III


Кто-то звонил в дверь.

Первый звонок Н не услышал, потом только вспомнил, что он — был; но и второй, и третий звонки не включили его сознания, и только четвертому это удалось.

В комнате стоял полумрак. Рассеянный свет вечерней улицы был слишком слаб, чтобы одолеть пространство от окна до противоположной стены, и удовлетворялся тем, что контрастами черного и серого проявлял контуры скудной обстановки. Опять раздался звонок. Н привычным движением включил настольную лампу, тяжело поднялся из кресла, тяжело прошел в переднюю и отпер дверь. Перед ним стоял мужчина лет сорока, язвенник, причем эта язва уже успела изрядно опалить его сердце. Он был в шляпе, при галстуке, и в строгом, прямого кроя плаще. Его лицо было вроде бы знакомо, но припоминать Н не стал.

Несколько мгновений они глядели друг на друга.

— Разрешите войти? — сказал мужчина.

Н посторонился, пропуская его, и только теперь заметил, что в прихожей темно. Включил свет. Мужчина удивленно осмотрелся по сторонам, но тотчас это впечатление утонуло в том, что переполняло его душу. Прихожая была маленькой, они стояли близко; это вызывало противодействие и затрудняло контакт.

— Я отец, — наконец выдавил из себя мужчина.

Теперь Н вспомнил его. А не вспомнил сразу только потому, что тот приходил навещать сына прямо с работы (кажется, он был крановщиком на стройке), одетый весьма неказисто, и особый дух стройки проявлялся в его темном, обветренном лице.

Н кивнул: «Помню», — поколебался, куда его вести — в комнату или на кухню; оба варианта показались ему одинаково неудачными. Поэтому он остался на месте, глядя в лицо посетителю, но не в глаза — ему не хотелось противостояния. Ни к чему. И так все плохо.

— Я прошу вас пойти со мной…

Мужчина плохо владел своим голосом: в его груди что-то перехватывало, и потому слова срывались. Теперь Н смог посмотреть ему в глаза, но ничего в них не увидел; впрочем, он и не ждал ничего, снова кивнул, протиснулся к двери и уже открыл ее, когда услышал сзади: — Все-таки наденьте пальто.

Возле парадного их ожидали несколько человек. При появлении Н они замолчали. Лампочка над парадным светила тускло, поэтому их лица были трудно различимы. Запах сигарет был слаб — ветер уносил дым сразу, неожиданно теплый ветер. Вот и весна, подумал Н, подставляя лицо мелким брызгам, которые ветер срывал с невидимых сейчас ветвей тополя.

Мужчины перекинулись несколькими фразами. Н не прислушивался, о чем они говорили. Весна вливалась в него. Это было странное ощущение. Весна наполняла его собою, словно хотела пробудить к жизни.

Потом они ехали в стареньком дребезжащем «уазике». Свет уличных фонарей проползал по салону, выхватывая из полумрака светлые пятна лиц. Н не пытался их разглядеть; весь его интерес был сосредоточен на том непривычном ощущении, которое возникло в нем перед парадным. Он еще никогда не ощущал себя таким наполненным, даже в минуты вдохновения, которых он познал немало. Это было неожиданно, это было ново; это к чему-то обязывало, хотя к чему именно — он так и не понял. Впрочем, он понял другое, не менее важное: он потерял свободу. Не велика потеря, решил Н, ведь я всегда был рабом.

«Уазик» въехал через арку из выщербленного кирпича в темную аллею, и Н вдруг провалился в небытие, очевидно, уснул с открытыми глазами, а когда очнулся — в салоне никого не было. Привыкнув к темноте, Н разглядел, что «уазик» стоит возле глухой стены. Людей он не видел, хотя слышал их неторопливые, приглушенные голоса. Лица двоих то и дело фрагментарно возникали в свете очередной спички: они старались открыть замок, который почему-то не поддавался. Наконец это удалось, тяжелая дверь со скрипом отворилась, и сразу вспыхнул свет, очень яркий после привычного мрака.

