АРСЕНАЛ СЛЕДОПЫТА

Совершено преступление... Злоумышленник перешагнул границы закона, посягнул на жизнь, здоровье, достоинство, честь человека, на интересы общества, на его богатства.

Нужно защитить попранную законность, восстановить справедливость, покарать виновного.

Этому служит юстиция — ей положено все увидеть, все разглядеть, все понять и найти мудрое, справедливое, единственно правильное решение. Такое, которое не только покарало бы преступника, не только помогло бы ему вернуться к честной жизни, но и другим заказало бы идти по его пути.

А что нужно для этого?

«...Предупредительное значение наказания, — говорил Ленин, — обусловливается вовсе не его жестокостью, а его неотвратимостью. Важно не то, чтобы за преступление было назначено тяжкое наказание, а то, чтобы ни один случай преступления не проходил нераскрытым».

Над этим размышлял еще молодой Маркс, пришедший к выводу, что «жестокость, не считающаяся ни с какими различиями, делает наказание совершенно безрезультатным, ибо она уничтожает наказание, как результат права». Великий гуманист, глубочайший мыслитель, он утверждал, что государство даже в правонарушителе «должно видеть... человека, живую частицу государства, в которой бьется кровь его сердца, солдата, который должен защищать родину... члена общины, исполняющего общественные функции, главу семьи, существование которого священно, и, наконец, самое главное — гражданина государства. Государство не может легкомысленно отстранить одного из своих членов от всех этих функций, ибо государство отсекает от себя свои живые части всякий раз, когда оно делает из гражданина преступника».

Наказание может быть и суровым, но строгость принесет пользу лишь в том случае, если она справедлива, если она соответствует вине. Кара же без надобности, кара, которой не предшествовала даже попытка как-либо вернуть человека на правильный путь — воспитанием, убеждением, не дает результата. Она не предотвращает рецидива, ибо сама по себе не может «излечить» человека от того глубокого душевного недуга, который позволяет ему совершать антиобщественные поступки. Она не выжигает главное зло — психологические предпосылки к совершению преступления: пороки воли, нравственную шаткость, аморальные наклонности.

Будучи несправедливой, она лишь ожесточает, а не смягчает характер. Она не гарантирует, что те же правонарушения не будут совершены «новичками» — далеко не каждого остановит страх перед возможной ответственностью? Иного он даже «подхлестнет», тем более, что каждый, кто идет на преступление, втайне надеется вообще ее избежать.

В послевоенные годы был принят ряд строжайших указов с тяжелейшими мерами наказания. Однако жизнь показала ошибочность ставки только на суровость, тем более, что она не дополнялась эффективной системой воспитательных мер к «споткнувшимся». Требовались поправки.

Появились указы, значительно смягчающие уголовную ответственность за менее серьезные преступления; Была разработана целая система мер, обеспечивающая применение условного и иного, не связанного с лишением свободы, наказания, что прежде всего касалось тех, кто совершил преступление впервые и искренне раскаялся в своей ошибке. Наконец, был сделан решительный поворот к замене уголовного наказания мерами общественного воздействия, коллективным надзором, вовлечением в труд и учебу, обращением к самому лучшему, к самому светлому, что есть в человеке, то есть умелым пробуждением в нем гражданских и просто добрых человеческих качеств.

Именно о таком подходе к «воздаянию за зло» писал А. М. Горький, который умел быть беспощадным к врагам и внимательным, заботливым, даже нежным к тому, в ком тлела хотя бы самая малая добрая искра: «Советская власть вполне обладает законно обоснованным правом наказывать и даже уничтожать бандитов, грабителей, воров, но только в тех все более редких случаях, когда это неизлечимо больные люди, совершенно изуродованные мещанской волчьей жизнью. Советская власть не мстит преступнику, а действительно «исправляет» его, раскрывая перед ним победоносное значение труда, смысл социалистической жизни, высокую цель социализма, который растет, чтобы создать новый мир».

Эти строки писались тогда, когда уже имелся отлично удавшийся опыт массового превращения бывших преступников в энтузиастов труда, достойных граждан своего отечества.

