы подумать, как и в какой пропорции должен буду дать Раковскому этот наркотик. Согласно инструкции Левина, одна таблетка должна была произвести желаемый эффект. Он предупреждал, что при наличии у пациента сердечной слабости возможна сонливость и даже полная летаргия с последующим притуплением ума. Учитывая все это, я должен был предварительно осмотреть Раковского. Я не рассчитывал на то, что найду внутреннее состояние его сердца нормальным; если не было повреждения, то, наверное, был упадок тонуса по причине нервных переживаний, ибо не могла остаться неизменившейся его система после продолжительной и терроризирующей пытки.

Я отложил осмотр на время после второго завтрака. Я хотел обдумать все на случай, если бы Габриель пожелал дать наркотик как с ведома Раковского, так и без его ведома. В обоих случаях я должен был им заняться, поскольку именно я сам должен был ему давать наркотик, о чем мне было конкретно сказано. Тут не требовалось вмешательства профессионала, ибо лекарство вводилось через рот.

После завтрака я посетил Раковского, которого держали запертым в одной из комнат нижнего этажа. Охранявший человек не спускал с него глаз. Из мебели там имелись только одна табуретка, узкая кровать без спинок и маленький грубый стол. Когда я вошел, Раковский сидел. Он моментально вскочил, пристально посмотрел мне в лицо, и я прочитал в его глазах сомнение и, как мне показалось, испуг. Пожалуй, он должен был бы меня узнать, видя сидевшим в ту памятную ночь рядом с генералами.

Я велел охраннику выйти, распорядившись, чтобы он внес для меня стул, Я сел и попросил арестованного сесть. Ему было около 50 лет; это был человек среднего роста, спереди лысый, с большим мясистым носом. В молодости физиономия его была, наверное, приятная; черты лица не имели карикатурных семитских очертаний, но таковое хорошо подтверждалось в них. В свое время он был, наверное, довольно тучным; теперь же — нет; кожа висела у него повсюду; его лицо и шея были похожи на пузырь с выпущенным воздухом. «Дежурный обед» на Лубянке служил, по-видимому, слишком строгой диетой для бывшего посланника в Париже. В тот момент я ограничился только этими наблюдениями.

— Курите?.. — спросил я его, открывая портсигар, с намерением установить с ним несколько более сердечные отношения.

— Я бросил курить по причине сохранения здоровья, — ответил он мне очень приятным тоном, — но я благодарю вас; думаю, что я сейчас хорошо оправился от своих желудочных болезней.

Он курил спокойно, сдержанно и не без некоторой элегантности.

— Я врач, — представился я.

— Да, я это знаю; я видел, как вы действовали… «там», — сказал он сорвавшимся голосом.

— Я пришел поинтересоваться состоянием вашего здоровья… Каково ваше состояние?.. Страдаете ли какой-нибудь болезнью?

— Нет, никакой.

— Вы в этом уверены?.. Как сердце?..

— Благодаря вынужденной диете — не замечаю у себя никаких ненормальных признаков.

— Есть такие, которые не могут быть замечены самим пациентом, а только врачом.

— Я врач, — перебил он меня.

— Врач?.. — повторил я удивленно.

— Да. Вы этого не знали?

— Никто мне этого не сообщил. Поздравляю вас; мне будет очень приятно быть полезным коллеге и, возможно, соученику. Где вы учились? В Москве, в Петрограде?

— О нет! Я тогда не был русским гражданином. Я учился в Нанси и в Монпелье; в последнем я получил ученую сгепень.

— Значит, мы могли учиться одновременно; я прошел несколько курсов в Париже. Вы были французом?..

— Я собирался им быть, Я родился болгарином, но не спросив моего разрешения, меня превратили в румына. Моя провинция Добруджа, где я родился, после заключения мира перешла к Румынии.

— Разрешите выслушать вас, — и я вставил в уши фонендоскоп.

Он снял свой порванный и засаленый пиджак и встал на ноги. Я выслушал его. Ничего ненормального. Как я и предполагал, слабость, но без дефектов,

— Я полагаю, что надо дать питание сердцу.

— Только сердцу, товарищ?.. — спросил он с иронией.

— Я так думаю, — сказал я, как бы не приметив ее, — что ваша диета должна быть тоже усилена.

— Разрешите мне выслушать себя?

— С удовольствием, — и я передал ему фонендоскоп. Он быстро прослушал себя.

— Я ожидал, что мое состояние будет гораздо хуже. Большое спасибо. Могу ли я уже надеть пиджак?..

— Разумеется… Остановимся, значит, на том, что надо принимать по нескольку капель дигиталя, не так ли?

— Вы считаете это абсолютно необходимым?.. Я думаю, что мое старое сердце вполне выдержит те несколько дней или месяцев, которые мне осталось жить,

— Я думаю иначе; я думаю, что вы будете жить гораздо больше.