Его повели изломанным, редко освещенным коридором. Это был полуподвал технического назначения: пол цементный, стены и потолок белены известкой, вдоль потолка тянулись разнокалиберные трубы. Дверь, в которую они вошли, открылась легко. Морг. Допотопные холодильные камеры, поеденные ржавчиной; низкий потолок; крытые серой масляной краской стены; крытый грязно-коричневой плиткой пол; ряд столов, оббитых поверху тусклым цинком, и на каждом — тело, покрытое простыней.

Очень маленькие тела.

— Вы каждому из них давали понять, что любите его; теперь у вас есть возможность помолиться за их души…

Н подвели к ближнему столу, отвернули край серой, мятой простыни. На маленьком лице уже не было ужасной гримасы, вылепленной удушьем; умелая рука сгладила ее и даже наметила едва уловимое подобие улыбки, вернее — готовность улыбнуться. Но сквозь тонкую кожу уже проступают пятна: спешит смерть. Уже и запах ее, пока едва уловимый, подсластил воздух…

Еще одно лицо… еще одно… еще…

— Вам придется побыть здесь — возле наших детей — всю эту ночь.

И оставили его одного.

Пустота… И вокруг него, и в нем. Н не заметил, как пустота образовалась, но вдруг осознал ее присутствие. Осознал потому, что реально почувствовал, как она высасывает его сущность. Нечто покидало Н — вытекало из пальцев, из застывающего от этого процесса лица, из груди, из каждого волоса, из каждой поры, — и чем легче он становился, тем становился больше. Зал уходил куда-то вниз, все дальше и дальше, но вот что удивительно: покрытые неглажеными серыми простынями маленькие тела он видел так же отчетливо, каждая черточка заостренных, опустошенных лиц (ну конечно: ведь души уже покинули их) была перед его глазами. Сырой ветер проносился сквозь него; голые деревья больничного парка далеко-далеко внизу под напором ветра разминали застывшие за зиму ветви; одинокая звезда, удивительно яркая — это она! ведь он уже видел ее сегодня! — сияла в единственной полынье чистого неба среди клубящейся серой влаги, которую с юго-запада гнал циклон.

И вдруг он увидал перед собой лицо.

Оно было необычным, не человеческим: с человеческими чертами, но с иной сущностью. Скажем так: это было не лицо, а лик. Образ. Но образ живой. Внутренним накалом, обугливающим его взгляд и кожу, он напоминал Спаса Нерукотворного, и все же это был не Спас. Не та энергия. Не та судьба. Образ возник из воздуха и был прозрачен, как воздух, но ни прозрачность, ни окружающая тьма не мешали ощущать его материальность и видеть его ясно. Его одежды, скрывающие очертания тела, уходили куда-то вниз, Н видел их периферическим зрением, но не мог разглядеть, потому что не мог отвести взгляда от глаз. Наверное, это длилось недолго, быть может — всего несколько секунд, вряд ли Н выдержал бы этот взгляд дольше; затем образ наклонился к нему и что-то прошептал на ухо. Н не расслышал ни звука и хотел переспросить, но образ прикрыл ладонью его рот, взглянул еще раз в глаза — и исчез.

Н очнулся, стоя лицом к стене, упираясь в нее ладонями и лбом. Было тихо, но тишина была другой. Прежняя была абсолютной, лишенной не только звуков, но даже малейшего шума; она была незаметной, потому что ее вообще не было. А теперь она была здесь; она была наполнена неслышной жизнью, подчеркнутая редким стуком капель, падающих из крана, и еще каким-то еле слышным, прерывистым, назойливым жужжанием.