А. М. Горький внимательно следил за поистине историческим процессом этой «перековки». Он писал: «Жизнь «уголовника» бесцельна и безнадежна, как об этом говорит весь «блатной» фольклор. Это — жизнь людей, которые непрерывно чувствуют, что, хотя они действуют ловко и удачно, впереди у них нет ничего, кроме тюрьмы. Это — озлобляет, это делает из мелкого вора — грабителя, из грабителя — бандита».

Как же тогда получилось, что из этих озлобленных грабителей и бандитов выросла «армия людей труда, которым, надолго обеспечено участие в грандиозных работах по благоустройству огромной нашей страны, по канализации ее бесчисленных рек, по орошению степей?»

И Горький отвечает: «...Основным и первоначальным толчком к их перерождению служило простое, человеческое отношение к ним».

Не месть. Не жажда крови. Простое, человеческое отношение. Есть над чем подумать...

Вера в свое благородное дело, горячее желание очистить землю от преступности, неистощимая энергия, настойчивость, упорство, талант, навык — все это надежно гарантирует успех сил добра в их схватке со злом.

Но для того чтобы выполнить задачу, о которой говорил Ленин, мало всех этих прекрасных и необходимых качеств. Если отвлечься от побудительных мотивов, то можно сказать, что теми же качествами обладал и Шерлок Холмс, этот созданный воображением Конан-Дойля легендарный сыщик, проницательность и находчивость которого и по сей день восхищают читателя. Как же мало, однако, он мог, старина Шерлок Холмс, гениальный одиночка, со своей преотличной памятью и слабенькой лупой! Столкнувшись с изощренными преступлениями, которые, увы, совершаются сегодня, он встал бы в тупик, как это неизменно случалось с его напарником доктором Уотсоном, беспомощно отступавшим даже перед самой невинной загадкой.

Сделать явной каждую преступную тайну может только наука.

Есть такая наука! Ее имя — криминалистика. Ее цель — служить истине, служить правде, чтобы распутать любую ложь, восстановить справедливость, чтобы покарать виновного и оградить от напраслины доброе имя честного человека.

Существует одно довольно прочно укоренившееся предубеждение, имеющее многовековую историю. Оно состоит в том, что самым верным доказательством вины заподозренного в преступлении человека является его личное признание.

Эта коварная и жестокая идея родилась в ту пору, когда знания и возможности служителей богини правосудия Фемиды были ничтожны — они не позволяли докопаться до истины объективным, честным путем. Но должен же был кто-то отвечать за посягательство на законы властителей! И должна же была сопровождаться эта ответственность хотя бы видимостью справедливости! А что, казалось бы, надежнее, убедительнее, достовернее, чем собственное признание своей вины? «Сам признался!» — тут уж ничего не попишешь: вершина истины, царица доказательств...

Законы прошлого нередко содержали перечень доказательств вины, которые должны были иметь для суда обязательную «предустановленную» силу. И, разумеется, на первом месте, как самое ценное доказательство вины, неизменно стоит личное признание обвиняемого. В одном из русских законодательных актов XVIII века оно даже названо «лучшим доказательством всего света»...

Поэтому с таким усердием, с таким сладострастным восторгом холуи тиранов изобретали «оригинальные» пытки для впавших в немилость «божьих рабов».

Да и не только пытки, но и их «философию»: считалось, что божество ни в коем случае не допустит, чтобы погиб невинный. В своих многотомных ученых трудах тогдашние юристы не оправдывали, нет, восторгались «закопченной и стройной» системой пыток и так называемых ордалий («божьих судов»), которые, конечно же, являлись проявлением «высшей мудрости, справедливости и совершенства».

Могло быть так: заподозренному (а этим несчастным мог оказаться любой, буквально любой человек) предлагали «погулять» с бруском раскаленного железа в голых руках или спуститься босиком по раскаленным ступеням железной лестницы. Это называлось — испытание огнем.

Или так: мученик должен был достать со дна кипящего над огнем котла воды камень размером с яйцо и показать палачам руку без малейших признаков ожога. Лишь тогда он признавался невиновным. В противном же случае считалось, что преступная тайна раскрыта, и на хрупкое плечо жертвы спускалась карающая десница властителя. Это называлось — испытание кипятком.

Были еще знаменитые испытания погружением в воду (невиновен — не тони!), и свирепые поединки (силач против слабого, зверь против человека), и пытка специальным хлебом, который мог застрять в горле, разумеется, только у преступника (отсюда, кстати, пошла сохранившаяся до наших дней формула честности: «Да подавись я этим куском!» и проклятье: «Чтобы ты подавился!»).