— Не тревожьте меня, коллега… Жить больше! Жить еще больше!.. Должна быть инструкция об окончании; процесс уже не может дольше задерживаться… Затем, затем отдыхать.

И когда он сказал это, имея в виду окончательный отдых, то казалось, что в чертах его лица отразилось почти что блаженство. Я содрогнулся. Эта жажда умереть, умереть скорее, которую я прочитал в его глазах, бросила меня в озноб. Мне захотелось подбодрить его из сострадания.

— Вы меня не поняли, товарищ. Я хотел сказать, что в вашем случае может быть решено продлить вам жизнь, но жизнь без страданий… Для чего-то же привезли вас сюда… Разве с вами не обращаются сейчас лучше?

— Это последнее да, конечно. Об остальном мне уже намекали, но…

Я дал ему еще одну папиросу и после этого добавил:

— Имейте надежду. Со своей стороны и в той мере, в какой разрешит шеф, я сделаю все, что от меня зависит, чтобы вам не был причинен какой-либо вред. Я теперь же распоряжусь улучшить вам питание; умеренно, имея в виду состояние вашего желудка; мы начнем с молочного режима и с кое-чего более существенного. Можете курить… берите… — И я оставил в его распоряжении все, что оставалось в коробочке.

Я позвал охранника и приказал, чтобы он зажигал арестованному папиросу, когда тот захочет курить. Затем я ушел, и прежде чем отправиться отдохнуть на пару часов, распорядился, чтобы Раковскому дали пол-литра молока с сахаром.

* * *

Мы приготовились к свиданию с Раковским в двенадцать часов ночи. «Дружеский» характер встречи подчеркивался во всех деталях. Хорошо нагретая комната, огонь в камине, умеренный свет, маленький изысканный ужин, хорошие вина; все — научно импровизированное, «Как для любовного свидания», — определил Габриель. Я должен был ассистировать. Главная моя миссия — дать заключенному наркотик так, чтобы он этого не заметил. Для этой цели напитки расставили «случайно» около меня, в расчете на то, что я буду угощать его вином, Я должен следить также за прекращением действия наркотика и в нужный момент дать новую дозу. Это — главное в моем поручении. Габриель желает, если опыт удастся, добиться уже в первое свидание продвижения к сути дела. Он надеется на удачу; он хорошо отдохнул и находится в полном порядке; у меня есть желание услышать, как он будет сражаться с Раковским, который, кажется мне, является достойным ему противником.

Разместили перед огнем три кресла; стоящее ближе к двери займу я; Раковский сядет посередине, а в третьем поместится Габриель, который даже своей одеждой старался создать оптимистическое настроение: он надел русскую белую рубашку.

Уже пробило двенадцать часов, когда нам привели арестованного. Его прилично одели, и он был хорошо выбрит. Я бросил на него профессиональный взгляд и нашел его более оживленным.

Он сразу же попросил извинения, что не может выпить больше одной рюмки из-за слабости своего желудка. Я пожалел, что перед его приходом не положил ему туда наркотик.

Разговор начинается банально; Габриель знает, что Раковский гораздо лучше владеет французским языком, чем русским, и начинает говорить на этом языке. Делаются намеки на прошлое. Видно, что Раковский искусный собеседник. Его речь точна, элегантна и даже обладает изяществом. Он, по-видимому, хороший эрудит; по временам приводит цитаты с полной непринужденностью и всегда правильно. Иногда делает намеки на свои многочисленные побеги, на изгнания, на Ленина, на Плеханова, на Люксембург и даже говорит, что, будучи мальчиком, подавал руку Энгельсу.

Мы пьем виски. После того, как Габриель дал ему возможность поговорить с полчаса, я как бы невзначай спросил его: «Вам налить побольше соды?..» — «Да, налейте», — ответил он мне машинально. Я манипулировал с напитком и опустил туда таблетку, которую с самого начала держал между кончиками указательного и среднего пальцев. Сначала я придвинул виски Габриелю, дав ему знать взглядом, что дело выполнено.

Я передал Раковскому его рюмку и начал после этого пить сам. Он с наслаждением пригубливал свою содовую.

«Я маленький негодяй», — говорю я себе. Но эта мысль мимолетна, и она сгорает в веселом пламени камина, который производит впечатление почтенного очага.

Прежде чем Габриель добрался до главного — диалог был длинный, но увлекательный.

Мне посчастливилось раздобыть документ, воспроизводящий лучше, чем стенография, все, что обсуждалось между Габриелем и Раковским. Вот он здесь.




Примечания:



2

Бывший врач при НКВД, участвовавший на судебном процессе в качестве обвиняемого наряду с Раковским (Ред.)