Н медленно повернулся. В морге было сумеречно и пусто. Длинные лампы на потолке были отключены, и только одна, нависавшая на кронштейне над маленьким письменным столом, светила из последних сил прерывистым, вялым светом; это она жужжала. Погасла праздничность протертых изломов цинка на серых столах. Исчезли покрытые серыми простынями маленькие тела. Тусклый дневной свет стыл за длинными узкими амбразурами, прорезанными под самым потолком; стальные прутья удерживали его, не давая просочиться. Сейчас ничто не напоминало здесь о смерти.

Н вышел из морга. Каждый шаг давался с трудом. В прежнее время Н сходу объяснил бы физиологию этого явления, но сейчас мыслей не было. Он просто шел по подвальному коридору, и не заметил, как разошелся, как ушла боль.

Дверь на улицу была заперта; пришлось возвращаться. Н свернул в первое же ответвление, поднялся по лестнице и оказался в больничном коридоре. Судя по запаху, это была хирургия; да и больные в коридоре были хирургические. Н никогда здесь не был, но прошел к выходу безошибочно: если знаешь хоть одну больницу — все остальные перестают быть лабиринтами.

На улице было солнце, весна, асфальт местами просох, но вдоль зданий — там, где не доставала капель, — еще мокли узкие полосы слежавшегося снега.

Дома он почувствовал голод. Он не стал вспоминать, когда ел последний раз — это не имело значения, — достал из холодильника задохнувшийся в пленке кусок вареной колбасы и подсохшую четвертушку «бородинского». Колбаса уже стала слизкой и попахивала, поэтому он нарезал ее толстыми кругляшками и подрумянил на сковороде. Горчица завершила его победу над остаточными признаками пищевой деградации.

В голове был туман — вроде бы хотелось спать. Не раздеваясь, он лег на не застланную постель и закрыл глаза. Сон не шел. Несвязные образы, как строки в наугад открываемой книге, всплывали в сознании, бесследно топя предшественника. Вдруг вспомнилась клиника, и еле уловимой тенью возникло беспокойство, что он должен быть там и должен что-то там делать. Но и этот образ просуществовал не дольше остальных. Это когда-то было в его жизни, и даже занимало в ней какое-то место; но время ушло, места не стало; чего уж теперь вспоминать и беспокоиться попусту.

Он все-таки уснул — вдруг, словно провалился в небытие, куда не доходят даже тончайшие сигналы, провоцирующие сновидения, — и так же вдруг очнулся. С ощущением, что его окликнули. Этого не могло быть, поскольку кроме него в квартире никого не было. Но оклик был явственный, он все еще стоял в ушах и тревожил, как заноза. Н попытался понять, откуда оклик прилетел — из прошлой жизни или из будущей, — и с удивлением обнаружил, что утратил способность к размышлению. Это, впрочем, его не огорчило. Ведь оставались чувства, вещь куда более важная. А чувство, которым сейчас была занята его душа, ему не нравилось. Это был дискомфорт, вернее сказать — раздрай: состояние, при котором человек переполнен избыточной энергией, но не имеет цели для ее приложения. Попросту говоря — не знает, что делать. А делать что-то необходимо; необходимо выпустить, вытравить лишний пар, иначе он разорвет котел.

Такое состояние не возникает вдруг, и Н припомнил, что перед тем, как прилег, уже ощущал в себе невнятное движение, которое ему сразу не понравилось. Но оно было таким слабым, а ум был так вял, что тогда Н не придал этому значения, за что теперь и расплачивался.

Он сел и поглядел по сторонам. И понял, что эта комната давит его. Он поглядел на стеллажи с книгами и рукописями, весело освещенные ломившимся в комнату солнцем, — все было далекое и чужое. Он нес это на себе всю жизнь — куда? и ради чего? Сейчас он не мог на это ответить, да и незачем было отвечать: прошлое отступало от него все дальше, погружалось во тьму, разваливалось и таяло без следа. Его здесь ничто не держало.