С каждым веком пытки становились все «тоньше», все совершеннее. Так велели цари, короли, императоры, президенты. Им служили не только придворные льстецы и придворные философы, но и придворные механики, придворные инженеры. Это они придумали железные сапоги, обручи, костедробилки, доски с гвоздями, дыбы, иглы для ногтей и многие другие «чудеса техники», плоды пытливой мысли.

И все для того, чтобы вырвать у жертвы признание своей вины, услышать страдальческий лепет: «Виноват... признаю...» и возрадоваться великому торжеству добытой истины. Ведь зачем невиновному признаваться, не правда ли?..

Это было в средневековье, но долго еще представление о «личном признании» как о «царице доказательств» уживалось в судейской практике. Оно, говорил известный русский юрист В. Д. Спасович, «облегчает работу суда и дает ему возможность основать свое убеждение на этом сознании, не прибегая к утомительной и часто опасной борьбе с сомнениями по делу».

Со временем за порочную идею «признания» стали цепляться не столько от невозможности, сколько от нежелания сказать правду. Этот давний способ расправы с честными людьми позаимствовали бериевские бандиты в трагические годы культа личности. Подкупом, шантажом, обманом, изощренными физическими и психическими пытками они добивались «признания» своих жертв в совершении самых фантастических преступлений. Никаких иных доказательств, разумеется, не было, но услужливые теоретики поспешили объявить, что они, оказывается, и не нужны: сам признался! Туг уж ничего не попишешь...

Додумались до того, что подвергли сомнению даже самую возможность существования каких-либо доказательств в «такого рода делах». Поскольку, мол, «враги народа» ушли в подполье, не будут же они оставлять следы своих преступных действий!

Выходит, улик по таким делам вообще не бывает, и все усилия надо обратить на то, чтобы вырвать личное признание. И вырывали...

О том, как попиралась в те годы законность, как гибли лучшие сыны и дочери народа, «признавшиеся» во всех смертных грехах, теперь хорошо известно. Партия сорвала покров с этих мрачных тайн и торжественно заявила, что никогда, никогда такое не повторится.

Концепции, складывавшиеся в те годы (а было тех лет немало), не могли не оставить след в умах некоторых юристов, воспринявших эти концепции еще на студенческой скамье, а затем способствовавших внедрению их в жизнь. С последствиями культа личности, в чем бы они ни выражались, идет беспощадная борьба. Идет она и на правовом фронте.

Новый закон развенчал порочную идею особой значимости «личного признания», которое отныне «может быть положено в основу обвинения лишь при подтверждении признания совокупностью имеющихся доказательств по делу».

Но старые традиции живучи; иногда они проникают и в практику, порождая ошибки, которые не так-то легко бывает исправить.

Однажды я был назначен судом выступать по необычному делу. Смешанное чувство брезгливости и удивления не покидало меня все время, пока я, готовясь к процессу, читал протоколы допросов, очных ставок, осмотров — десятки листов, вшитых в аккуратную коричневую папку с надписью: «Дело по обвинению Саранцева в покушении на изнасилование Кузиной».

...Ранним августовским утром в самом центре Москвы из подъезда четырехэтажного дома выбежала молодая женщина — Вера Михайловна Кузина. Глотая слезы и путаясь в словах, она рассказала постовому милиционеру, что, проснувшись среди ночи, увидела стоящего на подоконнике незнакомого мужчину, который тотчас же спрыгнул в комнату и напал на нее. Она отчаянно сопротивлялась, и ей, наконец, удалось сломить силу преступника: пьяный, утомившийся от борьбы, он заснул тут же, на кровати.

Милиционер, поднявшийся вслед за Кузиной в ее квартиру на третий этаж, действительно обнаружил спящего посреди кровати одетого мужчину.

Через несколько часов отрезвевший преступник предстал перед следователем. Он назвался шофером Саранцевым. Когда следователь объяснил ему, почему его задержали, Саранцев сразу во всем признался.

Накануне вечером, рассказывал он, ему пришла в голову мысль забраться в чью-нибудь квартиру. Он облюбовал именно тот дом, где его задержали, для храбрости выпил четыреста граммов водки и полез на чердак. Оттуда выбрался на крышу. Ноги не слушались его. По мокрому скату крыши — был сильный дождь — ему пришлось передвигаться на четвереньках. Все-таки добрался до водосточной трубы и стал по ней спускаться. Нащупал карниз, пошел по нему, наткнулся на открытое окно. Л дальше было то, что уже известно.