Н опять прислушался к себе. Раздрай крепчал. Он уже наполнил грудь и пытался ее разорвать, а когда стало ясно, что ему это не удастся — надавил снизу на горло. Если доберется до головы — могу черт-те что натворить, — понял Н. Как и предыдущие мысли, эта мысль не получила продолжения, скукожилась и увяла, — но свое дело она успела сделать. Невидимое солнце за окном обещало освобождение. Н быстро встал, прошел в прихожую, надел пальто и вышел из квартиры. Мягко щелкнул за спиной замок.

В первый момент на улице не стало легче, но Н шел быстро, солнце обволакивало его, заплетая в мягкий золотистый кокон, и когда его тепло добралось до сердца — Н смог, наконец, свободно вздохнуть. Что-то открылось в груди, прямо напротив сердца, и оно выталкивало раздрай через это отверстие все еще слегка возбужденными, плотными толчками.

Он не думал, куда идет. Оказавшись рядом с вокзалом, он услышал объявление из громкоговорителя, что электричка отходит через пять минут — и как раз успел к отправлению. Людей в вагоне было мало, все больше тетки с городскими покупками. Некоторые здоровались друг с другом; очевидно, постоянный контингент. Когда Н проходил по вагону, они бесцеремонно разглядывали его и тут же за спиной начинали достаточно громко обсуждать. Н прошел в следующий вагон и сел на лавку справа от входа. И стал смотреть в окно, хотя смотреть было не на что: за окном раскисала серая весна, тучи опять задавили солнце и теперь опускались к земле, ища место, где бы можно было без помех ветра опорожнить запасы последнего мокрого снега.

Городок, в котором он сошел с электрички, не имел лица. Хотя имя носил древнее, знакомое с первых классов школы; чем-то он прославился в эпоху князей. Почерневшие от времени и весенней влаги, рубленые избы низко сидели в земле и казались нежилыми. Двухэтажные штукатуреные бараки еще повоенной постройки, стараясь не привлекать к себе внимания из-за своей стыдной нищеты, прятались за палисадниками чахлых от тесноты берез и осин. Но где-то вдалеке, в просветах, высились поставленные вразброс три высоченных заводских трубы, объясняя, откуда городок получает средства к существованию.

Из этого же источника должна была кормиться и коммунальная жизнь; и правда — центральная улица оказалась кирпичной, даже с уцелевшими особняками девятнадцатого века, а горсовет с фронтона был облицован карминным и серым керамогранитом, удачно имитировавшим мрамор.

Перед собором Н остановился. Глаза видели массивные, легко взлетающие ввысь стены и затейливо-ребристые, забывшие золото купола, — но сердце молчало. Ему нечем было чувствовать, нечем реагировать на гармонию таких замечательно простых и при том таких замечательно изысканных линий. Так ведь оно же пустое, подумал Н о сердце, только теперь заметив, что исчезла сила, которая выгнала его из дома. Еще в поезде она была в нем, еще в поезде его терзало желание что-то немедленно сделать, сломать, каким-то действием вырваться из жесткой теснины грудной клетки, закричать нехорошим голосом, — а сейчас это ушло, и сердце отдыхало в бездеятельной пустоте. Как же они живут здесь, подумал Н о людях, как же они живут здесь, если этот городишко так ловко высасывает их жизни, оставляя пустую оболочку? Он стал приглядываться к лицам, но не обнаружил в них пустоты. Значит, у них симбиоз, понял Н: городок высасывает их жизни, а взамен отдает… Что он мог отдать взамен? Покой? — вряд ли… Смысл? — кабы так, городок стал бы меккой всего мира… Значит — стабильность, иначе говоря — безголодное рабство?..