Как защищать такого преступника? То, что он совершил преступление, — это, кажется, ясно: пойман на месте, сам сознался... Следователь добросовестно проверил, есть ли в доме водосточная труба, можно ли с карниза попасть в комнату Кузиной. Все это подтвердилось. Чтобы исключить всякие сомнения, следователь отправил Саранцева на психиатрическую экспертизу, которая признала его совершенно здоровым.

И все-таки зачем понадобилось Саранцеву в проливной дождь лезть на крышу, спускаться по скользкой трубе, каждое мгновение рискуя свалиться и сломать себе шею, потом балансировать на узком, осыпающемся под ногами карнизе и, главное, не имея никакой конкретной цели, не зная, будет ли на его пути открытое окно, что ждет его в комнате, как удастся ему выбраться назад?..

Долго беседуем мы с Саранцевым в тюрьме, а он уныло повторяет одно и то же. Но когда я подробно рассказываю ему, что минимальное наказание за совершенное им преступление — не один год лишения свободы, а поступок его отличается такой дерзостью, что минимальным сроком он, конечно, не отделается; когда Саранцев узнает, что Кузина подала заявление, требуя для него сурового наказания; когда я напоминаю ему о матери и спрашиваю, не хочет ли он написать что-нибудь ей в деревню, — Саранцев начинает плакать. Этот здоровый, сильный тридцатилетний мужчина плачет навзрыд — долго и мучительно.

И, наконец, рассказывает правду.

Он был одинок и молод, в свободное время его тянуло к шуму, веселью, музыке. Зимой он пропадал на катке, весной и летом — на танцплощадках. Это был его «мир», его родная стихия, здесь он знакомился, ссорился, мирился, сердился, шутил. Здесь начинались и кончались все его «романы» — маленькие, пустенькие увлечения.

С Кузиной Саранцев познакомился несколько месяцев назад на танцевальной площадке парка культуры. С женщинами он вообще знакомился легко и просто. Застенчивый и молчаливый в обществе незнакомых мужчин, он становился веселым и свойским, если рядом оказывалась женщина, которая была ему симпатична. Находились и непринужденная шутка, и острый, но вполне пристойный анекдот, и дружеское внимание...

У Саранцева были добродушное лицо, спортивная выправка и сильные руки. В его голубых глазах и густых льняных волосах было что-то мягкое, трогательное, порой наивное, но резкая линия подбородка и глубокие желобки морщин на лбу придавали его лицу то мужественное, волевое выражение, которое так нравилось женщинам. Да, женщины любили Саранцева, он знал это, и с беззаботной легкостью бросался из одной интрижки в другую.

В тот вечер Саранцев пришел на танцы к восьми часам, сел в уголке и стал наблюдать.

Он заметил ее сразу. Кузина стояла у барьера, заложив руки за спину, и внимательно разглядывала танцующих. На вид ей было лет двадцать семь — двадцать восемь. Ее красивая фигура, надменность, с которой она держалась, невольно привлекали внимание. Саранцев знал всех здешних завсегдатаев. Она была «чужой».

Прошло несколько минут, и Саранцев убедился, что она одна и что ее никто не приглашает. «Любопытно, — подумал он. — Очень любопытно. Ну-ка, посмотрим, что это еще за птичка».

Они танцевали все танцы подряд, без передышки. Потом гуляли по весеннему, цветущему парку. Было темно. Одиночные фонари тускло подсвечивали зеленеющие кроны деревьев. Сквозь листву проглядывала река, отраженные ею огоньки дрожали как звездочки. Где-то наверху собирались тучи. С реки потянуло прохладой. Тревожно зашуршавший в листве ветер обещал близкий дождь.

Саранцев привычно обнял свою спутницу и накинул на ее плечи пахнущий бензином пиджак.

Некоторое время спустя они сидели в уютной комнате с яркими обоями и «стильной» мебелью, в той самой комнате на третьем этаже, где вскоре ему пришлось пережить свой позор.

С того памятного первого вечера всякий раз, когда муж инженера-экономиста Кузиной — ответственный работник одного из министерств — уходил на ночное дежурство, развлекать скучающую женщину являлся шофер Саранцев. Да, Кузина только развлекалась... А Саранцев?

Этот грубоватый шофер, встречавший на своем пути не одну женщину и всегда считавший, что даже само слово «любовь» выдумано писателями на потребу сентиментальным барышням, неожиданно влюбился — влюбился искренне и застенчиво.

Сначала он не хотел признаться в этом даже самому себе. Первая любовь пришла к нему с большим опозданием, в нее было трудно поверить. Но чувство, заполнившее его всего, было слишком сильным, чтобы от него отмахнуться. «Значит, судьба», — решил Саранцев. Он не умел колебаться.

Для него все было ясно. А для нее? Любит ли она его настолько, чтобы бросить «солидного» мужа, налаженную жизнь, комфорт и стать женой недоучившегося шофера, простого парня из ярославской деревни?

Он сильно любил. Он не мог поверить, что его мечты несбыточны. Он не умел сдаваться без боя. Он должен был знать правду. Он готов был воевать за свою любовь.

И он пришел, наконец, для серьезного разговора.

Только самого малого не хватало ему: смелости первого слова. Поэтому он загодя выпил, чтобы развязать язык.

Он проснулся в милиции. Ему показали заявление Кузиной: «Прошу привлечь к ответственности неизвестного мне мужчину, который влез в мою квартиру через окно и напал на меня».

Саранцев несколько раз перечитал беглые, размашистые строчки заявления. Нет, здесь не было подделки: этот почерк он узнал бы из тысячи других.

«...Неизвестного мне мужчину...» Это он-то неизвестный, он, Саранцев, который выучил ее наизусть, как стихи!.. Это он-то влез через окно, он, Саранцев, которому она со счастливой улыбкой открывала дверь, едва заслышав на лестнице его шаги!.. Это он-то напал на нее, он, Саранцев, который трижды ходил с закрытыми глазами по осыпающемуся карнизу, чтобы доказать ей, что ради нее он может сделать все.

Да, может. И сейчас он опять все сделает для нее. Ведь он понял: наступало утро, с дежурства должен был возвратиться муж, а пьяного Саранцева никак не добудиться. И, спасая свою «честь», Кузина поспешила принести любовника в жертву.

Ну что же, если ей нужно, пусть так и будет. Он спасет ее от позора любой ценой.

— Да, это правда, — сказал он следователю, кладя заявление Кузиной на стол. — Чистая правда.

...Я слушаю взволнованный рассказ Саранцева и верю каждому его слову. Такое нельзя придумать. Горе этого человека неподдельно. А его готовность примириться с судьбой, зачеркнуть свою жизнь в угоду бездушной и подлой бабенке вызывает глубокое возмущение.

— Пора, Саранцев, кончать игру, — говорю я ему. — Вы расскажете суду правду. Настоящую правду. Слышите — только правду!

...При закрытых дверях — в пустом зале — начинается судебный процесс. Темноволосая женщина с холодными серыми глазами и гордо посаженной головой подробно рассказывает, какой ужас испытала она, увидев в своей комнате незнакомца, свалившегося точно с неба. Милиционер, дворник, понятые добросовестно докладывают, что они лично видели Саранцева спящим в комнате Кузиной. Ученый эксперт с чертежами в руках доказывает, что путь, якобы проделанный Саранцевым с крыши до окна Кузиной, «технически не невозможен». Другой эксперт приводит десятки случаев, когда совершенно пьяные люди чудом сохраняли равновесие, двигаясь чуть ли не по тонкой проволоке.

Потом встает Саранцев и повторяет все, что он рассказывал мне в тюрьме.

— Это ложь! — истерически кричит Кузина, и лицо се покрывается вишневыми пятнами. А когда ее просят замолчать, она вскакивает со своего места и торжественно удаляется из зала. И оттого, что в этом зале она — единственная слушательница, ос уход особенно эффектен.

Прокурор произносит обвинительную речь. Он призывает строго наказать Саранцева, потому что тот не только не раскаялся в своем поступке, но еще пытается ввести суд в заблуждение и очернить честную женщину. Свой отказ от прежних показаний, говорит прокурор, Саранцев ничем не обосновал. Почему мы должны верить его голословному заявлению?