Мысль о еде вернула его на неровные каменные плиты перед собором. Н пошел вдоль улицы, высматривая столовую, и почти сразу обнаружил заведение под названием «Харчевня». Возле высокого кирпичного крыльца стоял изобретательно расписанный по краю гастрономическим орнаментом голубой пластмассовый щит с перечнем фирменных блюд; напротив каждого мелом была проставлена цена. Свободная небрежность цифр настораживала: если они так же небрежно и готовят… но надпись «селянка», усилив сомнения, все же решила дело. «Селянку» он не ел со студенческой юности. В прошлой жизни ему пришлось побывать в лучших ресторанах мира, чаще всего — Парижа и Лондона, и никакой памяти об этом не сохранилось. А «селянку» он помнил. Столовая была самая заурядная, даже не столовая, а типичная забегаловка: круглые столики из серого «мрамора» на высоких (чтобы есть стоя), слегка изогнутых железных ножках, тусклые лампочки под потолком, на полу — разлитое пиво. Но какой повар! Столовая существовала в уродливой одноэтажной пристройке к МХАТу, на углу Тверской (пардон, тогда она носила имя Горького) и Камергерского, «селянка» стоила всего пятьдесят копеек. Ее подавали в блестящих судках из нержавейки, всегда горячую и ароматную. Порция была такой, что о еде потом не вспоминалось полдня. Рядом мог оказаться актер (их выдавала опустошенность и неестественность), но Н никого из них не знал и не искал знакомства. Правда, с Кмитом он не только раскланивался, но и беседовал иногда; иногда к ним присоединялся Яншин, человек в беседе никчемный: он все поглядывал по сторонам, вылавливая во взглядах посетителей столовки узнавание. Впрочем, выйдя за порог, Н тотчас забывал о них.

Поднимаясь по кирпичным ступеням, Н понимал, что лучше бы не теребить прошлое. Попытка еще раз пережить его обречена на разочарование. Но искушение было слишком велико. Да и чем он рисковал? — что похлебка, видите ли, окажется не такой, как три десятка лет назад? что в нее свалят, как в пиццу, без разбору все, что залежалось в холодильнике?..

Однако «селянка» его приятно удивила: она была та самая. Тот же аромат, тот же вкус. Правда, порция поменьше — так ведь и время другое… Н поискал ложкой — и выловил маслину. Вкусная. А вот и ломтик лимона, и бело-желтые кружочки вареного яйца, и слегка поджаренные кусочки ветчины, сосисок и охотничьих колбасок. Все свежее, все хранит ощущение огня, который еще несколько минут назад, обволакивая котел, отдавал свою призрачную жизнь этому произведению поварского искусства. Как жаль, подумал Н, что я не могу говорить; а то б я поблагодарил повара за прекрасное переживание, которое он мне подарил.

После «селянки» Н заказал стейк — и стейк был тоже хорош; потом попросил чаю. «Вам какого?» — спросил официант, и показал в меню добрый десяток наименований. Чтобы не рисковать, Н выбрал «эрл грей», и не спеша выпил два стакана, а потом все же прошел на кухню. Там хозяйничала толстая тетка с гипертоническим лицом и седыми кудряшками из-под поварского колпака. В ее глазах была досада и подозрительность; она никак не могла взять в толк, чего от нее хочет этот представительный мужчина в очень дорогом пальто и совершенно замечательном костюме, какие она видела только по телевизору. Но когда поняла — растрогалась, и даже посветлела лицом, и пока с помощью мимики и жестов шел обмен взаимными положительными чувствами, умудрилась потрогать и пальто, и костюм, и от поразительного тактильного ощущения сама едва не утратила дар речи.

Удача с «селянкой» пробудила в Н гастрономическую память, он поискал взглядом — и обнаружил прижатые магнитиком к металлической стойке квадратные листочки бумаги. Взяв один, Н написал: «Вы можете сделать ребрышки по-аргентински?» — Это как? — спросила повариха, и Н объяснил, как смог. — Ага! — сообразила она, — понимаю… Жаровня у меня заказная, кованая, от мастера, вот сами поглядите. — Она подвела его к жаровне, он вежливо осмотрел ее и кивнул: все как надо. — Уголья нужны березовые, правильно прожженные; так я знаю, где их взять. И ребрышки припасу. Только вот главный вопрос: чем приправить масло?.. — Ласковый, почти любовный взгляд поварихи стал вдруг отрешенным: ее в самом деле захватила эта проблема. Впрочем, она тут же встрепенулась. — Но вы не сомневайтесь. Сообразим. Сделаем не хуже, чем в Аргентине.