...Процесс подходит к концу. Суд удаляется на совещание и, наконец, выносит свой приговор: Саранцев виновен, он будет подвергнут длительному лишению свободы.

Но разве на этом заканчивается борьба? Разве можно опустить руки, если ты уверен, что осужден невинный? Разве можно смириться, когда подлость торжествует, а законность нарушена?

И вот — жалоба за жалобой отправляются в разные, инстанции. И некоторое время спустя на каждую из них приходит аккуратный ответ. Ответ — это отпечатанный в типографии бланк, где чернилами проставлена только фамилия Саранцева. Ответ — это сообщение о том, что «оснований к отмене приговора не найдено».

Почему не найдено? Ведь в жалобах были какие-то аргументы, были раздумья, сопоставления, выводы. О них в ответе нет ни слова. Почему?

Кто знает, почему... Не найдено — значит, не найдено. Нет — значит, нет.

Может быть, стоит бросить эту бесплодную переписку, признать бой проигранным, утешая себя, что сделано все возможное, что и в суде бывают ошибки?

Бывают. Но там, где решаются судьбы людей, их быть не должно.

Легко сказать — не должно. Но как доказать, что все эти улики, показания «свидетелей», доводы экспертов не более чем нагромождение случайностей, результат богатого воображения, плод лености мысли и некритической оценки поступков и слов?

Ведь на каждую улику нужна противоулика.

На показания одних свидетелей — показания других, опровергающие.

Нельзя требовать, чтобы суд отверг доказательства, опираясь всего лишь на голое «нет» заинтересованной стороны. Это азбука юстиции, смешно объявлять ее устаревшей.

Где же найти противоулики?

Где раздобыть истинных свидетелей?

Не сам ли Саранцев постарался, чтобы их не было: ведь его визиты к Кузиной обставлялись глубокой тайной. Ни один человек не знал об их связи. Кого он может теперь позвать на помощь?

Неужели так-таки и некого? Разве Кузина и Саранцев встречались на необитаемом острове? Разве они были совсем-совсем одни?

А что, если призвать в свидетели стены?

Заставить заговорить мебель?

Услышать голос посуды, одежды, книг?

А что, если сама Кузина уличит Кузину во лжи?..

Этот выход кажется предельно простым. Нельзя поверить, что он не пришел в голову сразу. Но так бывает. Все кажется несложным, когда поставлена последняя точка. Нелегко она дается, однако. Ведь каждое дело требует напряжения всех сил, внимания, размышлений, поисков, мастерства. Не все рождается сразу. И лучше поздно, чем никогда.

В Верховный Суд отправляется письмо отчаявшегося Саранцева, письмо, на которое вся надежда. Саранцев описывает такие подробности расположения комнат, обстановки в квартире Кузиной, ее одежды, наконец, ее биографии, которые может знать только близкий человек. Он припоминает смешные домашние тайны, над которыми он когда-то весело смеялся, слушая рассказы возлюбленной и, конечно, не предполагая, что они приобретут значение юридических доказательств. Он перечисляет изъяны на чашках, пятна на стенах, трещины на стульях — все эти ничего не значащие детали, которые должны спасти его, спасти потому, что, взятые вместе, они неопровержимо доказывают главное: Саранцев и Кузина были знакомы раньше... Близко... Давно...

Назначается новая проверка. Факты, сообщенные Саранцевым, подтверждаются. Снова собирается Верховный Суд, и лучшие из лучших судей страны, придираясь к каждой мелочи, тщательно взвешивают все «за» и «против», решают — преступник Саранцев или нет.

И приходит еще один ответ. Только это уже не типографский бланк с местом, оставленным для фамилии. Это — отстуканное на машинке специальное письмо, коротенькое письмо, но в нем заветные слова: «Не виновен».

Саранцев свободен. Правда победила. Судебных ошибок быть не должно.

Такова цена признания. Как видим, оно было вызвано сложным переплетением личных и бытовых отношений, искренним чувством к женщине, честь которой «признавшийся» хотел спасти, принеся в жертву себя. Стоило, однако, критически отнестись к этому быстрому «признанию», испытать его, как говорится, на прочность, проверить с помощью других доказательств, — и тотчас столь легко добытая «правда» оказалась лжеромантической «ложью во спасение».

А вот другая история. Она не менее характерна.

В прокуратуру пришло покаянное письмо: осужденный за убийство Коняхин чистосердечно признавался еще в одном убийстве. «Граждане начальники! — писал он. — Хочу снять с души камень. Как говорил мой бедный покойный папа, — не могу молчать. Не могу и все! Пробовал, терпел, но ничего не получается. Организм мой требует: скажи все как есть, не таись, легче будет. И вот я вам говорю: я — убийца. Вы, конечно, посмеетесь и скажете: «Ну и что? Мы это хорошо знаем, за то ты и сидишь». Нет, граждане начальники, не все вы знаете. Я не только убил Мурадову, но еще и другую девушку — Митрошкину. Было это вот как...»

И дальше на двадцати семи тетрадочных страницах Коняхин яркими красками живописал кошмарное убийство своей спутницы-недотроги, которую он решил «проучить за дерзость». Письмо заканчивалось надрывно: «Граждане начальники! В бессонные ночи я пролил реки слез над загубленной мною Митрошкиной. Если б вы знали, как мне жаль эту девушку! Теперь, когда я все рассказал, моя совесть чиста, и, выйдя на свободу, я смогу честно смотреть людям в глаза, смогу быть достойным строителем счастливой жизни».

Рассказ «строителя» вызвал переполох. Дело в том, что Митрошкина действительно была убита, причем все без исключения подробности, сообщенные Коняхиным, — будь то время, место или способ убийства, события, предшествовавшие ему к следовавшие за ним, детали обстановки, одежды, внешности убитой и многое другое — все это в точности соответствовало материалам уголовного дела. Дела, по которому был осужден другой человек. Тот, что не признавал себя виновным.

Ошибка? Страшная ошибка, которую нужно скорее исправить!

Так примерно и поступили. Приговор отменили, Коняхина же вновь предали суду и приговорили к расстрелу: два зверских убийства — это слишком много для того, чтобы даже в отдаленном будущем «держать» убийцу на правах мирного соседа.

Только тогда Коняхин понял, что перегнул. Он снова ударился в слезы: «Граждане начальники! Как могли вы мне поверить?! Я же просто дурил вам голову, а вы мне поверили... Все было очень просто: рассказал мне один кореш, как просил его в пересылке какой-то фраер взять на себя это убийство. Тебе, говорит, все равно дали полную катушку, больше уже не дадут, а зачем двоим погибать зазря? Возьми, говорит, на себя, а я тебе всю жизнь буду передачи слать, вот тебе истинный крест. И рассказал ему все свое дело до самой последней крошки. Кореш мой отказался на себя брать, был, выходит, умнее меня. А я решился. Если, думаю, выйдет, буду на свои пятнадцать лет обеспечен как бог. А не выйдет, так немного хотя бы развлекусь с тоски своей арестантской жизни. Ребята, думал, помрут от смеха... Хуже, думал, не будет. Вышки, конечно, не ждал...».

Снова завертелась судебная машина. Правда, конечно, восстановилась. Справедливость восторжествовала. А «царица доказательств» была наглядно посрамлена.

Признание своей вины — вовсе не главное, не решающее, не единственное, а самое рядовое доказательство, которое «играет» лишь в том случае, если есть и другие объективные доказательства, подтверждающие «чистосердечное раскаяние», делающие его убедительным, правдивым. Эти доказательства нужно найти. В арсенале современного следопыта — новейшие достижения науки.

Непосвященный человек, оказавшийся в криминалистической лаборатории, не сразу поймет, где он находится. Здесь и химические реактивы, и кварцевые лампы, и муфельная печь, и спектрограф, и микроскоп, пинцеты, иглы и множество других аппаратов и приспособлений, каждым из которых в отдельности пользуются люди различных профессий, но всеми вместе, пожалуй, только криминалисты. На помощь юстиции приходят биология, аналитическая химия, техническая физика, научная фотография, психология... Но криминалисты не просто механически воспринимают достижения естествознания и техники. Они перерабатывают их таким образом, чтобы приспособить к своим практическим нуждам, то ость к задаче расследования преступлений.

Наука обеспечивает раскрытие любого преступления и — что, может быть, еще важнее — страхует от возможных ошибок, вызванных предубеждением, случайностью, некритическим отношением к фактам.

Об этом и пойдет речь в рассказе «Простой штык», к которому потом еще придется вернуться на страницах этого повествования.