Выйдя на улицу, Н обнаружил, что уже темно. Небо было где-то рядом, над крышами, но слабые фонари не давали его разглядеть. Н не знал, который час (он никогда не носил часы, но не из принципа — просто не имел такой привычки), но чувствовал, что уже достаточно поздно и пора подумать о ночлеге. В таких небольших городках все рядом, значит, и гостиница должна быть поблизости. Он не угадал направления и впустую прошел до конца улицы. Гостиница оказалась в противоположной стороне, через дом от собора. За окошком администратора сидела миловидная женщина средних лет. Почувствовав присутствие Н, она повернулась от телевизора. В глазах засветилось любопытство, но они тут же погасли, уступив место привычному выражению отчужденности и терпения.

— Вам чего? Разве не ясно написано? — и она повернула к нему и без того доступную для чтения табличку с надписью «Мест нет». Вторая табличка сообщала о ней самой: «Дежурный администратор Крюгер Евфросиния Захаровна».

Н еще не освоился со своей немотой, но как смог дал понять, что положение его безвыходное.

Чем-то он все же задел эту женщину, потому что в ее лице обозначился пусть и слабый, но несомненный интерес. Это ободрило Н. Он не имел представления о гостиничных ценах, и не долго думая положил перед окошком 100 рублей.

Евфросиния Захаровна засмеялась.

— Это что — шутка? Да за сотню я разве что в это кресло пущу переночевать. — И она указала на одно из низких кресел за спиной Н.

Он положил поверх прежней еще две сотни.

Евфросиния Захаровна поглядела на него внимательно. Она явно пыталась понять, кто перед нею, но впечатление было противоречивым, целостность не возникала, и опыт не мог помочь: в ее классификации не было ячейки для этого человека. Она чувствовала, что он слишком большой. И еще было неожиданное для нее чувство: ей захотелось — ну, скажем так, — его отогреть. Разумеется, не буквально… Что-то поднималось в ней; ощущение было давно забытым, и она вдруг испугалась и этого ощущения, и что стоящий перед нею человек прочитает в ее глазах и это чувство, и охватившую ее панику. Отведя взгляд, она сказала севшим голосом:

— Ладно вам. — Она справилась с собою, и только тогда снова поглядела на него. — Что — и правда негде ночевать?

Он кивнул.

— Заберите деньги. — Ей было трудно говорить, каждое слово приходилось выдавливать. — Вот что: посидите пока в кресле. А часа через два, глядишь, что-нибудь и образуется.

Она снова повернулась к телевизору, а он прошел к дальнему креслу (там верхние лампочки были выключены), расстегнул пальто и погрузился в темную глубину. Кресло было самопальным, из обтянутой гобеленом фанеры, которая отчетливо ощущалась через слежавшуюся вату. Но он нашел удобную позу, закрыл глаза и мгновенно уснул.

Его разбудила Евфросиния Захаровна. Она стояла рядом с креслом и деликатно теребила Н за рукав. Очевидно, была глубокая ночь, когда тишина оседает ближе к земле, сгущаясь до материальности.

— Дайте ваш паспорт.

Голос Евфросинии Захаровны был едва слышен из толщи тишины. Несколько мгновений Н смотрел на нее снизу, наконец проснулся окончательно, понял, что от него хотят, грузно поднялся и поискал в карманах. Паспорта не было. Евфросиния Захаровна это поняла и сказала терпеливо:

— Ну хоть что-нибудь, удостоверяющее вашу личность…

Н пожал плечами.

Ситуация для Евфросинии Захаровны была новой. Она глядела на Н снизу вверх и пыталась думать, но тело ей мешало. Точнее — не само тело, а чувство, которым оно наполнялось. Она понимала, что уже не справится с ним, но почему-то сопротивлялась. Может быть — из гордости.

— Хорошо, — наконец сказала она. — Идемте.

Он прошел за нею по широкой деревянной лестнице на второй этаж, потом по коридору, тускло освещенному двумя матовыми бра. Потолок терялся где-то в вышине, стены были обшиты дубовыми панелями. Даже и не поймешь сразу, что было в этом доме в прежние времена.

Номер был за поворотом, в тупике. Евфросиния Захаровна привычно открыла его заранее припасенным ключом, решительно вошла и включила свет. Он оказался неожиданно ярким: богатая хрустальная люстра с гордостью демонстрировала современный интерьер.

— Это номер для важных гостей. — Голос Евфросинии Захаровны был официальным, и взгляд ничего не выражал: теперь она глядела на Н так, словно видела его впервые. — Иногда здесь ночует и наш мэр… но сегодня, надеюсь, он уже не появится. — Постукивая высокими тонкими каблучками, она легко прошлась по номеру, легко повернулась, подошла и открыла дверь из белого пластика. Автомат включил свет; из клубящегося сияния проявился ослепительно белый кафель. — Можете принять ванну. Но в холодильнике, пожалуйста, ничего не трогайте. Если хотите есть — я принесу.

Н показал: нет. Что-то появилось и исчезло в ее глазах; пожалуй, ответ разочаровал ее. Она прошла мимо Н и уже в коридоре остановилась:

— Да! — дверь не запирайте. Мало ли что…

Пальто Н повесил в шкаф, пиджак — на спинку стула; остальную одежду сложил на том же стуле. И уснул сразу — едва прикрыл глаза. Проснулся оттого, что кто-то деликатно, явно стараясь не беспокоить, укладывался рядом с ним. Женщина была в ночной рубашке — в короткой ночной рубашке: когда ее нога скользнула вдоль его ноги, он ощутил ее открытое колено и заголившееся бедро. Она легла и затихла, но расслабиться не могла. Н чувствовал, как она пытается справиться со своим телом, куда-то пристроить руки — ничего не получалось. Тогда она повернулась на бок, к нему лицом, прислонившись лбом к его плечу, и нерешительно положила руку ему на бедро; потом убрала. И затихла.

Плотная штора не пропускала свет уличного фонаря, но кристаллы хрусталя хранили кванты прежнего света, скупо отдавая их едва различимыми радужными искрами. Здесь тишина была другой, какой-то разреженной. Очевидно, ее материальная составляющая стекла вниз, в холл, оставив после себя пустоту ожидания. Эта пустота была созвучна бездонной пустоте в его груди, поэтому Н ощущал себя очень комфортно, не имея потребности ни в мыслях, ни в конкретных чувствах. Незаметно для себя он начал засыпать, а может быть даже и заснул на мгновение, но вдруг телом уловил какое-то вздрагивание. И вспомнил о женщине. Она плакала. Н положил свою большую ладонь на ее неожиданно мягкие, упругие волосы, и погладил их, едва касаясь, а потом так же бережно прижал ее голову к своей груди. Он это сделал неосознанно, привычной добротой своего тела, его памятью из бесконечно далекого прошлого, — но ей и этого оказалось довольно. Чувства в ней взорвались — и вырвались на свободу. Подброшенная накопившейся в ней невостребованной силой любви, она словно взмыла над ним — и наполнила собою все вокруг. Она ласкала его грудь и губы, и колкое небритое лицо, она смеялась и плакала, и шептала «Я тебя отогрею, я тебя отогрею, любый мой!..», — но даже этому пламени под силу было отогреть разве что только его послушное тело.